VI СМЕРТЬ – ПРОЦЕСС ПРЯМОЛИНЕЙНЫЙ

Где я мог это прочитать?

33

Комиссар Аннелиз не поверил ни своим ушам, когда ему сообщили результаты экспертизы, ни своим глазам, когда из лаборатории принесли вещественное доказательство. Нет, конечно, дивизионный комиссар Аннелиз не умер на месте от удивления. Он просто прочистил уши и надел очки, чтобы его глаза – глаза ищейки – лучше видели. Однако, даже находясь здесь, в маленькой безупречно чистой хирургической коробочке, на его кожаной папке, это доказательство не могло не удивить. Да, удивительно, но с профессиональной точки зрения все же допустимо. Они все ошиблись, и он – в первую очередь, вот и все. Самообман.

– Элизабет, будьте так любезны, приготовьте мне хороший кофе.

Непростительная небрежность, и это после стольких лет работы... Решительно, ничто нас не учит. Легким нажатием педали дивизионный комиссар Аннелиз убавил яркость лампы с реостатом.

– И попросите, пожалуйста, инспектора Ван Тяня зайти ко мне, без младенца, если можно.


***

Оказалось, нельзя. Когда инспектор Ван Тянь сел напротив своего начальника, взгляд Верден впился в дивизионного комиссара.

Пауза.

Пока инспектор Ван Тянь не сообразил повернуть ребенка лицом к бронзовому Наполеону.

– Спасибо.

Снова пауза. Но на этот раз – из тех, после которых следует главный вопрос.

– Скажите, Тянь, почему вы пошли в полицию?

«Чтобы получить аттестат об образовании и потому что дело было после войны», – ответил бы Ван Тянь, если бы шефу в самом деле нужен был его ответ. Но дивизионный комиссар продолжал свой монолог. Он полностью ушел внутрь себя. Тяню такое было знакомо.

– А знаете, почему я стал полицейским?

«Такие вопросы обычно задают себе либо очень молодые в начале карьеры, либо совсем старики, – отметил про себя инспектор Ван Тянь, – либо Аннелиз – каждый раз, как ему забьется камешек в ботинок».

– Я пошел в полицию, чтобы избежать сюрпризов, Тянь, из страха перед неизвестностью.

«Совсем как Клара со своими фотографиями», – подумал вдруг инспектор Ван Тянь. И раз уж он все равно был здесь, инспектор Ван Тянь, чтобы не терять зря время, он тоже решил предаться внутреннему монологу. Аттестат об образовании, да, и это тоже, конечно; но он пошел в полицию еще и для того, чтобы, облачившись в форму полицейского, занять тем самым свою нишу в обществе, чтобы верхом на своем мотоцикле пометить границы своей территории. Он, Ван Тянь, в юности страдал от некой неопределенности: наполовину белый, наполовину желтокожий, бакбосский шалопай, один из тысяч, Хо Ши Мин с голосом Габена. Луиза, его мать-парижанка, торговала вином, Тянь из Монкая, его отец-вьетнамец, и того лучше – травкой. И вот он подался в полицию. А под формой с тех пор – сердце, более расположенное к форме шестиугольника[31].

– Я с таким же успехом мог бы оказаться за микроскопом, гоняясь за вирусами будущего, мой дорогой Тянь, к тому же начинал я именно с этого, с исследований в области медицины.

Что до инспектора Ван Тяня, то он начинал с продажи газет на улицах – самая первая его работа, продавец сюрпризов, ни больше ни меньше: «„Вечерка”! Кому „Вечерку”? Рамадье исключает коммунистов из правительства!», «„Экип”! Победная „Экип”! Робик выигрывает первые послевоенные гонки!», «Читайте „Комба”: Независимость Индии!», «„Фигаро”, свежий выпуск! Самолет Леклерка разбился в Алжире!»

Маленький желтокожий человечек, разбрасывающий пестрое конфетти мировых новостей...

– Но есть кое-что похуже неизвестности, Тянь... это уверенность!

Комиссар Аннелиз преспокойно продолжал говорить сам с собой, в зеленом свете своей лампы. Тянь воспользовался этим, чтобы подумать немного о Малоссене.

После того как в Бенжамена стреляли, не могло быть и речи, чтобы прочесть детям еще хоть строчку из Ж. Л. В. Дома все в полной растерянности. Что делать, когда наступает вечер? Детям явно не хватало этих сказок на ночь. Тогда-то Клара и предложила: «А что, если вы нам расскажете о своей жизни, дядюшка Тянь?» О моей жизни? Он остолбенел. Как будто ему только что сообщили, что он, оказывается, жил. «Хорошая мысль», – бросила Тереза. «Да, твои расследования и все такое...» – обрадовался Жереми, залезая под одеяло. «И еще, как ты был маленьким!..» Они натягивали свои пижамы. Моя жизнь? Они усадили его на обычное место рассказчика. Они ждали, когда он начнет жить перед ними.

– Да, – продолжал свой монолог Аннелиз, – именно наша уверенность преподносит нам самые неприятные сюрпризы!

И правда, согласился Ван Тянь, без уверенности не было бы и сюрпризов. Моя жизнь? Он растерялся, как если бы Тереза предложила ему предсказать будущее. «Ваша первая любовь...» – мечтательно прошептала Клара. «Да, расскажи нам про твою первую любовь, дядюшка Тянь!» – «Пер-ву-ю-лю-бовь! Пер-ву-ю-лю-бовь!» Это уже стало походить на демонстрацию. У Тяня не было первой любви, у него была только Жанина, всегда. Первое же его юношеское похождение закончилось в объятиях Жанины-Великанши, которая как раз торговала любовью в одном из тулонских притонов. Жанина раз и навсегда, до самой смерти Жанины, словно он приобрел монопольные права на ее любовь. Скольких вдовцов он оставил в Тулоне, уводя оттуда Жанину! Все матросы стоявших на рейде кораблей. Но разве можно рассказывать такое детям? Он все еще мучился этим вопросом, уже на протяжении двух часов рассказывая им историю Жанины...

– Пропащее дело, Тянь...

Аннелиз возвращался к реальности. Еще мгновение, его лампа вспыхнет ярким светом, и инспектор Ван Тянь узнает наконец, зачем его вызвали.

Итак, Тянь рассказал детям про то, как он увез Жанину из борделя. Ужас! Хуже, чем если бы он выкрал ее из монастыря. Целая свора кузенов-корсиканцев села ей на хвост. Когда кузина присваивала их карманные деньги, они терпели (дело обычное), но когда она выбрала себе в любовники желтокожего, они встали на дыбы (дело принципа). Дальше – больше. Семейная вендетта, гонки с преследованием по всей Франции. Взбесившиеся стволы, готовые превратить их любовь в дуршлаг. Это для Жервезы, малышки Жанины, Тянь смастерил кожаный конверт, в котором он теперь таскал повсюду Верден. Во время стычек Тянь сажал Жервезу к себе за спину, загораживая ее своим телом. Пули свистели мимо ушей Жервезы. Тянь был единственным человеком на свете, который научился стрелять из любви. Находчивый малый – что есть, то есть. Жанина-Великанша тоже неплохо справлялась. Пара-тройка кузенов сложили буйные головы под ее пулями. «И ты еще говоришь, что тебе нечего рассказать о себе!» – «Тише, Жереми, пусть дядюшка Тянь продолжает».

– Какой, по-вашему, самый большой недостаток полицейского, Тянь?

– Быть полицейским, господин комиссар.

– Нет, старина, это сомнение!

Дивизионный комиссар Аннелиз наконец выплыл на поверхность. Он поднял к свету надменное лицо, окруженное ореолом просветленной ярости.

– Скажите, Тянь, во что конкретно вы стреляли в тот день на улице Сент-Оноре?


***

Аннелиз. Скажите, Тянь, во что конкретно вы стреляли в тот день на улице Сент-Оноре?

Ван Тянь. В Жюли Коррансон.

Аннелиз. Я не спрашиваю, в кого, я спрашиваю, во что?

Ван Тянь. В отблеск лупы прицела, в прическу, в руку, державшую ствол.

Аннелиз. Но главным образом, во что?

Ван Тянь. Не знаю, в руку, кажется.

Аннелиз. В руку? А почему не в голову?

Ван Тянь. ...

Аннелиз. А я скажу вам, Тянь, потому что вы не хотели убивать Коррансон.

Ван Тянь. Не думаю. В любом случае, с такого расстояния...

Аннелиз. Для такого снайпера, как вы, расстояния не существует, вы нам это доказывали уже не раз.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Главное, специально или нет, но вы выстрелили раньше других, чтобы устранить Коррансон без особого ущерба для нее.

Ван Тянь. Мне кажется, все было несколько иначе.

Аннелиз. Какого цвета у нее были волосы?

Ван Тянь. Кажется, рыжие.

Аннелиз. Огненно-рыжие или только слегка?

Ван Тянь. Огненно-рыжие.

Аннелиз. Каштановые, Тянь... Каштановый парик. Так что ваши «кажется»...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Поймите меня правильно, я ни в коем случае не ставлю под сомнение вашу честность, мы прекрасно знаем друг друга, и я не позволил бы себе подобного рода фантазий. Предположим, вы решили устранить Коррансон, желая тем самым избавить ее от дальнейших неприятностей, это было бы как раз в вашей манере. Предположим. Вам почему-то хотелось уберечь ее. Может быть, потому, что она – женщина Малоссена...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Это чувство делает вам честь, Тянь...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. А мы из-за него провалились к чертям.

Ван Тянь. Что?

Аннелиз. Посмотрите-ка сюда.


***

Это был простой медицинский стерилизатор, металлический блеск которого напомнил Тяню пенициллин, эту жгучую жидкость, которую всаживали в ягодицы туберкулезникам пятидесятых, вместо того чтобы спокойно отправить их с остатками легких дышать свежим воздухом. Тянь вдруг на мгновение увидел свою мать Луизу на пару с Жаниной, его женой: одна прижала его к земле, а другая готовилась вонзить в его слипшийся от страха зад шприц с пенициллином. И это две его самые любимые женщины! «Тяньчик, дорогой, теперь уже не ездят в санаторий, прививки делают на месте». Кстати, может быть, сегодня он расскажет детям о своем туберкулезе, о том, как он боялся уколов...

– Успокойтесь, Тянь, я не собираюсь делать вам укол. Откройте же футляр.

Тяню не открыть: стерилизатор выскальзывает из его пальцев.

