АЛЕКСАНДР ДЕЙНЕКА

Май 1912 года.

Широко льются над рекой звонкие русские песни. По синей глади Тускори неспешно плывут белые облака и лодки с празднично одетыми людьми.

Маевка. Подальше от города, от злых глаз.

На крутом берегу суетятся мальчишки, они спешат спустить свою лодку. Им не терпится скорее догнать взрослых и тоже петь песни и праздновать Май.

Среди ребят — вихрастый Саша Дейнека в белой косоворотке, подпоясанной тонким ремешком.

Из-под русой пряди волос на мир глядят острые светлые глаза будущего художника.

Эти глаза многое зорко увидят и помогут мастеру рассказать людям в своих картинах о веке революции и войн. Веке, вместившем в себя столько радости и горя, ненависти и любви!

Судьба уготовит Александру нелегкую стезю живописца — профессию, приносящую часто больше тревог и забот, нежели лавров.

Ему будет суждено одному из первых русских художников почувствовать и понять новь Октября. И не только почувствовать пульс времени, но и отразить его ритм в полотнах небывалых — простых и суровых.

Но это все предстоит.

Сегодня в Курске весна. В маленьком домике, стоящем на высоком берегу Тускори, где родился Саша Дейнека, в саду цветет черемуха и поют соловьи.

Мигает керосиновая лампа, уютно тикают ходики, скрипит сверчок.

В доме спят.

Не спит только Александр. Он рисует. Из-под острого карандаша на бумаге появляются и река Тускорь, и плывущие лодки, и озорные мальчишки в туче брызг.

Все как в жизни.

Но юный художник чем-то недоволен. Он начинает новый рисунок. Ночной ветер задувает огонь, лампа коптит. Ветер срывает со стола легкие листки. Под утро любящие руки матери разбудят парнишку, задремавшего над рисунками.

Долго потом мать будет глядеть на наброски сына. Ее лицо задумчиво.

Странный ее Сашка!

Вроде мальчик как мальчик. И драчун, и заводила, и хорошо учится в школе. Но что-то в нем заставляет ее тревожиться. Бывает, вдруг она будто увидит другого сына — незнакомого, строгого, почти чужого.

Светает.

Ветер колышет занавески, приносит аромат черемухи. На улице тихо. Гаснут звезды. И лишь где-то вдали, за рекой, вздыхает и жалуется гармонь.

Пора собирать мужа на работу. Марфа Никитична ставит самовар, разжигает печь.

Саша любит приходить к отцу на работу. Александр Филаретович встречал его, коренастый, копченый.

Крепко хлопал сына по спине и говорил:

«Учись, Сашка!»

Друзья отца, такие же железнодорожники, как он, скалили зубы, смеялись. Но Александр не обижался.

Он учился у них жить.

Гремели составы, звякали буфера, надсадно кричали паровозы. Пахло мазутом, углем и тем особым, колдовским запахом, который рождает дорога.

Мальчик провожал сверкающие поезда и мечтал о далеких городах, обозначенных на белых эмалевых табличках вагонов.

Думал ли он, что ему доведется объехать Россию, Европу, Америку?

Стонут рельсы. Лязгают колеса на стыках, пронзительно визжат тормоза. Саша прислушивается к голосам стали и железа. Он рано привык чутко слушать, зорко видеть, а главное, сердцем, душой ощущать состояние, обстановку, время. Его влекли строгие ритмы металлических конструкций, тонкие, рейсфедер-ные паутины проводов, тяжелые корпуса паровозов.


Ночной пейзаж.


Каких только людей не встретишь на перроне!

До чего они не похожи друг на друга!

Вот проходит состав на фронт- Из вагонов высыпают солдаты. Пахнет махоркой, сапогами. Гремят котелки. Шум и гам.

Или курьерский. «Чистая публика», невзирая ни на что, едет отдыхать на юг. Носильщики снуют. Степенно выходит начальник станции. Около спальных вагонов обязательно генерал, изящные дамы. Еле слышный запах духов. Невнятный говор.

Другой мир…

Сколько поездов — столько разных людей со своими заботами, со своим единственным обликом, силуэтом, походкой!

Перед глазами юноши мелькали теплушки, набитые мешочниками, и санитарные поезда.

Позже он увидит платформы с тачанками и ржущими конями, бронепоезда в ярких лозунгах.

Сам двадцатый век, громыхая и набирая скорость, проносился перед Александром Дейнекой.

И он пытливо запоминал, примечал заметы времени.

Спустя много лет он будет с благодарностью вспоминать эту школу и своих учителей — машинистов, сцепщиков, мастеров, — веселых, порою грубоватых. Он на всю жизнь научится ценить руки, строящие дома, заставляющие бежать поезда, летать самолеты. Он навсегда полюбит труд.

И когда вечер зажигал яркие огни семафоров, отец и сын шли домой.

Отец — плотный, широкоплечий, в черной фуражке и черной толстовке.

Сын — стройный, русоголовый, немного застенчивый, похожий на мать.

Курск встречал их ветром, горьким и теплым. Навстречу чинно шли пары — девушки в белом и парни в пиджаках, лихо наброшенных на плечи. Скрипели калитки. Хлопали ставни. Пахло дымом. На скамейках у ворот судачили старики. В садах пели птицы. Город жил своей жизнью, нераспознанной, таинственной.

Мать накрывала в садике ужин. Лампа на столе мигала и превращала все знакомое в сказочное и новое. И когда дом засыпал, Саша вспоминал дневные встречи и рисовал. Скоро рисунков стало так много, что их заметили старшие. И не за горами будет день, когда плачущая мать проводит пятнадцатилетнего сына «учиться на художника».


В обеденный перерыв в Донбассе.


Шла война. Это был 1914 год…


Прошли годы…

Пляшут фонари, мечутся оранжевые тени на синем снегу. Над Москвой лиловое марево, и оттуда хлещет мокрый мартовский снег. Шумная ватага молодежи шагает сквозь непогоду. Позади прокуренный зал, громкие речи, слова, слова.

Их ждет нетопленое общежитие, пайка хлеба, остывший кипяток. Но им все нипочем.

Вхутемасовцы — народ горячий. Только что окончен диспут «Революция и Рафаэль», и ребята, невзирая на вьюгу и метель, продолжают спор.

Один из них, худой парень без шапки, с гривой рыжих волос, декламирует стихи модного поэта:

Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля,

Разрушим музеи, растопчем искусство, цветы…

Слова тонут в вое ветра, хлопья снега слепят глаза.

— Глупость, — вдруг спокойно говорит плотный парень в красноармейской шинели. В мерцающем свете фонарей его энергичное, открытое лицо бледно.

Из-под русого чуба взгляд острый.

Такого не забудешь.

Губы жестко сомкнуты. Подбородок, будто рубленый, говорит о недюжинном характере.

Александр Дейнека. Студент Вхутемаса. Хороший товарищ.

В общем, он почти как все, но у него в отличие от многих шумливых коллег есть своя линия, свой взгляд на жизнь.

Он хлебнул ее, этой горькой, трудной, чудесной жизни, и готов за нее не только ежеминутно спорить, но и драться насмерть. Будущий мастер никогда не забудет красоту родной земли, опаленную войной, кровь товарищей, с которыми ходил в огонь атак, и никогда не примет этого пустячного столичного нигилизма, всеотрицания, всепоношения…


Тракторист.


Он любит жизнь, а значит, красоту. Ему, знавшему цену труду, дика сама мысль разрушения прекрасного, созданного подвигом великих мастеров прошлого.

Пока он не ввязывается в эти диспуты.

Он молчалив. Он много видит, и в нем зреют пластические образы нового. Пройдет несколько лет, и он ответит всем этим крикунам и покажет им новую красоту. Лаконичную, строгую.

А пока жизнь продолжалась.

Художественный мир Москвы начала двадцатых годов бурлил. Самые невероятные эксперименты сменяли друг друга. В эти дни открылась Первая дискуссионная выставка объединений активного революционного искусства.

Александр Дейнека со своими товарищами Юрием Пименовым и Андреем Гончаровым участвовал на этой выставке под девизом «Группа трех».

Пусть читатель не удивляется: это были годы, когда в ходу были художественные группы, маленькие выставки и большие манифесты.


В одном из залов выставки любопытно оформленная стена. Все пространство от пола до потолка заклеено рукописями.

А рядом стремянка с аншлагом:

«Все, кто хочет познакомиться с моим творчеством, пусть потратят два-три часа и прочтут эти рукописи. В этом поможет стремянка. Художник Никритин».

На этой же стене слева в золотой раме вполне прилично написан мужской портрет.

А под ним второй аншлаг:

«Этот холст написан мной, дабы подтвердить, что я худож-ник-профессионал, обладающий мастерством живописца, от которого я, однако, решительно отказываюсь!»

И та же подпись: «Художник Никритин».

Прошло время…

Ушли в небытие и манифесты, и потуги Никритина, и многое-многое другое, модное, наносное.

Но остались в истории искусства работы Александра Дей-неки — «Футболист», «Портрет девушки», «Две фигуры». Они были написаны на обыкновенном холсте, обыкновенной масляной краской, без аншлагов, но сделаны они были художником необычным, талантливым.


На стройке новых цехов.


Его жесткая, пока угловатая манера запоминалась. В этих первых полотнах угадывался будущий мастер-реалист.

И это было главное!


Стройная, почти хрупкая девушка. Худенькое лицо с нежным, тонким румянцем, милые, чуть раскосые глаза. Русые волосы с непокорной прядью повязаны черным бантом.

Все в ней было так просто, естественно и так неуловимо сложно.

Мы встретились на Кропоткинской улице, на выставке Академии художеств, в чудесном старом особняке с просторными, светлыми залами и каким-то особым ароматом, свойственным домам, которые много лет дружат с художниками, с их картинами, заботами и радостями.

Был канун вернисажа, 21 апреля 1966 года. Я бродил по пустынным залам. Вечерело. Весеннее солнце залило ровным светом анфиладу, озарило теплым рефлексом полотна, скульптуры, зажгло огнем начищенный паркет.

Необъятный мир искусства открылся мне.

В торжественной тишине особенно понятен был разговор картин. Десятки самых разных голосов словно напевали, шептали, а порою кричали.

Этот безмолвный разговор часто доходил до самого сердца, иногда наводил на раздумья, а порою, несмотря на энергию собеседника, оставлял душу холодной_И вдруг я встретил ее.

В большом сумрачном зале я внезапно ощутил чей-то пристальный взгляд и обернулся.

Высокая девушка строго и чуть грустно смотрела на меня. Во всем ее облике, в легком стане, в почти фарфоровой прозрачности лица было что-то неуловимо напоминающее подруг Софьи Перовской. В гордой посадке головы, в задумчивом изломе бровей, в еле заметном румянце.

Даже черный бант в волосах невольно возвращал к давно ушедшим временам.

Но ее спортивная осанка, разлет плеч, непокорно вздернутый нос, чуть тронутые помадой губы, ее руки, сильные и нервные, платье из джерси не оставляли сомнений в том, что это дочь середины XX века.


Юный конструктор.


Она красива. Ее умный, пристальный взор, оттененный большими, чуть подкрашенными ресницами, волнует. Она немало передумала и много знает. Она уверена в себе. Ее ожидают радости и утраты, она готова принять их. Об этом говорит смелый блеск ее глаз.

Неотразимый аромат юности окружает очаровательную незнакомку — это строгое и нежное, мудрое и простое, сложное дитя нашего времени.

Кто она?

Ее, оказывается, зовут «Юный конструктор», она-портрет, написанный академиком Александром Дейнекой.

Так гласит надпись на этикетке.

«Юный конструктор» — портрет-символ.

С удивительным тактом художник раскрывает перед нами сложный образ молодого современника, наделяя его обаятельными чертами человека чистого, мечтательного, красивого особой душевной значительностью.

Изыскан, необычен колорит картины. Палитра холста предельно лаконична, но как удается мастеру создать тончайший букет из пепельно-розового, пепельно-голубого цветов, локальных ударов черной и алой красок, великолепно сгармо-нированных и оттененных сложной игрою белых тонов планшетов с натянутым ватманом!

Больше всего поражает необыкновенная свежесть пластического решения холста. Он написан в одно касание- «а-ля прима», с поистине юношеским задором. А ведь не надо забывать, что это произведение создано сегодня ровесником века — художником 1899 года рождения.


