Вам кажется, я плачу?
Я не плачу.
Я вправе плакать, но на сто частей
Порвется сердце прежде, чем посмею
Я плакать.
Шекспир. Король Лирnote 143
Не стану описывать, как и сколько времени мы добирались от Филадельфии до Нью-Йорка, — это дела давно минувших дней. Скажу только, что ехали мы по дороге Саут-Эмбой мимо местечка, называемого Фэзебед-Лейн, при воспоминании о котором у меня до сих пор сжимается сердце. ВСаут-Эмбой мы сели на шлюп, или пакетбот, и вошли в Нью-Йоркский залив через проливы между материком и Стейтен-Айлендом, высадившись у Уайтхолла. Мы смотрели за погрузкой наших сундуков на повозку, как вдруг кто-то схватил меня за руку и воскликнул:
— Батюшки-святы! Капитан Уоллингфорд, живой, честное слово!
Это был старый Джеред Джоунс, который работал мельником в Клобонни с моих младенческих лет до того дня, когда я оставил дом. Я было подумал, что он и теперь не покинул своей мельницы, но его взгляд, брызнувшие из глаз слезы, да и все его поведение говорили о том, что что-то неладно. Я ни о чем не спрашивал, но, верно, вопрос был написан у меня на лице. Джеред понял меня, и мы пошли в Бэттериnote 144, а Марбл и Наб отправились вместе с багажом в скромный пансион, где мы предполагали найти убежище, пока я буду осматриваться, — в этом пансионе Мозес останавливался много лет подряд.
— Видишь ли, Джеред, положение мое переменилось с тех пор, как я уехал из дома. Мое судно и груз пропали, и я теперь беден как церковная мышь.
— Мы и боялись, что случилось что-то в этом роде, а то такие плохие новости никогда бы не дошли до Клобонни, сэр. Несколько ваших матросов уже давно вернулись домой и привезли известие о том, что «Рассвет» был захвачен англичанами. С тех пор, наверное, мистер Хардиндж и решил, что все пропало. Но для нас самое ужасное — я, конечно, не говорю о вашей смерти — было узнать о залоге Клобонни.
— Залоге Клобонни! Что же с ним сталось?
— Господи помилуй, мой дорогой мистер Майлз, вас лишили права выкупа, кажется, это называется по статуеnote 145; дали объявление о продаже в три месяца. Потом, когда его таки продали, за сколько вы думаете ушло имение, мельница и все прочее? Не угадаете, сэр.
— Ушло! Значит, Клобонни продано, и я больше не хозяин отцовского дома!
— Продано, сэр; и нас бросили на произвол судьбы, негров и всех остальных. Сказали, будто скоро по закону все старые негры будут сами себе хозяева, а что до молодых, увы, ваши кредиторы могут их продать. Но мистер Хардиндж разместил бедолаг по разным домам вокруг церкви, и они работают у соседей, пока все не уладится. Знаете, мистер Майлз, вы можете ими гордиться, никто из них не думает пускаться в бега. На Севере такие настроения насчет негров, хозяина у них нет — все могли бы удрать, ничем не рискуя.
— А Хлоя, служанка моей сестры, что сталось с ней, Джеред?
— Кажется, мисс Люси приютила ее. Все говорят, что мисс Люси жутко богатая, и она поручила своему отцу позаботиться обо всех вещах. Все, что было в имении, до последней мелочи, перевезли на ферму Райт, и оно ждет своего владельца, если он когда-нибудь явится за ним.
— И мисс Хардиндж нарочно сняла для этого ферму?
— Купила, говорят, на свои сбережения. Кажется, она сама распоряжается своими доходами, даром что несовершеннолетняя. Ну она и распорядилась таким образом частью своих денег.
— Я думал, она уже замужем. Когда я уходил в плавание, мистер Дрюитт, кажется, был обручен с нею.
— Да, об этом судачат, но мисс Люси вроде не выйдет замуж, пока не станет совершеннолетней, чтобы она могла распорядиться своими деньгами, прежде чем муж приберет их к рукам. Вы, верно, слыхали, сэр, что мистер Руперт женился и живет, как набоб, со своей молодой женой, у них один из лучших домов в городе. Поговаривают, что ему причитается часть состояния старой миссис Брэдфорт, которое он получит, как только мисс Люси исполнится двадцать один год.
