— Мурат!
Она обнимает его, как обнимала только что меня, а я стою и наблюдаю с ревностью некоторой, и, повернувшись ко мне, Джелло объясняет, счастливая:
— Это же сын Касполата!
Касполат, соображаю, Касполат, какой-то дальний родственник. Он бывал у нас когда-то, вспоминаю, бывает и сейчас, наверное, но я-то далеко, я в городе живу…
Джелло подталкивает меня к таксисту:
— Вы даже не знаете друг друга… Ох, жизнь, жизнь!
Обмениваемся рукопожатиями:
— Алан.
— Мурат.
А из калитки одна за другой выходят женщины, и сыновья их выходят — образуется небольшая толпа, и женщины обнимают моего таксиста и представляют ему сыновей, и Чермен, конечно, знаком с ним, а двоюродные наши подходят к нему в порядке старшинства — Сармат, Хазби и так далее, и наконец наступает очередь племянников, и они чинно протягивают руки:
— Беса.
— Алан.
Теперь Джелло подталкивает Мурата:
— Пойдем, обрадуем Бесагура! — и, повернувшись ко мне и вздохнув, она произносит вполголоса: — Он что-то не в настроении сегодня. Наверное, нога болит.
Ах, это не нога, если вы помните, это душа у него болит!
Женщины ведут Мурата в дом, чтобы обрадовать отца, и, сознавая значимость своей миссии, он с достоинством поднимается на веранду, входит, а следом за ним и свита многочисленная — Чермен, Сармат, Хазби и так далее, и мы остаемся во дворе вдвоем с Сосланом, сыном Джелло, стоим и улыбаемся, смущаясь,
ДВОЮРОДНЫЕ БРАТЬЯ,
и надо бы хоть слово молвить, а мы на месте топчемся — кто первый? — и наконец Сослан делает шаг, то ли со мной сближаясь, то ли из прошлого в настоящее вступая, и, замерев в неопределенности, делает второй, в будущее, и продолжая улыбаться, спрашивает:
— А когда же мы твою свадьбу сыграем?
Надо бы отшутиться, да язык не поворачивается, и, неуклюже уклоняясь от темы, я вопрошаю покровительственно:
— Как ты живешь?
— Ничего, — пожимает он плечами. — А ты?
— И я ничего…
Дина выручает нас. Выйдя на веранду, она зовет:
— Алан, Сослан, идите, пора за стол садиться!
Вхожу, здороваюсь с отцом, и он говорит, не глядя на меня:
— Приехал? — так говорит, будто и не надеялся на мой приезд.
«Человек все должен делать вовремя, — слышится мне снова, — родиться, повзрослеть, жениться, вырастить детей»…
Ах, я не поспеваю, не поспеваю за временем!
Смотрю на отца, словно прощение вымаливая, и он добавляет, поняв:
— Мы тебя завтра ждали.
Стою одинокий в шумной комнате и слышу будто издали голос матери:
— Садитесь, а то все остынет.
И голос Чермена:
— Мальчики, идите к себе.
Вижу — племянники мои нехотя направляются к двери, и Алан-2 обиженно ворчит на ходу:
— Как работать, так мы мужчины, а как за стол садиться — мальчики.
Отец едва заметно улыбается Чермену:
— Пусть остаются, заслужили.
Усаживаемся по старшинству, как и положено — отец, Чермен, Сармат и так далее и, наконец, Беса и Алан-2, а женщины то входят, то выходят, то одно вносят, то другое и, наконец, три пирога ставят на стол, но сами не садятся, словно соблюдая древний обычай, которого никто и никогда не придерживался в нашем доме, и я собираюсь сказать об этом, об эмансипации напомнить, но догадываюсь вдруг, что они и не хотят садиться, нет, им приятно видеть взрослых сыновей со стороны, видеть их мужчинами среди мужчин, и пока я размышляю об этом, женщины уходят в соседнюю комнату, чтобы сесть там за отдельный стол, поесть спокойно и спокойно поговорить о прошлом, о невеселой молодости своей поговорить, о детях, о жизни, прожитой во имя будущего.
А мы сидим, мужчины, и отец мой, никогда не веривший в бога, произносит благодарственный тост за то, что все мы живы и здоровы, и собрались вместе по радостному поводу, а то, что мы вместе — уже само по себе радость, и тост этот традиционен в осетинском застолье, но я знаю, что отец не просто традиции следует — он о мечте своей говорит, он все еще верит в нее, надеется:
— За семью, которая родится завтра! За то, чтобы род наш прибавился! Чтобы и в будущих поколениях, и через тысячу лет наши потомки помнили о своем родстве!
Он говорит, а мне вспоминается З. В., который, стоя на деревянной вышке, мечтает усадить за единый стол все человечество, и, вспомнив, я думаю о нем с любовью и жалостью, и думаю о женщинах, сидящих в соседней комнате, и снова повторяю про себя: «Сидзаргас», и слышу, как братья мои, завершая тост, рявкают дружно и восторженно:
— Оммен!
Разомлев от избытка чувств, ко мне подвигается таксист-клятвопреступник, или Мурат, или сын Касполата — так будет вернее, — подвигается и шепчет жарко:
— Хорошо, что познакомились.
— Да, — улыбаюсь, — хорошо.
— А то могли бы подраться где-нибудь.
— Ты что, со всеми незнакомыми дерешься? — интересуюсь.
— Нет, — отвечает он, — но ты не похож на осетина.
— Значит, ты дерешься со всеми неосетинами? — удивляюсь.
— Нет, — говорит он, — но ты же осетин.
ЗАДАЧА НА СООБРАЗИТЕЛЬНОСТЬ.
