Саратов плавился в тридцатиградусной жаре. Стены домов и крыши излучали тусклое сияние, сквозь которое резко, как клинок, вдруг взблескивало далекое окно. Небо, Волга, горы одинаково тонули в пепельной мгле. Густые деревья вдоль улиц хранили в радиусе своих стволов уже не прохладу, но лишь спасительное для глаз затенение.
На колхозном току наши смоленские парни, едва отчихавшись от пыльной дороги, окунались в крупную метель летящей половы. Горячие завихрения охватывали обручем потные лбы; колючие ости прилипали к губам и царапали.
— Давай, давай! — кричали им полуголые возбужденные работой мужики, от которых шел запах хмельного кваса.
— Давай! — с готовностью подхватывала неразлучная троица, вскидывая лопаты с зерном.
Лишь нагрузив кузов, они припадали к ведру. Вода текла мутными ручейками по запыленным подбородкам. Они плескали друг дружке горстями в лицо, лили на загривки, хотя и знали, что знойный ветер тотчас высушит, а плотная пыль щекочуще облепит с головы до ног, едва они выведут груженую машину на знакомый шлях до Екатериновки.
Так день за днем солнце прожаривало их. Они уже и сами себе казались ржаными сухарями, которые знай ворочаются на противне. Дни текли бездумные, веселые. Ночь подстилала под бок мягкие пшеничные снопы. Сон приходил мгновенный, без сновидений.
Однажды, возвращаясь после третьей за сутки поездки на элеватор, они притормозили на обочине и решили заночевать в поле. Пройдя в сторону шагов сто, вступили босыми ногами в черную теплую речку, почти невидимую в темноте.
И тотчас вспомнилась мигающая у Саратова Волга в береговых причальных, корабельных огнях. Здесь, в степи, словно никаких городов и не существовало вовсе. Темь была мохнатой, густой, хотя уже выкатывалась из-за ближнего пригорка луна. Дымная от неостудившегося дневного жара, от дрожащей над полями пелены, желтая, как копна мякины, она тяжко отдувалась круглыми щеками и золотила надвинутый козырек тучи.
Они ушли под воду до подбородков: луна и лица очутились на одной прямой.
Вода снимает с человека обузу веса; легкость тела пьянила смутными возможностями. Соседняя планета не казалась уже недосягаемой для устремленных на нее глаз…
Но миг прозрения быстро потух, незаметно сменившись другими впечатлениями.
Под босыми ногами осыпался мелкими комьями бережок. Влажность безымянной речки боролась с устойчивым степным запахом полыни. Ленивый ветер едва переползал от холма к холму.
Они лежали навзничь в кузове своей машины, дышали душистым ночным воздухом, подставив запрокинутые лица оранжевому сиянию, расслабив блаженно мускулы, раскинув руки и ноги, и, прежде чем веки окончательно слиплись, ощущали каждой клеточкой тела беспредельное молодое счастье.
Жизнь велика и обещала им столь многое! Рассудительному Тиме, мечтательному кроткому Сане, компанейскому Юрию — всем троим сквозь сон кивали утвердительно их большие надежды.
…Шикин вернулся в Саратов в последних числах августа, и первое, что запомнилось ему обо всей группе литейщиков, — это их совместная поездка за шихтой на станцию Уляши. Там они ходили между старым ломом — колесами, шестеренками, заржавленными кроватями. Брали что поменьше, чтоб донести до грузовика.
А дальше потекло учебное время в простой рамке дней, очерченных утренним завтраком в восемь часов — тарелкой каши и стаканом чаю — и поздними вечерними занятиями в комнате общежития за длинным столом, когда большинство сокурсников уже слит под разноцветными байковыми одеялами, прикрыв лицо простыней от света лампочки на длинном шнуре. В этом незамысловатом обрамлении рядом с другими, среди других, заодно с другими жил юноша Гагарин, ничем не отличавшийся, кроме целеустремленности. Хотя, как ни странно, эта целеустремленность была направлена не в одну-единственную сторону, как случалось у большинства выдающихся людей, знавших «одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть».
Гагарин впитывал в себя окружающее: жадность его мозга была удивительна, голова вмещала все. А впрочем, почему удивительна! Не являлся ли он просто примером здоровой гармоничной натуры без того «перекоса», который создает гениев, но и без ограниченности, когда богатства мира воспринимаются лишь мимоходом?
Он не растрачивал свои силы впустую. Он постоянно искал и добивался большего на каждом из тех поприщ, которые предоставляли обстоятельства. Упорство, оптимизм и работоспособность — главные его черты.
Мне не удалось ни от кого получить ни малейшего намека на то, что Гагарин в детстве или юности был безудержным фантазером. Нет, он стоял на земле так же крепко, как и его однокашник Шикин.
— Да у него романтикой была набита голова! — воскликнул, качая головой, многолетний приятель Виктор Порохня. — И конечно уж, он не относился к расчетливым, педантичным людям. Иначе как объяснить, что, заработав небольшую сумму судейством в баскетболе, он тотчас повел нас всех в город и мы прокутили эти деньги на мороженом?
