Те, чья краса в стихах бессмертных
Свой навсегда запечатлела след,
Влюбленному уж недоступны взору:
Красавиц тех давно на свете нет.
Миссис Хемансnote 29
Не стану подробно описывать события последующей недели: Грейс угасала с каждым днем, с каждым часом; советы докторов, к которым мы обращались больше из чувства долга, чем в надежде на исцеление больной, не приносили ей пользы. Мистер Хардиндж часто навещал Грейс, и меня каждый день допускали в ее комнату, где сестра часами полулежала, прислонившись к моей груди: я видел, какой радостью наполняла ее эта невинная уступка живым порывам ее любящего сердца накануне последней разлуки. Поскольку было совершенно ясно, что сестра больше не придет в кабинет, causeuse принесли в ее комнату, где сему предмету была отведена та же роль, которую ему уже доводилось исполнять на своем прежнем месте с тех пор, как я вернулся из плавания. Этот достойный почитания предмет мебели существует и по сей день, и на склоне лет я часто провожу на нем долгие часы, погрузившись в раздумья о прошлом и вспоминая разные обстоятельства и беседы, о которых он мог бы поведать, когда бы обладал сознанием и даром речи.
В воскресенье мистер Хардиндж как обычно совершал богослужение в своей церкви, Люси осталась со своей подругой, но я не сомневаюсь, что они все время душой были с нами, с теми, кто молился в церкви Святого Михаила, — я нашел в себе силы отправиться туда. Я видел искреннее сочувствие на лицах всех прихожан этой небольшой церкви, и почти у каждого слезы полились из глаз, когда читались молитвы о болящих. Мистер Хардиндж остался в доме при церкви: ему предстояло сделать еще некоторые дела, я же сел на лошадь и отправился домой сразу после утренней службы — тревога не позволяла мне в такую минуту надолго отлучаться из дома.
Неспешно труся по дороге домой, я нагнал Наба, который шел по направлению к Клобонни с видом совершенно для него необычным, так что не заметить этого было невозможно. Наб был мускулистым, живым негром, ходил всегда пружинистым шагом, теперь же он едва волочил ноги, я подумал, что какая-то тяжесть лежала у него на душе и оттого он весь преобразился. Эту перемену я, разумеется, приписал неладам между ним и Хлоей, и мне захотелось как-нибудь ободрить моего верного раба, о котором я уже дней десять как не вспоминал, угнетенный своим горем. Поравнявшись с Набом, я заговорил с беднягой, стараясь придать своему голосу веселость, и завел речь о том, что, как я полагал, может развлечь его, не задев его чувств.
— Как, однако, повезло мистеру Марблу, Наб, — сказал я, придерживая лошадь, чтобы недолгий оставшийся путь пройти вровень с моим собратом моряком. — Обрести такую милую старушку мать, такую хорошенькую племянницу, такую тихую гавань — как раз чтобы пришвартоваться в конце странствий старому, измученному жизнью морскому волку.
— Да, сэр, масса Майл, — отвечал Наб, как мог бы ответить человек, мысли которого заняты чем-то другим, — да, сэр, мистер Марбл — настоящий морской волк.
— Что ж такого? И морскому волку не меньше, чем прочим, нужна добрая старушка мать, хорошенькая племянница и уютный дом.
— Конечно, сэр. Морскому волку тоже все это нужно, ясное дело. Все-таки, масса Майл, я иногда думать, лучше бы мы никогда не видать соленая вода.
— С таким же успехом, дружище, можно желать, чтобы мы никогда не обращали взор с холмов и берегов Клобонни в ту сторону, куда течет Гудзон. Ведь неподалеку от нас ниже по течению река — сама соль. Ты, верно, думал о Хлое и вообразил, что, если бы ты остался дома, ты бы скорее добился ее благосклонности.
— Нет, масса Майл, нет, сэр. Все в Клобонни думать сейчас только про одно.
