ПРЕКРАСНЫЙ МАЙ

До знакомства с Настей он прилетал редко, раз в неделю. Рокот аэроплана, вначале слабый, замирающий, возникал по ту сторону обжитой нами горы, нарастал, доходя до раздельного, четкого тарахтения. Трудный, этот звук, опережая летательный аппарат, вопреки истине рисовал в воображении нечто неуклюжее, медлительное. Трактор или комбайн, но только не зеленый и легкий, как сорванный лист, аэроплан. Появляясь над круглой макушкой горы, он вдруг задыхался, неслышно соскальзывал в низину и там, снова обретя голос, кружил и резвился, после чего в горячем воздухе долго стоял нехороший запах примуса.

Лучше бы он не садился!.. Побросав рабочие, места, мы собирались на песчаной лужайке пониже времянки, смотрели, как аэроплан делает круг за кругом, как посверкивают, хрупко подрагивают в мареве, надламываются крылья. Закончив последний разворот у излучины реки, он исчезал за тополями, будто нырял в гущину зелени, падал в нее. В эти мгновения слух обострялся, ловил замедленные всхлипы мотора, странную, гнетущую тишину между всхлипами, ловил, казалось, даже шорох листвы, потревоженной ветром от винта. За тополями коротко гахало, и следом взметывался рев телят.

«Газик» начальника отряда сейсморазведки Пантюхина катил с «аэродрома» уже в тишине. Ах, Васька Крапивин! Как он легко, изящно выпрыгивал из недостойного земного транспорта! Пока мы перетаскивали с машины во времянку мешки с едой и почтой, пилот закуривал. К нему подходили, тоже закуривали, здоровались, почтительно ждали, когда Васька что-нибудь, скажет. Но первые минуты он тоже молчал, лишь потрескивала от сильных затяжек его сигарета. Но вот затухал защемленный двумя крепкими пальцами огонек. Постепенно прояснялись, делались голубыми Васькины глаза, темный, тревожный блеск в них стаивал.

— На острове аморальная погода… — переиначив слово, напевал Васька, чем вызывал невероятное оживление и восторг. Увидев меня, звал: — Как дела, старик?

Со мной Васька обходился как бы наравне, и причина тому — особая. Была у него тайна деликатного свойства, и мне бы о ней тоже не знать, если бы не случай, точнее — если бы не дожди и случай… Дожди эти, пока мы обживали склон горы, лили день и ночь, размывали окрестные дороги; вздулась река, в стихийном буйстве снесла два главных моста. Нашим трестовским машинам, как сообщили по радио, не пробиться, застряли. И только установилась ясная погода и начали мы бурить и рвать тротилом гору — кончились запасы провизии, сели на гречневую кашу и кильки в томатном соусе. В Агибалове, в уютном селе пониже нашей стоянки, знакомых еще не завели. Дразнили, возносясь оттуда к нам, прямо сводили с ума запахи щей и прочей вкусной еды. По полдня вместо того, чтобы закладывать шурфы зарядом, мы рвали на зеленых лужайках щавель — на суп.

Еще бы немного… И тут прилетел аэроплан. Игрушечный, с одышкой, он низко пронесся над нами, лихо кружил, повторяя рельеф местности. Того гляди, врежется в гору или крышу чью. Покружив, аэроплан взял курс на нас, мы разбежались, и не зря: упал с самолета, шмякнулся в том месте, где мы толпились, мешок, с треском лопнул. Разлетелись, попрыгали по склону буханки хлеба. За первым — второй мешок, третий… Хорошо, хоть не мазал — все в кучу, всмятку! От обиды потемнело в глазах, я задрал голову: аэроплана уже не было, скрылся за горой, но что-то голубое, легко парило в воздухе чуть в стороне. Я подбежал и поймал вымпел. И прочел такое:

«Ув. тов. землекопы! От имени славн. гражд. авиации вас приветствует летчик I класса Васька Крапивин. Да здравствует плодотворное сотрудничество во имя мира и блага всех народов! Буду завтра с грузом. Авиапривет!»