Лифт долго ползет на девятый этаж большого дома на улице Горького.

Долго-долго звонит звонок в двери, где прибита металлическая дощечка с надписью:

«Дейнека — один звонок».

И вы уже собираетесь уходить, когда, наконец, дверь открывается, и суровый хозяин, хитро щурясь, глядит на вас.

В темно-вишневой спортивной рубашке с короткими рукавами, коренастый, с тяжелыми, рабочими руками, широкоплечий, с осанкой боксера, он с первого взгляда может показаться резковатым, даже грубым.


Игра в мяч.


Его пристальный взгляд, его массивное лицо с резкими морщинами, короткие волосы, всю жизнь непокорно торчащие на затылке, ироническая складка у рта смущают.

А если помнить о его всемирной славе, то все это кого хочешь выведет из равновесия, если не знать близко этого внешне грозного человека.

Он напоминал мне медведя, который ни за что не хочет показать свою затаенную, уязвимую доброту.

Может быть, время, жизнь приучили его быть осторожным. Он, как все пожившие и повидавшие много люди, с трудом привыкает к новым знакомым, с ним не всегда легко говорить, но когда он берет в свою огромную, сильную руку вашу и бережно, как все по-настоящему сильные люди, пожимает ее, вы чувствуете — это большой и мудрый человек.

Мастерская Дейнеки.

Целый мир, в котором не так просто разобраться. Венера Милосская и бельведерский торс (слепки в натуру) соседствуют с бесценными русскими иконами XIV и XV веков. Авторский эстамп Дега и рядом шедевр самого хозяина — «На балконе», обошедший весь мир.

Стены увешаны уникальными репродукциями с работ Паоло Учелло, Ван Гога, Пабло Пикассо. Деревянные скульптуры «Боксеры» и «Женщины», вырубленные Дейнекой почти в натуральную величину, и маленькие керамические фигурки, сделанные им же.

Огромные начатые холсты с намеченным углем рисунком и готовые пейзажи, натюрморты, интерьеры.

Большой диван завален журналами, пришедшими со всех концов света, и, конечно, прежде всего книги, книги, книги.

Надо сказать, что у Дейнеки было одно из лучших в Москве собраний книг по искусству. И несмотря на весь этот кажущийся хаос — французских палитр, сотен кистей, мексиканских ритуальных масок, блоков мозаики, деталей витражей, папок с рисунками, — словом, тысячи самых разнородных предметов, во всем этом беспорядке есть своя железная логика, известная лишь хозяину мастерской.

— Думаешь, ты первый спрашиваешь, кто эта девушка, где я ее нашел? — улыбнулся Дейнека в ответ на мой вопрос о «Юном конструкторе». — Да нигде я ее не находил, я ее просто взял да придумал.

Тут он беззвучно рассмеялся.


Бег.


— Да-да, и не воображай, что я фантазирую. Просто я очень много раз встречал таких милых, славных и умных девушек в институтах, на стадионах, в концертах, у знакомых и запоминал все, что особо радовало и огорчало или поражало меня. Эта девушка не Валентина, не Светлана, не Лида, не Нонна.

Она — дитя века!..

… Ночь.

За огромным, во всю стену, окном мастерской — панорама Москвы.

Горят, переливаются, трепещут огни гигантского города.


— Никогда мне не забыть далекую светлую пору моей юности — Вхутемас, — рассказывает Дейнека. — Как будто сегодня, сижу на барьере сухого фонтана в небольшом дворике с садиком и смотрю на шумный народ, толпящийся вокруг.

Вот стоит сдержанный, с черной бородкой Прусаков, внимательно слушает круглолицего, с копной волос на голове, буйно жестикулирующего Андрюшу Гончарова. Проходит изящный Петя Вильяме с молодым белобрысым Сергеем Образцовым. Поодиночке, не зная еще друг друга, бредут будущие Кукрыник-сы. Топает милый увалень Сергей Эйзенштейн, сидит с фотоаппаратом в кругу соратников Родченко. Стайкой, как монашенки, идут ученицы Владимира Андреевича Фаворского. А вот и профессора.

Могучий Петр Петрович Кончаловский о чем-то спорит с маленьким, еле поспевающим за ним Штеренбергом. Не торопясь прошествовал по-мужицки одетый бородатый Фаворский. Рысцой пробежал щеголеватый Александр Александрович Осмеркин… Наверное, окончился Совет.

Студенты Вхутемаса напоминали бурсу, шумную, увлекающуюся, полную сил.

На лето эта колоритная ватага разлеталась по далеким и близким городам и селам, чтобы осенью опять создавать пейзажи, портреты, композиции, натюрморты, спорить о Пикассо, увлекаться кино, слушать лекции, заниматься спортом.

На всю жизнь у меня остался вхутемасовский заряд бодрости, желание дерзать, и главное, не топтаться на месте.

И когда мне в жизни приходилось туго — а это бывало, — я вспоминал слова, сказанные мне Маяковским.


Портрет девушки с книгой.


«Надо вырвать радость у грядущих дней, Саша».

И вот, как видишь, сдюжил.

Маяковский… Это неисчерпаемая, любимая тема рассказов Дейнеки. Иногда сбивчивых, но всегда ярких и острых…

Однажды во Вхутемас приехали читать стихи Хлебников, Крученых, Маяковский.

Надо сказать, что у нас часто бывали жаркие диспуты, чтения; к нам любили приезжать поэты, и мы любили их слушать.

Так и на этот раз. Зал был набит до отказа.

Читал Хлебников, читал Крученых.

На нас, как из рога изобилия, сыпались удивительные сти-хосплетения, поразительные словесные трюки, ослепительные звукосочетания, но не более. Это был лишь словесный фейерверк, холодный, как бенгальский огонь.

И нас он не зажег.

Молодежь училища пришла на учебу с фронтов, с заводов; мы любили советскую жизнь, мы были захвачены ею и ждали от поэтов ответа на волновавшие нас вопросы, а нам показали эффектную хлопушку.

И мы освистали их.

Они ушли с подмостков, не дочитав свои стихи.

Меня волновало, как примет аудитория Маяковского.

Когда он появился на сцене — большой, неуютный — и голосом, к которому трудно привыкнуть, начал читать боевые, современные, по-настоящему острые стихи, аудитория, довольно пестрая по вкусам, была покорена, потрясена.

Мы долго не отпускали Маяковского со сцены.

Прошло много лет, и, осмысливая сегодня прошлое, я вспоминаю этот предметный урок нового метода мышления и видения в искусстве.

Мы были свидетелями борьбы формализма, формотворчества ради формотворчества, с формой, блистательно связанной с жизнью. Маяковский писал стихи, идя от образа; он вкладывал в них глубокий социальный смысл.

Как-то я, — вспоминает Дейнека, — с художником Вахтанговым (сыном Евгения Багратионовича) писал декорации к пьесе Маяковского «Баня» в постановке театра Мейерхольда. Работа подходила к концу, и я попросил Владимира Владимировича подняться на балкон второго яруса и оттуда поглядеть на оформление сцены.

Он поднялся наверх, но в трех шагах от барьера остановился.

Я в недоумении зову его подойти поближе и поглядеть на декорации, а он отвечает мне:

«Саша, я боюсь высоты. Причем — самое занятное, — когда летаю на самолете, страха не ощущаю».

Часто, вспоминая этот случай, я думал, что мы порою страшимся маленьких забот и легко переносим большие потрясения.

Как-то я встретил Маяковского на Кузнецком мосту.

Он работал в то время над книгой «Люблю» и был целиком поглощен ею.

Он остановил меня и сказал: «Дейнека, сделай обложку для моей книжки».

Я был польщен этим предложением и старался изо всех сил, следуя принятой тогда манере, я украсил обложку обильной орнаментикой, все тщательно отделал и принес ему.

Он принял меня несколько сумрачно.

Поглядел на обложку и сказал:

— Ты оставь мне ее, я подумаю.

На другой день Маяковский показал мне другую, свою обложку, без орнамента, как сейчас говорят, без излишеств.

На ней крупным шрифтом было написано:

«ЛЮБЛЮ».


Так иногда шуткой, а иногда всерьез, необычайно деликатно он учил меня самому важному в искусстве — простоте.

Мне хочется подчеркнуть, что его советы были необычайно деликатны, душевны. Маяковский был к близким, к друзьям сердечен, а подчас даже нежен. А ведь в поэзии он казался нам порою резким, даже грубоватым. Маяковский умел вовремя сказать доброе слово, поддержать в беде товарища, помочь человеку в тяжелую минуту.

Все кипело, все бурлило в нашем художническом мире.

Мы опрокидывали «старых богов» (хотя часто не предлагали ничего взамен), не затихали ни на час споры о традиции и новаторстве.

Маяковский не стоял в стороне от них, вернее, он был в самой гуще. Он был для нас маяком, и мы, безусловно, верили ему. Мог ли он ошибаться?

Может быть. А может, нет.

Но мы ему верили, любили, как могут любить и верить молодые.

И однажды в журнале «Леф» Маяковский написал, что Рембрандт — великий художник и что мы должны учиться у него…

Маяковский по-своему любил искусство Дмитрия Моора и Михаила Черемных, с которыми он вместе рисовал и писал «Окна РОСТА». У него было больше друзей-художников и меньше друзей-поэтов.

В своей книжке «Из моей рабочей практики» я написал: «Какое счастье для художника найти в портрете своего героя. Я не портретист, но Маяковского писал с настоящим волнением и горечью утраты. Я ограничил его образ годами первых лет революции, самым напряженным временем его творчества. Он был моим учителем, потому что научил меня видеть в событиях главное, но, что еще важнее, — находить этому главному зрительную образность. «Левый марш» — это тоже «портрет» поэта, но в том смысле, как понимал Маяковский!»

Дейнека вздохнул, и глубокие складки на лбу еще резче обозначили бремя раздумий и воспоминаний.


— Ты спрашивал меня, как Париж?

Могу тебе сказать: совсем другой.

Тогда, в ту поездку в 1935 году, он мне показался серебристо-серым, очень похожим на живопись Сислея и Писсарро.

Сейчас это другой город.

В нем заиграли новые, локальные краски реклам, одежд, машин. В этой новой гамме Парижа отражена большая роль художников: Пикассо, Леже, Люрса и других, много работавших над декором архитектуры, влиявших на тональность и силуэт одежды людей, на уровень промышленной графики.

Жан Люрса говорил мне:

«Огромные нагие пространства современной архитектуры нуждаются в очеловечивании… Мне нужно ощущение живой плоти, живой жизни в том пространстве, которое служит мне жильем. Мне нужны зелень, звезды, человек…»

И я совершенно согласен с ним.

Люрса умер, но он оставил людям радость своих созданий.

Гобелены Люрса, декоративные решения Леже, некоторые монументальные работы Пикассо служат этой большой задаче — очеловечиванию архитектурных конструкций, созданию декора, делающего современный интерьер или городской пейзаж нарядным, радостным.


Париж. В кафе.


В этом смысле очень интересен музей JI еже под Каннами, созданный стараниями его друзей. Жаль только, что ему уже не довелось побывать в нем. Но это старая грустная обычная история из жизни художников…

… Многие говорят:

«Как ты ухитряешься все успевать?» А я им отвечаю:

«Я люблю работать!»

Сколько себя помню, я всегда рисовал. В пять лет я засыпал над рисунками от творческого напряжения.

Примитивные, они, эти ранние зарисовки, были предельно искренни.

Вот и сегодня, — и тут Дейнека как-то застенчиво поглядел на свои тяжелые руки с узловатыми пальцами, — вот и сегодня я делаю то же самое — работаю до упаду и стараюсь быть искренним.

Вот и все.

Он встал, зашел за холст, стоящий на мольберте, и через минуту вынес небольшое полотно и молча поставил его у стены.

Распахнув дверь, в дом вошла элегантная дама. Норковая шубка, черная модная шляпа, черные перчатки, длинное вечернее платье. В ее фигуре и улыбке была какая-то особая, вкрадчивая приветливость. Но от этой ласковой обходительности мороз пробегал по коже. Дело в том, что вместо лица из-под полей шляпы на нас глядел… череп.

— Последняя гостья, — объявил улыбаясь Дейнека. — Как-то я написал этот холст, но специально не заканчиваю.

