«Лазарь! Иди вон!» И весь мир поднимается из могилы...
– Графин пуст, а я хочу пить! Здесь, что же, нет даже какого-нибудь несчастного лаборанта, чтобы воды принести?
Лаборанта не было, зато полдюжины студентов бросились на штурм кафедры профессора Бертольда, преодолевая первые ступени своей будущей карьеры и вырывая друг у друга злосчастный сосуд.
– Доктор! – заорал в свой микрофон один из журналистов.
– Профессор! – резко поправил его Бертольд. – Попрошу не упрощать!
– Профессор, как долго длилась операция?
– Другой бы на моем месте провозился до самой вашей пенсии, мой мальчик, но хирургия – это дело, в котором нужно управляться быстрее, чем вам это пока удается.
По случаю большого ежегодного съезда, устраиваемого медиками в память о докторе Биша[35], Научно-исследовательский центр неврологии «Питье-Сальпетриер» отмечал небывалое достижение профессора Бертольда, четыре пересадки за одну операцию: почки – поджелудочная железа – сердце – легкие – пациенту, уже несколько месяцев находившемуся в коме; результаты говорят сами за себя: ни малейшего намека на отторжение тканей, так что уже через какие-нибудь десять дней больной обрел все функции нормального жизнеспособного организма, вернулся домой и даже приступил к своим профессиональным обязанностям. Настоящее воскрешение!
– Благодаря техническим средствам и многофункциональному подходу, – громогласно чеканил профессор Бертольд, – я смог оперировать восемь часов кряду при постоянном переливании крови, чтобы избежать проблем септического плана, и я ни секунды не колебался, приступая к лапаротомии грудной клетки, что открыло мне широкий доступ к внутренним органам!
– У вас были ассистенты? – спросила восхищенная журналистка, которой с трудом удавалось справиться сразу и с микрофоном, и с блокнотом, и с карандашом, и с переполнявшим ее энтузиазмом.
– Помощники ни к чему в операциях такого класса, – отрезал профессор Бертольд, – пара рук – подавать инструменты – вот и все, хирургия в этом очень похожа на высокую моду, мадемуазель!
– Каков был порядок пересадки?
– Я начал с области сердца и легких, но пришлось параллельно отвлекаться на другую пересадку, потому что с поджелудочной железой необходимо разделаться не позднее, чем через пять часов после вскрытия.
– То есть закончили вы почками?
– Да, почки остались на десерт, чего легче!.. Да и все прочее обычно не вызывает больших затруднений... для меня, по крайней мере... я предусмотрел, чтобы большая часть анастомозов держалась автоматическими пинцетами... нужно идти в ногу со временем.
– Как вы объясните небывалый случай отсутствия отторжения донорских органов у вашего пациента?
– Для этого у меня есть особый секрет.
Кажется, все уже было сказано о том замечательном состоянии, в котором пребывает выздоравливающий: тело ощущает новизну жизни, как свежесть чистого постельного белья, знакомое чувство вновь обретенного себя самого, с каждым днем все более привыкаешь к себе. Но в то же время из-за этого внутреннего обновления относишься к себе с особой осторожностью, следуя букве инструкции из боязни сломать мудреный механизм... О первая ложка картофельного пюре, первый крохотный кусочек ветчины... О первые неуверенные шаги заново вступающего в эту жизнь... О воздух Бельвиля, внезапно наполнивший легкие до краев, так что, кажется, взлетел бы, не будь этого груза ожившего тела... О мягкое пристанище постели, зовущей еще сильно ослабленное тело... И эти улыбки, сопровождающие вас повсюду... это трепетное отношение – как будто держат в руках хрупкий фарфор... полумрак, оберегающий сон... продолжительный сон выздоравливающего... О утреннее солнце!
Кажется, все уже сказано о выздоровлении.
Но вот воскрешение...