Едва отшумел вдалеке аэроплан, наши, уже не опасаясь, что прибьет мешком, поползли по изрытому песку, выкапывали круги колбасы, консервы, складывали в ящики. Один машинист Каблуков по прозвищу Сандро-Фанера (прицепилось к нему еще на лесозаготовках в Карелии) все стоял и смотрел на небо, щурился, мерил его глазами.

— Хамье же эти летуны! — с яростью проговорил он. — Ничего, доберусь и до него!..

И нагнулся, вынул из песка сплющенный кусок хлеба, ожесточенно откусил. Послушав, как он ест — как будто жуют стакан, — я спрятал записку Васьки-летуна в карман.

Прилетел он утром, как обещал. Чуть раньше, собрав белые камни, мы выложили ниже рабочей площадки: «Дурак». Васька это слово заметил, ложась на левое крыло, пролетал дважды, крутил головой, словно не верил глазам. Какова все-таки сила фольклора! Как трясся плотным телом, мстительно гыкал Сандро-Фанера, следя за сатанинским пилотажем Васьки-летуна!

Не сбросив груза, Васька улетел, наверно, обиделся: носился среди холмов, пропадал надолго, снова появлялся. Не слышно стало его, вроде улетел, но вдруг, направляясь к сейсмографам, переходя наискосок площадку, я обомлел, остановился. Аэроплан беззвучно падал на тополя возле реки. Донесся немощный, кудахтающий звук, и рухнул он то ли в реку, то ли еще куда. Все, кто был на горе, ждали взрыва.

Колька Шустов, шофер, не выдержал — кинулся к стоящему у огородного плетня «газику». Догнав Кольку, втиснулся в машину и я. Она не заводилась никак, но уже катилась вниз, громыхала разбитым капотом. Ехали по крутым, кривым улочкам, и на ветровое стекало набегали тени от высоких тополей. Я крутился на заднем сиденье, ловил просветы между деревьями: нет ли дыма?

Не было ни огня, ни дыма. Сел аэроплан на лужайку шагов двадцать шириной. Слева — тополя стеной, справа, под обрывом, — глубокий прозрачный Зай. Плыли вниз по течению две белые козы, жалобно кричали. Перекликались всюду, горланили гуси.

И шли к аэроплану три женщины — быстро, с недоброй решимостью. Семенила впереди сухонькая старушонка с тяжелым полотенцем в руке. Обогнав женщин, мы подъехали к Ваське, но нас он не заметил. Щурясь от сигаретного дыма, поигрывая блестящей зажигалкой, дожидался женщин.

— Это что же ты, идол, с неба валишься, скотину насмерть пугаешь? — крикнула бабка, но близко к аэроплану не подошла, как не решилась пустить в ход по горячке захваченное мокрое полотенце. — А ежели б дите тут играло?

— А мне видно сверху все!.. — без особой живости пропел Васька-летун. И добавил утомленно: — Падать было некуда, бабуся… Бензин кончился, я больше не буду.

— Белзин, белзин… — проворчала бабка, послушала, как сипит что-то, булькает в моторе, махнула рукой: — И впрямь, как мой самовар! И то хорошо — в огород не залетел…

Васька курил и молчал, поскрипывал под его локтем хрупкий плетень; затуманенно смотрел то на женщин, то на пропеллер, от него до плетня — два метра, не больше.

— Коза-то моя! — всплеснула руками старушка и довольно ловко побежала.

За ней последовали и остальные две.

— Привет! — сухо поздоровался, с нами Васька-летун. — Оценил ваш юмор. Иначе бы не сел — за это мне строгача влепят, если пронюхают, ясно?

На ходу расстегивая реглан, он уходил от нас вдоль берега, вслед за женщинами. Бросив на траву кожанку, принялся снимать рубаху, обернулся, крикнул:

— Выгружайте мешки, товарищи Салтыков и Щедрин!.. Козу вытащу из воды!..

