Свой песенный мир

КОНСТАНТИН ВАНШЕНКИН Целый пласт жизни

Прощание с Бернесом

Мальчишкой в заводском клубе, где показывали кино одним аппаратом, с перерывами между частями, я был поражен и очарован его Костей Жигулевым, путиловским парнем, перекрещенным пулеметными лентами и с гармошкой в руках. И эта песенка «Тучи над городом встали», и то, как он пел ее, и весь его облик — все было необычным при очевидной правдивости и жизненности. И кто запомнил, повторял его фамилию восхищенно, произнося ее почему-то с ударением на первом слоге: «Бернес!»

Мог ли я думать тогда, что мы станем с ним друзьями?!

Он пришел в кино вместе с целой плеядой новых артистов, самостоятельной ценности звезд, ставших всенародными любимцами, — с Б. Андреевым, П. Алейниковым, Н. Крючковым. Пришел с уже ярко выраженной самобытностью.

За свою жизнь он сыграл в кино более пятидесяти ролей. По сути, играл всегда только положительных персонажей. И умел играть их так, что зрителя захлестывала волна сочувствия и горячей симпатии к его героям. Его работа в кино в лучшем смысле гражданственна. И песни он пел такие, которые бы делали человека лучше, сильнее, чище. Его репертуар безупречен. У него, как ни у кого, было развито чувство отбора. Вот только некоторые песни, спетые впервые им и оставшиеся в сознании людей именно как песни Бернеса: «Тучи над городом встали», «В далекий край товарищ улетает», «Темная ночь», «Враги сожгли родную хату», «Три года ты мне снилась», «Песенка фронтового шофера», «Эскадрилья „Нормандия-Неман“», «Я работаю волшебником», «С чего начинается Родина».

Сперва это были только песни из его ролей или из фильмов, где он играл («Спят курганы темные» из «Большой жизни»), а затем песня в его судьбе и работе заняла и совершенно самостоятельное, не меньшее, чем кинематограф, место.

И, слыша с экрана, а после войны из репродуктора или с патефонного диска его голос того особого, грубоватого тембра и глубоко человечной интонации, я испытывал радость и волнение. Это был мой певец, то есть он пел и выражал то, что мне хотелось услышать, но я осознавал это, лишь услышав его, — признак истинного искусства. Какое бы это было счастье (несбыточное! Я в глубине души не верил, что это осуществимо), чтобы я написал, а он спел мою песню!

Нас познакомил поэт Яков Хелемский. В то время Бернес исполнял его новые песни: «Когда поет далекий друг», «Это вам, романтики». Думаю, это было в начале 1956 года. Мы сидели рядом с Хелемским за длинным столом в одной из комнат Дома литераторов на каком-то скучном совещании и, не помню уже к чему, заговорили о Бернесе. И я сказал, что у меня есть о нем стихи.

— Прочти, — попросил Хелемский в перерыве, и, когда я прочел, он вынул из папки лист бумаги. — Перепиши, я отнесу Марку, ему будет приятно.

Я тут же переписал:

Поет Марк Бернес

Мне слышится песня Бернеса,

Мне видится издалека:

Стоит он спокойный, белесый,

Уже постаревший слегка.

Поет, перед публикой стоя,

Отнюдь не во фрак разодет.

Лицо его — очень простое.

А голоса, собственно, нет.

Но тут совершается чудо,

И песня тревожит сердца,

А это не так-то уж худо

Для каждого в мире певца.

Да, слышал певцов я немало,

У них голоса хороши.

Но им иногда не хватало

Вот этой вот самой… души.

За яркой эстрадною кромкой,

Верхов не беря, не звеня,

Звучит этот голос негромкий,

Ведя и волнуя меня.

Мне юность прошедшую видно.

В полнеба играет гроза.

И, знаешь, нисколько не стыдно,

Что вдруг повлажнели глаза.

Через два-три дня Хелемский позвонил мне:

— Марк очень растроган, хочет с тобой познакомиться.

…Это был грустный дом, где недавно овдовевший Бернес жил тогда вдвоем с трехлетней дочкой Наташей. Она даже посидела с нами недолго, прежде чем идти спать.

Бернес не разочаровал меня при личной встрече, как это нередко бывает с нашими кумирами. Он мне понравился еще больше — своей простотой, естественностью, живостью и точностью суждений.

— Напишите песню, — предложил он мне в тот вечер. — У вас есть дети? Вот и у меня Наташа. Напишите песню о детях, о том, что они — это будущие мы. Подумайте. Будет одна строфа — звоните.

Это было сказочное предложение! Я в ту пору был автором нескольких непоющихся песен. Поэты знают, что это такое. На какие-то твои стихотворения написана композитором музыка, песня напечатана, разумеется с нотами, и, может быть, не один раз, но она не поется. Это не песня. Песня — та, которая звучит. Звучит по радио, с пластинки, на концерте. А уж если вошел в вагон электрички или отворил поздним вечером окно на улицу и там твоя песня — значит, это действительно песня. Другой вопрос, хороша или плоха, но песня.

Забегая вперед, скажу, что я написал о детях нечто весьма банальное и сентиментальное. Бернес зарубил это с присущей ему прямотой, откровенно и быстро. Я был слегка разочарован. Хочу заметить, что для «чистого» поэта написание специально песни — по ряду профессиональных причин, сложившихся привычек и навыков — дело чрезвычайно сложное, а для многих и невозможное. У большинства слова песни получаются, как правило, гораздо слабее собственно стихов, и мы лишь мечтаем, чтобы наши просто стихотворения были положены на музыку.

Прощаясь в тот первый вечер, я подарил Бернесу свою книжечку «Весна», втайне слабо надеясь, что он отыщет там что-нибудь для песни, а он в ответ вручил мне фотографию, где Наташа, обхватив отца за шею, сидит у него на коленях, и сделал надпись, как все артисты, не на обороте, а прямо по снимку: «Милому дяде Косте в знак нашего знакомства». Я так и ушел, держа карточку в руке и помахивая ею, пока не высохли чернила.

С песнями ничего не получилось, но все равно мы очень быстро сблизились, при третьей или четвертой встрече уже говорили друг другу «ты» — по его инициативе, конечно.

Но он не оставлял своей затеи и говорил мне по телефону время от времени: «Слушай, есть грандиозная тема» — или: «Ну, когда мы с тобой что-нибудь сделаем?..»

В самом конце 1957 года у меня вышел сборник стихов «Волны», в него входило и стихотворение «Поет Марк Бернес», и я сразу привез книжку Марку. Открывалась она стихами без названия, с первой строкой «Я люблю тебя, жизнь». Стихи эти были опубликованы прежде в «Комсомольской правде», еще летом 1956 года.

Теперь же Бернес, перечитав сперва свое стихотворение, обратился к началу книги и после первых же четверостиший сказал с воодушевлением:

— Вот это то, что мне нужно! Я это давно ищу! Вот это будет песней!

— Какая же это песня? — усомнился я. — Из этого песни не получится.

Он только отмахнулся:

— А, ты ничего не понимаешь! — И начал ходить по комнате, громко читая стихи и вставляя время от времени: — Это то, что мне нужно!

А я, сидя в кресле, смотрел на него, счастливо улыбался, но ни секунды не верил, что из этого выйдет толк.

— Только надо сократить, — сказал он строго, — оставить максимум восемь строф. Максимально! И то много, нужно бы шесть!..

В стихотворении было двенадцать четверостиший. Я запротестовал: выбросить половину невозможно.

— Хорошо, пусть останется восемь.

Сокращение, перестановка некоторых оставшихся строф и замена двух, непесенных, по мнению Бернеса, строчек — все это заняло не меньше месяца.

Между прочим, Евгений Евтушенко, напечатавший в журнале «Советский экран» статью о Бернесе, ошибается, говоря, что строка «Это чудо великое — дети» предложена Бернесом вместо моей «Доброта человечества — дети». Нет, у меня с самого начала и в газете, и в книге было: «Это чудо великое — дети», но, возможно, Марк в процессе работы предлагал именно: «Доброта человечества — дети», однако изменение было отвергнуто, как многие другие варианты.

Наконец стихи приняли вид, удовлетворяющий артиста.

Назвал он их «Баллада о жизни». Так песня даже именовалась на первых пластинках и лишь спустя время как бы уже сама собой получила название по первой строке.

Бернес стал заказывать музыку. Он заказывал ее поочередно нескольким известным композиторам. Уговор был джентльменский: Бернес предоставляет стихи, композитор пишет музыку только для Бернеса (если песня отвергается певцом, то и композитор нигде ее не использует).

Мне кажется, что композиторы так же, как и я, с самого начала не верили в возможность появления и удачи песни с такими непесенными словами, они воспринимали этот заказ как некий каприз артиста, их друга, и, когда он отвергал попытки одного за другим, они не слишком обижались.

Однако, остерегаясь, как бы кто-нибудь не пустил забракованную песню в дело, он в концертах просто читал эти стихи, под рояль, под тихую классическую музыку, желая показать, что эта вещь из его личного репертуара.

Однажды Бернес позвонил и пригласил меня прослушать еще одного композитора. Я приехал. Вошел совершенно незнакомый человек моих лет или чуть старше, и я услышал совершенно незнакомую фамилию: Колмановский.

Человек сел к инструменту и сыграл… нечто элегичное, медлительное.

— Нет, — сказал Бернес с привычным уже вздохом, — не то, не годится.

А недели через две он позвонил и возбужденно закричал в трубку:

— Написал! Грандиозно! То, что нужно!

— Кто написал?

— Колмановский. Тот самый.

Так появилась песня. Бернес пел ее в каждом своем концерте, за ним взялись другие, «голосовые» певцы. Но я еще не верил, что это действительно песня. Даже в книге 1959 года я перепечатал эти стихи в старой редакции (все двенадцать строф), и лишь в последующих изданиях она уже выходила в песенном варианте, который стал окончательным. А чуть ниже заголовка появилось посвящение — М. Бернесу.