Бертольд воскресил меня, это верно. После угроз Марти, конечно, но все же он вернул меня к жизни. Отбирая и вырезая куски из тела Кремера, пересаживая и пришивая их мне, Бертольд спас меня. Из убийцы и убитого он смастерил одно целое... Кто-то хотел сказать что-то насчет воскрешения? Прежде всего, самые истые среди верующих убеждают себя, что верят в него, на самом деле не веря. Все они, Клары, Жереми, видели бы вы, как они смотрели на меня, когда мои глаза открылись! Даже Тереза! Я бы не дал руку на отсечение, но, кажется, и во взгляде Терезы стремительно пронеслась неуловимая птица удивления, когда я впервые стал на ноги. Они смотрели на меня совершенно новыми глазами... Как будто это они воскресли, а не я! О, Лазарь, старый приятель из Вифании, не это ли новость из новостей? Возвращая нас к жизни, они воскрешают саму жизнь! Это Марфа и Мария, созданные вторично для тебя нашим прекрасным ходоком по водам! Более того, вся Иудея воскресла для тебя, тебя одного, Иудея, призванная жить! «Лазарь! Иди вон!» И весь мир поднимается из могилы, знакомый, но обновленный, – в этом настоящее чудо! А вот и те, кого ты уж не думал увидеть, словно только что вылупившиеся, но с налетом вечности: Жюли, Клара, Тереза, Джулиус, Жереми и Малыш, Лауна, Верден, Хадуш, Амар и Ясмина... что за приятное журчание имен... Лусса, Калиньяк, Забо, Марти и Аннелиз... о соцветие имен воскресших... и эти воскресшие повторяют твое имя: Бенжамен! Бенжамен! Как будто пытаются ущипнуть себя, чтобы убедиться, что и вправду живы...
Та же ошеломляющая атмосфера воскрешения царит в издательстве «Тальон», в большом кабинете Калиньяка; через две недели после моей выписки из больницы, после этих замечательных дней периода восстановления, здесь решили устроить праздник по поводу моего возвращения. Шампанское рекой, повсюду дружеские лица, взгляды всех присутствующих, обращенные к мигающему прямоугольнику телеэкрана, там, в простенке между двумя окнами, к Бертольду – неуемному вояке с волшебным мечом в руках, – ему одному посвящен целый выпуск часовых «Новостей». Бертольд жестикулирует так, словно речь идет о президентской кампании, Бертольд старается ответить сразу на все вопросы, Бертольд жадно хлещет пьянящий напиток славы прямо из бочки.
Вопрос. С какими трудностями приходится сталкиваться наиболее часто в подобного рода операциях?
Бертольд. Предрассудки собратьев по профессии, навязчивость родных пациента, упрямство доноров, изношенность материала, с которым приходится работать, обособленность медперсонала, и, наконец, злобная зависть одного коллеги, не достигшего моего уровня, имен мы, естественно, не называем. Но хирургия – это служение, которое требует полной отдачи от своего избранника!
– Вот хрен... – бурчит Жереми, проглатывая остальные ругательства.
– «Служение избранных», смело сказано, – иронизирует Королева Забо, как всегда, внимательная к словам.
Марти с пенящимся бокалом в руке сдержанно улыбается:
– Как вам удается делать окружающих такими счастливыми, Бенжамен?
Вопрос. Профессор, не могли бы вы рассказать что-нибудь о личности донора?
Бертольд. Заключенный лет сорока, но состояние организма прекрасное, отличное питание, почки как у младенца, никаких признаков малокровия, не говоря уже об артериосклерозе... и ведь находятся такие, кто готов хулить продовольственное обеспечение в наших тюрьмах!
И так целый час кряду, в течение всего выпуска. Пока телекамеры повествуют всему миру о подвигах профессора Бертольда – рядом с которым и Бог Отец сошел бы, кажется, за провинциального костоправа, – я беру под руку доктора Марти:
– Могу я задать вам один вопрос, доктор?
И, не дожидаясь разрешения, продолжаю:
– По поводу отторжения... Почему мой организм беспрекословно принял подарки Кремера?
Марти призадумался на минуту, наблюдая, как Малыш потчует Превосходного Джулиуса шампанским.
– Вас интересует научная точка зрения?
– Только не очень сложно, чтобы я мог сделать вид, что понял.
Джулиус громко фыркает – пузырьки шампанского ударили ему в нос.
– Вы с Кремером гистосовместимы.
– То есть?..
Джулиус осторожно макает язык, дегустирует.
– Это значит, что тканевые антигены Кремера идентичны вашим.
– Такое часто встречается?
– Никогда, если только речь не идет о близнецах, о настоящих.
– И вас это не удивило?
Джулиус одобрил угощение. Одним махом вылакал все до дна, и Малыш бросился за второй порцией.
