Надежда и Глеб любили друг друга мирно, скромно, несколько даже виновато. Потому что, хоть и возбуждало Надю звучание глебовых формул, она всё-таки ясно понимала, что никогда не уйдёт к математику от своего генерала по той простой причине, что генерал это генерал, а математик это не генерал. Да и Глеб не собирался звать Надю к себе навсегда, поскольку понимал же, хоть и пьющий был человек, — не по карману ему Надя, не по чину. Да и, честно сказать, побаивался он зверского надиного мужа.
Вот и была их любовь покойной, словно просёлок. [По которому давным-давно, когда ещё было у меня моё детство, бродил я из дома, из деревни Солнцево в деревню Зимарово и дальше, в Урусово, и потом обратно домой. В Урусове был пруд, в Зимарове церковь. Наудивши в пруду карасей и возвращаясь, заходил я иногда в церковь. Там была роспись о первозванных Андрее и Симоне. Новозаветные братья-рыбари были почему-то похожи на меня, и караси в их сетях были такие же худощавые и резвые, как мои урусовские. Что внушало смелую мысль, что вот ведь и мне может явиться некто и позвать за собой, и сделать меня ловцом человеков. Спаситель смотрел поверх Симона, меня и Андрея на открытую дверь храма. Он видел медленную просёлочную дорогу, над которой развевались на ветру два небольших шелковистых неба: одно слева от ветлы, бледно-белое, пустое; другое, справа — светлое, с пятнами синевы, облаками и летящим по следу самолёта ястребом.] И не было у них никаких особых тайных квартир, не было оргий, мерещившихся генералу, не обзывали они его в обиходе дойной коровой, как казалось ему. Они вообще о нём не разговаривали, да и ни о чём почти не разговаривали. Про формулы только и про житейские мелочи.
В сексе у них, как и у всех немолодых, было больше вежливости, чем страсти: «Давай помогу расстегнуть… Ой, извини, я жвачку забыла выплюнуть… Да ничего страшного… Тебе так удобно? Ты не против, если я сюда?.. Устал?.. Что ты сказала?.. Нет, ничего… А мне послышалось, ты сказала «пора бежать»… Нет, что ты… Тебе показалось… Тогда я продолжу… Да, да, конечно, не спеши… Извини… Спасибо…»
Им было хорошо вместе, нравилась эта экономичная любовь с чрезвычайно малым расходом душевных и физических сил. Такая любовь ничего особенного не достигает, но служит долго; смотришь — большие мощные страсти, взревев, взорвались и заглохли, и обратились в лом, а эта, слабая, приземистая, всё пыхтит, всё постукивает сердцами, работает, тащит.
Их дети общались друг с другом гораздо чаще, чем они. И уж разумеется, ничего не знали о характере их отношений. При детях никогда Глеб Глебович и Надежда не проявляли своих чувств, как навоображал себе мизантропический ревнивец Кривцов.
Когда пропал Велик, Надя старалась пробираться к Глебу домой каждый день, что было затруднительно и опасно из-за мужниных шпионов. И всё же почти всякий раз ей удавалось ускользнуть от них, её хитрость, бесстрашие и стремительность происходили из жалости и желания поддержать несчастного возлюбленного. Как в такой невысокой любви уместилось вдруг столько великодушия, столько громад и вершин человеческой природы, верности, смелости, самоотречения — нельзя понять, но ведь у бога бывают разные чудеса; да и сам он любит забираться во всякие невидные пустяки, таиться в них, а потом выскакивать ни с того, ни с сего и скакать по нашим головам то бурей, то войной, то разнузданным праздником.
Приходя, Надежда даже не заговаривала с Глебом, даже сторонилась его. Она готовила, ела сама, оставляла ему; смотрела телевизор, читала; стояла у окна, сидела на софе. Потом не прощаясь уходила. Она знала, что весь её Глеб теперь — сплошной ожог, что чёрный ад горит в нём, испепеляя его душу и тело, и весь его мир. И что прикосновение даже самых нежных губ и слов доставляет ему нестерпимую боль. И всё, всё, всё болит у него — сердце, мысли, голова, любовь, его страх и печень его, и кожа, и глаза его, и дом его, и пища его болит, и одежда, и небо его болят. Она слышала, как страшно он молчал, и испуганно молчала в ответ. Он не смотрел на неё, но чувствовал, объятый испепеляющей чернотой, что в черноте светит ему одинокая живая звезда цвета прохладной воды. И эта звезда была единственным, что отличало его от ничего, надежда.