Потом я провожал его в обратный путь. Влезая в кабину, он зацепился за что-то регланом, обронил большой, стершийся до блеска бумажник. Бумажник раскрылся, и ветер погнал по траве деньги, фотографии. Я быстро поймал их, а за узким серым листком бумаги бегал долго, настиг уже среди тополей. Наступив ногой, осторожно прихватил за краешек, поднял — газетная вырезка. Я удивился: точь-в-точь такая лежала в одной из папок у меня.

Возвращая пилоту вещи, газетный листочек я держал отдельно, сказал:

— У меня есть точно такая…

Тогда Васька, как я полагаю, допустил грустную оплошность. Невзначай, не успев осмыслить, к месту ли говорит, он произнес:

— Чур, никому ни слова!

И глянул на меня с тоской, растерянно, и понял я, что Васька-летун проговорился. И он понял это, понял, что я жду пояснения к неожиданной, странной фразе. Смиренно, с легкой досадой сказал:

— Обо мне это…

Резко отвернулся, натянув шлем, крикнул: «От винта!» — тот завращался, обдал меня жаром, запахом перегретого масла. Пока Васька разворачивался, примеривался к лужайке, я вспомнил небольшую заметку под рубрикой «Фельетон», которую в свое время прочитал, вырезал и хранил в числе других любопытнейших газетных сообщений. А случай был… Летал в небе аэроплан, опрыскивал ядохимикатами поле. Вошел вдруг в крутое пике и — на лесополосу, где, как выяснилось позже, подвыпившая компания жгла костры из молодых, срубленных на корню деревьев. Дважды атаковал аэроплан пикник, в третий раз один из компании, обороняясь бутылками из-под «Особой московской», попал в плоскость. После вынужденной посадки пилот (фамилия изменена) ввязался в неравную драку…

Ветер с пылью ослепил меня; Васька взлетел; когда я извлек попавшего в глаз комара, аэроплан удалился в сторону брызжущего красным светом солнца.


Ночью полил дождь. И днем, сыпал — тоскливо, нудно бил по крыше времянки. Ворочались, храпели на нарах ребята. К вечеру я надел тяжелые, отсыревшие сапоги, скользя по разжиженной крутизне, спустился в село. У самой избы-читальни, куда направлялся, упал, угодил лицом в лужу. Полежал немного, злясь на себя, на неловкость свою, на дождь. Если бы не эти заманчивые, светлые окна пятистенки… Вернулся бы во времянку, заснул! А тут встал, смахнул с лица грязь и вошел. И не напрасно — сидела там девушка, которая, судя по взгляду, соскучилась по живому человеку. Черные, живые глаза, когда я робко двинулся к книжным стеллажам, смотрели на меня с состраданием и мягкой усмешкой. Я удивился этой способности ее взгляда сочетать два разных выражения. Все меня удивляло, радовало в эти мгновения: белое, нежное лицо девушки, пуховый черный полушалок на шее, самодельный пестрый абажур над столиком, запах книжного тлена…

— Добрый вечер! — сказала она, чуточку смущаясь, отодвигаясь в тень. — Самый храбрый читатель. Не испугался дождя…

В том-то и дело, что был я не самым храбрым — тихо поздоровался, тихо, тоже держась в тени, назвал несколько нужных и ненужных книг. Она прошла вдоль стеллажей, вернулась, развела руками: не было ни тех, ни других. И, конечно, не будет — названные книги были из программы четвертого курса архивного института. Но я молча следил, как она идет к стеллажам второй раз, тянется на цыпочках, ловит свалившийся полушалок, волнуется. У меня в левом сапоге хлюпала вода, тем не менее я осмелел, спросил:

— А как вас зовут?

— Настя…

За дверью зашумело — кто-то уверенно поднимался по ступенькам. Вошел коренастый малый в шуршащей болонье, быстро прошагал расстояние от порога до стеллажей, которое я так робко одолел. Прямо, начальственно оглядев меня, не найдя ничего особенного, подмигнул Насте. Она ответила короткой, напряженной улыбкой, смутилась. Подавив в себе внезапно возникший дух соперничества, я сказал:

— Пожалуй, я сегодня ничего не возьму…

— Почему? — спросила Настя.

