2. СКИТАНИЯ

- Вот почему, - стал я бережно и аккуратно круглить свое повествование, - вы нашли меня лежащим с закрытыми глазами. Мне было трудно и страшно открыть их, я ожидал самого худшего.

Я закончил и, кажется, впервые в жизни испытал блаженство и задушевность человека, доверившего другому свои драгоценные секреты. Плутоватая улыбка заиграла на моих губах. Но Дарья, похоже, основательно увлеклась философско-сказочной стороной моего бытия и не обратила внимания на мои похотливые зазывания, так что возникшее у меня было разумение, как следует использовать неизбежно вырастающую между рассказчиком и слушателем близость, не получило немедленного отклика.

- Это был сон, - безапелляционно заявила она.

- Возможно, - согласился я, продолжая обдуманно выбирать пути для нашей славной прогулки. - Но в таком случае мы должны принять во внимание то обстоятельство, что уснул я в избе, а проснулся неизвестно где, возле какого-то озера...

- А вам раньше не приходилось блуждать во сне? - перебила исследовательница моих похождений.

Я отмел эту скромную попытку придать хоть какую-то иррациональность моему существованию.

На моих щеках несомненно обозначился румянец, глаза смотрели спокойно и ясно. Все говорило за то, что я веду здоровый и правильный образ жизни. Однако Дарья не сдавалась:

- И все же это могло случиться. Вы незаметно уснули...

- Если так, - перебил я, - то изба должна находиться где-то поблизости. Вы, полагаю, изучили эту местность лучше меня, следовательно, в состоянии указать мне путь к моему жилищу.

- Никакой избы здесь нет, - без тени смущения ответила Дарья.

- А где же обитаете вы?

Она вскинула руку в жесте, изгоняющем мое любопытство, жестко показала, что не намерена входить в подробности. Ну что ж, нет так нет. Мне оставалось удовлетворяться тем, что я не одинок.

- Наверное, - сказал я немножко шутливо, - аука все-таки завлек меня в чащу.

- Я не аука, - серьезно обереглась она.

Ее постоянное стремление очертить границы, которые мне не следует пересекать, должно было насторожить меня, но мной теперь владела болезненная игривость человека, не получившего ожидаемой мзды за свой искренний и цельный рассказ.

- Вы скорее похожи на сон, который навевает аука, - сказал я с нездоровым смешком. - Вы прекрасны, как сон, Дарья. Как мечта.

- Будет лучше, если вы перестанете болтать всю эту чепуху.

- Невозможно! Немыслимо! Попробуйте еще раз войти в мое положение. Вы сами заговорили о сне... И что же, если не сон, эта наша чудесная встреча в лесу?

- Однако... смеркается, - сказала она.

Я с удивлением огляделся и был вынужден признать ее правоту. Между деревьями клубился сумрак, озеро отливало свинцовой серостью. Тревога прозвучала в тихом голосе Дарьи и, передавшись мне, заставила меня лихорадочно поразмыслить о том, что ждет едва знакомых людей в лесу, которого они не знают. Кстати! Научные выкладки нашего общего друга Мартина Крюкова (а я все еще считал Дарью принадлежащей в той или иной степени его кружку), его философские схемы привели мою душу в лес, обернулись лесом, и могло ли быть иначе? Где еще искать начало начал? Однако меня смущало, что я принужден терпеть эту философскую сутолоку в обществе незнакомой и красивой девушки, словно для того и возникшей, чтобы затмить мою жену, бедную Риту.

Быстро в природе сменяются утро и вечер, зной и прохлада, скоро я уже завидовал курточке моей спутницы, укрывавшей от посвежевшего ветерка ее видную, отнюдь не детскую грудь. В том месте, где эта деталь ее туалета смыкалась с другой, спроектированной как штаны, время от времени соблазнительно проблескивала узкая полоска кожи. Се человек. Во мхе, образовавшемся в моей голове после всех сновидений, в которые я попадал, и лабиринтов, испаханных моим брюхом, заметно проползал неуклюжий динозавр, скудно мысливший об исторической необходимости поспеть на ковчег, где обломки старого погибшего мира будут нежно колдовать над зарождением новых, еще небывалых живых существ. Дарья, однако, явно не спешила высекать из нашего трагического уединения искорку оптимизма. У нее было на уме что-то свое, заданное ей в качестве урока и запретное для меня. Наконец мне пришлось обратить взгляд на ее ноги, поскольку она остановилась и отчасти раздраженным тоном заявила, что утомлена и хочет прилечь. Я в долгой задумчивости смотрел на эти блестящие стрелы, соединившиеся в некое подобие циркуля, и размышлял, как она при такой оснащенности думает вычертить себе приличную спальню, если над нею все-таки не возьмет верх моя идея предаться безоглядному разгулу. Но я и сам не был до конца уверен в своем желании претворять в жизнь пластающиеся по мху мысли, и потому чуточку оставался благородным господином, натруженно соображающим, как бы подогнать лоно дикой природы к подходящим для дамского отдыха условиям. Заботливость избороздила мое лицо особыми морщинами. Но Дарья не обладала телесами, которые нужно было слишком уж раскидывать, она просто скрючила свою стройность прямо на земле, на траве, подобрала под себя ноги, сжалась в комочек и спрятала голову в узорчатых недрах какого-то кустика. Я прилег рядом с ней, и сразу наступила ночь. Дарья разрешила мне прижаться к ней, потому что это относительно хорошо обеспечивало нас теплом.

Если предшествующие моему возникновению на берегу озера блуждания были сном, я, надо полагать, уже выспался и сейчас не имел шансов снова уснуть, если же сон продолжался, то мне, очевидно, вообще не следует ничего предпринимать. Но, обтекая эту загвоздку, я задумывался над вопросом, как же Дарья проводила время во всех этих быстрых сменах климата и суточных периодов; естественно, тотчас привлекался к обсуждению и вопрос, как она оказалась в этом странном лесу, где нет изб и словно только и остается что бродить вокруг озера, что она здесь делает, почему не желает делиться со мной своими тайнами, кто она, откуда пришла и куда идет. Это было очень бессонно, я стал вздыхать и ворочаться с боку на бок.

Внезапно она забилась, как пойманный зверек. Ах, девочка моя, для тебя ли подобные испытания? Перед этим лежала, слабая и тихая, но вдруг в чары, в покой и нежность ворвалась какая-то грубая судорога. Я сразу захватил ее в объятия и, тесно прижимая к себе, зашептал:

- Ну что ты, что ты?..

- Здесь камень! - выкликнула она.

- Камень? Какие-то глупости... Какой тут может быть камень!

Но она продолжала вертеться и извиваться в моих руках, как бы отскакивая от пригрезившегося ей камня. Я расположился с намеком на турецкий способ сидения и повлек девушку к себе, на свои колени. Она не была сильной, но трепетала и билась хлестко, так, что чувствовался ее хребет. И все же ее спина понемногу сгибалась, следуя приемлющему изгибу моих линий.

- Эх, дядька! - воскликнула она со смехом. - Не увлекайся, а то не видать тебе наследства!

- Не говори дурна, когда проплываешь мимо острова Буяна, - сказительно вразумлял я ее, а сам давался диву: до чего же все иначе забрезжило в моей голове! до чего же я расслабился и размяк перед этой юной вертихвосткой! Я ничего не воображаю и не строю видов... Деточка милая, здесь нет никакого камня, только земля и трава, уж поверь мне. Эта ночь... тебя что-то напугало, я так это понимаю, ведь напугало, да? Но я с тобой, я тебе помогу.

- Разведи костер, - она высвободилась из моих объятий, - я больше не могу.

- А чего ты не можешь? - спросил я, послушно принимаясь за работу. Хворост, веточки... Я собирал их в охапку. Тут, пока я бродил, нимало не удаляясь от нашей стоянки, большое мохнатое и неразличимое в темноте существо потерлось пушистой щекой о мою щеку и цитатно шепнуло мне в ухо: откуда дровишки? Я отшатнулся. Направо, налево... - куда отшатываться-то? По счастливой случайности меня вынесло прямиком к моей спутнице.

Она разъяснила причуды своего видения, но и какую-то далекую от меня и едва ли вразумительную правду:

- Этот камень... он толкался.

Я пожал плечами на ее слова и развел костер. Мы сели друг против друга, и пламя судорожно развевалось между нами.

- Не видно ни звезд, ни озера, - сказал я, рассеянно оглядевшись. - Ты уже согрелась? Знаешь, Дарья, камня не было, хотя ты и утверждаешь, что он тебя толкал. Но...

- Он был, - нетерпеливо прервала она меня.

- Именно это я и хотел сказать. Он был. Но не сейчас, а в другой... в другом...

Слова засопротивлялись, и я раздраженно плюнул в костер.

- Где же? - скептически усмехнулася Дарья, покривила губы над язычками пламени.

- В том, что происходило с тобой раньше, - нашелся я.

- Мне кажется, со мной происходит одно и то же.

- Вот именно, что кажется. Хотя в каком-то смысле твои слова соответствуют действительности, во всяком случае с тех пор, как я тебя узнал, очень многое их подтверждает... Но если это заколдованный круг, у тебя, девочка, есть сейчас возможность его разомкнуть... Ну, попытаться. Знаешь как? Ведь это как бы большие нити, своего рода канаты, но порвать их можно, надо только взять их в руки, поднатужиться... Паутина, да, но ты же не муха...

- Ты хороший и добрый, - сказала она, склоняя умное личико к огню. - И не знаю, кому бы еще я могла довериться... но моя история вряд ли из тех, что интересуют тебя.

- А ты не делаешь поспешные выводы?

- Нет, потому что знаю, как буду выглядеть в твоих глазах, если расскажу. Бывает такой слабый голос... вьется как дымок... и путник вроде тебя недоумевает, изучая, но чтобы поскорее миновать, решает: падаль дымится. Но это же не так! Вон ты какой! А я всего лишь девчонка, попавшая в переплет. Для тебя ничто, даже если я умнее всех своих сверстников вместе взятых. Что бы со мной ни происходило, ты все равно будешь относить меня к тем, у кого главное впереди, а сейчас и не может быть ничего значительного.

- Ну, мне хватит способностей понять и девчонку. Я понимаю даже малышей. Например, голодно кричащих грудных младенцев. К тому же молодость обладает многими преимуществами, особенно молодость таких девушек, как ты. Вы начинаете завоевывать признание своей красотой, тут уж ничего не поделаешь, я волей-неволей нахожу в душе местечко для твоего облика. Это уже большая готовность выслушать и понять. А кроме того, обстоятельства, в которых мы очутились... Все располагает к чувствительности, к участию.

- Вот ты упомянул остров Буян, - сказала Дарья задумчиво, - и это навело меня на определенные мысли. Есть девчонки, у которых мечта достичь острова причудливо сочетается с желанием поскорее покончить с теми неудобствами, которые они испытывают в период созревания.

Я вытянул вверх указательный палец, предостерегая собеседницу от стремления вывалять мою аллегорию в геникологической пыли.

- Я вовсе не вкладывал в свои слова тот смысл, который пытаешься придать им ты.

- А между тем я отправилась на остров, - сказала Дарья. - Я попыла туда в лодке, с одним парнем.

- Это был твой дружок?

Она пожала плечами, словно не зная ответа.

- Ну, можно и так сказать. Я выбрала его после того, как разочаровалась в других. А этими другими были взрослые мужчины. Когда я показывала им свое намерение расстаться с девственностью, они становились мерзкими, отвратительными до невозможности. Настоящие козлы! От них воняло. У них так гнусно блестели глаза...

- Ну хорошо, а этот парень, которого ты выбрала, что он собой представляет?

- Мотоциклист...

- Я так и думал! - подхватил я.

- Он слился с мотоциклом и полагает, что проведет на нем всю жизнь. По крайней мере, так он полагал раньше. Мне приходилось ездить с ним на заднем сидении, хватаясь за его круп. На редкость глупое занятие, но я убедила себя, что никого получше все равно не найду. В нем все же была какая-то чистота и невинность, просто от незнания. Его даже не посещали те мысли, которые терзали меня и заставляли считать себя чуть ли не падшей женщиной. Он настолько увлекся мотоциклом, что лишь в соединении с ним видел себя мужчиной. Не парень, не баба, не тряпка - никто! Нет, он, конечно, хотел меня, он присматривался ко мне, он понимал, в каком направлении надо подталкивать нашу мотоциклетную дружбу, но это было чем-то вроде дуновений летнего ветерка.

- Понимаю, - сказал я.

- В конце концов мне надоело с ним возиться, я заставила его бросить мотоцикл и сесть за весла. Мы поплыли к острову. Я не боялась того, что нам предстояло, а о чем думал мой дружок, если вообще думал, не могу сказать. Тот остров располагается посреди реки, ты, наверно, знаешь, там развалины не то монастыря, не то крепости. Это похоже и на остатки древнего города. Ты, конечно, бывал в тех руинах. Все там каменное. Мы вошли во внутренний двор; ворота не сохранились, вместо них зиял уродливый пролом в стене, высокой и в свое время наверняка неприступной, и мы им воспользовались. По очертаниям развалин трудно определить, что было некогда церковью, а что просто домом. И вот, бродя словно без цели, мы увидели в дальнем закутке большой гладкий камень, глядевший из земли, как бы раздвигая ее в улыбке. Едва я увидела его, мне словно что-то ударило в сердце: вот оно! то самое, что мы ищем! нужное нам место! здесь все и свершится! Камень производил очень странное впечатление, но я, хоть и поняла все, настоящего волнения не испытала, зато мой спутник, тоже его заметивший, сразу задрожал от желания, загорелся и уже не мог отвести глаз от блестящей гладкой поверхности. Ничего, кроме отвращения, этот парень уже не вызывал во мне. Он был как животное. Ты скажешь, что я сама его спровоцировала, даже совратила его, невинного и чистенького. Может быть... Но мне это было нужно, а не сам парень. И я вовсе не тряслась, как он, не пускала слюни, и я не хотела его, а он хотел меня, и это было так не по-людски, так гадко - хуже убийства ребенка. Но я не протестовала, хотя мне не очень понравилось, что он опрокинул меня именно на тот камень, - ведь все-таки он был не мягкий и не такой уж ровный, и не моим мякотям было состязаться с его прочностью. Словом, я предпочла бы другое местечко.

