Летчик-испытатель Ануфриев — в комбинезоне, шлеме, с поднятыми на лоб очками, с надетым парашютом, при кислородной маске, болтающейся у плеча, словом, в полной летной экипировке — садился в самолет.
Сделав шаг к машине, он взялся рукой за борт кабины, на мгновение полуобернулся, показав свой волевой профиль и соответствующее ситуации суровое выражение лица, полез наверх, уверенно упираясь подошвами массивных башмаков в тонкие перекладины приставной лесенки.
Усевшись в кабине и привязавшись ремнями, он быстро осмотрел приборную доску и скомандовал: «К запуску». А потом небрежно разбросал ладони обеих рук в стороны — жест, известный на любом аэродроме мира и означающий «убрать колодки из-под колес», — уверенным рывком надвинул прозрачный фонарь кабины и, перенеся сосредоточенный взгляд вперед, начал выруливать. Самолет тронулся с места, и секундой позже старый воздушный волк Ануфриев вышел за пределы кадра…
Все это выглядело вполне достоверно. Но именно выглядело — на глаз, а не на слух. Любимое авторами авиационных статей и очерков выражение «двигатель взревел, и…» к данному случаю решительно не подходило. Двигатель молчал. Единственный звуковой эффект, нарушавший тишину при трогании самолета с места, состоял в команде: «А ну, взяли!» — услышав которую, несколько механиков и мотористов дружно наваливались на самолет и толкали его несколько метров вперед.
Но тут постановщик фильма режиссер Анатолий Михайлович Рыбаков кричал:
— Стоп!.. Еще дубль.
Эти слова оказывали действие поистине магическое: Ануфриев «снимал» волевое выражение с лица и вообще исчезал, превращаясь совсем в другого человека — артиста Марка Наумовича Бернеса, которому было жарко в плотном летчицком обмундировании, у которого от хождения с надетым тяжелым парашютом вверх и вниз по лесенке покалывало сердце и который вообще считал, что отснятых дублей более чем достаточно.
— Что, Толя, — переспрашивал он режиссера, — еще дубль?
И, получив подтверждение, засовывал в рот очередную таблетку валидола, кряхтя поднимался и вылезал из кабины (казалось, это вылезает кто-то другой, а не тот летчик, который только что так лихо влезал в нее). Самолет откатывали в исходное положение, и все повторялось сначала: летчик-испытатель Ануфриев — в комбинезоне, с поднятыми на лоб очками, с надетым парашютом, при кислородной маске…
До того как меня, летчика-испытателя, назначили консультантом фильма «Цель его жизни» (авторы сценария А. Меркулов, В. Иванов), я в течение многих лет знал и любил кинематограф только как зритель. И киноактеров, естественно, знал только на экране.
И вдруг, пожалуйста, — возможность, более того, даже прямая обязанность (что ни говорите, консультант!) целыми часами наблюдать, как в нескольких метрах от меня напряженно работают «живые» В. Сафонов, М. Бернес, Л. Шагалова, Г. Абрикосов…{96}
Первое, что, помнится, произвело на меня сильное впечатление, было это самое «работают». Конечно, я и раньше знал, что и снимать фильмы, и сниматься в них — отнюдь не легкое развлечение, а настоящий труд. Но только увидев его вблизи, я понял, какой это тяжкий, изматывающий, требующий предельного напряжения всех душевных, а иногда и физических сил труд!
За первым открытием пошли следующие. Многие с юности засевшие в голове наивные зрительские представления рушились одно за другим. В том числе и представления чисто подсознательные. Ну в самом деле, спроси меня кто-нибудь, отождествляю ли я личность актера с внутренним обликом сыгранных им персонажей, я, конечно же, уверенно дал бы отрицательный ответ. Но ответ был бы чисто умозрительным. А в глубине души (как, наверное, и во многих других столь же мало искушенных в тайнах высокого искусства душах) сидела, оказывается, неосознанная склонность прокладывать некие связи между актером и его персонажами, особенно если актер был такой, как Бернес: яркий, талантливый, запоминающийся, а исполненные им роли — довольно близкими по своей тональности.
Вообще говоря, эта зрительская иллюзия общеизвестна. Многие актеры в своих статьях, интервью, на встречах со зрителями немного смущенно сообщают:
— Я не совсем такой (такая), как мои герои…
Но к Бернесу слова «не совсем такой» решительно не подходили. Он был совсем не такой.
Речь шла не о несовпадении, а о резком контрасте. Поэтому так и запомнилась мне та, в общем, проходная и для артиста, и для всего фильма сцена, с которой я начал эти краткие воспоминания.
Пока трещала кинокамера, перед нами был спокойный, очень уверенный в себе, прошедший огонь, воду и медные трубы старый воздушный волк Ануфриев. А сразу после команды «Стоп!» — полный антипод означенного волка: нервный, усталый, не очень здоровый (тогда большинство его коллег считало, что скорее — мнительный), делающий трудное дело и не скрывающий, что ему трудно, человек.
Почти все запомнившиеся нам персонажи Бернеса принадлежали к категории железно волевых. Реже — иронично волевых. Ко всякого рода опасностям и жизненным невзгодам они относились с великолепным пренебрежением, а из столкновений с неблагоприятными обстоятельствами неизменно выходили победителями. Едва ли не единственное исключение — летчик Сергей Кожухаров в «Истребителях» (за эту роль авиаторы прочно признали Бернеса «своим»). Но и Кожухаров встречает свалившееся на него несчастье — слепоту — сдержанно, твердо, без бурных проявлений отчаяния… Так что, в общем, и его можно отнести к той же категории железных людей.
Ближе узнав Марка Наумовича, я увидел, насколько диаметрально противоположен по характеру этим персонажам был он сам. Насколько эмоционален, переменчив в настроениях, легко раним, внутренне не защищен от всякой бестактности, грубости, несправедливости… Особенно — от несправедливости. Ее он воспринимал каждый раз (а таких «разов» было, к сожалению, не один и не два) по-новому остро, болезненно, с немалой потерей тех самых нервных клеток, которые, как утверждает наука, не восстанавливаются.
Единственное, что в известной мере компенсировало душевную незащищенность Бернеса, было в высокой степени присущее ему чувство юмора. И, в частности, чувство юмора, обращенного на самого себя. Правда, эта последняя, бесспорно высшая форма проявления упомянутого человеческого свойства иногда срабатывала у Марка Наумовича не в тот момент, когда это более всего требовалось, так сказать, непосредственно вслед за «внешним раздражителем», а с опозданием — от нескольких минут до нескольких лет. Но так или иначе о своих невзгодах, оставшихся позади, он почти всегда рассказывал в тоне, который я назвал бы ворчливо-ироническим…
Через много лет после нашего первого знакомства — примерно за год до своей преждевременной смерти — Марк Наумович поделился со мной подробностями одной, когда-то испортившей ему немало крови истории. Одна московская газета опубликовала фельетон, в котором весьма хлестко расписывались похождения популярного артиста М. Н. Бернеса за рулем собственной автомашины — вплоть до будто бы предпринятых им попыток наехать на увещевавшего его милиционера. На самом деле все было совсем не так, но, как известно, доказывать, что ты не верблюд — задача, порой трудно выполнимая…
Излагал подробности этой, когда-то наделавшей немало шума истории Марк Наумович в ключе подчеркнуто юмористическом, чему способствовали, как я подозреваю, два обстоятельства: с одной стороны, давность происшествия, а с другой — очевидное желание рассказчика настроить на философский лад («Все проходит, пройдет и это…») своего слушателя, только что претерпевшего огорчения, хоть и существенно меньшие по масштабу, но сходные по характеру.