— Книги не отмываются…

Пошел, обернулся у порога, запомнил Настю… Засыпая во времянке, слушая уже слабый шелест дождя, я все еще видел ее. А ночью она мне приснилась…

И голос неожиданно проникший в душную землянку, словно тоже приснился:

— Летит, шайтан!..

Я сидел на нарах, не совсем веря тому голосу, хотя знал уже, что сообщил о «летающем шайтане» дядя Юсуп, местный татарин, наш сторож. Натягивая на ходу брюки, выбежал наружу, в сырой после дождя утренний воздух, обалдел. Села внизу не было. На восходе небо наливалось теплой розовой краской, чистое, без пятнышка. А в долине нежилось тучное белое облако, и в нем горласто орала петушня.

Я прислушался: летит Васька, тарахтит себе спокойненько, будто пашет. А туман-то, туман!.. Я кинулся во времянку, растолкал Кольку Шустова. Когда вышли наружу, Васька уже заканчивал круг, окуная кончики крыльев в туман, который неохотно подался под ним, заворочался. Сумасшедший он все-таки, Васька; со второго круга погрузился в самую гущину тумана. И больше не появлялся. Посадил он машину или нет, я не понял — Колька Шустов завел мотор, заглушил все звуки…

Везло Ваське-летуну. Он сидел на поваленном плетне, курил и разглядывал лежащего возле ног гуся. Белый гусь был мертв.

Колька, рывком вылезая из-за баранки, крикнул:

— Чего народ баламутишь, летун? Башку так недолго свернуть, понял?

Васька растерянно, виновато улыбнулся, сказал, снова переводя опечаленный взгляд на белого гуся:

— Белый он — вот в чем беда! Разглядишь разве? — От глубокой затяжки догорала Васькина сигарета. Он далеко отшвырнул окурок, встал с плетня, зашагал к реке. — Жарко у вас, как в Африке, где я никогда не был… — Уже из-под обрыва громко добавил: — Сегодня обедаю у вас! Червонец заплатил старушке за красавца!..

Потом мы передали гуся дяде Юсупу, тот — супруге, тихой, светлой Гулсум-апа. К обеду гусь вернулся — на огромном, еще горячем противне, золотистый, обложенный петрушкой и молодым зеленым луком. В достойной тишине Сандро-Фанера, до этого трижды мывший руки, отломил гусиную ножку и подал Ваське. Пилот, взяв ножку двумя пальцами, вдохнул аромат, зажмурился от удовольствия, но есть не стал — ждал, когда всем достанется по куску. Ели без обычной торопливости, чинно, как в лучших домах… Дядя Юсуп разлил по кружкам холодный айран — терпкое, кисловатое и, как мне показалось, чуть хмельное молоко. Когда я попросил добавки, дядя Юсуп хитро и ласково улыбнулся:

— Проголодался, джигит… Слышал старый Юсуп: вниз ходил джигит.

— Да-а, — признался я. — В избе-читальне был, книгу выбирал.

— Вай-вай, — покачал головой дядя Юсуп, поглядев на меня, как на обреченного. — Самый хороший книга там уже выбрали, опоздал! Жених у нее — большой человек, директор овощной фабрики…

Лучше бы не говорил! Залпом выпив айран, я выбрался из времянки, догнал Ваську-летуна.

— Хорошо на земле, только скучно, — сказал он, увидев, как я поравнялся. — Дойдем до моей керосинки…

Аэроплан стоял на лужайке, в круге из голой детворы.

— Эх! — вздохнул Васька.

Повеяло незажившей, застарелой тоской, неведомой, чужой болью.

— Истребителем я был, — сказал Васька, обходя стороной белый островок из ромашек. — Два года, летал ничего… Потом — боли в затылке после звукового барьера На «Ли-2» предложили вторым пилотом. А я вроде обиделся, что списывают… Теперь вот — сельхознавоз, пожарники… Или, скажем, вы… Вы хоть с юмором ребята…

— Слушай, — сказал я, боясь, что он совсем закиснет от тоски или, наоборот, выкинет какой-нибудь номер. — Слушай, читать любишь?