Я вздрогнул от изумления. Мистер Хардиндж всегда следил за тем, чтобы даже клобоннские негры, склонные к подобным проявлениям чувств, не впадали в экзальтацию и не поддавались болезненным порывам, каковые в некоторых церквах охотно принимают за религиозные озарения. Сначала я воспринял речь Наба как выражение новых настроений среди слуг — ничего подобного я от них раньше не слышал; какое-то время я пристально смотрел на Наба, прежде чем ответить.
— Боюсь, я понимаю тебя, Наб, — ответил я после многозначительной паузы. — Я рад, что мои слуги столь же преданно любят детей своих господ, как любили когда-то их самих.
— Мы тогда быть бессердечный, сэр, если б мы не любить. О, масса Майл, я и вы видеть много ужасные вещи вместе, но такое мы не видеть никогда!
На темных щеках Наба заблестели слезы, и я пришпорил коня, опасаясь, как бы самообладание не покинуло меня на глазах у возвращавшихся из церкви людей, которые быстро приближались к нам. Почему Наб с таким сожалением говорил о нашем плавании, я мог объяснить единственно тем, что, по его мнению, болезнь Грейс каким-то образом была связана с моим отсутствием.
Когда я подъехал к дому, кругом не было видно ни души. Мужчины все ушли в церковь, и можно было наблюдать, как они, опечаленные, поодиночке приближались к дому; никто из них не выказывал никаких признаков бездумного веселья, так свойственного неграм; некоторые темнокожие красавицы в это время года обыкновенно подставляли себя солнцу, щеголяя друг перед другом и перед поклонниками своими лучшими летними нарядами. Теперь никого из них не было видно. Ни перед домом, ни на лужайке, ни в кухнях — а их было целых три, — ни в огородах, одним словом, все обычно оживленные места опустели. Это был плохой знак; привязав коня, я поспешил к тому крылу усадьбы, где жила Грейс.
Когда я дошел до конца коридора, который вел в комнату сестры, мне стало ясно, почему так необычно пусто было у дома. Шесть или семь негритянок на коленях стояли у двери, а над ними витал торжественный голос Люси: она читала молитвы, которые полагалось произносить у постели больного и на исход души. Голос Люси был сама музыка, но никогда раньше он не звучал так печально и так мелодично. Это был глубокий, грудной голос, как будто милое благочестивое созданье ведало, что именно так должно обращаться к Тому, к Которому она взывала; голос дрожал, обнаруживая искренность чувства, с каковым каждое слово исходило из самого сердца ее. А еще говорят о том, что литургия ослабляет молитвенное чувство. Может быть, сие происходит с теми, кто поглощен собой во время беседы с Господэм и не способен даже в молитве отступиться от собственны? : мыслей и речей, какими бы беспорядочными и незрелыми они ни были. Разве такие люди не знают о том, что, например, при общем молении их личные молитвы, в сущности, становятся образцом для слушающих их и при этом воспринимаются они без соответствующей подготовки и открытости сердца; таким образом, вместо смиренного и вдумчивого молитвословия мы слишком часто находим придирчивое и жгучее любопытство к ближнему? В последнее время христианство вновь превращается в совокупность церквей, спорящих между собой; я, как человек пожилой, который прожил свою жизнь и надеется умереть в лоне англо-американской церкви, не хочу оправдывать ту ветвь католичества, к коей я принадлежу, но теперь, когда христианство возвращается к своей прежней воинственности, забывая о важнейшей из добродетелей — любви к ближнему, я часто вспоминаю ту полуденную молитву и спрашиваю себя: разве можно было слушать Люси, как довелось мне в тот день (в заключение она прочла ту молитву, которую сам Христос завещал своим ученикам если и не как жесткое правило, то как емкий образец),note 30 и при этом думать, что сердце не может всецело устремляться за словами, которые некогда были даны нам?