Благодарен я Марку и за то, что он таким образом свел меня с Колмановским. Мы тоже стали друзьями и написали впоследствии немало песен.

Я столь подробно останавливаюсь на истории создания этой песни, чтобы показать, каким еще одним, поистине редкостным даром обладал Марк Бернес, часто становясь как бы соавтором поэта и композитора. Он организовывал песню, давал идею, тему, мысль, его заказы — это почти заготовки. Он разыскивал, открывал в книгах стихи будущих песен. Он всегда с удивлявшей даже специалистов точностью угадывал, знал заранее, что будет петься. Нужно было бы более по-хозяйски использовать эти его уникальные свойства: скажем, поручить ему руководство какой-нибудь эстрадной студией или мастерской. Если бы не он, в природе просто не существовало бы таких песен, как «Когда поет далекий друг», «Если бы парни всей земли», «Москвичи» («Сережка с Малой Бронной»), «Я люблю тебя, жизнь», «Хотят ли русские войны», «Я улыбаюсь тебе», «Все еще впереди» и многих других.

Так появилась и ставшая прощальной, как будто специально для этого написанная, высокая и щемящая песня «Журавли» (слова Р. Гамзатова, перевод Н. Гребнева).

…Настанет день, и с журавлиной стаей

Я поплыву в такой же сизой мгле,

Из-под небес по-птичьи окликая

Всех вас, кого оставил на земле.

За полтора месяца до конца и за несколько дней до больницы, откуда он уже не вышел, он, превозмогая чудовищную боль, поднялся с постели, поехал на студию грамзаписи и спел, записал последнюю свою песню.

— Как? — не поверил я. — Записал песню?

Он ответил очень тихо:

— По-моему, получилось…


Кто еще позвонит мне и скажет: «Есть грандиозная тема!» — или: «Ну, когда мы что-нибудь сделаем?..»

Он спел еще несколько моих песен: «Солдаты», «Я спешу, извините меня», «Тополя» («Там тополя сажали мы с тобою») — во всех трех музыка Я. Френкеля, но это были уже готовые, хотя и ему первому предложенные песни. А именно для него так я ничего и не написал.

Как известно, у него не было «певческого» голоса. Он не знал нот и не обладал, вопреки мнению многих, тонкой музыкальностью. Но ведь он в буквальном смысле покорял слушателей. Каким же образом?

Благодаря точнейшему художественному вкусу и такту, завидной артистичности, сугубо бернесовскому обаянию, благодаря неповторимости его личности и облика.

Уж он-то знал свою задачу, свой маневр. И всегда еще помнил о сверхзадаче. Он знал, что ему нужно, потому что знал то, что нужно людям.

Удивительно, что в течение многих лет обладающие красивыми, прекрасными голосами певцы и певицы (а такие у нас, разумеется, есть) не пели поистине народную песню «Враги сожгли родную хату». А он, «микрофонный певец», запел эту великую песню, и народ с живейшей благодарностью откликнулся.

Как он умел радоваться жизни, как любил, чтобы все делалось на совесть, не жалел в работе себя и других! Говорили, что он бывал труден в общении. Да, он был требователен, придирчив к себе и людям, не терпел и презирал людей необязательных, выполняющих свое дело как попало. Допускаю, что иногда он и ошибался.

У него была страстная любовь к технике: к проигрывателям, магнитофонам, приемникам. Все это у него было высшего уровня, соответственно содержалось и работало; он и здесь органически не выносил никаких поблажек и халтуры. И автомобиль был у него всегда в лучшем виде. Именно он впервые с наивной гордостью продемонстрировал мне опрыскиватель — фонтанчики, моющие на ходу ветровое стекло. Из одной зарубежной поездки он привез мелодичную, звучную итальянскую сирену и установил на своей машине вместе с нашим сигналом. Иногда пускал ее в ход и радовался как ребенок, когда разом озирались по сторонам изумленные водители.

Давно ли, кажется, мчались мы с ним по Рублевскому шоссе, в сумерках, среди сосен и забеленных туманом полян, и всякий раз, как попадалась на обочине дачная компания, он сигналил, вполне удовлетворенный производимым эффектом.

Марк Бернес обладал колоссальным диапазоном признания. Это певец не только того, нашего, военного поколения. Помню Дворец спорта в Лужниках. Концерт после съезда комсомола. Он взмахивает рукой, и пятнадцать тысяч голосов грохочут вслед за ним: «Парни, парни!..» — а потом зал долго не отпускает его.

С уходом Бернеса ушло многое. Эта потеря из тех, которые навсегда.

Когда я последний раз навестил его дома, он лежал на диване, а на серванте, прислоненная к стене, стояла незнакомая мне его фотография. Оказалось, что приезжали снять его для «Кругозора», — и он поднялся и надел пиджак.

Он смотрел со снимка живыми, веселыми глазами.

— Удачный снимок, — сказал я.

— Это последний, — ответил он спокойно и еще пояснил: — Больше не будет.

— Да брось ты глупости! — возмутился я и произнес еще какие-то слова.

Он промолчал: он знал лучше.

О безнадежно больных говорят: «Он приговорен». Но ведь этот приговор неправый.

У нас существуют Госфильмофонд и фонд Всероссийского радио. Находящиеся там кинопленки или магнитофонные ленты должны, по замыслу, храниться вечно. Однако хранение в фонде само по себе еще не предполагает защиты от забвения. Выносят на свет, в жизнь далеко не все!

Мы еще не раз увидим его изображение и услышим его голос. Но, увы, мы увидим и услышим лишь то, что уже видели и слышали.

И короткое дополнение. Спустя год после его смерти у меня появилось еще одно небольшое стихотворение, с обозначенным двумя буквами посвящением.

М. Б.

В покое кунцевской больницы

Ты трудно спал на склоне дня.

Вдруг слабо дрогнули ресницы.

Ты ясно глянул на меня.

— А, здравствуй… — вымолвил устало,

Вновь погружаясь в сумрак свой,

Где колебалась, трепетала

Жизнь на отметке нулевой.

Бернес и Андреев

Мы дружили с Марком Бернесом, что называется, домами и, как бывает в таких случаях, постепенно узнавали друзей и приятелей друг друга.

В середине пятидесятых мы были в гостях у него на Октябрьские праздники, именно седьмого. Мы — это я, Е. Винокуров, Б. Андреев — все с женами, и еще одна пара — старинные друзья Марка, не имеющие отношения к искусству. Или, как замечательно говорят в таких случаях актеры: из публики.

Наташке было года четыре. Она очень долго, трогательно-серьезно сидела со взрослыми. Бернес в ней души не чаял.

В тот вечер я впервые столь близко увидел Бориса Андреева. Он был как в кино, большой, басовитый, привыкший к направленному на него всеобщему обожанию. Но и не только это. Он был оратор. Разогревшись, он начал говорить — о земной справедливости, о смысле жизни, о душе человеческой.

Это были настоящие монологи. Он говорил самозабвенно, с напором, без всяких затруднений, будто это была выученная роль. И постепенно вы проникались его порывом, верили в подлинность чувств.

Другие тоже успевали перекинуться словом, но больше слушали его.

Позвонили в дверь. Появились Алла Ларионова и Николай Рыбников{81} с грудным младенцем на руках, а с ними еще молодая пара, их родственники. Объяснили, что шли мимо и решили поздравить, развлечь Бернеса. Теперь они были чуть-чуть смущены. Марк растерялся, не понимая, куда их сажать. Они тем временем перепеленывали на тахте ребенка.

Наконец кое-как устроились, и тут выяснилось, что не хватает водки. Андреев поднялся:

— Я схожу. — И обратился к Винокурову: — Женя, пойдем? — Тот с готовностью согласился.

Винокуров потом рассказал: магазин был через дорогу. Тогда магазины работали допоздна, даже в праздники. У входа стояла толпа. Андреев стал протискиваться и крикнул:

— Здорово, ребята! — Люди с неудовольствием оборачивались, и вдруг все узнали его и наперебой зашумели:

— Здравствуйте! С праздничком!..

— Без очереди пустите меня? — спросил Андреев.

— Ура! — закричала очередь.

Он через головы протянул деньги сияющей продавщице и таким же способом брал и передавал Винокурову бутылки.

Многое их с Марком связывало: их дуэты в «Истребителях», в «Двух бойцах». Мое поколение их не забудет.

И «Большая жизнь» связала, особенно вторая серия.

Стало известно, что картина не понравилась «на самом верху», и съемочная группа, замерев, ждала меры наказания. Последствия вскоре стали известны — постановление ЦК. А перед этим вызвали, не всех, всего несколько человек во главе с режиссером Луковым. Андреев был в их числе. Бернеса не позвали.

Они условились, что Борис позвонит и расскажет обо всем. Марк ждал в нетерпении.

Но звонок раздался в дверь. Андреев вошел мрачнее тучи. Наметанный бернесовский глаз определил, что Боря по дороге где-то слегка притормаживал — чтобы снять напряжение.

Он рассказал о том, как хмуро их встретили, как они стоя ждали в небольшом зале или в приемной, и тут из колонны вышел Сталин.

Бернес не поверил:

— Как из колонны?

— Из колонны!

Впоследствии, передавая мне их разговор, Марк объяснил: Борис хотел этим сказать, что Сталин появился неожиданно и они испугались.

— И что же было? — спросил Бернес.

Андреев долго смотрел на него и наконец произнес веско и убежденно:

— Марик, он плохой человек!

— Боря, перестань! — в ужасе вскричал Бернес. Но тот медленно повторил:

— Ма-рик, он о-чень плохой человек!..

На дворе был сорок шестой год.

Историю эту я услышал значительно позднее и с тех пор по-особому стал смотреть на Андреева.

Костюм

Бернес долго и внимательно глядел на меня и наконец сказал:

— Знаешь, когда будет война, блокада, все умрут с голоду, а ты — нет.

Я уже хорошо знал его, но все-таки удивился и спросил:

— Почему?