Мне не хотелось продолжать разговор на эту тему, хотя известия о Люси пролили бальзам на мои раны. Однако не со всяким собеседником я мог беседовать о таком священном для меня предмете, и я перевел разговор на Клобонни и на то, что говорят там обо мне. Джоунс рассказал мне все, что знал, и вот вкратце его рассказ.
Оказывается, второму помощнику с «Рассвета» и тем членам команды, которых увезли на «Быстром» и которых не завербовали ни на самом фрегате, ни по прибытии в Англию, удалось вернуться домой; они-то и привезли с собой весть о захвате судна, его таинственном появлении возле четырех военных кораблей во время сражения и о своей попытке к бегству. Последнее происшествие в особенности наделало шуму в газетах, завязалась горячая дискуссия о том, имели ли право американцы бежать в шлюпке английского военного корабля при тех обстоятельствах, в которых оказались эти несчастные. В те дни американские политические партии проявляли такой живой интерес к войнам, которые велись в Европе, словно страна тоже находилась в состоянии войны; политики, или квазиполитики, были не чем иным, как носителями проанглийских или профранцузских взглядов. Федералисты с готовностью оправдывали любые действия, если их совершала Англия, между тем как демократы почти столь же охотно защищали все чудовищные преступления, к которым привела политика Наполеона.
Я говорю «почти», ибо, если быть честным по отношению к потомкам, не думаю, что сторонники Франции в Америке были в той же мере настроены профранцузски, в какой сторонники Англии — проанглийски. Последние вернулись к своей провинциальной свободе мыслей; будучи хорошо знакомыми с английскими версиями всех политических и моральных истин и плохо зная общественные умонастроения, они застыли в скорлупе своей веры, подобно тем, кто поклоняется святыне вдали от нее и вынужден все принимать за чистую монету. Проанглийская партия имела своим основанием глубоко укоренившиеся взгляды и свойственное колониям преклонение перед освященным веками троном, в то время как профранцузская была обязана своим существованием главным образом оппозиции. Правда, союз 1778 года оказал некоторое влияние на людейnote 146, которые по возрасту могли участвовать в событиях Войны за независимость, но их было чрезвычайно мало даже в их собственной партии. Любовь к Англии была искренней, сильной, прочной и глубокой; профранцузские настроения, как только что было сказано, по большей части взрастила оппозиция. Публичные дискуссии о судьбе «Рассвета», разумеется, породили среди моих знакомых множество домыслов относительно моей судьбы. Один месяц сменял другой, письма мои до
Америки не дошли, и все было решили, что судно погибло. Наконец корабль, прибывший с Ямайки, привез какую-то смутную историю о том, как я отвоевал судно у Сеннита, и, поскольку стало известно, что нас на корабле осталось только четверо, кое-кто осмелился предположить, что из-за недостатка людей «Рассвет» потерпел крушение; так меня записали в покойники.
Вскоре после того, как среди моих друзей и знакомых распространилось такое мнение, в Клобонни явился Джон Уоллингфорд. Он, однако, не стал ничего менять, был со всеми любезен, сказал рабам, что все останется по-прежнему, и недвусмысленно заверил их, что они и дальше будут жить при законном regime Уоллингфордов. Все решили, что он, должно быть, мой наследник, и никто не понимал, что послужило причиной последовавших за тем насильственных действий.
Спустя два месяца после визита Джона Уоллингфорда мистер Хардиндж и все, связанные с Клобонни, были потрясены известием о существовании закладной. По статуту, или «статуе», как выразился Джеред, началась процедура лишения владельца права выкупить заложенное имущество, через несколько месяцев имение было продано с молотка в Кингстоне, и никто не предложил за него больше пяти тысяч долларов — шестой части его настоящей стоимости. Подобная принудительная продажа недвижимости по убыточной цене была и остается довольно обычным явлением, особенно в Америке; считается, что кредитор готов в случае необходимости поднять цену. В моем случае защищать мои права было некому; мистер Хардиндж явился на торги, приготовившись урезонивать моего кузена и взывать к его совести, вместо того чтобы собрать крупную сумму и аннулировать его претензии. Джон Уоллингфорд, однако, вообще не явился, и торги состоялись при одной заявке от мистера Хардинджа, заявке, которую он не обдумал заранее, а цену рискнул предложить, исходя из своих представлений о средствах и характере Люси.
