Я знал, что суждено расстаться нам: нет силы
От преждевременной спасти тебя могилы.
Глаза твои грустны, но только взглянешь ты —
В них столько сестринской любви и доброты.
Ты губы бледные прижмешь к щекам моим,
А голос твой — увы! — почти неразличим.
Стрела попала в цель — час пробил роковой:
Я знал, что суждено расстаться нам с тобой.
Ч. Спрэгnote 35
Как описать то чувство утраты, которое овладело мной после похорон сестры? Только после погребения мы всем своим существом начинаем ощущать, чего мы лишились. Тела близкого человека мы больше не видим; в местах, где он бывал, его уж не найти, обрывается всякое общение с ним, даже посредством зрения — той связи с миром, которая последней покидает умирающего, — и пустота заполняет некогда занимаемое любимым пространство. Подобные терзания мучили меня больше месяца, но особенно остро я переживал отсутствие Грейс в то недолгое время, что я провел в Клобонни. Однако своих терзаний я описывать не стану, это вовсе не входит в мой замысел, да и много ли пользы читателю от такого рассказа?
Я не видел Руперта на похоронах. Я знал, что он был там, но либо он сам старался не попадаться мне на глаза, либо Люси так все устроила, что его персона ни разу не возникла перед моим взором. Джон Уоллингфорд, который имел весьма отдаленное представление о моих отношениях со всеми Хардинджами, думая сделать мне приятное, упомянул, когда немногочисленная процессия вернулась в дом, что молодой мистер Хардиндж, приложив немалые усилия, добрался-таки до Клобонни вовремя и поспел к похоронам. Наверное, Люси, под предлогом того что не может остаться одна, тотчас же после церемонии отправилась в домик при церкви и умудрилась продержать брата там все время, пока я не вернулся домой.
Я подъехал к дому последним, там уже собрались все родственники, и я поблагодарил каждого в отдельности за то, что они приехали на погребение и выказали тем самым уважение к покойной. Когда эта несложная обязанность была исполнена, все, кроме Джона Уоллингфорд а, удалились, и я остался один с моим кузеном. Каким стал наш дом! Каким он был все время, пока я оставался в Клобонни! Слуги крадучись передвигались по дому; в кухнях больше не слышно было их веселого смеха; даже самые неповоротливые из них как будто ступали по воздуху, и все вокруг меня, казалось, боялись потревожить покой усопшей. Ни до смерти сестры, ни после того у меня не было такого чувства, что ничто может обрести плоть, стать таким же реальным, как живое присутствие любимого человека. Я видел, мне казалось, и физически ощущал, что сестра больше не участвует в той драме, которая без нее утратила всякий смысл.
Никто из Хардинджей не вернулся к обеду — добрый пастор прислал мне записку, где сообщал, что он прибудет к вечеру, после того, как уедут родственники; Джон Уоллингфорд и я обедали tete-a-tete. Мой кузен, руководствуясь вполне понятными соображениями — отвлечь меня от раздумий о недавних событиях, завел разговор о предметах, которые, как он справедливо полагал, могли заинтересовать меня. Не пытаясь завести беседу на отвлеченную тему, которая не затрагивала бы моих чувств и оттого не увлекала бы меня, а лишь постоянно возвращала к источнику моих страданий, он благоразумно связал разговор с моей утратой.
— Полагаю, ты снова отправишься в плавание, как только твое судно будет готово к походу, кузен Майлз, — начал он, когда нам принесли вино и фрукты. — Торговля нынче кипит, и ленивый рискует упустить блестящие возможности.
— Золото больше не имеет для меня притягательной силы, кузен Джон, — хмуро заметил я. — Теперь у меня больше денег, чем мне необходимо при моих потребностях, и, поскольку я, вероятно, никогда не женюсь, не вижу смысла в том, чтобы пытаться добыть еще больше. Все же я выйду в море на своем судне, как только это станет возможным. Я не хотел бы провести все лето здесь, да и море я люблю. Да, да, я должен поехать куда-нибудь в Европу, и немедленно. Это самое разумное из того, что я могу предпринять.
— Вот это здорово, это по-мужски! Уоллингфорды не привыкли хандрить, и ты, я вижу, пошел в нашу породу. Но почему ты считаешь, что никогда не женишься, Майлз? Твой отец был моряком, но ведь он женился и, как я понимаю, вовсе не жалел о том.