Но когда пропала и Машинка, Надежда перестала приходить. Глеб не обижался и сам не искал встречи с любимой. Оба понимали, что, когда беда одна была, можно было как-то мыкать её вместе. Но когда у каждого стало по такой вот беде, уже нельзя было сходиться. Несчастья массивны и потому имеют свойство притягивать близлежащие судьбы и крепко удерживать их на долгих безысходных орбитах. Встретившись несчастьями, удвоив тяжесть на сердце, несчастные любовники не выдержали бы, навеки провалились бы в отчаяние, прилипли, привыкли бы к черноте, потеряв веру и человеческий облик. А это было нельзя — ради детей, которые могли (должны!) же быть ещё живы, могли ещё найтись и вернуться.
Дублин теперь принялся хмуро исхаживать каждый день по одному-два квартала, исхаживать подробно и тщательно — всё высматривал сына, вдруг найдётся. Дублин теперь совсем не пил, боялся рассредоточиться; нуждаясь в мудром слове отца Абрама, всё же избегал его, опасаясь неотвратимого в его обществе пьянства. Иногда с Глебом Глебовичем беседовала Марго — сухо, деловито, непонятно. Заходил пару раз на квартиру тунгус, копался в шкафах и по полкам, унёс чего-то с собой, сказал «для дела», тетрадки какие-то, игрушки, несколько одежд и великовы какие-то записи и рисунки. Хотел кедики унести, но Глеб не дал. Человечников звонил понемногу, разговаривал нежно, как с безнадёжно больным, и нежнее.
В первую же ночь после того, как на голову его обрушились страшная весть о пропаже сына и боксёрский удар кривцовской лапы, Глеб, едва уснув, проснулся от сильной жары в груди. Не понимая, в чём дело, он сел на кровати и долго задумчиво задыхался, пока не увидел, что из его разбитого сердца вылупилась адски жаркая и прожорливая тоска. В считанные часы она выклевала ему всю душу, на месте которой зазияло чёрное пустое пекло, и вымахала из голодного вертлявого гадёныша в толстого огнедышащего дракона. С той ночи эта толстая палящая тоска ни на миг не отпускала, разъедала его и таскала недоеденного между жизнью и смертию, не давая приткнуться ни к той, ни к другой.
Дублин не встретил, рыская по городу, ни Велика и никаких его следов, но совершенно неожиданно набрёл у Магриба на Варвару. Мгновенно догадавшись (обширного, тренированного, стремительного ума был человек, хоть и пьющий, но всё ж математик), что бывшая жена его тут неспроста, что, кроме как из-за Велика, ни отчего не могло занести её из Москвы сюда, на край тундры в городок, о котором мало кто слыхал, — он созвал всех знакомых сыщиков на поимку коварной похитительницы. И был остро огорчён, когда Варвара ускользнула. Тоска, остывшая было немного и отставшая, разгорелась снова и с новой силой стиснула его. Человечников сказал ему, что Варвара не бен Ладен, поймается быстро, но это как-то не помогло. Он каждый день теперь подкрадывался к Магрибу, но Варвара туда не возвращалась.
Дома он сидел с зашторенными окнами и без света — так не был виден жестокий, несправедливый, враждебный мир. Он лежал, терзаемый тоской, покорный, обезнадёженный, то ли на диване, то ли на полу, глядя на черноту выключенными глазами. В дверь постучали двумя одновременно разными стуками. Один стук был нервный, частый, нездешний. Другой, которым стучали пониже, звучал мягче и медленнее, анданте, легато и был будто бы знакомым каким-то.
Глеб не хотел подниматься, не хотел никого видеть. Он боялся покинуть своё оцепенение, свою знакомую тоску, выйти из горя, потому что, подобно Хамлету, страшился встреч с новым, незнакомым несчастьем, которое могло быть куда горше того, которое есть. Но тут послышался с нарастающей силой третий стук. Это был стук его раненого сердца, оно барабанило по рёбрам и вискам, просясь туда, к двери, к нежданным гостям.