– Дайте сюда

Дивизионный комиссар Аннелиз без труда открывает его и протягивает Тяню, как будто сигару предлагает. Только вместо сигар в пожелтевшей вате лежат два пальца. Два отрезанных пальца. Какие-то совершенно ненастоящие, но они здесь, никуда не денешься. Два пальца. Раньше они, должно быть, были розовыми, но теперь – тускло-желтые.

– Ваш трофей, Тянь.

Два пальца, держащиеся на одном шматке мяса, с оборванной полукругом кожей у основания. Вернее, то, что когда-то было пальцами. Но откуда инспектору Ван Тяню знать, зачем дивизионный комиссар Аннелиз показывает ему вот так, запросто, эти несчастные два пальца, которые он отхватил у Жюли?

– Потому что это пальцы не Коррансон, Тянь.

(Как так?)

– Это пальцы мужской руки.

(Тогда это, должно быть, был пианист... очень аккуратные...)

– Это случайно обнаружил один стажер-медэксперт. Мы были настолько уверены, что имеем дело с Коррансон, что даже не обратили внимания на эти пальцы. Неплохо, да? Для наших-то лет...

И добавил, как будто обязательно было поставить все точки над «i»:

– То есть из того окна сверху по нам стрелял мужчина.

И еще, как будто шляпки гвоздей просили молотка:

– И это его вы оставили в живых.

И последним ударом:

– Убийцу.

34

В подобных обстоятельствах Жюли мало чем отличалась от всего остального человечества. Те же инстинкты, те же рефлексы. Когда тот, другой, открыл огонь сверху, из ее собственного окна, она точно так же, как все, залегла, мечтая только об одном: слиться с асфальтом. Она даже не видела, как Калиньяку прострелили плечо. До того как начали стрелять, Жюли не спускала глаз с Королевы Забо. И с этого маленького негра, который так настойчиво-трогательно пытался сыграть роль ее телохранителя. Лусса с Казаманса, кто ж еще, Бенжамен часто ей о нем рассказывал. Друг Лусса набирал в легкие побольше воздуха, пытаясь закрыть своей щуплой грудной клеткой скелет своей подруги Забо. («Шут решением судьбы», – вспомнила Жюли выражение своего отца-губернатора.) А Лусса был прав, пытаясь прикрыть свою Королеву. Жюли знала, что убийца и на нее зуб имеет и не упустил бы такой возможности, если бы хоть один полицейский зазевался. Жюли приблизилась к Королеве. Жюли рассчитывала, что успеет первой выстрелить в убийцу. Табельный револьвер ее отца-губернатора заметно выпирал под ее курткой. Жюли заняла свое место среди легавых в засаде на Жюли. Нет, конечно, она не надела форму – у Жюли не было этой страсти к дешевым трюкам, – она выглядела как обычный легавый: куртка, цепочка, кроссовки и джинсы, обтягивающие ее мужское достоинство (плутовка!). С виду Жюли-легавый – молодой человек, плохо выбритый, в бедрах слегка полноватый, но не настолько, чтобы заподозрить в нем женщину. Короче, еще один полицейский на похоронах Готье, пристально вглядывающийся в каждого, кто не принадлежит к их полицейскому братству. Там была и полиция округа, и инспектора из отдела по убийствам; Жюли как раз и рассчитывала на это: они не знали друг друга, но признавали своих как части единого целого. Одному из своих соседей, тому самому здоровяку в летной куртке, который вытащил Мо и Симона из их кухни на колесах, она даже шепнула на ухо:

– Женщина, которая мстит за своего мужика, – хуже не придумаешь.

Немного хрипотцы к ее низкому от природы голосу, «рык царицы джунглей», как говорил Бенжамен, и этот олух попался. Жюли – сама очевидность, караулящая тайну. Она, как и остальные, могла только догадываться, что представлял собой этот притаившийся в засаде убийца.

Когда раздался первый выстрел, Жюли, прежде чем самой уткнуться носом в асфальт, успела только заметить, как Лусса повалил наземь Королеву Забо, прикрывая ее собой. Впившись ей под левую грудь, револьвер ее отца-губернатора оказался совершенно бесполезным. (Обматывая грудную клетку, чтобы сойти за парня, Жюли вспомнила одну фразу, брошенную надменной Терезой при первой их встрече: «Как с такой большой грудью вы можете спать на животе?» Отлученное от матери с самого рождения, племя Малоссенов поневоле обращало слишком большое внимание на женскую грудь. «Слишком большое внимание, какая чушь, – потешался Бенжамен, – забудь ты всю эту психофигню, Жюли, дай мне лучше твои грудки». Бенжамен заправлялся исключительно у этих источников.) Раздался второй выстрел, и следом за ним – восклицание, которое Жюли приняла на свой счет:

– Меткая, дрянь!

Потом короткая пауза, и вдруг, совсем рядом с Жюли, – целая очередь из одного ствола: пистолет, большой калибр, должно быть обрез.

Жюли первая оказалась на ногах, рядом с Тянем, метя в ту же цель, в свое собственное окно, разлетавшееся в щепки под градом пуль. Потом и другие присоединились. Жюли стреляла с такой злостью, какой раньше в себе даже не подозревала, слегка выгнув спину для того, чтобы удобнее было сдерживать отдачу своего самострела. Сейчас Жюли, пожалуй, и с базукой бы справилась. Дай ей волю, она бы всю крышу разнесла. Ее коллеги стремились к тому же: они хотели стереть в порошок эту гадину, из-за которой им пришлось позорно валяться в пыли. У Жюли были причины посерьезнее. Она с самого начала знала, что не успокоится, пока этот тип не окажется у нее на мушке. Должно быть, ее ярость бросалась в глаза; она это поняла, почувствовав на себе пристальный взгляд старого Тяня. Тянь стрелял в окно, неразборчиво бормоча что-то себе под нос. Тянь смотрел на нее в упор, блестя глазами, и не узнавал ее. Жюли вдруг показалось, что если бы у него не было пусто в обойме, он уложил бы на месте и ее, и еще нескольких стрелявших. Вместо этого старый полицейский спешно вогнал свой револьвер в кобуру и покинул стрельбище, прокладывая себе дорогу сквозь толпу сверлящим взглядом Верден.


***

– Ее там нет.

– Шутишь.

– Она ранена; удрала, оставив два пальца в стене.

– Что?

– Старик ей оттяпал два пальца.

– Что же, так и ушла без пальцев?

– Не без ног же!

– Это верно...

– Та еще штучка, а?

– Да уж, лучше иметь ее в постели, чем в противниках.

– Одна против всех, Рэмбо в юбке.

Обрывки фраз в расходящейся толпе. Жюли благополучно выбралась из квартала, сумев избежать встречи с полицией, которая вела на каждом углу тщательный досмотр, прочесывая всех и вся. Усиленные наряды, вой сирен и несчастные японцы, проклинающие тот день, когда они поселились в тихом уголке, ограниченном улицами Пирамид, Сент-Оноре и Сен-Рок, в надежде спастись от насильственной смерти.

Жюли отправилась на улицу Риволи, где она оставила свою машину с полицейским удостоверением под запотевшим лобовым стеклом. Она одолжила ее у одного совсем молоденького полицейского: «GTI-205», с двумя красными полосами, как и ее кроссовки. Настрой у нее сейчас был такой: махнуть на кольцевую дорогу, жать на газ до отказа и крутиться, крутиться, до тех пор пока не поймет. Пока она не поймет, что это за тип. Совершенно случайно у нее в барабане осталась одна пуля. Как раз для него. Для того, кого она совсем не знала. И все же она могла сказать о нем больше, чем все те легавые, что только что сидели в осаде. Что же такое особенное ей было известно? Жюли принялась перечислять.

Во-первых, Жюли знала, что это он убил Шаботта, после того как она устроила министру допрос, потому что ей надо было его только допросить.

Во-вторых, Жюли знала, что он убил Готье, после того как она расспросила Готье, потому что ей достаточно было его ответов.

В-третьих, Жюли знала, что на каждом месте своего очередного преступления он оставлял улики, указывающие на нее: «BMW», которую она взяла напрокат и которую он оставил неподалеку от Булонского леса, где нашли Шаботта; «ауди», которую она взяла напрокат и которую он оставил у входа в парк Монсури рядом с улицей Газан, где обнаружили труп Готье.

Жюли знала, что он идет за ней по пятам, след в след, бампер в бампер, отправляясь на каждое из своих преступлений на одной из оставленных ею машин. Жюли знала, что он раскусил все ее переодевания: итальянка, гречанка, австрийка и даже полицейский инспектор в штатском. Он знал ее тайники, ее костюмы, ее уловки, ее машины, все, вплоть до того, что и когда она собирается делать. Он ее знал, он знал Жюли, одного этого уже было достаточно. Он знал ее и хотел свалить именно на нее вину за эту бойню, цели которой она не понимала. Может быть, он хотел помешать ей узнать что-то от тех, кого она расспрашивала? Но это просто нелепо, потому что он убирал их как раз после того, как она их расспросит.

Так размышляла Жюли, направляясь к машине своего задиристого полицейского. Кто это? Что ему нужно? И как далеко он способен зайти?

И потом, вот сейчас, в этот момент, была ли она все еще безутешной вдовой или уже вновь превратилась в журналистку на охоте? «Этот вопрос наверняка заинтересовал бы Бенжамена», – подумала Жюли. Почему, например, ей не подойти к первому же попавшемуся полицейскому и не объяснить, в чем дело? Национальная полиция села ей на хвост, преследуя ее за убийства, которых она не совершала. Ей стоило лишь предъявить дивизионному комиссару Аннелизу свои десять пальцев, целые и невредимые, и ее невиновность была бы доказана. Ее неопровержимые два пальца. Вместо этого Жюли предпочла сделаться живой мишенью в городе, запруженном молодцами, у которых было разрешение убить ее на месте без предупреждения. Хуже того, пустившись в погоню за этим убийцей, она сбила со следа ищеек Аннелиза. Настоящий убийца Бенжамена мог, таким образом, спокойно улизнуть, пока они преследуют Коррансон.