— Потому, что рукава твоего пиджака длиннее, чем следует, на восемь сантиметров. Они так промаслятся, что ты будешь их потом сосать целый год и выживешь. Где ты купил этот костюм? Как — шил?..

Я подтвердил довольно небрежно, что, да, шил в нашем писательском ателье, но что я не придаю столь большого значения своему гардеробу.

— Не придавал, — поправил он. — Ты этого просто не понимаешь. Тебе необходим приличный костюм. Я этим сам займусь.

И он занялся — со всей серьезностью. Первым делом нужно было подобрать материал. Два дня колесили мы на его машине по городу, многократно причаливая под фирменную вывеску с белыми буквами по оранжево-красному полю «ТКАНИ». Казалось, это был один бесконечный магазин.

— Только не говори там: «Да ладно!» — предупреждал он меня.

Это было время расцвета его славы, самый пик его популярности. Впрочем, спад так и не наступил. Его знали все, а любили многие.

Мы входили. Ближайшая продавщица замирала, не веря своему счастью.

— Здравствуйте, — говорил он негромко.

Полотнища тканей тяжело, как портьеры, свисали вдоль стен. Иногда они казались мне знаменами неведомых государств.

Нас окружали продавцы. На меня, разумеется, никто не обращал внимания. Он и не говорил, что материал нужен мне, — они вмиг бы охладели. Под взглядами тоже столпившихся, взволнованных его присутствием покупателей они одну за другой бросали на прилавок «штуки» материи — полный или уже початый, плоский рулон. Он внимательно смотрел, порою брал край в пальцы.

За все время я не произносил ни слова. Я был как коронованная особа, путешествующая инкогнито, но они об этом не догадывались. Правда, однажды он спросил:

— Ну, как тебе?

Меня заметили и посмотрели с удивлением.

Уходил он, не прощаясь.

Нашлось то, что нужно, лишь на третий день, совсем близко от его дома, на Сретенке. Это была серая, стального оттенка, итальянская шерсть, в выделанную некрупную клетку, различимую только вблизи.

Бернес сразу кивнул мне, многозначительно прикрывая глаза веками: «Плати!»

Девушка, улыбаясь Бернесу, трижды взмахнула деревянным, с окованными жестью концами эталонным метром, лязгнула ножницами.

— Полдела сделали, — сказал он, садясь в машину. Теперь слушай внимательно: заказывай однобортный костюм. Я тебе здесь не нужен. Я приду на примерку. Даже не на первую, на вторую.

Ателье помещалось в подвале Литературного института. Примерка была назначена на девять утра, сразу после открытия. Не такой я был важный клиент, чтобы беречь мои утренние часы.

Мы подкатили к самым дверям.

Потрясение было еще большим, чем в магазинах. Никто не мог понять, почему и зачем приехал со мной, да еще в такую для артиста рань, сам Бернес.

— Давайте побыстрей, — сказал он строго и повернулся к модному закройщику, подававшему мне мой будущий пиджак, пока еще с одним рукавом: — Что это такое? Кто так шьет? Оторвите этот рукав!..

— Да, да, конечно… — закройщик чуть не подавился булавками, — сейчас…

— Что это за хомут на спине! — продолжал Бернес грозно, а тот соглашался, обещал убрать, черкал по серой материи плоским портняцким мелком.

Ох, этот Бернес! Умел он нагнать на людей страху, когда видел или считал, что работают они скверно, равнодушно, недобросовестно. Случались на этой почве и забавные истории.

Мне рассказывали, как он пришел однажды на запись фонограммы, перед самым началом, и увидел в руках одного из музыкантов маленькую гармошечку.

— Что это? — хмуро поинтересовался Бернес.

Ему объяснили:

— Это пневматическая гармоника. Называется — концертино.

— Что же, не смогли достать нормальный аккордеон? — спросил он зловеще.

Решили, что он шутит, вежливо посмеялись в ответ, но он вдруг закричал:

— Работаешь, все отдаешь, жизни не жалеешь, а тут такое отношение!

Его еле успокоили.

Я вижу за этим анекдотическим случаем не вздорность Бернеса, которая, быть может, иногда и была ему свойственна, а усталость и глубокую обиду. Сколько пришлось ему испытать несправедливых нападок, выслушать нелепых упреков и обвинений. И это при огромном, поистине народном признании. Он был новатором по натуре. Он одним из первых у нас взял в руки микрофон. Теперь микрофоном обязательно пользуются и самые голосистые.

У него был поразительный дар: он создавал песни. Он сам находил стихи или убеждал поэта написать нужное ему, Бернесу. Он, не зная нот, безошибочно угадывал мелодии, которые будут широко и долго петься, и буквально заставлял композиторов сочинять именно такую музыку. И что же? Стоило прозвучать очередной бернесовской песне, как ее тут же переписывали с каким-либо голосовым певцом, и она звучала главным образом в новом исполнении.

Другой бы отступился, а он опять и опять брался за это «не свое» дело и говорил в свойственной ему ироничной манере:

— Пора уже нам что-нибудь сделать для Отса!{82}

Или:

— Не находишь, что у Кобзона не слишком хорош репертуар, а мы сидим сложа руки?

Он был настоящим артистом, художником, его ничто не смогло сбить с толку. Время показало, что он был прав.

…А костюм действительно получился удачный. Сначала, как водится, он был выходной, парадный, потом стал служить мне чуть не каждый день. Я носил его долго и даже летал в нем на сибирские лесные пожары шестьдесят второго года. Он был хорош тем, что в нем еще вполне прилично было зайти к местному начальству и не жалко сидеть и лежать на земле.

Звонок Бернеса

С Бернесом мы регулярно встречались, а перезванивались совсем часто. Иногда и по делу. Он ведь записал пять моих песен. А Инна по его просьбе очень удачно сочинила ему стихи для двух песен, одну из них он пел особенно часто.

Однажды он позвонил:

— Привет! Все в порядке? А Гофф дома?

Я ответил:

— Нет, ее нет. Она пошла гулять с моей дочерью от первого брака…

Наступило молчание, затем он сказал:

— Не понял!

А следует заметить, что он был на редкость сообразительный и просто умный. Схватывал все мгновенно. А тут: «не понял».

Я коротко объяснил, что наша общая с Инной дочь Галя и является моей дочерью от первого брака. Я еще добавил: по совместительству.

Он сдержанно попрощался и повесил трубку.

Потом удивлялся и огорчался: как это я не усек?

А нашу дочь он очень любил и попросил, чтобы она нарисовала для него несколько акварельных городских пейзажей. Они до сих пор висят в его доме.

Ответ Бернеса

Артистам, особенно известным, не принято звонить рано: накануне могли быть спектакли, концерты.

Когда Бернесу звонили утром редакторши радио, телевидения, кино и спрашивали первым делом: «Марк Наумович, я вас не разбудила?» — он всегда отвечал одинаково: — Вы разбудили во мне мужчину.

Проигрыш Бернеса

Нет, не Бернес проигрался. Его проиграли. Это случилось в пятьдесят восьмом году.

Следует заметить, что жизнь Марка Бернеса проходила как бы в двух параллельных плоскостях. С одной стороны — ежеминутно ощущаемая им верная и трогательная любовь широчайшей публики, а проще сказать — народа. И с другой — вялое, небрежно-обидное отношение властей. Нет, бывали и награды, однако редкие и, как правило, скромные. Это бы еще ничего, но случалось терпеть время от времени жестокие и нелепые удары.

Что же произошло? Во Дворце спорта в Лужниках шел грандиозный концерт, посвященный юбилейному съезду комсомола. В ложе — правительство во главе с Хрущевым. Вероятно, в связи с этим концерт был строго хронометрирован, бисирования исключались. Бернес, как и планировалось, спел две песни. Огромный зал его не отпускает, требует еще, не дает объявить следующий номер. Марк говорит режиссеру: давайте я спою один куплет, чтобы снять это… Тот: нельзя, запрещено…

У Бернеса были поклонники везде, нашлись они и в правительственной ложе (вероятно, из обслуги). И рассказали потом: Хрущев, наблюдая происходящее, бросил раздраженно:

— Что же он мо́лодежь не уважает?..

Этого оказалось достаточно. Вскоре две могущественные газеты (одна по положению, а вторая — по особому положению редактора) в один день дали дуплет по несчастному артисту. В первой статье его обвиняли в том, что он «микрофонный певец», «шептун» и проч. Оскорбительно, но — ладно: он же не в Большой театр пробивался. А вот со второй дело оказалось серьезнее. Но сначала о другом.

Прочитал я воспоминания Аджубея о Хрущеве. Много там интересного — и о Никите Сергеевиче, и о Нине Петровне, и еще о прочих, больших и средних, кто был поблизости. Кто, как и когда проявлялся. Хрущев — фигура, конечно, поразительная, исторического масштаба. Решиться сказать правду о Сталине — и ведь не сейчас, тогда! Решиться пусть не на полную, но на массовую реабилитацию! Наконец, вытащить генералиссимуса из Мавзолея! Все так. И одновременно какое неуважение к человеческой личности, к чувству достоинства, какое пренебрежение этим. Кто-то сказал, что есть демократия для всех, а есть для каждого. Вторая, понятно, предпочтительней. Но тогда преобладала первая. Ею руководствовался и автор воспоминаний. А так-то он был симпатичный парень, дружил с артистами. При нем и «Комсомольская правда», и «Известия» были живыми, интересными газетами. Я, однако, отдаю первенство «Комсомолке» следующего редактора, Юрия Воронова{83}.

Неограниченные возможности всегда вредны, они деформируют сознание: восприятие может быть искажено. Такое не раз бывало.

Конечно, Аджубей не Чурбанов{84}. Отнюдь. Но ведь тоже зять. Его стремительное продвижение трудно объяснить чем-то иным. И он был не просто главный редактор, за его спиной стояла родственно-государственная мощь. Пусть только в глазах других — и этого достаточно. Механизм срабатывал безотказно.

