VII. МАРКИЗ ДЕ КЮСТИН: РЕТРОСПЕКТИВА

Вскоре после моих оксфордских лекций о Кюс- тине я получил из Англии записку от одного моего русского знакомого, в прошлом ученого, Игоря Виноградова, к которому всегда относился с большим уважением за его познания в русской истории. Он не слышал самих лекций, но читал часть моих заметок к ним. Предостерегая меня от слишком серьезного отношения к Кюстину и его взглядам на Россию, он утверждал, что маркиз был «истеричным, скомпрометированным клеветником, напичканным мифологией парижских поляков и «либеральным», то есть бонапартистским или франко-националистическим rancunesа». За одно только предсказание ужасов сталинизма нельзя доверять его мнениям о царствовании Николая I. Хотя неприкрытые обманы в его книге не так часты, как дикие обобщения, основанные на полуправде или четверть правде, но «безумные фактические неточности» уже сами по себе ставят на нем крест как на серьезном свидетеле. Он просто воспользовался расхожими антирусскими предрассудками, преобладавшими тогда в Англии и Франции. В этом весь секрет его популярности среди современников.

Далее г-н Виноградов высказал свое мнение о Николае I, которое безусловно заслуживает внимания при любом взгляде на книгу Кюстина. По его

а Rancune — злопамятством (франц.).

словам, многое может быть сказано в пользу императора:

«Он верил в святость своей клятвы соблюдать права других людей, как свои собственные, доказательством чего служат Польша до 1831 г.1 и Венгрия в 1849 г.2 В душе он ненавидел крепостничество, хотел бы уничтожить его и испытывал отвращение к тирании остзейских баронов3

Конечно, он любил муштровать солдат, так же как и вообще самолично заниматься чуть ли не всеми делами Империи, вплоть до последней мелочи, поскольку доверял лишь очень немногим из своего окружения. Но не следует забывать, что его министром просвещения был Уваров /.../, который невероятно много сделал для образования всех классов общества4; благодаря царю, несмотря на свои булавочные колкости, мог творить Пушкин; Николай восхищался даже «Ревизором». В его правление расцвела великая литература. А все эти польские шовинисты /.../, бонапартистские последыши, все эти хозяева британских потогонных фабрик и индийские набобы5, разве им судить и высмеивать императора? Но ведь именно они подстрекали тот огромный поток антирусской литературы, который с таким восторгом заглатывали новые буржуа в Англии и Франции».

С большинством и, быть может, даже со всем этим я могу согласиться, особенно в части несправедливости либеральных историков, не говоря уже о коммунистах, к личности Николая I. Такое мнение интересно само по себе, как современный русский взгляд на путешествие и книгу Кюстина. Но я остановился на нем, главным образом, в качестве свидетельства того, что даже более чем через сто лет не спадает накал страстей вокруг «России в 1839 году», которая и до сих пор остается не менее актуальной. А раз так, никто из пишущих сейчас об этой книге не может и не должен обходить молчанием ее непреходящее значение.

Несомненно, труд Кюстина отражал, и отнюдь не в лучшем отношении, те влияния, под действием которых автор находился до, во время и после своей поездки. Трагедия польского восстания 1830— 1831 гг. так или иначе затронула почти всех, с кем ему приходилось встречаться. Ортодоксально-католическая среда, где он вращался в Париже, испытывала сильнейшее воздействие со стороны выдающихся и красноречивых деятелей новой польской эмиграции. Эти люди хотя и могли говорить со знанием дела о России, но не в их интересах было представлять объективную картину. С другой стороны, в России Кюстину приходилось встречаться с защитной мнительностью прежних, уже поблекших русских либералов, переживших декабрь 1825 г., чья вера в свое отечество подверглась испытанию польским восстанием. Такое состояние духа, замешанное на утрированном чувстве превосходства и самодостаточности по отношению к европейцам, не позволяло этим людям свободно и беспристрастно обсуждать русские проблемы. Особенно несносной для Кюстина была столь свойственная им смесь скрытности и выспренных претензий. И, наконец, еще и то несчастное обстоятельство, что его сомнительная репутация уже дошла в Россию, где дворянство с куда меньшей, чем в Париже терпимостью относилось к подобным человеческим слабостям, и он не мог не замечать те взгляды и перешептывания, которыми обменивались за его спиной. Все это искажало его восприятие страны, затушевывая хорошие стороны и выпячивая, даже к его удовольствию, отрицательные.