- Понимаешь, - сказал я взволнованно, - он как бы разложил тебя на алтаре, думая принести в жертву...

- Он не настолько умный, чтобы понимать подобные вещи, - перебила Дарья.

- Но тем не менее он принес в жертву и твою, и собственную чистоту, упрямо проповедовал я свое понимание.

Подумав немного, она мягко улыбнулась и кивнула светлой головкой, словно отделившейся от туловища и повисшей на отблесках костра.

- Да, это так, если, конечно, не представить дело таким образом, что он просто разделал меня как курицу, как коровью тушу. Остановить его не было возможности. Впрочем, сначала я даже вошла во вкус. Но когда, по моим прикидкам, должно было начаться главное - боль и кровь и все такое - внутри камня вдруг прорезался тоненький девичий голосок, зазвенел так тревожно и озабоченно, упреждая меня, и я услышала: ничего хорошего из этого не выйдет, ничего хорошего, ничего, ничего... Этот звоночек поступал прямо в мою голову, вливался в мой затылок, мне не надо было прикладывать ухо, чтобы услышать его. И не надо было быть очень уж доверчивой и простодушной, чтобы поверить, я поверила просто потому, что пришло время знанию уступить место вере. А парень мой как раз вошел в раж, он пыхтел что твоя паровая машина и наваливался на меня, делая зверское лицо. Я попыталась, пока не поздно, оттолкнуть его, но он даже не заметил моих усилий, для него это было все равно что щекотоние сверчка, он ведь не только взъярился, но и вообще отличался силой, с которой слабой девчонке не совладать.

- Значит, ты забеременела? - почему-то вдруг спросил я, словно опережая ее пространный рассказ и заглядывая в будущее, почти в конец.

- Погоди! - Дарья простерла над костром ладошки и внимательно смотрела, как они согреваются. - Тут сначала надо объяснить некоторые вещи. Вся загвоздка в том камне, я бы вытерпела дружка, хотя мне в какой-то момент до чертиков опротивели его сопли и его покрякивание, но с камнем все обстояло гораздо сложнее. Он вдруг стал смеяться надо мной. Да, камень, не дружок. Дружку-то что? Он знай себе наяривал, а вот камень, да, представь себе, именно камень, тот засмеялся! Истолковал происходящее совершенно превратно... исказил... я, мол, не хочу внять его предостережению. Не согласна! Я вняла! Но что я могла поделать? А он принялся тонко так, сначала вкрадчиво, а потом очень язвительно и просто нагло хихикать. Парень ничего не слышал, голос и смех, может быть, и не предназначались для его ушей, а я слишком даже хорошо слышала внутри камня это мерзкое хихинье, уже только чуть девичье, а больше старческое, гнусное, ядовитое... И сквозь смешок прорывались отдельные ругательства: самка! сучка!... ну, сам понимаешь... Я, однако, не чувствовала, что бы камень впрямь так думал обо мне, что бы он был действительно злой, он по-настоящему и не рассердился, а всего лишь высмеивал меня, потешался, ему происходщее со мной представлялось комедией. Но и мой парень тоже вовсе не был злым, он по-своему даже любил меня, пусть легкомысленно, по-детски, а все-таки любил, и то, что он так зло и яростно со мной делал, было не виной его, а чем-то вроде напасти, потому что он потерял голову. Это все легко поддавалось объяснению. Но в конечном счете получалось, что они оба меня терзали, камень подзуживал, вышучивал и сулил беду, а парень долбил, как молоток, и у меня не было ни малейшей возможности вырваться и избежать несчастья, которое пророчил голос из камня. Истерзанная с двух сторон, я и не осознала тогда, как и чем все это закончилось и когда меня наконец освободили. Вдруг просто оказалась стоящей на ногах посреди развалин. Стою, юбка на мне задрана, и я ее еще зачем-то поддерживаю в таком положении, как танцовщица из кабаре, и по ногам струится что-то влажное и теплое. Солнце сразу напекло мне голову, а вид у меня был, конечно, еще тот! Парень, разглядев меня, смутился, ему пришло на ум, что он позволил себе лишнее, и он испугался. А тогда я ему сказала, что он меня обрюхатил.

- Стоп! - воскликнул я и медленно проделал рукой пассы перед ее глазами в надежде убрать то жестокое солнце из ее мозга. Его место в самом дальнем уголке памяти. Сейчас совсем другое время, сейчас ночь, время луны, утешительницы опаленных и измученных жаждой, и у нее появился преданный и надежный друг. Совершив эту необходимую работу, я выразил удивление: - А как же ты смогла тогда понять... насчет беременности?

- Я сказала это в шутку, мне была противна его жалобная физиономия и хотелось напугать его еще больше. А вообще-то я не сомневалась, что какое-то несчастье со мной уже произошло... ведь камень предупреждал, но я не сумела ничего предотвратить... И мне самой справляться с бедой, в одиночку, это я тоже поняла. Но парень, вместо того чтобы совсем раскиснуть и скукситься, вдруг подтянулся, как-то возмужал на глазах, расправил плечи и сказал: я тебя люблю, мы поженимся, и у нас будет ребенок. Мы поплыли на лодке к берегу. Потом я поняла, что действительно забеременела.

- Согласись, это не такая уж беда, - заметил я.

- Ты не понимаешь... Тут сошлось очень многое. Например, предупреждение... Откуда я знаю, что тот камень имел в виду?

- Да он, может быть, говорил общо, резонерствовал для пользы девушек, ради девичьей чести...

Она взглянула на меня с удивлением и угрозой. Девочка запускала невод в некие пучины, отлавливая свое счастье, и я неизменно оказывался в нем, мелькал, взблескивал золотой чешуйкой и исчезал.

- Допустим, так, - сказала она сухо. - Но возьми другую сторону дела: родители убили бы меня, узнав, что я жду ребенка, по крайней мере били бы до тех пор, пока я не назвала бы имя моего парня. А назвать - значит все, иди с ним под венец. И здесь третья сторона: я смотреть на него не могла после случившегося на острове. Не описать, какое у меня появилось отвращение к нему, словно я - это уже не я, а что-то и родившееся с тем, чтобы его презирать, ненавидеть и отталкивать. Я подумала: если я убью его, это вовсе не отменит мою беременность, выходит, надо избавиться от плода. Это очень важный момент, и я к нему еще вернусь, а пока скажу, что парень тоже очень изменился после нашей, условно говоря, брачной ночи. Совершенно другой человек. По-настоящему, без дураков. Ни тебе мотоцикла, ни дурных компаний, ни длинных волос, ни дурацких бляшек на одежде, ни развеселых девиц. Его родители заходились от счастья, видя в нем такую перемену, и восклицали, кричали на всех углах и перекрестках: воистину он теперь плоть от плоти нашей! А он приходил ко мне, прилизанный, аккуратный, серьезный, садился напротив меня, ставил рядом с собой портфель, в котором начал таскать всюду разные умные книжки - не мог с ними и на минуту расстаться! - и говорил: ты и представить себе не в силах, как я рад, что у нас будет сын, он продолжит мое дело и мой род Молокановых, мы назовем его Никитой.

- А! Но ведь это я Никита Молоканов!

- Вот как? - равнодушно откликнулась Дарья.

Я обдумывал услышанное. Дарья, сообразив, что мой слух утратил необходимую для восприятия ее рассказа остроту, пережидала. Я сказал:

- Думаю, тут если и есть предмет для обсуждения, то, как ни верти, придется признать обычное совпадение. Не считать же мне тебя своей будущей матерью?

- Да, это было бы неразумно.

- Скажут, пожалуй, что мне стоит увидеть в этом некий символ, дескать, второе рождение. Но посуди сама. Не было бы это чрезмерным натурализмом? Разумеется, твой парень не виноват, что так грубо меня подцепил, он сделал это без злого умысла. И тем более нет в этом твоей вины. Но я, извини, не могу без смеха смотреть на вашу выделку. Шито белыми нитками... - Я решил, что убедил ее и себя, повеселел и уже шутливо добавил: - А если все-таки символ, символ веры, хотя бы и низшего порядка, то вообрази, сколько же мне придется утруждать себя перебиранием всего своего прошлого... ну, чтобы потом как-то сопоставить с тем, что получится у тебя, дорогая будущая мамаша!

- Молчи! Ничего у меня не получится, - возразила она строго. - Я же сказала тебе, что хочу избавиться от плода, и я сделаю это.

Я рассмеялся и всплеснул руками:

- Здесь, в лесу?

- Говорила я тебе и то, что мое решение - очень важный момент. Между прочим, я, видя в моем парне поразительную перемену, даже боялась объявить ему, что никогда и ни за что не стану матерью его ребенка. Я все хранила в себе. Но когда я окончательно утвердилась в своем решении, какая-то сила вдруг подтолкнула меня к зеркалу. А оно оказалось накрыто черным бархатом. Вот когда я не на шутку испугалась! Я бросилась к матери: кто умер? Она вытаращила на меня глаза. Никто не умер. Вся трясясь, я насилу доковыляла к себе, заперла дверь на задвижку и, подойдя снова к зеркалу, стащила с него покрывало. А в зеркале стояла - ну да, стояла, не я же отражалась в нем, значит, она там стояла и была сама по себе, была живой, - безобразная старуха, даже не с лицом, а с выточенной на манер лица костью, на которой лишь кое-где виднелись клочки кожи. Хотя ее прикрывала какая-то одежда, что-то вроде широкого серого плаща, я отчетливо видела, какие у нее кривые костлявые ноги и как висят мешками ее живот и груди. Ее уныло висящий чуть не до пола живот особенно меня поразил, и еще глаза - вся ее жизнь сосредоточилась в глазах, они блестели, смотрели на меня и улыбались, она торжествующе улыбалась, зловеще усмехалась мне. Я видела и то, что ничего плохого она не может да и не собирается сделать со мной, она ограничена зеркалом и не способны выйти за его пределы. Но ей это и не нужно. Она, конечно, и впрямь находилась в зеркале, но в то же время это был только отпечаток того существа, которое в действительности находилось где-то очень далеко и, может быть, даже ничего не знало обо мне, а может быть, и вовсе не существовало, не имело надобности существовать, поскольку оказывалось достаточно и этого отпечатка. И это было послание, новое предупреждение, только уже настоящее, по-настоящему страшное, и оно говорило, что я стану этой чудовищной старухой, если убью в себе зародыш ребенка.

Дарья закрыла лицо руками и громко всхлипнула, это было даже похоже на крик, на возглас ужаса и тоски.

- А тебе сказали, чем ты будешь заниматься, если превратишься в такую старуху? - спросил я, придавая голосу сочувственные и утешительные нотки.

- Никто ничего не говорил, но интуитивно я поняла, что ничем хорошим.

- Внешний вид часто бывает обманчивым, - пробормотал я житейскую мудрость. - Может быть, это и не предупреждение вовсе, а... притча самого общего характера. Всем нам грозит превращение в стариков. Ну хорошо, а как ты очутилась в лесу?

- Вышла из дома и пришла в лес, как сомнамбула. Я ведь решила все-таки поступить по-своему. Моя простая правда тоже что-нибудь да стоит, и почему, собственно, другим за аборт ничего не бывает, а со мной должна случиться какая-то сверъестественная вещь?

- Ага, вышла и пришла... Но если ты до этого момента все так хорошо понимала и истолковывала, наверное, ты в состоянии объяснить и то, что происходит с тобой сейчас? Ты... уничтожила плод, Дарья?

- Нет. - Она покачала головой. Медля в замешательстве - видимо, не знала, как представить в более или менее убедительном виде свой несуразный исход из города, - она сидела нахохлившись и машинально чертила веточкой какие-то свои письмена на подвижном и изменчивом полотне огня. - Я только решила это сделать. И оказалась в лесу. Это последнее предостережение, последняя попытка образумить меня... я уже не совсем принадлежу себе, я уже ношу в себе какую-то часть той старухи, так что превращение началось, но пока это лишь пример, образец того, что со мной может произойти на самом деле.

- А почему нельзя при этом оставаться в городе, дома?

- Но я не знаю этого. Я не по собственной воле пришла в лес. - Дарья вздохнула. - Наверное, опасно держать такую, какой я стала, в городе, среди людей. Те силы, которые мной занялись, они тоже думают, оценивают ситуацию. Понимают, что у старухи на уме... Красть новорожденных и, разорвав им грудь, выедать сердце... У меня самой иногда уже возникает потребность в этом, я только не уверена, что это в самом деле от старухи, а не мое личное. Но если мое, я перебьюсь, сердечки пожирать себе не позволю, я все-таки выше этого! Я человек, а не монстр. Другое дело, если старуха уже забрала надо мной большую власть и со временем заберет окончательно. Тогда уж ничего не попишешь! Кто-то, судя по всему, за меня борется, не уступает старухе, но и у нее силенок хватает...

Я взял подбородок в ладонь и задумчиво посмотрел на девушку. Какие люди пропадают! А за что? В схемы Мартина Крюкова Дарья не вписывалась, но и она шла путем, мало отличающимся, по крайней мере в его видимой части, от того, по которому вынужден был слепо и неосмысленно продвигаться я. И назовите нашу цель каким угодно благозвучным словом, возьмите его из поучений древних или откровений пророков, из многоумных книжек или собственных сновидений, цель эта все равно не будет стоить того, чтобы во имя ее приносилась в жертву невинная душа славной и слабой девушки.

Она молча и терпеливо ждала новых вопросов, понимая, что я размышляю именно над ними. В отблесках огня ее лицо было еще прекраснее, чем прежде, и если та старуха уже в самом деле вошла в нее, на внешности моей собеседницы это никак не отразилось.

- Самое радикальное тут вот что, - сказал я. - Ты можешь, конечно, сколько угодно принимать решение, которое, судя по твоему рассказу, очень не приветствуется некими силами, но осуществить его в лесу тебе вряд ли удастся. Не исключено, тебя для того и вывели в лес, чтобы ты волей-неволей пришла к рождению ребенка.