Он, вероятно, сделал и немало хорошего, но вот это равнодушие к отдельной судьбе… И как это — самому тянуться к искусству и одновременно чернить артистов и писателей? Не своими руками, не своим пером, разумеется. Я не говорю сейчас о предвзятых разносных рецензиях, а лишь о прямой бесцеремонности и клевете.

Виктора Некрасова{85} назвать в газете «туристом с тросточкой»! А сколько еще ошельмованных! Да и меня, скажу, оклеветали в ту пору «Известия», написали, что я участвовал в поездной драке, вышел на волгоградский перрон к встречающей общественности, смущенно потирая синяк. А ведь Московская писательская организация просила не печатать этого — до выяснения. Но нет, сам поторопил, и сотрудники, которых я хорошо знал, выполнили.

Потом — редчайший случай — пришлось газете признаться, хоть и косвенно, в ошибке. А написавший заметку волгоградский корреспондент «Известий», некий Ростовщиков, сделал потом карьеру, стал секретарем обкома. Но в результате был снят и исключен из партии за присвоение и ношение чужих боевых орденов. И это в городе-герое! Произошло это уже в брежневские времена, они все тогда как с ума посходили, лишь бы повесить что-нибудь на лацкан.

И ведь вот что обидно: фельетон про Бернеса в аджубеевской «Комсомолке» хороший газетчик написал. С чужих слов сочинил[16]. Признала бы газета ошибку, как было бы благородно. Нет, ни за что!

В фельетоне говорилось о том, как популярный киноактер, сидя за рулем своей машины, грубо отказался выполнить требования постового милиционера, тот оказался на капоте движущейся бернесовской «Волги», и артист, рискуя каждую секунду сбросить его под колеса, не останавливаясь, проехал таким образом вокруг площади Дзержинского.

На основании этой публикации на Бернеса было заведено уголовное дело. Я сам читал тогда заключение следователя московской прокуратуры В. Ключанского, из коего явствовало, что факты, изложенные в газете, не соответствуют действительности. Были там и показания дежуривших в этот день милиционеров. (А Владимир Иванович Ключанский — замечательный человек, известный адвокат, недавно скоропостижно скончался.)

Марка фельетон ударил больно. Он прервал гастрольную поездку, вернулся в Москву. Попросил Аджубея о встрече, тот принял его, но дело было сделано, и менять что-либо главный редактор не пожелал.

Бернес целыми днями в бездействии лежал на диване, в отличие от того орудовца совершенно раздавленный случившимся. Это было для него особенно тяжелое время: на руках маленькая Наташа. Он без оптимизма смотрел в будущее.

Мы с Винокуровым часто бывали у него. Звонили разные люди, выражали сочувствие или возмущение. Он вяло благодарил. Приходили порой незнакомые. Помню офицера-грузина, предлагавшего Марку деньги.

Тут и случилась сама история.

Бернес позвонил вечером и попросил обязательно приехать завтра.

А произошло вот что. Пришел человек, худой, в кепке. «Вроде тебя», — сказал Марк. У Бернеса кто-то был, и человек шепотом в передней сообщил ему, что на вокзале в Котласе освободившиеся из заключения урки проиграли Бернеса в карты — как завязавшего вора Огонька, сыгранного артистом в фильме «Ночной патруль». В течение недели — помню, он сказал: до первого — его должны убить. Человек объяснил: предупреждает потому, что сам большой поклонник Бернеса, — и тут же исчез.

(Слово «Котлас» звучало зловеще, я не знал тогда, что там живет мой дорогой фронтовой друг Борислав Бурков и я буду не раз гостить у него на берегу прекрасной Северной Двины.)

Бернес растерялся. Может быть, следовало задержать того человека? Да нет, и как задержишь!

В тот же вечер он был у начальника МУРа комиссара Парфентьева, просто позвонил, и все. Это же был Бернес.

Парфентьев успокоил, сказал, что самого его проигрывали четырнадцать раз, и вот ничего. Что, скорее всего, это туфта и человек объявится впоследствии, попросит сколько-нибудь за спасение души, но на всякий случай… Он помолчал и добавил с улыбкой:

— За тебя же голову снимут…

Мы, опять же с Женей Винокуровым, пришли к Марку на следующий день. И лишь дожидаясь лифта, обнаружили сбоку коренастого человека в сером плаще, читающего какую-то брошюрку. Свет в подъезде был слабый, лампочка высоко, но он читал как-то уж очень увлеченно.

Поднялись на пятый этаж. Еще вчера Бернес долго переспрашивал из-за дверей: кто да что? Сейчас дверь отворилась мгновенно. Нам открыл крупный плечистый парень, выглядывая из-за него, кивал Марк. На руке парня, пока он запирал дверь, я успел заметить наколку: «Вова». Бернес представил нас. Вова опять сел смотреть телевизор.

— Телохранитель? — спросил Винокуров в комнате.

Марк кивнул и объяснил, что Вова мастер спорта по самбо и, кажется, по боксу. Да еще и вооружен, под пиджаком на пузе «пушка». И добавил шепотом, что Вова состоял в охране Булганина, но сейчас, как известно, такая необходимость отпала, и атлет пошел в МУР.

Теперь Вова постоянно жил у Бернеса и повсюду сопровождал его. Однажды, когда садились в такси, Вова, открывая дверь, нечаянно оторвал ручку. Марк познакомил его со всеми знаменитыми артистами и особенно артистками, которые встречались им в Доме кино.

Эта незаметная для других история, произошедшая на фоне шумного фельетона, с одной стороны, может быть, даже отвлекала Бернеса, но с другой — добавляла напряжения.

Неожиданно выяснилось, что Вова учится заочно то ли на физмате, то ли на мехмате. Марк при мне сказал об этом Долматовскому.

— Вот видишь, — подхватил тот, — в какой еще стране…

— Перестань! — закричал Марк почти истерически.

А между тем неделя прошла, все было тихо. Парфентьев удвоил срок — для страховки. Опять ничего. И когда пост был наконец снят, Бернес вздохнул с облегчением: он устал от Вовы.

Человек в кепке больше никогда не появлялся. Сгинул ли он где-то в блатном мире, а может быть, это была чья-то злая нелепая шутка.

Как бы там ни было, давняя история с проигрышем почти забылась. А с фельетоном нет. Ведь ничто так не укорачивает жизнь, как несправедливость.

Мне слышится песня Бернеса

Он прожил жизнь, наполненную всенародным признанием и регулярным невниманием руководства. Эдаким нарочито-небрежным равнодушием. Он переживал волны грандиозного актерского успеха и долгие последствия клеветнических фельетонов о себе. То поднимала, то била его не столько жизнь, сколько система.

О второй серии «Большой жизни», жестоко разгромленной постановлением ЦК (там Бернес пел знаменитую «Три года ты мне снилась…»), было сказано, что песни из этого фильма «проникнуты кабацкой меланхолией и чужды советским людям».

Но вся страна ему подпевала. Он был ярко одарен, обладал разнообразнейшими талантами. Это проявлялось чуть ли не во всем, чего он касался: в знании автомобилей, магнитофонов, одежды. Женщины советовались с ним по поводу своих туалетов, словно со знаменитым модельером.


Однажды я видел телепередачу, смонтированную из отрывков давних, очень популярных когда-то, еще черно-белых программ: «Театральная гостиная», «Театральные встречи», «В гостях» у такого-то и такого-то. И вот сейчас — эти кадры, они же — в цвете — милая ведущая Екатерина Уфимцева и играющие роль знатоков, комментаторов Зиновий Гердт и Александр Ширвиндт. А на черно-белом былом экране — М. Жаров, М. Яншин, Р. Плятт, А Папанов, Л. Утесов. Там же, как вы понимаете, и М. Бернес. Чувствуете, какая компания? Вот они никого и ничего не играют — они пляшут, поют, валяют дурака. Это настоящий, в старом понимании, капустник. Они сами включаются, когда нужно.

Вот Бернес поет, да не поет, а показывает, обозначает песни Н. Богословского (у него «в гостях») — одна к одной, — и как только он напевает: «И все биндюжники вставали, / Когда в пивную он входил…» — скромно поднимается с места Утесов, изображая такого биндюжника и напоминая этим, что он из Одессы. В общем, веселятся. Бесподобно отплясывает босой Папанов в гриме Льва Толстого. Потом выясняется, что он не босой, это у него такие чулки — как голые ноги, с пальцами…

Комментаторы восхищаются — а как же иначе? Называют этих артистов штучными людьми в искусстве — каждый в одном экземпляре. Эти двое играют консультантов, экспертов. Ведущая спрашивает, они объясняют.

Она спрашивает: а какой он был, Бернес? Ширвиндт отвечает: вот Марк, например, в машине, за рулем, а идет дождь, и знакомый просит Бернеса подвезти его. Тот соглашается, но сначала из машины выбрасывается тряпка, чтобы пассажир мог вытереть ноги. Похоже? Подтверждаю: это Бернес.

Ведущая задает тот же вопрос Гердту. Гердт говорит: Бернес был неграмотный. Она в шоке: то есть как? А вот так. Бернес был очень мнителен, жалуется на здоровье, а Гердт ему: да брось, это возрастное. Марк за это хватается: значит, думаешь, возвраст? Гердт: как, как ты сказал? Тот: а что, нужно — возврост? Ведущая растеряна.

А теперь объясняю я. Зиновий Гердт, интеллигентный артист, любит поэзию, знает многое наизусть. Например, стихи Пастернака. Это, конечно, приятно, но ведь не он один их помнит. Бернес, увы, стихов Пастернака на память не знал. Чего не было, того не было. Но — он мог увидеть в «Новом мире» стихотворение, несколько дней перечитывать его и наконец спросить: ты знаком с Евгением Винокуровым? Пускай он мне позвонит… И добавить: первый куплет (он никогда не говорил: «строфу» или «четверостишие») нужно убрать, начать со второго, и последний тоже, но написать другой. Я скажу — о чем. А музыку мы закажем Андрюше Эшпаю… И появлялась песня, да какая! «Сережка с Малой Бронной».