Официальным покупателем стал человек по имени Дэггит, родственник Джона Уоллингфорда со стороны матери, он предъявил права на владение поместьем моего отца. Дэггит вступил во владение собственностью, отпустил негров и определил новых слуг на ферму и мельницу. Ко всеобщему изумлению, Джон Уоллингфорд за все время ни разу не появился, хотя все считали, что в случае моей действительной смерти он имеет законные права на все оставшееся после меня имущество. Однако завещание не было ни предъявлено, ни утверждено, и о моем кузене не было ни слуху ни духу! Мистер Дэггит был человек суровый и замкнутый, от него что-либо узнать не представлялось возможным. Его права на Клобонни не могли быть оспорены, и, посоветовавшись с юристом, мистер Хардиндж и сам вынужден был с неохотой признать их. Вот, в сущности, все, что я узнал от мельника в ходе непринужденной беседы, которая длилась не больше часа. Конечно, многое осталось для меня непонятным, но я узнал достаточно, чтобы уяснить себе, что я просто нищий.
Прощаясь с Джередом, я дал ему мой адрес, и мы договорились снова встретиться на следующий день. Участие старика ободряло меня, кроме того, я хотел выведать от него все, что можно, особенно о Люси и мистере Хардиндже. Затем я последовал за Марблом и Набом в пансион, в котором обычно останавливались шкиперы и первые помощники; разумеется, до пребывания под одной крышей со своими подчиненными снисходили шкиперы самого низшего класса. Остаток утра ушел на обустройство наших комнат и одевание — мы облачились в наши лучшие куртки; сюртука у меня не было, — может быть, что-нибудь в этом роде и осталось среди вещей, перевезенных из Клобонни на ферму Райт. Но несмотря на сей недостаток в моем гардеробе, я не хотел бы, чтобы читатель подумал, будто я имел жалкий или неопрятный вид. При росте шесть футов один дюйм, одетый в скромную, ладного кроя синюю короткую куртку из флотского сукна да в офицерские брюки, в чистой белой рубашке, с черным шелковым платком на шее и в жилете с красивым, но скромным рисунком, я вовсе не стыдился своей наружности. Я приехал из Англии, страны, в которой одежда хороша и дешева, и более элегантного моряка, пожалуй, трудно было найти в портовой части города.
Мы с Марблом отобедали и собрались было пройтись по Бродвею, когда худой, усталый, мрачный на вид человек вошел в пансион и направился к стойке с очевидным намерением осведомиться о ком-то из обитателей. Буфетчик тотчас указал на меня, после чего незнакомец приблизился и величественно, с сознанием собственного достоинства представился полковником Уорблером, редактором нью-йоркской газеты «Репабликэн Фримэн». Я попросил этого джентльмена в общую гостиную, и между нами завязалась следующая беседа.
— Мы только что узнали о вашем приезде, капитан Уоллингфорд, — начал полковник — все нью-йоркские редакторы определенного калибра, кажется, ex officio принадлежат к этому мелодраматическому званию, — и нам не терпится сделать все от нас зависящее, чтобы вы были, так сказать, rectus in curianote 147 в глазах нации. Ваша история глубоко взволновала нас несколько месяцев назад, и общественное сознание, надо полагать, готово к тому, чтобы узнать всю правду, и с удовольствием ждет новых подробностей. Если вы будете так любезны и вкратце изложите вашу историю, сэр, — он преспокойно вынул чернила, перо, бумагу и приготовился писать, — я обещаю вам, что ваш рассказ появится в завтрашнем номере «Фримэна», изложенный в таком духе, что вы останетесь довольны. Шапка уже готова, и, если позволите, я прежде всего зачитаю ее вам. Затем, не дожидаясь никаких знаков одобрения или недовольства с моей стороны, полковник принялся читать то, что он назвал «шапкой»:
— «Недавно в Филадельфию, пассажиром на „Скейлкилле“, прибыл наш уважаемый соотечественник капитан Майлз Уоллингфорд. (В 1804 году еще не всех называли эсквайрами, даже сами издатели еще не присвоили себе сей титул вежливости ех officio.) Мы уже рассказывали читателю о злоключениях этого джентльмена. Из его уст мы услышали следующий рассказ о том, каким отвратительным и противозаконным образом обошлись с ним на английском военном корабле, называемом «Быстрый», под командой дворянского отпрыска, именуемого лорд… — я оставил место для имени, — рассказ, способный возбудить в душе каждого честного американца чувство ужаса и негодования против этого нового проявления британского вероломства и британской наглости в открытом море. Ниже вы прочтете, как, не удовлетворившись насильственной вербовкой всей команды и дурным обращением с нею, этот отпрыск аристократического рода нарушил все пункты договора между двумя странами в отношении самого капитана Уоллингфорда и попрал все законы чести; одним словом, пренебрег всеми заповедями Божиими. Мы думаем, что не найдется такого человека или группы людей, которая станет защищать подобное возмутительное поведение; и что даже приспешники Англии, состоящие на службе в органах федеральной печати нашей страны, не замедлят присоединиться к нам теперь в осуждении британской агрессии и британского узурпаторства». Ну вот, сэр, надеюсь, вам понравилось.