Так вдова или журналистка? Это сердцебиение, что это, Жюли, приглушенные рыдания или нетерпение гончей? Оставь меня, Бенжамен, будь добр! Дай мне сделать свое дело... Твое дело? Да, мое дело, Бенжамен, прийти первой! «Чтобы журналисты оказались первыми хоть где-нибудь! Шутишь? Частные расследования? Бог мой, – не унимался Бенжамен, – да все, на что вы способны, – вся ваша журналистская братия, – это трясти несчастных полицейских, выклянчивая свежие факты! Вот и все ваши информаторы! Нет, конечно, строго конфиденциально, своих не выдаем! Вы лишь посредники, Жюли, почтовые лошадки, вы слово в слово записываете все, что наговорит вам следователь; свобода информации, слышали, как же!» Бенжамен и Жюли... единственный повод для перебранки... которая вылилась в настоящий скандал.

К тому моменту, когда Жюли появилась на улице Риволи, она уже успела дойти до белого каления, ведя этот ожесточенный спор с Бенжаменом. Теперь она знала, почему она гоняется за убийцей. Одна-единственная причина: доказать Бенжамену, что если журналистика сохранила еще свою честь, то ее олицетворением и была она, Жюли. Сказать последнее слово, хоть раз в жизни. Одна из положительных сторон вдовства. Нет, она не пойдет к Аннелизу, нет, она не будет на побегушках у полиции. Она остановит этого типа, сама. Она отыщет правду, сама. И она всадит ему пулю между глаз. Сама.


***

Да, но сначала нужно найти свою машину.

Нужно-то нужно, только на улице Риволи машины нет.

Пусто.

Ладно.

Поняла.

Внимательно осмотрев то место у поребрика, где она припарковала служебную «GTI», она наткнулась на маленькую, почти незаметную лужицу крови.

35

Аннелиз. Выводы, Тянь?

Ван Тянь. Если это не Жюли Коррансон, значит, это кто-то другой.

Аннелиз. Тянь, вы слишком долго служите в полиции, чтобы довольствоваться подобными выводами.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Что бы вы сделали, если бы вся полиция страны была у вас на хвосте, но у вас были бы неоспоримые доказательства своей непричастности?

Ван Тянь. Я бы представил эти доказательства в первом попавшемся полицейском участке.

Аннелиз. И не откладывая. Только Жюли Коррансон нигде не объявлялась.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. ...

Ван Тянь. Может, ее уже нет в живых?

Аннелиз. От Ливана до Афганистана эта девица прошла сквозь пекло самых ужасных войн, она свалила министра внутренних дел Турции, уличив его в торговле наркотиками, она выбралась живой из тифозных таиландских тюрем, она сама себе вырезала аппендицит, находясь на той дырявой посудине, в Китайском море. В прошлом году ее сбросили в Сену со свинцовыми кандалами на лодыжках... Вы знаете все это не хуже меня, Тянь. Эта чертовка такая же живучая, как какой-нибудь Астерикс.

Ван Тянь. Астерикс?

Аннелиз. Астерикс. Лучший из комиксов, во всяком случае так думают мои внуки.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Как поживают ваши Малоссены?

Ван Тянь. У Малыша был кошмар, у пса – эпилептический припадок, Клара – на восьмом месяце, Тереза собирается открыть салон предсказаний, Жереми мастерит свою зажигательную бомбу, а у Верден режется четвертый зуб и страшно ее мучает.

Аннелиз. Зажигательную бомбу?

Ван Тянь. Сейчас он как раз возится с запальным механизмом.

Аннелиз. Цель?

Ван Тянь. Склады «Тальона» где-то в пригороде, если не наврал.

Аннелиз. Он сам вам это сказал?

Ван Тянь. При условии, что я не проболтаюсь.

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Книги плохо горят. Особенно на складах. Воздуху мало.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. А Малоссен?

Ван Тянь. Проблемы с почками. Подключили к искусственной почке. Но Тереза по-прежнему убеждена, что он выкарабкается.

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Ну почему же Коррансон не объявилась у нас со всеми своими десятью пальцами, чтоб ей пусто было?

Ван Тянь. Может быть, она не знает, что я отстрелил этому парню два пальца?

Аннелиз. Сомневаюсь.

Ван Тянь. Я тоже.

Аннелиз. Просто удивительно, как мне помогают ваши выводы, дорогой Тянь.

Ван Тянь. Да, Пастора нам недостает. Вот у кого безупречная логика.

Аннелиз. Вы о нем что-нибудь слышали?

Ван Тянь. Нет.

Аннелиз. Я тоже.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Есть только одно объяснение, Тянь.

Ван Тянь. Да?

Аннелиз. Она кого-то прикрывает.

Ван Тянь. Сообщник?

Аннелиз. Ну конечно! Кого же еще? Ну же, Тянь, не спите!

Ван Тянь. Ни в одном глазу, господин дивизионный комиссар. Только тот, кто вешает на вас три убийства подряд, не очень-то годится в сообщники, как мне кажется.

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. ...

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Если только они не решили нас прокатить. Направить нас по ложному следу, а самим в это время спокойно обделывать свои делишки.

Ван Тянь. Возможно.

Аннелиз. Кто, по-вашему, из друзей Малоссена мог заварить эту кашу?

Ван Тянь. Длинный Мосси и Симон-Араб уже сидят, за Хадушем Бен Тайебом следят больше, чем за всем Бельвилем...

Аннелиз. И?

Ван Тянь. Кроме меня – никто.

Аннелиз. А я думаю, есть.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. Убийца, Тянь. Настоящий убийца. Один из наших. Тот, кому по профессии положено.

Ван Тянь. ...

Аннелиз. ...

Ван Тянь. Пастор?

Аннелиз. Пастор.

Ван Тянь. Пастор в Венеции. У него большая любовь с мамашей Малоссенов.

Аннелиз. Это нетрудно проверить, Тянь. И прямо сейчас.

(Комиссар наклонился над аппаратом внутренней связи.)

Аннелиз. Элизабет? Будьте любезны, позвоните в гостиницу «Даниэлли» в Венеции. Да. Спросите инспектора Пастора.


***

Пастор... Жюли в конце концов тоже вышла на него. Больше никаких вариантов. Пастор спокойно любил себе мать Бенжамена, там, в Венеции. Так или иначе, он узнал о случившемся. Пастор уже успел почувствовать себя членом семьи настолько, чтобы попытаться достать этого гада, убийцу Малоссена. Пастор приехал. Пастор делал свое дело. В своей манере, не слишком разбираясь. Пастор убивал плохих. Пастор знал Жюли. Пастор знал, что она из тех женщин, которые мстят за своих мужчин. Пастор проследил за ней, воспользовался результатами ее собственных поисков, допросил Шаботта и вытянул из него сведения, которые ей не удалось из него вытрясти. Шаботт уходит со сцены. Затем Пастор допросил Готье. Нет больше Готье. Пастор все время дышал ей в затылок, это верно. Причем нужно было сделать так, чтобы его ни на секунду не смогли заподозрить в причастности к этому делу. Звонок в Венецию, чего проще. Нужно было, чтобы он действовал инкогнито. И вот незадача, Пастор оставляет два пальца в этой заварушке. Пастор в очередной раз увел ее машину. Теперь где-нибудь в большом городе Париже Пастор истекает кровью, спокойно дожидаясь прихода Жюли.

Жюли знала, где он может быть. Он мог быть только у нее, просто-напросто, в одном из ее укрытий, которые он вычислил, когда она там появлялась.

Пастор...

Пуля между глаз, естественно, отменяется.

Жюли обошла все свои пристанища. На улице Мобёж, в десятом округе, его нет. На улице Жорж-де-Порто-Риш, в четырнадцатом, тоже никого. Но вот на улице дю Фур, в доме № 49, шестой этаж, узкий коридор, последняя дверь налево, в самом конце...

За всю свою жизнь, не жизнь – а сплошной марш-бросок, Жюли достаточно наслушалась, как дышат раненые, чтобы понять, что тот парень, что сидит там, в ее комнате, был не в лучшей форме.

Дверь была не заперта.

Она ее открыла.

Хоть рука у него и была обмотана тряпкой, насквозь пропитанной кровью, но этот высокий парень, бледный и прямой, который стоял сейчас перед Жюли, не был Жан-Батистом Пастором. Жюли никогда его раньше не видела. Что не помешало незнакомцу изобразить подобие улыбки на бледном от потери крови лице:

– Ну, вот и вы.

И упал в обморок, как будто ему нечего было больше опасаться.


***

Ван Тянь. Бесполезно звонить в Венецию, господин комиссар. Никаких шансов, что это окажется Пастор.

Аннелиз. Почему?

Ван Тянь. Пастор – еще тот стрелок. Целясь в Калиньяка с высоты того окна, он, скорее, попал бы в вас или, на худой конец, в Святое Распятие.

36

Ваньшанъ хао, дурачок. (Добрый вечер, дурачок.)

«Что бы там ни говорили, – думал Лусса с Казаманса, – а все-таки нет ничего более удручающего, чем навещать друга, который находится в глубокой коме».

Дуй вуци, во лай вань лэ. (Извини, я припозднился.)

Плохо не то, что ваш собеседник не отвечает вам, а что уже отчаиваешься и достучаться до него.

Во лэйлэ... (Я устал...)

Лусса никогда бы не подумал, что дружба может до такой степени походить на супружеские отношения. И поскольку он был поглощен этими мыслями, он не сразу заметил новое приспособление, появившееся на теле Малоссена.

Та мень гей ни фан де чжэ гэ синь жи цзи ци хеньпяо лян! (Какой забавный аппарат тебе тут прицепили!)

Он напоминал шоссейную развязку, подвешенную над кроватью Бенжамена, со всякими вентилями, регуляторами температуры, тончайшими мембранами, переплетающейся, как паутина, системой трубочек, по которым переливалась кровь Малоссена, вырисовывая загадочные узоры.

Чжэ ши шеньме, если поточнее? (Что это такое, если поточнее?) Решили подать тебя под новым соусом?

Лусса наобум взглянул на энцефалограмму. Нет, Бенжамен по-прежнему не отвечал.

– Что ж. Это ничего, у меня для тебя отличная новость, в кои-то веки.


***

Отличная новость заключалась всего в нескольких словах: Лусса только что закончил переводить на китайский один из романов Ж. Л. В. – «Ребенок, который умел считать».