— Ладно, ладно, — сказал сердито сердцу Глеб и встал. Он сделал пять шагов в привычном кромешном мраке, нащупал дверь, замок, открыл.
Хлынувшая в прихожую волна утреннего света внесла в дом и подняла прямо Глебу на руки звонкого, радостного золотоволосого мальчишку. Его волосы пахли хорошим золотом земли Хавила, из которого делались в первые дни творения цветы и звёзды, цветущие на берегах реки Фисон. Так в наше время ничто не пахнет, кроме его волос. Ещё ослеплённый, не успевший перенастроить глаза с тьмы на свет, жмурясь и морщась, Глеб по запаху признал:
— Велик, Велинька, солнышко моё!
— Папочка, папа, папа! — звенел в ответ сын, обнимая его руками и ногами.
На пороге смущённо улыбалась Варвара. Заметив, наконец, и её, Дублин воскликнул:
— Спасибо Варя, что вернула его, спасибо тебе…
Ошалевший, он стал целовать Велика, Варвару, варварину шубу, руки её и сапоги и — просто всё подряд, уже привыкая к свету, но, не привыкнув вполне и потому путаясь: дверную ручку, шапку на вешалке, выключатель и даже самый воздух, то есть предмет уж и вовсе отчасти бесплотный.
Нацеловавшись, окончательно прозрев и несколько успокоившись, Глеб засуетился:
— Велик, ты как себя чувствуешь? Хочешь покушать? Я мигом в магазин? Где ж ты был? Как же вы? Варвара, проходи, чай давайте пить, чай, я мигом.
Велик был румян и весел, одет в небогатые, но новые вещи, абсолютно цел и здоров. Он бросился к своим биониклам и айпаду, наспех поиграл, бросился обратно к отцу, помог ему собрать стол для скромного чаепития. Варвара, бросив шубу на диван, уселась на неё; чай не пила, но разговорилась охотно.
— Прости, Глеб. Я забрать его хотела, потому что счастья хочу. С мужиками не вышло. С тобой вот не вышло, с Дылдиным, с Грецким и Фундуковым… Подумала, вдруг с сыном счастливой стану, буду его воспитывать. Детей растить, конечно, не то что с мужиками трахаться, не так это весело, но тоже ведь женское счастье.
— А кто такие Грецкий и Фундуков? — поинтересовался Глеб, гладя Велика по голове.
— Грецкий певец такой. Начинающий. То есть начинавший, лет пять назад. Его по радио Шансон прокрутили. Не слышал? Шестого марта шестого года вечером два раза. Песня была про рябину. «Рябина гнётся как рабыня на, на, на, на ветрууу». Не слышал?
— Не слышал, — радовался Глеб. Велик пил чай с чудом сохранившимися, купленными задолго до его исчезновения любимыми его мармеладами.
— Этот Грецкий жить ко мне попросился и денег у меня занял на раскрутку. Я ему заняла, думала, талант у него, инвестиция хорошая, заработает себе миллион, вернёт. А он пожил у меня, поел, попил, поночевал, потрахался и сбежал. И ни слуху от него, ни духу с тех пор ни по радио, ни так. И деньги не вернул. А Фундуков — это такой бизнесмен известный…
— Миллионер?
— Да. Точнее, отрицательный миллионер.
— Плохой человек?
— Да нет, не плохой, просто он имел не миллионы, а минус миллионы, был должен. Миллионов десять разным банкам. Жил широко, любил меня крепко, жениться обещал, подарил часы и машину, и шубу вот эту, — Варвара подурнела, как-то опухла за прошедшие годы, но беседовала бойко, излагала ясно и напористо, как многая лета назад. — Арестовали его и часы арестовали за долги, и машину, и шубу вот эту. Ну шуба-то на мне была, а я на улице, так и спаслись, а Петро и Фундукова забрали…
— А кто такой Петро?
— Часы. Настольные. Восемнадцатый век. Забрали. Всё забрали менты…
— Кстати, о ментах, — спохватился радостно Глеб Глебович. — Замечательные люди. Если б ты знал, Велик, сколько людей ты заставил поволноваться, замечательных, прекрасных людей. Они так старались. Надо позвонить им, обрадовать. Пусть расслабятся. Хотя — без работы они не останутся, к сожалению, даже после твоего возвращения, — Глеб решил до завтра не говорить Велику о беде с Машинкой. — Алло, алло, Евгений Михайлович. Это Дублин беспокоит. Велик нашёлся. Нашёлся! Велик! Правда! Точно! Здесь, дома. Вот рядом сидит! Приезжайте!