Опровергнуть весь фельетон, от начала до конца, Бернесу ничего не стоило: он это и сделал. Тем не менее опровержения, которого в подобной ситуации, казалось бы, следовало ожидать, не последовало. Не последовало по причине, о которой мой собеседник поведал, не скажу даже — с возмущением, а с каким-то не постаревшим за прошедшие годы изумлением непосредственности:
— Вы знаете, ЧТО сказал мне редактор? Он сказал: «Авторитет газеты нам дороже авторитета отдельного человека». Ну, как? Хороша логика?..
И огорченно добавил:
— А ведь личность незаурядная. Отличный журналист. Прекрасный организатор. Газета при нем, можно сказать, на глазах расцвела. И надо же: такой перекос мысли![19]
Эта последняя, завершающая часть рассказа показалась мне наиболее интересной: деформированная психология редактора занимала Бернеса больше, чем давно зарубцевавшаяся старая обида. Внутренние пружины деяний человеческих представлялись ему — артисту — порой более важными, чем сами эти деяния.
На съемках фильма «Цель его жизни» не раз бывало, что Бернес, пробурчав вполголоса очередную реплику Ануфриева или повертевшись на отведенном ему мизансценой месте, вдруг заявлял:
— Толя! Мне так неудобно.
Правда, вскоре я заметил, что такие же протесты высказывали и другие актеры. Но их претензии воспринимались окружающими как явление вполне нормальное, — может быть, потому, что формулировались в выражениях, менее категоричных (пожалуй, в этом «мне неудобно» действительно присутствовала некая вкусовая нотка, не очень привычная, когда речь идет о выполнении человеком его прямых служебных обязанностей). Про Бернеса кто-то бросил:
— Капризный.
Но тут режиссер фильма Рыбаков — человек достаточно твердый и в полной мере обладавший тем, что называется режиссерской властностью, — услышав эту реплику, отрицательно покачал головой:
— Капризный?.. Нет. Он не капризный. Он требовательный.
Мне кажется, Рыбаковым было найдено очень точное слово. Бернес был человеком крайне требовательным. Требовательным ко всему, что делалось людьми, и к самим людям; особенно к тем, в ком видел настоящих мастеров своего дела. Ничто не вызывало у него такого раздражения, как халтура в любом ее проявлении — от халтурно написанной книжки до халтурно установленного монтером выключателя на стене. И еще одно свойство, близкое к требовательности, было присуще Марку Наумовичу: он умел уважать требовательность в других (хотя бы его безропотное восприятие бесконечных дублей во время съемки эпизода влезания летчика Ануфриева в самолет).
Но самые бескомпромиссные, жесткие, я бы сказал, даже жестокие требования он предъявлял к самому себе.
Эта требовательность не изменяла ему даже тогда, когда его творчество — в кинематографе и на песенной эстраде — было в зените популярности.
Однажды под впечатлением только что прослушанной его записи (кажется, это было «Лунный свет над равниной рассеян…»)[20] я позвонил Марку Бернесу и высказал ему свою признательность.
Он вежливо поблагодарил меня и неожиданно заметил:
— Кое-что тут надо было сделать иначе.
Я оторопел. Куда там «иначе», когда и так отлично?! Что это — кокетство? Но нет, ни тени кокетства тут не было. Было другое — большой артист видел в своей работе то, чего нам, обыкновенным людям, видеть было не дано. Не дано не только таким далеким от искусства людям, которые, подобно мне, воспринимают его лишь эмоционально, но порой и настоящим профессионалам — впоследствии я узнал, каким мучением для дирижера и всего оркестра бывала каждая запись Бернеса. Он записывался, прослушивал записанное, повторял запись заново, снова прослушивал — и так по многу раз, пока с кисловатой миной не до конца удовлетворенного человека не соглашался: ладно, мол, теперь более или менее годится. Когда мне рассказали об этом, я вспомнил давний эпизод на съемках.
— Капризы?.. Нет. Требовательность!
Люди искусства — во всяком случае, подавляющее их большинство — традиционно далеки от техники. Оно, наверное, и естественно: в условиях пресловутого «информационного взрыва» человека просто не хватает на то, чтобы интересоваться всем.
Однако и это правило знает исключение. Таким исключением был Бернес. Его отличал интерес к технике, в среде творческой интеллигенции совершенно необычный. Интерес подлинный и какой-то до дотошности конкретный.
Впервые я столкнулся с этой стороной его натуры на тех же съемках фильма «Цель его жизни», где мне довелось кроме выполнения функций консультанта довольно много летать для воздушных съемок самому.
Полеты наши происходили с того самого аэродрома, на котором снималась вся наземная натура фильма. И, подобно тому как активно «болели» за актеров летчики, механики и прочая аэродромная братия, всегда толкавшаяся вокруг площадки, точно так же заинтересованно следила вся съемочная группа за тем, как собирались в полет, улетали и прилетали обратно В. Комаров, В. Мухин, Н. Нуждин, Г. Тегин, Д. Пикуленко, Л. Фоменко, автор этих воспоминаний и другие летчики — участники съемок в воздухе. Да и не только следили: исполнитель главной роли Всеволод Сафонов, например, так долго ходил вокруг меня с душераздирающим жалобным видом и приводил в подкрепление своей просьбы столь неотразимо убедительные доводы («Надо же вживаться в образ героя!»), что в один прекрасный день я не выдержал и взял его с собой в полет на двухместном тренировочном истребителе.
Однажды я собирался в воздух на реактивном МиГ-15 — том самом, в кабину которого несколькими днями раньше столь выразительно взбирался отважный летчик Ануфриев. Я устроился поудобнее в пилотском кресле, подогнал привязные ремни и уже принялся, как положено, слева направо, за осмотр приборов и всего оборудования кабины, когда к машине подошел Бернес. Он заглянул внутрь кабины и явно хотел что-то спросить, однако на мое: «Слушаю вас, Марк Наумович», — быстро ответил:
— Нет, нет. Потом.
(Оказалось, он и это понимает: не надо отвлекать готовящегося к полету летчика посторонними разговорами.)
Летал я, наверное, минут сорок, но, приземлившись и зарулив на стоянку, обнаружил терпеливо ожидавшего меня там Бернеса. Выключив двигатель, я обернулся к Марку Наумовичу и только тут понял, что заключалось в обещанном им «потом».
Бернес задавал вопросы. Задавал не выборочно: что это, мол, за прибор или для чего нужна эта ручка? Он с дотошностью курсанта авиационного училища «прочесывал» всю кабину, не пропуская ни единого крохотного тумблера, ни самой малой контрольной лампочки.
И реакция его на обилие оборудования, окружающего летчика в современном самолете, была непривычная. Он не задал тривиального вопроса: «Как это вы успеваете смотреть за всеми этими приборами?» Нет, Бернес заметил другое, наверное, действительно самое поразительное:
— Надо же было все это придумать!
Творческое начало в каждом деле — вот что он видел в первую очередь.
До сих пор я старался вспомнить такие связанные с Бернесом эпизоды, мысли, высказывания, которые вряд ли могли быть известны другим его знакомым и друзьям, встречавшимся с ним, может быть, гораздо чаще и общавшимся гораздо глубже, чем я, но, так сказать, на других площадках и при иных обстоятельствах. Каждый видел в этом незаурядном человеке свое.
Но об одной стороне его облика, бросавшейся в глаза каждому, кто хоть раз в жизни видел Бернеса, я все-таки скажу. Речь идет о редком артистизме, присущем Марку Наумовичу.