— Мальчик он был, — сказала умудренная жизнью женщина. — Долго оставался мальчиком, а это удел избранных.
Нина Васильевна Рузанова сейчас сильно больна; пожатие руки ее вяло, в выражении лица, крупного и несколько плоского, слабость борется с былой энергией.
Гагарина она запомнила в первый же день занятий. Щуплый подросток — ему сравнялось восемнадцать, но выглядел он скорее пятнадцатилетним, — легко краснеющий, улыбчивый, — ощущение постоянной улыбки создавалось приподнятыми вверх уголками губ, — с четким голосом. Он отрапортовал как положено, что класс к занятиям готов и что докладывает об этом дежурный Гагарин. Так она узнала его фамилию.
Первое, что ей бросилось в глаза, это то, что он не вернулся на место без разрешения: в нем чувствовался навык к дисциплине. «Садитесь, Гагарин», — сказала она. (В техникуме студентов называли только на «вы». «Ты» появлялось лишь вне занятий, оно носило дружеский оттенок.)
За четыре года Нина Васильевна, как ей казалось, узнала Юрия очень хорошо. Ему нравились уроки литературы, он много читал — по программе, но всегда забегая несколько вперед, — и частенько с обычным милым своим выражением скромной внимательности останавливал учительницу в коридоре или просовывал улыбающуюся мордочку в приоткрытую дверь.
Вот он только что прочел «Войну и мир» и не мог дождаться, когда роман будут разбирать на уроке. Ему очень понравился Болконский!
— Чем же он тебе нравится?
— Он честный.
В один из первых уроков зашел разговор о счастье.
— Счастливым человек может быть только вместе со своей страной, — сказал Гагарин. Святая убежденность звучала в его голосе.
Отличная память тотчас подсказала строки из поэмы Алигер: «Нам счастья надо очень много. Меленького счастья не возьмем». Подвиг Зои представлялся ему верхом человеческого благородства и уже тем самым мог почитаться счастьем.
— Если бы я попал в такое положение, я хотел бы вести себя так же.
— Струсил бы, — шутливо ввернул кто-то из однокурсников.
— Нет!
Разумеется, это был обычный разговор обычных советских учащихся на рядовом уроке литературы. Значительным он становится лишь потому, что мы слышим его как бы из будущего, когда каждая мелочь биографии Гагарина приобретает особый смысл. И еще хорошо то, что этот эпизод воскрешает наши собственные чувства в том же возрасте.
Хотела бы я знать, кто не спорил, прочитав «Что делать?», о резкой, мрачноватой, волнующе-привлекательной фигуре Рахметова?
Юрий остановил Нину Васильевну в коридоре.
— Целую ночь проспорил в общежитии из-за Рахметова. Вот бестолочи! Говорят, что нечего ему было спать на гвоздях; героизм, мол, не в этом.
— А что отвечал ты?
— Дело не в гвоздях, а в испытании. Революционер должен знать, на что он способен, где граница его сил. Проверить это можно по-разному. В том числе и так, как Рахметов.
— Чем же кончился ваш спор?
— Я их убедил. Уже под утро.
Кроме литературы, Нина Васильевна вела уроки по грамматике русского языка. У Юры Гагарина тетради были чистенькие, аккуратные, а почерк скорее девичий (с годами он менялся). Но был случай, когда домашнее задание оказалось хоть и выполненным, но неряшливо, с кляксами, ошибками.
— Ребята, разве это похоже на тетрадь Юры Гагарина? — спросила она, поднимая листок со злосчастными деепричастиями.
Гагарин молчал. Опустил глаза — и ни слова в оправдание.
На перемене ученики догнали Рузанову в коридоре.
— Вы знаете, почему так получилось у Гагарина? Он вчера поздно вернулся с тренировки, а во всем общежитии выключили свет, заниматься было нельзя. Юрка проснулся на рассвете и готовил уроки наспех.
(Я подумала: в самом деле! Если это был зимний день, то ведь рассвет наступает так поздно, а в восемь часов в техникуме уже завтрак. Времени просто не оказалось.)
К следующему уроку Юрий подал тетрадку с двумя упражнениями: тем, которое было задано на сегодня, и с прежним, на деепричастия, переписанным заново.
— Больше этого не повторится, Нина Васильевна, — сказал.
И действительно, не повторилось.
— Был ли он фантазером? — переспрашивает она меня. И некоторое время находится в затруднении. — То есть мечтателем? Конечно, у него была мечта стать летчиком. «Я хочу летать», — говорил он мне не раз.
Я знаю, что человеческая память не самое надежное свидетельство. Иногда нам кажется, что было так, потому что именно это наиболее логично для того, что случается позже.
Нина Васильевна слегка горячится:
— Но он в самом деле мечтал об этом! Он мне говорил, как еще в детстве смотрел на летящие самолеты…
Да, я знаю. В Клушине опустился подбитый советский самолет. Все клушинские мальчишки бегали смотреть, когда немцы сняли охрану.