Еще рано, погожу, впереди много дел.

Солнце, раскаленное летнее солнце нагрело крышу мансарды. В мастерской, несмотря на раскрытые широко окна, душно.

Город за огромными окнами таял в сизом мареве лета.

— Ромен Роллан здорово сказал когда-то, — задумчиво промолвил Дейнека. — Творить — это значит убивать смерть!

СЕМИДЕСЯТАЯ ВЕСНА

Май. 1969 год… Дейнека встречает меня в прихожей. Проходим в комнату, обыкновенную комнату обыкновенной московской двухкомнатной квартиры на Большой Бронной. Но как необыкновенно ее «оформление»! На стенах, оклеенных стандартными обоями, висят три шедевра художника: «На балконе», «Спящий ребенок» и"Утренняя зарядка».


Парижанка.


Александр Александрович приглашает присесть и сам удобно располагается в кресле. Кладет на стол свои большие, натруженные руки. Его седые, короткие, до сих пор непокорно торчащие волосы, крупные, словно вырубленные, черты лица, проницательный, зоркий взгляд, лукавая улыбка делают его похожим на опытного тренера по боксу, который смотрит на ринг, на ученика и словно молча вопрошает:

«Ну как, сдюжишь?»

— Все понимаю, — прерывает мастер затянувшееся молчание, — все понимаю, семидесятилетний юбилей на носу — нужно интервью.

И вдруг неожиданно высоким голосом громко говорит:

«Интервью не будет».

И дгш вящей убедительности он опускает на стол большую руку. Эффект полный.

Подпрыгивает пепельница, скользит на пол большая серая папка.

Не успел я впасть в уныние, как грозный хозяин весело расхохотался.

— Не грусти, — сказал он, поднимая с полу папку. — Вот тебе лучшее интервью.

Он развязал тесемки, и на стол высыпались фотографии.

Я обомлел.

Впервые — а я знал Дейнеку добрых тридцать лет — я увидел эти редчайшие фото.

Дело в том, что, по существу, о художниках, в отличие от артистов или писателей, не издают книг с жанровыми фотографиями, и они лежат у них под спудом.

Старые фотографии…

Хроника семидесятилетней жизни.

Какие разные эти отпечатки: тона сепии на картонных паспарту с замысловатыми вензелями и фамилиями фотографов, и маленькие тусклые контрольки размером со спичечную коробку, и большие этюдные фото, напечатанные на прекрасной бумаге.

Но разве дело в этом?

Дело в том, что перед нами бесценные свидетели огромной жизни.

Кто есть кто?


Дорога в Маунт-Вернон.


На это получаешь самый прямой ответ, искренний и неподдельный.

Ведь откуда знать малышу, стоящему рядом с матерью на фоне роскошных липовых пальм и альфрейного рококо, что он станет академиком живописи, лауреатом. И он грустно и задумчиво глядит на кривляющегося дядю… фотографа. Курск. Восьмилетний Саша…

Нескладный парень в сатиновой рубашке, в рабочей кепке.

Он застенчиво прячет портфель за спину. Рядом коренастый мужчина в черной толстовке, с широкоскулым добрым лицом.

Отец и сын Дейнеки.

Отец гордо смотрит в объектив, ведь его сын — художник!

А вот группа студентов, молодых, озорных. Среди них Александр…


— Не забуду один эпизод. Мы бродили с Владимиром Владимировичем по Театральной площади. И я вдруг сказал ему:

— Пора бы предложить перекрасить эту белую махину — Большой театр — в красный цвет.

Маяковский как-то особенно улыбчиво поглядел на меня и сказал: — «Саша, нас с тобой не поймут».

— Вот фото тех времен, — и Дейнека протянул мне маленький отпечаток, где он в модном костюме, с тростью и бабочкой что-то выделывал около огромных кубов.

Это, пожалуй, единственная фотография, где Дейнека не был самим собой, а был какой-то искусственный… Этот кадр снят на сцене театра Мейерхольда, и художник, наверное, стеснялся непривычности роли актера.

Десятки фотографий, которые можно было бы назвать «Дейнека работает».

Вот он, совсем молодой, пишет этюд, вот лепит скульптуру спортсменки, вот с группой помощников у фрески для ВСХВ.

А вот, взобравшись на высоченные леса, пишет панно для парижской Международной выставки.

Работа, работа, работа — девиз всей жизни Дейнеки.

Вы видите его с группой учеников Института прикладного и декоративного искусства. Рядом с ним — Петр Петрович Кончаловский и Владимир Андреевич Фаворский.


Нью-Йорк.


Дейнека руководил этим институтом.

У него много учеников-монументалистов и из Художественного института имени Сурикова, где он возглавлял кафедру.

В этой серой папке не только жанровые фото, где вы видите Дейнеку с друзьями… В этой же папке сотни репродукций мозаик, фресок, скульптур, рисунков, картин.

Я невольно снова гляжу на огромные руки Дейнеки с тяжелыми, узловатыми пальцами.

Это ими создан почти невероятный объем работ, это они выдержали полувековой каждодневный труд, труд и еще раз труд!


Александр Александрович подошел к окну, отдернул штору, и солнце ворвалось в комнату: — Погляди, какая красота!

Перед нами сверкала майская, умытая ливнями столица. Вытянули длинные шеи краны на стройке МХАТа, а дальше крыши, крыши и зелень.

В голубой дымке — Кремль.

Золотая голова Ивана Великого.

Острые башни и снова краны, краны… Москва не устает строиться. Рядом, слева, улица Горького.

До синевы накатанный асфальт.

Сдержанно гудит, шумит большая улица. В сиреневой тени цветными огоньками мелькают девушки, парни. Мчатся машины, а над всей этой кипенью — майское небо.

— Красота… — повторяет Дейнека. — Никогда не устану любоваться этим пейзажем, все руки не доходят написать его.

Солнечный блик побежал по стене и застрял в решетке.

«На балконе». Юная женщина, загорелая и стройная, вышла на балкон. На ажурной решетке — белое полотенце, а за ним бескрайнее море. Солнце безраздельно властвует на холсте — оно играет в светлых волосах женщины, в его ярких лучах растаяли предметы, оно зажгло веселыми бликами море. Картина получила всемирное признание.

— Александр Александрович, — спрашиваю я, — вы долго писали это полотно?

Дейнека откидывается на спинку кресла и беззвучно смеется.

— Один день. Быстро у меня пошла эта работа.

Я представил себе мгновенно, как сейчас возмущенно или по меньшей мере удивленно поднимают брови любители подсчитывать часы и минуты, которые тратят поэты, художники, композиторы на создание своих произведений.


На балконе.


Но забудем об этих педантах, как эти почитатели арифметики забывают о десятках лет упорного труда, предшествующих часам творческих удач…

— Скажите, а вы писали картину с натуры? — продолжаю я донимать мастера.

Дейнека шутя поднимает свои тяжелые руки и подносит их к голове, как бы принимая защитную боксерскую стойку.

— Зачем ты у меня спрашиваешь то, о чем нельзя допытывать артиста?…

В комнате очень тихо, в окно еле слышно доносится дыхание огромного города.

— Веками среди людей живет поверье, что, если родители хотят, чтобы ребенок родился красивым и хорошим человеком, нужно окружить будущую мать красивыми вещами — картинами, скульптурами, играть хорошую музыку.

Я, конечно, не мать на сносях, но я привык, особенно когда пишу картину или работаю над эскизами, окружать себя любимыми вещами — репродукциями картин больших мастеров.

Наверное, в душе я верю, что и у меня «родится» что-нибудь хорошее…

Есть такие художники, которыми не только любуешься, но и по-доброму завидуешь, такой у них талант!

Всю жизнь я преклоняюсь перед гением Паоло Веронезе, перед его волшебным холодным колоритом, перед его умением строить огромные, торжественные композиции. А Тинторетто?

Вот силища!

Он не знал себе равных в решении самых головоломных задач, причем весьма простыми средствами.

Я не подражаю Врубелю, более того, я далек от его позиций в живописи.

Но я не устаю восхищаться его «Сиренью» — тонкой, лиричной, музыкальной.

Хорош наш Валентин Серов в маленьких композициях — «Одиссей и Навзикая» или «Петр Первый».

Меня поражает Брейгель.

Его удивительно современное видение, его любовь к человеку, к природе, ко всему прекрасному в этом мире. Надо учиться у великих художников любить жизнь, красоту…


Будущие летчики.


Дейнека встал, открыл стеклянную створку книжного шкафа и достал томик Стендаля.

«Есть одна вещь, — стал он читать, — на которую наши художники почти столь же скупы, как и на изображение душевных движений, — это красота. Никогда уродливое не было в такой чести».

Художник закрыл книжку и устало проговорил:

— Мне вспомнился давний разговор, который у меня состоялся с одним очень талантливым и сравнительно молодым художником — Павлом Никоновым.

Я спросил у него:

«Павел, ты ведь красивый парень и, наверное, любишь красивых девушек и умных друзей, но почему ты и некоторые твои сверстники рисуете и пишете таких уродов и кретинов?»

Мне показалось, что в воздухе произошло некоторое движение и где-то около нас раздался вздох Анри Бейля — великого ценителя красоты в живописи, архитектуре, музыке и жизни.

— Ну, а что же вам ответил Павел?

— Промолчал, — сокрушенно промолвил мастер.

Вечерело. В окно заглянули синие сумерки.

Город зажег россыпь огней, они казались живыми.

Дейнека не спеша листал свою книгу,Из моей рабочей практики», на обложке которой им же нарисована его массивная рабочая правая рука, сумевшая за полвека создать столько прекрасных картин, мозаик, скульптур, рисунков.

— Мне кажется, — говорит художник, — что в этой книжке мне удалось найти правильные слова. — И он негромко прочитал:

«Искусство обладает изумительным качеством — воскрешать прошлое, показывать завтрашнее… Но сколько бы искусство ни раскрывало прошлого и ни забегало в будущее, оно принадлежит своему времени…»

Мастер продолжает неспешно перелистывать страницы. Один за другим проходят годы творчества, удач, забот, сомнений и успехов. Проходит как бы история страны.

«Оборона Петрограда». Знаменитая картина, принесшая живописцу мировую славу.

Непреклонный марш века. Не сусальные сказочные великаны — усталые, измученные нуждой, изможденные голодом люди шли на штурм старого.

Просто люди.

Это о них говорили:


В оккупации.


«Люди — как тени, дела их — как скалы».

И они победили. Ведь у них в руках было самое грозное оружие — правда.

— В этом строю, — прервал тишину Дейнека, — шагает навечно мой старый товарищ — комиссар, которого я писал с натуры.

Он был друг и соратник Теодора Нетте. Это был настоящий человек и коммунист. Он погиб в 1937 году.


Телефонный звонок прерывает разговор.

Звонят с радио. Готовят передачу к юбилею.

Дейнека озабочен. Дней осталось мало, а дел много.

Надо собрать работы, рассыпанные по музеям страны.

Некоторые полотна, иногда особо дорогие, безнадежно затеряны.

Погибли фрески, которые он писал для ВСХВ. Но это, как говорится, издержки времени.

«Будущие летчики». Дейнека долго, любовно всматривается в маленькую репродукцию.

— В Крыму я написал эту картину, одну из самых моих любимых. На берегу Черного моря мне хорошо работалось. Я любил купаться в бирюзовой воде, любил бронзовых, загорелых мальчишек. Дружил с летчиками, моряками. Жил в прекрасных южных городах. И вдруг все это было зачеркнуто, взорвано. Пришла война.

Дейнека перелистал несколько страниц, и с разворота на нас хлынул рев рвущихся снарядов, обжег огонь пылающего города, оглушил вой пикирующих самолетов, крики людей. Матросы шли в атаку. Яростную. Может быть, последнюю — «Оборона Севастополя».

— Я вернулся с фронта из-под Юхнова, — вспоминает художник. — Была жестокая зима 1942 года. Шли тяжелые бои. Снег был черным от взрывов и красным от крови бойцов. В те дни мне показали немецкий журнал с хвастливой фотографией разрушенного Севастополя.

Это вызвало во мне ярость и горе.

Ведь этот город я любил за его веселых людей, море, лодки, самолеты. Не знаю, хороша ли эта картина, но верю: она настоящая.

Ведь я писал ее на одном дыхании. Эти дни будто выпали из моего сознания.


