Если кому-то из братьев и закралась в душу мысль, что Мартин, горюя из-за неудачи на торжественной мессе и упреков отца, начнет пренебрегать своими обязанностями в монастыре, то они жестоко ошиблись.
Молодой монах с невиданным доселе усердием исполнял все, что было должно, как в церкви, так и в зале для собраний. Безупречно выдерживал он обет молчания. Во время общей молитвы он первым оказывался в церкви, и, покуда братья во время ранней утренней службы во славу занимающегося дня едва протирали глаза, сонно глядя перед собой, Мартин истово шептал молитвы, преисполненный надежды, что латинские слова окрылят его душу.
Но когда на исходе дня он в изнеможении падал на соломенную подстилку, воспоминание о том, за что он молился, мгновенно исчезало. Беспокойно ворочался он на ложе, прислушиваясь к равномерному дыханию братьев, доносившемуся сквозь дощатые перегородки дормитория. Мрак окутывал его душу, и он уже испытывал страх, как только взгляд его падал на маленький деревянный крест — единственное украшение его убогой кельи.
Произнося слова мессы, он пребывал в страхе оттого, что предстает пред Господом во всей своей ничтожности. Он спрашивал себя, удавалось ли ему хоть раз подобрать верные слова, обращаясь к Господу. Верные жесты, чтобы доказать ему свою бесконечную покорность.
Во время своих нечастых посещений города, когда Мартин бродил по грязным улочкам, собирая милостыню для бедных и страждущих, он то и дело наблюдал, как крестьяне, слуги и мелкие торговцы обнажали головы и отвешивали низкие поклоны, завидев советников магистрата или людей благородных. На площади он видел портного, который чуть было чувств не лишился только оттого, что к нему подошел один из гиршфельдских рыцарей и соизволил заказать ему шелковый плащ. А кто такой этот рыцарь из захудалого поместья за городской стеной по сравнению с Отцом Небесным?
«А сам-то я кто, — думал Мартин, — чтобы сметь взирать на божественное величие? Я, оскорбивший отца и мать позором своим? Достоин ли я, тварь ничтожная, обращаться к Нему и просить Его спасти мою душу?»
Он не находил ответа на эти мучительные вопросы и начал сомневаться, не прав ли отец в своем суждении, что это дьявол наделил его высокомерием.
Однажды вечером, когда Мартин закончил вечернюю молитву и лег на холодные доски, едва прикрытые соломой, к нему внезапно явился главный викарий. Фон Штаупиц светил ему лампой прямо в лицо. Голубые глаза его поблескивали в тусклом свете. Ошарашенно глядя на викария, Мартин вытер со лба пот.
— Я не ожидал вашего посещения, преподобный отец, — наконец промолвил он.
Ничего другого ему в голову не пришло, потому что доселе не случалось, чтобы почтенный Иоганн фон Штаупиц навещал кого-то из монахов в этот час. Собственно говоря, согласно строгим правилам, которым подчинялись августинцы, прерывать молчание в столь поздний час было запрещено. В кельях разрешалось лишь молиться и проводить время за книгой. Поэтому Мартин пришел в крайнее замешательство, когда старик пододвинул к себе скамью, стоявшую возле пюпитра, и подсел поближе к Мартину. Лампу он поставил на пол, так что слабый свет протянулся по полу едва заметными полосками. Какое-то время главный викарий молча осматривался в келье, что удивило Мартина еще больше, потому что закутки, отделенные тонкими дощатыми перегородками, в которых братья проводили ночные часы до первой службы, были все похожи один на другой. К тому же, не считая кое-каких личных вещей, у монаха и не было ничего такого, что могло бы заинтересовать высокого гостя. Фон Штаупиц нахмурился. Взгляд его задержался на предмете, в очертаниях которого даже при таком тусклом свете ясно угадывалась плетка. Она лежала возле узкого оконца, через которое в келью проникал прохладный ночной воздух. Концы новеньких кожаных ремней были запачканы свежей кровью.