- Это витийство! Я уверена, почти уверена, мне теперь нельзя находиться где-нибудь еще, кроме леса. Старуха, которая входит в меня, это не для жизни среди людей.

- Время покажет, - уклонился я от дальнейшего обсуждения темы.

Она остро посмотрела на меня и вдруг спросила:

- А как ты считаешь... насчет ребенка?

- Ты спрашиваешь моего совета? - Поскольку она не ответила, тем самым показывая, что вопрос поставлен, а из каких душевных переплетений он вышел - дело второе, мне пришлось подыскать более или менее правдоподобное рассуждение; я сказал: - Нельзя уничтожать плод, будущего человечка. Конечно, это общий взгляд, мой абстрактный гуманизм. Но если под таким углом рассмотреть и твой случай, окажется... он не настолько выходит из ряда вон, чтобы решать его непременно в особом порядке и исходить из каких-то исключительных положений. Ведь ты исходишь не из того, что-де есть риск родить урода, чудовище, опасное для человечества. Тебе просто не нравится отец твоего ребенка, а это явление, Дарья, в сущности обычное, рядовое и распространенное. Так что решение тебе следует строить не на каких-то предупреждениях и угрозах извне, а на собственных возрениях, ощущениях... Иными словами, разберись сначала в себе.

- Это общие слова, - начала она, но я тут же перехватил:

- Согласен! Согласен! Но я буду рядом, и это уже не общее место. Если ты, конечно, не против... Я не буду ничему учить тебя, наставлять, не буду ничего тебе проповедовать. Я хочу только, чтобы ты увидела мое понимание, мою заботу, мое трепетное внимание к твоим проблемам, а самое главное, к самому твоему существованию. И может быть, тогда тебе захочется взять часть этого понимания и внимания и перенести на существо, которое зреет и растет в тебе и скоро будет толкаться, показывать характер... Я поверил каждому твоему слову и теперь хочу, чтобы ты видела, что я совершенно не боюсь старухи, о которой ты рассказывала. Я вовсе не жажду с ней встречи, но если она в тебе, как ты думаешь, то ты должна прежде всего знать, что от этого мое отношение к тебе не меняется. Ни минуты я не буду подозревать, что ты что-то сделала только потому, что так захотела мерзкая старуха, и ни единой мысли о происходящем с тобой изменении не мелькнет в моей голове. И все это ради тебя, Дарья, а значит, и ради твоего ребенка. Потому что в моем понимании дела ты слилась с ним, а не с образом, который увидела в том предназначенном для мертвецов зеркале. Ты будешь жить, когда меня уже не будет, а ребенок будет жить, когда не будет уже и тебя. И это очень многое значит, хотя, конечно, далеко не все. Знаешь, у меня нет детей и я, признаться, никогда не стремился их иметь. Но раз есть ты, а в тебе есть ребенок, и мы с тобой и с ним очутились в этом лесу, и сидим ночью у костра, следовательно, я должен тебе сказать, не вдаваясь в долгие рассуждения: думай не о смерти, а о жизни, девочка.

3. УБИЙСТВО

К Фоме применимы все выражения, рисующие образ не слишком-то преуспевших, не очень-то способных и в сущности бесполезных для жизни людей: нерасторопен, тяжел на подъем, неуклюж, медлителен по части мысли, непригоден для глубокой душевности и тем более духовности. И так далее. Но когда он окончательно выбрал для жертвоприношения старушку, жившую по-соседству, он вдруг стал в бытии легок и даже юрок, как мышь.

Легкость пришла из мира, где под проворным дуновением разума и иссушающим жаром сердца рождаются записи, чтобы вскоре оформится в цельные рукописи, иногда любимые, иногда нет и как будто случайные, а затем утвердиться и затвердеть книгой, полной войны, любви, чудесных приключений и почти безболезненного перемалывания человеческого вещества. Входя в этот мир, человек затейливо усмехается соблазнительной перспективе бессмертия в творчестве, и из-под его руки, деловито прикасающейся к бумаге, выпархивают и улетают в скоротекущие странствия со страницы на страницу быстроногие, впрочем тут вернее сказать быстрокрылые, существа, которым не обязательно умирать - потому что они и не жили никогда. Эти существа с завидным постоянством облегчают душу, сбрасывая куда придется ненужный балласт. Они не наги, напротив, они тем наряднее и пестрее одеты, чем меньше у них за душой духовной натруженности, и день ото дня, час от часу они становятся все ближе и ближе к легкому решению самых трудных, самых радикальных вопросов. Сложность существования тех, кто прежде прошел этим путем, заключалась уже в том, что для них, например, вопрос, убивать ли, часто и не вставал вовсе, тогда как те, о ком мы говорим нынче, способны убить играючи. Им не составляет ни малейшего труда быть воплощениями зла. И горение ран, боль умирания не сознаются и не ощущаются в вымощенном бумагой мирке.

Легкость действительно пришла мзвне, культивируясь в Фоме смекалистыми, оборотистыми издателями и призрачнодумными мастерами прозы "быстрого реагирования", но насколько при этом сам Фома, за свой век одолевший от силы две-три книжки, превратился в персонажа дешевых изданий, сказать трудно, а может быть, и не нам судить об этом. Материя тонкая! Внешне Фома оставался представителем рода человеческого во плоти, стало быть, потенциальным гнездовищем совести и носителем трудных вопросов. Легкость понесла его по призрачному миру, где он мог стать и героем-любовником, и обладателем баснословного наследства, и кулачным бойцом за справедливость, но в то же время он не без основательности придерживался уже избранного курса, предполагающего внесение мизерной платы за человеческую жизнь. Так мотылек, поигрывая хилыми крылышками и как будто пошатываясь из стороны в сторону, все же неуклонно летит на свет в окошке.

Можно прийти к довольно странному выводу, что энергия нашего мотылька в известной степени передалась старушке, которую он мысленно пометил знаком обреченности. Рост его идейности не прошел бесследно для нижневерховского общества. Во всяком случае старушка, уже давно забытая жизнью, серая, никчемная, маленькая, сморщенная, горбатенькая, бедно, до убогости, одетая, никем не замечаемая, вдруг несколько оживилась, маленько подвыпрямилась и сделалась чуточку очевиднее. Она сбросила грубый шерстяной платок, в который глухо зукутывала голову и зимой и летом, обнажила седые космы, замерцавшие отблесками озарившей ее беззубый рот улыбки; она надела платье повеселее и посвежее в окраске, просторно, а оттого, казалось, и смело, даже вызывающе сидевшее на ней, в общем-то, некий сарафан; ее нос, повинуясь движению желавших изгибаться в улыбке губ, гарпунообразно выдвинулся вперед. Причиной такого переоформления можно объявить, наверное, болезненный всплеск жизни перед ее концом, и Фома, именно так и предполагая, т. е. смутно кое о чем догадываясь, удовлетворенно потирал руки, следуя за старушкой на обретенных ими обоими легких путях. Старушонку можно было заметить теперь в парке, не в том "национальном", что создал своим корневым зодчеством Логос Петрович, а в старом, подразумевающем культуру и отдых. Корни, однако, добрались и сюда, перепутываясь с природными растениями, и подвыпившие люди здесь особенно злоупотребляли терпением адвоката Баула и доктора Пока, с ничем не окупленной наглостью и бесшабашностью нагулявших стихийную волю представителей народа прикладываясь к незаконно открытым источникам живительной влаги.

Старушка не танцевала ни на самой танцевальной площадке, вечно гремящей в центре культурного очага, ни возле нее - на такую ступень не взошло ее воскресение из мертвых, - но звучная площадка притягивала ее сильно, и там она как бы кружилась и даже перевертывалась на музыкальных волнах. Далеко не всеми замеченная (но вниманием Фомы не обойденная) и самой себе нынче малопонятная, она почти что отделялась от земли, пробегала по ней, едва касаясь носками туфелек. И Фома, изображавший мирно гуляющего по аллем гражданина, с готовностью и с приятной улыбкой двигал головой в такт этому веселью старушкиной жизни. Он ведь не питал никаких недобрых чувств к слабому человечку, даже не подозревавшему, что его участь уже решена. Старая перечница, перестав сознавать свою дремучесть, зачудила, но все, что она могла сделать в своем новом состоянии, это слегка потереться о кипучую мощь других, поглазеть на девушек, крутящих любовь с парнями, чего уже никогда не будет с ней, и Фома, будь то в его власти, поднял бы старушку в ее внезапной оргийности даже и на невиданную высоту. Желание было, да не было настоящей возможности, не было условий для осуществления такого размаха. Он отнюдь не чувствовал своим мир, куда завлекала его старуха, не внушал себе, будто его душа, не в пример ее, исполнившейся зависти и сумасшедшего умиления, открыта всему, что здесь происходит, поскольку-де он и моложе, и сильнее, и внешне, что ни говори, привлекательнее. Все это было одинаково далеко и от кроткой живости старухи, глядящей в щель на чужое пирование, и от его желания поскорее убить ее. Он бы ни за что и не пришел сюда, когда б не взбрыки его жертвы, он как будто судил теперь с высоты достигнутой мудрости бессмыслицу, суетность людей, и только потому откликалось в нем посильное эхо на писки радости бытия, издаваемые старухой, что она стала для него самым родным и близким на свете существом.

В эти дни, когда он следил за ней, а по сути неотвратимо надвигался на нее, Фома почти забыл о существовании Масягина и перестал зарабатывать деньги, а потому едва ли что-то ел и пил. Он жил исключительно идеей и еще уверенностью, что хорошо поест и попьет после того, как сделает дело, ибо непременно возьмет со старухи дань и ее накоплений ему хватит для праздника. Поскольку ничего другого в его душе не было, то она, жаждавшая укрупнения, какой-то триумфальной значительности, создала предполагаемому улову грандиозный масштаб, выходящий за пределы не только разумного, но и мечты. Фома словно возвысился и над собственным воображением, самым сильным произведением которого обычно бывал натюрморт из бутылки водки и доброго куска черного хлеба, и хотя грядущую зажиточность он как-то не догадывался оснастить красотой денежных знаков, чувствуя, видимо, что это было бы слишком в случае с убогой старой дурехой, все же получалось так, что он сделается обеспечен надолго, хорошо и всерьез. Он возьмет не деньги, которых скорее всего нет, а вещи - некие вещи, которых нет у него и которые, появившись, и сделают его богатым человеком. Стало быть, это все равно что вести натуральное хозяйство: засеял и унавозил поле смертью получи славный урожай, необходимый для продолжения твоей жизни. Осознав, кем он становится, Фома понял, что у него есть основания для оптимизма.

Итак, Фома следил за старухой, в чем, по правде говоря, не было ровным счетом никакой надобности. Просто он любовался ею, издали, на расстоянии, лелеял и холил ее как залог своего будущего процветания. Убить же ее следовало в доме, чтобы сразу собрать урожай, и пройти к ней Фома мог в любую минуту, поскольку они жили по-соседству и иногда, случись их взглядам встретиться, приветствовали друг друга кивками и неясным бормотанием. И если он тянул время, не переступал порог старухиного дома и не всаживал нож в ее грудь, то это вовсе не потому, что он сомневался или трусил, или как-то чрезмерно планировал осуществление своего замысла, а только по причине бессознательного ожидания сигнала извне. Кто и как подаст этот сигнал, Фому не интересовало, он ждал и все тут. Куда больше эмоций (волна пробежала по душе, как по полю, где что-то золотисто колосится, и глаза на мгновение по-птичьи округлились) вызвало у него открытие, что его отношение к жертве достигло апогея серьезности и она для него уже не старушка, не старый гнилой пенек, а владелица неких значительных и замечательных сокровищ. Это было немножко похоже на влюбленность. Речь шла о сокровищах, не поддающихся материальному учету.

Однажды он встретил на улице продавщицу из магазина, где подрабатывал в недавние времена, и знаменитая на рынке дама покровительственно и пряча высокомерие за грубоватой простотой обращения обрушила на него массу бесполезных вопросов: почему он больше не приходит, не заболел ли, не ударился ли в запой, может, захирел, даже в помощи нуждается, или нашел себе местечко получше, в общем, куда запропастился, разве плохо ему было на рынке, от добра ведь, известное дело, добра не ищут... Глядя на эту мужеподобную, квадратную женщину с ниточкой усиков под круглым носом и могучими, как беда или как откровение, ногами, Фома уяснил, что должен убить ее. Но как это сделать, если он до сих пор не убил старуху? И тут он понял, что сигнал прозвучал. Вся предстоящая ему жизнь вдруг четко выписалась в его голове, и это был ее план, что-то вроде проспекта, рекламирующего увлекательное путешествие: сначала старуха, потом мужиковатая продавщица и наконец Масягин. Расслабленная и чуточку подобострастная улыбка, с какой он отвечал продавщице, по-старинке чувствуя в ней начальницу, сошла с его губ, Фома подтянулся и орлиная стать вдруг образовалась и всколыхнула темными крылами в его облике на глазах изумленной собеседницы. Не понимая, что он перешел в другую главу, где для нее не предусмотрено места, а если и предусмотрено, так совсем не то, на какое она хотела бы претендовать, торговка в потрясении таращилась на него, на этого человека, которого, как теперь выяснялось, может быть, напрасно столь долго тиранила, заставляя работать как лошадь за гроши, - может быть, играла с огнем, а? У нее возникло странное ощущение, что она видит его, а он, однако, находится в это время где-то далеко, тайно покинув свою оболочку. И как она всегда подставляла своих знакомых на место персонажей тех увлекательных и нелепых книжонок, которые исправно читала, так теперь Фома внезапно соединил в себе черты ее самых любимых героев и утвердился перед ней не то поднявшимся с книжных страниц монументом, не то прокрадывающимся в ее бедную, одурманенную чрезмерным увлечением выдуманными страстями голову призраком, некой единицей бреда, ищущей удобное место для размножения.

Тяжело стало на душе у продавщицы. Она была здоровой натурой, а вот теперь ей грозили галлюцинации или даже уже начались, ибо этот орлиный трепет в Фоме не мог не быть обманом зрения, выдумкой больного ума. Сам Фома уже изрядно удалился от нее. Пользуясь сумерками, - обладание тайной книжных перевоплощений помогало ему выдавать их за покрова ночи, - он незаметно проскользнул в дом старухи. Она не удивилась, что он вошел не постучав, если к ней кто и наведывался, что случалось очень редко, то входил без стука.

