День 17 июля 1505 года от Рождества Христова обещал быть теплым и солнечным. Безоблачное синее небо раскинулось до самого горизонта, насколько хватало глаз, если смотреть со сторожевых башен. Воздух был напоен запахом дождя, прошедшего минувшей ночью, и, хотя лужи на Кремербрюкке да раскисшая грязь в кривых переулочках между рыбным рынком и соборной площадью еще напоминали о жестокой ночной буре, жители Эрфурта приветствовали новый день со спокойствием и невозмутимостью.
Мартин всем сердцем пытался вести себя так же, как его соседи и приятели: просто-напросто жить дальше, как будто ничего не случилось, — но он знал, что это невозможно. Буря, застигшая его близ города, на Висельном холме, и подвергшая его жизнь смертельной опасности, как будто утихла, но она не смолкла окончательно. Она запечатлелась во всех уголках его сознания и с неумолимой суровостью вновь и вновь напоминала о том, что с ним произошло. Он дал обет, теперь надлежало исполнить то, в чем он торжественно поклялся.
Некоторое время спустя Мартин, в окружении ближайших друзей, стоял перед массивными, с железными шипами дверями монастыря августинцев, что на Комтургассе. Трижды он порывался войти, умоляя не мешать ему, и трижды спутники останавливали его. Но наконец мольбы и уговоры подействовали, он вырвался и ударил в дверь бронзовым молоточком. Мартин действительно не был еще по-настоящему готов к тому, чтобы стать монахом. Но он готов был исполнить данное им обещание.
Когда брат-привратник, долговязый монах с мрачным взглядом, закрыл за ним дверь и задвинул тяжелую щеколду, шум, наполнявший его уши, зазвучал как настойчивые, глухие удары грома.
Бесчисленное множество людей отговаривало Мартина от намерения оставить мир и затвориться в монастыре. Друзья-студиозусы считали это стремление прихотью, причин которой не могли объяснить. Конечно, кое-кто из приятелей, которые вместе с ним сидели на лекциях да в кабаках, примечали порой его склонность к тяжелой задумчивости, но до сих пор Мартину всегда удавалось утопить свои мрачные думы в кружке-другой вина, декламируя веселые стишки про глупых магистров и городских проповедников. Эрфурт называли городом ста башен, потому что помимо высокой башни кафедрального собора здесь возвышались многочисленные церкви, церквушки, монастыри и часовни. Поскольку профессора в большинстве своем принадлежали к духовным орденам, для студентов посещение богослужения было делом обычным, каждодневным. Как правило, они с нетерпением ожидали того момента, когда их религиозные обязанности были уже исполнены и они могли посвятить себя более приятному времяпрепровождению. И вот теперь не кто иной, как Мартин Лютер, самый изобретательный в забавах и самый общительный из всех, собирался попросту забросить многообещающую карьеру будущего адвоката или чиновника придворной канцелярии, чтобы стать попом?! Ничтожным монахом, бедным как церковная мышь? Ни один из однокашников Мартина не мог взять в толк, как это можно променять уютную студенческую каморку неподалеку от церкви Святого Михаила на тесную монашескую келью. Но Мартин явно всей душой стремился оставить мирскую жизнь. Даже книги, свое главное богатство, он продал. С собою в келью он решил взять только римских поэтов Вергилия и Плавта.
Откровенно говоря, изучение теологии сулило человеку, ощутившему в себе духовное призвание, счастливую жизнь, не говоря уж о немалом доходе. В конечном счете, жизнь, которую вели высокие церковные сановники, трудно было назвать скудной и полной лишений. А если верить слухам, то, невзирая на обеты, им даже не приходилось избегать общения с прелестницами. Правда, Мартин решился вступить в строгий орден, члены которого жили в бедности и, несмотря на свою ученость, с холщевыми мешками за спиной бродили по улицам, собирая милостыню. При всем уважении, которым пользовался в городе настоятель монастыря, его монахи нередко бывали мишенью для насмешек и проказ простого народа.
Приятели Мартина еще немного постояли, сгрудившись у ворот монастыря, а у них за спиной просыпался город. Открывались лавки, куры с кудахтаньем перебегали покрытую соломой булыжную мостовую, тележка мыловара, дребезжа по камням, направлялась к мосту. А взгляды молодых людей были по-прежнему прикованы к воротам монастыря, как будто они надеялись силой страстного своего желания отворить замки и заставить друга повернуть обратно. Но в конце концов они оставили свои надежды и возвратились в университетский квартал.