– Я прекрасно знаю, что тебе все равно и что этот роман ты даже не открывал, но не забывай, что тебе продолжает капать один процент со всех продаж (1%), каким бы там коматозником ты ни был. Так вот, «Тальон» выпустил этот роман для китайцев, которые живут здесь, но вместе с тем и для всех остальных, которые, как ты знаешь, на редкость многочисленны. Хочешь, я расскажу тебе эту историю? В двух словах... Слушай... Это история маленькой продавщицы супа из Гонконга, которая умеет считать на своих счетах быстрее, чем все другие дети, быстрее даже, чем взрослые, чем ее собственный отец, который гордится ею, воспитал ее как мальчика и назвал Сяо Бао («Маленькое Сокровище»). Догадываешься, что было дальше? Нет? Ну, так вот. Папашу на первых же страницах убирает какая-то местная мафия, которая захотела подмять под себя всю торговлю китайским супом. За следующие пятьсот страниц девчонка сколачивает себе состояние и на тридцати последних мстит за своего отца, прибрав к рукам все международные компании, размещенные на территории Гонконга, и все это – с помощью только своих детских счетов. Так-то. Чистейший Ж. Л. В., как видишь. Либеральный реализм стучится в дверь пробуждающегося Китая.

Малоссен в жидком виде циркулировал по трубочкам, обвивавшим его тело. О чем он думал, понять было невозможно. Лусса с Казаманса воспользовался этим, чтобы оседлать своего любимого конька:

– Тебе было бы интересно взглянуть, как я перевел, скажем... первые пятьдесят страниц, а?

В который раз, не дожидаясь ответа, Лусса с Казаманса вытащил пачку гранок из своего пальто и пустился в путь:

Сы ван ши чжэ сянъ дэ синь чэн...

Вздох.

– Если бы ты знал, как я намучился с этой фразой. Надо же было Шаботту начать с описания смерти отца, ему продырявили горло вьетнамским арбалетом, одной из тех отравленных стрел, которые применяются в охоте на тигра, представляешь? И чтобы одной фразой передать идею судьбы и натянутую тетиву лука, Шаботт пишет: «Смерть – процесс прямолинейный».

Лусса покачал головой, подчеркивая свое сомнение.

– Смерть – процесс прямолинейный... да... я решил перевести буквально: «Сы ван ши чжэ сянъ дэ синь чэн»... да... но китаец наверняка предпочел бы какую-нибудь перифразу... С другой стороны, это как раз краткая прямая фраза, нет? Смерть – процесс прямолинейный. Разве что слово «прямолинейный» ее растягивает, есть в этом какая-то роковая медлительность, сама судьба, ни больше ни меньше, напоминание о том, что все там будем, даже те, кто бежит быстрее остальных; зато эта растянутость прилагательного компенсируется краткостью существительного «процесс», оно как будто подгоняет всю фразу... медленное ускорение... это уже и в самом деле китайский образ мысли... Я только думаю, правильно ли я сделал, переведя ее буквально... Что ты об этом думаешь?

37

Что я об этом думаю, Лусса?.. Я думаю, что если бы ты прочел мне эту фразу несколько месяцев назад, я бы ни за что не полез в шкуру Ж. Л. В. и эта несчастная пуля двадцать второго калибра, выпущенная в упор, оказалась бы в чьей-нибудь другой голове. Что я об этом думаю, Лусса... Я думаю, что если бы ты прочел мне ее хотя бы в тот день, когда этот дикарь из каменного века разносил мой кабинет, – помнишь? – так вот, Шаботт был бы сейчас жив, и Готье тоже. Калиньяк был бы цел и невредим, а моя Жюли лежала бы в моей постели. О, Лусса, Лусса, почему самые тяжелые удары судьба наносит нам рукой наших лучших друзей? Почему ты прочитал мне ее сегодня, именно в этот вечер, когда я почти окончательно решил бросить все свои клеточки и отбыть в дальние края? Если бы ты пришел ко мне в самом начале со своими переводческими сомнениями, которые в любом случае достойны уважения, я не стал бы спорить с тобой по этому поводу; если бы ты сел за мой стол и спросил меня: «Смерть – процесс прямолинейный, как бы ты перевел это на китайский, дурачок, буквально или зашел бы с другой стороны?»; если бы при этом ты назвал мне заглавие этой книжки, «Ребенок, который умел считать», псевдоним автора – Ж. Л. В. и в придачу имя Шаботта, скрывающегося под этим псевдонимом, я ответил бы тебе: «Вымой свои кисти, Лусса, разложи иероглифы по полочкам у себя в голове и не переводи ты эту чушь». Тогда, задетый за живое, как часто пишут в книжках, ты спросил бы меня: «Это еще почему, дурачок?» На что я бы тебе ответил: «Потому что, переводя этот роман, ты бы сделался литературным вором, оказался бы причастным к самой мерзкой краже, какую только можно представить». – «Да что ты!» Ты отпустил бы свое обычное «да что ты!», и в твоих зеленых глазах запрыгали бы веселые чертики. (Я уже говорил, какие у тебя замечательные глаза, зеленые на черном, самый выразительный взгляд на всей этой разноцветной планете?) «Да что ты!» Да, Лусса. Грязная кража, но сработано все чисто, в мировом масштабе, ты понимаешь, что я хочу сказать. Замысел был совершенный, все продумано до последней детали, малейшие шероховатости тщательно отшлифовывались, правовые гарантии на любом уровне, не пробьешь. Преступление века, в котором, кстати, все мы увязли по уши: от этой грязи век не отмоешься. Всех нас опустили на дно: ни о чем не подозревающих Забо, Калиньяка, тебя, меня, «Тальон»...

Ты бы спокойно все это выслушал, так же спокойно отвез меня к Амару, спокойно выставил перед нами наши бравые пушки сиди-брахима, и вот тогда, когда никто не смог бы нам помешать, ты все так же спокойно спросил бы меня:

– Ну нагородил, дурачок, что это еще за история с кражей?

И я бы сказал тебе чистую правду:

– Шаботт – это не Ж. Л. В.

– Нет?

– Нет.

Тогда бы ты по своему обыкновению замолчал, точно.

– Значит, Шаботт – не Ж. Л. В.?

Потом ты бы немножко поразмышлял вслух.

– Ты хочешь сказать, что Шаботт не писал «Ребенка, который умел считать»?

– Именно, Лусса, как, впрочем, и «Властелина денег», и «Последнего поцелуя на Уолл-стрит», и «Золотого дна», и «Доллара», и «Дочери иены», и романа «Иметь»...

– Шаботт не написал ни одной из этих книг?

– Ни строчки.

– На него кто-то пашет?

– Нет.

И вот тогда на твоей физиономии, Лусса, правда засияла бы совершенно новым светом: так встает солнце, открывая взору нехоженые земли.

– Он украл у кого-то все эти книжки?

– Да.

– Того человека уже нет?

– Да нет, жив-здоров.

И наконец, ты задал бы этот неизбежный вопрос:

– Ты знаешь его, дурачок?

– Да.

– Кто же это?


***

Это, Лусса, тот, кто всадил мне пулю между глаз. Высокий блондин, редкий красавчик неопределенного возраста, нечто вроде Дориана Грея, очень похож на героев Ж. Л. В., которые, рано созрев, так и остаются до конца жизни молодыми. Они выглядят на свой возраст до десяти лет, в тридцать они уже на вершине славы, а кажется, что им только вчера исполнилось пятнадцать; в шестьдесят их принимают за любовников их дочерей, а в восемьдесят они все так же молоды, красивы и рвутся в бой. Герой Ж. Л. В., одним словом. Вечно молодой, вечно красивый поборник либерального реализма. Вот на кого похож тот парень, который стрелял в меня. У него, бедняги, были на то свои причины, потому что именно он написал те романы, авторство которых я себе присвоил, строя из себя этакого надутого индюка. Да, Лусса, он убрал меня вместо Шаботта, Шаботту я был нужен именно для этого. А тот подумал, что это я его ободрал, он навел на меня свой оптический прицел, спустил курок. Вот и все. Я сделал свое дело.

Что же до того, почему эта фраза «Смерть – процесс прямолинейный» послужила мне ключом к разгадке, почему у меня из головы нейдет этот парень, с тех пор как ты прочел мне ее (а я-то все пытался вспомнить, откуда она, с того самого дня, когда верзила разнес на части мой кабинет), – что до всего этого, то ты извини меня, Лусса, объяснять все сначала сейчас было бы слишком долго, слишком утомительно.

Видишь ли, в настоящий момент я полностью поглощен своей смертью. Знаю, знаю, когда говоришь об этом вот так, от первого лица, появляются сомнения в искренности заявления. Но если хорошенько поразмыслить, то как раз и получится, что умирают всегда в первом лице единственного числа. И с этим, признаю, довольно сложно согласиться. Юнцы, которые бесстрашно уходят на войну, говорят о себе в третьем лице. На Берлин! Nach Paris! Аллах акбар! Вместо себя они посылают на смерть свой энтузиазм, думая, что это кто-то третий, а он, этот третий, весь из их плоти и крови. Они умирают, так ничего и не поняв, а их первое лицо поглощается извращенными идеями таких, как Шаботт.

Я умираю, Лусса, я умираю и так просто тебе об этом и говорю. Устройство, которым ты так восхищался, наверное, в самом деле стоит того. Это искусственная почка, последнее слово техники. Они поставили мне ее вместо почек, моих почек, которые спер у меня Бертольд. (Какой-то там несчастный случай, парень с девушкой разбились на мотоцикле, парень впилился спиной в поребрик тротуара, почки – к чертям. Ему необходимы были две почки. Срочно. Бертольд взял мои.) Я умираю, как и многие другие, кому повезло встретиться с благодетелем человечества, Бертольдом! И если бы только почки... Ты и понятия не имеешь, Лусса, сколько всего можно понатаскать из тела за несколько недель, и никто этого даже не заметит! Твои близкие все так же навещают тебя, твои прозорливые, ясновидящие родственники – Терезы, Малыши, – и что они видят? Только то, что я еще дышу. Мешок с костями, который опустошают у них под носом, но этот мешок все же остается их братом. «Бенжамен умрет в возрасте девяноста трех лет...» С такими темпами... интересно, что от меня останется к тому времени? Ноготь разве что? А Клара, Тереза, Жереми и Лауна, Верден и Малыш так и будут приходить навещать этот ноготь. Я не шучу, Лусса. Вот увидишь, ты сам в скором времени будешь приходить к одному ногтю. Ты упрямо будешь учить его китайскому, разговаривать с ним о своей Изабель, читать хорошую литературу, потому что все вы, и ты, и моя семья, с недавних пор вы приходите сюда не из-за брата, а из-за братства; ты навещаешь не друга (фэн ю по-китайски), а саму дружбу (юи), не бренное тело призывает вас в больницу, а вечные чувства. И тогда, неизбежно, бдительность притупляется, мы больше не задаем медицинских вопросов, мы молча проглатываем объяснения живодеров («да, знаете, у него оказались некоторые проблемы с почками, пришлось подключить ему систему гемодиализа»), и друг в полном восторге от новой игрушки: «Какой забавный аппарат тебе тут прицепили!» А как взвыли мои почки, когда Бертольд за ними полез, – это тоже было забавно, по-твоему?