— Смотря что…

— Тут библиотека есть шикарная. Пошли?

— Я не против…

И повел я Ваську-летуна по булыжной чистенькой тропиночке в глубь села, к пятистенной избе с кружевными занавесочками. Там Настенька! Она приснилась мне этой ночью, и сейчас, неуверенно ступив на выскобленную ступеньку крыльца, я пережил мгновение слабости и смутного волнения.

Открыв дверь, я увидел вовсе не Настеньку, а того вчерашнего малого, только без болоньи — в клетчатой рубахе и белом полотняном пиджаке. Белую капроновую шляпу он держал в руке, временами нервно покручивал. Вышла из-за стеллажей с книгами, видимо, услышав шаги, Настенька.

— Проходите! — сказала она, с едва уловимой усмешкой глянув на Ваську-летуна.

Я почувствовал себя обделенным. Вдруг заговорил тот, как я догадался, «большой человек, директор овощной фабрики»:

— Жалуются на вас, товарищ…

Говорил он, обращаясь к Ваське. Пилот, вроде заробевший при виде Настеньки, вовсе растерялся.

— Говорят, плохо летаете, — наслаждаясь, пояснил директор.

— Что значит — плохо? — спросил Васька, видимо, не допускавший, что его могут назвать никудышным летчиком.

— Гусей давите, — сказал директор.

Упоминание о гусе, только что съеденном в братской трапезе, вернуло Ваське-летуну спокойствие.

— По правилам госавтоинспекции, товарищ, — сказал он, — за гуся полагается штраф до десяти рублей…

— Штраф уже уплачен, — сказал я.

Заметил, как Настя поднесла к лицу руку — она беззвучно смеялась. Быстро скрылась за книгами, спросила оттуда:

— Будете что читать?

— Если найдется, «Корабль дураков», — ответил я.

Директора это насторожило. Он надел капроновую шляпу, нарочито громко топая, показывая, что он здесь хозяин, вышел. А я почувствовал: пока я провожал директора взглядом, потом недолго листал журнал, рядом что-то произошло. Точно — Васька-летун, баловень судьбы, встретился глазами с Настей, стоял неузнаваемо кроткий и нежный.


И прилетел Васька Крапивин свататься. Нет, не сразу — до того совершал чуть ли не по рейсу в день. Возил утренние выпуски газет, вечерние, завалил лучшими сигаретами, пастами для бритья, лосьонами — огуречным и маковым. Раз даже мороженое доставил, и — никто не понял, зачем — модные подтяжки. Может, намекал Васька: мол, перестану летать, понадобятся! Читал он много: прилетал, сразу — в библиотеку, пропадал часа два, выбирал книгу, выходил смиренный, божественно-небесный, садился в аэроплан, улетал. Мы смотрели, как Васькин летательный аппарат стрекозой взмывает в небо, входя в крутой вираж, на полных оборотах проносится над шиферной крышей избы-читальни, вздыхали.

Тихими вздохами наполнялась вся долина. В сизой предвечерней дымке ржали кони, бродили смутные тени. Курились над рекой легкие пары, и временами, удивляя нас, сеялся из ясного неба невидимый теплый дождик. Был месяц май. Были округлые холмы вдоль спрятанной в зеленых ложбинах реки — будто спины женщин, которые, припав губами к воде, утоляют жажду. Все это — вздохи и шорохи ночей, майская иносказательность холмов — предвещали скорую перемену.

И прилетел Васька!

Знали мы: сватовства в обычном смысле не будет. Как сообщил дядя Юсуп, мать Настеньки — против Васьки, за директора овощной фабрики. Отец, некогда служивший шофером в дипломатической миссии, — ни за кого. Брат Насти, Шурик, — за Ваську, второй брат Павел, — за директора. Так что соотношение сил не в пользу Васьки.