Когда он загорелся сделать песню из моих стихов «Я люблю тебя, жизнь», он попросил их сократить, они были слишком длинными. Мы занимались этим вместе. Там была строфа о московском лифте. Бернес объяснил мне, что данное обстоятельство песне помешает, ибо не все люди, которые будут ее петь (а ее будут петь все! — заметил он строго), видели лифт. Потому что они живут, например, в тундре, в пустыне или, он сказал, в полупустыне. И в этом месте они останутся равнодушными, чего допустить нельзя. Это же песня!..

Вот вам Бернес. Ни один искусствовед так не сформулировал. В песне не должно быть мест, где бы исполнитель или слушатель оставались равнодушными.


Со временем я понял, что эта формула еще глубже, чем кажется спервоначалу. Когда мы читаем роман или рассказ, мы (даже читатели самые квалифицированные) обязательно что-то пропускаем, почти бессознательно: кто — философские рассуждения, кто — описание пейзажа, кто — длинные разговоры. В молодости мы чаще всего рвемся только за сюжетом. Именно поэтому при перечитывании мы всегда находим что-то новое. Даже в коротком лирическом стихотворении мы выделяем наиболее близкие нам строки. Но при пении ничего не проскочишь! Вот в чем фокус. Отсюда: «из песни слова не выкинешь». Слова!

Бернес в создании песни — совершенно уникальное явление. Он мог встретить Евтушенко на английской выставке в Сокольниках и спросить неожиданно: ну что, хотят русские войны? Подумай над этим. И напиши!.. И Евтушенко написал.

Бернес был в работе безжалостен — и к себе, и к другим. К нему пришел молодой рижский композитор, сыграл мелодию. Марк ее одобрил. Помимо прочего, ему нравилось привлекать новые имена. Он записал музыку и попросил Инну Гофф сочинить к ней стихи — как у нас говорят, подтекстовать. Она умела и любила это делать. Когда же он прочел получившиеся стихи, то помолчал и заключил веско: нет, к таким словам нужна музыка другого уровня. И заказал ее Колмановскому. В результате возникла песня «Я улыбаюсь тебе».

Но особенно впечатляет его конкретная работа над текстом.

Многие, вероятно, слыхали, что гамзатовские «Журавли» (перевод Н. Гребнева) начинались строкой: «Мне кажется порою, что джигиты…» Бернес тут же распорядился переделать их в «солдат». Аргументация всегда бывала у него в высшей степени убедительная. Он сказал, что сами джигиты эту песню петь не будут, они поют свои, джигитские песни, а для остальных это слово — бутафория. Второе четверостишие, начинавшееся словами «Они до сей поры с времен тех дальних…», он оставил без изменений, причем единственное во всей песне. Третья строфа снимается им: корявая для песни — и потому слабая. Но в ней есть щемящая строчка: «В тумане предвечернем журавли», и Марк прямо-таки стонет — жалко с ней расставаться. (Я рассказываю столь подробно, потому что это происходило на моих глазах.)

И следующую строфу Бернес снимает, терпеливо объясняя, что она ничего не добавляет. А кроме того, в ней говорится: «не потому ли с кличем журавлиным/От века речь аварская сходна?» «Но я же не по-аварски буду петь!» — вдруг раздраженно кричит он переводчику, чувствуя, что его не понимают. Бернес, как правило, непреклонен, но характерно, что он отстаивает свою позицию то резко, а порой и грубовато, то мягко и ласково.

И вот корневая строфа. Ради нее артист и борется за эту песню:

Летит, летит по небу клин усталый —

Мои друзья былые и родня.

И в их строю есть промежуток малый —

Быть может, это место для меня!

Но вторая строчка не годится, мешает — какая еще родня! А вот раньше было место… Как там? Да, да. «В тумане предвечернем журавли». Нельзя ли его сюда? Не забыл! И переводчик выполняет его художественную волю и вставляет вместо второй строки ту, щемящую, слегка изменив ее: «Летит в тумане на исходе дня…»

Ну и в третьей строчке он просит сделать не «в их строю», а «в том». Точнее. И, наконец, в последней строфе он тоже просит сделать поправки — в частности, вместо строчки «я улечу за тридевять земель» появится: «Я поплыву в такой же сизой мгле». Чувствуете, насколько лучше, больнее? Но это четверостишие было последним в стихах. В песне же Бернес повторяет в конце начальную строфу…

Очень важно отметить, что все эти перемены, безусловно, находятся в границах оригинала. Ну кто бы еще мог провести такую ювелирную работу? А, Зяма? (Это я Гердту.) Кто бы еще мог увидеть здесь (как и в «Я люблю тебя, жизнь» и др.) возможности для песни? Да никто! И примеров таких можно привести сколько угодно. Вот вам и «неграмотный» Бернес!


А что же такое Марк Бернес — на эстраде, на радио, на телевидении, на грампластинке? Внимание! Мы подошли к не менее интересному.

Бернес не знал нот. Нотные знаки он называл чаинками. Ничего страшного, многие эстрадные певцы не знали нот. Он не имел певческого голоса. Ну и что, ничего особенного, он же не пел, а, как сам утверждал, рассказывал песню. Но он не имел музыкального слуха! Ему, чтобы не сбиться, обязательно была нужна в оркестровке ниточка мелодии, за которую он держался. То есть, что же, у него, собственно, ничего не было, никаких данных? Но почему же, без преувеличения, миллионы слушали его, боясь проронить слово, буквально затаив дыхание? Почему он так задевал за душу?

Он обладал не только удивительным обаянием, у него был неповторимый бернесовский тембр, сугубо своя интонация. Ему было свойственно поразительное чувство отбора, прогноза, предвидения. Он резко выделялся.

У него неважно обстояло дело со слухом, но зато замечательно со вкусом. А это куда важнее!

Его цепляли, шпыняли, называли безголосым, микрофонным, шептуном, а народ его обожал. Мои (и его) друзья Ян Френкель и Эдик Колмановский иногда морщились после записи: нечисто поет… Но когда его не стало, вздыхали все чаще: ах, был бы Марк! Вот он бы это спел!..

Однако куда более искушенные В. Соловьев-Седой, Б. Мокроусов, Н. Богословский всегда с радостью отдавали ему свои песни. Его достоинства были для них слишком очевидны. А не так давно мы ехали в одной машине с А. Эшпаем после большого вечера, посвященного Бернесу, и я заговорил об этой давней проблеме. Эшпай очень удивился и воскликнул: «У него был абсолютный вкус!» Даже у такого профессионала Бернес остался в памяти как безукоризненный музыкант. Вот что такое истинное искусство.

«Мне слышится песня Бернеса…» Я не случайно назвал заключительную часть воспоминаний, эти мои заметки строкой из стихотворения, написанного мной почти полвека назад. Я всегда был сторонником того, чтобы при исполнении песен обязательно назывались их авторы — и поэт, и композитор. Это справедливо и полезно со всех точек зрения. Конечно, я понимаю, что иные песни стали фактически народными, но и там авторство при желании легко обнаруживается. В сегодняшнем же случае, специально повторяя былую свою строку, я сознательно ставлю на первое место исполнителя. Ведь это целый пласт в нашей жизни — песни Бернеса.

Из устных выступлений

У него был слегка грубоватый тембр и доверительная интонация… Я бы сказал — это был совершенно уникальный голос безголосого Бернеса.

И люди воспринимали его как что-то очень личное. И когда они слышали его по радио или с патефона, говорили: «Тише-тише-тише, давайте послушаем». Этот голос сразу узнавали.

В картине «Истребители» он пел «В далекий край товарищ улетает». Я слышал от многих летчиков, что они пришли в авиацию именно благодаря этой песне и этой роли Бернеса.

…Человек, не имеющий музыкального и филологического образования, за счет своей интуиции, вкуса, необыкновенного чутья, он безошибочно, как никто, определял, будет петься та или иная песня или нет.

Он был экстрасенсом песни и фактически соавтором композитора и поэта.

…На одной из старых фотографий мы с ним в 1961 году, выступали у солдат. После этого выступления мы сфотографировались с солдатами. Бернесу было тогда 50 лет. Как они на него смотрят! С какой любовью и потрясением!

…Вообще я хочу сказать, что его день рождения не в сентябре, как ошибочно написано в киноэнциклопедии, а 8 октября. Я сам 8 октября бывал у него много раз на дне рождения. И те, кто хочет помянуть Марка Бернеса, могут это сделать именно в этот день.

Спасибо всем, кто любит и помнит замечательного артиста.

Заметки памяти
Песни для кино

Известно, что Марк Бернес, снимаясь в довоенном фильме «Человек с ружьем», упросил второго режиссера Павла (Поля) Арманда написать песню для своего персонажа Кости Жигулева. Дело в том, что Арманд сочинял песенки (стихи и мелодию) и напевал их в узком кругу, — то есть занимался тем, что впоследствии стали именовать «авторской песней» (дурацкое название).

Отказать Бернесу было практически невозможно, и песня «Тучи над городом встали» появилась. Режиссеру С. Юткевичу и автору сценария Н. Погодину она очень понравилась, как, естественно, и исполнение, — смущало другое: музыку для картины писал Шостакович, и они не сразу решились к нему с этим обратиться. Однако композитор с ходу одобрил песню и с удовольствием взял в фильм. Успех ее оказался ошеломительным.

И вторая история — отчасти похожая. Режиссер А. Смирнов заказал Б. Окуджаве песню для своей картины «Белорусский вокзал». Музыку к фильму писал А. Шнитке.

Булат приехал на студию — «показывать». Там были режиссер, композитор и еще люди из съемочной группы. Булат рассказывал мне, как он, страшно волнуясь, сел к роялю и неуверенно начал: «Здесь птицы не поют, деревья не растут…» и дальше — про победу, которая «одна на всех, мы за ценой не постоим»…

Едва он закончил, Смирнов жестко сказал, что, к сожалению, песня не получилась. Окуджава ответил с готовностью: да, да, конечно…

Но Шнитке не согласился, а очень просто заявил, что ему нравится, и он включит эту мелодию в музыкальную тему фильма… Потом вы не раз слышали ее в громовом исполнении сводного духового оркестра.