— Мой отец был счастлив в семейной жизни, и, если бы я следовал его примеру, я бы, конечно, тоже должен был жениться. Тем не менее я чувствую, что мне суждено прожить жизнь холостяком.
— Что же в таком случае будет с Клобонни? — прямо спросил Джон Уоллингфорд.
Я не мог сдержать улыбки — ведь я считал его своим наследником (хотя по закону предпочтение следовало отдать более близким родственникам, пусть бы и носящим другую фамилию), но Джон, будучи намного старше меня, вероятно, и помыслить не мог, что меня переживет.
— Я составлю новое завещание, как только окажусь в городе, и оставлю Клобонни тебе, — искренне и твердо отвечал я, ибо эта мысль пришла мне в голову в ту самую минуту, когда я увидел его. — Кто, как не ты, имеет все основания претендовать на наследование Клобонни, и, если ты переживешь меня, оно будет твоим.
— Майлз, это мне нравится! — воскликнул кузен с редкой непосредственностью, протягивая мне руку и сердечно сжимая мою. — Ты совершенно прав; я должен наследовать это имение, если ты умрешь бездетным, пусть даже после тебя останется вдова.
Это было произнесено самым непринужденным образом и согласовывалось с моими намерениями, поэтому его слова не столько задели, сколько удивили меня. Я знал, что Джон Уоллингфорд любил деньги, а, поскольку все люди весьма привязаны к ценностям материальным, это свойство неизменно ведет к тому, что они позволяют сей привязанности брать власть над ними. Мне просто не хотелось бы, чтобы мой родственник вот так, в лоб, говорил о своих побуждениях, хоть это никоим образом не поколебало меня — я остался при своем намерении.
— Ты охотно советуешь своим друзьям жениться, а сам не спешишь подать им пример, — сказал я, желая переменить тему разговора. — Тебе, должно быть, за пятьдесят, а ты все еще холостяк.
— И останусь им до конца дней своих. Было время, когда я, наверное, женился бы, будь я побогаче, а теперь, когда я достаточно богат, меня занимают другие вещи. Однако это не причина отказывать мне в наследстве, пусть я и не доживу до таких лет, чтобы воспользоваться им. Все равно — это собственность семьи, и она не должна уйти из нее. Я опасался, что, если твой корабль погибнет где-нибудь в океане или ты умрешь от какой-нибудь заморской лихорадки, которую часто подхватывают путешественники, имение достанется женщинам и в Клобонни больше не будет ни одного Уоллингфорда. Майлз, я очень рад, что этой собственностью владеешь ты, но я буду весьма огорчен, если узнаю, что она перешла к кому-то из этих Хейзенов, Морганов или Вандер-Шампов. — Джон упомянул имена детей многочисленных миссис Уоллингфорд, моих теть или двоюродных бабушек и его кузин. — Кто-то из них, может быть, ближе тебе, но никто из них не привязан к Клобонни так, как я. Это земля Уоллингфордов, и она должна остаться ею. Я невольно рассмеялся, и мне даже захотелось продолжить разговор, чтобы лучше понять характер моего родственника.
— А если никто из нас не женится, — сказал я, — и мы оба умрем холостыми, что станет тогда с Клобонни?
— Я все это обдумал, Майлз, и вот что я скажу тебе. Если так случится и на свете больше не останется ни одного Уоллингфорда, то, по крайней мере, никто из Уоллингфордов не будет чувствовать себя уязвленным оттого, что какой-то Вандер-дюндер-Шамп, или как там еще называют этих голландцев, живет в доме его отца, и никому от этого хуже не станет. Но, кроме нас с тобой, есть еще Уоллингфорды.
— Вот это новость; я-то думал, что мы двое — последние.
— Это не так. После Майлза Первого осталось двое сыновей — старший, наш предок, и младший, который переехал в Нью-Джерси, его отпрыски живы по сей день. В конце концов, тот из нас, кто останется в живых, может отправиться туда на поиски нашего наследника. Но не забывай, у меня больше прав, чем у этих пуритан из Нью-Джерси, кем бы они ни были.