- Чего тебе? - спросила старуха.

Фома, вынужденный вовлечься в разговор, не стал утруждать себя выдумыванием сложных разъяснений. Он угрюмо ответил:

- Мне бы на водку. - А в уме он знал, что приобретет много больше.

- Где же я тебе возьму... - скрипучим, переставшим участвовать в тайне разделения полов голосом классического скряги пробормотала она. - Нашел у кого просить. У меня бедность одна, убогая я...

Фома подумал, чем бы еще отвлечь внимание жертвы. Или поразвлечь ее перед смертью. Он покопался в том уголке памяти, где запечатлелась его собственная нищета, и вспомнил, что в коробке у него осталась только одна спичка, и сказал:

- Тогда дай спичек!

- Спичек? О! - Скрип в облаке сырости и гнили взметнулся под потолок, наращивая трагическую нотку. - Ишь чего захотел! Спичек! А разве я их делаю, изготовляю их, эти спички?

- Одну! - затосковал и взмолился Фома.

- Одну можно, - согласилась старуха, - одна - это еще куда ни шло. Дам, если найду.

Она тяжело вздохнула, погребая жадность под грузом сознания, что в одной спичке точно нельзя отказать соседу, - случись такое, несмываемое пятно позора и бесчестия покрыло бы выработанный всей ее жизнью авторитет доброй и благородной особы. Правда, было не очень понятно, для чего ей еще нужен этот авторитет, с одной стороны, с ней и знаться-то никто не хотел, а с другой, много ли ей осталось жить, чтобы с прежним пылом работать на свою славу. Можно бы и не давать этой спички, но инерция прежних дней, стихия старого доброго времени повлекла ее к великодушию, и она, согнувшись в три погибели, принялась рыться в шкафу, пробуждая от долгой спячки свои тайники. Фома тем временем достал из кармана брюк давно заточенный и как бы облюбованный нож, раскрыл его, и когда старуха разогнулась и повернула к нему раздосадованное лицо, держа на вытянутой руке увитый клочкам паутины коробок (ибо в последний момент решилась отдать ему весь, забитый спичками до отказа), он по самую рукоятку загнал лезвие в ее хрупкую грудь. Не паук вил паутину, лохмотьями повисшую на спичечном коробке, а время, и такой же паутиной были старушечья грудь, легко пропустившая в себя нож, и вся ее жизнь, твердость и энергия которой давно рассосались.

Фома окончательно и бесповоротно вошел в замкнутое пространство. Больше не представлялось возможным существовать где-либо еще помимо сюжета, влекшего его от убийства к убийству. И коль изначально перед ним ставилась задача ощущать себя удачливым и счастливым персонажем, он добросовестно осознал себя счастливцем, которому лишь оттого, что он ударил в грудь ножом дряхлую старуху, привалило баснословное богатство. Теперь отчего бы и не жить? Он порылся в вещах убитой. Жатва вышла скудной. Фома отыскал и изъял, сложил в мешок куски мыла, припрятанные старухой в ящике под кроватью, валенки, ветхое пальтишко и давно вышедшие из моды платья, приготовленный для погребения наряд, кое-какие мелочи из кухонной утвари, а в кухне он, кстати сказать, поел еще теплой картошки из большой кастрюли. Все эти вещи, подобранные и упакованные им, говорили о бедности не меньшей, чем его собственная, и трудно было представить, чтобы кто-то польстился на них и заплатил деньги, но мог ли Фома считать свой улов ничтожным и незавидным, если это был итог совершенного им убийства? Вещи старухи были как рассказ о ее убогой жизни, и в этом виделся смысл их похищения, высоко паривший в сознании Фомы над жалкими образами купли-продажи, над смутными мыслишками о том, куда он отправится продавать эти пожитки и сколько за них выручит.

4. ПО СЛЕДУ, КОТОРОГО НЕТ

Представить, что к поискам пропавшей жены, которые я объявил, приплюсовываются обременительные хлопоты о беременной женщине, было почти невыносимо для моего "индивидуального начала", я бы сказал, что это уже чересчур. А между тем присовокупление состоялось, и я ничего не мог поделать. У Дарьи даже вдруг явственно обозначился животик, чего накануне не сквозило и намеком. Впрочем, в наших условиях это с необходимой легкостью истолковывалось как знак, знаменующий ее согласие принять мою помощь, возможно, она потому и улыбалась на следующее утро, что хорошо запомнила мои горячие клятвы обрегать и защищать ее и теперь выражала удовольствие в связи с ними. Но в ее улыбке пробивалось и некоторое лукавство. Она сладко потягивалась и как будто даже строила мне глазки. Хотя я на словах пренебрег нашим возможным родством, проходящим пока стадию эмбриональности будущего Никиты Молоканова, и, ничтоже сумняшеся, отверг отчаянно напрашивающийся в данном случае символизм, Дарья все же была, в той или иной степени, моей потенциальной матерью, во всяком случае неким ее повторением, лучшей ее версией, ибо в ней я находил мудрость - мудрость явно не по возрасту - которой вовсе не находил в моей настоящей родительнице даже в ее зрелые и почтенные лета. Тайна клубилась, собственно говоря, уже на подступах к рассуждению, можно ли считать рождение будущего Никиты Молоканова моим перевоплощением, и эту тайну раскрыть мне было столь же трудно, как и найти Риту. Но трудности подстерегали меня не в сгущениях этого символизма, который, как видим, настырно лез во все щели, и даже не в вероятных напастях, сопряженных с передачей не только моего имени, но и как бы всего существа какому-то иному созданию. Это в конце концов при любом исходе останется небывальщиной. Тяготы же мои теперь усугублялись тем, что, потеряв жену, а следовательно и бремя чрезмерного общения с ней, но провозгласив своей целью ее поиск - а это цель благородная и, главное, громкая и вполне достаточная, - я в то же время ужасно влип, увяз в людях, и мне предстояло тереться на манер зерен с ними в одной плотной среде. На первый взгляд, всю эту среду одна только Дарья и создавала, но так ли? Уже то, что она была хороша собой, а ее положение беременной женщины обязывало меня и в самом деле оказывать ей немалые знаки внимания, удивительным, потрясающим образом давало ей практически выигрышное превосходство надо мной. Она вырастала в исполинскую фигуру, а когда вас всего двое в дремучем и чуточку заколдованном лесу и вокруг, может быть, на многие версты нет ни одной живой человеческой души, такие вещи ощущаются с особенной остротой. Ведь одно дело жить где-нибудь в сельской или городской общине - можно как-нибудь тишком выделиться и отвалить, культурно устраниться, спрятаться в норке, но когда ты один на один с женщиной, которая много моложе тебя и красота которой в твоих глазах волей-неволей начинает выдерживать сравнение с красотой богини, и тебе к тому же приходится прислуживать ей, служить мальчиком на побегушках при ее набирающем обороты материнстве, тут уж не до уверток.

Мы шли по лесу, и мне казалось, что рядом со мной вышагивает колосс безупречной красоты, но весьма диких даже для моего воображения размеров. Правда, Дарья вела себя тактично, не требуя от меня никаких лишних усилий, иными словами, не капризничая, и это позволяло мне мысленно раздевать ее, сбрасывать с нее одежды, которые лишь усугубляли впечатление чего-то непомерного. Но и тут картина получалась слишком величественная и угнетающая. В моей спутнице словно воплотились все девушки, размышляющие, не покончить ли дело абортом, все беременные женщины, все начинающие матери, и пусть все они дивно хороши собой, покладисты, умны и добры ко мне, прочитывается такое столпотворение, что ни говори, как несоразмерно, неподобающе многолюдная компания для меня. Дарья, похоже, понимала, какие плоды приносит мое воображение под ее влиянием и давлением, но ничем не могла мне помочь. Не бывает ситуаций, когда женщинам под силу устранить тот вред, источником которого является сама их природа, они неисправимы, и им не дано искусство ни избавляться от собственной вредоносности, ни хотя бы прикрывать ее фиговым листочком.

Я упомянул уже, что мы шли по лесу. Утром, едва проснувшись, мы и выступили в путь, ничего не поев; допускаю, пока над моей спутницей висит угроза превращения в ужасную мегеру, голод ей нипочем, как всякому сверхъестественному или близкому к запредельности существу, но на мне отсутствие хлеба насущного сказывалось болезненно и печально. Внутренне я чувствовал, что Дарья не будет отстаивать кружение вокруг озера, подобное вчерашнему, и без возражений последует за мной на поиски пищи, жены или, на худой конец, общества благоразумного мужчины, который вздохнет, но все же разделит со мной заботы о ней, готовящейся стать матерью. Она не могла заставить меня находиться возле того озера в ожидании голодной смерти и не должна была этого делать. Поэтому она и впрямь пошла со мной, но, лукавая, каждым своим уверенным шагом словно выпечатывала вехи возвращения к людям, среди которых она в положенный срок разродится сыном и тем самым начнет отсчет уже совсем другой, недоступной для меня, даже враждебной, а для нее совершенно нормальной и естественной жизни. И это тоже было убийственно. От стати ее и поступи веяло страшным сарказмом, насмешкой надо всем, что я делал или готов был сделать для нее. И ведь она смеялась надо мной в момент, когда я, сознавая свой мужской долг и сделавшись отчасти ее заложником, менее всего, стало быть, располагал возможностями ответить ей тем же!

Мы шли, наверное, с добрый час, и все по однообразию, по однообразно красивому и цветущему лесу, и когда мне уже стало казаться, что вот-вот мы снова выйдем, сделав огромный круг, к озеру, с которым, конечно же, что-то связывало теперь, благодаря Дарье, и мою жизнь, впереди замаячила серая, приземистая деревенька. Я вдруг болезненно почувствовал безотрадность этого перехода от цветущего леса к убогому человеческому поселению. Последнее тоже выглядело бы красивым, когда б не лес. И переход был все равно что из одной эпохи в другую, может быть, из вечности в преходящее, это было скольжение по наклонной от солнца в тень и сырость. Мои цели становились мелкими и неприглядными, коль я пошел таким путем, но мог ли я сказать, что я его выбрал? Я был обречен на него? А как же красота? вечная ярость лесного цветения? Даже вид задумчивого и приобщенного к природе, как бы причастного тайне одинокого пастуха на холме значил не больше, чем значат всякий тщетный потуг, жалобное и надрывное усилие, надуманность и картинность, а уж о тех, кто расползлись по домам, рассеялись как свет в тумане, раздробились на атомы бесцельного существования, кто смешался с пылью, с трухой и стал кишеть в ней подобно насекомым, - о них и говорить не приходится. Ладно пастух, что с него взять! Он выводит стадо на луг и там каждый раз заново познает счастье одиночества, ибо никто не мешает ему отпивать из хлопотно припасенной бутылочки и затем устремлять взгляд в окружающее пространство, по преимуществу в пустоту, называя это размышлением и созерцанием. Но попрятавшиеся по домам, разве могли что-то значить перед красотой леса их горести, болезни, невзгоды, проблемы, страдания? Входя с такими мыслями в деревню, где я надеялся утолить голод и определиться на дальнейшее, я испытывал сильное раздражение и оттого лишь яснее понимал, что и собственные мои страдания и лишения, пережитые ночью в лесу, - пустой звук, и когда б речь шла о том, что только ценой новых моих мучений устоит красота леса, я должен был бы без колебаний принять их. Вот это условие сохранения истины и красоты, важной эпохи, культуры, самой вечности, условие, которое мог озвучить лишь величайший по смелости и откровенности ум, открылось мне. Оно пришло как откровение, вдохнуло новую жизнь в мою грудь, и я расправил плечи.

В первом же доме, куда мы вошли, обнаружился на постое у старухи Валунец, красивый и изящный мужчина средних лет, недавний парнишка, благолепный старец в обозримом будущем. Быстрое течение жизни оставило на его внешности грязевые подтеки, ил, поднятый со дна, задержался, но и в нем алмазно сиял ангел, а не барахтался безобразный водяной. У скромного агнца этого тоже был вид задумчиво приобщающегося, почти уже причастного, но никакого стада он, покорно ждавший знака от Мартина Крюкова, не имел. Не пастух, не поводырь; по грусти, сгустившейся на его тихой, пепельно-серой физиономии, когда мы вошли, я даже предположил у него сильные сомнения в целесообразности игры, в которой он согласился участвовать. Впрочем, едва он сообразил, что мы никакие не вестники, предваряющие его исход из этого места в некое другое, назначенное волей кукловода, его лицо разгладилось и даже отчасти просияло. Уже по одному этому я понял, какой же он в сущности непритязательный, смирный, положительный человек науки и созерцания и насколько ему чужда стихия, побуждающая прочих эзотериков и духовидцев идти к намеченной цели иной раз и напролом. Его бы пожалеть за этот отрыв от более естественной и правильной для него жизни, от рационального домашнего питания и продуктивной работы за письменным столом, но ведь, с другой стороны, никто силой его не лишал кабинета, ученых занятий, кафедры, лекций, проповедей или чем он там занимался. С несколько неуклюжей простотой идейно опростившегося господина Валунец сотворил фигуру деревенского гостеприимства, выставив на стол пресловутое "чем богаты", и я, не забывая бросать на этого мнимого старожила убогой деревеньки благодарные взгляды, накинулся на картошку, очень кстати сварившуюся в печи. Дарья не отставала от меня, и это было еще одним свидетельством перемены ее настроения: девушка окончательно решила оставить ребенка. Очень хорошо! Я прикидывал, насколько Валунец пригоден к роли приемного отца будущего младенца. Я очень мало знал его, но меня обнадежило и порадовало мудрое спокойствие, с которым он воспринял наш визит, нарушавший правила игры. Видимо, он не принадлежал к тем, кто придает чрезвычайное значение форме, тем более в ущерб содержанию, а может быть, уже соскучился в деревне, где ему только и оставалось что думать о пределах, до которых он способен дойти в своем опрощении.