Поэтому следует начать с признания справедливости многого из сказанного неблагожелательными критиками (особенно русскими) о недостатках книги Кюстина. В фактическом отношении она оказалась ужасающе, даже позорно недостоверной. С полной беззаботностью, ничуть не утруждая себя хоть сколько-нибудь серьезной проверкой, он адресовал читателю все дошедшие до него толки, пересуды и сплетни. Думаю, Кюстин хотел лишь оживить свой рассказ и дать примеры того, что приходится слышать европейцу, приехавшему в Россию, но отнюдь не ставил это в качестве обоснования более серьезных рассуждений. Но, не сделав необходимых пояснений касательно сотен подобных плохо проверяемых и зачастую с легкостью опровергаемых мест, он повредил своей книге и сыграл на руку недобросовестным критикам.

Но и этим не исчерпываются недостатки его книги, если рассматривать ее как комментарий к царствованию Николая I. Те отрывочные впечатления, которые Кюстин мог вынести за время своего короткого путешествия, были, конечно, совершенно недостаточны для вполне объективного мнения о качествах русского народа и общества. Ошибки и слабые места книги отчасти объясняются его предрассудками там, где он плохо видел и неверно истолковывал; но значительно чаще они происходили от умолчаний, когда его взгляд переставал вообще что-либо замечать. Ведь он наблюдал только официальную и светскую оболочку русского общества. Это была «одна Россия». Но существовала и другая, более того — еще несколько других, которые он так и не заметил.

Возьмем, например, его взгляд на русскую лите- ратуру. Конечно, он увидел кое-что из остатков ожесточившейся интеллигенции александровского царствования (да и то слишком недооценил их), но совершенно незамеченной осталась новая плеяда литераторов, которые уже выходили тогда на первый план. Было бы чрезмерно требовать, чтобы он знал о существовании в Инженерном училище в Петербурге некоего Федора Михайловича Достоевского как раз в то время, когда Кюстин был в русской столице; что младший кузен того самого Александра Ивановича Тургенева, давшего ему рекомендательное письмо, уже созревал в одного из великих писателей XIX в.; или что в двухстах милях к югу от Москвы в одном из поместий подрастал ясноглазый живой мальчик Лев, которому суждено было стать одним из самых великих, если не величайшим, романистом всех времен. Кюстин, конечно, не мог знать об этом в фактическом смысле, но если бы он лучше понимал Россию, то, возможно, почувствовал бы их появление в недалеком будущем.

Он прекрасно понял в России лицемерие и претенциозность бюрократии и высшего общества, особенно в их отношениях с Западом, отсталость народа, слишком поздно познавшего плоды европейской цивилизации, однако от него совершенно ускользнула острота постижения всего этого, присущая многим более неприметным, но и более восприимчивым русским умам. Он не понял ни противостояния в России тем тенденциям и явлениям, которые вызывали у него такую неприязнь, ни тем более судьбоносную по своим трагическим последствиям борьбу между двумя Россиями: Россией властной и циничной и Россией духа и веры.

Именно это, а не порицание грехов официальной Империи вызывало негодование многих русских, обвинявших его в непонимании их душевных страданий. Вяземский в одной неопубликованной статье прекрасно выразил эти чувства:

«Я совсем не говорю, что у нас все прекрасно; /.../. Мы знаем наши грехи лучше наших критиков и обвинителей; нам известны все свои недостатки, как дочерней нации великого европейского сообщества. Мы понимаем, что нам еще предстоит большая работа над собой, а тем более для того, чтобы исполнились наши надежды и не пропали даром наши усилия. Мы не намерены предлагать себя на место главы цивилизации и тем более не претендуем на роль учителей других народов. Но и у нас есть свое место под солнцем и не г-ну Кюс- тину лишать нас его»6.

И если поставить вопрос в такой форме, как он ставился многими современными Кюстину критиками: можно ли получить из его книги достоверную картину русского общества и узнать сильные и слабые стороны русского народа, то ответ на него будет отрицательным. Согласимся с критиками. Книга Кюстина далеко не из лучших о России Николая I. В ней рассмотрены и с безжалостной резкостью показаны некоторые претензии и фальшивые ужимки правительства и высшей бюрократии. Но, если, подобно образованным викторианцам7, вы захотите получить нечто вроде компендиума достоверной фактической информации, или, более того, анализ интеллектуальных или духовных качеств русского народа, вас, несомненно, ждет разочарование.