Я заверил моего родственника, что у него, вне всякого сомнения, больше прав, и переменил тему беседы, ибо, по правде говоря, его речи стали раздражать меня. Извинившись перед ним, я ушел в свою комнату, а Джон Уоллингфорд, как он заявил, отправился на прогулку по владениям своих предков, чтобы произвести их осмотр более критически, чем он мог позволить себе до сих пор.
Было уже совсем темно, когда я услышал подъезжающий экипаж, — приехали Хардинджи. Через несколько минут мистер Хардиндж вошел в кабинет. Сначала он спросил о моем здоровье, выказав сердечное участие, с которым он всегда относился ко мне; затем продолжал.
— Руперт здесь, — сказал он, — и я привез его, чтобы он мог повидаться с тобой. Они с Люси, кажется, думают, что сегодня тебя не стоит беспокоить, но я лучше знаю тебя. Кто же должен быть с тобой в эту горькую минуту, мой дорогой Майлз, как не Руперт, твой старый друг и товарищ детских игр, твой наперсник, почти брат?
«Почти брат»! Я внутренне содрогнулся, но сдержал себя. Я дал слово Грейс и Люси, так что Руперту нечего было опасаться. Я даже просил позвать его, желая в то же время, чтобы нас оставили наедине. Я ждал появления Руперта несколько минут, но он все не появлялся. Наконец дверь моей комнаты отворилась, и Хлоя внесла записку. Она была от Люси и содержала только следующие слова: «Майлз, ради нее, ради меня, держи себя в руках». Милое созданье! У нее не было причин для беспокойства. Дух сестры как будто сопровождал меня, я помнил все выражения, которые принимало ее ангельское лицо во время наших последних бесед.
Наконец Руперт вошел. Люси задерживала его, пока не убедилась в том, что я получил записку, и только после этого отпустила ко мне. Он держался так, словно сознавал свое недостойное поведение, и смиренность его укрепила мою решимость. Если бы он протянул мне руку для приветствия, если бы попытался утешать меня, — словом, если бы он повел себя по-другому, я не знаю, каковы были бы последствия. Но он поначалу держался спокойно, почтительно, скорее сдержанно, нежели фамильярно, и — надо отдать ему должное — у него хватило такта, здравого смысла или осторожности, чтобы никоим образом не коснуться печального события, которое привело его в Клобонни. Когда я предложил ему стул, он отказался — в знак того, что не собирается тут задерживаться. Я не огорчился и решил тотчас же, что наша беседа будет сколь можно более деловой. На мне лежал священный долг, и более подходящий случай исполнить его мог и не представиться.
— Я рад, что у меня столь своевременно появилась возможность, мистер Хардиндж, — сказал я, как только закончился обмен любезностями, — ознакомить вас с делом, которое поручила мне Грейс и которое я хочу скорейшим образом завершить.
— Грейс… мисс Уоллингфорд! — воскликнул Руперт, отпрянув на шаг назад от неожиданности, а то и от полнейшего смятения. — Я почту за честь, то есть я буду рад, хоть я весьма опечален, если я смогу исполнить какое-либо ее желание. Я ни к кому не питал такого уважения, как к Грейс, мистер Уоллингфорд, она всегда останется для меня одной из самых привлекательных и восхитительных женщин, которых мне посчастливилось знать.
Теперь мне уже не составляло труда сдерживать себя, ибо было очевидно, что Руперт не ведал, что говорит. Я не видел особой нужды в том, чтобы обходиться с таким человеком чересчур деликатно или осторожно. Посему без многословных вступлений я продолжал:
— Вам, без сомнения, известно о двух обстоятельствах, касающихся истории нашей семьи; одно состоит в том, что моя сестра по достижении ею двадцати одного года должна была унаследовать небольшое состояние, и другое, что она умерла в двадцать лет.
Удивление Руперта было теперь более откровенным, и я видел, что мои слова возбудили в нем любопытство, — как это ни прискорбно, это свойство присуще всем нам! — любопытство тоже весьма откровенное.
— Мне известны оба эти обстоятельства, и я глубоко сожалею о последнем, — ответил он.