Всё, Лусса, я совершенно серьезно собрался умирать, мне надоело, что меня растаскивают по кусочкам, и вот тебе, пожалуйста, я опять засуетился; но, черт тебя побери, ты, что же, считаешь в порядке вещей, что у меня вырезают обе почки, чтобы какой-то маменькин сынок, который захотел выпендриться перед подружкой, прокатив ее на своем драндулете, мог и дальше спокойно себе отливать, когда ему приспичит? Тебе кажется справедливым, что у меня, который принципиально не хотел сдавать на водительские права, который ненавидит рокеров, этих чудовищ на колесах (сами – камикадзе, все поголовно, еще и угрожают жизни моих малышей), так вот, ты находишь нормальным, что у меня заберут и мои легкие, да, легкие – следующие по списку у Бертольда! – чтобы вставить их какому-то биржевому магнату, который заработал себе рак, куря одну за другой и заставляя в придачу задыхаться всех окружающих? У меня, который в рот не брал сигареты! У меня, который если и душит, то только сам себя!.. Если бы еще мой конец пришили какому-нибудь идеальному любовнику, потерявшему свой в слишком бурных амурных играх, или хотя бы сняли кожу с ягодиц для реставрации щечек какой-нибудь красотки в духе Боттичелли, я бы слова не сказал; но, Лусса, по странной иронии судьбы меня обдирают для мародеров... Да, Лусса, меня обдирают, обдирают живьем, кусок за куском, заменяя их по ходу дела разными механизмами, которые вы принимаете за меня и которые вы теперь и навещаете вместо меня; я умираю, Лусса, потому что, несмотря на миллиарды лет эволюции, каждая моя клеточка умирает – перестает верить в эту эволюцию и умирает, и я каждый раз умираю с ними, умирает мое «я», исчезает первое лицо, поэтическая строка растворяется в небытии...

38

«Я не верю женщинам, которые молчат». Вот что говорил себе инспектор Ван Тянь, сидя уже целый час напротив женщины, которая молчала.

– Мадам не говорит уже шестнадцать лет, месье. Мадам не говорит и не слышит вот уже шестнадцать лет.

– Я не верю женщинам, которые молчат, – ответил инспектор Ван Тянь скромному Антуану, метрдотелю в доме почившего министра Шаботта.

– Я пришел к госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт.

– Мадам не принимает, месье, мадам не разговаривает, мадам уже шестнадцать лет ничего не слышит и не говорит.

– А кто вам сказал, что я пришел ее слушать?

Инспектор Ван Тянь решил придерживаться простой логики. Если это не Жюли убила Шаботта, значит, это был кто-то другой. А если это так, то надо начинать расследование с нуля. Точкой отсчета в любом расследовании является окружение жертвы. Прежде всего, домашние: они, как правило, и оказываются и точкой отсчета, и местом прибытия. Восемьдесят процентов всех мокрых дел приходится на семейные драмы. Да, да! Семья убивает в четыре раза чаще, чем так называемые преступники, никуда не денешься.

– С чего вы взяли, что я пришел с ней говорить?

Итак, вся семья министра Шаботта сводилась к одной девяностолетней немой старухе, его матери, госпоже Назаре Квиссапаоло Шаботт, которую и в самом деле уже лет двадцать никто не видел.

– Я пришел на нее посмотреть.


***

Ну что ж, посмотреть так посмотреть. Сначала она показалась ему какой-то грудой пыли, скопившейся за долгие годы в одном из углов этой громадной комнаты. Полумрак, едва пробивающиеся отблески света, и там, в углу, у окна, эта груда пыли, которая оказалась живой. Она, вероятно, рассыпалась бы, стоило Тяню хлопнуть дверью. Он на цыпочках прошел через всю комнату. Вблизи груда пыли превратилась в кучу ветхого тряпья – старье, каким обычно завешивают фамильные гарнитуры. Но впечатление все то же: нечто, что забыли здесь со времени последней уборки. К тому же комната была пустой, почти. Кровать под балдахином, шаткий стул рядом с кроватью да эта груда покрывал у окна.

Тянь взял стул – черная спинка инкрустирована золотом – и совершенно бесшумно поставил его между окном и тем, что оставалось от госпожи Назаре Квиссапаоло Шаботт. Взгляд, которым старуха воззрилась на Тяня, подтверждал самую пессимистичную статистику, касающуюся семейных преступлений. В ее глазах скопилось столько злобы, что этого хватило бы, чтобы истребить и самую многочисленную семью. Взгляд, способный пронзить насквозь и испепелить правнука еще во чреве матери. Тянь понял, что пришел не зря. Старуха отвела глаза и встретила стальной взгляд Верден. И Тянь, который никогда и ничего не скрывал от глаз ребенка, который каждое утро брился перед ней в чем мать родила, который ежедневно прогуливался с ней по кладбищу Пер-Лашез (мраморные пальцы, торчащие из могил, профили, вдавленные в гранит...), Тянь, который спокойно подставлялся вместе с ней под пули убийцы, этот самый Тянь впервые постиг, что такое сомнения воспитателя. Он хотел было подняться, но вдруг почувствовал, как Верден вся напряглась, и услышал ее краткий возглас: «Нет!», после чего так и остался сидеть, как будто вовсе и не собирался двигаться с места. До него с трудом дошло, что она заговорила. «Нет...» – первое слово Верден... (Правда, чему тут удивляться.) Нет так нет. Тянь застыл в ожидании. Пауза могла затянуться навеки. Это зависело теперь только от этих женщин: совсем древней, желавшей превратить в тлеющие угли свою соперницу, и совсем юная, оценившая преимущества своего сиротства. Сколько времени прошло, час?

– Вам повезло, месье.

Тяню показалось, что эти слова прозвучали у него внутри. Бог мой, в чем повезло? Он уже собрался спорить сам с собой.

– Что вас так любят...

Нет, это не был его внутренний голос. Это говорила куча покрывал напротив, та, в кресле, у окна.

– ...но это долго не продлится.

Скрипящие и царапающие слова. Глаза опять смотрели прямо на него.

– Это никогда не длится долго.

О чем говорила эта женщина, которая больше не говорила?

– Я говорю об этой малышке у вас на животе.

Губы, как потрескавшиеся могильные плиты.

– Я своего носила точно так же.

Своего? Шаботта? Она носила министра Шаботта у себя на животе?

– До того дня, когда я поставила его на ноги.

С каждым словом – новая трещинка.

– Вы ставите их на ноги, и когда они возвращаются, они начинают лгать!

С каждым словом трещины все глубже.

– Все, без исключения.

В глубине трещины показалась кровь.

– Извините меня, я отвыкла разговаривать.

Черепаший язык слизнул капельку.


***

Она снова замолчала. Но Тянь прирос к стулу. «Я не верю женщинам, которые молчат». Эти слова принадлежали не Тяню. Пастору. Инспектор Пастор обожал допрашивать глухих, немых, спящих. «Правда, Тянь, получается не из их ответов, а из логической последовательности твоих вопросов». Тянь грустно улыбнулся про себя: «Я только что усовершенствовал твой метод, Пастор. Я прихожу, ставлю свой стул перед старым пергаментом, немым, как кошмарный сон, я закрываю рот, и немая начинает говорить».


***

Она и в самом деле заговорила. Она рассказала все, что требовалось, о жизни министра Шаботта и о его смерти. Жизнь и смерть – одна большая ложь.

Сначала ее не слишком испугало то обстоятельство, что маленький Шаботт оказался таким обманщиком. Она отнесла эту предрасположенность ума на счет наследственности, за которую ей нечего было краснеть. В девичестве она носила имя Назаре Квиссапаоло. Уроженка щедрой бразильской земли, дочь Паоло Перейры Квиссапаоло, самого что ни на есть бразильского писателя. Выдумки ее ребенка можно было расценить как самый щедрый дар, каким наделили его предки. Внук сочинителя, ее Шаботт не был лгуном, он был говорящей сказкой. Это-то она и пыталась с достоинством объяснить учителям, вызывавшим ее для бесед, директорам, выставлявшим ее сына вон, – сначала в одной школе, потом в другой, в третьей... Маленький Шаботт учился прекрасно. Обладая блестящей памятью и потрясающим даром сочинительства, он проходил класс за классом как метеор. Он был ее гордостью. Какими бы краткими ни были сроки его пребывания в тех заведениях, которые всегда спешили от него избавиться, он побивал все рекорды успеваемости и покидал храм учености, оставляя учителей в полном недоумении. А то, что везде, где бы он ни появился, он сеял вражду, мало ее тревожило. Непонятый гений сына мстил за себя окружающей посредственности, вот и все. Она возликовала, когда его приняли одновременно в два вуза – венец ее стараний в обоих случаях, но когда его выперли из Политеха всего через три месяца после поступления, она взбунтовалась. Однако начавшаяся война положила конец этим несправедливостям. Приближенный маршала Петена[32], юный Шаботт сделался одним из первых информаторов генерала де Голля[33]. В Виши – министр, в Лондоне – герой, он вышел из войны, добившись, казалось бы, невозможного: сохранил республиканские устои Франции, не задев при этом чести страны. Он доказал квадратуру круга, потопив большинство своих недоброжелателей. С сорок пятого Шаботт входил уже в каждое правительство. И все же политика не была его призванием. Так он говорил. Это была плата за возможность жить в демократическом обществе. Так он говорил. Но призвание его заключалось в ином. Его призвание уходило корнями в глубину его рода. «Твоего рода, мама». Так он говорил. Он родился сочинителем. И он будет писать. Но писать – это не просто что-то делать. Так он говорил. «Писать – это жить». Он говорил все это. И он чувствовал, что время жить пришло. Вот, что он говорил. И она поверила.