— Это несколько expartenote 148, полковник, ибо у меня столько же оснований жаловаться на английскую, сколько на французскую агрессию; мое судно было захвачено дважды, один раз — английским фрегатом, а другой раз — французским капером. Если уж что-то рассказывать, то я предпочел бы рассказать все без утайки.
— Разумеется, сэр; мы хотим описать все гнусности, которые совершили эти бессовестные англичане.
— Я полагаю, что, захватив мое судно, английский капитан действительно совершил недопустимый поступок по отношению ко мне, что и явилось причиной моего разорения.
— Подождите, сэр, не так быстро, — прервал меня полковник Уорблер и принялся скоро и усердно записывать. — «… и тем самым довел до разорения этого трудолюбивого и честного человека»; замечательная фраза получилась. Итак, сэр, продолжайте.
— Однако я не могу пожаловаться на дурное обращение со мной лично; и действия французов ничем не отличались от действий англичан, а может быть, были еще более отвратительными, — едва я избавился от английской призовой команды, как нас захватил «француз» и не дал нам найти пристанище и нанять новую команду во Франции.
Полковник Уорблер выслушал меня с холодным безразличием. Против французов он не собирался написать ни строчки, принадлежа к весьма многочисленной породе распространителей новостей, которые воображают, будто их высокое призвание в том и состоит, чтобы рассказывать о любом событии ровно столько, сколько сами они считают нужным. Видя нежелание моего гостя обнародовать важные факты, я еще более настойчиво указал ему на ущерб, который причинили мне французы; но старался я напрасно. На следующее утро в «Репабликэн Фримэн» появился такой отчет о событиях, который в точности соответствовал направленности этой независимой и смелой газеты; в нем не было ни слова о французском капере, а рассказ о действиях английского фрегата был приукрашен разнообразными фактами и выражениями, которые полковник Уорблер, должно быть, почерпнул из своего обширного запаса заезженных фраз и приемов — я таких слов не произносил.
Едва только я отделался от общества этого джентльмена — а расстались мы вскоре после того, как он обнаружил, что я настойчиво стремлюсь привлечь его внимание к неправомерным действиям французов, — мы с Марблом покинули пансион, собираясь, как и договорились, прогуляться по Бродвею и посмотреть на произведенные временем перемены. Мы едва прошли один квартал, как вдруг кто-то тронул меня за рукав; обернувшись, я увидел совершенно незнакомого мне человека с напряженно-восторженным выражением лица; он бежал и весьма запыхался.
— Прошу прощения, буфетчик из пансиона, где вы остановились, сказал мне, что вы капитан Уоллингфорд.
Я поклонился: видимо, меня настиг еще один охотник за фактсти.
