Девушка из соседней квартиры

Она была из старинной итальянской семьи, обе наследницы которой, визжа, вдрызг разругались. В квартире за стеной все переменилось. После небольшого ремонта постелили палас, потом доставили пианино. В этом доме уже стояло пианино, на котором чаще всего играли пожилые люди: в один и тот же час после полудня старое пианино повторяло одинаковую мелодичную последовательность песенок и вальсов. Вместо того чтобы раздражать, эти повторы, наоборот, волновали меня, каждый раз все сильнее: я не знал, кто играет, не пытался узнать, представлял себе некую даму; однажды, поднимаясь по лестнице, я остановился на площадке четвертого этажа, на пианино играли за дверью слева, но я не пытался связать свое волнение с чьим-либо лицом, воспользовавшись именами жильцов, указанными у входа. Я чувствовал в мелодиях, различимых двумя этажами выше, упорность гребца, идущего против волн. Я ощущал, что в настойчивости воспроизведения в одном и том же порядке одного и того же музыкального ряда было что-то решительно важное: оно рождалось из воспоминаний, сберегало существование. Женские пальцы, бившие каждый день по клавишам со все нарастающим темпом, восхваляли память. Однажды пианино умолкло.


Девушка поселилась в соседней квартире: я заметил ее за приоткрытой дверью вместе с женщиной постарше, вероятно, матерью, которую потом больше не видел. Я подумал: буржуазная дамочка из провинции, перевезла дочку учиться в Париж. Каждое утро девушка играла на пианино, начинала с гаммы, потом переходила к более сложным упражнениям, сбивалась, начинала снова, вновь спотыкалась, ее оплошности были чудесны. Нас разделяла только стена, заставленная книжными полками: со своей стороны я писал за повернутым к окну письменным столом, печатал на машинке. Железному шуму — от клацаний пальцев по машинке моего деда, над которой я упорствовал, презрев комфорт, дабы она продолжала существовать, и любовно пребывал рядом с нею во время ее агонии, — отвечал гром отважных нот соседки. Два шума как бы служили друг другу спутниками жизни, что так близки и делают вид, словно не знают друг друга, у них для отговорок есть сень стены, и души их держатся за руки. К середине упражнений соседки неизменно возвращалась одна особо печальная мелодия, которая настолько меня впечатляла, что я прекращал печатать на машинке и вслушивался, рискуя обнаружить свое волнение.


Три года тому назад один институт попросил меня создать произведение в области аудиовизуального искусства, поскольку я принадлежу к тем, кто одновременно и пишет, и делает фотоснимки. Мою работу должны были показать летней ночью на Аренах Арля. Теперь я понимаю, что уже наступил закат, как говорят про старых художников, моего фотографического мастерства. Я уже не фотографировал больше ни друзей, ни тех, кто меня привлекал, дабы хотя бы таким образом недолго обладать ими, я уже как будто забросил фотографирование. Я был уже умирающим фотографом, во всяком случае, парализованным. Но карусель круживших по квартире бликов побуждала меня вернуться к тому, что я оставил. Я был столь благодарен за их благотворное действие, что решил запечатлеть их, дабы от этих пересветов остался какой-то след. Поколебавшись, я предложил работу о собственной квартире. А какое будет, кроме моего голоса, звуковое сопровождение? Почти никакого, звуковая атмосфера квартиры, ее тишина, шум печатающей машинки, которому вторили первые прикосновения соседки к клавишам пианино. Их можно было бы, сказали мне, легко воссоздать с помощью уже существующих записей. Нет, я хотел, чтобы это были достоверные звуки. А нельзя ли, чтобы их записать, попросить соседку прийти на студию? Ни в коем случае, я бы никогда не осмелился попросить ее об этом, я не хотел, чтобы она была в курсе проекта. Я потребовал высокочувствительный звукозаписывающий аппарат, заставил подробно объяснить, как он работает, и, дабы быть уверенным, что не случится осечек, попросил специалиста предварительно его настроить, указав ему точное расстояние между стеной и столом, с учетом глубины полок с книгами. Мне вручили магнитофон в пластиковом пакете, я должен был просто вернуть его через три дня, никаких препятствий не было, соседка играла каждое утро. Выходя из студии, где я начал записывать отрывки из дневника о моих занятиях в квартире, так или иначе связанных с соседкой, я столкнулся с ней на улице, держа в руках пакет с охотившимся на нее устройством, я никогда не встречал ее так далеко от нашего дома, мы поздоровались, она покраснела, мы никогда не обменивались иными словами, кроме простых «Добрый день. — Добрый вечер». Но мы знали практически все о жизни друг друга: перегородки были такие тонкие, телефонные разговоры были слышны, мы оба жили в одиночестве, и от того наши редкие гости становились более заметны и поджидаемы. Когда девушка исчезла из вида, я склонился над пластиковым пакетом, дабы удостовериться, что он не прозрачный.