Едва утих торжественный голос Люси, как я, пробравшись сквозь толпу плачущих и все еще коленопреклоненных негритянок, вошел в комнату сестры. Грейс полулежала в кресле, глаза ее были закрыты, руки стиснуты на коленях, и сама поза ее и выражение лица говорили о том, что на мгновение всем своим помышлением и чувствами она унеслась в иной мир. Думаю, она не слышала, как я вошел, и я с минуту постоял около нее, не зная, выдать ли мне свое присутствие. Тут я поймал взгляд Люси, которая, видимо, очень хотела поговорить со мной. Взгляд, красноречивый и печальный, принудил меня последовать за ней. В том крыле дома, где жила Грейс, было три или четыре маленьких комнаты, которые сообщались между собой; Люси повела меня в одну из них, служившую чем-то вроде boudoirnote 31 (хотя в Америке этого слова еще не знали).
— Нет ли где-нибудь поблизости моего отца? — спросила Люси, и вопрос ее показался мне странным, ведь она должна была знать, что после литургии он намеревался остаться в своем доме при церкви, дабы подготовиться к вечерней службе.
— Нет, его здесь нет. Ты забыла, он должен служить сегодня вечером.
— Я послала за ним, Майлз, — сказала Люси, беря мою руку в свои с нежностью, с какой мать обращается с самым любимым своим ребенком, — милый Майлз, ты должен собрать все свое мужество.
— Сестре стало хуже? — хрипло спросил я, ибо, хоть я и был готов к такому ходу событий, я никак не ожидал, что это произойдет так скоро.
— Я не могу сказать «хуже», Майлз, если человек в преддверии встречи с Господом пребывает в таком душевном состоянии. Но я не должна ничего скрывать от тебя. Пожалуй, меньше часа тому назад Грейс сказала мне, что ее час близок. Она знает, когда он пробьет, но не позволила мне послать за тобой. Грейс сказала, что у тебя будет достаточно времени, чтобы побыть с нею. Однако за отцом я послала, и скоро он должен быть здесь.
— Всемогущий Боже! Люси, ты правда думаешь, что Грейс так скоро покинет нас?
— Если Господу угодно забрать ее от нас, Майлз, разве я могу сетовать, что ее кончина будет такой тихой, такой безмятежной?
Пока я живу, моя память будет хранить образ Люси, какой она была в ту минуту. Она считала Грейс самой дорогой своей сестрой, любила ее так как может любить только сердечная, благородная, преданная женщина; все же Люси напряженно думала о том, как ей должно говорить со мной, и только заботу обо мне я читал в ее печальных и тревожных глазах. Она приучила себя стойко нести бремя своего страдания, с надеждой и верой принимая все, что выпадало на ее долю; вероятно, участь моей сестры казалась ей скорее завидной, нежели прискорбной, хотя она искренне сострадала мне. Это самоотречение несказанно тронуло меня, я взял себя в руки; если бы не Люси, я не смог бы вынести того, что происходило в течение последующих нескольких часов. Мне было стыдно обнаруживать свои чувства в присутствии той, которая обнаружила такую тихую, но подлинную стойкость и силу духа, той, в чьем сердце жили самые возвышенные человеческие чувства. Печальная улыбка, которая на мгновение озарила лицо Люси, когда она с беспокойством всматривалась мне в лицо во время нашей беседы, была исполнена смиренного упования и христианской веры.
— Господи, да будет воля Твоя, — только и смог прошептать я. — Небеса больше подходят для такой души, чем наш бренный мир.
Люси сжала мне руку, видимо, моя кажущаяся стойкость успокоила ее. Она велела мне подождать там, где я был, пока она сама не скажет Грейс о моем возвращении из церкви. Сквозь открытую дверь я видел, как Люси просила негритянок удалиться, и вскоре я услышал шаги мистера Хардинджа; он направлялся в соседнюю комнату, служившую чем-то вроде прихожей для тех, кто проникал в комнату больной через общий вход. Я вышел навстречу своему достойному опекуну, и через минуту Люси оказалась рядом со мной. Одного слова девушки было достаточно, чтобы ненадолго задержать нас, сама же Люси возвратилась в комнату Грейс.