— Надеюсь, сэр, вы извините мою бесцеремонность ввиду того, что я преследую благородную цель. Я представляю публику, которая всегда жаждет получать самые свежие новости обо всех важных делах, и долг придает мне смелости. Разрешите представиться: полковник Позитив из «Федерал Трус Теллер», эту газету когда-то выписывал ваш уважаемый батюшка. Мы только что узнали о злодеяниях, которые совершила в отношении вас, капитан Уоллингфорд, «шайка французов, пиратов, воров, разбойников», — прочел он из другой так называемой шапки, подготовленной для публики с иными пристрастиями, — «еще один случай галльской агрессии и республиканской якобинской наглости; такие злодеяния не могут не вызвать возмущения каждого благонамеренного американца и способны обрести защитников лишь среди той части общества, которая, не имея собственности, всегда готова сочувствовать успеху этих разбойников, пусть даже за счет прав американских граждан и процветания Америки».
Прочитав эти строки, полковник Позитив остановился, чтобы перевести дух, и взглянул на меня, как будто ожидая довольных и восторженных восклицаний.
— Мои интересы пострадали от того, что я считаю совершенно незаконными действиями французского капера, полковник Позитив, — отвечал я, — но этого никогда бы не случилось, если бы серьезный урон не нанес мне, на мой взгляд, столь же непростительный поступок английского фрегата, «Быстрого», под командой капитана лорда Харри Дермоида, сына ирландского маркиза Тоула.
— Господи помилуй, сэр, возможно ли? Вы сказали — английского фрегата? Где это видано, чтобы суда столь уважающей правосудие нации участвовали в неспровоцированном нападении? Это особенно странно, если принять во внимание, что у нас единый язык, общие корни, саксонские предки и тому подобное, — ну, вы понимаете, так что неблаговидные поступки с их стороны исключаются, тогда как каждое прибывающее судно, к сожалению, привозит нам новые образчики злодеяний, которые совершают клевреты этого выскочки, французского императора, человека, сэр, с делами которого, сэр, могут сравниться разве что преступления Нерона, Калигулы и других тиранов древнего мира. Если вы, капитан Уоллингфорд, любезно предоставите мне некоторые подробности последнего злодеяния Бонапарта, я обещаю: весть о них дойдет до самого отдаленного уголка страны, и это будет вызов злонамеренным и гнусным преступлениям любой личности или группировки. Я немилосердно отказал ему. Однако это ничего не изменило, ибо на следующий день в «Федерал Трус Теллер» появился рассказ о происшедшем, в котором все было изложено как бы очень точно, будто с моих слов, а правды в нем было столько же, сколько в обычных газетных байках, рассчитанных на сногсшибательный эффект. Его с жадностью прочли все американские федералисты, а статья противной направленности в «Репабликэн Фримэн» прошла pari passunote 149 по всем демократическим газетам и была проглочена с равным аппетитом всеми сторонниками противоположной идеи. Это различие, как я потом узнал, было значимо чуть ли не для каждого жителя страны. Если я оказывался в обществе федералиста, он целый день готов был слушать ту часть моего рассказа, которая относилась к захвату моего судна французским капером, с демократом же было vice versanote 150. Поскольку купцы по большей части были федералистами, а англичане сыграли в моей истории более неприглядную роль, я вскоре обнаружил, что уже простым упоминанием о происшедшем вызываю всеобщую неприязнь; в скором времени кто-то распустил слух, что сам я не кто иной, как дезертир, бежавший из английской армии, — я, пятый Майлз из нашего рода, владелец Клобонни! Что до Марбла, люди готовы были поклясться, что это он обобрал своего капитана, а за четыре года до того сбежал с английского двухпалубника. Все мы живем в обществе и знаем, как сочиняются истории, порочащие человека, который не пользуется всеобщей любовью, и с каким усердием они распространяются; предоставлю читателю вообразить, какова была бы наша участь, если бы у нас не хватило благоразумия прекратить рассказы о наших злоключениях. Уже не помышляя о том, чтобы обратиться к властям с просьбой о возмещении ущерба, я почитал себя счастливым, когда все наконец забылось и я не вовсе лишился своего доброго имени.