- Виктор, - сказал я, выпив стакан водки и хорошо закусив, - ты ведь, если не ошибаюсь, работаешь не то в библиотеке, не то в научном институте и в результате занимаешься историей, не так ли?.. А что же тебя, ученого человека, книжного червя, привело в лес, в глушь?

- Будто не знаешь, - хмуро отозвался он.

- Ты недоволен, что согласился на это? Считаешь, что ввязался в авантюру?

- Ничуть не бывало.

Не удавалось мне раскрепостить его дух, развязать ему язык. Он подсовывал обрывки своих мыслей, чтобы я большим умственным трудом воссоздал из них правду его внутреннего состояния, но мне, слегка разомлевшему от обильной еды и выпитого, вовсе не хотелось заниматься подобной работой.

- Хорошо, зайдем с другой стороны, - сказал я. - За тобой должок в виде истории, Виктор. За тобой рассказ о том необыкновенном, что произошло с тобой здесь или по дороге сюда. Не будешь же ты уверять меня, будто ничего заслуживающего внимания с тобой не случилось?

- Кое-что случилось, - ответил Валунец и пристально посмотрел мне в глаза.

- Что-то, что имеет отношение ко мне?

- Да, не исключено... Хотя полной уверенности у меня нет.

- Рассказывай!

Напрасно я ждал, что Валунец тотчас с жаром пустится повествовать о событии, сколько-то, судя по всему, все же потрясшем его воображение. Он все уклонялся от обещанного рассказа, в каком-то своем отрешенном томлении даже чуточку темнил, и в мою душу невольно закралось подозрение, что дело не только в его опасениях как-то обескуражить меня и, может быть, даже вовсе не в них, а в общем его отступничестве, в его инакомыслии, которое тут, в лесу, с некоторой даже яростью восстало на чрезмерно раздувшийся авторитет Мартина Крюкова. Я мог лишь строить на этот счет те или иные догадки, поскольку происходящее с верховскими эзотериками после того, как моя жена пропала где-то среди них, стало, напомню, закрытой областью для моего внутреннего взора, давно уже получившего у меня наименование литературного метода. О нынешней ситуации я узнавал лишь по мере того, как меня в нее посвящали. Но прошлое эзотериков, в том числе и Валунца, оставалось для меня открытым, и я без затруднений отыскивал в нем точку, где начинался нынешний бунт моего собеседника. Он не меньше других бился над разгадкой всех тех тайн, в которые эти парни погружались с головой, как в трясину, однако он шел самостоятельным путем и, между прочим, не терпел догм. И его правота не подлежит сомнению, ведь что же могло быть настоящей догмой в том, что само еще не имело сколько-нибудь определенных очертаний и было лишь условием задачи, целью исканий и самим поиском, еще только замыслом, проектом и ничуть не открытием? Но отличие Валунца от большинства наших любомудров состояло в том, что в нем отсутствовали трибун и фанатик, твердолобый адепт, и если он и вступал в спор, то разве что в бумажный, с массой всяких более или менее добросовестно изложенных аргументов. Тогда как его друзья, не слишком-то пристрастившиеся к чтению, не говоря уже о тонком искусстве диалектики, предпочитали горячиться и увлекаться, легко подпадали под влияние сильных личностей, вроде Мартина Крюкова и, радуясь своему званию эзотериков, мало задумывались, к чему оно их обязывает.

- Я не получил систематического образования, - наконец начал он, - и не работаю ни в библиотеке, ни в институте, как ты полагаешь. Я работаю дома. Пишу книгу.

- Ну да, - подхватил я, - знаю, то есть, вернее сказать, наслышан и... - тут я напитал свои интонации небольшой дозой недовольства, - считаю, что ты изначально взял неверный тон. Это я по поводу твоей книги... Не с того ты начал, друг. Мне сейчас, прямо сказать, не до твоей книги.

У меня был выбор: либо все еще ссылаться на некие слухи, либо откровенно и убийственно показать ему, что мне, вооруженному испытанным методом, абсолютно понятен и соответственно известен почти до конца ход его мысли. Из симпатии к нему я выбрал первое. Я сказал:

- Но раз уж на то пошло, давай поговорим о книге. Если я верно уловил суть... а это, знаешь, только сплетни, разговоры вокруг да около... ты пишешь о том о сем, главку о чем-то из древней истории, главку о том, что тебя неверно поняли в каком-то конкретном случае, а потом вдруг пускаешься в рассуждения о поэзии или о музыке...

- Это действительно так, - перебил он с горячностью, защищая свое творение. - И это тоже метод, не хуже твоего. Кроме того, это, собственно, по горячим следам... во многом взято прямо из нынешней жизни, отражает ее. Единственный аргумент, который ты можешь привести против моего метода, это тот, что-де постичь по-настоящему современность можно лишь по прошествии времени, а не, так сказать, с пылу, с жару. Но я привожу множество историчесих параллелей. Это звучит убедительно? Я подкрепляю сказанное о наших днях примерами, которые нахожу в отдаленном прошлом и которые, заметь, не подлежат сомнению, считаются вполне обоснованными в исторической науке.

- Я не против твоего метода. Он имеет право на существование. Я лишь против того, чтобы ты считал его научным и придавал своему сочинению вид какого-то ученого трактата, а не свободного рассуждения. На чем, скажи, сосредоточится в твоей книжке настоящий логик? На какой идее? Ты вытягиваешь собственную личность в нить, она и проходит сквозь всю твою книгу, но ученому читателю этого мало. Ему подавай наукообразность, а то, что делаешь ты, это скорее мемуары, записки созерцателя, какого-то, как любят прибавлять, постороннего, может быть, просто добродушного дядечки, который по утрам бредет за газетой, почитая за обязанность глазеть при этом по сторонам. Дорога наводит его на некие размышления, и, вернувшись домой, он их и излагает. Это стиль, согласен, но силу он обретает у единиц, извини - не у валунцов, а у кого-то даже единственного, у какого-то фантастического антимыслителя, который всю свою расслабленность и рассеянность вдруг выворачивает наизнанку... да с такой мощью, с такой жаждой свободы, раскрепощения, что мы за один хруст его косточек отдадим добрую сотню мыслителей!

Я разгорячился, Валунец затих. Мои слова принудили его к размышлениям, и он тут же позабыл не только об обещании рассказать мне историю, но и вообще о моем существовании. Он с головой погрузился в думы, и полагаю, был не прочь отразить их на бумаге, в рукописи, которую наверняка прихватил с собой. Понимая, что он без вмешательства извне не выйдет из этого состояния, я напомнил ему о себе покашливанием, поторопил его.

- Не знаю, достоин ли я стоять в одном ряду с этим колоссальным антимыслителем... а я понимаю, о, как я понимаю твое стремление представить всякого мыслителя диктатором... понимаю да не разделяю... - сказал он угрюмо, - но факт тот, что я работаю... Не в библиотеке и не в институте, тут ты ошибся. Дома, а у меня, к счастью, есть средства, и я избавлен от необходимости думать о куске хлеба. Мне досталось наследство. И по утрам я хожу за газетами, молоком, булочками, покупаю и мясца.

Вот оно что, - мелькнуло у меня в голове, - наследство, стало быть, и я, благодаря завещанию дяди, мог бы вот так, без всяких там библиотек и институтов, а дома, исключительно дома, корпеть, трудиться, не думая о суетном, у меня ведь метод, замыслы, сюжеты, роман... Чтобы не показать Валунцу, как я взволнован сделанным внезапно открытием, я острожно увел его в сторону от скользкой темы и переместил поближе к нашей нынешней действительности.

- Что тебе сказать... - продолжал он. - Мне кажется, я зря теряю время в этой деревне. О нет, я не против замысла Мартина, его дело в известной степени воодушевляет и меня, но все это, согласись... некая затея, а значит, и авантюра. А у меня немножко другой стиль. Но тут происходит и кое-что интересное, дающее пищу уму... Даже таинственное. Вот что, я хочу, чтобы ты сразу понял. Я не уйду из дела до самого конца, буду держаться, и не из-за этого таинственного, и уж тем более не из страха, а потому, что их дело... дело Мартина и остальных ребят... это и мое дело. Я с ними. Я сидел с ними за одним столом на сорокодневном поминании Вани Левшина, когда Мартин, можно сказать, провозгласил нашу цель. Я почувствовал круглость, круглость того стола, понимаешь? Это был в каком-то смысле круглый стол. В философском смысле, хотя отчасти и в книжном, как если бы мы вдруг переместились в забавный и трогательный мир Артуровых рыцарей, искателей священной чаши. Но он забавен разве что для профанов, а серьезный исследователь найдет в этом мире много любопытного и поучительного... Посвященный всегда пишет любопытные и поучительные вещи, о чем бы он ни писал. Не случайно я, отправляясь сюда, прихватил с собой рукопись, над которой работал дома. Работа, сам знаешь, требует одного завета: никогда не прекращай ее! И моя предусмотрительность пришлась очень кстати, ведь то интересное, что происходило здесь со мной, задало немало новых направлений моим мыслям, во многом изменило весь замысел моей книги. Я бы только не хотел, чтобы меня дергали и отвлекали, то есть хочу, чтобы на меня не распространялась... во всяком случае, не слишком распространялась воля людей, которые уже ничего, кроме игры, кажется, и не видят в происходящем с нами. И все же они имеют право, да, они имеют право управлять мной. Не потому, что знают больше меня... хотя Мартин, возможно, в некотором роде и знает... а потому, что в этом происходящем есть кое-что непостижимое и даже опасное, понимаешь, и нам лучше держаться вместе. В одиночку тут не справиться. Тут должны быть сообщность и какое-то коллективное управление, выраженное через личность лидера, вождя. Я рад, что эту роль взял на себя Мартин, я бы не справился, мне было бы не до того... какой из меня вождь!

- А вот непостижимое и опасное, о котором ты упомянул...

- Таинственное - в этом все дело - таинственное... - пробормотал Валунец словно в полусне.

- Да, таинственное... не расскажешь ли подробнее?

- Именно к этому я и веду. Галлюцинации, а? Что это было?

- Галлюцинаций с нашим братом не бывает, - возразил я веско. - Если ты видишь вещи, невидимые для обыкновенных людей, это уже озарение и наука.

Тут Валунец вспомнил о старухе, у которой его поселили. Она сидела в углу и смотрела на нас. Валунец жестами предложил нам выйти из дома и, когда мы расположились на лавке у ворот, сказал:

- Не хочу, чтобы старая слышала. Она, может, тоже видела, а тогда это уже не наука. Хотя жаль, что пришлось уйти из комнаты, ведь дело происходило там, и было бы нагляднее, убедительнее, иллюстрировало бы мой рассказ...

- Мы и так поймем, - заверил я его. - У нас богатое воображение.

- Ты писатель, - произнес Валунец, а затем воцарилась многозначительная пауза, и он взыскующе взглянул на Дарью, решая важный вопрос о степени ее принадлежности к миру людей с богатым воображением.

- Она пережила такое, - сказал я, - что нам с тобой и не снилось.

- А что именно? - заинтересовался ученый.

- О, милый мой, это в другой раз! Сейчас на очереди твоя история.

- Так вот, - начал он. - Был вечер. В комнате стемнело, и я лежал на кровати, глядя в окно на светлую полоску вечернего неба. Старуха была в своей каморке, у нее там, за перегородкой, лежбище, вы, может быть, заметили. Я, по своему обыкновению, предавался размышлениям, как вдруг мое внимание привлек... не звук, нет, не шорох. Собственно говоря, никакого звука не было, даже мышь так тихо не поскребется в своей щели, как было тихо тогда в комнате. Муха, если бы она в тот момент...

Я нетерпеливо поерзал и прервал его художества:

- Ну, ладно, про муху мы знаем все, что может показаться в ней занимательным. Итак, было тихо.

- Очень тихо. Тише некуда. Так, если начистоту, даже и вовсе не бывает.

- Но что-то привлекло твое внимание?

- Я почувствовал чье-то присутствие.

- Разумеется, у себя за спиной?

- Если б перед глазами, я бы сразу увидел. А мне пришлось повернуться. Я спустил ноги на пол...

- Иными словами, резко обернулся.

- Я был очень напуган.

- А чем?

Валунец вытянул шею и судорожно проделал глотательное движение, кадык с угрожающей остротой сработал под кожей.

- Напуган до крайности. Просто испугался. И это объяснимо... самой необъяснимостью. Понимаешь?

- Кажется, да. Сверхъестественное присутствие...

- Хотя, казалось бы, ничто вообще не говорило о чьем-либо присутствии. Но что-то такое сразу внедряется в сознание...

- Не говорило - это пока ты не обернулся. А когда обернулся, ведь ты что-то увидел, не так ли?

- Безусловно.

- Что же?

- Я увидел фигуру в проеме двери, - объявил он с суровой торжественностью сумасшедшего, уставшего доказывать свою правоту. - Дверь была открыта. Не могу сказать, была ли она открыта и до того или ее как-то бесшумно отворило это сверхъественное существо.

- А почему ты решил, что оно сверхъестественное?

- Ты на моем месте решил бы то же самое. Надо, кстати, сказать, что я в первое мгновение принял его за твою жену.

- Минуточку! - воскликнул я. - За мою жену? И ты при этом полагаешь, что я, увидев свою жену, принял бы ее за сверхъестественное существо?

- Очень может быть, - ответил Валунец убежденно. - Ведь все зависит от обстоятельств. Если, например, ты увидишь собственную жену там, где ее быть совершенно не может, разве ты сочтешь ее все-таки женой, а не сверхъестественным существом?

- Ну хорошо, то было в первое мгновение, а потом... ты разобрался?

- В чем же я должен был разобраться?

Выйдя из себя, топнув ногой, я крикнул:

- Моя это жена? Нет?

- Честно говоря, я так до самого конца и принимал ее за твою жену. И все же чувствовал, что это сверхъестественное существо.

- Потому что моя жена не могла, по-твоему, появиться в этом доме?

- Нет, потому что у нее был такой вид, какого не может быть ни у твоей жены, ни у чьей-либо еще, если, конечно, речь идет об обыкновенной женщине.

- Так... Такой вид... И что же это был за вид?