Но вот я спрашиваю летчика Юрия Гундарева:
— А почему вы и ваш тезка пошли в аэроклуб? Послужило ли что-нибудь толчком? Не может быть, чтобы вы ни разу не вспоминали потом об этом между собою.
Гундарев не словесник, не педагог. Его мышление и память не тренированы профессионально. Однако он добросовестно думает.
— Знаете, — говорит он, просияв облегченной улыбкой, — скорее всего нам понравился фильм «Истребители». И я и Юрий в разное время смотрели его. Он произвел тогда очень сильное впечатление!
— А как вы думаете, если б в Саратове не было аэроклуба, или если б Гагарин не смог его окончить и, следовательно, поступить в летную школу, как бы сложилась его судьба после техникума?
— Он бы учился в институте. Уж это я точно знаю.
Я вспомнила, что и Шикин рассказывал: когда получали направление, Юрий говорил: «Вы, ребята, выбирайте что получше, а я возьму куда останется. Все равно ехать не придется».
Интересно, а когда он это говорил? Уже окончив курсы аэроклуба и наверняка готовясь к поездке в Оренбург? Или до? То есть когда возможен был еще и неудачный исход с окончанием аэроклуба?
Звоню Римме Гаврилиной. Она вспоминает:
— Направления мы получали в апреле. А дипломы защищали в июне.
— Не в мае?
— Нет, в июне. Даже, кажется, и июль захватывали.
— Ну, июль не может быть.
Я ведь знаю, что в июле Юрий уже жил на аэродроме ДОСААФ и трудно, так мучительно трудно, отрабатывал посадку.
Нина Васильевна Рузанова позвонила мне на следующее утро.
— А вы знаете, — торопливо сказала она, — ведь Юрий вел дневник. Вот бы разыскать его!
Я жадно спрашиваю, при каких обстоятельствах она об этом узнала.
— Мы остались с ним как-то вдвоем после занятий литературного кружка. Только что разбиралось его сочинение. «Юра, — сказала я, — ты же хорошо знаешь деепричастия, а у тебя попадаются обороты вроде: «сидя у окна, прошел трамвай». Он сердито хлопнул ладонью по лбу: «Вот пешка! Неужели я так написал?!» Потом застенчиво проговорил: «Давно хотел сказать: я веду дневничок. Только там, наверно, полно ошибок, да и пишу безалаберно: только о том, что меня взволновало в текущий момент». Он мне показал тогда некоторые страницы. А кое-что совсем по-детски неуклюже загораживал ладонью.
— Вспомните, пожалуйста, вспомните хоть приблизительно, какого рода были записи?
В трубке задумчивое молчание. И мое напряженное ожидание по эту сторону провода.
— Как-то весной мы всем техникумом ездили на маевку, в дачное место под городом, на Девятую остановку. И вот Юра описал этот день примерно так: «Как дышится легко! Неплохо было бы здесь и уроки готовить. Но далеко ездить. Ничего, рядом Липки».
(Липки — городской сквер в центре Саратова, в двух шагах от техникума. Там в те времена стояла гипсовая фигура летчицы. Юрий подолгу рассматривал ее. Есть даже такой любительский моментальный снимок его у подножия статуи.)
— Иногда он записывал впечатление от урока, — продолжает Нина Васильевна. — Например, о физике: «Сегодня Николай Иванович начал урок с того, с чего и всегда: с Жуковского. Имя это меня заинтересовало, хочется знать побольше».
С небольшой запинкой Нина Васильевна добавляет:
— Была запись и о моем уроке по «Грозе» Островского. Всего он мне не показал; наверно, там дальше шли его собственные рассуждения о любви. Но такую фразу помню: «Нина Васильевна вся ушла в урок».
Она молчит, растроганная воспоминанием. Потом добавляет:
— Его приятель Петрунин в одной статье написал, что «Нина Васильевна всегда была без ума от Гагарина». Это и так и не так: Юра Гагарин был моим любимцем, но не любимчиком!
— Нина Васильевна! Не оправдывайтесь. Мы все его любим. Я ведь тоже его люблю.
— Спасибо вам за это, — неожиданно говорит она.
В этот день не захотелось больше ни с кем говорить, ничего записывать. Я приняла приглашение знакомых поехать с ними на моторном катерке за Волгу.
Тугая плотная волна, и мелкие зеркалышки, плывущие навстречу; Саратов в пепельной дымке, придвинутый к подножию круговых плоских гор — весь-весь необыкновенный солнечный мир поворачивался ко мне, как некогда и к Юрию, то одним боком с городскими трубами, то другим, лесистым, где тихая Сазанка вливается в Волгу, где рыбьи заводи и песчаные отмели, атласные под ногой; зыбкие острова в камышах… Ах, повезло тебе, Юра Гагарин, прожить здесь четыре года, повезло купаться в Волге, пить ее воду — какой же русский без Волги?! Вообще повезло. Повезло на прошлое, когда ты остался жив, уцелел малой соломинкой в буреломе войны. Но еще больше повезет в будущем, о котором ты еще ничего не знаешь.
Пора весны, пора юности подходила к концу. Гагарин готовился вступить в лето своей жизни, и зенит ее был уже так недалек!