— Господь да помилует нас, дорогой мой мальчик, — воскликнул пастырь, то ли взывая к Богу, то ли скорбя, — именно «нас», не только тебя, ибо Грейс всегда была дорога мне как мое родное чадо. Я знал, что нам не избежать беды, и молился, чтобы Господь приготовил нас всех к ней и чтобы смерть Грейс принесла плод в душах наших, старых и молодых, но сказано: «… о дне же том и часе никто не знает»note 32, и смерть всегда застает нас врасплох. Мне нужен письменный прибор, Майлз, а ты выбери из своих слуг посыльного, пусть этот человек будет готов отправиться в путь через полчаса, ибо я управлюсь с моим письмом даже скорее.
— Боюсь, советы врача нам больше не понадобятся, дорогой сэр, — отвечал я. — У нас есть указания Поста, и Грейс находится под присмотром нашего семейного врача, почтенного доктора Вурца, который несколько дней тому назад дал мне понять, что он не видит иных средств предотвратить несчастье, которого мы все страшимся, нежели те, что мы уже применяем. Все же, сэр, мне было бы спокойней, если мы смогли бы уговорить доктора Барда переправиться через реку; я думал еще раз послать Наба с таким поручением.
— Да, да, так и следует поступить, — ответил мистер Хардиндж, придвигая к себе столик, на котором лежало несколько рекомендаций, написанных доктором Вурцем, — они выполнялись нами скорее для проформы, чем в надежде на улучшение самочувствия сестры, — и, продолжая беседовать со мной, принялся писать. — Так и следует поступить, — повторил он, — тогда Наб отнесет это письмо на почту на восточном берегу реки, таким образом оно скорее дойдет до Руперта.
— До Руперта! — воскликнул я таким тоном, что тут же пожалел об этом.
— Разумеется, мы должны послать за Рупертом, Майлз. Он всегда относился к Грейс как брат; бедняга будет весьма огорчен нашим небрежением, если мы забудем о нем в подобных обстоятельствах. Ты, кажется, удивлен, что я собираюсь позвать его в Клобонни?
— Руперт пребывает сейчас у Источников, сэр, наслаждается обществом мисс Мертон, не лучше ли оставить его в покое?
— Что бы ты стал думать, Майлз, когда бы Люси была при смерти, а мы забыли бы известить тебя о том?
Вероятно, я бросил на доброго старика такой негодующий взор, что даже при его «святой простоте» он не мог не увидеть огромной разницы между действительным положением вещей и придуманным им примером.
— Ты прав, бедный Майлз, совершенно прав, — извиняющимся тоном добавил мистер Хардиндж, — я вижу, что мое сравнение неуместно, хотя я уже стал надеяться, что ты опять смотришь на Люси как на сестру. Но все же мы не должны забывать о Руперте… а вот и мое письмо.
— Слишком поздно, сэр, — проговорил я хрипло, — сестра не доживет до вечера.
Я понял, что мистер Хардиндж был не готов к тому, он побледнел, и, когда стал запечатывать конверт, руки его задрожали. Все же, как я узнал после, письмо было отправлено.
— Господи, да будет воля Твоя! — прошептал достойный пастырь. — Если в том Его святая воля, мы не должны скорбеть, что еще одна кроткая христианская душа призвана предстать перед лицом Божиим! Руперт может, по крайней мере, приехать, чтобы вместе с нами поклониться праведнице, которая уходит от нас.
Я не мог противиться такой искренности и добросердечию, даже если бы это было в моей власти; к тому же нас позвали в комнату Грейс, и все мои мысли обратились к ней. Глаза сестры были теперь открыты. Увидев их неземное или, вернее, потустороннее выражение, я содрогнулся, почувствовал, что сердце у меня упало, как бывает в минуты отчаяния. Не могу сказать, что я заметил на ее лице ужасающую печать смерти, просто я увидел проблески того внутреннего света, который появляется, когда душа подходит к порогу иного бытия и должна порвать связь со всем, что оставляет здесь. Вряд ли я не почувствовал укола разочарования при мысли о том, что моя сестра могла быть совершенно счастлива без моего участия. Мы все столь себялюбивы, что даже самые невинные наши желания бывают отравлены примесью этого болезненного свойства нашей натуры.