— Воровать невеста, а то пропал, — сказал дядя Юсуп, и его морщинистые, впалые щеки порозовели, — Сам воровал, на коне скакал, за мной скакали, стреляли… — молодея от воспоминаний, распрямляя увядшую грудь, дядя Юсуп подмигивал нам, разжигал Ваську. — Догнали меня, конь споткнулся, хромой стал, но я Гульсум не уронил… Бить хотели, а Гульсум говорит: «Я его жена…» Конь скакал, стреляли, она жена стала. Как было раньше, понял?..

Васька слушал, кивал, посматривал наружу — ждал сумерек. Был он в сером в полосочку пиджаке, чуть расклешенных по последней моде брюках. В белой рубашке.

— Эх, где мои семнадцать лет? — вздохнул Сандро-Фанера.

Смеркалось, густели внизу, в селе, тени. Васька встал, подойдя к порогу, бледнея, сказал:

— Ну, вот что… Пошел я.

Как бы благословляя сам себя, слабо махнул рукой, повернулся и зашагал. В селе загорались огни, кто-то наяривал на тальянке.

Захотелось ночной тишины, речной прохлады. И двинулись мы гуськом к Васькиному аэроплану. Расселись на берегу. Кто-то разделся, бултыхнулся в реку, застонал от блаженства. Я сидел, глядел на черную воду, думал и, частило, радуясь неизвестно чему, сердце. Всходила луна.

Решив искупаться, я начал стаскивать затвердевшую от пота рубаху, не успел — позади крикнули:

— Ваську бью-ут!..

Я резко вскочил, рубаха на спине треснула; не совсем еще веря услышанному, я сначала спросил самого себя: «Ваську бьют?», потом громко, с подлаиванием заорал:

— Ваську бью-у-ут!..

Побежал в сторону села. Двое или трое обогнали меня у крайних домов — нагишом, прилипших к коленям трусах. Я отставал в своих тяжелых сапогах, но продолжал бежать к фонарям напротив избы-читальни: там что-то перемещалось, сходилось и расходилось, столбом стояла пыль.

Опоздал я. Куражился один Сандро-Фанера. Двое гонялись за ним, ловили; Сандро выскальзывал из объятий, как намыленный, кидался в темень, белыми от гнева глазами отыскивая обидчиков Васьки-летуна. А их след простыл.

Сам Васька, сидя на бревнах, тихо, умиротворенно улыбался. Лежал на коленях оторванный рукав недавно прекрасного пиджака. Спокойным жестом усадив меня рядом, обнял, сказал:

— Можешь поздравить. Вот не знал, что втрескаюсь, как обыкновенный дурак! — И крикнул: — Сандро!.. Меня уже не бьют. Сандро!..

Сандро-Фанера недоверчиво всмотрелся в него, узнал и проговорил с обидой:

— Чего ж с собой телохранителя не взял? Каждый день, что ли, сватаешься?..

— Погоди, еще все впереди, — пообещал Васька-летун.

Он, видимо, предчувствовал еще одно приключение.

— Ты, наверно, писать об этом будешь, а? — сказал он, когда мы поднимались в гору. — Не сразу, ладно… Вот женюсь, остепенюсь. Начну на дальних авиалиниях летать — ребята зовут, — тогда валяй!.. Знаешь, нам, летунам, без любимого человека, который на земле ждет, просто нельзя… Ты что, не слушаешь, что ли, скучно?..

Я слушал его, но плохо — вспомнил вдруг, что на новой рабочей площадке километрах в двух, забыл сейсмограф, и похолодел: кроме сейсмографа — подумаешь, пролежал бы до утра, — забыл там пакет с детонаторами. Набредут еще мальчишки…

Сказав об этом Ваське, я кинулся вправо по склону, по песку, по сухой короткой траве, по камням. Бежал, падал, высоко забрался, сделалось ветрено, от этого тихо и одиноко появилась странная глухота. Наконец-то: воронки от взрывов, пепельно-серый, застывший в лунной мертвенности участок. Жутко… Туда бросился — сюда. Внезапно в глубокой, тоже неживой долине раз-два стукнуло, чихнув, взревел мотор. Не чудится ли?