Главный викарий в раздумье покачал головой. Ну что прикажете делать с этим странным молодым монахом, который, сам того не желая, перевернул весь порядок в его монастыре с ног на голову? Не мог же он поставить ему в упрек чрезмерное усердие в истязании собственной плоти! Разве сам святой Павел не призывал укрощать слабую плоть, дабы подчинить ее воле Господней? Братья в его монастыре нередко бичевали себя, доказывая покорность Господу, в этом не было ничего удивительного. Но здесь случай особый. Брат Мартинус бичевал себя не для того, чтобы достигнуть умиротворения. Нет, он хотел изгнать бесов, даже не зная, откуда они взялись. Некоторое время фон Штаупиц, не двигаясь, смотрел на изогнутую ручку плетки, а потом вдруг резко встал, схватил ее и решительно вышвырнул в окно.
— Ты слишком сурово обходишься с собой, брат Мартинус, — сказал он, повернувшись и вновь глянув в бледное лицо юного затворника. — Тягаться с дьяволом бесполезно. Так или иначе, а у него жизненного опыта на пять тысяч лет больше. Поверь, сын мой, ему ведомы все наши слабости!
Мартин потерянно опустил голову. Шея у него занемела, исполосованная кожа на спине саднила немилосердно. К тому же он чувствовал, что его застигли врасплох, его жег стыд, хотя видимых причин стыдиться не было.
— Виноват, — пробормотал он едва слышно. — Я вовсе не хотел…
— Когда ты прекратишь непрерывно извиняться?! Я пришел не для того, чтобы читать тебе проповедь, Мартинус. Дело вот в чем: братья жалуются, что ты не даешь им спать. Еще до заутрени ты бегаешь по келье и колотишь кулаками в стены, как одержимый!
— Я пытаюсь укротить свою грешную плоть, стены здесь ни при чем!
Иоганн фон Штаупиц хотел сдержаться, но лукавая улыбка все-таки промелькнула у него на губах.
— Понимаю, сын мой, но ты большую часть своей жизни проводишь в исповедальне, — с упреком продолжил он. — Вчера ты исповедовался шесть часов, брат Мартинус. Шесть часов! — Глубоко вздохнув, старик скрестил руки на груди. — Воистину непостижимо, что, собственно, может случиться в этих стенах с монахом, который столь ревностно, как ты, принимает послушание, чтобы шесть часов исповедоваться!
Он поднял с пола лампу и поднес ее к лицу Мартина совсем близко. Юноша, ослепленный светом, беспомощно заморгал.
— Тебе кажется, что ты недостоин сана священника, а между тем то, с чем ты борешься, — сущие мелочи. Другие братья приходят в отчаяние оттого, что обет целибата лишает их женщин и детей, или же оттого, что не могу переносить нищеты, в то время как их семьи сидят в своих поместьях да разбазаривают их добро. Между прочим, если пересечешь площадь, где стоит церковь Святого Северина, можно услышать на той стороне много интересного. Люди всякое болтают. Говорят, например, что некоторые женщины в банях да на рынке хвалятся, будто, мол, их услугами пользуются священники. А одну, чернявенькую, из трактира «Тележное колесо», прямо так и зовут все — госпожа деканша, domina decanissa. — Последние слова старик произнес так, словно выплюнул кусок тухлого мяса. И добавил: — Понимаешь, сын мой, за все годы, что ты провел у нас, я не слышал в твоих исповедях ничего такого, что оправдывало бы столь сильное презрение к самому себе. Ни отца своего, ни матери ты не убивал. Да и любовницы у тебя нет. Все проступки, в которых ты признавался, были лишь незначительными нарушениями устава ордена.
Мартин с трудом приподнялся и принялся ощупывать солому, пытаясь разыскать свои сандалии. Слова главного викария эхом отдавались у него в ушах. Разумеется, старик хотел ему добра; все хотели ему добра. Все, кроме Сатаны, который замыслил уничтожить его, Мартина.
— Я… я живу в страхе перед судом Господним, — с трудом выговорил он наконец. — Господь послал мне предупреждение, когда я оказался там, на Висельном холме. Он повелел мне изменить свою жизнь, чтобы…
Фон Штаупиц протянул руку и положил ее взволнованному юноше на плечо. Мартин весь напрягся, стиснул зубы, отеческий жест старика был для него почти непереносим, но он стерпел. Стишком долго сторонился он дружеского участия других людей и отвык от него.