Оборона Севастополя.


Картина, работа поглотили меня всего.

Искусство, я подразумеваю настоящую живопись, рождается в результате большого чувства — радости, гнева, любви, ненависти. В искусстве нет места скопцам и прохиндеям.

— Писать о живописи сложно, — продолжает Дейнека. — Но нужно. И я рад, что ты серьезно занимаешься этим… Наша жизнь стремительно меняется. В наш быт властно вторглись новые виды изобразительной информации, мощные, всепроникающие — фотография, кино, телевидение. А как же живопись? Конечно, можно на все закрыть глаза и опираться на традиции. Но ведь люди каждый день видят Человека — в цвете, крупным планом, в движении, в сложнейших ракурсах, психологических состояниях на экранах кино и телевизоров, да еще с текстом и музыкой. И поэтому наш современник, естественно, требует от живописи новых качеств, еще более ярких, острых, умных — новой красоты.

Народ требует искусства высокоэмоционального, больших пластических качеств.

И он имеет на это право.

И он не принимает искусства серого, уродливого, скучного. И он единственно правильно отвечает на эти наши грехи, мало ходит на некоторые выставки.

Вот и все.

И если быть правдивым, то это малоутешительно.

Конечно, можно принять позу и заявить:

«Они (то есть народ) нас не понимают». Но на этот счет есть превосходное высказывание Ивана Андреевича Гончарова, который на вопрос, в чем состоит секрет его умения разговаривать с людьми, ответил:

«В том, чтоб подразумевать в собеседнике не меньшее количество ума, сообразительности и понимания своих интересов, чем в нас самих».


Мы, художники, разговариваем с людьми своими картинами, и поэтому надо считаться с миллионным зрителем.

Хотя это не значит, что его не надо воспитывать.

Но… на хороших образцах.

А не выдавать ему за искусство скуку, серость и уродство. Каким праздником для любителей искусства была выставка Кустодиева! И как зритель, невзирая на погоду, часами простаивал в очереди, чтобы попасть в залы Академии художеств и увидеть, полюбоваться кустодиевской Русью, радужной, полнокровной, красивой.


Севастополь. Водная станция «Динамо»


Да, красивой.

Я предвижу, как морщатся носы у некоторых снобов, но, что поделать, художник не должен забывать своего призвания, о котором так здорово сказал Маяковский, за повседневностью, за борьбой с дрянью не забывавший о главном: «…светить всегда… вот лозунг мой и солнца!»

И благодарный зритель отлично чувствует, когда художник несет ему радость, свет, красоту, и отвечает ему любовью и… посещением.

Кстати, для меня совсем не кажется крамольным, что наш московский зритель энергично посещал выставки французских романтиков или Анри Матисса. Ведь Матисс в своих ранних вещах — певец радости. И в лучших полотнах он воспевает свой восторг от красочного ощущения мира. В нем много от ребенка, восхищенного и искреннего.

«Дейнека открылся, — заговорят мой старые «друзья», ругавшие меня еще за ОСТ. — Долго молчал, наконец, опять потянул к формализму. Сегодня Матисс. Завтра Пикассо. Да ведь тут недалеко — о боже!!! — и до абстракции. А впрочем, что с него взять, сколько волка ни корми, он все в лес глядит!»

Нет, дорогие друзья, дело совсем не в ОСТе или АХРРе — сочтемся славою, ведь мы свои же люди».

Мы должны глубоко изучать процессы развития искусства и думать о завтрашнем дне.

Нам важно сегодня, отбросив все черное, реакционное и серое, подумать и решить, каким должно быть искусство завтрашнего дня, надо гнать скуку с наших полотен, надо больше учиться, больше знать и не уставать удивляться.


Один почтенный живописец как-то мне бросил в раздражении:

«Вы, Дейнека, по существу, художник в советском масштабе. — Тут старый маэстро снисходительно похлопал меня по плечу. — А я живописец в мировом масштабе».

Я не назову его имени.

Бог с ним!

И ведь дело не в этом. — Тут Дейнека заразительно рассмеялся. — Я ведь вовсе не возражаю против звания, которое он мне присуждает, я люблю и уважаю масштабы своего государства, не самого маленького в мире.


Эстафета.


Но все же мне хотелось бы заметить следующее. История мирового искусства еще не имела примера, чтобы истинно большой художник не любил свою Родину, не любил свой народ. И не воспевал бы их красоту. Вот почему мой строгий критик напрасно тщил себя мечтой стать классиком «мирового масштаба». К сожалению, он был всего лишь вялым эпигоном.

Вот и все.

Мы с тобой засиделись.

Дейнека встал. Широкоплечий, массивный, седой.

Лицо с резкими морщинами много передумавшего человека.

— Ты ведь знаешь, у меня нет детей. Так сложилось. Мои дети — мои картины, и я хотел бы, чтобы они были хорошими гражданами нашей Родины.

Он подошел к широкому окну. Весенний ветер колыхал шторы. Москва, необъятная, бескрайняя, искрилась миллионами трепетных огней.

Был май 1969 года.

Семидесятая весна Александра Дейнеки.


— Как славно быть молодым! Кровь гудит в жилах. Сердце чеканит каждый удар. Хорошо! — промолвил Дейнека.

Он сидел в любимом глубоком кресле. Тяжелые, массивные руки спокойно лежали на коленях. Мастеру нездоровилось.

— Как прекрасно летним вечером бродить по парку. Навстречу идут молодые люди, смеются. И вдруг где-то вдалеке заиграет оркестр. Вальс или марш.

Я, наверное, примитивен? — Александр Александрович улыбнулся.

Пламенеющий май рвался в закрытое окно.

Лучи солнца зажгли яркие блики на банках с гуашью, убежали с подоконника, взобрались на стены, рассыпались на полотнах Дейнеки. Вот солнечный зайчик запутался в букете васильков, стоящих у изголовья спящего малыша, и вмиг на холсте ослепительно вспыхнул синий костер полевых цветов.

Беспощадный свет весны резче очертил глубокие морщины на лице Дейнеки, блеснул в редких сединах. Годы. Неумолимые годы не прошли даром. Но глаза художника были юны. Острые, живые. Неустанно, порою тревожно словно ощупывали тебя.


Купающиеся девушки.


— Расскажи, как получается экспозиция в Академии? Не густо ли висят работы? Где поставили «Оборону Петрограда»?

Он на расстоянии трепетно чувствовал каждый метр развески своей выставки.

Вопросы.

Вопросы…

Ведь в эти первые дни мая 1969 года заканчивалась развеска юбилейной выставки Дейнеки, приуроченной к семидесятилетию художника.

Это был его отчет.

Плод полувековой работы.

Там, на Кропоткинской улице, в залах Академии художеств, шла шумная, радостная суета.

Стучали молотки. Двигали холсты. Спорили, радовались…

На Большой Бронной, где жил Дейнека, было тихо. Еле слышно за окном ворковали голуби, и добродушно ворчала весенняя Москва. Художник был болен. Но не сдавался.

— Великая сила — слово. Вот посмотри, нашел старые записи и будто помолодел на полвека.

Я взял листки, исписанные простым карандашом. Это были отрывки дневников мастера. Сколько любви к жизни сквозило в каждой строке:

«Бывает, вас охватывает задор, прилив энергии, мышцы пружинятся, по телу проходит холодок бодрости.

Вы как бы только что, поутру вышли из холодной реки.

Вам хочется куда-то бежать, сбросить запасы лишней энергии, растрачивать ее большими пригоршнями, со смехом и задором смотреть на жизнь, слушать ее, ломать, подминать и строить… Теперь мы — свободные в искусстве, — и свободные не внешне и показно. Нет, мы видим свободу, она наша, и вот отчего я глубоко верю в большое искусство наших дней. Красивое искусство современности — это наше самое молодое, чистое, самое красивое. Кого не захватят наши дни? Кто останется к ним равнодушен?»

Дейнека встал.

Подошел к афише, приколотой кнопками к стене.

Вернисаж приближался.

Александр Александрович готовился к этому дню. Обсуждал с супругой Еленой Павловной программу концерта юбилейного вечера.

Телефон не умолкал.


Никитка — первый русский летун.


Квартира была вся уставлена цветами. К художнику приходили друзья, товарищи по Академии, ученики.

Кто мог подумать, что Дейнеке было не суждено увидеть свою выставку…

Необычна, удивительна судьба Александра Дейнеки. Ровесник века, он пережил вместе с любимой Родиной все ее радости и печали. Великий художник-реалист, он был еще поистине и великим романтиком, воспевшим в эпических полотнах весь пафос истории своего народа. Он жил бурно, неуемно радуясь и гневаясь, ликуя и огорчаясь.

Сложный, как время, — таков Дейнека.

В его доме не было очков. Он был зорок до последнего дня. В его доме не было масок. Он был честен и прям до предела. Он был скуп на слова и щедр в своих привязанностях. Его живопись тонка в буквальном смысле слова. Есть холсты, на которые не истрачен даже тюбик краски, но каждая его картина — плод огромного духовного напряжения и творческого огня.

Враг пустозвонства и фальши, Дейнека раскрывал в своих полотнах себя, свое честное сердце, свою чистую, светлую душу. Он любил жизнь, красоту человека, он любовался природой, ненавидел уродство, презирал трусость, был тверд в своих убеждениях.

Его жизнь — пример искренности, и поэтому его картины сотворены как бы одним дыханием, предельно, до гениальности просто. Ему не нужно было переписывать однажды сделанное не потому, что ему нечего было больше сказать, а потому, что, однажды сделав, Дейнека вкладывал в каждый мазок и удар резца весь опыт, всю мудрость, всю силу страсти. Он много и до последнего дня работал. Работал и учился. Он преклонялся перед великими мастерами Ренессанса, боготворил Рублева.

Он однажды сам увидел мир и удивился.

Удивился до прозрения, как человек, впервые увидевший нашу планету. И этот восторг прозрения он передал людям, воплотив его в поражающий ряд картин, неповторимых по свежести, кристально чистых, с короткой, известной всему миру подписью — Дейнека.


16 июня 1969 года. Академия художеств…

Центральный, большой зал выставки работ Александра Александровича Дейнеки.

На стенах его картины. Солнечные, полные любви к прекрасному. Утверждающие жизнь.

В глубине зала гора цветов. Соратники, друзья, ученики окружают постамент. Венки, венки, венки.

И среди этого разноцветья — строгий, словно чеканный профиль Мастера.

Мужественный. Простой. Крупный…

Навеки успокоились руки великого труженика.

Речи. Речи. Музыка.

Последний путь.

Полотна провожают своего творца.

Дейнека ушел.

Он ушел от нас в те солнечные июньские дни, когда открылась выставка его работ — плод полувекового труда, плод его любви и страданий, раздумий и радостей.

Дейнека часто говорил:

«Мои картины — мои дети».

И на выставке 250 его детей. Они расскажут потомкам об эпохе, в которой жил и творил художник. Пройдите по залам Академии художеств, и вы услышите их голоса. Одни из них суровы и гневны. Вы слышите рев снарядов и визг бомб, звуки маршей и чеканный ритм шагов стальных шеренг солдат революции. Иные голоса нежны, и до вас доносится ровное дыхание спящего младенца, шелест листвы берез, пение вольного ветра.

И они будут жить и бороться за дело своего создателя. Жить вечно…

Ново девичий.

Слепящее солнце. Пение птиц. Оркестр. Тишина. Слова друзей. Помню, как сквозь сон, называют мое имя «от учеников».

Три долгих, долгих ступени.

Вижу сверкающее высокое небо.

Лицо учителя.

Разве скажешь в эти минуты, кого потеряло наше искусство.

Какой огромный, чистый человек ушел от нас.


Как случается, что в одном или другом человеке сосредоточиваются, собираются частицы звездного вещества своего времени и он оставляет в искусстве, поэзии, музыке неизгладимый след, как бы выражая всю любовь, весь гнев, всю нежность своей эпохи?

Что заставляет юношу из провинции, сидящего в холодном, нетопленом общежитии, с полупустым желудком, ежась от сырости, в накинутой на плечи потертой шинели, сгорбясь на скрипучей, покрытой серым казенным одеялом койке, несмотря на весь этот осточертевший, до боли в затылке будничный, полуни-щенский быт, все же видеть в своем времени свет великой веры и ежедневно, ежечасно, ежеминутно накапливать и накапливать его в своем сердце, в своей душе, чтобы потом, через годы, этот ликующий свет новой красоты отдать целиком людям, которые ждут ее, эту не всегда уютную, непривычную, порою колючую, но всегда поражающую до боли, до слез, до улыбок новую правду искусства?