Артистизм проявлялся не только перед кинокамерой, у концертного микрофона, на звукозаписи — словом, в работе. Он ощущался и в том, как Бернес разговаривал с людьми, как реагировал на шутку, на неожиданную реплику собеседника, на что-то, с чем бывал внутренне согласен или, напротив, решительно не согласен; в том, как чутко ощущал он эстетическую сторону не только внешности или манеры поведения, но и нравственной основы, убеждений, всего внутреннего мира окружавших его людей; в том, как умел предельно экономными средствами, без особой игры мимики и актерской жестикуляции, но в то же время вполне недвусмысленно дать понять свое отношение ко всему, что видел и слышал.
А видел, и слышал, и понимал он многое, что лишь с немалым запозданием доходило до других людей, не наделенных такой тонкой художнической и человеческой интуицией, таким острым внутренним зрением, такой восприимчивой душой большого артиста.
Я очень редко встречался с этим человеком. Минуты общения, иногда часы, скупо разбросанные по бесконечной оси времени.
Но вот его не стало, и чем дальше мы двигаемся по этой оси, тем ближе и родней становится для меня Марк Бернес. Нет дня, чтобы я не вспоминал о нем, не разговаривал с ним. Это, наверное, еще и оттого, что я очень любил разговаривать с Марком Наумовичем и теперь старался наверстать упущенное.
Подчеркиваю, именно разговаривать, а не беседовать. Потому что быть интересным собеседником — это легче и доступнее, чем уметь разговаривать с людьми так, чтобы это осталось на всю жизнь в памяти, как остался в памяти мой первый разговор с Бернесом, состоявшийся почти полувека тому назад.
Тысяча девятьсот сорок третий год. Я — молодой артист театра и кино. Грудь распирает от гордости. Только что закончил съемочный день на «Мосфильме» в «Фельдмаршале Кутузове»{98} и уже спецрейсом в «эмке» отправляюсь в Московский театр драмы, где играю главную роль в спектакле «Москвичка»{99}.
У проходной в темноте возникает фигура.
— Не подбросите до центра?
— Садитесь.
Через некоторое время пассажир начал разговор.
— Вы снимались?
— Да.
— А это очень трудно — сниматься?
— А как вы думаете? Только обыватель считает это легкой работой.
— Скажите, а что нужно, чтобы сняться?
— Многое, мой друг, очень многое. Но прежде всего — талант.
— А еще что?
(Оборачиваюсь, мельком оглядываю смутно очерченную фигуру.)
— Хотя бы внешние данные.
Я вышел раньше, чем мой случайный попутчик. Прошел несколько шагов, и тут сработало: «Боже мой, это же Бернес!»
На следующий день на проходной мне сообщили, что меня несколько раз спрашивал Марк Бернес. Нужно ли объяснять, как тщательно целый день я прятался от него? А когда наконец столкнулся нос к носу, Бернес рассмеялся:
— А мне понравилось. С удовольствием дал вам покуражиться.
Его действительно иногда не сразу узнавали. Видимо, что-то неуловимое менялось во внешнем облике актера, когда он перевоплощался в художественный образ.
Во время съемок фильма «Третий удар», где Бернес играл матроса, в гримерную вошел только что приехавший известный театральный актер.
— Вот незадача! Забыл купить папиросы. Кто бы сбегал? — Взгляд его недвусмысленно задержался на матросе.
— Пожалуйста, я могу, — последовала реплика.
— Голубчик, сделай одолжение!
Матрос убежал, а мы, затаив дыхание, следили, как прозрение медленно проявлялось на лице «попавшегося». Потом долгие и сбивчивые извинения.
— Ну что вы, что вы, — отвечал Бернес, — со мной это часто случается, если надо, могу сбегать за продуктами.
Тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год. Встреча в работе над картиной «Школа мужества» (авторы сценария С. Розен, К. Семенов, по мотивам произведения А. Гайдара; режиссеры В. Басов, М. Корчагин). Бернес в роли Чубука. У меня уже повышенный и непреходящий интерес к личности Марка Наумовича. Я следил за каждым его шагом, за каждым его словом — как он появляется на съемочной площадке, как разговаривает с режиссером, оператором. Как «обживает» интерьер.
Впоследствии, наблюдая, как молодой актер за пять минут до съемки весело рассказывает о вчерашнем времяпрепровождении, я вспоминал особую в эти моменты сосредоточенность Бернеса, для которого съемка была непосредственным продолжением длительного творческого процесса.
А когда слушал восторженные разговоры о скупой и выразительной манере Жана Габена, меня не покидало ощущение, что эту манеру я наблюдал и изучал раньше.
…А после съемок поступило неожиданное приглашение:
— Прокатимся по Москве?
Потом это повторялось еще несколько раз. Разговоры в машине были особенными. Здесь раскрывалось то качество Бернеса, о котором я говорил вначале. Марк Наумович умел разговаривать обо всем. Все его интересовало и волновало.
Когда я неожиданно начинал напевать какую-нибудь его песню, Марк Наумович замолкал и внимательно слушал. Затем следовала реакция, вроде:
— Скажи пожалуйста, — и слова выучил!
Эти песни… Разве можно их забыть?
В последние годы Бернес-певец оттеснил Бернеса-киноактера на второй план. Чаще приходилось встречать его не в павильонах студии, а на концертных площадках.
Калининград. Бернес только что закончил выступление. Принимали хорошо, но не больше.
— Марк Наумович, уверяю, все дело в подборе песен.
— Разве песни плохие?
— Хорошие, но…
— Понимаю. Но не могу же я вечно петь одни и те же. Неужели опять — «Темную ночь»?!
— Непременно, Марк Наумович. Поймите, народ ждет их от вас. Пойте любые песни, но начинайте и заканчивайте «Темной ночью» и «Шаландами».
— Вы уверены в этом?
— Абсолютно! Ну можете для меня это сделать хоть один раз?
— Ну если для вас, Мишель, то один раз можно.
(Вот так мы разговаривали, понимая иногда друг друга с полуслова. Всегда почтительно, на «Вы».)
Послушался, спел. Успех был грандиозным. Таким, каким он был и потом.
Бернес не был бы Бернесом, если бы не поставил последнюю точку в этом эпизоде:
— Один — ноль, Михаил Иванович, я это запомню.
И запомнил. Через несколько лет в Киеве, где я участвовал в одном с ним концерте, у меня что-то не клеилось в выступлении.
Бернес посоветовал сделать перестановку в моем номере:
— Мишель, переставьте свой ролик на другое место. Заканчивайте монолог тем отрывком, который идет у вас в середине.
Выполнил. Все стало на свои места. После концерта:
— Один — один, Михаил Иванович, мы в расчете. И вообще давайте вместе поездим. Есть задумка на программу, должно быть, очень интересную. Поднатужимся, осуществим, а?
Но было поздно. Было начало лета 1969 года.
1980 г.
Сейчас каждый день вы смотрите фильмы, где играют одни и те же артисты. Одна и та же обойма. Я занимался серьезно встречами, сам писал. Ни одного чужого слова никогда в жизни не произнес. У покойницы-жены, Александры Николаевны, был опыт, она много лет работала на эстраде, помогала мне.
Меня творческие встречи спасали. Если бы не было этих встреч, не знаю, как бы я выжил.
Когда я пришел работать на Киностудию имени Горького, это было время расцвета славы Марка Бернеса, Бориса Андреева, Марины Ладыниной, Лидии Смирновой. Они постоянно ездили на творческие встречи, проводили концерты. Это было очень интересно.