Так гении проявляют врожденную широту понимания и вкуса. Возможно, для них эти вкрапления столь же естественны, как шум дождя, шелест листвы, почтовый рожок (в симфонии Густава Малера), другие звучащие подробности жизни.

Сопутствующие подробности

Когда Бернес захотел сделать из моего стихотворения «Я люблю тебя, жизнь» песню, он стал поочередно заказывать музыку разным композиторам. Каждому следующему — лишь после того, как отвергалась мелодия предыдущего. Действовало джентльменское соглашение: если музыка не устраивает артиста, композитор может ее использовать только отдельно от моих слов. Условие неукоснительно соблюдалось.

Бывали и забавные случаи.

Приехал из Ленинграда на сессию Верховного Совета депутат В. П. Соловьев-Седой, давний друг-приятель Бернеса. Заодно привез свою мелодию. Марк, как обычно, пригласил и меня.

А тогда был такой крупный государственный деятель М. А. Яснов. В разные годы он занимал должности и председателя Мосгорисполкома, и первого зампреда Совмина РСФСР, и председателя Президиума Верховного Совета РСФСР{86}.

Так вот, Василий Павлович, веселый, круглолицый, сверкая очками, сел к пианино и, слегка аккомпанируя себе, запел:

Я люблю тебя, жизнь,

Что само по себе и не ново.

Я люблю тебя, жизнь,

Я люблю депутата Яснова.

Впрочем, его остроумие большого успеха у присутствующих не имело.

А через двенадцать лет, когда мы вместе выступали по ТВ в связи с 70-летием Исаковского, Соловьев-Седой признался мне, что предложение Марка не воспринял всерьез, однако впоследствии удивился успеху песни и пожалел, что не попробовал.

Или такая история.

Позвонил рано утром Женя Евтушенко и начал меня горячо поздравлять. Я долго не мог понять — с чем. Наконец выяснилось: он накануне был на клубном вечере в ЦДЛ, и там композитор Модест Табачников исполнял с колоссальным успехом мою песню. Какую еще песню? «Я люблю тебя, жизнь»!..

Я тут же отзвонил Марку. Тот пришел в ярость (нарушен уговор!). Однако через полчаса он, уже спокойно, констатировал:

— Мура! Будут писать другие.

В тот же день проявился по телефону и Табачников. Он сказал, что песня удалась, прекрасно принималась «у писателей», и капризный Бернес нам не указ. Песню замечательно споет Леонид Осипович…

Я ответил, что, разумеется, знаком с Утесовым и давний его поклонник, но отдал стихи Марку в полное его распоряжение.

Табачников долго потом едва со мной здоровался.

Окончательную музыку, причем со второго раза, сочинил Эдуард Колмановский.

Чувство меры

М. Бернес обаятельно играет в «Двух бойцах» солдата Аркадия Дзюбина. Одессита. И, естественно, обозначает это обстоятельство особой красочкой, прежде всего — в интонации, в языке. Своего друга, уральца Сашу (Б. Андреев) Аркадий называет «Сашя с Уралмашя». А песенка «Шаланды, полные кефали» звучит у него примерно так: «Я вам не скажю за всю Одэссу» и «Обожяють Косьтю-моряка».

В подобных случаях есть опасность переиграть, но у Бернеса все на редкость точно и убедительно.

Зато когда он поет «Темную ночь», одесская краска совершенно исчезает, мы о ней ни разу не вспоминаем, настолько здесь все строго, серьезно, значительно.

Великое это дело в искусстве — чувство меры.

Планета «Марк Бернес»

Над планетой «Марк Бернес»

(Это «малая» планета) —

Беспросветный мрак небес,

И отсутствует примета.

Но остался голос твой

Удивительного тембра

На Земле, еще живой

Жизнью заданного темпа.

В дальних безднах островок,

Где так холодно и мглисто, —

Словно сдержанный кивок

Сделан в сторону артиста.

ИННА ГОФФ Две песни

Я познакомилась с Марком Бернесом в том же году, что и мой муж, Константин Ваншенкин.

Будучи прозаиком, я сама уже редко вспоминала о том, что начинала со стихов. Редко вспоминали об этом и старые мои друзья, а новые порой не знали вовсе. Мне и в голову не приходило, что когда-нибудь Марк Бернес будет исполнять песни на мои слова. Эта мысль не возникла и тогда, когда появилась моя первая песня «Август».

Не помню, чтобы Бернес высказывал свое отношение к этой песне. Возможно, услышав ее впервые, так сказать, в домашнем исполнении у композитора Яна Френкеля, он тут же решил, что это песня не его, и как бы отодвинул ее от себя. Между тем он часто поговаривал, что ему нужна новая песня. И хорошо бы о любви.

Эти разговоры не носили конкретного характера, Бернес всегда говорил о песне, и новая песня всегда была ему нужна…

Но как-то Марк Бернес позвонил и попросил, чтобы я послушала мелодию молодого рижского композитора. Самому Бернесу музыка нравится, и он просит написать слова. Ему кажется, что из этого может что-то получиться…

Просьба Бернеса была для меня неожиданна и приятна. В душе я понимала, что для него это обращение ко мне пока лишь эксперимент в поисках новых песен. Если слова ему не подойдут, он тут же от них откажется и нисколько не будет стеснен своей просьбой. Так поступал он всякий раз с композиторами и поэтами, когда музыка или слова его не устраивали.

Он хорошо знал, что ему нужно. Он не мог сам написать музыку или сочинить стихи, но, когда это было написано, происходило как бы мгновенное узнавание своего и отвержение чуждого. Зато как он радовался каждой удаче!

Бернес меня не торопил. Прошло некоторое время, прежде чем я позвонила ему. В эту свою песню, как и в первую, я вложила то, что было в душе и хотелось высказать. Но, отбирая слова, я все время помнила, что звучать они будут в устах Бернеса.

Конечно, я волновалась. Хотелось оправдать доверие.

Опять расстаюсь я с тобою,

С любовью моей и судьбою.

Боюсь, что не выдержишь ты и заплачешь —

И я улыбаюсь тебе…

Он выслушал меня внимательно, иногда переспрашивая, и попросил как можно скорей доставить ему стихи. Мне показалось, что он доволен.

А спустя несколько дней он позвонил мне и сказал:

— Ничего не получается. К этим словам нужна совсем другая музыка…

И после паузы, в течение которой я успела пережить свое поражение, добавил:

— Я отдал их Колмановскому.

Таким образом, на мои стихи написал музыку Э. Колмановский, а молодой рижский композитор остался в стороне…

Так появилась песня «Я улыбаюсь тебе». Историю ее создания я описала столь подробно потому, что она очень характерна для Бернеса.

Писать для него было лестно и в то же время трудно, не говоря уже о некотором риске, — в положении рижского композитора мог оказаться — и порой оказывался — любой из нас.

Теперь я думаю, что именно благодаря этой жесткости Марк Бернес и был Марком Бернесом.

Песню «Я улыбаюсь тебе» он пел несколько лет, считал ее удачной. Со временем песню стали исполнять и другие певцы. Но долгое время Бернес сохранял на нее «монополию». Для него это было важно, он всегда очень ревниво относился к своему репертуару. Он не мог примириться с тем, что его песню, которую он создавал вместе с композитором и поэтом для себя, буквально выхватывали другие певцы. Часто те, для которых было все равно, что петь. У таких певцов своего репертуара нет да и не может быть, потому что нет своего лица.

Бернес же при всем разнообразии тематики был ограничен в репертуаре. Это был певец со своим лицом, своей манерой. Облик человека, от имени которого пел Бернес, уже сложился в восприятии зрителя и слушателя, и этому облику Бернес никогда не изменял.

Каков же был его лирический герой?.. Мужественный, ироничный, грубоватый, нежный… И прежде всего — откровенный! Думаю, что именно это качество привлекало в нем больше всего.

Бывает, что мысли — как тучи.

Бывает, что ревность нас мучит.

Но должен один из двоих улыбнуться —

И я улыбаюсь тебе…

В жизни Бернес во многом сливался, совпадал со своим героем. Он знал не понаслышке о таких вещах, как любовь к женщине и любовь к ребенку, любовь к Родине и к своему делу. Ему самому знакома была «бескорыстная дружба мужская» и то, «как порой нелегко быть людьми».

Поэтому, когда он пел, ему верили.


Он был страстный отец — очень любил свою Наташу. Его любовь обострялась оттого, что его жена умерла, оставив Наташу совсем маленькой. Он долго не женился и, женившись вновь, приобрел вместе с женой и сына — Жана. Он вообще любил детей. И дети его друзей — были его друзья. Наша дочь тоже — она чуть постарше его Наташи.

Как-то Бернес повел их на елку в Кремль, кроме своих взял и нашу Галю[17]. Те были, кажется, в первом классе, наша — в третьем.

Родителей не пускали, они приходили потом забирать детей. Бернеса как известного артиста пропускали везде, хоть он на елке, разумеется, не выступал. Оглянувшись у вешалки, он увидел, что детей с ним уже не трое, а четверо, — Галя держит за руку какого-то малыша, явно не «елочного» возраста.

— Где ты его взяла? — вскричал он с комическим ужасом. — Сейчас же отдай обратно!

Галя сказала, что мать малыша просила за ним присмотреть и обещала за это мороженое.

Оставалось только одно — перепоручить его другой школьнице вместе с обещанным мороженым. Галя так и сделала.

Бернес был дружен с ней и когда она стала старше. Ему нравилось, как она рисует, он называл ее в шутку «Шишкина» и спрашивал, когда же она подарит ему что-нибудь свое. Она подарила ему две акварели. Он их тут же окантовал и повесил в своем кабинете. Особенно ему нравилась та, на которой городская церковь, вроде Николы в Хамовниках, — и девушка переходит улицу.