Возможно, именно такими были те упреки, которые адресовали книге Кюстина многие современники. Но у их потомков 1960-х и 1970-х годов возникли и другие недоумения. Даже если допустить, что книга оказалась далеко не лучшим произведением о России 1839 г., перед нами возникает необъяснимый феномен того, что она оказалась прекрасной, а, может быть, и лучшей книгой, показывающей Россию Иосифа Сталина, и далеко не худшей о России Брежнева и Косыгина.

Нужно ли доказывать этот факт? Он был признан практически всеми, кто знал сталинскую Россию и читал хотя бы сокращенный вариант «России в 1839 году». В ней, словно бы написанной лишь вчера (но лучшим и более выразительным языком, чем у большинства из нас) показаны все столь знакомые черты сталинизма: абсолютная власть одного человека не только над делами, но и над мыслями людей; непрочность и эфемерность всех чинов и положений — мгновенное падение с высот власти в опалу и небытие; позорное единение раболепия снизу и жестокости сверху; абсолютное закрепощение и беспомощность народных масс; невротическое преследование невинных людей за те преступления, которые они не совершали, но якобы могли совершить3; шизофрения в отношениях с Западом; патологический страх перед иностранными наблюдателями; шпиономания; всеохватывающая секретность; систематические мистификации; всеобщее молчание запуганных людей; главенство показного над реальным; культ лжи как политического оружия и, наконец, переписывание истории. То, что лишь неясно представлялось сознанию Кюстина в виде обрывков страшного сна, все это воплотилось в феномене сталинизма, как очевидная и полнокровная реальность, уже не полуприкрытая и не заставлявшая краснеть ее создателей, но бесстыдно утверждаемая при свете дня в качестве политической доктрины, как неотъемлемое орудие для того, чтобы вести русский или любой другой народ по широкому пути утопического социализма. И все это сочетается с полурелигиозным мессианизмом, с претензиями на универсальность официальной русской веры и подавлением соседних народов — поляков в 1831 г. и чехов в 1968-м, конечно же, ради внутренней безопасности российского государства.

Следует ли понимать эту странную аномалию в том смысле, что ночному кошмару 1839 г. было

а См. La Russie, Lettre 14, II, 132: «Амбициозным русским всегда приятно уничтожить человека. «Уж лучше на всякий случай удавить его, — говорят они, — и тогда одним все- таки будет меньше. Как-никак, а лишний человек всегда может перейти дорогу, такова природа людей»8.

суждено осуществиться в 1939-м или 1969-м? Ответ на это следует искать на всем протяжении русской истории от времен Кюстина до эпохи Сталина. В течение трех четвертей столетия после выхода книги Кюстина русская политика определялась, главным образом, противостоянием трех сил: 1) твердокаменных реакционеров, которые не хотели никаких реформ и составляли основу партии бюрократов, поместного дворянства и высших офицеров армии; 2) либералов и демократических социалистов, стремившихся к постепенным реформам и мирному органическому прогрессу; их было небольшое число в правительстве, среди провинциального дворянства, и, конечно, они составляли элиту новой интеллигенции; 3) революционных анархистов и социалистов, стоявших вне правящих кругов и ориентированных на насильственные перемены — революцию, а не эволюцию. Следует отметить сходство между первой и третьей силами в том, что ни та, ни другая не хотели приспособления существующего режима к требованиям современности и его развития в сторону либерализации и народною представительства; такие цели ставили перед собой только либералы.

Из этих трех сил Кюстин отчетливо различал лишь первую, которая по преимуществу и попала в его книгу. Отчасти и весьма туманно он как бы ощущал третью силу. У него есть интересные рассуждения о революционных тенденциях в России и вероятности их успеха. Знал он и о заговорах и тайных обществах, стремившихся свергнуть существующий режим. Все это, по его мнению, было в самой природе русского общества и имело перед собой длительную перспективу. Огромная протяженность Империи благоприятна как для бунта, так и для угнетения.