С Марком Наумовичем Бернесом я познакомился, когда снимался в первой своей картине и играл в массовке театра «Аквариум». Там сейчас находится театр имени Моссовета. Мне нужно было ехать на спектакль, сказать на сцене только одну единственную фразу и сразу вернуться на съемку. Директор съемочной группы дал мне машину с водителем. Я был в шелковой рубашке, лаковые туфли на ногах, весь из себя модный. Выезжаю со студии, а у ворот стоит человек, поднимает руку и говорит:
— Послушайте, товарищ Пуговкин, подвезите меня до центра.
— Мне ненадолго машину дали — ну ладно, садись.
У Марка Бернеса была одна особенность: его не узнавали на улице. Есть такие артисты, на которых люди смотрят и не могут понять, кто это. На концертах, разумеется, узнавали, а на улице проходили мимо{101}. И я его не узнал. Мы едем в машине и разговариваем. Он спрашивает меня:
— Скажите, трудно сниматься в кино?
— А как ты думаешь? — говорю я. — Конечно, не просто. Это же тяжелый труд!
— Ай-ай-ай, а я мечтаю сняться в кино. Вы не смогли бы поговорить обо мне? Чтобы меня пригласили хоть маленький эпизодик сыграть.
В то время уже прошли его известные фильмы, и «Истребители» в том числе. Бернес был популярнейший артист. Ходил в кепке. Потом кепки называли «бернески». И я сшил себе кепку и так кепошником и остался на всю жизнь.
Я обернулся к Марку Наумовичу и прямо в лицо ему говорю:
— Дорогой мой, чтобы сниматься в кино, надо хотя бы внешние данные иметь!
Подъезжаем к «Аквариуму», машина останавливается, Бернес говорит:
— Вы разрешите мне еще две остановочки проехать?
Я разрешил. Позволил, так сказать, ему две остановочки на моей машине проехать, потом вышел из машины, хлопнул дверцей, так и замер:
— Боже мой, так это же Бернес!
Первая слава понесла меня по молодости лет. На следующий день я прихожу в киностудию и уже в проходной мне сообщают:
— А вас спрашивал Бернес.
Потом еще несколько человек:
— Вас Бернес разыскивает.
Когда мы наконец встретились, Бернес сказал:
— Да, вы взрываетесь моментально. А я потом думал, куда его понесет дальше?!
С тех пор у нас были не то, чтобы приятельские отношения, но какие-то доверительные. Звал он меня «крестьянин». А я всю жизнь знал, что такое субординация. Месяца за три до своей смерти он позвонил мне:
— Слушайте, крестьянин, давайте попробуем выступать вместе? В Киев предлагают приехать. Интересно, сделаем сборы или нет?
— Давайте, — согласился я, — а что я должен делать?
У меня был номер: я читал лекцию, подражая Аркадию Райкину, а потом показывал кусочки из фильма «Свадьба в Малиновке». До этого мы уже выступали с Бернесом в Калининграде, где его хорошо знали. Марк Наумович пел песню про фонарики: «Просто я работаю волшебником…»[22] Успеха не было. Мы стояли с женой за кулисами, Бернес выходит со сцены, и я ему говорю:
— Вы меня извините, я из крестьян. Но мне кажется, что вы неправильно построили свое выступление. Это же Калининград — город войны. Вас здесь знают по песне «Темная ночь». И когда объявляют: Марк Бернес, зрители думают, что сейчас вы споете именно эту песню. А вы поете о фонариках. Это только после «Темной ночи» вы можете петь про фонарики. Но закончить вы должны «Шаландами». И будет успех.
На другой вечер он сделал так, как я сказал, и был громадный успех. Проходя мимо меня, Марк Наумович похлопал меня по плечу и сказал:
— А вы — Станиславский.
И вот прошло немного времени, мы снова поехали на выступление. Выступали на стадионе, народу — масса. Я что-то рассказывал в маске. Вроде бы лекцию читал. Потом снял маску и начал рассказывать свою биографию, потом о фильме «Свадьба в Малиновке». Меня очень жиденько приняли. Бернес стоит за кулисами. После выступления говорит мне:
— Крестьянин, у вас репертуар неправильно составлен!
— Как неправильно?! — удивляюсь.
— Что же вы в маске читаете лекцию, снимаете маску, снова биографию рассказываете. Вы снимите маску и начните рассказывать, как вы пришли в кино. После этого — «Свадьба в Малиновке». И уйдете под аплодисменты.
Я сделал, как он советовал, и имел большой успех. Проходя мимо Бернеса, я бросил ему:
— А вы — Немирович-Данченко.
Когда он пригласил меня в Киев, я спросил:
— А что мне делать?
У меня материала не было. Я только начинал на сцене.
— О кино будете рассказывать. Крестьянин, много текста. Приедете, разберетесь. Вам платить за это будут.
— Я хоть и из крестьян, — обиделся я, — но могу вас послать куда-то и вообще могу не поехать.
И положил трубку. Через полчаса — звонок, жена моя поднимает трубку.
— Скажите, это квартира Ивана Михайловича Москвина? — спрашивает Бернес.
— Да, — подыграла она.
— А нельзя его к телефону?
— Сейчас посмотрю. Если он свободен, то подойдет.
— Что вы расшумелись? — сказал мне Марк Наумович. — Чего вы не знаете? Что говорить? Я вам подскажу потом. А то сразу — на дыбы! <…>
Такой интересный диалог был у меня с Бернесом. У него был очень своеобразный юмор. Не лобовой.
Марк Наумович Бернес любил разыграть. Был такой артист Марк Перцовский, в Театре Советской Армии. Приезжает он на съемку. Бернес сидит, гримируется. Перцовский ворчит:
— Вот черт, и буфет закрыт, и покурить негде взять.
Бернес говорит:
— Я сейчас сбегаю.
— Спасибо тебе, ну сбегай, — попросил Перцовский.
Бернес сбегал, купил сигареты, отдал Перцовскому и сел снова гримироваться. А Перцовский ходит вокруг, смотрит. И вдруг до него дошло, что это Марк Бернес. Опять извинения начались.
Поехали мы с ним в Киев и имели там успех. Это было за три месяца до его смерти.
Бернес был из тех людей, которых называют «самоеды». Его жена [то есть первая жена Бернеса. — К. Ш.] умерла от рака. Марк Наумович только об этом и думал. Самоедом он был и в своих ролях. Правда, я тоже сейчас пришел к такому возрасту, что становлюсь самоедом.
Я уехал на съемку, долгое время не видел Марка Наумовича, но знал, что он тяжело болен. И вот его похороны. А я снимался в сказке А. Роу, под Москвой. Сказал Александру Артуровичу, что должен поехать{102}.
Прощание проходило в Доме кино. Я вхожу и слышу — звучат его песни. Я на колени опустился, слезы не мог остановить. Марк Наумович завещал, чтобы на его похоронах звучали его песни. <…>
Накануне моего восьмидесятилетия наш коллектив Киноцентра открыл музей…[23]
13 июля 2003 года… собрались мои самые близкие друзья, коллеги, соратники, родные… К моему юбилею замечательный кинорежиссер Светлана Проскурина смонтировала документальный фильм и назвала его, как когда-то говорил мне великий Марк Бернес: «Правильно живете, крестьянин».
2004 г.