– От вас, да и от всего вашего семейства, – отвечает наконец допрашиваемый, – можно ждать чего угодно, удивляться – только зря время терять. Смотрите-ка, что это с вашей собакой... От шампанского, должно быть?
– Последствия его эпилептического припадка, шею немного скривило и передние лапы... А мой мозг, доктор, чем объяснить это внезапное оживление?
– Посмотрим, посмотрим, – сказал Марти, подходя к нашему новоявленному собачьему дегустатору вин. – Джулиус, дай лапу, пожалуйста.
Сраженный такой обходительностью, Джулиус охотно подает врачу свою кривую лапу – энергичное приветствие фалангиста.
– И в самом деле, – бормочет доктор, вставая на колени рядом с собакой, – а теперь сядь, прошу тебя.
И Джулиус шлепается на свой увесистый зад, а две передние лапы, сведенные судорогой, взлетают соответственно к ушам Марти.
– Так, – говорит доктор, ощупывая пса.
– Так... так...
– Ветеринар сказал, что уже ничего не поделаешь, – вмешивается Жереми, который внимательно следит за всеми словами и движениями Марти. Марти – его герой, его полубог, невольно повлиявший на его недавнее решение стать врачом («Когда я вырасту, я буду лечить, как Марти! – Правда, Жереми, хочешь быть врачом? – Конечно, чтобы опускать всяких Бертольдов!»).
– Ну что ж, покажем Джулиуса этому знатоку, новой телезвезде, прекрасный специалист, он ни в чем мне не отказывает.
«Прекрасный специалист» все еще красуется на экране, только теперь, отстаивая высшую справедливость, он изрыгает свое недовольство, возмущенный неблагодарностью спасенного им, «который должен был бы находиться в этот момент рядом со мной и воздать медицине честь, которую она заслуживает!».
Это участь богов, Бертольд, все они рогоносцы: их создания сваливают куда подальше, это неизбежно...
– Насчет вашего мозга... – тихо с задумчивым видом произносит Марти, – принимая в расчет комплекс современных знаний по этому аспекту...
Быстрый взгляд по сторонам и наконец:
– Лучше спросите об этом Терезу.
Подобное предложение заставляет меня глубоко задуматься, и лишь голоса Луссы и Калиньяка выводят меня из этого состояния.
– Кое-кто ждет тебя в твоем кабинете, – говорит один.
– Кто это?
– Тот, кто обычно ждет тебя в твоем кабинете, – шутит другой, – некто выдающийся и нетерпеливый.
Одно из последствий воскрешения: приходится возвращаться к своей работе.
Так что следует подумать, прежде чем...
– Господин Малоссен, здравствуйте!
Я его сначала не узнал. Странное ощущение: я уже видел этого человека, да, я уже видел его костюм, только вот не помню, чтобы я видел его в этом костюме, нет. Ни его пузатый кожаный портфель, набитый до отказа. Голову даю на отсечение.
– Голову, верно, ломаете, а? – так и сказал, почти раздавив мне пальцы своим энергичным рукопожатием.
Великан, весь красный от напряжения, высоченный детина, принарядился, говорит какими-то загадками, веселый:
– Небось и не думали, что можно так измениться! Не отпирайтесь, это у вас на лице написано.
Я уклоняюсь от дружеских объятий и поспешно усаживаюсь за свой стол. В укрытие! Прячься!
Со временем становишься мудрее – смерть тому доказательство.
– А теперь вы меня узнаете?
Одним шагом он перемахивает через разделяющий нас ковер, нависает всей своей огромной массой над столом, хватается за подлокотники моего кресла и ставит нас прямо перед собой, на стол, меня и мое кресло, и в самом деле вызывая у меня проблеск воспоминания: мой сумасшедший великан! Черт побери, мой отчаявшийся громила! Тот, что разнес мою каморку! Только теперь он добродушный, как людоед, раздувшийся, как дирижабль, под толстой кожей уже и не угадаешь, где проходит кость. Резиновый великан хохочет так, что, того и гляди, книжки нашей Королевы разлетятся во все стороны. Но куда пропала его хищная волосатость? Откуда в нем эта доброжелательность? И почему его костюм, безупречный, как совесть сутенера, кажется мне таким знакомым?