***

Незаметно наступил вечер. За окнами зажглись огни. Тянь не мог больше разглядеть лица женщины, ни даже блеска ее глаз. Оставался только ее голос. И сама она казалась теперь не кучей тряпья, а корнями какого-то старого дерева, оставленными здесь давно умчавшимся потоком. Шестнадцать лет молчания стекали мутными струями в бурлящие глубины. «Только не встревать, – думал Тянь, – только не вставать на эту зыбкую почву, иначе меня смоет в пропасть».

– Полвека лжи!

Она перевела дыхание и продолжала с новыми силами. Годы клокотали внутри нее. Слова рвались наружу.

– Почти пятьдесят лет он лгал мне. Мне! Под тем лишь предлогом, что он мой сын.

У Тяня вдруг мелькнула мысль, не были ли последовавшие шестнадцать лет молчания просто немым выражением огромного удивления.

– Если бы я не осталась вдовой, все сложилось бы по-другому.

Ее муж, Шаботт, молодой французский посол в Бразилии, который забрал свою невесту у отца, души в ней не чаявшего, вздумал умереть, когда она была беременна. Глупая смерть. Последствия какого-то дурацкого гриппа.

– Если бы он был жив, он открыл бы мне глаза. Правда – это мужское дело. Правда – это дело лжецов. Полицейские, адвокаты, судьи, служители закона – это ведь всё занятия для мужчин. А что такое выигранный процесс, если не правда, вывернутая наизнанку? И что такое процесс проигранный, если не триумф лжи?

«Только без лирических отступлений, мадам, только не это», – умолял про себя Тянь.


***

Она бы вернулась в Бразилию, если бы в тот же самый год – год ее беременности, год смерти мужа – не умер еще один близкий ей человек – ее отец.

– ...Доведенный до самоубийства кучкой лжецов, называвших себя интеллигенцией. Я сейчас объясню.

Она порвала с Бразилией. Она полностью посвятила себя воспитанию своего сына Шаботта. Здесь. И вот, однажды вечером, шестнадцать лет назад, этот самый сын входит в ее комнату, как всегда, своей подпрыгивающей веселой походкой, весь в движении, сгусток энергии, который добрую половину века хватал почетные дипломы и министерские должности с такой легкостью, как будто собирал детские кубики в коробку, ни больше ни меньше, какая беспечность! Как он сумел остаться этим чудным ребенком! Он вошел, взял двумя пальцами стул, тот самый, на котором сейчас сидел Тянь, поставил его перед ней, точно так же, как это только что сделал Тянь. Это был как раз тот вечерний час, когда он приходил посекретничать с ней, час, ожидаемый с таким нетерпением, когда он рассказывал о своих подвигах, совершенных им за день, час, когда, вот уже пятьдесят лет подряд, он регулярно приходил врать ей, но она пока еще об этом не знала. Итак, он уселся перед ней, положив на колени огромную рукопись, глядя на нее лучистыми глазами и не говоря ни слова, выжидая, чтобы она сама поняла. А она медлила, сдерживая закипавшую в ней радость. Она не хотела, чтобы это случилось слишком быстро. Она подождала несколько мгновений. Так ждут, когда вот-вот проклюнется птенец. Потом, не в силах сдерживаться более, она прошептала: «Ты написал книгу?» – «Я сделал даже лучше, мама». – «Что же может быть лучше, чем написать книгу?» – «Я изобрел новый жанр!»

Он буквально прокричал это: «Я изобрел новый жанр!» И принялся шумно расхваливать необычайную новизну того, что он называл своим либеральным реализмом. Он первым предоставил Коммерции право занять подобающее место в королевской свите романа, первым наделил коммерсанта достоинством главного героя, первым без околичностей стал превозносить коммерческое действо... Она прервала его, сказав:

«Почитай мне».

Он раскрыл рукопись. Прочитал название. Оно гласило: «Последний поцелуй на Уолл-стрит». Не то чтобы это название показалось ей глупым, но если вспомнить о теории либерального реализма, то, надо сказать, амбиции ее сына лишили его всякого эстетического чутья. Когда рассчитываешь, что твой труд прочтет половина человечества, не стоит давать ему подобных легкомысленных названий.

«Читай».

Она дрожала от нетерпения.

Она ждала этой минуты с той далекой зимы, когда она, юная вдова, в положении, получила из Бразилии телеграмму, в которой сообщалось о самоубийстве ее отца, Паоло Перейры Квиссапаоло.

– Я должна вам объяснить, что за человек был мой отец.

(«О нет, мадам, – подумал Тянь, – прошу вас, ну, в самом деле!»)

– Он был создателем «идентитаризма». Вам это что-нибудь говорит?

Ничего. Инспектору Ван Тяню это ничего не говорило.

– Неудивительно.

Она все же объяснила. История, признаться, запутанная неимоверно. Писательская склока во второй половине двадцатых в Бразилии.

– В то время ни один из них не был чисто бразильским писателем, кроме моего отца, Паоло Перейры Квиссапаоло!

(«Прекрасно, только меня-то интересует ваш сын, Шаботт, министр...»)

– Бразильская литература, какая мрачная шутка! Романтизм, символизм, парнасцы, декаданс, импрессионизм, сюрреализм... наши писатели задались целью создать какой-то странный музей восковых фигур французской литературы! Народ с обезьяньими повадками! Народ из воска! У бразильских писателей не было за душой ничего, что они не украли бы у других! И при этом не испортили бы!

(«Ша-ботт! Ша-ботт!» – скандировал про себя инспектор Тянь.)

– И только мой отец воспротивился этой франкомании.

(«Ох уж эти отступления...» – думал инспектор Ван Тянь...)

– Он объявил беспощадную войну этому культурному отступничеству, поддавшись которому его страна так стремительно теряла душу.

(«Отступления во время допроса – это как сорняк, как инфляция, как экзема, этого ничем не перебьешь...»)

– И так как тогда литературная жизнь мыслилась только в рамках какой-либо школы, мой отец создал свою собственную, «идентитаризм».

(«Идентитаризм...» – подумал инспектор Ван Тянь.)

– Школа, в которой он был единственным представителем; его идеи не воспроизводились, не передавались, не переносились, не повторялись никем!

(«Хорошо...»)

– Его поэзия отражала только его самого, его личность, а он – это была сама Бразилия!

(«Чокнутый, одним словом. Тихое помешательство. Сумасшедший поэт. Дальше».)

– О его поэтическом искусстве можно судить по трем строкам, всего трем.

Три не три, она бы их все равно процитировала.

– Era da hera a errar

Cobra cobrando a obra...

Mondemos este mundo!

(«И что это значит?»)

– Эра ползучего плюща

Удав, душащий всякое творение...

Обкорнаем этот мир!

(«И что это значит?» – молча настаивал Ван Тянь.)


***

Короче...

На улице уже давно стемнело. Ночной холодок. Париж как одно сплошное сияние. Тянь – под сердцем револьвер, на револьвере Верден – идет себе.

Короче, подводит итог инспектор Ван Тянь, этот друг, бразильский поэт, дед покойного Шаботта по материнской линии, так никогда и не издавался. Ни строчки. Ни при жизни, ни после смерти. Он спустил свое состояние на макулатуру собственного сочинения, которой он бесплатно заваливал всех, кто умел читать в его стране. Ненормальный. Нечитаемый. Посмешище своего круга и своего времени. Даже его дочь потешалась над ним. И вот она выходит за французского посла в Рио! Лучшего подарка она ему не могла преподнести.

А потом изгнание. И беременность. И вдовство. И угрызения совести. Она хочет вернуться в страну. Слишком поздно. Проклятый поэт пустил себе пулю в лоб. У нее сын – Шаботт. Она перечитывает отцовские сочинения: гениально! Да, она находит их гениальными. «Неповторимыми». «Настоящее всегда приходит раньше на век». Она клянется отомстить за своего отца. Она вернется в страну. Да, но на коне, с тем, что напишет ее сын!

Старо как мир...

От улицы Помп до холмов Бельвиля довольно далеко, но после того как часами слушал, как утекает чья-то жизнь, время летит незаметно. Верден заснула. Тянь шагает по улицам Парижа.

Старо как мир...

Мать всегда верила, что ее сын Шаботт однажды станет писателем. Она никогда его к этому не подталкивала, нет («я не из тех матерей...»), но она так хотела этого, что когда бедный Шаботт смотрел в материнские глаза, он, должно быть, отражался в них с академической шапочкой на голове. Что-нибудь в этом роде...

И вот однажды вечером сын Шаботт в очередной раз проникает в этот мавзолей, покои его престарелой матери. Он читает ей первые строки своей книги, своего столь долгожданного «творения». И мать говорит:

– Стой!

И сын Шаботт удивлен:

– Тебе не нравится?

И мать говорит:

– Уходи!

И сын хочет что-то сказать, но мать обрывает его:

– И больше никогда не возвращайся!

Она уточняет на португальском:

Nunca mais! Больше никогда!

И Шаботт уходит.

Дело в том, что она сразу поняла, что роман не его. Тяню, который за всю свою жизнь кроме школьных учебников да пособий в полицейской академии и двух книг не прочитал (чтение вслух романов Ж. Л. В. он считал просто развлечением), не понять, как такое возможно. И все же возможно. «Он сделал хуже, чем все враги моего отца вместе взятые, месье: он украл труд, который ему не принадлежал! Мой сын украл чужое самовыражение!»

Дальше – лучше.

Тянь греет руки в волосах спящей Верден. Да, последнее время у нее, у нашей маленькой Верден, выросла на голове такая густая шевелюра.

Дальше...

Шаботт не обратил никакого внимания на запрет матери. Он все так же приходил и усаживался перед ней каждый вечер, в один и тот же час, на своем стуле. Он все так же давал ей ежедневный отчет. Но больше он ей не врал. И он больше не называл ее на «ты». «Обращение на „вы”, кажется, более всего подходит к тому арктическому холоду, который вы мне всегда внушали». Он забавлялся: «Неплохо, да, арктический холод, это достаточно „по-писательски” для вас, достаточно своеобразно, идентитаристично?» Мелкие укусы. Но она выбрала себе оружие: молчание. Шестнадцать лет молчания! Шаботт должен был тронуться умом от того ничуть не меньше, чем этот ненормальный поэт, его дед. Как все сумасшедшие, он теперь ничего не скрывал, говорил все, как было, чистую правду: «Помните того молодого директора тюрьмы, которого вы находили таким привлекательным, таким сдержанным, таким своеобразным, Кларанса де Сент-Ивера? Так вот, мои произведения пишет один из его подопечных. Пожизненное заключение. Но дьявольски трудоспособен! Нас ждет огромное состояние, мама. Нам всем от этого перепадет, и Сент-Иверу, и мне, и еще нескольким посредникам второго ранга. Заключенный, естественно, ничего об этом не знает, он пишет из любви к искусству: вот бы такого внука моему деду, Паоло Квиссапаоло...»