Как получилось, что, невзирая на все мелкие и большие жизненные оплеухи и щелчки, несмотря на подлость отдельных экземпляров рода человеческого, — не глядя на ухмылки и кривотолки, этот паренек из российской глубинки, казалось бы, вдруг, совершенно незаметно для всех окружающих его, знакомых, близких, товарищей, без громких слов, без широковещательных анонсов, вынашивает произведение, которое, подобно бомбе, взрывает все представления об очерченном круге традиций, проверенных годами, утвержденных мудрыми знатоками живописи, и внезапно показывает людям совершенно неожиданное, порою горькое, но всегда изумляющее свежестью и яркостью полотно — отражение своей духовной целины, наполненной всеми соками и всем светом своего времени?

Казалось бы, чего проще — жить по канонам в искусстве, пользоваться выверенной рецептурой, писать испытанными цветовыми сочетаниями, именуемыми гордо колоритом, компоновать пристойно, используя годами привычных натурщиков, пользоваться обкатанными сюжетами, не раз восхищавшими вернисажных зрителей.

Но вот появляется в мире живописи художник, предлагающий новый ритм, новую гармонию, новый темп развития образного мышления, новый мир пластики.

В этом новом мире может быть не очень уютно, скорее все непривычно, необжито, и, конечно, эта новь не без ошибок.

Одним из таких нарушителей спокойствия в нашей живописи, создавшим произведения непреходящей правды, художником, открывшим новую красоту в искусстве эпохи, был курский юноша, сын своего времени — Александр Дейнека.

Корифей русской живописи Михаил Васильевич Нестеров, человек, весьма скупой на похвалы, назвал картину Дейнеки «Оборона Петрограда» «новым словом в искусстве». Этот шедевр был написан молодым мастером в 1927 году.

Время. Его музыку, ритм отлично слышал Дейнека.

И это сложное, объемное звучание вошло в его душу не сразу. Где-то на заре сознания он смутно припоминал горячий шепот матери, протяжные негромкие ее песни. Неуемное тиканье старых часов. Скрип сверчка. Гортанные крики поездов. Шелест молодых берез под окном. Потом в его сердце ворвался целый мир звуков.

Первым среди них был топот кованых сапог по мостовой.

Цветной мозаикой рассыпались мелодии речного ветра, веселые волны Тускори, крики озорных мальчишек. Незабываемо вошли и остались в памяти звонкие напевы первых маевок, живой трепет алых знамен, плеск весел, девичий смех, весенняя радость поющих людей и грохот первого выстрела, оборвавшего чью-то жизнь.

До него донесся дробный цокот копыт жандармских коней по курской булыге.

Малиновый звон праздничных колоколов. Вздохи тальянки. Разудалые частушки.

Вдруг в омут провинциального быта ворвалась медь. Грянули духовые оркестры.

Саша Дейнека навсегда запечатлел лязг металла, рев паровозов, перестук колес, плач женщин и снова, и снова мажорный смех труб, мешавших мозгу цепенеть от горя.

Потом юноша узнал страшный голос войны, его слух был смятен воем снарядов, дробью пулеметных очередей, стонами раненых. Зато еще ярче он услыхал тишину, пение птиц, шорох ковыля. Лавина звуков, ликующих и грозных, обозначала рубеж двух эпох, великий перевал истории — Октябрь…

Молодой художник восторженно воспринял музыку революции. Его сердце было захвачено могучей полифонией семнадцатого года, и он навсегда отдал себя новой правде. И снова скрежет металла, и снова неистовая схватка светлых сил и сил мрака.

И вдруг страшная тишина родного города. Глухая ночь. Дробь барабанов. Надрывные скрипки ресторанных оркестров… Курск занят белыми. Сухие хлопки залпов.

И наконец обвал красноармейских маршей, кумачовая заря песенного раздолья победы.

«Оборона Петрограда»…

Художник намеренно доводит скупость красочной гаммы до предела. Зато с какой щедростью разворачивает перед нами живописец ритмическое богатство своей композиции, как артистично и тонко он сочетает неподвижность строгих вертикалей, конструкции моста с живыми силуэтами людей.

Как неназойливо и разумно развернуты ряды бойцов, как мерно колышутся винтовки на светлом зимнем небе. Все, все в картине подчинено лейтмотиву «мерной поступи железных батальонов пролетариата».

Художник видит самого себя среди шагающих солдат революции. Он вместе с ними готов исполнить ленинский завет. И в этом весь Дейнека, один из самых цельных и честных творцов нашей земли.

Вся его дальнейшая творческая жизнь, все его великолепные полотна, фрески, мозаики, витражи, скульптуры, графические листы — превосходное подтверждение известного положения, высказанного большим французским мастером Домье:

«Художник должен принадлежать своему времени».

Дейнека целиком, безраздельно отдал весь свой талант народу. И вот в этой цельности, чистоте и правоверности мастера, в его неуемном, не прекращающемся ни на день труде, в невероятном напряжении гражданской совести художника, бескомпромиссно и жестко отбрасывающей всяческую фальшь и ложь в своем искусстве, в постоянном тревожном поиске все новых и новых форм самовыражения, в этом колоссальном, порою нечеловеческом самоистрачивании — вся сила Дейнеки, знавшего радость полета мечты.

ВЧЕРА, СЕГОДНЯ, ЗАВТРА…

… Конец апреля. Переделкино.

Яркое солнце. Холодный ветер. Маленький темно-красный домик.

Дача Дейнеки. Легкое серебряное кружево берез. Темные ели. Поют скворцы. Весна набирает силу. В звонком лазоревом небе плывут перламутровые легкие облака. В ложбинах ноздреватый синий снег. Зябко.

Резкий порыв ветра доносит шум мотора самолета. И снова тишина. Чуткая, апрельская. Мерно раскачиваются ели, окружающие белый кубик мастерской с легкой лесенкой, ведущей наверх.

Кричат грачи.

Странное, щемящее чувство невозвратной утраты охватывает меня. Это был лишь миг. Елена Павловна, вдова художника, показывает две яблони, посаженные его руками. Деревья выросли. Окрепли. Прошлой осенью принесли первые плоды. Выгорели, выцвели когда-то ярко-красные двери мастерской.

Бегут, бегут пухлые сизые тучи, обещая снег. Сквозь старую бронзу прошлогодней листвы пробился желтый цветок.

Мастерская.

Голубые стены. Огромное стеклянное окно. Холсты, подрамники, планшеты. Книги, книги. У мольберта маленькая, тщательно вычищенная палитра.

— Его последняя палитра, — говорит Елена Павловна.

Саженный холст «Купальщица». Эскиз мозаики «Ломоносов». На полках скульптура. На мольберте начатый этюд… Все здесь сохранено, как будто мастер не ушел. Мы видим нетронутым сложный, интересный мир художника. Его любимые репродукции. Микеланджело — «Сотворение Адама» — фрагмент из «Страшного суда», сельский пейзаж Ван Гога, портрет Матисса. Оригинал Леже, подаренный автором.

… Старое-старое плетеное соломенное кресло. Оно и сейчас стоит на солнце у входа в дом. Как любил на нем сидеть Александр Александрович, греясь на припеке! Сколько интереснейших историй из жизни мастера услышал я, свдя рядом с ним.

Вот одна из них.

— Рано я узнал жестокость, — сказал Дейнека. — Помню, как-то собрались мы с ребятами на Тускорь удить рыбу.

Идем босые по розовым от зари лужам.

Весело.

Земля черная. А на небе алые, будто птичьи перья, облака. Трава блестит, сверкает, как будто в звездах.

Роса.

Вдруг Шарик, пес, семенивший впереди, остановился и завыл.

Мы подбежали к большой луже и в прозрачной воде увидели на черном дне малыша.

Новорожденный…

Все стояли как ошалелые. А я все глядел и глядел неотрывно на этого маленького, еще не начавшего жить по-настоящему человечка, на его морщинистое, собранное в гримасу личико, на плотно-плотно сжатые кулачки, сведенные судорогой от еще, наверное, не осознанного страдания, и вдруг я перевел взгляд на испуганные, склоненные лица сверстников — загорелые, веснушчатые, на их вихрастые, белобрысые головы с розовыми ушами и в какой-то миг осознал впервые с ребячьей остротой всю бездну, отделявшую жизнь от смерти, и в мой детский мир, разноцветный, полный звуков и счастья, звонкий, как радуга, в какое-то неуловимое мгновение ворвалась тишина.

… И в этом новом, страшном молчании он, Саша Дейнека, услышал ранее неведомый ему, но ясный и требовательный звук. Настойчиво, все быстрее и быстрее, четко и властно билось его маленькое сердце. И этот живой метроном впервые в жизни мальчишки отмеривал для него всю тяжесть, ответственность человека за судьбу брата своего.

Будущий великий художник еще не знал, как он должен помочь всей этой беде.

Но он, паренек Саша Дейнека, с этой минуты понял что-то очень важное и непреходящее. Он осознал с необычной, данной не всем людям грозной яркостью, что мир, в котором мы живем, дышим, пьем, едим, гуляем, соткан не из одних улыбок, песен и красок. Что иногда этот звучащий и разноцветный, говорливый мир вдруг становится немым и одноцветным…

Потом пройдет время, и он как будто станет снова обыкновенным мальчишкой и снова будет гонять мяч по курским пустырям, драться с гимназистами, убегать с уроков.

Но это светлое, страшное утро он не забудет всю свою долгую жизнь.

Ибо эти короткие минуты научили его по-другому видеть.

Он понял, что мир бывает порою жесток, несправедлив и требует борьбы, вмешательства, исправления. Конечно, все эти представления, столь объемные и глубокие, были еще очень смутны в сознании юного Дейнеки, но они с годами обретут единственную и неповторимую форму, ту, которая сделает его настоящим художником.

— Постояли мы минутку, другую, — продолжил рассказ Дейнека. — Потом я снял рубашку, завернул малыша. Снесли его в полицию.


… «Мать».

Сюжет вечный. На руках молодой женщины спит малыш.


Мать.


Но как необычно решает холст Дейнека.

Ровный, теплый, мерцающий свет словно обволакивает сильную фигуру матери, озаряет благородное, нежное лицо, русые волосы, высокий чистый лоб, прямой нос, строгий рисунок губ, мягкую, но энергичную линию подбородка. Мать не сводит глаз с мальчугана, трогательно прильнувшего к ее плечу.

Взор женщины полон заботы. Что ждет ее дитя?..

Сдержанный глубокий фон усиливает это состояние тревоги, и хотя малыш спит безмятежно, мы все же ощущаем невидимую, незримую опасность.

Спокойствие, гармония, разлитая на холсте, обманчивы.

Поэтому мы видим еле заметный трепет ресниц и тонких ноздрей юной женщины. Ее губы приоткрыты, и вот-вот с них готово слететь слово.

Какое? Мы не знаем.

И вот эта загадка делает картину бездонной по емкости поставленной поэтической человечной темы — Материнства.

Дейнека восславил земную любовь матери, оберегающей свое дитя от всех случайностей нашего тревожного века. Полотно художника превращается в символ — так высока патетика формы, так музыкальна пластика линий, объемов, цвета, восходящая к самым высоким образцам античности и Ренессанса. Поразителен колорит холста, построенный на сочетании теплых и глубоких земляных красок. Живопись предельно экономна, она напоминает фреску по своей сдержанности и благородству фактуры.

— Я ставил себе цель найти истинную живописную простоту, — рассказывал Дейнека, — но мне не хотелось потерять духовную, сложную суть этой огромной, извечной темы. Работа над большими композициями, привычка к синтезу, к обобщениям помогли, как мне кажется, решить эту задачу. Но главное, что научило меня видеть, была сама жизнь, опыт моей личной биографии, воспоминания детства, юности.

— Чем больше я живу, — продолжал Александр Александрович, — тем сильнее убеждаюсь в неуемной тяге большинства людей к прекрасному, к искусству.