— Будучи несовершеннолетней, она не могла составить завещания, но ее просьба для меня равносильна законному завещанию, и я поручился ей, что она будет исполнена. После нее осталось немногим меньше двадцати двух тысяч долларов, на пятьсот долларов я должен купить Люси подобающий подарок в память о ее покойном друге, также нужно будет отдать небольшую сумму на благотворительные нужды, а остаток, то есть круглая сумма в двадцать тысяч долларов, предназначен вам.
— Мне, мистер Уоллингфорд! Майлз! Ты правда сказал — мне?
— Вам, мистер Хардиндж, — такова настоятельная просьба моей сестры — и вот письмо, которое подтвердит это, как подтвердила бы она сама. Я должен был отдать вам это письмо при ознакомлении вас с завещанием.
Кончив свою речь, я вложил письмо Грейс в руку Руперта и, пока он читал его, сел за стол и принялся писать. Но через минуту-две я не удержался и взглянул на Руперта: так мне хотелось понять, какое действие произвели на него последние слова той, которой он некогда клялся в любви. Я не хотел бы быть несправедливым даже по отношению к Руперту Хардинджу. Он был ужасно взволнован и некоторое время молча ходил по комнате. Раз мне показалось, что я услышал сдавленный стон. Из сострадания я притворился погруженным в свои дела; нужно было дать ему возможность обрести самообладание. Скоро он пришел в себя: добрые чувства не могли долго владеть душой Руперта; неплохо зная его, я вскоре уловил в его лице проблески радости оттого, что ему предстояло завладеть столь значительной суммой. Улучив момент, когда он готов был слушать далее, я поднялся и продолжил разговор.
— Воля сестры была бы для меня священна, — сказал я, — даже если бы я и не дал ей слова, что она будет исполнена. Когда же речь идет о вещах такого рода, чем скорее улаживается дело, тем лучше. Я выписал вексель к оплате на ваше имя на сумму в двадцать тысяч долларов, пойдете в Нью-Йоркский банк; в вашем распоряжении десять дней, меня не затруднит оплатить его в срок, и засим — покончим с этим.
— Я не уверен, Уоллингфорд, что мне следует принять такую крупную сумму — вряд ли отец и Люси вполне одобрят это, да и что станут говорить в свете?
— Ни ваш отец, ни Люси, ни свет ничего не узнают, сэр, если только вы не сочтете нужным сообщить им о том. Я не стану рассказывать о завещании и, признаюсь, предпочел бы, чтобы и вы ради сестры хранили молчание.
— Что ж, мистер Уоллингфорд, — ответил Руперт, спокойно кладя вексель в свой бумажник, — я подумаю о воле бедной Грейс и, если сочту возможным исполнить ее желание, то, разумеется, так и сделаю. Я едва ли отказал бы ей, чего бы она ни попросила, и сделаю все, чтобы отдать дань уважения ее памяти. Но вы, я вижу, погружены в ваше горе, посему я удаляюсь; я извещу вас о моем решении через несколько дней.
Руперт ушел, прихватив мой вексель на двадцать тысяч долларов. Я не пытался удержать его и не огорчился, узнав, что он вместе с сестрой вернулся на ночлег в домик отца. На следующий день Руперт проследовал в Нью-Йорк, не послав мне никакой записки, но оставив вексель у себя; спустя день или два я узнал, что он находится на пути к Источникам и собирается воссоединиться с Мертонами.
Джон Уоллингфорд покинул меня наутро после похорон, пообещав вновь встретиться со мной в городе.
— Не забудь о завещании, Майлз, — говорил этот странный человек, пожимая мне руку, — и смотри не забудь показать мне тот пункт, который касается Клобонни, до того как я опять уеду на запад, за мост. Между родственниками, носящими одно имя, не должно быть никакой скрытности в подобных делах.
Я не знал, улыбнуться или с серьезным видом принять эту необычную просьбу, но я не изменил своего решения относительно самого завещания, чувствуя, что по справедливости я должен именно так распорядиться имуществом. Признаться, были минуты, когда я сомневался в характере человека, который счел возможным отстаивать свое право без всякой щепетильности, к тому же в то время, когда предполагаемая печальная ситуация казалась весьма вероятной оттого, что смерть так недавно гостила среди нас. Однако в манере моего родственника было столько искренности, он так непритворно соболезновал мне, а его суждения были так схожи с моими, что эти неприятные мысли недолго мучили меня. Вообще же мое мнение о Джоне Уоллингфорде было благоприятным, и, как впоследствии сможет убедиться читатель, он вскоре совершенно завоевал мое доверие.