— Пап, можно я Машинке позвоню? — спросил Велик.
— Она… уехала она… с мамой… на неделю отдохнуть… очень по тебе скучала. Расстраивалась. Вот Надя и решила её увезти… в… Казань… развеяться немного… Там телефон… не берёт…
— Жалко, — заскучал Велик, но ненадолго, на мгновение лишь. Папа, айпад, биониклы — слишком достаточно, чтоб не скучать.
— Так я и решила Велика разыскать, чтоб если уж не замужеством, так хотя бы материнством утешиться, — продолжала Варвара. — Дылдин твой новый адрес вычислил, меня с Аркадием Быковым познакомил. Тот и взялся к тебе в доверие войти и миром как-нибудь, хитростью Велика увести. Тупо похищать я не хотела, не дай бох напугали бы ребёнка, а то б и покалечили. А тут и ты в отъезд собрался, очень удобно всё сложилось.
Привёл ко мне Аркадий Велика, получил расчёт и был таков. Он, кстати, не врёт, что он твой маловероятный сын. Это правда. А остальное неправда.
Только вот и с Великом у меня не вышло. Уж я к нему и так, и этак. И подарки, и конфеты, и что хочешь. А он всё одно — к папе хочу, по Машинке скучаю, домой, домой. Здесь мы жили, недалеко на съёмной квартире. Ничего у меня не вышло. Вот, привела. Прости и забирай. Поздравляю, очень он тебя любит.
— И я его, — без тоски Глеб чувствовал себя легко и странно.
— Пил бы ты, впрочем, поменьше, — посоветовала заботливая Варвара. — И кому ты там звонил?
— Детективу. Он с товарищами своими дело Велика расследовал. Вот обрадуются.
— Попроси их Аркашу отпустить. Он не виноват, я его, балбеса, на это дело развела. А его взяли.
— Да, конечно, уж теперь-то точно отпустят его, всё же обошлось, — великодушничал Глеб.
— Как сказать, — покачала головой бывшая жена. — Пора, пожалуй, мне уходить. Твои детективы едут сюда, кажется?
— Так. Едут. Но не уходи. Они замечательные люди. Благодарить тебя будут.
— Как сказать… Пойду я. Прощай. Пока, Велик, — Варвара надела шубу и повернулась к выходу.
— Пока, — ответил Велик, глядя в айпад.
Из прихожей донёсся шум прибывающего Подколесина.
— О, да тут открыто, настежь тут всё, — шумел лейтенант. — После вас, Маргарита Викторовна, после вас.
В комнату вошла Марго, за ней Подколесин. Из прихожей тянули шеи фон Павелецц и Че.
Варвара смущённо улыбалась; Велик, поглощённый какой-то видеоигрой, едва кивнул вошедшим; Глеб бросился им навстречу:
— Здравствуйте, здравствуйте, дорогие мои. Простите, что заставил вас волноваться. Оказалось, понапрасну. Самое безобидное оказалось дело, самое семейное. Знакомьтесь, это Варвара. Вот, Варя, это знаменитая сыщица Маргарита Викторовна Острогорская. Это лейтенант Подколесин, скромный, мужественный… замечательный… Это тот самый бескорыстнейший, добрейший Евгений Михайлович Человечников. Он взялся помогать нам совершенно бесплатно… Это… извините, товарищ полицейский, запамятовал ваше…
— Здравствуйте, — смущённо улыбалась Варвара.
— Ну же, Велик, подойди поздоровайся со всеми. Они ночами не спали из-за тебя, столько работы, столько труда…
Велик послушался отца, отложил айпад, подошёл к каждому и поздоровался застенчиво, ласково; вернулся на своё место и продолжил игру.
— Вот молодец, сынок. Давайте, гости дорогие, пить чай. Но до чая прошу вас, требую от вас отпустить Аркадия и не предъявлять претензий моей супруге… Они ничего дурного не хотели сделать. В итоге и не сделали. Они не виноваты ни в чём. А если вы не пообещаете мне отпустить и не доставать их, то чаю не получите, — пошутил Глеб.