Валунец вдруг как будто воодушевился:

- Ну, начнем с того, что она возникла бесшумно и как бы из ничего, вдруг, ни с того ни с сего. Образовалась на пороге... Знаешь, она стояла там и ничего не делала, просто смотрела на меня. И все вроде бы нормально... И плотная она, как полагается, и черты лица выписаны вполне четко, и какие-то краски были налицо, и одежда выглядела правильной, в общем, все в порядке, вот только... ни движения, ни мановения никакого... полная неподвижность, мертвая зыбь! И к тому же слишком прекрасна, таких не бывает! В общем, плоть плотью, а все же... облако!

- Нет, Виктор, ты меня пугаешь.

- Но ты сам этого хотел! - взвизгнул Валунец и показал, что сам тоже напуган, что страх его с того проклятого вечера не рассеялся и по-прежнему тяготит его, довлеет над ним.

- Да, но твой рассказ, твой метод...

- Я должен рассказывать именно так, должен подробно описать все свои переживания...

Я перебил:

- Одно дело твои переживания, другое - моя жена!

- Иначе ты не поймешь... не поймешь то, к чему я подвожу.

- И к чему же?

- Хорошо, слушай... раз твое любопытство не утолено, слушай! Она стояла на пороге. Да... Прости, но лучше говорить "оно", хотя речь и идет как будто о твоей жене. Оно смотрело на меня. Ничего не делало. Я тоже ничего не делал. Смотрел и ждал. Я думаю, и ты оторопел бы... Мало ли что жена... но в таком виде, облако и все такое! Неподвижность черт, отсутствие всякого выражения. Однако я чувствовал, что оно меня завлекает, даже немного по-женски, то есть на предмет любовной связи, хотя и не совсем. Это предполагало ловушку, а не плотские утехи, я сразу смекнул. Мне открылось... Это было все равно что уловки дьявола. Но наш случай, он ведь сложнее. Представь себе: искать истину, основу основ, начало начал - и вдруг тебе этакие дамские авансы с инфернальным душком. Я струхнул... И не пошел, но мой отказ, а я его выразил всем своим видом и, надеюсь, более чем убедительно, повлек за собой новые уловки, новые эманации зла... На неподвижном и как бы не созданном для движений лице внезапно возникает выражение страданий, тоски, отчаяния... И дело принимает скверный оборот, поскольку приближается к чему-то земному, то, что оно делает, уже действительно очень похоже на твою жену. Весьма живо... Экспресия! Ведь твоя жена не всегда довольна тобой? А тут уже словно дошла до такого недовольства, что очутилась в лесу, прибежала в деревенский дом... страдает, просит помощи... Я невольно поддался, привстал... Но сомнения, сомнения, они обуревали меня, раздирали мою душу, мой разум! И слава Богу, что они даны, что этот дар часто выручает нас, спасает от беды. Колеблясь, не зная, на что решиться, я застыл на месте, в позе, которую не назовешь удобной, мой зад завис над кроватью. Твоя жена, появись она там в самом деле, просто посмеялась бы, видя меня в таком положении... понимаешь, просит мужчину, рыцаря, который только-только отошел от круглого стола, просит о помощи, а он все равно как кот, пойманный на том, что гадит в неположенном месте. Глаза выпучены, ушей не видать, пригнул их, проказник...

- Виктор, - сказал я, - ты слишком долго подводишь к главному.

- Но я воссоздаю атмосферу.

- Ты говоришь о себе. А скажи о ней. И подумай обо мне, вспомни, что речь идет о моей жене. Она пропала, и я ее ищу.

- Это не была твоя жена.

- Ты уверен?

- Ну, не то чтобы уверен... - Рассказчик в жесте бессилия развел руками.

- Почему же она была похожа на мою жену?

- Не она, а оно, мы ведь договорились. А почему, не знаю, не могу знать. Допускаю, что Мартин знает. Я - нет, не знаю. Но почти полностью убежден, что твоей жены не было там и в помине. Не она, а оно. Только так надо понимать дело.

- Допустим. Но что такое ты в ней увидел, что тебя вот так... вот так особенно напугало?

- Не напугало, а привило вкус к таинственному... Испуг тут на втором месте.

Я усмехнулся.

- Ты раньше этого вкуса не имел?

- Не в такой степени. Вкус-то имелся, а вот само таинственное, оно было где-то далеко, и я жил в уверенности, что никогда с ним не столкнусь. Этим я выделяюсь среди наших, они, напротив, живут в уверенности, что погружены в таинственное по самую завязку. И они правы, а я был неправ. Знаешь, если рассказать начистоту, все как было... то в какой-то момент у меня возникло ощущение, что если то и впрямь твоя жена, то она... мертвая...

У меня качнулось сердце, как если бы до этой минуты оно стояло без движения.

- Мертвая? - вскрикнул я.

- Мертвая женщина? - вдруг вскрикнула и Дарья.

- Ну да, да, - часто закивал благообразной головой Валунец.

Дарья повела свою линию:

- Может быть, дело не в том, что она мертвая... может быть, и не мертвая, а прежде всего безобразная до невозможности, старая, невероятно уродливая?

- А ты говорил, что у нее богатое воображение! - рассердился ученый. Она даже не поняла моего рассказа. С женщинами каши не сваришь!

Мне пришлось силой удерживать его, потому что он порывался вскочить и скрыться от нас в доме.

- Она именно потому и перевела все в другую плоскость, на другой образ, что у нее богатое воображение, - объяснил я. - Кроме того, она никогда не встречалась с моей женой.

- Но могла бы сообразить, что ты едва ли выбрал бы в жены уродину.

- У нее были причины сказать то, что она сказала.

Валунец успокоился, принял на лавке удобную позу, закинул ногу на ноги и с любопытством осведомился:

- Какие же это причины?

- Нет, давай закончим твою историю.

- Как я уже сказал, женщина показалась мне мертвой. Чтобы было понятнее, давай расставим акценты таким образом: если это действительно была твоя жена, она была мертвой, если же сверхъестественное существо тогда не знаю, потому что не ведаю, что у них жизнь, а что смерть.

- Давай будем ориентироваться на то, что это была моя жена, предложил я.

- В таком случае я не смогу закончить историю, - возразил рассказчик.

- Почему?

- Потому что я не знаю, была ли это твоя жена.

- Но ты же сказал, что она показалась тебе мертвой.

- Это не может служить доказательством.

- Что же тебе нужно, чтобы ты мог закончить?

- Рассказать, что произошло дальше, но с условием, что ты не будешь мне навязывать представление, будто то была твоя жена.

На моем языке вертелся вопрос, что сталось бы, когда б я все-таки продолжал навязывать претившее его ученой разумности представление. Но я понял, что это лишь погрузило бы его в тупиковые размышления, и предпочел уклониться от диалектики.

- Итак, - в очередной раз начал Валунец, - оно завлекало меня и даже гримасничало. А затем, решив, что достаточно меня обработало, отошло от двери... и тут я не удержался! Я почувствовал, что должен проследить, это был, если хочешь, мой долг, долг ученого... к тому же книга, которую я пишу... Согласись, для любого писателя, каким бы методом он ни пользовался, подобные явления не должны проходить незамеченными. И более чем естествен порыв тут же все описать в своей новой книжке, включить в канву, я бы даже сказал, что это солидная прибавка к дарованию, когда лицом к лицу сталкиваешься с необъяснимым. Новый взгляд на вещи, совсем другой угол зрения, иная точка отсчета - это так освежает, алмаз сверкает еще ярче... Надеюсь, ты на досуге полистаешь мою рукопись. В сущности, мы оба в данном случае столкнулись с чем-то, что способно перевернуть все наши представления. Я видел, стал очевидцем... ты же, я вижу, вбил себе в голову, что то была твоя жена.

- А что мне остается? Но прими в нашу компанию и Дарью. - Защищая интересы девушки, я как бы невзначай поместил руку на ее колене. - Она из твоего рассказа делает далеко идущие выводы.

Валунец с сомнением покосился на Дарью, которая старательно напускала на себя равнодушный вид; бедняжке казалось, что она ужасно раздражает ученого и из-за этого он никогда не закончит свой рассказ, а ведь ей так хотелось, так нужно было и так нетерпелось получить подтверждения своей догадки!

- Она хороша собой, - рассудил Валунец, - но я тебе должен сказать, Никита, что я закоренелый холостяк. Женщины не имеют доступа в мою жизнь, иначе вся моя научная деятельность давно полетела бы к черту.

- Однако ты побежал за... той...

- Исключительно в научном порыве! - перехватил он с некоторым возмущением. - Исследовательский дух! А если был момент, когда я поддался внушению и привстал, готовый принять участие... так ведь я в то время особенно сильно представлял себе, что это все-таки твоя жена и что она плачет, обиженная тобой, иными словами, я действовал, исходя из скорби и сочувствия. Это общечеловеческие ценности, не сопряженные обязательно с наличием женского материала, человеколюбие по высшему разряду, не на словах, гуманизм в действии... Если хочешь, это было даже негодование, возмущение твоим недостойным поведением. Ну, ты понимаешь... Коротко говоря, оно задурило-таки мне голову. Но когда я побежал посмотреть, куда оно шествует, куда, собственно, зовет и завлекает меня, бежал я уже как ученый, а не как какой-нибудь дамский угодник. Подбежав к двери, я снова увидел его. Оно находилось в коридоре. У выхода. Медленно и плавно продвигалось. Вышло на улицу. Я тоже. А оно было уже у горизонта.

- У горизонта?

- Фигурально выражаясь - да. Вон у той кромки леса. - Валунец указующе простер руку. - Близко. Здесь горизонты все близкие.

- То есть оно не должно было успеть там оказаться, пока ты бежал к двери?

- Не должно было, но, исходя из своей сверхчеловеческой природы, вполне могло, что и сделало. А затем исчезло. Испарилось.

- Это все?

- Все.

Сбросившим с души камень, очистившимся человеком, ясно посмотрел мне в глаза Валунец. Я почесал затылок и сказал:

- Ты неверно расставил акценты.

- Зато хорошо пишу свою книгу, - с быстрой непреклонностью и ко всему готовой строптивостью ответил он.

- Насчет книги судить не берусь, а вот что касается твоей истории, посуди сам... Оно, как ты говоришь, тебя завлекало. А для чего? Чтобы разбудить твой исследовательский пыл? Уверен, что он и без того никогда в тебе не дремлет. Куда же оно, собственно, тебя заманивало? Посмотреть, как оно исчезнет, испарится? Признай, что это несерьезная задача для существа с задатками сверхъестественного. Стало быть, главное в чем-то другом. Я тебе скажу, в чем. В том, что оно показалось тебе мертвым, но таковым все же не было. И раз оно показалось тебе мертвым, будучи в действительности другим, мы должны говорить не о нем, а о ней, то есть так, как если бы речь, невзирая ни на что, шла о моей жене. И не потому, что это главное именно и только для меня, а потому, что видел-то как раз ты. Не я, брошенный муж, а ты, посторонний человек.

- Никаких заслуживающих внимания выводов при таких посылках сделать невозможно, - сухо возразил Валунец.

- Да, история таинственная, и выводы... выводы лежат где-то вне нас. По крайней мере пока. Но для чего-то же произошло все это с тобой. И для чего-то я выслушал твой рассказ. В конечном счете это как еще один кирпичик в стене, которую я возвожу. Если, конечно, верить, что в нашем мире, а особенно в том, что происходит с нами, случайностей не бывает. Твой рассказ, твоя правда, твое в известном смысле открытие вносит в мои поиски - а я ищу прежде всего свою жену - новую тональность.

Валунец встал с лавки, отошел от нас в сторону, посмотрел на лес, видимо, на то место, где рассеялась таинственная посетительница, и задумчиво произнес:

- Ты понял дело так, я - иначе, и в свете моих умозаключений твое понимание - абсолютно неверно. Скажу больше. В России вообще мало кто понимает что-либо правильно. Беда! Просто беда! А с другой стороны, удача и счастье. Когда я вижу удивительное отсутствие логики и элементарной рассудительности в умах моих соотечественников, я отчетливо представляю себе все выгоды и невыгоды нашего отличия от людей Запада. Там расчет, практицизм. Дело известное. У нас - стихия, душа. Наша большая ошибка заключается в том, что мы слишком много внимания уделяем этим самым людям Запада, а надо бы вообще поменьше их замечать и уж тем более совсем не надо равняться на них. Лучше жить своим умом, а он у нас есть, и даже в избытке, и нет ничего глупее иллюзии, что мы получим какие-то важные результаты, если будем без конца сравнивать себя с другими. Мы такие, какие мы есть. Не надо засматриваться на то, чего у нас нет и никогда не будет, и надо пользоваться дарами собственной души, которые у нас есть, да еще в таком количестве, что другим, пожалуй, ничего подобного и не снилось.

5. РАЗГОВОР

Когда в изложение банальных истин вклинивается чрезвычайное глаголание, т. е. большое употребление глаголов, предписывающих то или иное долженствование, жди серьезного, философского разговора. Словно позабыв, что я уже вволю, до болезненного перенапряжения голосовых связок, наговорился с этим человеком, я встал, подошел к нему, желавшему разъяснить мне, что надо делать, а что нет, и, положив руку на его плечо, сказал:

- Россия никогда не жила по готовым рецептам. Нас часто обвиняют в том, что мы заимствуем чужие идеи и пытаемся претворить их в жизнь, а отсюда, мол, все наши беды. Но обрати внимание на такой факт: все, что было в нашей жизни позаимствованного, это ведь не идеи в настоящем, в чистом виде, не рецепты, а только заготовки и гипотезы, высказанные какими-то одинокими мыслителями.

- Нет, это идеи, но никем и ничем не проверенные, - тут же полемически откликнулся Валунец.

- В этом смысле - да, идеи, но им грош цена, раз они были чужими, а мы их взяли.

- Вопрос сложный, а ты еще сразу внес в него путаницу, хотя сказал совсем немного.

- Какие же выводы ты готов сделать?

Он, прищурившись, посмотрел поверх моей головы, в небо, размышляя над достойным ответом. Ему хотелось одним махом расставить все по своим местам, но зная, что это невозможно, он в глубокой досаде переминался с ноги на ногу, бледный, истончаемый солнечными лучами, надежный в себе и для себя и призрачный, утративший всякую основательность в наших с Дарьей глазах.