— Да, возможно, Отец наш Небесный и пожелал, чтобы ты изменил свою жизнь, брат Мартинус, — прошептал викарий. — Но он не желал, чтобы это принесло тебе погибель. — Тяжело вздохнув, он продолжал: — Крестьянин, чья нива не дает более доброго урожая пшеницы, оставляет поле передохнуть, чтобы потом засеять его просом или клевером. Но ему никогда не придет на ум затоптать плодородную землю копытами волов только потому, что пшеницы она уже не родит. Ты, сын мой, ничем не хуже пшеничного поля. Ты просто честный малый, только и всего, но тебе надлежит понять, что Бог любит тебя. У Него нет намерения наказать тебя.
— Как мне поверить в это?! — в отчаянии вскричал Мартин. — С раннего детства я слышу, что адский огонь пожрет нас, если мы не будем соответствовать совершенному облику Иисуса. Как мне любить Господа, если Он грозит нам адским пламенем, и пламя это уже полыхает, готовое поглотить нас всех? Все в душе моей восстает против этого. Иногда мне хочется, чтобы никакого Бога вовсе не было. Бог страшнее дьявола, он жесток, ибо истязает и нашу душу; которая должна быть чиста, и тело, которое чистым быть не может!
Фон Штаупиц испуганно вздрогнул. На высоком дереве, крона которого раскачивалась, шумя на ночном ветру, крикнула птица. Голос ее звучал как жалоба испуганного ребенка, одиноко блуждающего во тьме. Где-то в глубине монастырского двора яростно залаяла собака. Главный викарий убрал руку с плеча Мартина. Потом, по-стариковски волоча ноги, прошел к двери и распахнул ее. Выглянув наружу, в безлюдную галерею, он вдруг подумал, что Мартину, несмотря на то что он рукоположен в сан священника, не место в монастыре. Ведомо ли ему вообще, что он здесь, у них, ищет? Словно прочитав мысли старика, молодой монах внезапно воскликнул:
— Бога добросердечного ищу я, преподобный отец! Бога милосердного, которого я мог бы любить и который меня любит, как… как отец должен любить сына своего!
Фон Штаупиц кивнул, и видно было, что он всерьез воспринял слова Мартина. Он пересек тесную келью и снял со стены маленькое распятие, висевшее у изголовья постели. Бережно посмотрел он на распятие, поцеловал его и вложил Мартину в руку.
— Посмотри на Христа, Спасителя твоего, и скажи Ему то, что сказал мне, — твердо произнес викарий. — Он услышит тебя, сын мой. Доверься ему, а не плетке, обагренной твоей кровью. Разве кровь Господа не ради того пролилась, чтобы мы узнали любовь Его? Повтори за мною: «Я принадлежу Тебе, спаси же меня!»
Пальцы Мартина сомкнулись вокруг маленького деревянного тела распятого Спасителя; сначала робко, словно он опасался обжечься, но потом решительно, что было силы стиснул он распятие в своей руке.
— Я принадлежу Тебе, — повторил он вслед за викарием, — спаси же меня!
Через несколько дней фон Штаупиц отыскал приора монастыря, чтобы поговорить с ним о затянувшихся строительных работах в библиотеке и кое о каких других делах ордена.
Они шагали вдоль стены трапезной, откуда открывался прекрасный вид на монастырский сад. Оба наслаждались первыми солнечными лучами, задорно пробивавшимися сквозь листву деревьев. Совсем рядом располагалась небольшая монастырская лечебница, невзрачное строение из обожженных глиняных кирпичей, где брат инфирмарий присматривал за больными и престарелыми монахами. Приор, осанистый мужчина с выразительным лицом, обрамленным густой темной бородой, остановился. Он следил глазами за тоненькими струйками дыма, которые поднимались из каминной трубы и, словно в легком танце, растворялись над крышами монастырских служб.