Признаться, возвращаясь домой, я иногда воображал, что меня защитит страна, в которой я родился, страна, за которую я сражался и которой я платил налоги; но мне было всего лишь двадцать три года, и тогда я еще не понимал, как действуют законы, особенно если общество мирится с тем, что его наиболее важные интересы находятся под контролем иностранных держав. Когда бы несправедливость по отношению ко мне допустили только французы или только англичане, мои дела обстояли бы получше, по крайней мере внешне, хотя денег мне все равно было уже не вернуть; та или иная политическая партия поддерживала бы ко мне ex parte симпатии, пока это было бы ей выгодно или пока не подвернулась бы более соблазнительная весть о каком-нибудь новом скандале и не вытеснила бы меня с моими бедствиями. Но я стал жертвой обеих воюющих сторон, и вскоре все дружно согласились оставить эту тему. Что касается возмещения ущерба или компенсации, я не был столь глуп, чтобы добиваться ее. Напротив, обнаружив, каким непопулярным я становлюсь среди купцов, пытаясь в такой неподходящий момент доказать, что Великобритания вела себя не лучшим образом, я благоразумно смолк и тем самым спас свое доброе имя, которое в противном случае постигла бы судьба моего имущества; клевета — самый удобный способ заставить опасного витию держать язык за зубами.
Не сомневаюсь, что многие молодые люди не поверят, что подобное могло иметь место в стране, называющей себя независимой; но прежде всего надобно помнить о том, что ослепленные фракционными страстями сторонники той или иной идеи неспособны занять независимую позицию, свободную от внутрипартийной лжи и уловок; далее, все, кто знает, каково было положение в стране в 1804 году, должны признать, что она не была независимой во взглядах ни от Англии, ни от Франции. У нас осмысление никогда не поспевает за фактами; и в то время общественное мнение так же отставало от происходящих в стране перемен, как… как… ну, скажем, как сейчас. Мне не найти сравнения лучше или вернее. Я не сомневаюсь, что то же самое повторилось бы снова, если бы те же могущественные воюющие державы совершали подобные злоупотребления теперь.
Меня забавляло, как искренне Марбл возмущался этими маленькими примерами недостатка национального чувства у его соотечественников. Он не собирался держать язык за зубами; и многие годы он высказывал свое мнение о том, как гражданин Америки лишился судна и груза и не надеется на возмещение ущерба, с прямотой, которая делала честь его чувству справедливости, но отнюдь не благоразумию. Что касается меня, то я, как было сказано выше, даже не пытался добиться справедливости. Я понимал всю безнадежность таких попыток; «Рассвет» и его груз сгинули вместе с сотнями других судов и грузов в политической бездне, которая разверзлась после объявления войны 1812 года.
Мне не очень приятно говорить на эту тему. Я бы с радостью не затрагивал ее вовсе, ибо мой случай доказывает, что объединение политических сил в нашей стране не удалось; но ничего нельзя добиться, утаивая правду. Пусть читатель задумается о прошлом, — может быть, от этого будущее изменится к лучшему и гражданин Америки в действительности получит некоторые из тех прав, которыми он так привык гордиться. Если бы сокрытие правды приносило хоть какую-нибудь пользу, я бы с радостью умолк, но болезни в теле политическом требуют смелого и мужественного лечения даже в большей степени, чем недуги физические. Я помню тон заметок, опубликованных в газетах торговых городов на тему недавнего договора с Францией, — это один из самых чудовищных примеров несправедливости и неуважения к праву, которые знает история, и, признаюсь, у меня нет надежды на сколько-нибудь заметные положительные перемены.
Отделавшись от полковника номер два, мы с Марблом пошли дальше. По дороге нам встретилось несколько моих знакомых, но никто из них не узнал меня в моем теперешнем наряде. Это меня нисколько не огорчало, ибо мне надоело рассказывать историю моих бедствий, и я был бы рад несколько дней походить инкогнито. Но Нью-Йорк в 1804 году был сравнительно небольшим городом, и там знали в лицо всех, кто был сколько-нибудь заметной фигурой. Поэтому я, в сущности, не надеялся долго оставаться неузнанным.
Мы брели по улице Святого Павла — в то время роскошному кварталу города, где было построено несколько домов в новомодном претенциозном стиле. На веранде одного из этих патрицианских домов, как теперь стало принято говорить, я заметил одетого по последней моде человека, который ковырял в зубах с видом, возвещавшим о том, что это хозяин дома. Едва мы поравнялись с этим человеком, как тот вскрикнул от удивления и произнес имя моего помощника. Мы остановились. Это был Руперт.