Я нашел пакет и сейсмограф, стал спускаться вниз, а рокот аэроплана нарастал, будто летел он мне навстречу. Я до рези в глазах всматривался в небо — увы! — никаких летающих предметов. Только пройдя полпути, я разглядел самолет — не летел он вовсе, а катил, поднимая пыль, по дороге в райцентр.

— …Не дай бог, попадет в ГАИ, — услышал я, подбегая к времянке.

— Что такое?

— Что-что? — вскинулся Колька Шустов. — Задний мост я у свово козла снял, вот что! А то бы повез… — Нацелив ухо на далекий, замирающий рокот, послушал, пояснил: — То ли язва, то ли аппендикс. …У одного тут, из села. Помирал… Ну, и повез Васька в райбольницу.

Ночь мы не спали. Выходили из времянки, слушали. Уже на рассвете, стомленный полудремой, я уловил знакомый рокот. Не поверил ушам, снова задремал. Васька шумно ввалился, и я поперхнулся от густого запаха бензина и пыли.

— Живой мужик-то! — весело сообщил Васька, кидаясь на нары, отбирая у меня подушку. Засыпая, как бы между прочим, шепнул: — Крыло чуть не отвалилось — за столб задел. Каша заварится!..


Днем закрепили, чем могли, крыло; для проверки надежности Сандро-Фанера отбил на аварийной плоскости флотскую чечетку. Васька запустил мотор, полетел. До горизонта летел, не развалился… День мы его ждали, два. Пока ждали, слух дошел: в воскресенье свадьба. Не терял даром времени директор, да кто на его месте сидел бы и смотрел! И вот запиликала внизу гармонь, сновала туда-сюда голубая директорская «Волга» — вся в сирени.

Третий прошел день, на четвертый, трясясь от натуги, стреляя вонючим дымом, поднялся к времянке грузовик. Нагловатый шоферюга, по-военному козырнув для потехи, открыл задний борт, развязно сказал:

— Принимайте пайку, братцы-кролики!

— Чего, чего? — вскипел вдруг Сандро-Фанера. — Кто тебя прислал-то?

— Ничаво, — отозвался шоферюга. — Не бойся, сам бы не прикатил…

— Ну, ладно, ладно! — примирительно сказал Сандро-Фанера. — Не в курсе, почему авиацию отменили?

— Этого, что ли… который в аварию попал?

— Ну! — опять начал заводиться Сандро-Фанера, — Васька Крапивин. Летчик первого класса!

— Знаем, отлетался, — коротко хихикнув, сказал шоферюга. — Говорят, баб катал на ероплане, ха-ха!

— Ну, ты! — опасной походкой пошел на него Сандро-Фанера. — Закрой рот — кишки простудишь!

То ли ударить того хотел, то ли слово еще какое сказать, но раздумал, повернулся и быстро ушел к буровой установке.

А я вспомнил, как ввалился тогда на рассвете Васька во времянку, весело сказал: «Живой мужик-то!» Начальству, видать, не доложил, смолчал.

А гармонь внизу все пиликала, и ученические звуки царапали слух, печалили. И тянулся длинный нескладный день.

К вечеру, просидев неделю на разных трестовских совещаниях, приехал исхудавший Пантюхин, начальник отряда. Пошатываясь, забрался в свою, втрое поменьше нашей, времянку, послушал, как идут дела, что творится в селе, что с Васькой.

— С одной стороны, плохо, — сказал он после некоторого раздумья. — С другой стороны, хорошо…

Шепнув, что будить его лишь в случае пожара, лег спать, мы знали: на сутки, не меньше. Значит, скоро сниматься, а куда — не все ли равно! Здесь мы разведали, оконтурили нефтяной горизонт.

День догорал, начинались долгие сумерки. Пахло сиренью, остывающими травами, землей.

Я надел чистую рубаху, сморщенные — месяц лежали в рюкзаке — ботинки, вышел из времянки, чтобы спуститься вниз к избе-читальне. Заметил у плетня за «газиком» две тени. Узнал, бросился к ним — стояли, томились Настя с младшим братом Шуркой.