Возле увитого диким виноградом входа инфирмарий велел поставить небольшую скамью, на которой сейчас сидел монах с миской дымящегося варева на коленях и пытался влить ложку супа в беззубый рот какому-то исхудавшему старику. Старец разевал рот, как птенец, требующий корма. Бескровные щеки надувались, дубленая кожа на них натягивалась, он силился заглотить пищу и тут же выплевывал ее обратно. Терпеливо, спокойно молодой монах вновь и вновь подносил деревянную ложку к его губам.
На лужайке перед лечебницей два помощника лекаря склонились над большими емкостями из рыжей глины, из которых торчали свежие зеленые листья и душистые цветы. Такие же листья виднелись и в глиняных горшках поменьше. Инфирмарий был человеком ученым, его знали все. За долгие годы он накопил обширные познания по части целебных растений. Откуда только не приходили к нему люди за советом, за разнообразными мазями и настойками! Позади лечебницы располагались грядки, обнесенные рамками из досок, — там выращивалась полынь для врачевания падучей и припадков безумия, любисток от подагры и почечных колик, а также лавр, майоран и мыльнянка.
— Это случайно не брат Мартинус? — спросил приор, некоторое время рассеянно понаблюдав за работой помощников, и, пораженный, указал на молодого монаха, который кормил старика. — И кому только могло прийти в голову возложить заботу о наших стариках именно на него! Разве вы не видите, что глаза у него запали? Он ведь на ногах еле держится, вот-вот сляжет! В таком состоянии он ни в коем случае не должен изнурять себя физическим трудом, который вполне по силам нашим братьям-послушникам!
— Почему вас это удивляет? — Фон Штаупиц прислонился к колонне из песчаника и дружелюбно улыбнулся приору, — было заметно, что осуждающая тирада ничуть его не смутила. — Брат Мартинус жаждет покаяния, которое освободит его душу. Быть может, он добьется этого, помогая другим.
Приор недовольно пожал плечами. Он, конечно, давно приметил, что фон Штаупиц с особым вниманием относится к брату Мартинусу, и, если бы речь шла о ком-то другом, разумеется, не стал бы критиковать решение викария направить молодого монаха работать в лечебнице. Но, будучи человеком практичным, который не терпел, когда таланты, способные послужить на благо монастырю, растрачиваются понапрасну, он не мог допустить, чтобы монах в сане священника тратил все свое время на то, чтобы кормить стариков жидкой кашкой.
— Брат Мартинус посещал в Эрфурте университет, не так ли? — поинтересовался он наконец у Штаупица.
Ему в голову внезапно пришла одна идея. Причем идея замечательная, которая могла послужить во славу монастыря. Вот только надо было суметь подать ее так, чтобы викарию этот его план тоже показался соблазнительным.
— Он закончил артистический факультет[2] и приступил к занятиям на факультете права.
Приор сделал шаг в сторону от колонны, отступив в прохладный полумрак галереи. Он в раздумье теребил бороду. И наконец сказал:
— Брат Мартинус не должен тратить время впустую. Нет, не поймите меня превратно, святой отец. Ходить за больными — богоугодное дело, и Небеса вознаградят его за это. Но все же, на мой взгляд, роль духовного пастыря пристала брату Мартинусу куда больше. По этой причине я желал бы, чтобы он продолжил свои штудии и занялся бы изучением теологии в нашей монастырской школе.
Фон Штаупиц ответил не сразу. С некоторой тревогой поглядывал он туда, где его любимец, сняв с себя кожаный фартук, поставил в оконную нишу деревянную миску и подхватил под руки трясущегося старца, который непрерывно бормотал что-то себе под нос. Викарий втайне надеялся, что это новое занятие поможет Мартину прийти в согласие с самим собой, однако лицо молодого монаха красноречиво свидетельствовало о том, что он по-прежнему не изгнал донимавших его демонов.
— Вы правы, святой отец, — сказал, немного помолчав, фон Штаупиц. — Из брата Мартинуса может получиться настоящий ученый. Я обращусь в главный капитул с просьбой, чтобы ему позволили посещать монастырскую школу, и пусть он как можно скорее начнет изучать Священное Писание.