Ни грохот гражданской войны, ни грязь окопов, ни обозы с умершими от тифа не смогли убить влечение людей к красоте. Помню завьюженные площади Курска и первые революционные панно — яркие, наивные, но прекрасные своей простодушной верой в свет и правду своего времени.


Девочка у окна.


Настоящее искусство рождается в результате большого человеческого чувства — это может быть радость и может быть гнев.

Прекрасное произведение истинно большого художника доступно всем людям, но для этого идея должна быть воплощена в совершенную форму.

Таковы законы пластики. Искусство Микеланджело, Веронезе, Сурикова, Мане стало понятно всем, оно перешло рубежи времени, географию и стало достоянием мировой культуры.

— Меня корили за то, — улыбнулся Дейнека, — что пишу гладко, так написана «Мать» и другие станковые полотна, но мне кажется, темперамент заключается не в размашистом мазке, а в более глубоких проявлениях. Микеланджело писал очень гладко и непастозно, но это был великий темперамент.

Это понятно, но многим невыгодно с этим согласиться…

Эти строки, может быть, не всем ясны.

Но в те далекие тридцатые годы «мазистая» манера письма была присуща некоторым маститым и влиятельным художникам, и они порою обвиняли Дейнеку во всех смертных грехах.

Вот строки из воспоминаний мастера:

«Где-то за что-то меня «крыли», говорили, что я формалист, потом говорили, что без формализма далеко не уедешь, что я рационалист, что у меня ориентация на Запад и т. д. и т. д. Взяли под сомнение всю мою качественную выучку. Все это бралось под сомнение. Бралась под сомнение, например, даже такая вещь, как моя тематика по спорту. Говорили, что я за спортом прячу свое политическое лицо. Явные благоглупости!»

Но Дейнека был тверд.

Для него манера живописи была вопросом языка, формы, самовыражения.

И он выстоял.

Но это было нелегко. Он писал:

«Хочется до последнего времени сохранить себя как человека, который имеет свою походку, свой язык, свой разговор, свои возможности изображения. Известно всем, что существуют флегматики и сангвиники, и очень смешно будет, если я буду навязывать свои самоощущения и свое чувствование мира другому».


Влияние творчества Дейнеки, его знаменитого полотна «Оборона Петрограда» необычайно широко и глубинно и выходит далеко за пределы нашей Отчизны. Всем памятен успех экспозиции работ Александра Дейнеки на Биеннале в Венеции.


Раздолье.


Вот что мне рассказал прекрасный американский художник Антон Рефрежье о своей встрече с Дейнекой в Америке:

— Это было в 1935 году в Нью-Йорке. Нас, прогрессивных художников, очень взволновала эта встреча с Александром Дейнекой. Ведь уже много лет мы были знакомы с искусством Советского Союза. Мы смотрели «Потемкин» и другие замечательные фильмы.

Мы хорошо знали вашу графику и превосходный плакат, но мы не видели ни одного представителя изобразительного искусства вашей страны.

Из живописцев Советской России для нас самым интересным и самым близким художником был Дейнека.

Мы восхищались его острыми композиционными решениями, динамикой его полотен, колоритом его холстов.

Незабываема «Оборона Петрограда», и поэтому встреча с ним, первым мастером из страны социализма, была для нас особо значительной.

Трудно забыть тот вечер, когда мы собрались все в мастерской прогрессивного художника Уолтера Куорта, одного из членов исполкома нашей революционной организации — Джон Рид-клуба. Это было на Юнион-сквер.

Я поднялся по старой, шаткой лестнице на четвертый этаж. Комната с низким потолком была забита художниками, писателями.

Помню то большое волнение, которое я чувствовал, когда разговаривал с Дейнекой — обаятельным, молодым, крепким человеком. Может быть, мои вопросы звучали для него несколько наивно, но мы ведь так мало знали о жизни и работе художников Советского Союза. И поэтому слушали с огромным вниманием, когда он рассказывал об организации и системе работы, о себе, о своем творчестве.

Я помню мое впечатление о нем как о теплом, любезном и открытом человеке.

Но вспоминается один момент этой незабываемой встречи, когда Дейнека вспыхнул от негодования, услышав глупый и провокационный вопрос одного из гостей.

И тут же дал ему достойную отповедь…

Дейнека был поражен Нью-Йорком. Его небоскребами, движением автомобилей. Шумом и грязью улиц. Он видел людей, сидевших целыми днями в барах. Видел безработных и нищету, богатство и роскошь.


Под Курском. Река Тускорь.


Особенно интересен ему был Гарлем, район, где жили негры. Здесь он часто бывал. Слушал музыку. Смотрел на танцевавших. Рисовал.

Он много работал во время этой поездки. И когда мы увидели его неподражаемые по остроте рисунки и цветные этюды, сделанные у нас, то поняли, насколько глубоко он раскрыл Америку, несмотря на, казалось бы, очень короткое время своего путешествия.

… Дейнека был настоящим, полпредом» нашего искусства за рубежом. Он был истинным патриотом и гражданином и отлично разбирался в свете и тенях Запада. Он создал серию работ, посвященных поездкам в Италию, Францию, США, в которых удивительно остро, свежо, по-своему рассказал о жизни этих стран. Александр Дейнека был интернационалистом в самом высоком смысле этого слова. Он любил и уважал народы и искусство других стран, и об этом свидетельствует короткий, но взволнованный рассказ нашего американского друга…


Еще не было поры на нашей земле, когда Человек мог воскликнуть:

«Я спокоен! Мир безоблачен. Сон нерушим. Ложь и коварство не существуют».

Увы, не только в драмах Вильяма Шекспира бушуют бешеные страсти, они владеют нами ежеминутно, ежедневно, и круговерть жизни тем и отличается от небытия, что люди подвержены волнению, их одолевают думы о несовершенстве, мечты о светлом грядущем.

Это состояние открытия, беспокойства, неутоленности желаний и есть суть поры, в которой мы живем.

Ибо наш двадцатый век до краев переполнен драматизмом, мы являемся свидетелями величайших свершений, грандиозных взрывов, сотрясших до основ нашу планету.

Мы все объяты силовым полем, сотканным из горя и радостей рода человеческого.

Гнев оскорбленных народов, чванство и истерия власть имущих, зловещая тень Золотого тельца омрачают атмосферу Земли.

Художник, вникший в это поистине апокалипсическое сражение света и мрака, должен обладать мужественным сердцем, нежной душой и твердой, сильной рукою.

Любовь и неприятие, в грозные часы — ненависть, вот в чем великий гуманизм искусства Александра Александровича Дей-неки, познавшего смысл бытия творца, — в борьбе света и тьмы, в вечном сражении, в познании той радуги жизни, которая видна каждому, но непостижимо сложна в пластическом выражении, властно требующем выясненности взгляда самого мастера.

Сожженные села, тревожная военная Москва, опаленный Севастополь — все это предстает перед нами как великая художественная хроника, как летопись той эпохи.

Раньше других художников Дейнека ощутил дыхание По беды. Уже в 1944 году, когда фронт от Балтики до Черного моря еще сотрясался от грома канонад, от воя и грохота бомбежек, когда каждая пядь земли была искорежена, изуродована металлом, когда гарь и дым застилали само солнце, мастер пишет оду радости жизни.

Погожий день. В голубом мареве тают белые летучие облака. Русское раздолье вольно раскинулось на тысячи верст.

Неспешно течет река, чуть темнея на перекатах, мощно несет она свое полноводье, играя яркими бликами. Гудит ветер в темно-зеленых лапах ели, обнявшейся со светлой березкой, шелестит в стеблях сухой травы, выжженной солнцем.

На крутогор быстрее ветра вбегает группа девчат. Они мчатся, еще влажные после купания, их загорелые тела сверкают на жарком свету. Развеваются, вьются по ветру русые косы…

Горячим дыханием юности, свежестью, чистотой, солнцем пронизан этот большой холст.

Художник услыхал биение молодых сердец, и ритм — четкий, волнующий — определил колорит и композицию картины.

Эхо далеко разносит песню радости, она достигает могучего бора, тающего на горизонте в сизой дымке, гулко звенит на прибрежных песчаных пляжах.

Победа была уж не за горами, но художник горько переживал потери, понесенные Родиной, и отразил это в бессмертных холстах.

Он любил свой Курск — город, в котором родился и вырос. Александр Александрович ликовал вместе со всей страной, когда в жесточайших сражениях на Курской дуге была одержана трудная, но тем более великая победа.

«Раздолье» — ответ Дейнеки на ратные подвиги наших армий. Это полотно — красочный салют вольности, вновь завоеванной в смертных боях, ответ честного, бескомпромиссного мастера всем мракобесам: глядите, Россия жива, победна, чарующа. Ее девушки сродни античным богиням — стройные, длинноногие, быстрые, как мечта…

Дух Эллады… Он витает вокруг нас.

Детство…

Тускло вспоминаю белую блузку матери и брошь-камею, на которой впервые увидел юную красивую девушку с тонким, прямым профилем, высокой прической и какой-то удивительно гордой осанкой. С того мига прошло более шестидесяти лет, весь этот долгий путь меня сопровождают молча, иногда сдержанно и задумчиво улыбаясь, чудотворно сложенные, несущие в себе музыку давно ушедших веков образы героев, богов, богинь, атлетов, просто неведомых людей, поэтов, философов, ваятелей, ученых.

Это Эллада.

Древняя, вечная по цельности и духу гармонии пора.

Ведь, невзирая на все достижения XX века, на вершины науки и техники, освоенные людьми, все же эти образы, встречающие нас в парках и старых дворцах, музеях и галереях, непостижимы и загадочны своим непокоримым духовным магнетизмом, той эманацией прекрасного, которая отличает зоревую пору культуры человечества — греческую античность.

Конечно, изучая историю Древней Греции, мы сталкиваемся со многими сложностями, несправедливостью и дисгармонией, присущими любому классовому обществу.

Но искусство Эллады — абсолют совершенства по своим дивным пропорциям, линиям, внутренней наполненности, а главное — той квинтэссенции красоты, которая в течение всех последующих веков будет оплодотворять совершенной пластикой культуру Земли.

Вершины духовности — Рублев, Толстой, Достоевский, Чайковский, Рахманинов и многие, многие другие весомо определили роль России в становлении культуры и искусства нашей планеты. Эта мудрая прозрачная ясность мышления, миропонимания и определяет доброту нашего народа, его миролюбие.

Спросите у этих счастливых девчат, задайте вопрос этим необъятным просторам, бездонному голубому небу, светлым березам, выбежавшим на берег могучей реки, и вы прочтете в каждой изобразительной строке этого эпического «Раздолья» только одно слово — мир!


Окраина Москвы. 1941 год.


Народ, переживший за свою многовековую историю столько фажений за право быть самим собой, — несокрушим. Слишком много охотников насаждать свои нравы, свои законы было вокруг Руси. Нетороплив, спокоен, добр наш народ, пока с ним дружат, но если он увидит лицо врага, то ответ один. Он сказан в древние годы: «Кто с мечом кнам придет, отмеча и погибнет».

Обернитесь…


Напротив картины «Раздолье» в экспозиции выставки — полотно «Сбитый ас», созданное в 1943 году.

«Сбитый ас» показывает нам судьбу врага, посмевшего напасть на нашу Отчизну.

Страшно ощетинились колючие, острые надолбы. Они вбиты в землю Родины — разрытую, изуродованную окопами и рвами. Следы глубоких воронок от авиабомб.

Шрамы войны.

Окраина города, дымные, обгоревшие руины домов. Горько, одиноко торчат трубы печей, зияют пустые глаза окон разрушенных зданий.

Разбитые, искореженные, сваленные набок военные грузовики.

Сизо-синяя, гневная течет река.

Почти черная застава соснового бора. И над всем этим хаосом, разрухой и ужасом — высокое серое небо с белесыми прорывами свинцовых туч.

Жуткую тишину мертвой земли внезапно пронзил режущий вой.

Смердя, таща за собой дымный шлейф, куда-то за раму падает фашистский самолет.

Сложивши в гибельной тоске руки, прикрывая голову и держась за ремни нераскрывшегося парашюта, прямо на надолбы летит сбитый в бою нацистский ас.

Коротко стриженный под бокс, с пепельными волосами. Скошен до прямизны затылок, сомкнуты челюсти, сведены скулы.

Закрыв глаза, падает этот герой «фашистского рая» в объятия смерти.