…В Москве со мной стали жить мои любимые папа и мама. В первые дни мы, счастливые, сидели, тесно прижавшись друг к другу. У меня рядом появилось надежное, теплое, родное. Мама вошла в хозяйство и Машину учебу. А папа сидел со мной с утра до вечера, чтобы я не скучала. Бдительно следил, чтобы дома я была ровно в одиннадцать вечера. Но годы, проведенные врозь и в разных жизненных обстоятельствах, все же разобщили нас. И как это ни больно, но порой я и папа не знали, о чем говорить! В Харькове многих новых сотрудников из Дворца пионеров я уже не знала. А он никого не знал в Москве, и поначалу в новой жизни вообще ничего не понимал. <…>
— Сегодня, дочурка, не сиди дома, сходи у гости. Друзей у тебе во скока. Не сиди, не вырабатуй, иди у народ. Я и Лели усегда гаварю — не вырабатуй, лучше якую новую игру или шараду дитям разучи. Двигайсь, не сиди, як квочка. Главное, от людей не отрывайсь. Ничего, моя птичка, твое щастя упереди. Вже скоро, вже вот-вот, усем сердцем чую. Харошага человека судьба пожметь, пожметь и отпустить. Ну, а я пойду до своей старухи, «к Елене Александровне», ух, якой характер вредный… каждый день усе хужий и хужий… Слышь, дочурка, никак не можить успокоиться — усе за Харьковом плачить. А я так думаю, што ета неспроста. Наверна, у ней там хто-та быв… А? Ета што ж выходить? Я вже аккынчательно успокоивсь, а она усе: «Как же так, мы оставили квартиру, работу, друзей, сарай, палисадник» — во як — и сарай з палисадником помнить. А скока крови у меня выпила за етый сарай, мамыньки родные! А за етый палисадник, а за виноград… А якой виноград! Она мне усе розы простить не можить. Што я три куста роз заменив на виноград. А я своего добився! Свое вино було, да якое! Як уезжали у Москву до тибя, пособрав увесь двор! Усе понапилися, Сонька з Розкою плакали, усе целовали Марка Гавриловича. И усе остались пьяные и довольные. Ты ж своего папусика знаешь, он никого не обидить… Ну ладно, загаваривсь, а в тебя свои дела. Пошов, закрывай дверь на усе замки. Если куда пойдешь… а лучий побудь дома. Сегодня по телевизору будить етый, як его, Леля знаить… Ну, поеть у кино. В него имя як моё, етый…
— Бернес?
— Во-во, як же ж мы его на фронти любили.
— Наверное, «Два бойца»?
— Дочурка, а ты з им устречалась, гаварила з им? Як он?
— Что?
— Ну, як человек?
Я люблю тебя, жизнь,
Что само по себе и не ново.
Я люблю тебя, жизнь,
Я люблю тебя снова и снова…
«Як человек?»… Человек, папочка, он был замечательно-непростой. Со всеми плюсами и запятыми, как и у всех живых людей. Но ведь он был артистом, художником. И потому обычные человеческие проявления у него были острее, ярче и крупнее.
…Как только осенью 1959 года я поселилась на девятом этаже углового дома на Садовом кольце, снимая очередную комнату у очередной хозяйки, через неделю в подъезде появилась жирная надпись мелом: Бернес + Гурченко = любовь! Я обомлела. Откуда? Я его еще сроду в глаза не видела, а уже «любовь». Связывали меня и с Игорем Ильинским, с Юрием Беловым, с Эльдаром Рязановым, с Эдди Рознером — тут понятно. Все-таки вместе работали{103}. Но я и Марк Бернес! Ну что ты скажешь! Оказалось, что Бернес жил в этом же доме на пятом этаже. С тех пор, поднимаясь на свой девятый этаж, я со страхом и тайной надеждой ждала остановки на пятом этаже; а вдруг откроется дверь и мужской знакомый голос спросит: «Вам какой этаж?»
Заканчивался фильм «Девушка с гитарой». Я возвращалась после какой-то муторной съемки, вошла в лифт и сказала: «Девятый, пожалуйста». Лифт задрожал и с грохотом пошел наверх. Человек в лифте стоял намеренно отвернувшись, как будто опасался ненужного знакомства. Я смотрела в глухую стену, исписанную разными короткими словами. А он смотрел в дверь лифта, да так хитро, что даже если захочешь, то и профиля не разглядишь. Лифт остановился, но человек еще постоял, потом развернулся ко мне всем корпусом, приблизил свое лицо и сказал неприятным голосом: «Я бы… плюса… не поставил». Лифт захлопнулся, и в нем остался легкий запах лаванды. Это был сам Бернес! Ну и встреча. У-у, какой вредный дядька. А как он меня узнал?
Ведь стоял спиной. И о каком плюсе речь? И отчего бы он его не поставил? И где этот плюс должен стоять? Плюс, плюс, плюс… Нет, чтобы в ответ сказать что-нибудь из интеллигентных выражений в духе моей мамы: «Позвольце, в чем дзело, товарищ?» Или: «Позвольте, я вас не совсем понимаю». А еще лучше бы сделать вид, что вообще не узнала популярного артиста. А я сразу вспыхнула… И вдруг дошло: ведь Саша + Маша = любовь? Вот тебе и плюс! Ишь, как он меня уничтожил. Он бы, видите ли, плюса не поставил. Ах ты ж боже ж ты мой! Ну, подождите, товарищ артист, уж в следующий раз я вам не спущу!
А «следующий раз» был во время международного фестиваля в июле 1959 года. Тогда к нам со всех стран приехало кинозвезд видимо-невидимо. Москва бурлила и веселилась. Самым популярным тогда было французское кино, из Франции на фестиваль прибыло сразу несколько звезд первой величины. И вот такую интересную делегацию должны были принять на киностудии «Мосфильм» наши советские артисты и весь коллектив прославленной студии. Для гостей сочинили приветственную песню:
С вами давно мы по фильмам знакомы,
И вы, наверное, нас узнали, узнали?
Встрече мы рады, так будьте как дома
На московском фестивале!
Киноэкраны как окна в мир горят!
Народы, страны с экраном говорят,
Знакомятся друг с другом и лучше узнают,
Радушно в гости людей к себе зовут.
Эту песню мы должны были петь с Марком Бернесом. Репетицию назначили в его доме. Я уже снимала другую комнату. Машеньке было только два месяца. Ребенок занял меня целиком. И я давно забыла про все плюсы. Времени было в обрез… И вот тот самый дом на Садовом кольце. Поднимаюсь на пятый этаж в квартиру к прославленному артисту. В парадном и лифте уже новые, более свежие надписи. И почему-то повеяло грустью. Жаль, что та первая встреча была какой-то нелепой. Прежде чем позвонить в дверь, я собралась и приказала себе: не сморозь глупости, не хихикай, только «да» и «нет», помни — если образовывается пауза, не встревай с болтовней из боязни, что человеку станет скучно. Не поддакивай и не кивай. Ну, давай, звони, «з богум, дочурка!» Просторная двухкомнатная квартира, обставленная со вкусом, от хозяина — легкий запах лаванды… Вот жизнь! Неужели и у меня так когда-то будет? Композитора, автора песни, еще не было. Тихо звучала самая модная в то время мелодия — «Анастасия» — в исполнении Пэта Буна. Ах, если бы не музыка, я бы следовала своим наставлениям. Но полились звуки, я разомлела, растаяла. Как давно я не ощущала такого блаженства. Мои неприятности, болезни, ожидание ребенка, пеленки, бессонница, заботы, безденежье… Я стала подпевать. Потом прошлась в танце, вздымая кверху руки, не обращая внимания на хозяина… Я полетела! Простите меня, я забылась… а ведь меня ждет дома маленькая девочка. Нет, я не мать. Я танцевала под чарующую мелодию, и казалось, все мое запутанное существование расправлялось, оживало и уверенно твердило: еще вся жизнь впереди!