После отъезда всей моей родни я почувствовал, как я одинок на этом свете. Люси ночевала у отца, чтобы составить компанию своему брату, а добрый мистер Хардиндж, хоть и думал утешить меня, оставшись в моем доме, обнаружил, что у него дел по горло, и я его почти не видел. Может быть, неплохо зная меня, он понимал, что человек моего склада больше нуждается в уединении и возможности поразмыслить о том о сем, чем в каких-либо общепринятых формах соболезнования (правда, я старался не подавать виду, что предпочитаю уединение). Как бы то ни было, он был рядом, хоть и почти не говорил со мной о моей утрате.
Закончился день, длинный и безотрадный. Наступил вечер, теплый, бодрящий, и принес с собой мягкий свет молодой луны. Я брел по лужайке, когда красота ночи с особенной живостью воскресила в памяти Грейс, ее любовь к природе, и вскоре, поддавшись внезапному порыву, я быстро зашагал к ее погруженной в безмолвие могиле. На дорогах, пролегающих в окрестностях Клобонни, никогда не было многолюдно, но в этот час, после торжественной процессии, которая столь недавно проходила по ней, на пути к кладбищу я не встретил вообще ни души. Прошли месяцы после похорон, прежде чем хоть кто-нибудь из рабов отважился пройти по ней в ночи, даже при свете дня они вступали на нее с благоговейным страхом, который могла внушить им только смерть кого-либо из Уоллингфордов. Мне даже казалось, что эти простодушные создания переживали смерть своей юной госпожи более глубоко, чем кончину моей матери, впрочем, это, быть может, объясняется тем, что с возрастом я стал более наблюдательным.
Кладбище при церкви Святого Михаила украшают пышно разросшиеся кедры. Эти деревья были заботливо выращены и образовали подходящее для такого места обрамление. Их живописная купа затеняла могилы моих близких, по распоряжению моей матери под ветвями поставили простую деревянную скамью — она часами сиживала у могилы мужа, погрузившись в раздумья. Грейс, Люси и я часто ходили туда вечером после смерти моей матери, и там мы сидели по многу часов в глубоком молчании, а если кто-то из нас позволял себе обронить слово-другое, то непременно почтительным шепотом. Подходя к скамье, я с горькой радостью подумал о том, что Руперт никогда не сопровождал нас в этих маленьких благочестивых паломничествах. Даже в те дни, когда Грейс имела наибольшее влияние на своего поклонника, она не могла уговорить его участвовать в деле, столь противном его природе. Семья Люси покоилась по другую сторону от купы деревьев, и я часто видел, как милое юное созданье плакало, устремив взор на могилы родственников, которых она совсем не знала. Но моя мать была ее матерью, и она любила ее почти так же сильно, как мы. Наверное, мне следует сказать: совершенно так же, как мы.
Я боялся в этот колдовской час встретить у могилы сестры каких-нибудь посетителей и осторожно приблизился к кедрам, собираясь уйти незамеченным, если мои опасения подтвердятся. Однако я никого не увидел и, направившись к ряду могил, встал у подножия самой свежей из них. Едва я подошел к могиле, как услышал свое имя, произнесенное тихим сдавленным голосом. Нельзя было ошибиться — то был голос Люси; она сидела так близко к стволу кедра, что ее темное платье сливалось с тенью дерева. Я подошел к ней и сел рядом.
— Я не удивлен, что ты пришла сюда, — сказал я, беря за руку милую девушку: то было непроизвольное движение, выражавшее расположение, которое мы питали друг к другу с самого детства, — ты, которая столь преданно ходила за Грейс в последние часы ее жизни.
— О! Майлз, — отвечала Люси голосом, полным печали, — я совсем не ожидала такого исхода, когда ты встретил меня в театре и сказал про Грейс!
Я вполне понимал свою собеседницу. Люси воспитали так, что она чуждалась всякого ханжества и фальши. Ее отец четко и смело разграничивал подлинное понятие греха и узость пуританских установлений, которую многие высокомерно уподобляют Закону Божьему, и, будучи совершенно простодушной, Люси не считала грехом те невинные удовольствия, которые она себе позволяла. Однако мысль о том, что Грейс страдала и тосковала в то время, как сама она внимала прекрасным стихам Шекспира, причиняла ей боль, — полагая, что недостаточно сделала для моей сестры, она укоряла себя в воображаемом бездействии.