Он полагал также, что понял кое в чем саму природу будущих революционеров: их бесклассовое положение и социальную неукорененность (среди них, как он верно угадал, будет много сыновей священников); их бессистемное и незаконченное образование, атеизм и отсутствие этических принципов наряду с философской путаницей в головах — иллюзией полной свободы вместе со снятием каких- либо нравственных ограничений в борьбе за утопические цели.

Кюстин не считал, что правительство будет свергнуто народным бунтом, во всяком случае, до тех пор, пока оно останется последовательно безжалостным. Достаточно вспомнить его пессимистические рассуждения:

«Ничто не может уронить правительство в глазах народа, для которого повиновение есть жизненная необходимость /.../. Милосердие при таких условиях — ни что иное, как признак слабости, а самое действенное оружие — это страх. Неумолимая жестокость повергает людей на колени, а снисхождение, напротив, позволяет им поднять голову; не умея убеждать, прибегают к подавлению /...А9.

Однако народное восстание это не единственный способ свержения правительства, и Кюстин почувствовал, что отречение русского дворянства от своего истинного предназначения — быть бастионом против тирании, неминуемо приведет к революции. Он не мог назвать сроки и сомневался, что внуки его современников доживут до переворота. Но неизбежность революционного взрыва он ощущал как нечто, витающее в воздухе.

Конечно, Кюстин не предвидел ничего доброго от подобного развития событий. Эта революция будет намного ужаснее недавно сотрясавшей Европу, поскольку она произойдет во имя религии и завершится слиянием Церкви и Государства — небесного и земного. И он был не совсем неправ в этом, хоть и не угадал сущности такой религии. В конечном итоге ею оказалось не греческое православие, которого так опасался Кюстин, а новое светское правоверие — марксизм-ленинизм, принципиально отличный в своих философских основах, но весьма схожий с Русской Православной церковью по отношению к светской власти. Он претендовал на роль откровения свыше и создал свой собственный сонм святых, ангелов, мучеников и дьяволов, свою иконографию и даже свои мумии. Это вероучение отличалось от предшествующего лишь сосредоточенностью на материальных благах и стремлении перенести из загробного мира на землю и обетование рая, и реальность ада.

Как видим, в туманно уловленных Кюстином революционных тенденциях русского общества были и вполне достоверные элементы. С другой стороны, если он хоть как-то и понимал первую и третью силы, которые определяли будущее России в последующие десятилетия, им совершенно не принималась во внимание вторая из них — русский либерализм. Не удивительно, что интерес к его книге почти исчез к концу века. Он не понял либеральных настроений и не предвидел, насколько они повлияют на смягчение самодержавия. Но за семьдесят пять лет, вплоть до революции, русская жизнь под напором либералов коренным образом переменилась. Благодаря отмене крепостного права, к концу этого периода в сельском хозяйстве произошли многообещающие сдвиги. Была заложена основа местного самоуправления — неслыханное для России дело. Реформе подверглась судебная система, возникло понятие о гражданских правах. В значительной мере удалось завершить программу всеобщею начального образования. Наконец, появился даже парламент, хотя и с ограниченными полномочиями, но все-таки в какой-то мере уравновешивавший самодержавие. И, как вершина всего, расцвела русская культура — особенно литература, музыка, драма, но также наука и интеллектуальная жизнь в целом, поставив Россию на один уровень с великими нациями Запада.

Ничего этого ни в каком смысле не было в кюс- тиновской книге. Если бы кто-нибудь из его критиков, например Вяземский, дожил до 1914 г., то, конечно, мог бы вполне основательно опровергнуть прогнозы Кюстина о будущем России и указать на то, что все поразившие его отрицательные стороны суть лишь пережитки прошлого, последовательно преодолевавшиеся по мере развития, а те явления, которые играли наиболее важную роль, остались вовсе им не замеченными. И это было бы, конечно, вполне справедливо, если бы подобная либеральная тенденция продолжалась и после 1914 г.; тогда в 70-х и 80-х годах XX в. мы просто забыли бы об этой неудачной попытке Кюстина понять Россию Николая I.