Композитор, появившись, растянул в усмешке губы, красноречиво улыбнулся хозяин: принял меня за поклонницу. Но, наткнувшись на его взгляд, посерьезнел и тут же расплылся в самой искренней улыбке. Он заиграл мелодию, я «отрезвела» и мгновенно включилась в любимую работу. Через десять минут я уже бежала домой. Бернес уважительно проводил меня и попрощался тепло и дружелюбно. Я отметила, что никакой усмешки на мой счет на этот раз не было.
А когда на студии «Мосфильм» мы встречали и провожали гостей фестиваля, я ощущала на себе его взгляд, беспощадный, простреливающий насквозь.
— Знаешь, а ведь ты дура! С твоими данными ты можешь много. Ты хорошо слышишь — это редко. Много суеты, суеты много. Много дешевки. Харьковские штучки брось. Сразу тяжело, по себе знаю. Существуй шире, слушай мир. В мире живи. Понимаешь — в мире! Простись с шелухой. Дороже, дороже все, не мельчи. Скорее выбирайся на дорогу. Зеленая ты еще и дурная… Ну, рад с тобой познакомиться.
— Ой, большое вам спасибо! Я учту это.
— Учти.
В его короткой крепкой шее, в его голосе, в спокойном взгляде без суеты я чувствовала и слышала нечто гораздо более важное — он говорил со мной на равных. Мы стали друзьями.
Никто почему-то до конца не верит в дружбу между мужчиной и женщиной. За этим всегда кроется какая-то двусмысленность. Наша дружба была самая мужская и верная. Она длилась долго. До самой его смерти — господи, как же он ее боялся. «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно», — пел он, искренне веря, что будет жить, жить, жить… Любил жизнь, а со страхом прислушивался к каждому тревожному удару сердца. Если у него в первом отделении перед выходом на сцену пульс был ненормальный, он выходил во втором. В конце жизни выходил на сцену с трудом, постоянно прислушиваясь к себе. Жаловался на сердце, а умер от неизлечимой болезни легких. Загадочной болезни, которая безжалостно косит людей в наш век.
Такое заглядывание внутрь себя, постоянный страх перед смертью мне знакомы с детства. В этом Бернес сильно напоминал мне моего папу. Недаром их обоих звали прекрасным мужским именем — Марк. Папа по три раза в день мог измерять пульс после малейшего дуновения ветерка. А когда я на свою голову сообщила ему, что по-гречески «Марк» означает «увядающий» — боже мой! В какое он пришел возбуждение! Он в этом увидел рок, «руку судьбы»:
— Во откуда в меня усе болезни. Во як они усе на меня навалилися ув одну кучу, прямо руками разгребай… Знаешь, Лель, я так думаю, наш поп у нашей деревни здорово разозливсь на матку з батькую и назвав меня Марком им ув отместку за што-то, а ты як думаешь? Ну ета ж прямо хоть караул кричи… усе болезни да на одного благароднага человека…
…Иногда судьба сводила нас с Бернесом в одном концерте. Я обязательно стояла на протяжении всего его выступления за кулисами и ждала «Темную ночь». Марк Бернес — это драгоценная часть моей жизни, моего военного детства. А-ах! А как аплодировал ему зал, когда он начинал петь:
Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой.
Хотел я выпить за здоровье,
А пить пришлось за упокой…
Кто еще так чувствовал свой репертуар? Кто еще так мог найти свою песню? Он носился с темой песни, мучился ею, мучил композитора, поэта, себя… И песня обязательно становилась популярной. Это был могучий певец с тихим голосом. Певец с умом, вкусом и чутьем, своей личной, властной атмосферой, которую публика горячо принимала. Было у него еще одно, довольно редкое на сегодняшний день качество — мужское обаяние. Под его обаяние попадали не только женщины, но и мужчины. Ни у одного из певцов на концерте не было столько мужчин с цветами!
Когда он шел навстречу, все невольно расступались. Какое-то величие было в этом человеке. Он никогда не торопился, говорил весомо, иногда резко, с иронией. В руках ничего не носил и не заглядывал в записные книжки. Он все держал в своей умной голове. Теперь молодой артист шустренько торопится куда-то, а в руке обязательно портфель или «дипломат». Вот интересно, что артисту прятать в большом портфеле? Оглянешься вокруг, невольно вспомнишь Марка Бернеса. И с грустью споешь из Александра Вертинского:
Измельчал современный мужчина.
Стал таким заурядным и пресным…
Марк Бернес пользовался особым успехом у женщин. У него был вкус изысканный. После смерти его жены никакая женщина не могла удержаться с ним рядом. Он был капризным. Ему трудно было угодить. «Знаешь, не могу. Все вижу. Все — как ест, как говорит, как слушает, понимаешь — слу-ша-ет! Кажется, все проверил, но что-то точит. Смотришь, ага, а тут-то и не разглядел — чуть не влип. Не-ет, в это дело, я тебе скажу, надо нырять в двадцать лет, когда в голове пусто. А теперь начинаешь думать: а вдруг у нее в роду кто-то в десятом поколении болел энцефалитом? А что там у нее за непорядок с правым коренным? И… делаешь соскок». Очень трудно записать речь Бернеса. Я знала трех артистов, речь которых такая личная, такая индивидуальная, такая… роскошная, что никакая бумага ее не выдержит: Фаина Раневская, Сергей Филиппов, Марк Бернес.
В 1960 году в Киеве были объявлены гастроли Марка Бернеса. А я снималась в «Гулящей». Вдруг сталкиваемся с ним в гостинице «Украина». Он изменился, помолодел, веселый какой-то. Ну словно подменили человека.
— Приходи сегодня вечером ко мне. Нашел! Запиши телефон. Есть на что посмотреть. Какая кость! Какая кость! Только помолчи, присмотрись. Сразу хавало не раскрывай.
У меня был выходной, и я обедала в ресторане. Смотрю, входит Марк Наумович с женщиной.
— A-а, вот где мы сядем! Знакомьтесь, я про тебя Лиле уже рассказывал.
Так и подмывает спросить: а что он про меня рассказывал? Но сижу, только слушаю и смотрю. Как договорились, «хавало» не раскрываю. Наконец-то рядом с Бернесом сидела достойная дама. Женщина высокая, тонкая, с пепельными волосами, красивым вздернутым носиком и голубыми глазами. Сидела прямо. Глядела просто и весело. Одета в серый костюм в мелкую черную клеточку и мягкую черную кофту. Все в ней говорило: «Да, я та, что нужна ему. Я его кость». С тех пор я всегда встречала его рядом с ней. Они были счастливы. «Есть любовь у меня, жизнь, ты знаешь, что это такое».
Об этом и еще о многом другом я недавно рассказала на вечере памяти Марка Бернеса, очень многое, что пролетело у меня перед глазами, невозможно было ни рассказать со сцены, ни тем более описать. Ведь это Бернес. На сцене Дома кино стоял портрет артиста. А на экране шла хроникальная лента его жизни. Вот он молодой и худенький в «Истребителях»: «В далекий край товарищ улетает…» Вот он в войну, рядом с Борисом Андреевым в «Двух бойцах»: «Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи. Вот и теперь надо мною она кружится…» А вот и послевоенные кадры выступлений: «Как это все случилось, в какие вечера, три года ты мне снилась, а встретилась вчера…» Вот и последние кадры при жизни… «А превратились в белых журавлей…» Но вот он уже совсем замер. Навсегда. «Я люблю тебя, жизнь».
«Ах, Марк, как ты любил жизнь! — прошептала рядом со мной красивая женщина с голубыми глазами. — Спасибо, что ты пришла. Марк тебя так нежно любил!»