— На то была воля Божия, Люси, — ответил я. — Мы должны постараться принять ее.
— Если ты можешь так думать, Майлз, мне и подавно следует смириться с происшедшим, и все же…
— Все же что, Люси? Я думаю, ты любила сестру так же сильно, как я, только здесь я не могу погрешить против истины, и, несмотря на то, что я знаю, какое у тебя нежное, доброе, искреннее сердце, мне трудно признать, что ты любила ее больше, чем я.
— Я не о том, Майлз, совсем не о том. Разве кроме моей скорби о ней у меня нет повода для раскаяния, нет чувства стыда, чувства совершенного бессилия?
— Я понимаю тебя, Люси, и без колебаний отвечаю «нет». Ты не Руперт, и Руперт не ты. Пусть со всеми прочими происходит что угодно, ты навсегда останешься Люси Хардиндж.
— Благодарю тебя, Майлз, — ответила моя собеседница, слегка пожав руку, в которой все еще лежала ее рука, — благодарю тебя от всего сердца. Ты так великодушен, но другие люди могут рассудить иначе. Мы не были связаны с вами узами крови, но вы приютили нас, и мы должны были бы почитать нашим священным долгом никогда не причинять вам зла. Мне страшно подумать, что мой дорогой, справедливый отец когда-нибудь узнает правду.
— Он никогда не узнает ее, Люси, и мне бы искренне хотелось, чтобы мы все забыли о том. Отныне Руперт мне чужой, но узы, которые связывают меня с другими членами вашей семьи, вследствие этого печального события станут еще крепче.
— Руперт мой брат, — ответила Люси так тихо, что слова ее были едва слышны.
— Ты же не оставишь меня совсем одного на белом свете! — воскликнул я укоризненно.
— Нет, Майлз, нет — эти узы, как ты сказал, должны связывать нас до смерти. Что до Руперта, у меня и в мыслях не было, чтобы ты относился к Руперту как прежде. Это невозможно, даже нелепо, но ты мог бы оказать нам хотя бы некоторое снисхождение.
— Разумеется, Руперт — твой брат, как ты сказала, и я не хотел бы, чтобы ты относилась к нему иначе. Он женится на Эмили Мертон и, надеюсь, будет счастлив. Здесь, над могилой сестры, Люси, я снова повторяю обет, который уже давал тебе, — не мстить ему.
Люси ничего не ответила на эти слова, но если бы я позволил ей, она поцеловала бы мне руку в порыве благодарности. Однако этого я не мог допустить, я поднес ее руку к своим губам и долго держал ее, пока милая девушка сама осторожно не отняла ее.
Люси долго и задумчиво молчала, а потом примолвила:
— Майлз, не следует тебе оставаться теперь в Клобонни. Твой родственник, Джон Уоллингфорд, был здесь, и, полагаю, он тебе понравился. Почему бы тебе не навестить его? Он живет у Ниагары, «к западу от моста», как он говорит, ты мог бы воспользоваться случаем и посмотреть на водопад.
— Я понимаю тебя, Люси, и я искренне благодарен тебе за участие. Я не намерен надолго оставаться в Клобонни, завтра я покину его.
— Завтра! — воскликнула Люси, как будто встревожившись.
— Тебе кажется, я уезжаю слишком рано? Я чувствую, что мне нужно чем-то занять себя, да и переменить обстановку. Ты ведь помнишь, у меня есть судно и меня ждут важные дела. Я должен обратиться на восток, а не на запад.
— Майлз, значит, ты собираешься снова заняться своим делом? — спросила Люси, как мне показалось, с легким сожалением в голосе.
— Конечно, что же мне еще делать? Богатства мне не нужно, я признаю это, у меня достаточно средств, чтобы обеспечить себя, однако мне необходимо заняться делом. Море мне по душе, я молод и могу плавать еще несколько лет. Я никогда не женюсь (Люси вздрогнула) и поскольку у меня нет наследника ближе Джона Уоллингфорда…
— Джона Уоллингфорда! У тебя есть кузины гораздо ближе его!