Разбираю ее условие, но решить не успеваю — открывается дверь, и в комнату заглядывает Таймураз.
— Привет честной компании! — насмешничает он. — Приятного аппетита!
— Жених! — ликуют двоюродные наши. — Встречный ему! Штрафной!
Пятеро из них моложе Чермена, но старше меня, двое — мои ровесники, а после войны родился лишь Таймураз, один-единственный родился.
— Штрафные чуть позже! — успокаивает он двоюродных. — У меня еще есть кое-какие дела… Алан, — зовет, — ты мне нужен.
Спросив позволения у отца, я встаю из-за стола, выхожу на веранду, а на улице все еще светло, день еще не кончился, и, словно удивляясь этому, Таймураз стоит и задумчиво смотрит куда-то вдаль.
— Слушай, — говорит, не поворачиваясь ко мне, — ты же знаешь их, — кивает на дверь, и я понимаю, что он имеет в виду отца, мать и Чермена, — они ведь не решатся сказать тебе…
— О чем? — спрашиваю. — Не тяни.
— Понимаешь, — мнется он, а из-за двери слышится голос отца, второй тост слышится, и тоже традиционный — за дороги, которыми мы идем, за то, чтобы дороги эти всегда были прямыми, и, послушав, Таймураз повторяет: — Понимаешь, — и, решившись, выпаливает разом: — Если ты не против, мы с Дзерой займем твою комнату…
Дзера, соображаю, это имя его невесты, которой я так и не видел до сих пор.
— Она же все равно пустует, — оправдывается Таймураз. — Ты ведь раз в месяц приезжаешь, не чаще… Так мы займем? — в глаза мне заглядывает. — Ладно?
— Конечно, — киваю, — конечно, — по плечу его похлопываю, — о чем речь?
КОМНАТА, В КОТОРУЮ Я ВСЕГДА МОГ ВЕРНУТЬСЯ.
— Ну, я пойду? — нерешительно произносит Таймураз. — Мне еще нужно повидать кой-кого…
— Иди, — подталкиваю его, — иди…
Возвращаюсь к столу, а там веселье — Сармат рассказывает о чем-то, и все смеются, но я пропустил начало и не могу понять продолжения, и не могу смеяться со всеми, сижу, печальный, и о комнате своей думаю, о том, что надо будет как-то незаметно снять со стены авторские свидетельства и увезти их в город, и увезти в город ту самую рубашонку, сшитую когда-то матерью из довоенных ситцевых лоскутьев… Сижу, задумавшись, а таксист-клятвопреступник что-то в карман мне сунуть норовит, да не попадает никак, и, догадавшись, что он пытается тайком вернуть мне деньги за проезд, я отстраняюсь, и, разоблаченный, он шипит яростно:
— Не имеешь права! Мы — родственники!
Отодвигаюсь еще дальше, усмехаюсь:
— Какие могут быть счеты между родственниками?!
Слышу взрыв смеха — это Сармат заканчивает свой рассказ.
Слова, слова, слова. Слышу — отец говорит:
— Все это хорошо, конечно, но что за стол без песни?
— Чермен! — слышу. — Давай, Чермен!
Чермен отнекивается, улыбаясь смущенно, но уступает в конце концов:
— Какую?
— Давай! — подбадривают его. — Сам знаешь!
Гвалт обрывается разом, все умолкают и ждут, замерев, но это еще не тишина, и Чермен тоже ждет, и вот она приходит неслышно, как бы извне является, чистая, дарует пространство и принимает в дар высокий, светлый голос:
— Ой, пастух Черной горы!
Это мой старший брат поет.
— Ой-ой! — дружно и слаженно вторят двоюродные наши, и, глядя на широкие, крестьянские лица поющих и гордясь родством, я подхватываю:
— Ой, пастух Черной горы!
(Это пастух с Белой горы кричит, предупреждает тебя — слышишь? — к тебе скачут хищники-князья, сильные мира сего, у них повышенные потребности, они угонят твою отару, а тебя самого убьют для забавы — слышишь?! — они уже близко, готовься встречать их, не робей.)
— Ой-ой!
Из соседней комнаты выходят, становятся вдоль стены, слушая своих сыновей, женщины. Это для них я пою о безымянном пастухе, который, преодолев страх перед силой, умерил потребности алчных, сведя их к нулю, и тем самым еще раз подтвердил возможность преодоления в настоящем и в будущем.
В каком это веке было? Кто помнит?
— Ой, пастух Черной горы!
Таксист-клятвопреступник толкает меня локтем в бок. Поворачиваюсь к нему недоуменно.
— Хорошо поют, — кивает он на братьев моих. — Не мешай.
Умолкаю на мгновение, и вспоминается мне, как в детстве мы ходили после уроков к реке — пятеро друзей-одноклассников, — усаживались на берегу и пели цыплячьими голосами, вернее, учились петь:
— Ой, пастух Черной горы!
Один из нас стал военным летчиком, если вы помните.
Второй работает в Садоне на руднике.
Третий строит БАМ.
Четвертый сидит в тюрьме за махинации с сухофруктами.
А пятый — я сам:
— Ой-ой! — пою-подпеваю.
Вижу — отец головой качает: не получается, мол, у тебя, не получается…
Когда же я пел последний раз? Когда это было?
— Ой, пастух Черной горы!
К матери поворачиваюсь с надеждой, но и она хмурится, палец ко рту прикладывает…
Умолкаю.
Я умею петь молча.
Умею петь.
Молча.
Вы слышите меня?
Сижу на крылечке, созерцаю закат. Бычок Какузо задумчиво чешет бок о ствол дикой груши.