Однако и сама Грейс не могла вполне освободиться от уз родства и человеческой любви, пока ее душа пребывала в своей земной обители. Напротив, каждый взгляд, который она бросала на одного из нас или на всех вместе, был исполнен безграничной нежности и неугасающей любви. Она была слаба, ужасно слаба, ибо смерть, казалось, заторопилась, дабы как можно быстрее и незаметней избавить ее от земной юдоли; все же ее любовь ко мне и к Люси придавала ей сил, и она смогла высказать многое из того, что намеревалась. Подчиняясь знаку, который она подала мне, я опустился на колени рядом с ней и положил ее голову себе на грудь, как уже не раз бывало с тех пор, как она занемогла. Мистер Хардиндж кружил около нас подобно сострадающему духу, приглушенным, но отчетливым голосом читая некоторые из самых величественных отрывков Священного Писания, полных утешения для отходящей в иной мир души. Люси же как будто всегда находилась там, где в ней более всего нуждались, и часто глаза Грейс обращались на нее с благодарностью и любовью.
— Мой час близок, — прошептала Грейс, все еще лежа на моей груди. — Помни, я умираю, прося Господа простить не только меня, но и тех, кто, может быть, причинил мне зло. Не забывай того, что ты обещал мне; не делай ничего, что могло бы опечалить Люси и ее отца.
— Я понимаю тебя, сестра, — тихо ответил я. — Ты можешь быть уверена — все будет так, как ты захочешь.
Она слабо пожала мне руку в знак того, что мои заверения успокоили ее.
Как мне показалось, с той минуты связь Грейс с миром стала ослабевать. Тем не менее добрые чувства к тем, кого она любила и кто любил ее, жили в ней до самой ее кончины.
— Пусть войдут все рабы, которые хотят видеть меня, — сказала Грейс, с трудом приподнимаясь, чтобы исполнить эту утомительную, но неизбежную обязанность. — Я никогда не смогу отплатить им за все, что они сделали для меня, но я со спокойным сердцем вверяю их тебе, Майлз.
Люси выскользнула из комнаты, и через несколько минут мы увидели, как длинной вереницей темнокожие потянулись к двери. В горе ли, в радости ли эти простодушные создания обычно бывают крикливы и шумливы; но Люси, милая, заботливая, деятельная Люси — деятельная даже в скорби, сокрушавшей ее, — предусмотрела это и разрешила неграм войти только при условии, что во время прощанья они будут держать себя в руках.
Грейс говорила со всеми женщинами, спокойно прощаясь с каждой и дав каждой полезное и глубокое наставление; она уделила внимание всем пожилым мужчинам в отдельности.
— Идите и возрадуйтесь, что я так скоро избавлюсь от треволнений мира сего, — сказала она, когда печальная церемония закончилась. — Молитесь обо мне и о себе. Мой брат знает мою волю о вас и проследит за тем, чтобы она была исполнена. Да хранит вас Господь под кровом своим, друзья мои.
Люси оказала такое действие на этих бедных простодушных созданий за то короткое время, что они находились под ее милостивым, но строгим владычеством, что все до единого покидали комнату тихо, как дети, исполненные сознания значительности происходящего. Все же самые старые и морщинистые лица были мокрыми от слез — один Бог знает, каких усилий стоило им сдержать естественные для них слезы и стенания. Я отошел к окну, чтобы скрыть чувства, которые вызвало во мне это прощание, когда вдруг услышал какой-то шелест в кустах прямо под окном. Выглянув, я увидел Наба, он лежал ничком, растянувшись во всю длину своего исполинского тела; видимо, его терзала невыносимая боль, он судорожно хватался за землю руками, но, верный своему обещанию, не издавал ни стона, опасаясь, как бы он не достиг ушей его юной госпожи и не нарушил покой последних мгновений ее жизни. Позже я выяснил, что он обосновался там, чтобы время от времени через Хлою, подававшую ему знаки, узнавать, что происходит в комнате. Вскоре Люси позвала меня на мое прежнее место, так как этого хотела Грейс.