Отец Мартина, рудокоп Ханс Лютер, был потрясен, узнав об обете сына. В порыве гнева он в клочки разорвал письмо, в котором Мартин пытался объяснить ему причины своего поступка, и бросил его в огонь закопченного очага. «Жалкое отребье! — кричал он, не обращая внимания на увещевания жены. — После всего, что я для него сделал, он меня еще дураком выставляет!» Сердце его судорожно сжалось. Со стоном опустился он на дубовую скамью, с которой виднелся висящий на стене в гостиной деревянный крест. Когда же он заметил, что на улице под его окнами, затянутыми промасленным пергаментом, стали собираться люди — качая головами, они о чем-то переговаривались, — бессильное отчаяние охватило его. «Ведь я-то, я-то все для него делал, — беспомощно шептал он, неотрывно глядя на язычки пламени в очаге, которые давно уж превратили письмо Мартина в бесформенную горстку пепла. — Я отправил его в Магдебург, в латинскую школу, чтобы он стал ученым человеком. И розог не жалел, исправно выполнял свой отеческий долг. А он никогда и не узнает, какие надежды может питать отец, взрастив сына, потому что… — В ярости он вскочил и грохнул кулаком по столу. — Потому что никогда не женится и никогда не сможет завести своих сыновей, во всяком случае до тех пор, пока якшается с этой нищей братией, пока по монастырским галереям бегает да молитву творит каждый час».
Мать Мартина, которая, сжавшись в комок, безмолвно следила за супругом, превозмогла свою робость и встала из-за сукновального станка, за которым сидела с раннего утра, выравнивая влажное сукно, чтобы оно лучше защищало от ветра и холода. Она подошла к разъяренному мужу и мягко положила руку ему на худое плечо. Пальцы ее нащупали небольшую прореху в ткани чуть пониже плечевого шва. Муж наверняка давно заметил эту дырку, ведь с тех пор, как он начал посещать городской магистрат, он не только регулярно ходил к цирюльнику, но и тщательно следил за состоянием своей одежды. И все же не приказал ей зашить прореху. Придется сегодня вечером посидеть подольше в гостиной и, когда муж удалится к себе, привести камзол в порядок. А Мартину ее помощь, стало быть, больше не понадобится, теперь у него будет другое платье: белая шерстяная рубаха, ряса, доходящая до пят, наплечник да капюшон.
— Порога моего дома этот парень больше не переступит, — решительно заявил Ханс Лютер немного погодя.
Словно в подтверждение этих слов он сбросил руку жены со своего плеча и взял маленькую масляную лампу, что стояла на дубовом сундуке.
— Ты идешь, Маргарета?
Она медленно покачала головой и молча указала на кувшины, стоявшие возле каменного водослива, — их нужно было отмыть от остатков пахты.
— Как знать, может, он испытательного срока не выдержит, — вдруг сказала она, когда Ханс Лютер уже ступил за порог. Лицо ее заметно оживилось, и даже впалые щеки немного зарумянились. — Ведь прежде чем дать вечный обет, монах проходит через суровые испытания.
Муж на секунду ошеломленно замер, но потом сказал с невеселой усмешкой:
— Не надо лелеять никчемных надежд, жена. Я своего сына знаю. Если Мартину предстоит выдержать испытание, то нет никаких сомнений, что он его выдержит.
Торжественная процедура рукоположения Мартина Лютера в сан священника состоялась в соборе Святой Марии в Эрфурте через два года после его ухода в монастырь и через год после того, как он дал вечный обет.
День, когда ему выпало впервые служить мессу, был настоящим праздником. Мартин потел от волнения в своем прекрасном облачении. Наконец дрожащими руками он покрыл шапочкой выстриженную на голове тонзуру, — два пожилых монаха суетились вокруг, придирчиво оглядывая его со всех сторон.
— Простите, братья, но у вас такие лица, словно мне место на живодерне, а не у церковного алтаря! — воскликнул Мартин. — Может, с епитрахилью что-то неладно? Не крысы ли край обгрызли? — Тревожная улыбка скользнула у него по лицу. — Лучше скажите мне, родители-то мои уже в церкви?