— Здравствуй! — прошептала Настя. — Мы тебя караулим… Вы тут все знаете, да?.. Так ему и сообщи: они надумали на воскресенье, а завтра я его жду… Он знает… — не поймешь, то ли всхлипнула, то ли засмеялась в кулачок. — А сейчас помоги Шурке вещи отнести. Побежала я.

Быстро прильнув ко мне, обожгла сухими губами щеку, оттолкнулась и побежала, чиркая ногами по траве. Я очнулся, спросил: «Куда»? Не дожидаясь ответа, поднял большой узел, понес.

— Не туда, — догнав меня, толкнул Шурка. — В Раменский лес, через гору. Там посадочная площадка — люкс!..

— Не жалко сестру-то? — спросил я.

— Не-е… Я сам полярным летчиком буду, — сказал Шурка. — Когда Наська ревет по нему — во жалко!..

Отнесли узлы, замаскировали. Вернувшись во времянку, я растолкал Кольку Шустова — радиста по совместительству, — сказал:

— Открывай вахту!

Набросав на листке:

«В Управление вспомогательной гражданской авиации при «Главтрестбурразведнефть» — для летчика первого класса Крапивина Василия. Она любит и ждет завтра к двенадцати ноль-ноль. Свадьба с немилым в воскресенье».

Дважды передали текст дежурному радиотелеграфисту и не закрывали вахту, сидели, слушали, как посвистывает, улюлюкивает эфир. В девять утра получили ответ:

«Ваше радиосообщение, входящий номер такой-то, от… мая, передано по назначению. Ответственный по поддержанию связи с действующими отрядами сейсморазведки при… Супов».

Следом, спустя минут пять, поступила вторая радиограмма:

«Начальнику 12-го специализированного отряда сейсморазведки тов. Пантюхину. Поздравляю с присуждением переходящего Красного знамени министерства за досрочную разведку важного месторождения… За неслужебное использование средств радиосвязи объявляю выговор. Управляющий трестом».

— Первое знамя, — сказал Колька Шустов. — Выговор, он что — не первый, не последний!

Выйдя наружу, я прислонился к горячей стене времянки — не разлепить было распухших тяжелых век. Остро пахнуло сиренью. Стояла кругом тишина, истома. Я даже испугался, подумав, что все разбежались. Увидел потом: сидят, молчат — кто у плетня, кто на ящике из-под взрывчатки.

Подошел Пантюхин, отоспавшийся, бодрый, оглядел ребят, удивленно коснулся вспотевшего вдруг лба. Сунулся во времянку: рабочие спецовки были аккуратно сложены в углу. Пантюхин еще раз внимательно посмотрел на каждого — все одеты в чистые рубахи, — присвистнул, ушел к себе и заперся.

День был ясный, с прозрачными легкими дымками на спадах холмов. Из села, из яблоневых садов цедилась к реке настоявшаяся за ночь сырость. Там, в селе, тоже было тихо.

Был час, когда случается редкое, особенное; собрались, сидят вместе, думает каждый в одиночку, и все ждут одного. И всему, что есть вокруг, ждется…

Я умылся, надел свежую рубаху. Медленно пошел в гору. Время было одиннадцать с половиной.

Вот и вершина. Земля раздалась вширь, размылись и мягко дрожали в мареве линии холмов. Я уловил ровный, печальный звон высокого ветра. Стало чисто, светло — словно причастился к высоте, к небу. Все суетное, мелкое просеялось, упало в песок…

Теперь, спустя много лет, услышав мягкий стук аэроплана, я останавливаюсь. Будто снова вижу: в сизой майской дали над радужно засиявшими холмами возникает самолетик. Игрушечный, легкий, со старческой одышкой — и надо же! — такой преданно-надежный.

Я провожаю взглядом самолетик, как залетевшую в небо лошадь — редкая встреча! — пока он не исчезнет, не смолкнет совсем. Хорошо становится вдруг, как тогда, до слез хорошо.

Загрузка...