— Не пройдет и часа, как мы все опять будем вместе, — сказала Грейс, поразив всех нас ясностью и отчетливостью, с какой она проговорила эти слова. — Приближение смерти возносит нас на высоту, с которой мы можем единым взором окинуть весь мир, всю суету мирскую.
Я еще сильнее прижал умирающую к своему сердцу — таким образом я невольно признал, как трудно было мне воспринимать ее утрату с философским спокойствием, которое внушила Грейс ее вера.
— Не стоит оплакивать мою смерть, Майлз, — продолжала она, — хотя я знаю, ты будешь скорбеть. Но Господь утешит тебя, по Своему милосердию он может претворить мою смерть во благо.
Я не отвечал — не мог. Я заметил, что Грейс пытается взглянуть мне в лицо, словно желая увидеть, какое действие произвела на меня сцена прощания. Я помог ей сесть удобнее. Думаю, мой вид возбудил в ней чувства, которые уже стали угасать под влиянием последней великой перемены, ибо, когда сестра снова заговорила, ее слова были полны нежности, и я понял тогда, что тем, кто любит по-настоящему, трудно расставаться со своими привязанностями.
— Бедный Майлз! Я даже начинаю желать, чтобы мы могли уйти вместе! Ты был хорошим, любимым братом. — (Какое великое утешение находил я потом в этих словах.) — Мне горько оттого, что после моей смерти ты останешься один-одинешенек. Правда, у тебя есть мистер Хардиндж и наша Люси…
Последовавшая затем пауза и взгляд сестры заставили меня слегка содрогнуться. Грейс перевела глаза с меня на коленопреклоненную и плачущую Люси. Мне показалось, что она хотела высказать какое-то пожелание или сожаление относительно нас двоих; даже в такую минуту я не мог бы выслушать ее, не выдав своего волнения. Однако она ничего не сказала, хотя ее взгляд был слишком выразителен, ошибиться было невозможно. Она промолчала оттого, решил я, что, по ее мнению, уже слишком поздно говорить об этом, так как сердце Люси принадлежит Эндрю Дрюитту. Я тотчас с горечью вспомнил слова Наба: «Я иногда думать, масса Майл, лучше бы мы никогда не видать соленая вода». Но нельзя было допустить, чтобы в такую минуту подобные чувства овладели мною; да и сама Грейс, наверное, слишком ясно ощущала, что мгновения ее жизни сочтены и не стоит поэтому заводить разговор на эту тему.
— Всемогущий Господь устроит наилучшим образом и это, и другие наши дела, — прошептала она. Все же, как мне кажется, прошло какое-то время, прежде чем ее мысли вновь обратились к ее положению. Благополучие мое и Люси, людей столь любимых ею, не могло не волновать натуру такую великодушную, как Грейс, пусть даже в смертный час.
Мистер Хардиндж стал на колени и следующую четверть часа посвятил молитве. Когда он поднялся с колен, Грейс, лицо которой светилось нездешним миром и покоем, протянула к нему руки и ясным отчетливым голосом попросила благословения, присоединив к своей просьбе благодарность за его заботу о нас, сиротах. Я никогда раньше не видел старика таким растроганным. Это нежданное благословение, исходящее от юного созданья — получилось так, что Грейс благословила старика, — совершенно потрясло его. Старик упал в кресло, слезы неудержимо полились из его глаз. Это обеспокоило Люси, которая со страхом смотрела на своего седовласого отца, пришедшего в сильное волнение. Но чувства такого рода не могут долго властвовать над человеком, подобным мистеру Хардинджу, и вскоре он пришел в себя, приняв спокойный вид, насколько это вообще возможно, когда человек стоит у смертного одра.
— Многие, наверное, думают, что я умираю слишком рано, — заметила Грейс, — но я устала от мира. Я готова принять волю Божию. Да будет имя Господне благословенно —
Ему угодно нынче призвать меня к Себе. Люси, любимая, пойди в комнату и отдерни занавеску, я смогу тогда еще раз взглянуть на поля милого Клобонни, в последний раз окину взором внешний мир.