— Есть, но это же не по мужской линии. Именно Грейс хотела, чтобы я завещал нашему кузену Джону хотя бы Клобонни, независимо от того, как я распоряжусь остальным имуществом. Ты теперь так богата, что оно тебе не нужно, Люси, иначе я завещал бы тебе все до последнего шиллинга.
— Я верю, что ты поступил бы так, дорогой Майлз, — горячо ответила Люси. — Ты всегда был великодушен и добр ко мне, я никогда не забуду этого.
— Тебе ли говорить о моей доброте, Люси, ведь, когда я впервые отправился в плавание, ты отдала мне все деньги, которые у тебя были, до последнего цента. Я уже почти жалею, что ты теперь настолько богаче меня, иначе я бы завещал все мое состояние тебе.
— Не будем больше говорить о деньгах в этом святом месте, — робко проговорила Люси. — Забудь о том, что я, глупая девчонка, сделала тогда, мы ведь были еще детьми, Майлз.
Значило ли это, что Люси не хотела, чтобы я вспоминал о каких-то эпизодах из нашего отрочества? Несомненно, ее нынешние отношения с Эндрю Дрюиттом делали эти воспоминания весьма неуместными, а то и неприятными для нее. Я не знал, что и думать, — это было не похоже на ту Люси, какой она всегда была, Люси, обыкновенно такую простодушную, такую ласковую, такую честную. Но любовь овладевает всем существом человека — это я знал по себе, — ревностно оберегая свою жертву от вторжения иных чувств и поднимая тревогу даже из-за слов столь безобидных и искренних. Вследствие этих размышлений и замечания Люси беседа устремилась в другое русло, и мы долго с грустью говорили о той, которая ушла от нас, из мира сего, навсегда.
— Мы с тобой, быть может, доживем до старости, Майлз, — сказала Люси, — но всегда будем помнить Грейс такой, какой она была, и любить воспоминания о ней, как мы любили ее прекрасную душу при жизни. С тех пор как она умерла, я ежечасно вижу перед собой одну и ту же картину: Грейс сидит рядом со мной и доверчиво, по-сестрински, беседует со мной, как бывало с раннего детства до того дня, как ее не стало!
Сказав это, Люси поднялась, закуталась в шаль и протянула руку на прощание — прежде я говорил о том, что собираюсь покинуть Клобонни рано утром. Она плакала: быть может, ее расстроил наш разговор, а может быть, и я послужил причиной ее слез. Люси, как и Грейс, всегда плакала, расставаясь со мной, а она была не из тех, кто с легкостью оставляет свои привычки, как только задует противный ветер. Однако я не мог расстаться вот так; у меня было чувство, что на сей раз мы расстанемся навсегда, ибо супруга Эндрю Дрюитта не может быть тем, чем была для меня Люси Хардиндж уже почти двадцать лет.
— Я пока еще не прощаюсь, Люси, — заметил я. — Если ты не приедешь в город до того, как я выйду в плавание, я вернусь в Клобонни попрощаться с тобой. Один Бог знает, что станется со мной и куда забросит меня судьба, посему я хотел бы оттянуть прощание до последней минуты. Ты и твой замечательный отец будете последними, к кому я приду прощаться.
Люси пожала мне руку в ответ, поспешно пожелала спокойной ночи и проскользнула в калитку отцовского домика, у которого мы к тому времени оказались. Она, должно быть, подумала, что я тотчас вернулся к себе домой. Отнюдь нет; я провел долгие часы в одиночестве на кладбище, то вспоминая о всех, кто оставил мир, то обратив все свои помышления на живых. Я видел свет в окошке Люси и ушел не раньше, чем она погасила его. Было далеко за полночь.
Я долго сидел под кедрами, и странные чувства владели мною. Дважды я опускался на колени у могилы Грейс и горячо молился. Мне казалось, что молитвы, возносимые в таком месте, обязательно должны доходить до Бога. Я думал о моей матери, о моем отважном, пылком отце, о Грейс и обо всем, что было в моей жизни. Потом я долго стоял под окном Люси, и, хотя перед тем я размышлял об умерших, самым ярким, светлым из всех образов, которые я уносил в своем сердце, был образ живущей.