- Пожалуй, я готов допустить, что нам в самом деле необходимы баллотировочные ящики, парламенты, президенты, разговоры о правах человека...

- Можешь не продолжать, я понял! - перебил я. - И скажу, что готов обойтись без всего этого и даже принять крепкую единоличную власть, власть царя, самодержца, как бы он там по-новому не назывался. У меня только одно-единственное условие. Да, пусть мной правит умный и дельный человек, желательно самый умный, какого только удастся найти на всех наших бескрайних просторах.

- Это условие? - спросил Валунец и, высвободившись из моих объятий, отошел и посмотрел на меня вопросительно, как бы выясняя, в какой мере мои поиски жены сочетаются со стремлением обрести достойного правителя.

- Это пожелание, - возразил я. - А условие таково. Пусть он...

- А если это окажется женщина?

- Ты сам-то веришь в такую возможность? Отвечаю за тебя: нет, не веришь. И я не верю. Даже наша милая Дарья не верит. В это не верит никто, кроме двух-трех бабенок, мечтающих распространить свою стервозность на весь мир.

- А пример Екатерины Великой тебе ни о чем не говорит?

- Ни о чем, потому что мы говорим не том, что могло бы статься, а о том, что должно быть. Об условии, которое я предъявляю будущей власти, власти, которая мне видится идеальной. Я хочу, чтобы правитель, на законных основаниях и при моем добром согласии вовлекая меня в круг своего волеизъявления, никогда не забывал, что жизнь у меня - одна и я желаю прожить ее в ладу с самим собой. Такой правитель никогда не отправит меня на костер, не устроит мне Варфоломеевскую ночь, не заставит меня прятаться от его указов за стенами Соловецкого монастыря и не заткнет мне рот, даже если мне взбредет на ум объявить себя негром или пришельцем с луны.

Валунец поджал губы. Его разум уже объявил меня анархистом, и сердце источало строгую и здоровую иронию ученого.

- А тогда этот твой идеальный деспот вовсе не будет правителем, сказал он. - Ничего не останется от власти.

- Возможно. Но для идеалиста - а я всегда считал тебя таковым - это детское рассуждение.

- Конечно! И все же, детское, нет ли, а когда размышляешь о том, кому править на Руси, чтобы жилось нам хорошо, приходит необходимость именно в таких рассуждениях. Власть должна быть сильной, иначе жди развала. Иного нам не дано... Мы должны чувствовать себя немножко детьми перед властью, если хотим, чтобы сохранялся порядок.

- Вот что я тебе скажу, Виктор. Иногда, слыша рассуждения человека с идеей - не гибельной для отечества, разумеется, таким я просто отказываю в праве на существование, - я вдруг начинаю представлять дело несколько неожиданным образом. Неожиданным и странным... Тут даже до ужаса. Мне вдруг приходит в голову, что в России как будто и жить надо с особой острожностью. Опасно сделать самый ничтожный шажок, не отмерив прежде семь раз. И это при всей нашей прославленной внутренней свободе, широте, бесшабашности! С одной стороны, видишь ли, полно врагов и разрушителей, как внешних, так и внутренних, имя им - легион, и они неистребимы. С другой, сама культура носит характер тревожный и с ней нельзя обращаться свободно, как с чем-то, что уже невозможно поколебать, так что лучше и вовсе к ней не прикасаться, а уж если приближаешься, то непременно надо с какой-то особой бдительностью. Почему нет ощущения, что в других краях вопрос стоит так же болезненно? Я думаю, дело в том, что наши ученые люди как только возьмутся что-нибудь написать о нашем укладе, образе жизни и мысли, о нашей культуре, так сразу начинают как бы дрожать; еще немного, и забьются в припадке; ими овладевает некий священный трепет. Для них во всей нашей истории словно нет ничего заповедного, свершившегося, вошедшего в плоть и кровь мировой жизни... они как будто спешат принимать роды! Но кто их на это уполномочил? Да никто, они сами это выдумали для себя, а потому метят в апостолы, и скажи что не так, то есть с их точки зрения, тотчас вопят: караул! грабят! убивают! Ну, естественно, каждый из них мнит себя наилучшим акушером. А в результате - пшик! Они кричат о величии нашей культуры, а ее истинного величия не понимают. Да и как им понять? Они же в бешенстве затопают ногами в пол и брызнут слюной, если я только заикнусь о свободном обращении...

Валунец уже давно метался предо мной, желая вставить слово.

- А как ты понимаешь это свободное обращение? - выкрикнул он.

- Да прежде всего не дрожать, не биться в истерике и не брызгать слюной.

- Этого мало, - Валунец скорчил презрительную гримаску, - это еще не наука.

- А что за учение у тех самозванных апостолов? - выкрикнул и я в особом полемическом задоре. - Они начинают с роскошных рассуждений о беспредельности человеческого духа, в особенности русского, о пользе духовной свободы, а кончают утверждением общины. Как им не надоест! Где они видят эту пресловутую общину? В чем? В том, что есть множество людей, всегда готовых сбиться в баранью кучу? Но что мне за дело до этого? Я один раз живу. И если я не скажу того, что призван сказать - если, конечно, призван, - я проживу зря. И пусть даже отечестве при этом пребывает во всех и вся сплачивающем процветании, результаты такой моей жизни все равно будут неутешительными. Мне безразлично, будут ли мне затыкать рот по причине всеобщего благоденствия или, напротив, в силу общего упадки и загнивания. А община как раз очень расположена к тому, чтобы это делать. Даже просто так, без особых причин, единственно самоутверждения ради. На то она, мол, и община. Идейные недоброжелатели мои, они возведут идеальный мир общины в своем разгоряченном воображении, а затем отправляются пить водку и понимают, что для этого дела хорошо бы найти собутыльников. Вот и вся их община. Тепло совместного опьянения. А! - воскликнул я, поняв мысль моего собеседника.

Ему нечего было возразить на сказанное мной, но глубина прений требовала от него восстания против моих позиций. В сущности, он принял бы все, что бы я ни сказал, но только не то, что подавалось в виде убеждений, готового мировоззрения.

Валунец пренебрежительно усмехнулся на мою проницательность.

- Ты аскетичен, - сказал он каким-то отвлеченным тоном, - ты даже похудел как-то, пока говорил. Черты твоего лица стали тоньше, острее, напряженнее. И я целиком с тобой согласен, ведь и я аскет. Я затворник. Когда на улице прохожие бросают на меня удивленные взгляды, мне ясно, что они читают на моем лице эту особую печать затворничества. Но они не понимают, в чем дело, а ты понимаешь и вряд ли удивишься, если я тебе скажу, что по-своему и мы с тобой, два таких разных аскета и отшельника, составляем не что иное как общину.

- Это уже частности, а я бы предпочел говорить об общем. Впрочем, если ты настаиваешь... Прежде всего позволь тебя заверить, что я не имею ничего против общения, я человек, скорее, компанейский...

- Я в этом не сомневался.

- И если ты окончательно перешел на частное, тогда давай вернемся к вопросу о моей жене, которую ты будто бы видел...

Валунец с загадочной улыбкой вставил:

- А разве твоя жизнь, твоя индивидуальность - не частное в конечном счете?

- О нет! - запротестовал я. - Для меня это и есть все.

- Зачем же ты в таком случае, ища жену, нашел себе какую-то девушку?

Я воскликнул:

- Вот вопрос! Да, вопрос! Но, во-первых, кто кого нашел, это тоже еще вопрос. Я ее не искал. Но случилось так, что мы встретились. И скажи, разве есть причина, по которой нам следовало бы тут же расстаться?

- Пусть лучше она расскажет о вашей встрече.

Я не принял его предложение, понимая, что он склонен заманить нас в новые блуждания по словесному лабиринту. Нимало не возмутившись моим отказом привлечь Дарью к нашей беседе, Валунец сказал:

- Сейчас я принесу свою рукопись.

- Зачем? - крикнул я.

- Почитаете немного. Я пишу лучше, чем говорю.

- Дай нам сначала переварить услышанное, - возразил я и тут понял, что с пропагандистской волей нашего ученого друга шутить не приходится. Он заявил:

- Я еще далеко не все сказал. Сначала дослушайте!

- Нет уж, сначала ты научись правильно расставлять акценты, - озлился я. - И вообще, разреши высказать заветную мысль, вернее говоря, наболевший вопрос: тут, в лесу, есть хоть один серьезный человек?

Когда он это услышал, его глаза округлились, приняли форму дверцы в часах, из которой выскакивает кукушка. Раздался протяжный скрип. Послышался треск. Я ожидал громкого боя часов и навязчивого кукования.

- Есть, - сказал Пимен Балуев, выходя из-за спины Валунца. Следом за ним образовался Антон Онопкин. Эти двое были гораздо шире компактного Валунца, а тем более вместе взятые, однако их продвижение по открытой взорам деревне, которое безусловно должно было предшествовать вступлению Балуева в разговор, фигура ученого каким-то образом вобрала в себя.

Итак, еще один пролог! Вновь я вынужден начинать с красной строки. Не знаю, кто из подоспевших тайноделов больше рассчитывал оправдать мои упования на встречу с достойным собеседником, у обоих был устрашающий облик людей, примчавшихся произнести обличительную речь. О том, что бежали они долго и трудно, свидетельствовало одухотворенное выражение усталости на их загорелых и мрачных физиономиях, грязь, заляпавшая их далеко не изысканные одежды, подтверждала. При всей монументальности этого слияния духовного и материального в один красноречивый букет оставалось непонятным, какую такую высокую цель преследовали эти нелепые и глуповатые на вид парни, что теперь, закончив поход, позволяли себе дружно мерить меня с головы до ног надменным и взыскующим взглядом. Чтобы хоть немного отвлечься от той горячечной злободневности, с какой они взялись за меня, я пытался полнее представить себе их недавнее прошлое. Видимо, не обинуясь преодолевали и болота... Порывисто скакали с кочки на кочку. Путали небо с землей, облака с озерами. Все рассекали мощной, как у лосей, грудью. А ведь надо было еще не расплескать то гневное и кипучее содержимое, которым их наполнили.

Сквозь идейное оживление этих могучих кентавров проступал ужас смутного понимания, что они, как ни бьются, не находят Золотой Век и высшее Я ни в себе, ни окрест себя и что, может быть, никакого высшего Я и вовсе не существует. Этот ужас на лету срезал более или менее мастерски исполняемое ими стремление ввысь, затуплял их мерзко мельтешащие головы, сгибал их в натужный, угрюмый и безответный вопрос.

Радостная улыбка понемногу стерла с физиономии Валунца уныние. В первый момент он, конечно, опешил и потерял самообладание, по всему можно было заключить, что нам появление новых гостей сулит неприятности, вот только он, Валунец, весьма изловчался представить дело таким образом, будто это печальное заключение касается меня и Дарьи, а он сам уже в том лагере, где и готовится наша опала. И когда ему удалось окончательно убедить себя в собственной безопасности, он и приобрел этот бессмысленный вид расплывающегося в безграничном радушии и восторге человека, сознающего, сколь высокая честь оказана ему.

- Прошу в дом... как говорится, чем богаты... а уж рады-то мы... нет слов! - суетился он, воробышком скакал перед Балуевым и Онопкиным.

Мы пошли в дом. Я размышлял о такой странности: мое изначальное мнение о Валунце как о серьезном человеке по ходу разговора внезапно переменилось. А мог ли я путаться в суждениях о нем, если, благодаря своему методу, давно и хорошо его изучил? И тем не менее я путался, не знал, что и думать теперь об этом парне, который всегда представлялся мне солидным и заслуживающим уважения ученым. Виноват ли он в этой суматохе моих впечатлений? Или нас подвела и даже выставила дураками диалектика?

В каком же скудном и несчастном, скорбном одиночестве звучал голос моей души! Всего несколько минут назад я, принимая своего товарища по несчастью за оппонента, криком домогался от него признания за моей личностью права на единственность и неповторимость, а теперь этот вопль снова бился в моих ушах, порождаемый уже только моим сердцем, и в нем сквозило столько тоски и такая тьма обреченности, что у меня запершило в горле. Но если я предстал в глазах Валунца таким же дураком, каким он предстал в моих, что тогда был этот крик? Возвышение и прорыв в высшие сферы (чего совершенно не понял он и своевременно не понял я)? Или только глухой вскрик спящего, а то и что-то сродни той боли, которую эскизно, для земного потребления, выразило, давя на чувствительные струны не слишком-то разборчивого зрителя, сверхъестественное существо в рассказе моего приятеля?

Менее всего я настроен уходить в сторону от бездонной и, будем откровенны, горестной правды человеческого существования. Но когда из-за спины Валунца торопливым и немножко вездесущим чертиком выскакивает Балуев, а вслед за тем и Онопкин, поневоле и в медлительно-меланхолическую голову закрадывается подозрение, что дело, задуманное как серьезное и в соответствии с этим замыслом начинавшееся как серьезное (или я чего-то не понял с самого начала?), чьей-то волей уже превращено в плоскую и нелепую шутку. Но что же в таком случае представляет собой серьезность Мартина Крюкова, в которой у меня и сейчас нет оснований сомневаться? И где он, Мартин Крюков, равно как и примкнувшая к нему, если верить слухам, вдова Левшина? Где, наконец, моя жена Рита?

Я подумал, что смехотворность наших новых собеседников, которую как нельзя лучше подчеркивал их наряд каких-то натруженных и мало преуспевших рыбаков-охотников, это, может быть, новый поворот, очередной этап в прохождении лабиринта, сулящий мне испытание маразмом, который ведь возможен и в определенной мере допустим даже в самом благом начинании. Предположим, что так оно и есть. Только бы не впасть в состояние, надежды на благополучный исход из которого мне придется оставить на его пороге. Но каково же этим ребятам! С ними уже все ясно? И это вся их роль? Но имел ли я право думать, что, с честью выдержав испытание, я попаду наконец в более почтенное общество, а вот для этих двоих - и, может быть, даже для Валунца и вообще для всех, кого я уже повстречал и еще повстречаю в пути, - все закончится там, где я с ними расстанусь?