Однажды Шаботт заявился к ней с одним из тех «посредников второго ранга», неким Бенжаменом Малоссеном. Добродушный человечек, брюшко, костюм-тройка, «нагулянный жирок, наносной лоск, рекламный болванчик». Шаботт указал Малоссену пальцем на свою мать, прокричав:

– Моя мать! Госпожа Назаре Квиссапаоло Шаботт!

И добавил:

– Она всю жизнь не давала мне писать!

В тот же вечер, сидя верхом на своем стульчике, он объяснял старой женщине:

– Этот Малоссен будет изображать меня на публике. Если что-то пойдет не так, ему одному и достанется. Видите ли, Сент-Ивера убили, беднягу, мой автор сбежал, смерть рыщет повсюду, мама. Ну как, захватывает?

Сначала убили Малоссена. Потом ее сына. Вот и все.

– И правильно сделали.


***

Тянь задал только один вопрос. И то минут через пять после того, как она произнесла последнее слово.

– Почему вы рассказали все это именно мне?

Сначала он подумал, что она ему не ответит. Теперь она была даже не пнем в русле высохшей реки. Она была глыбой в непроницаемом мраке ночи. Поток, должно быть, прошел мимо нее. Когда-то давно.

Наконец он услышал, как она прошептала:

– Потому что вы теперь убьете того, кто убил моего сына.


***

– Вот и все.

Полицейский с ребенком на руках так и шел в ночи.

«Вы убьете того, кто убил моего сына...»

Полицейский с ребенком на руках разговаривал сам с собой посреди парижской ночи:

– Странное у них представление о полиции...

Наемный убийца, к вашим услугам... Эта мумия, помешавшаяся от слов сначала своего отца, потом своего сына, она, верно, приняла Тяня за Святого Духа у нее на посылках.

«Вы убьете того, кто убил моего сына...»

– Не то чтобы я был против, заметьте... Этот тип всадил пулю в голову Бенжамену... я бы охотно с ним расквитался... но месть – это блюдо не из рациона служащих полиции, уважаемая... Не прикасаться к нему... никогда... даже думать не сметь об этом... иначе не бывать справедливости, уважаемая... Каждому свое, вам – честь изящной словесности, мне – этика резиновой дубинки... Каждый использует то, что у него есть...

Полицейский с двумя головами шел и говорил, один в ночи. Иногда он обращался ко второй своей голове, заснувшей у него на плече:

– Значит, если я поставлю тебя на ноги, пиши «пропало»?.. Ты меня бросишь, скажи?.. Думаешь, так и будет?.. И ты меня покинешь? Ты тоже?

Слова, как пули, вылетают иногда сами собой. Он опомнился, уже когда их проглотил. Вот так. Баловался себе, и вдруг – получай! Он встал как вкопанный. Он так ясно представил себе, как маленькая девочка скачет по дороге впереди него. Дыхание перехватило. Картины мелькают одна за другой. Жанина на смертном одре. Жервеза, Жанинина дочка, да и ему как родная, в одеянии послушницы: «А ты, Тяньчик, хотел бы, чтобы я стала шлюхой, как мамочка?» Почему бы нет? Вот почему: «Бог, Тяньчик, как известно, болезнь неизлечимая». Жервезу забрал Бог. Пастора, последней отрады старого служаки, тоже больше нет. По уши влюбился в мать Малоссенов. «Тихая такая, Тянь, ну просто видение...» Пастор в Венеции, любовно охаживает то самое видение.

А Тянь здесь.

На этом тротуаре.

– Эта старая перечница совсем меня запутала.

Смена направления.

– Знаешь что? Зайдем-ка на набережную. Представим отчет патрону. Есть вещи, которые не стоит слишком долго держать в духовке. Согласна?

Опять в путь. Опять картинки в голове. Выражение лица Аннелиза, когда он узнает, какую роль сыграл в этом деле Малоссен! Невероятно, вы только вдумайтесь... Аннелиз вызывает Бенжамена, отправляет его щипать себе травку подальше от дела Сент-Ивера, а тот уже спешит прыгнуть в котел, где варится вся эта каша.

Малоссен...

Бумеранг дивизионного комиссара Аннелиза...

Бенжамен...

– Хорошо еще, что он в отключке, твой братец...

Непостижимо!

– Потому что, если бы он знал, куда вляпался, нам всем не поздоровилось бы...

39

Любопытно все же, что у людей сложилось такое представление об этой глубокой коме... даже у самых продвинутых умов... никаких забот, во всяком случае, в моральном плане... лучшая сторона сознания... когда ты во сне... в отрыве от реальности... проваливаешься в черный бархат бездны забвения... и все в таком роде... под предлогом, что мозг молчит... предрассудки... главенствующая роль мозга... как будто остальные шестьдесят тысяч миллиардов клеток даны так просто, для украшения... да, шестьдесят тысяч миллиардов молекулярных заводиков... собранных в единое целое... Вавилонская башня... да что там Вавилонская – она и рядом не стояла... и они хотят, чтобы все это умерло, замолчав навсегда... вот так, разом – было и нет... но шестьдесят тысяч миллиардов клеток умирают медленно... песочные часы, которые дают вам время, чтобы подвести черту под этой жизнью... прежде чем превратиться в груду мертвых клеток... мертвые клетки, сваленные в одну кучу, совсем как та старуха, забытая в дальнем углу своей комнаты... Именно эта картина всплыла сейчас из мрака ночи Бенжамена, эта ужасная старуха, с этим ужасным взглядом, разящим с вершины этой кучи тряпья... Еще Бенжамен видел тюрьму Сент-Ивера, и в частности одну из камер в этой замечательной тюрьме, камеру с высоким потолком, глубокую, как вера затворника, всю заставленную книгами... но напрасно мы стали бы искать там произведения выдающихся авторов, ничего подобного, только то, что может пригодиться: словари, энциклопедии, полное собрание серии «Что я знаю?», тома «Национального географического общества», «Ларусса», «Британники», ежегодник Боттена, «Робер», «Литтре», «Альфа», «Квид», ни романа, ни журнала, одни учебники – по экономике, социологии, этологии, биологии, история религий, наука и техника, ни одной мечты, только подсобный материал, чтобы кроить свою мечту... и в самой глубине этого кладезя познаний – позвольте представить: мечтатель собственной персоной, юный, один из тех людей, чей возраст не поддается определению, нетленная красота, Клара-фотограф поймала в кадре нерешительную улыбку, и он уже снова торопится вернуться к работе, уйти с головой в кипы листов, в свои прописи, аккуратно заполняемые таким четким убористым почерком, как будто он стремится не наполнить смыслом страницы, а покрыть словами поверхность листов (с обеих сторон, без полей)... и голос Сент-Ивера с порога камеры: «Клара, идем, дай Александру спокойно работать»... напоследок – пару снимков корзины, переполненной несмятыми листами... и на одном из увеличенных кадров, сделанных Кларой, эта фраза, мучительно искомая и постоянно ускользающая: «Смерть – процесс прямолинейный»... единственная, выбранная из многих других, тщательно вычеркнутых по линейке: «Смерть – процесс прямолинейный»... сохнущая у Клары в проявочной.

Итак, значит, это твоя фраза, Александр?

И это у тебя ее стянули?

И все прочие тоже?

И снарядили ими меня?

И ты меня убрал, выстрелив в упор?

Так?

Да, все было именно так, и сейчас это выплыло на поверхность, закрыв все остальные воспоминания Бенжамена... Первое посещение образцово-показательной тюрьмы в Шампроне, первый взгляд Клары и Кларанса... «я не хочу, чтобы Клара выходила замуж»... Кларанс за столом говорит о своих зэках: «Я только стараюсь примирить их с их собственным „я”, и, кажется, мне это удается»... Кларанс... его белая прядь... убедительно... ты убил Кларанса, Александр?.. Эта бойня – твоих рук дело?.. И Шаботт... и Готье... и раненый Калиньяк... они ведь увели твои романы... понимаю... «Они убивают, – говорил Сент-Ивер, – не как большинство преступников – чтобы разрушить самих себя, но наоборот, чтобы доказать свое существование, как если бы они ломились в стену»... ну да... или как если бы они писали книгу... «большинство из них наделены тем, что принято называть творческим складом характера»... «тем, что принято называть творческим складом характера»... поэтому не стоит удивляться, что, если у них украдут слово... строчку... целую книгу... Что бы сделал Достоевский, если бы его «Идиот» вышел под фамилией Тургенева?.. А Флобер, если бы приятельница Коле[34] украла его Эмму?.. Хватило бы их на то, чтобы разнести всех вокруг?.. Они писали, как убивают...

Так уходили клеточки Бенжамена... У каждой – свое спорное мнение, которое распадается вместе с ними... картинки, рассыпающиеся на глазах... процесс прерывается внезапными паузами... что-то мешает... краеугольный камень сознания, камень преткновения... как, например, это заявление Клары: «Я кое-что скрыла от Кларанса...» – «Что-то скрыла, Кларинетта?..» – «Мой первый секрет... я дала Александру почитать книгу...» – «Александру?..» – «Ну да, знаешь, который все время пишет... я принесла ему роман Ж. Л. В. ...» Что?.. Что?!! ЧТО?!! Клара?.. Значит, это из-за Клары все началось?.. И эта пуля у меня в башке... и море крови, и горы трупов?.. Черт бы все это побрал... голос Кларанса тут как тут: «Единственное напоминание о внешнем мире, которое они еще терпят, это присутствие Клары в наших стенах...» Клара в наших стенах... Клара по простоте душевной сама приносит роман Ж. Л. В. настоящему Ж. Л. В. ... «Ты полагаешь, я неправильно поступила, Бенжамен?..» Волки тоже наивны... не голод, не хитрость, не кровожадность зовут их в овчарню, нет... но их наивность. Клара в овчарне...

Так распадались клеточки Бенжамена Малоссена... взрывами... в этот момент был такой шок, что даже зеленая полоска энцефалограммы вспыхнула ярче на тусклом экране... но вспышка, которую никто не видел, не в счет... и смерть опять становится на свои рельсы... «Будьте снисходительны к писателям, – шепчут клеточки Бенжамена, рассыпаясь песком, – пожалейте их, не давайте им зеркала... не меняйте их представлений... не давайте им имен... от этого они сходят с ума...»