Сбитый ас.


Художник нашел единственно правдивый образ.

Он не издевается над переступающим порог жизни человеком, пусть даже врагом.

Дейнека — русский.

Он мужествен, суров, но не фанатически жесток и не злобен. И поэтому его холст еще страшней в своей открытости. Мы до боли ощущаем не наступивший миг столкновения ворога с чужой землей.

Конец один.

Вспомним «Окраину Москвы», «Оборону Севастополя», «Сгоревшую деревню», и у нас не останется сомнений по поводу позиции автора картин.

Он ненавидит врага.

Но Дейнека не становится от этого бесчеловечным. Святая ненависть дает ему силу зримо показать причинность конца агрессора.

Спаленная Отчизна, пепелища родных мест, оплеванная земля, которую возмечтали поработить эти «сверхчеловеки», с иголочки одетые, выбритые, аккуратно стриженные, пахнущие одеколоном, снабженные первоклассной техникой.

Они забыли только об одном — что война, кроме сражения железа, есть еще и битва духовных сил народов.

И вот здесь был заложен крах блицкрига.

«Сбитый ас» бесконечно современен.

Его силуэт напоминает нам о событиях совсем недавних, о зловещих просчетах, о неисполненных надеждах людей, возомнивших себя выше других…

Но вернемся к искусству Дейнеки…

Обгоревшие цветы, шуршащие на ветру, сожженный ковыль, ржавые откосы глины. Взирая на пронзительный по своей провидческой силе холст, еще и еще раз горько задумываешься над той удивительной легкостью, с которой некоторые мудрые стратеги повергают целые континенты под удар новой, более страшной катастрофы.

Ведь «Сбитый ас» — это еще и пророческий намек на те катаклизмы, которые ждут любого агрессора, посягнувшего на наш образ жизни.

Картина еще раз подтверждает, что искусство, «принадлежащее своему времени», — бессмертно.

Оно рождает ассоциации, будит мысль, заставляет биться сердце зрителя.


Сгоревшая деревня.


Смертная тоска аса написана рукою художника-гражданина, кисть и палитра которого были отданы служению Родине. В картинах Дейнеки нет недомолвок, двусмыслиц или, упаси бог, бессмыслиц, столь модных для искусства модерна.

С редкой, поражающей четкостью и остротой чувствовал мастер ритм эпохи, силуэт нови. Особенно поражают сегодня герои, населяющие «планету Дейнеки», — мускулистые, смелые, гордые.

Художник шагал открытой им новой дорогой. Пусть некоторые искусствоведы находят ранние истоки его творчества на западе. Не стоит спорить об этом.

Далеко ушел сам Александр Александрович от почерка своих молодых холстов. С годами живопись стала сложнее, палитра солнечней, кисть мягче и острей.

Так неотразимо просты мастера итальянского Ренессанса Доменико Венециано, Пьеро делла Франческа…

Как любил их Дейнека.

В его мастерской рядом с холстами и скульптурами можно было увидеть великолепные репродукции с картин Луки Синьорелли, Микеланджело, Мантеньи.

Александр Александрович — художник величайшей культуры.

Он сочетал природный ум уроженца славного города Курска — и любил называть себя курянином — с поистине европейской широтой вкуса, пониманием современного интерьера, дизайна.

Помню, как-то вечером после рабочего дня он рассказывал мне, как много сделали Матисс, Пикассо, Леже для современного костюма, архитектуры…

В этом ощущении всемирного хода искусства, во всеохватно-сти Дейнеки, сочетающейся у него с величайшей принципиальностью, гражданской чистотой, прямотой, и сложился, наверное, тот уникальный художник, который создал свой, дейнековский, тип героя — героя нашей страны…


Искусство. Каким необъятным кажется оно в руках мастера.

И каким жалким, смятым, уродливым, утверждающим лишь свое ничтожество становится оно, когда даже талантливый художник воспевает не свой народ и Отчизну, а лишь себя.

Тогда это не взор свободной птицы, видящей мир во всем волшебном сверкании бытия, а взгляд червяка, ползущего по корням гигантского дерева жизни и со своего «червякового» ракурса ощущающего мир во всей его странной суетной детальности.

Вот откуда рождаются цинизм, полное пренебрежение к гармонии, красоте.

В этом сложная простота расшифровки любых проявлений формализма XX века, в основе которого — эгоизм, дилетантство, эпатаж.

Если импрессионисты показали человеку мир, отраженный в зеркале пленэра, то уже через полвека художники-модернисты это дивное зеркало разбили.

И люди с ужасом увидели мир, схожий с осколками вдребезги истерзанного стекла. На полотнах формалистов двадцатых годов цельность восприятия была погублена, растолчена и искромсана, растоптана во имя, казалось бы, передовой мысли — отразить экспрессию, динамику нови.

Характерны, поучительны черновики Дейнеки к статьям, которые я увидел в архиве мастера.

Порою на отдельном листке бумаги простым грифельным карандашом крупным почерком отлита, как в бронзе, ясная фраза.

Художник не брал в руки карандаш или перо, не выносив в сердце, глубоко не пережив взволновавшую его идею, не осознав ее полностью.

Этот принцип характерен вообще для творчества Александра Александровича, которое имело очень определенное и сложившееся с годами правило.

Началом любого холста был взволновавший мастера жизненный факт, импульс, зажигавший искру. Дальше пламя замысла зажигало душу художника. Порою этот процесс эмоционального накопления горючего был длителен.

Затем, после окончательно сложившейся пластической формулы, живописец готовил рисунок, каркас композиционного сложного решения.

И вот наступал момент творческого взрыва — Дейнека фантастически стремительно писал холст.

Это было похоже на удар молнии.

Некоторые полотна Дейнеки созданы за несколько часов. Вспомните. Знаменитая «Оборона Петрограда», по рассказам современников, написана меньше чем за две недели!

Вдумайтесь: за две недели. А это — шедевр!

Вдова художника вспоминает, что портрет «Юного конструктора» утром еще представлял собою чистый холст. Вечером, когда Елена Павловна вернулась с работы, картина была написана…

Бродя сегодня по выставке работ Дейнеки, как бы ощущаешь этот радостный акт сотворения…

И какой бы трагической ни была картина, видна чеканная простота, с которой она написана.

Душевная открытость, честность, взволнованность автора мгновенно передаются зрителю, словно участвующему и вновь переживающему светлые и горькие страницы летописи нашей Родины. Равнодушных на выставке нет!

Магический кристалл гения Дейнеки был глубоко гражданствен. Любые поэтические явления, самые интимные по звучанию темы всегда обретают под кистью мастера яркую очерчен-ность во времени.

Глядя на его холсты, всегда скажешь: это двадцатые, тридцатые, сороковые годы.

Так точны состояние, характеры, силуэты полотен мастера.

— Композиция, — говорил Дейнека, — имеет много правил, но я помню главное правило искусства, что художественное произведение имеет свойство показать явление глубже, цельнее, внутренне убедительнее, чем это может сделать голый жизненный случай…

… Факт — случай — шедевр искусства. Сколько энергии, лирической взволнованности, наконец, богатства души, поэтического полета нужно иметь в запасе, чтобы так понять смысл, ключ, причинность жизненных явлений. Да, дорога к шедевру — это путь труда, требовательности отбора, владение тончайшим чувством рисунка, цвета, колорита.

— Я желал найти новую красоту, новый пластический язык, — сказал однажды художник, — и эта новь, большая, юная, требовала новых ритмов, новых живописных планов.

Обостренный «пластический слух» давал тот накал остроты, неповторимость силуэта, рождал удивительно острый правдивый стиль. Реалистический и романтический. Лирический и гражданственный. Стиль Дейнеки.


Александр Александрович обладал пушкинским даром понимать всю планетарность звания Человек.


Улица в Риме.


Его холсты, созданные за рубежом, потрясают своей точностью попадания, тонкостью нюансов, свежестью и первичностью ощущений.

Не раз я ловил себя на мысли, гуляя по Риму, что он создал как бы экстракт, символ великого города в своем шедевре «Улица в Риме», написанном в 1935 году.

Густое синее небо с одиноким висящим белым крохотным облачком. Цвета сиены глухая стена с окошком-иллюминатором, античная скульптура, красно-розовые монахи в черных головных уборах, рабочий с серым молодым лицом и бегущие горячие тени — это квинтэссенция, написанная живописцем без тени гротеска, но предельно колюче и раскрыто.

Как ни странно, при всей многолюдности, набитости туристами древний Рим, его памятники отрываются от суеты будней, и создается иллюзия пустынности.

Этот феномен передал Дейнека.

Как не похож на Рим Дейнеки его же Париж, с обжитыми старыми домами, кривыми переулочками, уличными кафе.

Живописец нашел свой ключ к колориту столицы Франции — серые, голубые, иногда ярко-красные тона…

Почти уникальной по колориту, а главное, состоянию является картина «Ночь». Черная пустота арки зеркала.

Полка, уставленная парфюмерией, безделушками, пестрыми предметами туалета, флаконами, пуховкой для пудры, букетом сухих цветов.

Спиной к нам женщина, сильная, полуобнаженная, она поправляет прическу. Цепкие руки, тяжелый браслет и — в зеркале — черные прорези глаз, магически чарующие. Ярко накрашенные помадой губы.

Эта картина по своей экспрессии и тайне сюжета, необычного для художника, одинока на выставке.

Рядом с ним на стене «Парижанка» — великолепный этюд, решенный в красных, алых, багровых, тепло-серых тонах. Элегантная блондинка в крохотной, ныне снова модной шляпке с розовым пером.

В просвете двери, рядом с «Ночью» — русская мадонна XX века, «Мать».

После всех просмотренных работ еще раз убеждаешься, что это жемчужина творчества Дейнеки.


Ночь.


Все величие духа русской женщины, гордая красота сильного тела, чеканная тонкость лица, склоненного над прильнувшим к ее широкому плечу малышом, — все написано мощно и мягко.

Проходя анфиладу залов выставки произведений Александра Александровича Дейнеки, словно попадаешь в гигантскую аэродинамическую систему, которая испытывает тебя самого на прочность, стойкость, чистоту твоей души.

МАЯКОВСКИЙ И ДЕЙНЕКА

Полотна живописца бескомпромиссны. В них звучит честное сердце мастера, который любит либо ненавидит.

Художник ясен.

Но это не говорит, что он прост и односложен. Искусство Дейнеки пристрастно. Он отдан свой гений целиком, без остатка.

В наши дни нередко говорят о сложности, многозначности изобразительного или другого искусства. Это прекрасно!

Но, однако, это все же не означает путаницы, двурушничества, эклектизма, подражательства.

Вглядитесь еще раз в дату написания «Раздолья» — 1944 год. Он воспел этих русских девушек, словно летящих над голубыми просторами своей земли.

Сейчас мы видим, как они улыбчивы, милы, добродушны.

Мудрые «советологи» и «кремлеведы» будут еще десятки лет размышлять о «русской загадке».

Им не понять, этим прагматикам, что подвиг рождается в мире тишины, счастья, любви.

Именно тогда, как простой ответ врагу, возникает состояние, в котором честь твоей страны и твоя личная судьба становятся едины.

Сегодняшний мир сложен.

Тысячи западных профессионалов от пропаганды ломают голову, как замутить воду, как изобразить белое черным, как сместить понятия добра и зла, свободы и рабства духа.

Не потому ли некоторые «историки» так боятся говорить правду о событиях Великой Отечественной, не хотят вспоминать дружеские рукопожатия у Эльбы.


В. В. Маяковский в РОСТА


Остановитесь у картин Дейнеки — «Оборона Севастополя», «Сгоревшая деревня», «Окраина Москвы», и вы почувствуете всю суровую быль тех дней.

Правду говорят, что гора кажется тем выше, чем больше от нее удаляешься.

Так и с Дейнекой… Чем больше проходит времени, тем все монументальнее и мощнее обрисовывается огромный Художник, поразительно прямой и мудрый.

— Говорить об искусстве так же трудно, — негромко произносит мастер, — как рассказывать о разнице в запахах яблок — антоновки и бумажного ранета.

И продолжает:

— Молодость должна знать, что хочет. Но это еще не значит мочь. Я сейчас, в свои зрелые годы, больше всего боюсь быть моралистом и жить за счет накопленного авторитета.