Никто не засмеялся, не ухмыльнулся даже. Че и фон Павелецц протиснулись в комнатку и вместе с Марго и лейтенантом окружили хозяина. Они, кажется, были очень удивлены, но не радостны. Варвара, оттёртая от выхода, вынуждена была опять усесться на диван.
— Что-то не так? — беззаботно спросил хозяин.
— Глеб Глебович, вы меня хорошо слышите? — ответила Маргарита.
— Да, очень хорошо, а что?
— Вы понимаете, что я говорю?
— Странный вопрос! К чему вы это? — засмеялся Глеб.
— Отвечайте чётко и ясно, где ваш сын? — отчеканила Острогорская.
— Вы шутите, Маргарита Викторовна? — не засмеялся Дублин.
— Я вас очень прошу, Глеб Глебович, ответить на мой вопрос, даже если вы находите его странным, шутливым или неуместным, — настаивала Марго.
— Он сидит перед вами за столом на стуле. Он пьёт чай и ест мармелад. Перед ним лежат айпад и два бионикла. Так называются его игрушки, — похолодевшим голосом отвечал Глеб Глебович.
— Найдите в себе мужество, дорогой, бедный мой Глеб Глебович, выслушать то, что я сейчас скажу. Мои слова подтвердят эти трое моих коллег, — Марго подержала паузу, повглядывалась в глаза Дублина и сказала: — Глеб Глебович, здесь нет вашего сына. И вашей бывшей жены здесь нет. Вы больны, Глеб Глебович, вы теперь больны. Мы поможем вам. Мы вызовем врачей. И главное — найдём Велика. Крепитесь, Глеб Глебович. Мужайтесь!
Дублин поразмахивал руками, поплакал, похватался за голову.
— Вы мне верите, Глеб Глебович? — твёрдо сказала Острогорская.
— …Я… — неохотно говорил Дублин. — …верю… Но кто тогда они? — он показал на женщину в шубе и золотоволосого мальчика.
— Плод расстроенного воображения, если выражаться классически, — объяснила Марго. — Галлюцинация. На этом стуле и том диване никого нет. Это не страшно. Надо просто отдохнуть.
— Это правда? — обратился Глеб к Велику.
— Правда, папа, — виновато ответил сын.
— Что ж ты мне сразу не сказал? — с укором спросил отец.
— Ты не спрашивал. Мне уйти?
— Как хочешь, сынок, — Глеб подошёл к ребёнку и поцеловал его в макушку.
— Бедолага, — подумала Марго, глядя, как Дублин целует пустоту.
— Всё ж таки прапор Пантелеев не подвёл, а то я уж и не знаю… — бормотал не вслух Подколесин.
— А как ты хочешь? — грустно улыбнулся отцу Велик.
— Останься, милый. Я не могу без тебя, — попросил Глеб. — Хоть ты и мираж, хоть ты и ненастоящий, но ты же мой сын. Я тебя и такого люблю. И всегда буду любить, каким бы ты ни был.
— Хорошо, папа, — мальчик встал из-за стола. — Пойду на кухню, чтоб вам не мешать, пережду там.
Глеб проводил сына взглядом и посмотрел на Варвару. Та как раз исчезала, таяла как столб пыли, рассеивалась. На её месте сидел Че и вызванивал дежурного психиатра.
Скоро приехали лекари и санитары, вкололи Глебу успокоительное, нашли его небуйным и потому оставили дома, уехали. Подколесин убежал ещё до лекарей, спешил доложить генералу Кривцову, что всё обошлось, Велика нет и быть не может, потому что то поручение выполнено было сразу быстро и точно. После лекарей Варвара улетучилась окончательно, без остатка; ушли Марго и фон Павелецц. Че посидел немного рядом с дремлющим на диване Глебом, задремал было и сам и, чтоб совсем не заснуть, отправился восвояси.
Глеб подождал, пока шаги детектива стихнут на лестнице, на всякий случай для верности подождал ещё минут десять. Потом встал, запер дверь, вернулся в комнату и позвал:
— Велик! Солнышко моё!
— Я здесь, папочка, — вышел из сумрака сын. Он был не так отчётлив, как утром, даже как бы размыт, зыбок и прозрачен, не так весел, но нежен и внимателен к отцу необыкновенно.
Весь вечер и всю ночь, и всё следующее утро они играли в монополию.