40

– Кремер.

– Кремер?

– Кремер. Его зовут Александр Кремер.

Инспектор Ван Тянь молчит. Дивизионный комиссар Аннелиз говорит вполголоса. Только бы не разбудить Верден. Только не ее глаза.

– У нас говорят не только немые старухи, Тянь, отрезанные пальцы тоже.

– Удалось установить отпечатки?

– Точно – он.

– И откуда взялся этот Кремер?

– На этот вопрос вам ваши товарищи ответят.

Дивизионный комиссар Аннелиз передает слово трем другим инспекторам, находящимся тут же. Три ареста Кремера, три дела, трое полицейских. Один из них, старый служака с трубкой в зубах, начинает, осторожно косясь на Верден.

– В первый раз все было совсем по-другому, Тянь. Мошенничество, так, ерунда. Кремер сбежал из дому. В восемнадцать. Записался здесь на курсы Бланше – драмкружок, как раз для подростков, которые не хотят учиться, ну, ты понимаешь. Так. Актер из него никакой, если верить его преподавателям... Смазливое личико и ничего больше. Но он уперся. Захотел показать, на что он способен, предстать во всей красе перед самим Бланше, директором. Дождавшись июля, когда Бланше с семьей уехал из города, он проникает к нему в дом, дает объявление в «Партикюлье» и продает квартирку какому-то дантисту; и можешь мне поверить, Тянь, все чин чином, сделка зарегистрирована, как полагается, нотариус даже не заметил подделки документов на собственность. Директор возвращается, а у него уже поселился дантист. Представляешь его физиономию... Тут является Кремер, как ни в чем не бывало: «Ну что, господин директор, плохой я актер, да?» Меня это больше позабавило, я попытался уладить дело миром, дантист забрал свою жалобу, но директор, сволочь попался, свою не захотел забирать. Нотариус тоже. В итоге: шесть месяцев схлопотал наш малыш Кремер, который к тому моменту уже месяц как стал совершеннолетним.

– А семья?

– Виноторговцы из Бернгейма, в Эльзасе, сбывают преспокойно свой сильванер нантским оптовикам. Родители лишили его наследства в пользу двоих старших сыновей. Не считая, конечно, полуразвалившейся хибары – не отпускать же его ни с чем – добрые души...

– И что ты о нем думаешь, о Кремере?

– Забавный. Нет, правда, в то время забавный был парнишка. Бог знает, сколько я таких повидал с тех пор, а этого, видишь, помню. О чем-то ведь это говорит! Тушевался немного, говорил как в книжках, сослагательные там наклонения и все такое... Он мне тогда признался, что в первый раз и почувствовал, что живет по-настоящему, когда устраивал всю эту комедию.

– Так понравилось, что решил снова этим заняться, когда вышел.

– И да, и нет, там ведь была еще Каролина.

– Каролина?

– Подружка, которую он себе завел на этих курсах, она пришла за ним в день его освобождения. Девчонка из хорошей семьи, не просто так. Он представил ее своим, женился на ней, они даже перебрались в эту развалюху, его дом.

Впрочем, все эти аферы... должно быть, у него это в крови, так и тянет пройтись по краю. С этим своим удальством попал во вторую историю. Мошенничество со страховкой, потом с налогами, жульничество с винной экспертизой, очередные трюки с недвижимостью... пять лет на этот раз. Когда председатель суда попросил его как-то обосновать свое поведение, «трудно объяснимое для ребенка, который ни в чем не нуждался», Кремер очень вежливо ответил: «Совершенно верно, господин судья, все дело в воспитании. Я, видите ли, из хорошей среды, можно сказать, безупречной, так то меня нельзя упрекать в том, что я решил воспользоваться поданными мне примерами».

Пауза.

Так странно слышать, как пятеро полицейских обсуждают давнишнее дело Александра Кремера, в такой час, среди ночи, приглушенными голосами, стараясь не разбудить младенца, заснувшего на животе у их коллеги-вьетнамца. Кажется, что эти люди так всегда и говорили – шепотом...

Но есть еще и третье дело. Потолще. Неизбежная мокруха, которую рецидивисты, в конце концов, вешают себе на шею, и петля затягивается.

– Выйдя из тюрьмы, Кремер направился прямиком к себе домой, где и прикончил свою Каролину и двух братьев: Бернарда и Вольфганга Кремеров.

– А братьев зачем?

– Они близнецы. Девчонка выбирать не стала, развлекалась с обоими. Кремер пустил в расход всех троих, поджег дом и опять оказался за решеткой. Быстро управился: одна нога здесь – другая там.

Вот и все.

Шум ночного города, шепот мужчин...

Вот и все.

– И уже в тюрьме его заметил Сент-Ивер, так?

Да. Кремер начал писать. Вымышленные биографии финансовых гениев. Его перевели в Шампронскую тюрьму, где он провел в заключении пятнадцать безупречных лет. Вплоть до убийства Сент-Ивера.

– Почему же он не устроил скандал, когда обнаружил, что у него позаимствовали его творения? Вместо того, чтобы кончать Сент-Ивера...

Кто-то задал этот вопрос.

И все задумались.

Инспектор Ван Тянь попробовал ответить:

– А кому жаловаться-то?

Развитие темы:

– Поставьте себя на его место... Первый раз попал – родители лишают его наследства... Второй раз сел – братцы увели его жену... В третий раз: весь его литературный труд – в тартарары. Пятнадцать лет работы! Украдены его же благодетелем... Ну, и кому пошел бы он жаловаться, по-вашему? На кого ему еще рассчитывать?

Молчание.

– Такой человек думает уже только о том, чтобы разнести все, что движется. Месть... Из-за этого он и третий свой срок мотал: разве нет?

– Кстати, насчет того, чтобы пострелять, мой дорогой Тянь, этот Кремер очень на вас похож...

Дивизионный комиссар Аннелиз, нахмурившись, листает третье дело...

– Отличный стрелок, как и вы. У его тестя, отца Каролины, была оружейная лавка на улице Реомюр. Он даже хотел выставить Кремера на чемпионат Франции по стрельбе. Постойте, я, кажется, где-то читал об этом...

Но, отчаявшись отыскать нужную страницу в ворохе результатов психиатрических экспертиз...

– Короче, один из психиатров, который наблюдал Кремера, выдвинул любопытную теорию о прирожденных стрелках... по этой теории лучшие из них испытывали во время стрельбы нечто вроде раздвоения личности, ощущая себя одновременно в роли стрелка и мишени, здесь и там, отсюда и их потрясающая точность, которая не может объясняться только меткостью... Что вы об этом думаете, Тянь?

(Инспектор Ван Тянь думал, что то же самое можно сказать и о плохих стрелках, только эти вот мажут.)

– Бывает.

Дивизионный комиссар подводит итог:

– Теперь, господа, вы знаете, что имеете дело со стрелком класса Тяня, только, в отличие от инспектора, у него вошло в привычку убивать – семь трупов всего, считая того заключенного, которого он порезал при побеге.

Собрание окончено.

Все поднимаются, инспектор Ван Тянь – придерживая головку спящего ребенка у себя на груди.

– Тянь, вы не слышали новости. Все указывает на то, что у нас восьмой труп на руках.

– Жюли Коррансон?

– Нет, директриса «Тальона».

– Королева Забо?

– Да, как вы говорите, Королева Забо. Пропала три дня назад.

41

– Три дня и три ночи, дурачок.

(...)

– Раньше я тебе не говорил, чтобы не расстраивать...

(...)

– У тебя, похоже, и без того забот хватает с этими аппаратами, которые торчат из тебя со всех сторон.

(...)

– Но сегодня вечером я загибаюсь. Бессонница достала. Ты уж извини.

(...)

– Твоя Жюли опять начудила.

(Буши Жюли, Лусса! Это не Жюли, Лусса!)

– Она убрала мою Изабель.

(Буши Жюли, господи ты боже мой!)

– В среду Изабель вызывает меня в свой кабинет и между делом объявляет, что полицейские ошибаются насчет твоей Жюли.

(Та шо дэ дуй! Она права!)

– Она, дескать, разговаривала с ней по телефону, и они даже встретились.

(Нар? Вэй шень ме? Где? Зачем?)

– Она не захотела мне сказать ни где, ни зачем.

(Мадэ! Черт!)

– Она также не захотела, чтобы я ее проводил.

(...)

– Она суетилась, как блоха на сковородке. Заверила меня, что ничем не рискует; самое большее, что ее огорчало, это два инспектора, приставленные для ее же охраны, которые могли увязаться за ней. «Но я от них уйду, Лусса, ты меня знаешь!» У нее сверкали глаза, как в прежние времена подполья.

(Хоу лай! Дальше!)

– Я тебе уже рассказывал, как она отличилась во время Сопротивления?

(Хоу лай! Хоу лай!)

– Подпольные бумажные фабрики, подпольные печатни, подпольные сети распространения, книжные магазины, книги, газеты – она выпускала все, что запрещали фрицы.

(...)

– Двадцать пятого августа сорок четвертого, в день освобождения Парижа, сам Шарль сказал ей: «Мадам, вы гордость французского издательского дела»...

(...)

– И знаешь, что она ответила?

(...)

– Она спросила: «Что вы сейчас читаете?»

(...)

– ...

(...)

– ...

(...)

– Скажу тебе одну вещь: Изабель... Изабель это дух времени, превратившийся в книги... волшебное превращение... философский камень...

(...)

– Это и называется: издатель, дурачок, настоящий издатель! Изабель – это Издатель с большой буквы.

– Поэтому-то я и не хочу, чтобы твоя Жюли ее доставала.

(БУШИ ЖЮЛИ, ЧЕРТ ВОЗЬМИ! Как еще тебе это вдолбить, Лусса! Это не Жюли! Это высокий блондин, бывший заключенный Сент-Ивера, это настоящий Ж. Л. В., КЭКАОДЭ Ж. Л. В., ЧТОБ ТЕБЯ!.. Съехавший бумагомаратель, сплошняком заполнявший свои листы, не оставляя живого места, сумасшедший убийца, который хочет все свалить на Жюли! Чего ты торчишь здесь, вспоминая былые времена? Зови полицию, Лусса: Цзинь ча цзюй! ПОЛИЦИЮ!)

Загрузка...