Беда многих художников старшего поколения в том, что они на дорогах искусства предпочитают знаки запрещающие, а не указующие.

А кому же, как не молодежи, пробовать, искать выразительные смелые слова и образы, самой прочувствованные и пережитые…

Поражает простота, отобранность пластики Дейнеки. Где бы он ни был, что бы ни писал, его полотна почти символы, знаки, обретающие реальность.

Много написано строек, цехов, самолетов нашими художниками, но, пожалуй, никто из них не создал столь обобщенно острые образы нового, как Дейнека.

Одним из качеств мастера была огромная культура, знание музыки, литературы и, конечно, прежде всего изобразительного искусства. Александр Александрович превосходно писал.

Вот его слова о гениальном художнике:

«У Микеланджело ничего лишнего, один человек, остов дерева да глыба пустой земли. Но перед вами встает целый мир».

Это никак не означало, что энциклопедические знания истории культуры и искусства мешали Александру Александровичу Дейнеке быть новатором.

Ему помогали в поисках нови мощный общественный темперамент, воля и совесть творца.

Но сложная простота композиций Дейнеки требовала, кроме огромного чувства, фундаментальных знаний, великого дарования, еще и колоссального труда. Вот этого и не понимают иные подражатели искусству Дейнеки, по существу, опошляющие стиль мастера своими грубыми, псевдомонументальными «модерными» подделками. Мастер говорил о таких псевдоноваторах:

— Слишком быстро многие художники впадают в привычный схематизм признанной левизны композиции, трафарет поз. Уродство человеческого облика не вяжется с нашими представлениями о красоте человека.


Дейнека любил молодежь и очень терпеливо относился к ищущим новь.

— Терпимость необходима, — считал он, — и к возможным ошибкам художника в поисках прекрасного.

Жизнь меня научила понимать, что настоящее искусство, его стиль создаются человеческими страданиями и радостью и что напрокат стиль занять нельзя.

Сумма впечатлений, приходящаяся на мою долю, иногда меня потрясает. Я смотрел, как многое меняется, желал найти пластический язык новому, красивому, большому.

Дейнека остановился.

Большая рука описала крутую параболу:

— Девушка напрягла мышцы, и, обострив контуры молодого тела, рывком летит с вышки, распластав руки, в воду — фигуры меняются, прыжки то острые, то плавные, то широкие, но всегда прекрасные.

А возле бухты медленно разворачиваются на воде гидросамолеты и, выровнявшись, упрямо, бешено развивая скорость, отрываются от воды, с ревом несутся над вашей головой, и летчик вам улыбается.

Дейнека замолчал и задумался.

— А потом на фронте на снегу я видел сбитого летчика, и он был, как убитая птица…

Как-то вечером мы бродили с Дейнекой по просторной набережной Москвы-реки. По густой темной воде, как светлые стрелы, плыли, нет — летели красные лодки-скифы, острые, стремительные.

— Иногда, — промолвил Александр Александрович, — я будто слышу голоса отца, матери, друзей, близких. Песни далекой юности, спокойную речь учителя и плач старухи, безнадежный, страшный, над умершим сыном. Потом я слышу запахи цветов, самые разные, самые тонкие, ведь каждый цветок пахнет по-своему, свой запах имеют разные сорта яблок, смородины, деревьев.

Мгновенно я вспомнил, как Дейнека любил сам растить цветы. Раз он привез шесть кустов жасмина и посадил на участке дачи в Переделкине. В последний год жизни взял да и вырастил целую грядку астр.

Стемнело. Крымский мост прочертил закатное небо.

— И может, оттого, что я так много встречал несчастья, горя, — тихо сказал Дейнека, — я уразумел, что это все скрашивают песня, задор, искусство и что есть в мире красота. Искусство — это немножко идеал. Я считаю: искренность — основа искусства.

… Над Москвой-рекой летали чайки. Их крики, пронзительные, тревожные, волновали душу. Высоко на холме горело золото куполов кремлевских древних храмов.

Дейнека был неразговорчив.

Его большая жизнь была до края наполнена творчеством, работой, работой и бесконечными совещаниями, советами и прочими хлопотными обязанностями.

Но иногда выпадали дни, когда Дейнека отдыхал.

Эго были дни поездок, путешествий. К сожалению, они были не часты. Мне посчастливилось не раз сопровождать его в этих странствиях, и они оставили у меня неизгладимое впечатление.

Ведь обычно Дейнека был внешне суров, порою неприветлив, даже колюч. Его собранная, всегда немного напряженная, спортивная осанка, острый, все видящий взгляд, ироническая манера разговаривать делали его не всегда приятным собеседником.

Может быть, виною этому сложная судьба художника, прошедшего долгий путь новатора, впередсмотрящего.


… Валдай. Полдень. Выехав на машине затемно из Москвы в Ленинград, мы решили сделать привал на поляне березовой рощи.

Тишина. Огромный зеленый мир окружал нас. Много есть красивых мест в России, но кто хоть раз побывал на Валдае, никогда не забудет нежную прелесть этого края. Ласковый шелест берез, голос ручьев, пение птиц, шепот ветра.

— Красота, — сказал Дейнека. — Ведь в городе, в этой суете, мы не видим божьего света. Все куда-то мчимся, спешим, а к концу выясняется, как я на днях прочел у одного большого писателя, что спешили не туда. Но оставим эту неразбериху на совести тех, кто «спешил не туда».

— Поэты-лирики прошлого века жили куца как неспешно. Писали стихи неторопливым ямбом. Воспевали природу, любовь. В начале двадцатого века многое сместилось — сбило у многих поэтов этот лирический дар.

Дейнека вздохнул и вдруг встал.

— Да, все не просто, очень не просто…

В высоком летнем небе неспешно плыли облака. Белоснежные, громадные.

Солнце зажгло цветы на полянах, будто сама радуга спустилась на землю.

Мир природы, вечной, прекрасной, окружал нас.

И вот в этот миг случилось то, чего я меньше всего ожидал, хотя знал Александра Александровича треть века.

Дейнека начал читать Пушкина, Тютчева, Блока. На память. Читал вдохновенно.

Потом вдруг как будто увидел меня и, наверно, заметив мою ошалевшую от радостного удивления физиономию, подошел ко мне и, сильной рукой подняв с земли, встряхнул, хлопнул по спине.

— Ты знаешь, меня приучил к чтению стихов Маяковский!

У него была феноменальная память.

Он знал наизусть «Евгения Онегина», «Полтаву», «Медного всадника», почти всего Лермонтова, Некрасова, Блока…

Когда не писал и не был чем-нибудь занят, то, гуляя или просто отдыхая, бормотал стихи.

Он сочинял все время.

Глядя на него со стороны, человек, его не знающий, мог подумать, что этот огромный, коротко стриженный дядя не совсем нормален.

— Кстати. — Тут Дейнека усмехнулся. — Ты убежден, что все большие поэты, художники, композиторы всегда уж больно уравновешенны и нормальны… Но это записывать не надо. — И он снова рассмеялся.

— Юность — хорошая пора, — проговорил Дейнека. — Мы в эти годы были все немножко сумасшедшие. Била ключом энергия. Так хотелось все постичь. Все понять.

— Моя юность — гражданская война. Чего только я не испытал в те буревые годы! Не раз впритык видел в глаза ту, кого в народе называют «курносой».

Но тогда никто, и в том числе я, не думал о себе.

Несмотря на голод, разруху, тиф, мы шагали, шагали, шагали…

Вперед — в Завтра!

Так в ледяную стужу и в зной я, как и тысячи моих двадцатилетних сверстников, протопал с боями по полям России под «Левый марш» Маяковского.

Нас провожали в путь и вдохновляли боевые марши, песни.

Нас поднимали в бой «Окна РОСТА» Маяковского.

Это было время незабываемое.

Помню, как в Курске я и мои друзья выпускали свои первые «Окна РОСТА», пользуясь стихотворными подписями Маяковского.

Его слова, чеканные, звонкие, заставляли нас напрягать наши кисти и карандаши, быть более меткими и острыми. Нам пришлось на ходу переучиваться и забывать провинциальные приемы. Это была большая школа.

— Маяковский был со мною везде, — продолжал Александр Александрович. — Я носил с собою в кармане гимнастерки вырезки с его стихами из газет и журналов. Это были затрепанные, засаленные клочки бумаги. Но я сохранил их и берегу до сих пор с нежностью, как самое дорогое.

Многие стихи Маяковского я учил наизусть, и однажды не знаю, какая нечистая сила вынесла меня на самодельную трибуну читать стихи моего любимого поэта.

Это был небольшой полустанок в степи.

На фоне красных теплушек расположилась прямо на шпалах, на перроне толпа красноармейцев… 1919 год.


Москва. 1930 год.

Дейнека тогда по просьбе Маяковского и Мейерхольда писал эскизы декораций. И, конечно, он был бесконечно огорчен холодным приемом «Бани». Правда, некоторые неполадки (какие бывают на премьерах) были. Однако суть рассказа Александра Александровича, вся трагичность этого эпизода из жизни автора пьесы — Маяковского — имели весьма неожиданный финал…


Цветущая яблоня.


Как известно, Владимир Владимирович при всей своей громоподобное™ был весьма сдержан в проявлении личных эмоций. После конца премьеры он пропал…

И вот Дейнека ищет Маяковского в театре.

Не находит его. Выбегает на улицу.

Вдруг видит стихотворца.

Он стоял у афиши и пристально всматривался в лица выходящих из театра. Глаза были мокры, он плакал.

Маяковский и слезы…

«Это невозможно», — подумал мгновенно Дейнека.

«Владимир Владимирович! Что случилось?» — выпалил молодой художник.

«Саша!» — улыбнулся сквозь слезы Маяковский. — Машина времени не сработала. Нас не поняли…»

Поэт положил свою массивную руку на плечо Дейнеки и замолчал.

— Дело в том, — заключил короткий рассказ Александр Александрович, — что по ходу спектакля действительно заело механизм «машины времени».

Это была простая театральная накладка.

Так я в первый и в последний раз увидел слезы на глазах Маяковского. Это была для него нелегкая пора.

Такова правда жизни.


Дейнека. Сегодня это не просто имя художника. Дейнека — это мир образов, вошедших в нашу жизнь как некая объективная реальность.

Реальность, осязаемая, закрепленная навечно в великолепную пластическую форму. Художнику удалось найти обобщенный образ своего современника, и мы восклицаем: «Дейнека!», когда видим юных, молодых спортсменов, летчиков, людей труда.

…Я вспомнил неотразимое очарование полотна «Мать» Дейнеки. Магическую простоту и невероятную сложность картины. Колдовскую притягательность образа молодой женщины и в то же время ее гордую недоступность.

Непостижимое соединение интимности и величия.

Века пролетели, сменились названия государств, изменились формы их устройства, а тема мадонны жива и будет жить, пока живет Земля.

Думается, что этот небольшой холст выдержал бы увеличение в десять — двадцать раз. Меня поражает, что до сих пор ни один архитектор не использовал для своих новых творений произведения Дейнеки, как бы созданные для огромных стен.

К сожалению, жизнь мастера сложилась так, что он не всегда мог реализовать свои уникальные данные монументалиста.

Красная площадь. 9 мая 1945 года… Столица ликует. В наступившей тишине звонко пропели куранты. Спокойно, мощно прозвучал голос главных часов Отчизны.

… Ливень сиреневых, розовых, изумрудных звезд упал в темную гладь Москвы-реки. Воссияли древние соборы Кремля. Вспыхнули узорчатые купола храма Василия Блаженного… Победа… Мир…

«Некоторые считают меня односложным, — улыбнулся Дейнека, — пускай, я не скрываю, что счастлив, если мне удалось сказать свое слово в искусстве о нашей небывалой, трудной и непростой эпохе».

Этот памятный разговор с учителем, еле слышный сквозь кипень праздника, особо ярко предстал 7 ноября 1987 года.

… Вновь мерно, неспешно пробили часы на Спасской башне. Радугой размылось марево причудливых огней салюта. Его самоцветное мерцание сверкало в глазах миллионов людей…

Несказанно сложные чувства трепетали в душе семидесятилетнего, седого москвича… Многое, многое вспомнилось мне…

«Стоим на ладони Истории», — словно издалека слышался голос Мастера.


Автопортрет

Загрузка...