Нет Марка Бернеса, а эти работы в его кабинете так и висят.


Прошло некоторое время, может быть, года два, и Бернес опять заговорил о песне.

В отличие от первого раза он уже прямо обратился ко мне с просьбой подумать об этом. Он хотел, чтобы я написала о любви, и хорошо бы с какими-то размышлениями…

И опять он меня не торопил, но напоминал при случае каждый раз — и в телефонном разговоре, который велся совсем по другому поводу, и где-нибудь в компании, за дружеским ужином, вдруг спрашивал:

— Ты помнишь, о чем мы с тобой говорили? Ты что-нибудь делаешь?.. (Он говорил мне «ты», а я ему, по-старшинству — «вы».) Бернес любил встречи в тесном кругу, и хотя не избегал, но всегда тяготился шумным, многолюдным застольем. Он плохо выносил духоту. К тому же ведь там не поговоришь…

Телефонный звонок:

— Ты что сейчас делаешь? Я хочу, чтобы ты послушала…

Небольшая пауза, и после первых музыкальных тактов голос Бернеса:

— Тебе слышно?

Так было несколько раз. На магнитофоне у него почти всегда стояла какая-нибудь новая лента с музыкальной записью, которой он в данный момент восхищался. Одно время это были французы — Азнавур, Брель, Беко…{87}

Заставляя меня слушать песню, которая нравилась ему, он как бы направлял мои поиски в нужное русло.

— Ну как? — спрашивал он торжествующе, когда музыка в трубке умолкала. — Вот бы что-нибудь в этом духе…

В последние годы Бернеса особенно привлекала песня философская, с раздумьями о жизни. Не случайно он обратился к творчеству таких поэтов, как Кайсын Кулиев и Расул Гамзатов. Поэтов, у которых философское начало, афористичность ярко выражены. Бернес открыл этих поэтов для песни. И многие композиторы стали писать на их слова, беря все подряд и не понимая, что сборник стихов сам по себе — это не сборник песенных текстов. Ведь Бернес искал, выбирал, переделывал, иногда отбрасывая лишние для песни строфы и переставляя другие. Самые лучшие стихи не всегда должны и могут стать песней. Естественно, что многие из философских стихов, положенных на музыку, не поются. А песни «Все еще впереди» и «Журавли» продолжают жить.

У меня не было готовых стихов. По-прежнему моим главным занятием была проза. Прошло не меньше полугода, пока я показала Бернесу слова новой песни…

Когда-то в Музее Родена в Париже на меня произвела сильное впечатление одна из его работ. Она называлась «Любовь уходит». Мне запомнилась поза отчаяния. Это отчаяние человека, от которого уходит не любимая женщина, а любовь. Человека, который разлюбил…

Думая о новой песне, я вспомнила об этом. Как всегда, конечно, добавилось свое, пережитое. Все это слилось в формуле:

Не бойся, если вдруг тебя разлюбят,

Куда страшней, когда разлюбишь ты…

Впоследствии песня и была названа — «Когда разлюбишь ты».

Так небо высоко и так безбрежно,

И речка так светла и холодна,

И женщина смеется безмятежно,

И вслед кому-то смотрит из окна.

Пока ты любишь — это все с тобою,

И первый снег, и первая звезда,

И, вдаль идя дорогой полевою,

Ты одинок не будешь никогда…

С Бернесом мы договорились, что я отдам слова Колмановскому. Когда музыка была написана, получилось так, что Бернес услышал ее раньше меня.

Он сказал, что музыка хорошая. Но сказал это как-то слишком спокойно. Зато дня через два он позвонил от Колмановского и сказал радостно:

— Потрясающая мелодия! То, что нужно!

Как будто речь шла совсем о другой музыке. Так оно и оказалось. Обсуждая новую песню, они о чем-то заспорили, и тогда Колмановский вдруг сказал:

— А можно петь на такой мотив.

Это была музыка из фильма «Весна на Одере», над которым он в то время работал, — там она звучит без слов.

В этих коротких заметках я хочу показать, как работал Бернес с авторами. Именно эта работа отличала его от других певцов, почти механических исполнителей той или иной песни.

Страстное, горячее желание получить новую песню — и не любую, а определенную, и не любого, а этого автора — вызывало ответное чувство, которое трудно назвать иначе чем чувством долга.

Возможно, что и без участия Бернеса эти песни и многие другие были бы написаны. Написаны когда-нибудь. Но «когда-нибудь» очень часто означает — никогда.

Наше знакомство с годами перешло в дружбу, ненатянутую и естественную, поскольку в ней допускались критика, юмор и отсутствовала часто встречающаяся в артистической среде лесть.

А главное — возникла эта дружба на деловой основе. Полагаю, что деловая основа в отношениях с людьми всегда играла для Марка Бернеса немалую роль. Не потому, что он был человеком слишком рациональным. Просто он больше всего любил свое дело и все, что как-то было с этим связано.

МИХАИЛ МАТУСОВСКИЙ С чего начинается Родина

Когда была закончена работа над песней для кинокартины «Щит и меч», песней, которая, по замыслу режиссера, должна была стать лейтмотивом, основной музыкальной темой большого четырехсерийного фильма, надо было решить: кто же исполнит эту песню?

Ее нельзя было спеть красиво, бездумно, как порой делают это певцы, у которых вокал идет впереди мысли и чувства. И тогда все мы, и режиссер Владимир Басов, и музыкальный редактор Раиса Лукина, и композитор Вениамин Баснер{88}, и я, сразу, не сговариваясь, в один голос назвали имя Марка Бернеса.

Но мы знали, что Бернес — артист требовательный, не соглашающийся петь что попало, безошибочно чувствующий и знающий свою песню, ту, что надо петь именно ему и никому другому. Словом, человек несговорчивый и неудобный. Захочет ли он еще петь нашу песню, придется ли она ему по вкусу?

Я знал Бернеса давно, еще с тех пор, когда он пел в кинематографе тридцатых годов свои первые песни, но не мог похвастать дружбой с ним. Мы встречались у наших общих друзей, на концертах, в клубе писателей. Он никогда не держался как знаменитый киноартист, любимец публики, «звезда» экрана, чьи фотографии девочки пришпиливают у себя над кроватью. Он казался мне просто славным малым, моим сверстником и добрым знакомым с открытой, адресованной всем улыбкой. Он был для меня тем самым пареньком Костей Жигулевым, удивленно и радостно вглядывающимся в мир.

Его песни длились всего каких-нибудь две-три минуты, но так были исполнены, так точно был очерчен образ героя, так он сразу же узнавался и входил в доверие зрителя, что эти маленькие эпизоды стоили многого. Звуки этих песен были позывными нашей юности…

Уже позднее, на Северо-Западном фронте, в тесной штабной землянке, куда набилась куча народу, на маленьком походном экране увидел я одессита Аркадия Дзюбина в кинофильме «Два бойца». Он умел в самую горестную минуту делать вид, что ему ужасно весело. Еще он любил беззлобно подтрунивать над своим медлительным дружком Сашей с Уралмаша, ради которого готов был пойти в любой огонь. А как он пел! Вот в землянке тускло и неровно горит фронтовая лампадка, и тени перебегают по лицам бойцов, и сквозь бревна наката сочится грунтовая вода, и земля вздрагивает от близких разрывов, а Дзюбин, не отрывая взгляда от чего-то, что ему одному видно в кромешной тьме, поет свою пронзительную песню о фронтовой ненастной ночи: «Темная ночь разделяет, любимая, нас…»

Недавно по телевидению снова показывали «Двух бойцов». У меня была возможность проверить свои военные впечатления. Я думал, грешным делом, что все это трогало нас в ту пору, когда орудийный обстрел на экране совпадал с гулом настоящей артподготовки, а теперь я буду смотреть картину совсем иными глазами. Но мои опасения не оправдались. Стоило появиться на экране Аркадию Дзюбину и запеть свою песню, как снова будто возвратилось к нам это время разлук и потерь, лишений и невзгод, надежд и ожиданий. Песня и ее исполнитель с честью выдержали испытание временем. Вот уж поистине перед нами артист, пронесший через годы свою тему.

Если есть театр одного актера, то концерт Бернеса можно было бы назвать театром одного певца. Точнее всех сказал о бернесовской манере исполнения композитор В. Соловьев-Седой. «Бернес, — заметил он, — не поет, а рассказывает свои песни». И сколько он рассказал нам таких песен — о нелегких военных дорогах, о любимой, которая снилась три года, а встретилась вчера, о чудаке, который обладает даром делать маленькие чудеса, работая волшебником, о парнях всего мира, которым есть ради чего дружить и есть что защищать на свете, о том, как не хотят войны русские матери, не спящие по ночам и не забывшие всех страданий.

Невозможно представить себе эти песни в другом истолковании. Они навсегда связаны в нашем сознании с голосом Марка Бернеса, с его интонациями, даже с его дыханием.

Года за два, если я не ошибаюсь, до смерти Марка Бернеса по Центральному телевидению состоялся его большой концерт. Артист ощущал необходимость оглянуться на пройденный путь, подвести итоги, вспомнить все лучшее, что было спето в разные годы.

Очевидно, и у слушателей тоже была такая потребность, ибо концерт этот вызвал тысячи откликов телезрителей, делившихся своими впечатлениями, благодаривших артиста за его строгое и бережное отношение к песне.

Я хорошо помню эту передачу. Бернес пел, как бы припоминая давние, забытые песни, и его лицо было печальным и задумчивым в эти минуты. Это не был рядовой эстрадный концерт, забывающийся обычно раньше, чем гаснет трубка выключенного телевизора. Это была исповедь с помощью песни, и зрители не могли не почувствовать этого.