– Я пришел сказать вам две вещи, господин Малоссен.
Смех на этом оборвался.
– Две вещи.
Что наглядно показывают два огромных пальца, разгибаемых у меня перед носом.
– Первое...
Он открывает портфель, достает оттуда рукопись, которую я ему дал, и бросает ее мне на колени.
– Прочитал я вашу вещицу: безнадежно, старик, бросайте вы это и чем скорее, тем лучше, иначе вас ждет жестокое разочарование.
(Браво! Как, однако, легко он справляется с моей работой.)
– Второе...
Он положил руки мне на плечи, посмотрел мне прямо в глаза, сделал небольшую паузу и продолжал:
– Вы слышали о деле Ж. Л. В., господин Малоссен?
(Что он хочет этим сказать?..)
– Немного.
– Этого мало. Меня оно очень заинтересовало. Читали вы хоть один роман Ж. Л. В.?
(«Читали» это не то слово, честно признаться...)
– Нет, конечно? Я тоже, до событий этих последних дней... Пошловато для таких утонченных умов, как наши: не так ли?
Он замолчал.
Замолчал, чтобы дать мне понять, что сейчас будет главное. Можно прервать любую речь, но только не такое молчание.
– Мы дети, господин Малоссен, вы и я... маленькие дети...
Последние секунды на размышление. Разминка чемпиона, готового выскочить на ринг.
– Когда человека убивают во время презентации последнего романа на глазах у бесчисленной толпы, самое малое, что можно сделать в его память, это прочесть упомянутый роман. Я это и сделал, господин Малоссен. Я прочел «Властелина денег» и все понял.
Я тоже, увы! Я, кажется, тоже начинаю понимать... Этот пожар, что кроется в недомолвках моего великана. Последние пригоршни энтузиазма доводят до предела давление в котле его нервной системы. От этого сердце закипает. Мускулы каменеют, кулаки сжимаются, щеки раскаляются докрасна, и тут я узнаю костюм – это костюм Ж. Л. В., тот самый, что был на мне в тот вечер во Дворце спорта, только на пять-шесть размеров больше, и причесан он, как Ж. Л. В., волосы подстрижены, зачесаны на прямой пробор и прилизаны, словом, гигантский «Конкорд» на недосягаемых высотах своей безупречности! И я знаю, что он мне сейчас скажет; он и в самом деле это говорит: он дает сигнал к смене караула, он – новый Ж. Л. В., он постиг секрет успеха своего предшественника, и он пойдет до конца, претворяя его в жизнь, так что джекпот международного книжного рынка начнет зашкаливать, именно так и не иначе; он будет проповедовать либеральный реализм, он посылает ко всем чертям «эгоцентрический субъективизм отечественной литературы» (sic!), он будет бороться за роман, котирующийся на бирже, и ничто не сможет его остановить, потому что «проявлять волю, господин Малоссен, значит желать того, чего и в самом деле хочешь!».
И он опускает свой массивный кулак на телефон, который только что зазвонил.
Сидя в кресле, стоящем на столе, вы можете сдерживать волны сожаления, стремящиеся излиться на отвергнутого автора, это возможно, я сам это делал. Но ураган, поднятый писателем, уверенным в близком успехе... посторонитесь! Никакая сила в мире не помешает крушению всех преград под напором иллюзий – они, в сущности, единственное, что нам нужно. Не вставайте на пути у этого потока, сидите смирно, будьте благоразумны, берегите силы... ждите, пока не наступит снова время для утешения.
Так я и сделал.
Я дал моему великану наораться вволю, выкрикивая лозунги либерального реализма. «Единственное достоинство: действовать! Единственный порок: не во всем преуспеть!» Позор на мою голову, он знает наизусть интервью Ж. Л. В.: «Я проиграл несколько сражений, господин Малоссен, но я всегда извлекаю из своих поражений уроки, которые ведут к конечной победе!»
При каждой реплике расстегивалась очередная пуговица на его жилете, слишком тесном для такого ликования.
– Писать значит считать, господин Малоссен, с буквой «с», как в слове «сделка» или «капуста»!
Он сорвал со стены портрет Талейрана-Перигора (ценное недвижимое имущество), поцеловал его взасос и, держа его перед собой в вытянутых руках, сказал:
– Дорогой князь, мы сколотим огромное, огромное, огромное... состояние!