Перед смертью многие прощаются с вещами привычными и любимыми. Нам не свойственно навсегда покидать этот чудесный мир, «назад не бросая долгого, томного, грустного взгляда»note 33. В тот день родимые мои поля своей тихой красотой как-то особенно вдохновенно воспевали дивный гений Творца, и, казалось, божественный покой царил над нивами, садами, лугами и лесистыми холмами. Кушетку Грейс поставили так, чтобы она могла обозреть окрестности фермы сквозь раскрытую дверь и окна соседней комнаты. Она часто сиживала здесь в то время, когда уже не могла покинуть своих комнат, созерцая картины привычные и нежно любимые. Я заметил, что ее губы дрожали, когда она в последний раз вглядывалась в них, и я был уверен, что в эту минуту ее охватило какое-то необычное чувство, вызванное воспоминанием о прошлом. Я видел перед собой тот же пейзаж и понял, что ее взгляд устремлен на лесочек, где девушки встретили нас с Рупертом по возвращении из плавания; это было любимое место наших встреч, и, наверное, оно часто было свидетелем бесед, в которых Грейс и ее малодушный возлюбленный поверяли друг другу свои тайны. В ту минуту смерть уже витала над этим ангелоподобным созданием, но ее женское сердце не могло, не умело остаться бесчувственным к подобным впечатлениям. Напрасно теплый свет с небес зализал землю снопами золотых лучей, напрасно раскрыли свои бутоны луговые цветы, а в лесах зазеленела пестрая, яркая американская листва, птицы напрасно затеяли веселые игры, одевшись в пышное оперение: в воображении Грейс проплывали картины, связанные с всепоглощающим чувством, когда-то столь значимым для нее. Я ощутил, как она задрожала в моих руках, и, с сочувствием склонившись к ней, едва различил тихий шепот: она молилась, и нетрудно было догадаться — она молилась за Руперта. После она попросила, чтобы занавеску снова задернули, дабы навсегда отогнать навязчивые видения.
Впоследствии, возвращаясь мыслью к событиям того печального дня, я часто думал, что это воспоминание о Руперте и его прошедшей любви приблизило смерть Грейс. Я употребил слово «любовь», хотя ж сомневаюсь, что человек столь эгоистичный когда-нибудь любил кого-либо, кроме себя; быть может, и себя он по-настоящему не любил, и здесь сие высокое слово просто неуместно. Грейс, несомненно, стала угасать быстрее с той горестной минуты. Мы все знали, что она умрет, мы даже думали, что это может произойти в тот же день, и, когда смерть пришла, она все равно застала нас врасплох; но мы не ожидали, что через час все будет кончено.
Что это был за час! Мистер Хардиндж и Люси почти полчаса, стоя на коленях, молились про себя: мы думали, что молитвы вслух могут потревожить больную. Были минуты, когда на нас уже веяло холодным покоем могилы. Я не слишком разбираюсь в медицине, чтобы сказать, была ли перемена, происшедшая в сознании сестры, следствием потрясения, которое она испытала, когда долго и напряженно вглядывалась в лес, или она произошла от закономерного ослабления организма и объяснялась той таинственной связью, которая столь тесно соединяет нетленную часть нашего существа с материальной до тех пор, пока это единство не разорвется навсегда. Несомненно, однако, что мысли Грейс блуждали, и, хотя они до последней минуты сохраняли свою устремленность к вере и были исполнены светлого упования на милость Божию, в них стала проглядывать детская наивность, если не полная умственная слабость. Все же в Грейс была такая душевная красота, что умирание тела не могло ее уничтожить.
По меньшей мере полчаса длилось живое безмолвие молитвы. Все это время сестра почти не двигалась, руки ее были сложены, время от времени она поднимала глаза к небесам. Наконец Грейс, кажется, немного ожила и обратила внимание на то, что происходит вокруг нее. Вдруг она заговорила.
— Люси, дорогая моя, — сказала она, — куда делся Руперт? Он знает, что я умираю? Если да, то почему же он не навестит меня в последний раз?