Монахи пожали плечами, сказав, что не обратили внимания. В этот самый момент зазвучал хор. Гармония проникновенных звуков, подобная ангельскому пению, гулким эхом отражалась от суровых, ничем не украшенных стен церкви. От этих звуков сердце Мартина забилось как-то по-особенному. Братья славили Господа всемогущего, которому он посвятил свою жизнь. Скованность его прошла, и он ощутил необычайную легкость во всем теле. Боязнь, что отец мог не откликнуться на приглашение приехать в Эрфурт, чтобы присутствовать на первом богослужении своего сына, отошла куда-то на второй план. Размеренным шагом Мартин пошел по центральному нефу, не отрывая взгляда от моря горящих свечей в золотых подсвечниках, свет которых мягким сиянием окутывал дароносицу и дивную фигуру Девы Марии. Приближаясь к трем высоким стрельчатым окнам с витражами, которые в вышине обращали пламя свечей в радужное разноцветье, он почувствовал такую легкость, словно его тело воспарило над холодными каменными плитами пола. Одетые во все черное монахи на хорах провожали его доброжелательными взглядами. Они-то понимали его желание служить Господу гораздо лучше, чем его друзья. Лучше, чем его собственный отец. И он благодарно кивнул им.
«Audens gaudebo in Domino…» — зазвучал под сводами церкви, наполненными сладковатым запахом ладана, нежный голос. Сопровождаемый этим голосом Мартин подошел к дубовой скамье напротив ризницы, где ему надлежало дожидаться конца пения хора и знака, который должен был подать главный викарий Иоганн фон Штаупиц. Передние ряды, а также богато украшенные резьбой кресла на хорах были заняты священниками и членами ордена, а позади Мартин разглядел группу состоятельных горожан, богатые, яркие одежды которых создавали явный контраст с черными монашескими одеяниями и выглядели даже слегка фривольно.
Волнение все больше охватывало Мартина, он лихорадочно провел рукой по лбу. Старый монах, вышедший из ризницы ему навстречу, участливо посмотрел на него.
— Первая служба никому легко не дается, брат Мартинус, — пробормотал он. — Вспомни тот день, когда тебе позволено было дать вечный обет.
Мартин заставил себя улыбнуться, но эта его вымученная улыбка могла успокоить разве что братьев, но не его самого.
— Это был замечательный день, — прошептал он, — но то, что предстоит сегодня, эта торжественная служба… И для чего всё? Только для того, чтобы недостойного монаха облечь в сан священника?
Старик смущенно пригладил реденькие седые волосы, торчавшие клочками и не скрывавшие угловатых очертаний мощного черепа. Похоже, он был в некотором недоумении: ведь этот молодой монах все годы, сколько он его знал, являл собою образец усердия, добродетели и послушания.
— На тебя отныне ложится великая ответственность, брат мой, — промолвил он наконец. — Милость Господня даруется тебе, дабы исповедовать заблудшие души, отпускать грехи и совершать таинство святого причастия. — И тут же добавил, мгновенно избавив Мартина от всех сомнений: — Боже, о чем это я? Ты просто вообрази, что церковь пуста и ты… ты беседуешь с Господом, вот и всё!
Монахи всё еще пели, когда Мартин покинул укромный уголок за колоннами и приблизился к алтарю. Старый монах, поддержавший его в трудную минуту, прошел вперед, сложив руки на животе. Опустившись на колени перед распятием, Мартин почувствовал облегчение. Он произнес краткую молитву. Когда он оглянулся, взгляд его упал на мужчину в праздничных одеждах, который был наголову выше остальных. Так он все-таки приехал! Мартина наполнило тихое ликование, когда он узнал своего отца. Но лицо Ханса Лютера было исполнено такой суровости, что радостное возбуждение Мартина тут же угасло. Робко дал он двум старым монахам знак отступить в сторону и повернулся к раскрытому требнику в роскошном переплете, который лежал на подставке в алтаре. Мартин перевел дух и медленно, с достоинством, уверенным голосом начал произносить знакомые, затверженные им наизусть формулы евхаристического канона.
— Deus qui humanae substantiae dignitatem mirabiliter condidisti, et mirabilius reformasti…
Голос его рождал эхо под церковными сводами, подчеркивая важность священного момента. Мартин взял в руки два золотых сосуда и налил в чашу сначала вина, потом — немного воды. Щеки у него раскраснелись — настолько он был сосредоточен, руки едва заметно дрожали, когда он поднимал золотую чашу. Сияющий металл отразил его собственное, слегка искаженное лицо.