В последний раз выступали мы с Марком Наумовичем Бернесом зимой 1969 года в зале «Октябрьский» в Ленинграде[24]. Артист был в великолепной форме, но исправно мерил давление. И оно было нормальным. Публика жаждала видеть его на сцене, а артисты рукоплескали ему за кулисами. В тот вечер я все время была с ним рядом. Музыкант из его ансамбля размахивал руками и все повторял: башли, башли… («башли» — означает «деньги» на музыкальном жаргоне).
— С башлями я сам разберусь, — властно сказал Бернес. — Сейчас надо идти на сцену.
— Да нет, хватит, Марк Наумович, эта сандуновская система не пройдет, пусть динамо не крутят, я уже не мальчик, хватит. В этой жизни, Марк Наумович, главное — башли. Все начинается с башлей!
Бернес посмотрел на него в упор, а потом резко отвернулся и пошел прочь.
Сцена была устроена так, что в середине ее ехала дорожка, как в метро. Эта дорожка вывозила на сцену весь ансамбль, рояль и певца. Песня начиналась с соло на трубе. Оно звучало еще за кулисами, а дорожка пока не двигалась. Мы стояли вокруг Бернеса, вместе с залом слушая первые слова песни: «С чего начинается Родина…» О-о! Что началось! Аплодисменты, овация! Дорожка легко качнула артистов и плавно поехала в яркие лучи света. Но это был бы не Марк Бернес, если бы просто так, без шутки, без укола, без остроты, он уехал от артистов. Ведь они от него ждут чего-то такого неординарного, что может только он. Перед самой сценой артист смерил взглядом «того» музыканта с головы до ног, отвел от лица микрофон и, саркастически улыбаясь, спросил: «С чего все начинается в жизни? Мальчик, слушай внимательно: „С картинки в твоем букваре…“» — и полетел к людям.
Вот такой он, папочка, был «як человек». А ведь это ты тогда назвал его имя!
Август 1969 года. Это конец всяким возможным силам воли, терпениям и надеждам. Вот уже почти месяц я не выходила на улицу. И только из угла в угол по комнате — туда и обратно. Когда только выхожу из своей комнаты; родители бросаются на кухню. И я понимаю, что это мое хождение ими прослушивается. От этого становится совсем тошно. Я перестаю ходить. Начинаю смотреть в окно, на своих Мефистофелей в трещинах стен и потолков, пальцем водить по строчкам книги, слепыми глазами впиваться в умные утешительные слова великих людей. И никогда ни к кому не обращалась за помощью, только к родителям. Но сейчас, первый раз в жизни, от их немых, беспомощных, сочувственных взглядов хочется бежать на край света. И папа такой растерянный и слабый. Это был кризис. Это был конец. Что-то должно было случиться…
Начинался очередной нескончаемый день. Руки сами придвинули запылившийся телефон. Пальцы вяло закрутили диск. А чужой, потерянный голос произнес: «Марк Наумович, это Люся. Я умираю».
— Приезжай немедленно.
Тот же дом. То же парадное. Тот же лифт. Но я ни во что не вчитываюсь. Полное безразличие, перед глазами — одно мутное пятно. Бернес держал мои холодные безвольные руки в своих больших теплых ладонях и внимательно слушал мои вялые бессвязные слова. Он меня не перебивал, не кивал, не сочувствовал, а все смотрел и смотрел, как будто вынимал мою боль. Я была перед ним жалкой и беспомощной. Сужаемый временем круг доверия сомкнулся на нем одном. «О каких единицах может идти речь, — говорил он кому-то по телефону. — Гибнет талантливый человек. Что? Хорошо, я этим сам займусь. Да, здесь, рядом, ничего, не имеет значения. Милый, ее уже ничем не испугаешь. Есть, до встречи».
Неужели же я не буду больше отращивать хвосты неделям и часам, августам, декабрям и апрелям?!
— Ты не видела мою новую пластинку? — Он подошел к тому месту, откуда когда-то раздавались звуки нежной мелодии, поставил диск своей новой пластинки. И тихий, мощный голос запел: «Я люблю тебя, жизнь…»
Я потерял тот загадочный рубеж, когда он был и когда его не стало…
Когда много ездишь и «намного» уезжаешь — в мире происходят невероятные изменения, кажущиеся фантастическими, нереальными…
Так я сохранил мои отношения с Марком Бернесом в этом мире и, когда проезжаю по Садовой, всегда смотрю на его окна, где, кажется, он живет, мечтает, неподражаемо шутит, ворчит и жалуется.
Марк Бернес — артист, которому выпало большое счастье: в самое трудное время нашей Родины он стал для людей не просто любимым актером, удачно сыгравшим роль и спевшим задушевно и поэтично «Темную ночь». Он стал частью жизни каждого, частью их горя и надежд. Своей правдивой интонацией он захватил нас и заставил уйти в свой внутренний мир, взглянуть на него возвышенно.
Чувство достоинства, чистоты и силы приходило к каждому, и эти чувства помогали в смертный час столь многим.
Для меня Марк Бернес был тоже героем, живым и вместе с тем легендарным человеком. Я был горд и счастлив, что есть на нашей израненной обожженной земле такие вот люди.
Разве можно победить таких друзей, как эти два бойца? Они умны, благородны, отчаянно храбры, остроумны, наконец. Веселы и добры. Словом, непобедимы!
И весь тихий волжский городок Мариинский Посад, между Чебоксарами и Казанью, где я жил в эвакуации, расходился из промерзшего кинозала по своим опустевшим домам со светлой надеждой на скорую победу.
Все мы тогда рвались на фронт, я мечтал служить в авиации, а воевал как военный разведчик. И на войну я ушел совсем вскоре после того памятного просмотра «Двух бойцов».
Мог ли я предполагать, что буду знаком с Бернесом лично, что буду с ним дружен и что в этой дружбе, где друзья делятся сокровенным, найдется место и для самого таинственного — творчества.
Сейчас я даже не могу вспомнить, где и когда мы познакомились…
Я жил на Бронной, позади Камерного театра (потом театр имени А. С. Пушкина), в полуподвале (по телефону так и говорили: «Алло, это из полуподвала»). В этом было свое удобство — ногу на подоконник (окно всегда открыто) и разговаривай — никаких тебе звонков и ожиданий у дверей. В то же окно можно было влезть, что и практиковалось многими и часто. Мне это было удобно и потому, что я держал в комнате мотоцикл.
Однажды Марк просунулся в окно и сказал: «Есть стихи! Для тебя! Нужна музыка!» Поставил стихи на пюпитр и стал ждать, словно я сочиню музыку сейчас же, при нем. А так и получилось. Тут же пришла основная интонация. Я ее записал.
Марк ушел.
И утром вся песня, полностью записанная, была уже у него. Это было странное совпадение. Все, о чем говорилось в прекрасных стихах Евгения Винокурова «Сережка с Малой Бронной», было у меня в жизни.
Фронт начался для меня с Вислы, откуда я с боями в составе сто сорок шестой стрелковой дивизии дошел до Берлина; моя мать долго ждала старшего брата, пропавшего без вести в первые дни войны, и жили мы на Бронной — правда, Большой, да и имена другие, но самая суть та же…
Потом я познакомился и с поэтом, серьезным и талантливым Женей Винокуровым, тоже бывшим фронтовиком.
Позже я встречался с Марком Наумовичем Бернесом и по работе в кино (фильм «Ночной патруль», к которому писал музыку), и в концертах, и у него дома, и у меня.