Мы часто сетуем на то, что, несмотря на изрядное число новых молодых исполнителей, у нас на эстраде недостаточно личностей и характеров. Этого нельзя сказать о Марке Бернесе. Это был артист со своей биографией, своей судьбой. Именно поэтому, когда Э. Пырьеву, руководившему съемкой фильма «Мелодии Дунаевского» (авторы сценария Э. Пырьев, М. Матусовский), понадобилось, чтобы в картине прозвучала известная песня на стихи М. Лисянского «Золотая моя Москва», выбор пал на Марка Бернеса.

— Ты ведь знаешь, — говорил Пырьев, — у песни этой своя история, она точно прикреплена ко времени, это сорок первый год, военная Москва с зенитками и прожекторами, и для того, чтобы она прозвучала как следует, ее должен петь немолодой человек, понимающий душу песни.

И Марк сразу же уловил, что хочет от него Пырьев.

Попробуйте теперь посмотреть кадры фильма. В них Бернес не делает ничего особенного, он не жестикулирует, не принимает никаких поз, не форсирует голоса. Словом, он совсем не играет. Он просто стоит в полутемной комнате и курит, пристально вглядываясь в окно, за которым, должно быть, снег, ветер, полночь, Москва.

Морщинки собрались у усталых глаз этого человека, горько опущены уголки немолодого рта. И мы верим, что он и в самом деле немало хаживал по свету, дважды умирал и воскресал, чтобы жил и спокойно спал за окном этот притихший ночной город.

Как режиссер кинохроники, пытающийся по обрывкам старых лент, по отдельным уцелевшим кадрам восстановить образ ушедшего от нас человека, я стараюсь вспомнить какие-то встречи с Бернесом, телефонные звонки, слова, сказанные мимоходом. То это происходит летом в жаркой Москве у подъезда Театра киноактера — он снимается на «Ленфильме» у режиссера С. Тимошенко в комедии «Запасной игрок» в роли футбольного тренера и вместе со всей командой должен петь песенку «Вот что такое футбол», которую мы написали для него с композитором И. Дунаевским.

То мы встречаемся за кулисами Колонного зала, где идет концерт эстрадного оркестра Всесоюзного радио. Марк Бернес не замечает закулисной суеты и бедлама. Он в последний раз проверяет узел галстука, проводит рукой по волосам и украдкой от всех — то ли в шутку, то ли всерьез — крестится. Сейчас он решительным жестом отдернет полог занавеса и окажется на подмостках празднично освещенного всеми люстрами Колонного зала.

А вот он звонит по телефону и рассказывает трагическую историю югославского учителя, расстрелянного фашистами в маленьком городе Крагуевце. Закончив рассказ, он с надеждой спрашивает: «Правда ведь, об этом можно написать замечательную песню?»

Где еще сводит судьба?

На дне рождения у поэта, песни которого он пел еще в юности и в подарок которому он приносит только что сделанные записи «Три года ты мне снилась» и «Это вам, романтики».

В антракте концерта Мориса Шевалье в Зале имени П. И. Чайковского{89} — Марк очень любил французских песенников и многому учился у них.

Вот мы выступаем вместе в «Интуристе» на вечере, посвященном годовщине победы под Москвой, — он снова поет давние песни, возвращая людям переживания трудной фронтовой молодости.

Вот мы едем после позднего телевизионного выступления на Шаболовке. Опустевшие улицы Москвы надвигаются на нас и расступаются перед светом автомобильных фар. «Дворники» не успевают смахивать потоки дождя с ветрового стекла. Мне виден профиль Марка, то совершенно темный, то освещенный уличным фонарем и проступающий из мрака, как изображение на медленно проявляющейся фотографической пластинке. Бернес ведет машину спокойно, ровно, и это нисколько не мешает ему делиться своими планами и замыслами, говорить о новых песнях, которые он хотел, чтобы для него написали.

Это была последняя встреча с живым Бернесом, когда казалось, что впереди еще много песен, записей, пластинок, фильмов, концертов, весенних дождей и возвращений по мокрым улицам города.

Как же собрать все эти встречи, беглые воспоминания, отдельные реплики в единую и целую картину?!

Вот к какому актеру мы решили обратиться с просьбой спеть песню «С чего начинается Родина». Я не был свидетелем первого свидания Бернеса с Баснером, но могу себе представить, как все это было.

Дело в том, что композитор Баснер, будучи блестящим музыкантом, окончившим Ленинградскую консерваторию по классу скрипки, довольно слабо играет на фортепьяно. Поэтому, когда он знакомит вас со своими новыми сочинениями, надо обладать некоторой долей воображения, чтобы, вопреки авторскому исполнению, представить себе будущую песню.

И все-таки, несмотря на далекое от совершенства авторское исполнение, Бернес сразу сумел схватить характер и настроение песни. Он позвонил мне, сказал несколько добрых слов и дал согласие спеть песню в картине.

Марк Бернес работал над песней старательно и настойчиво, как будто никогда до этого не подходил к микрофону. Наконец настал день записи. Она должна была проводиться в аппаратной тонстудии «Мосфильма». Артист пришел чуть раньше срока, собранный и сосредоточенный. Он весь жил песней, старался не расплескать этого внутреннего состояния и донести его до слушателей.

— С чего начинается Родина, — начал он неторопливо, как бы размышляя вслух и не зная еще, какой может найти ответ на этот вопрос.

Он старался забыть, что перед ним звукозаписывающая техника, что он поет в пустой студии, и обращался непосредственно к своим слушателям, представляя их сидящими в притихшем концертном зале. И от этого каждое слово становилось особенно емким и значительным, приобретая какой-то новый смысл даже для нас, авторов песни.

Сколько было накручено катушек магнитной пленки, сколько было сделано дублей, и все их артист безжалостно браковал: в этом чувствуется некоторый холодок, здесь — удачно получилось начало и никуда не годится финал, в этом месте глухо звучал голос, а в этом варианте — почему-то слабее слышна группа скрипок. Надо попробовать отойти чуть дальше от микрофона. А что, если последнюю фразу не петь, а произнести речитативом? Ну что ж, теперь давайте пройдем все сначала.

Когда оркестранты утомлялись и им давался законный десятиминутный отдых, Марк усаживался в сторонке, не принимая участия в разговорах, терпеливо ожидая, когда кончится перекур.

Когда же кто-то из работников студии попытался сказать, что последняя запись получилась вполне удовлетворительной, Марк вспылил: «Что значит — удовлетворительная? Такой оценки не бывает в искусстве! Удовлетворительно — это значит посредственно. Если и сейчас получится так же, придется перенести запись на завтра».

И все-таки переносить запись не понадобилось. Один из последних дублей, вопреки всем суевериям, кажется, тринадцатый, прозвучал отлично.

Тот, кто знаком с процессом звукозаписи, знает, что иногда после долгих мытарств, неудач, всеобщего раздражения и недовольства друг другом вдруг наступает такая минута, когда все ладится и идет как по маслу: оркестр звучит превосходно, солист легко и свободно справляется с любыми трудностями. Звукооператор, музыканты, дирижер, солист — все испытывают нечто похожее на вдохновение.

Так в мучениях родилась запись песни, вошедшая в картину. Мы несколько раз придирчиво прослушивали фонограмму и остались довольны ею. Не успокоился только один человек — Марк Бернес.

— Это еще не совсем то, что я представлял себе, — ворчал он, — когда будут выпускать мою пластинку в фирме «Мелодия», я обязательно перепишу ее еще раз, совсем по-другому. Понимаешь, ведь после нас остаются только записи, больше ничего. И надо добиться, чтобы записи эти были настоящими. (Замечу, что свое обещание Бернес выполнил и для пластинки сделал новую запись песни.)

С тех пор он пел ее много раз, открывая ею свои концерты. Пел в новом Октябрьском зале в Ленинграде и во Дворце съездов в Москве. Он начинал петь ее еще за кулисами и появлялся на сцене только к концу первого куплета. И всюду аудитория заставляла исполнителя повторять песню.

Это была одна из последних записей Бернеса. Позже он успел записать только «Журавлей», песню, на мой взгляд, обладающую особым секретом воздействия на слушателей: сколько бы раз она ни звучала в эфире, ее невозможно слушать без волнения. Я не знаю, что в ней лучше — стихи или музыка? Думаю, что и то и другое прекрасно. И когда она звучит в исполнении Бернеса, кажется, будто он прощается со всеми, кого знал и любил на земле. Песня кончилась, пластинка остановилась. А я все еще смотрю в небо, надеясь разглядеть там последнюю вереницу птиц, исчезающих за облаками.

После этой песни совсем по-иному смотришь на пролетающих журавлей.

Я слышал много певцов, исполняющих «Журавлей», но, не в обиду им будет сказано, — никто из них не спел ее лучше и проникновеннее Марка Бернеса.

Поет Марк Бернес

Опять затянуло грозой небосвод,

Как будто от нас его застит завеса.

Опять моя юность негромко поет

Простуженным голосом Марка Бернеса.

Мне нравится этих надбровий черта,

Какою отмечены строгие лица.

И столько морщин насчитаешь у рта,

Что он в кинозвезды уже не годится.

Иные в афишах пестрят имена,

Весь мир увлечен оркестровкой иною.

Так что же мелодиям этим дана

Почти безраздельная власть надо мною?

То залпы доносятся издалека,

То степь полыхает зарницей былою.

И столько я должен припомнить, пока

Скользит винилитовый диск под иглою.

Мне б только успеть, как условлено, в срок

В село Головеньки добраться к закату.

Успеть получить на продпункте паек,

Что мне полагается по аттестату.

Ползком миновать эту хлипкую гать,

Рискуя сто раз подорваться на мине.

При свете коптилки письмо написать,

Хоть нет адресата давно и в помине.

Все снова является из забытья.

И так различима любая тропинка.

Опять, возвращаясь на круги своя,

Поет уцелевшая чудом пластинка.

И вижу я топи лычковских болот,

И вижу я кромку демянского леса.

Опять моя юность сегодня поет

Простуженным голосом Марка Бернеса.

1975 г.

Загрузка...