Едва ли нужно говорить, как нас с Люси поразил этот вопрос. Люси закрыла лицо руками и ничего не ответила; но любезный мистер Хардиндж, ни о чем не подозревая, кинулся защищать своего сына.
— За Рупертом послали, мое дорогое чадо, — сказал он, — и, хотя он безоглядно увлечен мисс Мертон, он непременно примчится, как только получит мое письмо.
— Мисс Мертон! — повторила Грейс. — Кто она? Я не помню никого с таким именем.
Тогда мы поняли, что сознание дорогой нашей страдалицы угасает; мы, конечно, не пытались что-либо объяснять ей. Нам оставалось только молча слушать и плакать. Грейс обвила рукой шею Люси и привлекла ее к себе с детской горячностью.
— Люси, дорогая моя, — продолжала она, — мы уговорим этих глупых мальчишек не ходить в плавание. Ну и что с того, что отец Майлза и прадедушка Руперта были моряками? Это не значит, что и они должны стать моряками!
Она умолкла, о чем-то задумавшись, и повернулась ко мне. Ее голова все еще лежала на моей груди, и она, приподняв голову, снизу смотрела на мое лицо с такой любовью, как смотрела тогда, во время той волнующей встречи в кабинете, после моего возвращения. У нее еще было достаточно сил, чтобы поднять мертвенно-бледную, но не сухую руку к моему лицу, разобрать кудри у висков и с детской нежностью поиграть с моими волосами.
— Майлз, — прошептало ангельское существо, уже начиная терять дар речи, — ты помнишь, что наша мать всегда учила нас говорить правду? Ты мужественный человек, брат, и у тебя развито чувство собственного достоинства, ты не можешь говорить неправду; хорошо бы Руперт был таким же честным.
В первый, последний и единственный раз я услышал от Грейс слова, свидетельствующие о том, что она вообще знала о каких-то изъянах в характере Руперта. Один Бог знает, как бы я хотел, чтобы она увидела этот весьма существенный порок раньше! Впрочем, разве можно ждать от девочки, ребенка проницательности и сообразительности взрослой женщины? Ее рука все еще лежала на моей щеке, и я не хотел бы, чтобы она убрала ее в эту горькую минуту, дабы я мог прочитать во взгляде Люси ее чувства.
— Видишь, — продолжала сестра, хотя теперь она могла говорить только шепотом, — какие смуглые у него щеки, правда, лоб белый. Вряд ли мама узнала бы его, Люси. Скажи, дорогая, а у Руперта тоже такое загорелое лицо?
— Руперт в последнее время не так много бывал на солнце, как Майлз, — сдавленно ответила Люси; Грейс все еще обнимала ее шею.
Такой родной голос, кажется, пробудил в сестре новые мысли.
— Люси, — спросила она, — ты так же любишь Майлза, как мы обе любили его, когда были детьми?
— Я всегда искренне любила и буду любить Майлза Уоллингфорда, — твердо ответила Люси.
Грейс повернулась ко мне, отпустив шею Люси, ибо у нее уже не было сил обнимать ее; она устремила свои ясные голубые глаза на мое лицо и не отводила взгляда до самого последнего вздоха. Я не мог сдержать слез, но они скорее привели в недоумение, нежели встревожили ее. Вдруг мы услышали ее голос, она говорила тихо, но с чувством, оттого он звучал довольно явственно. Слова сестры, полные неиссякаемой любви, исходили из самого сердца, которое никогда ни на одно мгновение не переставало любить меня, даже обычные детские обиды не умаляли эту любовь.
— Всемогущий Боже, — сказала она, — призри с небес сего любимого брата, сохрани его под кровом Своим и, когда придет время, призови его ради любви Спасителя в Твои обители, которые Ты уготовил для праведных.
Это были последние слова Грейс Уоллингфорд. Она жила на свете еще десять минут и умерла на моей груди, как ребенок, испускающий последний вздох на руках у матери. Губы Грейс шевелились; однажды мне показалось, будто она произнесла имя Люси, впрочем, у меня есть все основания полагать, что она молилась и за всех нас, и за Руперта, до того мгновения, пока ее не стало.