Мартин всем сердцем принял предначертанное, хотя его обуревали разные чувства. С одной стороны, он был благодарен фон Штаупицу, потому что работа с текстами Ветхого и Нового Завета, а также с писаниями Отцов Церкви открывала перед ним мир, который он, несмотря на годы, проведенные в монастыре, до сих пор воспринимал как нечто туманное и расплывчатое. С другой стороны, он столь долго избегал врат учености, что вновь привыкнуть к жизни студиозуса было ему непросто.
Когда настала осень и на старые стены монастыря августинцев набросились дожди и ветра, Мартина начали мучить столь сильные головные боли и приступы головокружения, что, когда он взбирался по крутой лестнице в дормиторий, его бросало то в жар, то в пот. Вернулись к нему и коварные боли в желудке, которые он, казалось, давно преодолел. Он не мог теперь ни есть, ни спать. Мартин писал викарию длинные письма, предупреждая его, что до зимы он может и не дожить, но фон Штаупиц на этот раз был с ним суров. Он отвечал Мартину, что даже на небесах нужны ученые мужи и что он не имеет права злоупотреблять доверием приора и всего капитула. Не раздумывая долго, он направил молодого монаха к брату-инфирмарию, и тот некоторое время пользовал его то холодными, то горячими ваннами и примочками с купырем, вербеной и мелиссой. Когда через несколько недель, показавшихся Мартину бесконечными, у него вновь появился аппетит, брат инфирмарий попросту выставил его за дверь, отметив при этом, что другие братья чувствуют себя много хуже.
Мартин вздохнул с облегчением. Радуясь, что избавился наконец от грубых рук инфирмария, он решил последовать совету своего ментора. Он собрал все силы и заставил себя не идти на поводу у собственных настроений. Поскольку приор, к неудовольствию многих братьев, освободил Мартина от большого числа обязанностей, он с усердием углубился в книги, которые, пылясь на полках монастырской библиотеки, казалось, только и ждали, когда их откроют. Он познакомился с сочинениями Блаженного Августина, которому посвящено было северное окно монастырской церкви, и узнал, что сказал некогда этот ученый муж о связи между справедливостью и милосердием. Часами просиживал он при свете свечи в монастырском скриптории или в знаменитой университетской библиотеке над рукописями, силясь разобраться в доказательствах теоретиков. Прежде всего его интересовали суждения Фомы Аквинского и Бернара Клервоского, который был сторонником учения о мистическом единении Бога с человеком и ратовал в свое время за полное реформирование монастырских порядков.
Но большую часть времени Мартин проводил за изучением Библии и комментариев к ней. Священное Писание, повествующее о деяниях Христа, неудержимо притягивало его к себе. Оно окрыляло его дух сильнее, нежели чтение божественных текстов вслух в зале капитула; даже литургия в монастырской церкви никогда не производила на него такого действия. И совсем скоро его собственные мысли слились со словами Библии в непостижимое единство, и, потрясенный, он понял, что слова древних пророков и евангелистов приносят ему утешение большее, чем исповедальня приора. Ибо в тех повествованиях, что открылись ему, он узрел Бога, который не требовал истязаний плетью, не требовал аскетического умерщвления плоти. Бога, который исцелял болящих и прощал грешников, ничего не требуя взамен.
«Отчего же мне пришлось сначала стать монахом, потом священником и наконец магистром теологии, чтобы меня признали достойным читать эту книгу?» — спрашивал он себя всякий раз, снимая с полок тяжелые фолианты и неся их к своей скрипучей, изъеденной жучком скамье. Он мучительно размышлял о том, делиться ли ему своими открытиями с главным викарием, с братьями, но, подумав, решил оставить пока свои мысли при себе и попробовать разобраться в том, что все это значит для него самого. Он ведь и без того уже достаточно досадил монастырю своими ночными бдениями, долгой болезнью и постоянной меланхолией.
Когда его занятия шли уже к завершению, он почувствовал такое счастье и такую умиротворенность, какой на протяжении всех последних лет ему ощущать не доводилось. Он был почти готов примириться с Богом, с отцом и с самим собой.