— …da nobis per huius aquae et vini mysterium, eius divinitatis esse consortes…
Он вытянул руки с чашей вперед и взглянул вверх, на деревянные своды церкви. Ему хотелось, чтобы своды раздались перед его взором и ему открылся бы кусочек неба. И он смиренно продолжал:
— …qui huminitatis nostrae fieri dignitatus est particeps… particeps…
Мартин в испуге запнулся, чаша в его руках отяжелела, словно пушечное ядро. Он заметил, как какой-то монах толкнул своего соседа. У того уголки рта презрительно опустились вниз. Насторожился и главный викарий. Он ободряюще кивнул Мартину, но и милостивая снисходительность викария не помогла. В голове у Мартина роились сотни мыслей, затуманивая те самые латинские слова, которые еще несколько часов назад столь легко слетали с его уст, словно он всегда только и занимался — превращением обыкновенного вина в кровь Христову. Внезапно руки у него задрожали так сильно, что драгоценное церковное вино стало выплескиваться через край чаши. Оно окропило пальцы Мартина и закапало на белоснежное покрывало алтаря. Один из монахов, следивший за порядком в ризнице, подскочил к нему, чтобы поддержать чашу и предотвратить грозящее несчастье. Но было слишком поздно.
— Jesus Christus, Filius tuus… — сердито зашептал ризничий Мартину. — Слышишь? Продолжай же!
Мартин прерывисто дышал, но все же нашел в себе силы повиноваться.
— Jesus Christus, Filius tuus, Dominus noster; Qui tecum vivit et regnat in unitate Spiritus Sancti…
Не вдумываясь в смысл произносимых слов, Мартин торопливо довершил молитву. Сияние свечей, запах ладана и даже голоса братьев внезапно показались ему незнакомыми и какими-то нереальными. Он обреченно уставился на могильную плиту перед алтарем, где покоились останки одного из знаменитых настоятелей этой церкви. И только уже поднося к губам чашу с вином, он окончательно понял, что с позором провалился.
В укромном уголке ризницы Мартин сорвал с себя длинный стихарь, словно переливающееся всеми цветами радуги роскошное одеяние было объято пламенем. Он задыхался. При мысли о том, что его первый выход в качестве священника был неудачен и он выставил себя дураком перед отцом и перед господами советниками из магистратов Эрфурта и Мансфельда, краска стыда залила его лицо.
Трясущимися руками он наполнил водой глиняную кружку, покрытую голубой глазурью, и, расплескав половику, все же в конце концов сделал несколько жадных глотков. Он все еще чувствовал горечь неудачи, но вода немного освежила его. Внезапно в дверях появился старый монах.
— Отец ваш покинул храм, брат Мартинус, — произнес он с оттенком сочувствия.
Заметив драгоценное облачение, которое молодой священник небрежно бросил на скамью, он поднял его и с безмолвным укором сдул невидимые пылинки с золотой каймы.
Через узкую дверь Мартин вышел из ризницы и в своем длинном одеянии, развевающемся на ветру, поспешил к конюшням, которые примыкали к хозяйственным службам ордена августинцев. Еще издалека он увидел, как трое работников подводят к группе гостей оседланных лошадей. Работники обнажили головы и низко склонились перед господами в ожидании вознаграждения. Мартин торопливо пробежал мимо них, пряча по-прежнему дрожавшие руки в глубоких складках рясы. Среди хорошо одетых господ выделялась величественная фигура отца. Ханс Лютер был в теплом камзоле из сукна темно-красного цвета. На груди были нашиты полоски кожи, а широкий ремень с медной пряжкой в виде ястреба стягивал камзол на бедрах. Черная суконная шапка, закрывающая уши и надежно защищавшая от ветра и дождя, почти полностью скрывала седеющие волосы. Увидев сына, который, бежал к нему, путаясь в полах грубой рясы, Ханс Лютер лишь на секунду замер в нерешительности, а затем быстро вскочил в седло.
— Отец, прошу вас! — в смятении крикнул Мартин. — Может быть, останетесь, по крайней мере на обед?
Он беспомощно смотрел, как сразу двое спутников Ханса Лютера сунули в руки конюхам несколько монет, крикнув, что пора отправляться. Не удостоив взглядом ни Мартина, ни кого-либо из братьев, всадники развернули лошадей перед воротами, где наготове стоял монах-привратник.
— Отец! — Мартин предпринял последнюю, отчаянную попытку остановить человека на вороном коне. — Нам ведь так много надо обсудить!