Помню нашу совместную поездку в Эстонию. Много было и других таких же встреч, где мы говорили, шутили. Однажды я увидел его в тот важный момент его жизни, когда начинался роман с его будущей женой. Я был у него дома на Садовой. Он был такой счастливый! С горящими глазами, он казался похож на восторженного влюбленного юношу, на «молодого Вертера»[25]. Я восхищался этим его состоянием.
Я счастлив своей дружбой с Бернесом. Он был человек не только высокого ума, но и необыкновенно остроумный. Мне кажется, ему было приятно мое общество — нам вместе было легко и все «понятно» с полуслова. Иные же заостряли свое внимание лишь на его нетерпимости, интолерантности (впрочем, часто вполне оправданной), только ее и замечая. В то же время можно было заметить в нем и совсем другое. Так, к примеру, подарив мне в 1960 году свою фотографию, он сделал на ней надпись: «Моему другу Андрею Эшпаю с нежностью и уважением». Мне кажется, написать такие слова — «с нежностью» — он смог потому, что нашел во мне какие-то черты, какие я заметил и в нем самом.
В последнее время мы виделись реже, но, встречаясь, говорили с ним так, будто только что расстались, хотя виделись до этого, может быть, полгода назад.
Я любил Марка Бернеса за его чуткость, за его талант, тонкую музыкальность, подлинный артистизм, за его непримиримость к фальши, за природный юмор. А потом трудно объяснить, почему вам нравится человек, а почему нет.
Только большой мастер, настоящий художник может в пике своего творчества прийти к простоте. Простота — это высшая печать умения и таланта. Самое трудное — достичь этих вершин, достичь такой простоты. Чем художник ближе к истине, к правде, тем крупнее его талант. Таким и был Бернес.
Я считаю его очень крупным актером, подлинным во всем. Взыскательным и глубоким. Ему было в высшей степени присуще чувство меры. Недаром Тургеневым подмечено: «Талант — это подробности». Мысль теряет в качестве, если появятся длинноты, и она же теряет в качестве, если не будет этих подробностей. Так в любом произведении — как в искусстве слова, так и в музыке. Когда вы слушаете, как Бернес поет «Темную ночь», понимаете, что там важен каждый оттенок. На мой взгляд, «Темная ночь» — это лучшая военная песня.
Марк Бернес потому был так горячо любим в народе, что мог выразить живущий от рождения в каждом человеке его «гений»: то, к чему этот человек стремится, о чем он мечтает.
«Два бойца» — это великая картина и великая роль. И Бернес в образе героя этой картины многое объединил. Когда он играет в «Двух бойцах» одессита, в его манере говорить нет настоящего одесского произношения, этого «грассирования». Бернес передал эту манеру с большим тактом и деликатностью. Представьте себе, что перед нами был бы настоящий одессит: роль пропала бы. А Бернес создал здесь собирательный образ.
По этому поводу можно вспомнить, как Петр I сказал однажды, обращаясь к войскам: «Какой ни на есть веры или народа ты суть — христианскую любовь между собой иметь». Бернес был таким же явлением русской культуры, как художник Левитан, пианист Рихтер{104}. Все они вместе — это великая русская культура, которая впитала в себя многие другие культуры. В образе, созданном Бернесом, нет назидательности и резонерства. Это — факт искусства.
Мне кажется, он мог бы предстать в самых разных ролях, которые требовали глубины и точной обрисовки характера. Ведь какие полярные образы он мог создать: молодой солдат в «Двух бойцах» и — Огонек в «Ночном патруле».
Главных ролей у него было немного. В этом отношении его можно сравнить с Ф. Г. Раневской, у которой об этом обстоятельстве замечательно написано в ее дневниках.
Я считаю, что он и она — это один масштаб артистической высоты, артистического дара.
Его судьба все-таки была счастливой, потому что он мог спеть — без малейшей тени пошлости, добравшись до самой сути, и в этом исполнении его и была высшая простота. И он в роли человека, выполняющего поручение автора — его «музыкальное поручение», всегда был очень точен.
О фольклорной основе создаваемых авторами песен — этот вопрос тоже имеет отношение к Бернесу: можно ли что-то менять там, где каждое лишнее слово, каждая лишняя нота убраны, можно ли исправлять шедевр? Это с одной стороны. А с другой стороны: почему я на своем родном языке не могу говорить своими словами? Эта проблема относится ко всякому искусству вообще, поэтому Бернес, давая собственную трактовку песне, передал то, что лежит на сердце у каждого. И в то же время — это принадлежит ему, его таланту.
Марк Бернес — певец своего времени, выразивший эпоху ярко и страстно, он — талантливый, глубоко современный и поныне художник.
Марк Бернес, превосходный актер и певец, впервые приехал на гастроли в Польшу{106}. Его концерты были горячо приняты публикой и критикой, причем не просто из любезности или вежливости.
Следует выразить сожаление и одновременно удивление, что лишь после стольких лет мы смогли познакомиться с искусством этого певца. Будем, однако, надеяться, что он еще не раз будет гостем нашей страны.
В повседневной жизни Марк Бернес столь же прост и непосредствен, как на эстраде или в кино. Ему присуще характерное для выдающихся актеров умение сразу же завоевывать внимание слушателей, подчинять их незаметно, как будто даже подсознательно, неотразимому обаянию своей индивидуальности. При всем этом он великолепный собеседник. Он говорит живо, сочно, подчеркивая слова широким жестом. Взрывается неожиданно и внезапно затихает. Своим темпераментом он напоминает тех необузданных героев рассказов Бабеля, о которых Эренбург писал, что «в них есть многое от бурного разлива весенних вод». Иногда он слегка касается рукой сердца: — Столько лет не давало о себе знать, — говорит он, словно желая оправдать свое утомление. — Пришлось мне отказаться от концертов…
Марк Бернес одинаково популярен и как актер, и как певец. Его голос и лицо знают миллионы слушателей и зрителей. Он поет характерным низким, тепло звучащим голосом. Он поет песни мелодичные, лирические, которые легко запомнить, песни, основанные на прекрасных поэтических текстах…
Марк Бернес не только поет, но и как все выдающиеся современные певцы, играет свои песни. Подавляющее большинство исполняемых им текстов родилось на основе замыслов самого Бернеса…
(Следует рассказ Бернеса о создании образа Кости Жигулева в кинофильме «Человек с ружьем» и об исполнении им первой песни в кино):
…Я выглядел как ходячий арсенал. Юткевич долго мерил меня взглядом, а потом спросил деликатно: «Ты не имеешь ничего против, если я сниму один из пистолетов?» Потом он снял второй, десятый… Так родился Костя Жигулев, молодой герой фильма.
…У каждой моей песни есть своя история. Взять хотя бы песню на слова Евтушенко «Хотят ли русские войны»… Евтушенко бывал у меня еще мальчиком, я знал, что он пишет стихи. Потом к нему пришла известность. Он хотел написать для меня какую-нибудь песню. К сожалению, два текста, которые он написал, были предназначены только для женского исполнения. Шли годы. И вот как-то мы встретились с ним на какой-то выставке. Там завязалась бурная дискуссия. И не только об искусстве. Я сказал ему в какой-то момент: «Напиши песню о войне, напиши, хотят ли русские войны или нет». Евтушенко подхватил эти слова, начал на месте лихорадочно импровизировать… На следующий день он принес два куплета, куплеты великолепные — первый и… третий. Он заупрямился, что второй куплет не нужен. «Почему это песня должна быть непременно из трех куплетов?»
8 октября, в день моего рождения, мы закрыли его в комнате на ключ и сказали, что не выпустим, пока он не напишет этот куплет. Он написал. Даже целых два варианта. Я выбрал тот, который не вошел в том его стихов.
Все тексты моих песен я выбираю одинаково тщательно…