— Марбл, голубчик, какими судьбами? — воскликнул наш старый товарищ по плаванию, спускаясь со ступенек с этаким вальяжным, полурадушным-полуснисходительным видом и протягивая руку, которую Мозес схватил и пылко пожал. — Ты напомнил мне старые времена и соленую воду!
— Мистер Хардиндж, — отвечал мой помощник, который и не подозревал о неприглядных качествах Руперта, разве что о его безразличии к морю. — Я очень рад видеть вас. А ваш отец и красавица сестра тоже здесь живут?
— Нет, старина Мозес, — отвечал Руперт, по-прежнему не глядя в мою сторону. — Это мой собственный дом, в котором я был бы рад принять тебя и познакомить с моей женой, которая к тому же твоя старая знакомая — мисс Эмили Мертон, — дочь генерала Мертона из британской армии.
— Черт бы ее побрал, эту британскую армию! И британский флот тоже! — с чувством воскликнул Мозес, забыв о приличиях. — Если бы не он, наш старый друг Майлз был бы теперь богатым человеком.
— Майлз! — повторил Руперт с изумлением более естественным, чем обычные его проявления чувств. — Значит, это правда и ты не погиб в море, Уоллингфорд?
— Я жив, как видите, мистер Хардиндж, и рад возможности осведомиться о вашем отце и сестре.
— Оба они в добром здравии, спасибо; особенно старый джентльмен будет рад видеть тебя. Он очень переживал, когда на тебя посыпались несчастья, и старался как мог, чтобы предотвратить этот прискорбный случай с Клобонни. Но ты ведь понимаешь, ему собрать пять — десять тысяч долларов все равно что миллион; а бедняжка Люси все еще несовершеннолетняя и может получить только свои проценты, а к тому времени их не так уж много набежало. Уверяю тебя, Уоллингфорд, мы сделали все, что могли, но я собирался обзавестись домом и мне как раз нужны были деньги, а ты знаешь, что это такое. Бедное Клобонни! Я ужасно огорчился, когда узнал, хотя, говорят, мистер Дэггит, твой преемник, собирается сотворить с ним чудеса — он, что называется, капиталист и умеет доводить до конца все свои замыслы.
— Я рад, что Клобонни попало в хорошие руки, если уж оно уплыло из моих. Всего хорошего, мистер Хардиндж, в самое ближайшее время я навещу вашего отца и разузнаю подробности.
— Да-да, он будет чрезвычайно рад видеть тебя, Уоллингфорд; и, разумеется, я с удовольствием помогу тебе, чем только смогу. Ты, верно, сейчас на мели?
— Если то, что мне нечем заплатить долг в двадцать — тридцать тысяч долларов, вы называете «на мели», тогда верно. Но я не отчаиваюсь, я молод, и у меня благородная профессия, подобающая мужчине.
— О да, Уоллингфорд, у тебя все будет прекрасно, — отвечал Руперт покровительственным тоном. — Ты всегда был предприимчивым малым, и за тебя можно не беспокоиться. Вероятно, было бы неделикатно приглашать тебя к миссис Хардиндж как ты есть — ты, конечно, замечательно выглядишь в твоей короткой куртке, но я знаю, как придирчиво молодые люди относятся к своему виду, когда речь идет об обществе дам, а Эмили как раз очень утонченная особа.
— Однако миссис Хардиндж часто видела меня в куртке и проводила в моем обществе целые часы, несмотря на то, что я был одет точно так же, как теперь.
— Да, в море все по-другому. В море ко всему привыкаешь. Всего хорошего, я буду иметь тебя в виду, Уоллингфорд, и, может быть, мне удастся кое-что для тебя сделать. Я на короткой ноге с главами всех больших торговых домов и, конечно, буду иметь тебя в виду. До свидания, Уоллингфорд. Марбл, я задержу тебя на минутку.
Я не без горечи усмехнулся и гордо зашагал прочь от дома Руперта. Я и не подозревал, что в тридцати футах от меня сидела Люси, внимая рассказам и шуткам Эндрю Дрюитта. О том, в каком состоянии духа она слушала его, читатель скоро узнает. А Марбл, догнав меня, сказал, что Руперт задержал его, чтобы узнать наш адрес; быть может, это невеликодушно с моей стороны, но я нисколько не был признателен ему за эту милость.