Несколько слов, может быть, надо сказать о старухе, в чьем доме неожиданно собралась столь внушительная компания. Похоже, она успела полюбить Валунца, который хотя и не баловал ее вниманием, все же разнообразил своим присутствием ее унылую деревенскую жизнь. "Мотоциклетная", многоцилиндрово сверкавшая и вместе с тем подозрительно тихая Дарья не могла не выглядеть в ее глазах существом экзотическим и, следовательно, опасным, но она и словом не обмолвилась о своих чувствах и приняла нас с посильной любезностью, видя, что постоялец оказывает нам самый радушный прием. Однако теперь, когда появились еще двое, ей явно стало не по себе при всем том, что сам Валунец, на которого она ориентировалась, не только не выказывал тревоги, но и вертелся перед новыми гостями даже с неким подобострастием, юлил и всячески старался им угодить. Подняться до мысли, что ее хозяйская сущность с катастрофической быстротой утрачивает значение и гости, все прибывая и прибывая, меньше всего считаются с ее волей, старуха была не в состоянии, ибо это потребовало бы от нее слишком тонких душевных переживаний, зато она смутно чувствовала, глядя на нас из своего затемненного угла, что ее дом превращается во что-то, чем никогда раньше не был и не мог быть. Маленькая и тощая, она позволила смятению и даже панике овладеть ею. Она и не пыталась уяснить, чем живут и дышат все эти занявшие вдруг ее жизненное пространство люди, ведь даже и ее собственная жизнь в конечном счете происходила как бы не с ней, а с окружающим ее миром, с лесом и соседскими домами за окном, с высоким небом и фермой на пригорке, с котами, забредающими чем-нибудь поживиться из ее рук, и таким вот Валунцом, который, случалось, за день не говорил ей ни слова, но придавал тем не менее особый смысл ее существованию. А сейчас этот привычный, устоявшийся, закосневший мир на ее глазах претерпевал странные и необъяснимые изменения, и у нее не было уверенности, что он, поколебавшись и пошатавшись, вернется в прежнее положение, а не рухнет, погребая и ее под своими обломками.

Я тоже не понимал, что побуждает Валунца заискивать перед Балуевым и Онопкиным, в особенности перед Балуевым, а он, вертевший по-птичьи головой и крошечными птичьими глазками пронзительно и грозно впивавшийся то в одно, то в другое, выглядел в сущности паяцем, но меня это не тревожило в такой степени, в какой тревожило старуху. Неожиданное появление Балуева и Онопкина вовсе не стало, на мой взгляд, катастрофой и крушением, я не увидел в нем никаких дурных предзнаменований, иными словами, я нимало не боялся этих молодцев, что бы они там против меня ни замышляли. Не удержусь и повторю: они, сидевшие рядышком за столом и смахивающие на парочку подгнивших груш, были забавны, в особенности Балуев с его толстым носом, как бы растекшимся над сухой и плоской, коричневой пустыней губ. Все в нем представлялось мне несуразным, и я утешал себя мыслью, что только глупец вроде Онопкина и чем-то весьма провинившийся субъект способны находить некое удовольствие в подчинении ему. Провинившимся выходил наш друг Валунец, и мне не оставалось иного, как счесть за его вину, что он сделал со мной, увлекши в пустой, бессмысленный разговор. Я уже говорил, что наши новые собеседники, друзья и единомышленники крепко загорели, но это был какой-то жидкий загар, он водянисто, наподобие нарыва болтался на их физиономиях под тонкой блестящей кожурой, и я полагал, что и прочие части их тел представляют собой такие же наполненные гноем мешочки. Это было невыгодное для них отличие от достоинства, с которым малевался в тиши деревенской избы мой и Валунца человеческий облик, и от возвышенной красоты Дарьи. Но ученый Валунец, словно и не ведая о своих преимуществах, только что не ползал на коленях перед Балуевым; преданной собачкой он заглядывал ему в глаза. Оказалось вдруг, что припасены у него и колбаса, и сыр, и белый хлеб, и калачи, и пирожки с ягодной начинкой, и прекрасное вино, нас-то он потчевал вареной картошкой да отвратительной водкой! Впрочем, Балуев отрицательно покачал головой, когда Валунец соблазняюще вознес над столом бутылку мадеры, и величественным жестом указал на водку. Выпив стакан, он понюхал хлебную корку, которую услужливо поднес к его носу Онопкин, вытер губы тыльной стороной ладони и вдруг устремил на меня, сидевшего напротив него, пронзительный, испытующий взгляд. Онопкин, собравшийся было тоже освежить силы сердитой водой, отставил стакан, увидев, как поступил его начальник, и, следуя примеру того, в свою очередь уставился на меня, стараясь выглядеть по образу и подобие высшей пронзительности, явленной Балуевым. Наступил кульминационный момент, и Валунец прекратил свою служебную беготню, замер у правой руки Балуева и тоже утвердил на мне взгляд, исполненный, однако, некоторой жалости: он сожалел, что я стал причиной сгущения туч отчасти и над его головой, но и жалел меня, в общем-то неплохого человека, которого сейчас разделают под орех.

- И что же ты на меня уставился? - спросил я Балуева. - Я что тебе, жена? И ты прослышал о моей неверности?

- Ну-ну, Никита, - затрепыхался Валунец, - не надо так... надо бы попридержать язычок... Ты взял неверный тон, и к тому странные уподобления, они двусмысленны, неоднозначны!

Балуев, желая придать больше осмысленности тому зевсову гневу, который в избытке накопил, пока бежал сюда, чтобы вот так на меня выпучиться, подпустил толику скорби в свой облик. Он жалел меня, ничтожного.

- Ты вносишь путаницу в нашу комбинацию, - вымолвил он с суровостью, в которой я лишь беспредельным смирением мог вызвать проблески великодушия. Разве ты здесь должен находиться? Тебе указали на место, отвели дом. Ты был человеком с тринадцатого участка, не более того. Оттуда ты стартовал, под этим несимпатичным номером. Тебе бы неукоснительно следовать инструкциям, а что делаешь ты? Ты прибегаешь к Валунцу, прихватив еще и какую-то... гм... девицу. Это ломает схему.

- Да, - подтвердил Онопкин и сокрушенно покачал головой.

- И это еще не все, - возвестил Балуев.

- А что же еще? - спросил я с притворной тревогой.

- Ты выбил из колеи меня. Меня и Онопкина.

- Совершенно верно, - вставил Онопкин.

- Нам пришлось поспешить сюда, чтобы исправить положение.

Онопкин воскликнул:

- И как поспешить! Мы бежали!

- Я и не предполагал, что мое необдуманное поведение представляет такую угрозу для схемы, - сказал я. - И как же ты, Пимен, собираешься исправлять положение?

- Возможно, мне придется вывести тебя из игры.

- А разве ты решаешь такие вопросы?

- Я уполномочен решить его на месте. Присмотревшись к тебе. Выслушав тебя.

- Если ты выведешь меня из игры, не разрушит ли это всю комбинацию?

- Порой для спасения всего организма полезно сразу удалить больной орган. Ампутировать.

- Нужно ли ставить вопрос ребром? - робко пробормотал Валунец. Он взял со стола и стал держать на вытянутых руках батон колбасы, как бы высказывая предположение, что добрая закуска, может быть, снимет напряжение и заставит улечься разыгравшиеся страсти. - Ведь можно решить все полюбовно...

- Кстати, - повернулся к нему Балуев, - ты тоже нарушил многие пункты, внес дисгармонию... Ты вступил с ним в общение, тогда как делать этого не следовало...

Ученый поднял колбасу повыше, горестно заслоняясь ею от гнева кентавра.

- Не выводите меня из игры! - пискнул он.

- А какие пункты он нарушил? - вмешался я. - Пункты чего?

- Мне понятно, что за пункты, я знаю, что они есть и что я их нарушил! - с пылом выкрикнул Валунец.

Балуев подобрел к нему.

- Как же ты посмел это сделать? - спросил он, озарив лицо слабой улыбкой.

- Не удержался... Слишком хорошо язык у меня подвешен... Говорил красно... увлекся...

- Ты рискуешь не попасть на встречу с Мартином Крюковым. Или ты полагаешь, что способен спокойно пережить это?

- Пережить-то я переживу, - объяснил Валунец, снова обращаясь к диалектике, - но насчет спокойствия... нет, спокоен я не буду! Ты уже и сейчас вселил в мою душу немалое беспокойство. Надеюсь, вопрос не стоит остро? И Мартин Крюков не поступит со мной столь жестоко...

Я сказал, усмехаясь:

- Наш друг Валунец, как и подобает большому ученому, человек самостоятельный, самобытный, с независимым мышлением. Он бы и сейчас не испытывал такого горячего стремления попасть на встречу с учителем, если бы не один случай... поразительный случай, который с ним недавно произошел.

- Что же это за случай? - заинтересовался Балуев. Он перегнулся через стол, и из его черных, неподвижных, похожих на дырки глаз словно полетели в меня гвозди.

- Очевидно, Никита имеет в виду то появление существа, женоподобного существа...

- Мертвой женщины, похожей на мою жену, - перебил я.

- Она возникла на пороге этой комнаты и устремила на меня взгляд, в котором...

Я поспешил поставить точку:

- А потом принялась завлекать нашего друга, напускать на него свои женские чары.

- Какой же это случай! - Балуев презрительно хмыкнул.

- А что же это, если не случай? - удивился и как будто слегко обиделся бывалый объект притязаний неведомой чаровницы.

- Это так себе, пустячок, а не случай, - сказал Балуев с высокомерием человека, прошедшего через испытания, какие нам и не снились. - Настоящий случай - это когда пробирает до мозга костей.

- Случай и в тех случаях остается случаем, когда нет подобных эффектов, - неудержимо ударился Валунец в научную полемику.

- Да и кто, скажите на милость, не видел уже этого существа, этой мертвой женщины? - гнул свое Балуев. - Я точно видел. А ты, Онопкин, скажи, ты, что ли, не видел?

Его соратник, гордый тем, что на него обратилось общее внимание, раздул губы в самодовольной ухмылке, пригладил пальцами пышные усы и вальяжно промолвил:

- Как же, имел случай.

- Значит, все-таки был случай?! - с торжеством воскликнул ученый.

- Случай случаю рознь, - назидательно заметил его оппонент.

- А если вы видели ее, - нетерпеливо вклинился я, - может вы мне скажите, была ли она действительно похожа на мою жену?

- Я и не помню, - Балуев пожал плечами, - так, промелькнуло что-то среди всякой плодотворной деятельности... Разумеется, я отметил тогда кое-какие особенности, так сказать особые приметы возникшего существа. И принял к сведению. Но забыл. С тех пор произошло много более значительных событий. А ты, Онопкин, запомнил что-нибудь?

- Она была как бы в мешке неопределенного цвета.

- В сутане, может быть? - подсказал Балуев. - Или в саване?

- Этого я не помню.

- Я, к примеру, вообще не запомнил, в чем она была, - сказал Валунец. - И была ли в чем-нибудь.

Балуев разъяснил:

- Это оттого, что она, как женщина, произвела на тебя большое впечатление и ты забылся, даже чуточку потерял голову.

- Она скорее произвела на меня впечатление как сверхъестественное существо.

Балуев перевел взгляд на Онопкина:

- А на тебя, сердешный, какое впечатление произвела эта история?

Онопкин не мог ответить сразу, не поразмыслив. Он сидел, подперев щеки руками и тупо уставившись в стол, а мы ждали, какой продукт выдаст расположенная в его голове захудалая лаборатория.

- На меня гораздо большее впечатление произвела совсем другая история, - сказал он наконец. - Она мне ближе, она задела меня куда больнее, и я не ошибусь, если скажу, что как вся моя жизнь отражается в этой истории словно в капле воды, так эта история сама по себе перевернула всю мою жизнь.

- Кажется, я догадываюсь, о чем ты, и если моя догадка верна, мне останется лишь подтвердить: весьма поучительная история! - подхватил Балуев.

- Это именно та история, ты угадал верно.

- История более чем поучительная!

- Это моя история, история моей...

Не дав Онопкину договорить, его приятель проапеллировал к нам:

- Ничего подобного вы еще не слышали. А знаете, почему? Ответ проще, чем вы полагаете. Ничего подобного до сих пор и не бывало. - Он нагло усмехнулся. - Уникальный случай, не знаю, как и назвать...

- Я бы назвал это "Историей двоедушника"... - осторожно попробовал свои силы в сочинительстве Онопкин, и оттого, что он взял на себя такую смелость, испарина покрыла его лоб.

Ни на мгновение не упускающий нить разговора Балуев возвысил голос:

- Это история двоедушника как такового и Онопкина в качестве двоедушника, - и вы много потеряете, если откажетесь ее выслушать.

- С чего бы отказываться? - воскликнул Валунец. - Торопиться нам некуда... самое время слушать истории!

Дарья сидела с невозмутимым видом и рассеянно улыбалась в пространство, которое ее воображение населяло, может быть, всеми рассказчиками, блуждавшими по лесу в ожидании минуты, когда она согласится выслушать их исполненные глубокого смысла истории. Зараженный ее теплотой и миролюбием, невольно и я улыбнулся Онопкину. В преддверии испытания его литературных способностей он по-детски мучился страхом постыдного провала и большой, как лопата, рукой стирал пот со лба. Сверкающая в солнечных лучах капелька трогательно зависла на кончике его носа, сорвалась и в жуткой тишине ожидания со звоном разбилась о весело размалеванное дно блюдечка.

6. ИСТОРИЯ ДВОЕДУШНИКА

- Двоедушник как таковой, - начал Онопкин, преодолев смущение, - это в сущности оборотень, это тот, кто днем ведет обычную человеческую жизнь, по ночам же, глядишь, скидывается волком или еще чем похуже, а после смерти становится, как правило, упырем. Со мной все происходило, однако, не столь хрестоматийно, по раз и навсегда заданной формуле. Тем не менее я тоже был двоедушником. И, памятуя о своем горьком опыте, должен прямо сказать, что нет ужаснее испытаний для человека, чем те, что выпали на мою долю.

Загрузка...