Его конкордовские крылья встали дыбом, полы рубашки уже свободно развевались по воздуху.
– Люди, которые в принципе не читают, обычно выбирают одного автора, господин Малоссен, и этим автором буду я!
Он плакал от радости. Он опять превратился в дикого зверя, вырванного из привычной среды.
А я...
На своем троне...
Как пристыженный король...
Мне ничего не оставалось, как присутствовать при этом крушении, которое кое-кому казалось вознесением.
– Хай цзы мэнь е ань нань мань шуй. (Доброй ночи, дети, спите спокойно.)
– Маньмань шуйба, Бенжамен. (Ты тоже, Бенжамен.)
Вот так. Дети ныряют в свои постели после ежевечернего урока китайского. Это была идея Жереми: «Не нужно историй, Бен, лучше научи нас китайскому твоего Луссы». И еще глубокая мысль Клары: «В незнакомом языке – самые интересные истории этого мира». Лингвистический аппетит очень кстати проснулся в нашем бельвильском захолустье как раз с того времени, как лакированные утки стали вытеснять из витрин головы баранов, еще вчера безучастно глядевших на проходящих мимо. Лусса был прав, Бельвиль постепенно становится китайским; Королева Забо не ошиблась, китайцы уже здесь, и благодаря их книгам их души свили себе гнездо в книжной лавке «Дикие степи». Бельвиль – это География в подчинении у Истории: фабрика воспоминаний... И Бенжамен Малоссен, сидя на месте старого Тяня, обучает своих детей трем тонам этой непривычной музыки изгнанников. Дети слушают, повторяют, запоминают. В этот вечер была только одна заминка: Тереза вдруг восстала посреди комнаты. Она не поднялась, а именно восстала, вознеслась, как обелиск, вся прямая, угрожающе пошатнулась на своем невидимом пьедестале, трижды повращала глазами и, обретя наконец равновесие, произнесла тем бесцветным голосом, какой обычно появляется у нее в такие моменты:
– Дядюшка Тянь просил сказать вам, что он благополучно прибыл на место.
На что Жереми заметил:
– Две недели? Долго же он добирался!
Тереза сказала:
– Ему надо было повидать кое-кого.
И заключила:
– Жанина-Великанша и он всех вас обнимают.
Вот так. Это-Ангел спит, как положено при таком имени. Его будущее надежно, и ночи он тоже не боится: маленькая Верден охраняет его сон, да и Превосходный Джулиус всегда спит у колыбели.
Мы с Жюли закрыли дверь к спящим детям, торопясь уединиться. Как и в предыдущие пятнадцать вечеров, мы с трудом дождались этого момента и вознеслись наконец на райские вершины моего шестого этажа. (Последствие воскрешения.)
– Бань бянь Тянь! – закричал Малыш в первом своем ночном кошмаре.
«БАНЬ БЯНЬ ТЯНЬ!» – его крик вихрем вылетел во двор дома. «БАНЬ БЯНЬ ТЯНЬ! Женщина несет половину неба!» Вот и догадайся, почему я сразу подумал о Королеве Забо, ловко она прибрала к рукам моего великана («Значит, вы – новый Ж. Л. В.? Пойдемте, расскажете мне поподробнее...»), гигантский цыпленок в пуховом гнездышке Королевы («И у вас есть сюжет? Даже несколько? Десяток! Отлично!»), идут наверх («Нам будет удобнее говорить в моем кабинете...»), в четырех пустых стенах («Кажется, разговор обещает быть долгим!») – выхаживает каждую мечту...
И, обращаясь ко мне через приоткрытую дверь, говорит:
– Все, Малоссен, я больше не душу таланты; если бы Гитлер получил свой приз в Риме, он бы никогда не пошел в политику...
Вот так. Жюли тоже уснула. Она – сама теплота. Свернулась калачиком, так и хочется к ней под бочок. Эти изгибы ее тела до того родные, почти мои собственные. Как будто каждый вечер я прячусь в футляр виолончели. И там, на обжигающем бархате ее кожи, с неискушенным сердцем, доставшимся мне от убийцы, я прошептал на ушко Жюли самое прекрасное признание в любви, какое только есть на свете.
Я сказал:
– Жюли...
(...)
– Жюли, я люблю тебя... точно.