Проблеск надежды мелькнул у него в глазах, когда Ханс Лютер отпустил поводья и оглядел Мартина с головы до ног. Но каменное выражение лица старшего Лютера, его надменно выставленный подбородок лучше всяких слов сказали Мартину — сказали еще прежде, чем отец успел выпрямиться и расправить плечи, — что он безнадежно упустил последнюю возможность выяснить отношения.
— Обсудить, обсудить! — передразнил его Ханс Лютер. — Во время службы у тебя была прекрасная возможность всё сказать! Но в самый решительный момент ты в штаны наделал со страху. Как мне теперь отцам города в глаза смотреть, они ведь самолично прибыли, чтобы присутствовать на твоей службе! Их злорадные россказни сделают меня теперь посмешищем всего Мансфельда.
Мартин сжался, словно под ударом бича. «Отец стыдится меня», — устало подумал он, когда до него дошло, что тот разговаривает с ним как со школяром. Угрюмо глядя на сына, Ханс Лютер натянул поводья — лошадь нетерпеливо перебирала ногами. Резкий порыв ветра погнал по двору опавшую листву и закрутил ее в дьявольскую воронку, подметая неровную булыжную мостовую.
— Ты хоть раз задумался о том, откуда взялся кашель, который начинает меня мучить каждый год после Дня всех святых?! — в гневе прокричал отец. — Я уж молчу о том, что мне пришлось гнуть спину на медных рудниках, только для того чтобы выучить тебя в латинской школе. И не вспоминаю, как чума наведалась в наш дом и унесла двух твоих невинных братьев, — никакой лекарь не мог им помочь!
Мартин сжал зубы, глаза у него саднило от песка, который летел ему в лицо. Грубую ткань рясы полоскало ветром, она мешала молодому монаху поспевать за шагом вороного.
— Я, может, не так сильно разбираюсь в Священном Писании, как ты и вся твоя ученая братия, — прокричал Ханс Лютер, — но одну из десяти заповедей я знаю назубок: «Чти отца своего и мать свою» — так там сказано. И ты нарушил эту заповедь для того, чтобы сидеть здесь во мраке, взаперти да языком молоть… о божественном!
Монах-привратник, который хорошо расслышал последние слова всадника, смущенно отвел глаза. Он рывком отодвинул железный засов и приоткрыл высокие ворота. Его, наверное, удивило, что человек на вороном гневается. Ведь очень редко случалось, чтобы родственники были недовольны пребыванием их сына или брата в монастыре. Наоборот, многие родители радовались, если представлялась возможность отдать детей под опеку ордена. Монастырю доставались щедрые дары, а сами родители могли быть спокойны, что дети помолятся за спасение их души и усердной молитвой сократят их пребывание в чистилище.
Мартин отпустил поводья, за которые схватился. Отступив назад, он сказал:
— Вы считаете, что я своевольничаю, отец, и в этом вы, может быть, правы. Но уйти в монастырь — это вовсе не мое желание. Господь призвал меня! Спаситель пощадил мое бренное тело, когда смерть у черных дубовых столбов заглянула мне в лицо. Но спасение души моей я еще должен заслужить!
— Да что ты там такое несешь? — Ханс Лютер помотал головой, словно не мог взять в толк, о чем это его сын толкует. — Молния поджаривает тебе задницу, а ты ее знамением небесным называешь? Да это больше похоже на дьявольское наваждение, оно тебя с толку и сбило!
Сердито гикнув, Ханс Лютер пришпорил коня и вырвался за ворота так стремительно, что чуть было не потерял шапку. Мартин едва успел отскочить в сторону и, слава богу, не угодил под копыта. Замерев, смотрел он вслед всаднику, который бешеным галопом мчался в сторону рыбного рынка. Напротив ворот, возле покосившихся лачуг ремесленников и мастеровых, какой-то бродячий жестянщик предлагал свои услуги. Ханс Лютер промчался мимо него и через несколько мгновений пропал в уличной толчее.
— Мой-то отец уже помер, когда я вступил в орден, — услышал Мартин за своей спиной голос привратника. — А братья и их жены слишком заняты были дележом наследства, чтобы навещать меня…
Мартин пожал плечами и пошел прочь от ворот, чтобы не выслушивать историю жизни привратника во всех подробностях. И когда он пересекал двор, направляясь к монастырским спальням, его нагнали те слова, которые с отвращением швырнул ему в лицо отец: дьявольское наваждение. Он услышал их совершенно отчетливо — похоже, ветер поймал их, чтобы издевательски прошептать ему на ухо. Наваждение… Наваждение… Наваждение…