Но 1917 г. и все последующее радикально изменили картину. Странное и трагическое стечение обстоятельств: изнуряющая война; слабый и неразумный царь; влияние нового романтического национализма на нерусские области Империи — все это привело к обвалу царизма при самых неблагоприятных условиях. Либералы были парализованы из-за своей приверженности к войне, которая озлобляла крестьян, разлагала армию и вообще играла на руку всяческим экстремистам левого и правого толка. Как известно, радикальные революционеры с легкостью захватили власть. Своих противников: реакционеров и либералов, они уничтожили с беспощадной жестокостью, столь же бескомпромиссно свергнув при этом и все либеральные ценности, но кое-что заимствовали для себя у реакционеров; в еще более жестоких формах восстановили принципы и методы управления, существовавшие в России задолго до Николая I. Возвращение центра власти из Петербурга в Москву возродило дух и обычаи Великого Княжества Московского: нетерпимую ксенофобию и чувства религиозного правоверия и превосходства, разрыв отношений с Западом, мессианские видения Москвы как Третьего Рима10, ужасные репрессии и удушающую атмосферу кремлевских интриг.

Но ведь как раз эти архаические черты политического лица России и выступают на первый план в книге Кюстина. Он почувствовал в этой стране увядающие отблески старой Московии, все еще сохранявшиеся хотя бы как пережитки. Но после 1937 г., и особенно с триумфом Сталина в конце двадцатых годов, фанатизм и нетерпимость большевиков снова воскресили эти черты и сделали их основополагающими принципами на политическом Олимпе. Именно поэтому книга Кюстина получила репутацию достоверности, которой у неё никогда не было при жизни автора.

В настоящее время наиболее взвешенное мнение (в том числе и автора этой книги) заключается в том, что русская революция была все-таки достаточно случайным событием, явившись результатом нескольких внезапно совпавших обстоятельств, в стечении которых не просматривается никакой логической связи. Многие из них, если бы не игра случая, вполне могли происходить совершенно иначе, в том числе и так, чтобы не произошла, по крайней мере, вторая революция 1917 г. Тогда, и это легко представить, Россия успешно продвигалась бы по либерально-демократическому пути, а кошмарные видения Кюстина безвозвратно уходили бы в прошлое. Так, повторяю, могло бы быть, хотя это всего лишь одна из возможностей. Но все происходило по воле случая, и, значит, случаен и посмертный триумф Кюстина, что не делает такой уж большой чести его проницательности.

Но все-таки именно о России, а не о какой другой стране, он высказал все эти мнения, получившие свое подтверждение через сто лет. И что бы ни говорили про Кюстина, и как бы справедливы ни были указания на его недостатки, наши современники должны признать, что в своих мимолетных взглядах на Россию он прозрел именно те качества власти и общества, признание и исправление которых помогли бы русским обезопасить себя, если бы они отбросили навязчивую идею о каких-то адских силах, якобы из века в век угрожающих извне их родине.

И, наконец, еще два замечания. Кюстина справедливо упрекали за то, что хотя немало из увиденного им в России действительно существовало, многое прошло и мимо него. Ведь была и «другая Россия» — антипод жестокости, бездушия, убожества духа, которые так отталкивали его.

Следует особо подчеркнуть — если в России 1970 г. возобладал негативный полюс, это вовсе не означает, что уже нигде в онемелых глубинах русского народа не сохранилось противоположного ему начала. Конечно, за последние пятьдесят лет большевикам удалось изгнать из страны целый слой гуманных и либеральных людей, которые жили там еще во время революции. Остатки русских либералов перетекли в другие страны, обогатив жизнь других наций и, соответственно, обездолив свой народ.

Однако созидательные силы не исчезли бесследно, и нельзя отвергать возможность их воссоздания. Следует помнить, что в конце XIX в. и в начале XX в. они возникли из тирании, убожества и деградации. Их корни росли в неплодородной почве. То, что они выжили и, в конце концов, проявили себя, доказало неистребимость веры в ценность человеческой личности и осмысленность развития человека.

Затронутые Кюстином проблемы должен решать не весь русский народ в целом. И не призраки пра-

5 Дж. Ф. Кеннан1 ол вителей 1839 г., которым история уже вынесла свой приговор (более благоприятный, чем суждения маркиза). Это должны сделать сами нынешние правители России, политические наследники сталинской системы, хотя они и не нашли в себе достаточно мужества или понимания, чтобы отвергнуть доставшееся им смертоносное наследие. На них, как на соучастниках, лежит ответственность и за эпоху Сталина, и за свое время. Но именно они, и, прежде всего они, должны ответить на вопрос: состоятельны или нет те построения, которые сделал Кюстин в своей книге.

Загрузка...