Вернувшись домой, я незамедлительно установил и подключил аппарат, приставив его поближе к стене. Девушка другой дорогой тоже вернулась домой, я слышал ее шаги. Она еще не играла этим утром, она отсутствовала столько же, сколько и я. Я ждал. Чтобы заставить ее играть, печатал впустую на пишущей машинке бессмысленные фразы и потом бесшумно комкал листки. Она не играла. Меня это не беспокоило: она будет играть завтра. В ожидании, я рано поднялся и быстро спустился на улицу, чтобы позавтракать и вернуться к моменту, когда она набросится на гаммы. Ничего не происходило. Тем не менее, я продолжал ждать. Чувствовала ли она, что я сижу в засаде, держа палец на кнопке, словно охотник, притаившийся на пути жертвы? Неужели шум печатной машинки оказался до такой степени лживым? Мои перемещения незаметно превратились в очень тихие, неразличимые, и это меня выдало? Я включил магнитофон, нажав одновременно обе кнопки как можно тише, и подчеркнуто продемонстрировал, что ухожу из квартиры, уронив на лестничной площадке ключи, поднял их, ругаясь, и повернул в замках ровно столько раз, сколько обычно, нервно нарезал круг возле дома, другой, третий, поднялся украдкой, на лестнице не слышалось никакой мелодии, по шуму я определил, что девушка дома, я подбежал к аппарату, тихонько его остановил и, словно вор, унес в спальню, закрыв за собой дверь, чтобы прослушать запись. Ничего не записалось. Оставался лишь один день.


На следующий день она тоже не играла. Отчаявшись, я напрасно ждал. Я закрылся в спальне, чтобы позвонить технику и предупредить, что не смог сделать запись: должен ли я вернуть аппарат, как договаривались, или могу подержать у себя еще день или два, не теряя надежды? Ответа я не дождался: я услышал, что соседка играет на пианино, быстро повесил трубку и с облегчением нажал кнопки стоящего на столе аппарата. Она играла, ура! И с той же неловкостью, теми же оплошностями, теми же повторами, какое чудо! Я ждал того самого места. И вот она его играла, Боже мой, как оно было прекрасно! И я записал его, записал эту печаль. Я поспешил убрать аппарат в пакет и помчался с сокровищем в институт.


Техник надел наушники, чтобы его прослушать. По недовольной гримасе я сразу понял, что что-то не так, он снял наушники и сказал: это невозможно слушать, все слишком расплывчато, я предупреждал, вы думаете, что в квартире тихо, потому что привыкли к ней, слух по-разному воспринимает шум внешний и те незаметные звуки, что вы производите сами или нарочно пытаетесь уловить, а машина не способна на работу, которую делает слух; единственное решение — дать запись профессиональному пианисту, чтобы он воспроизвел нужный кусок, имитируя сбои. Я отказался. Решил, наконец, поговорить с соседкой. Я попросил, чтобы ей заплатили за работу: ей надо будет прийти в студию записать тот музыкальный фрагмент. Несколько дней я колебался, а потом решился и позвонил в звонок. Приотворив дверь, она извинилась, ей нужно было одеться, затем через несколько секунд она вернулась, по-прежнему краснея. Я рассказал о своем предложении, она ответила, что ей нужно подумать. На следующий день она постучала в дверь, дабы торжественно объявить, что она согласна. С этого момента моя жизнь превратилась в ад. Она играла фрагмент с утра до вечера, зубрила его, занималась с преподавателем дополнительные часы, посвященные единственному куску, тот понемногу становился лучше, сводя на нет все мое волнение, через сорок восемь часов он был совершенен, изуродован совершенством, я его ненавидел.


Я не мог помешать девушке прийти в студию вместе с преподавателем. Она играла с гордостью. Я попытался объяснить, чего именно желал, она ответила: если я правильно понимаю, вы просите меня играть плохо? Она обиделась, подумала что я над ней подшучиваю. Ее чересчур нарочитые оплошности были хуже непопадания в ноты: они били по моему чувству мелодии. Но в студии, используя разные записи, вместе с техниками с горем пополам мы могли более-менее воссоздать то, что требовалось. И этой июльской ночью, чувствуя комок в горле, пока на Аренах Арля по экрану скользили картинки, я вновь услышал, как играет соседка. Может, она приехала тайно?


По возвращении я нашел в почтовом ящике ее записку: с видом теплого участия, вуалирующим ледяную холодность, она выражала надежду, что вечер прошел хорошо. Когда же вернулась она, я подумал, что она стала скрытной, понял, что она меня избегает, а однажды на улице мне показалось даже, что она уставилась на меня с ненавистью. Тем не менее, мы по-прежнему все друг о друге знали. Но в этом было что-то новое, неприятное, непоправимое: она более не играла на пианино. Она больше никогда на нем не играла, лишь один раз. В одно прекрасное утро я снова услышал мелодию, она снова была со мною, неожиданная, по-прежнему несравненная в своей грусти, словно, пока девушки не было, ее играл призрак: от избытка чувств я был готов целовать стену, за которой она звучала. Но то было лишь ознаменование ее ухода. Девушка, что живет по соседству, мне нравится, и этот текст — единственный способ сказать ей об этом.

Загрузка...