Мальчик гонялся за бабочкой. Бабочка была большая, необыкновенно красивая, с широкими темно-красными крылышками, на которых виден был удивительный рисунок – синие и зеленые черточки переплетались, и будто человеческое лицо проступало из этого хитро сплетенного узла. За свои десять солнцеворотов мальчик впервые встретил такую бабочку и потому очень хотел поймать ее, спрятать в домик, сложенный из ладоней, поиграть с ней, побаловаться, а потом показать матери.
Они резвились на теплом солнечном лугу, среди травы и цветов. Бабочка будто дразнила мальчика. То высоко взвивалась вверх искоркой от костра, то, делая широкие плавные круги, вдруг садилась на облюбованную головку цветка и сама становилась цветком, и уже трудно было ее разглядеть.
Мальчик то припадал к земле, замирая и чувствуя, как взволнованно трепещет разогретое веселой охотой сердце, то бросался на цветок, сжимая его головку в ладонях, но в самый последний миг, из-под самого носа, бабочка вырывалась на волю.
Жарко светило солнце. Был яркий полдень с мягкими белыми облачками в синем небе, с легким ветерком. Луг, на котором играли мальчик и бабочка, находился на невысоком травянистом островке, в самом слиянии двух рек. Как раз тут золотая от солнца Свислочь вливалась в серебряную Березину. Слышался плеск воды. Летало множество красивых стрекоз. Но бабочка была одна, одна на всем свете, и только за ней радостно следили настороженные карие глаза мальчика.
Мать шла неподалеку, несла в белой полотняной постилке целую охапку луговых и речных цветов, душистой сочной травы. Дома она разберет всю эту красоту на тоненькие пучки, будет сушить до самых морозов, и тогда их небольшая хатка вся пропахнет таким густым, хмельным ароматом, что даже бычий пузырь, которым затянуто окно, раздует свои толстые щеки и словно бы засмеется.
Порой мать останавливалась, опускала на землю узел, низко наклонившись, что-то искала в траве. Потом поднимала голову, прикрыв глаза ладонью от солнца, звала сына:
– Мирошка!
– Я тут, – тихо отзывался мальчик, чтобы не испугать бабочку, снова усевшуюся на залитый солнцем цветок.
Наконец Мирошке повезло. Он бросился в траву, упал лицом в разомлевшие цветы и схватил, поймал бабочку. Радость переполняла его сердце. Мальчик перевернулся на спину, увидел над собой сияющую голубизну – и захлебнулся от счастья.
– Мама, посмотри! – закричал он. – Я поймал! Мать удивленно оглянулась, держа в руках пучок
зеленой травы. Серебряная горошина пота катилась по
смуглому лбу сына.
– Я поймал! – кричал Мирошка.
Голос сына, казалось ей, парил над Свислочью и Березиной, над синими заречными лугами и лесами, надо всем белым светом. Голос этот, казалось ей, долетел до самых облаков.
– Ты что, сынок? – тихо спросила мать. А он уже бежал к ней, босой, русоголовый, в расхристанной полотняной рубахе. Медный крестик поблескивал на загорелой груди.
– Глянь, мама…
Он осторожно, узенькой щелочкой открыл тесно сплетенные ладони, будто нес в них воду и боялся пролить хоть каплю.
– Она живая, – дыша прерывисто и часто, сказал Мирошка и заглянул матери в глаза: – Красивая?
Но глаза матери, такие добрые, такие светлые, вмиг потемнели, испугались, стали колючими и некрасивыми. Мирошку страшно поразила такая внезапная перемена.
– Что ты наделал, сынок? – побелевшими губами прошептала мать. – Ты погубил душу предка. Ой-ой… У меня холод по спине пошел. Ты ведь душу предка убил.
Узел соскользнул с ее спины. Плечи поникли. Глаза потухли. Мирошка, как оглушенный громом, непонимающе смотрел на мать. Ощущение чего-то страшного, не подвластного рассудку сделало слабыми, словно чужими, ноги. Ладони вспотели, и он раскрыл их, выпустив бабочку, которая, неловко взмахивая крылышками, будто прихрамывая, полетела в сторону реки.
– Ты покалечил душу предка. Но, слава богу, она жива.
Мать истово перекрестилась, схватила Мирошку за руку, вскинула на плечо узел с травой и почти бегом поспешила домой, в Горелую Весь.
Они быстро шли через лес. Из густого кустарника, хлопая крыльями, испуганно рванулась сова – большая зыбкая тень метнулась над ними. Мирошка с матерью присели от страха. Сова пролетела низко над тропинкой.
По верхушкам прошелся ветер. Темный лес ожил, загудел, замахал руками-ветками. «Ты покалечил душу предка», – слышалось Мирошке в этом густом сердитом гуле, и мальчик вздрогнул, еще крепче схватился за мамину руку, еще живее замелькали его черные твердые пятки. «Скорей бы домой добраться, – думалось ему. Скорее бы увидеть отца и братика с сестричкой».
Тропинка продиралась сквозь еловую и осиновую чащобу. Могучие деревья заслоняли солнце, и в лесу царил серебристо-серый полумрак. Мать не говорила ни слова, молча шагала вперед. Сердце у Мирошки колотилось от страха и усталости.
Наконец запахло теплым дымом, залаяли собаки, заблеяли овцы – из-за деревьев показалась Горелая Весь. Пятнадцать – двадцать дворов размещались полукругом на поросшей травой возвышенности посреди еловых и березовых лесов. Давным-давно бросил Перун огненную стрелу с неба, и весь занялась пламенем, сгорела дотла. Долго люди, предки Мирошки, воевали с огнем – забрасывали его землей, хлестали еловыми лапками, выгоняли из старых пней, из дуплистых деревьев. Заново отстроили весь и назвали ее Горелой.
Дремучий лес, окружавший весь со всех сторон, сильно пострадал от огненной бури. Огонь слизал с деревьев кору – еще и теперь кое-где увидишь черный дуб или черную березу.
Испокон веков жили в Горелой Веси общиной по уставам и урокам князей свислочских смерды-пахари. Медом, воском, бобрами и куницами расплачивались они с князьями, поставляли коней для княжеских походов. Зато ни одна соседняя община, боясь князя, не трогала их межевые знаки, топорами вырубленные на деревьях, и сидели смерды спокойно на прадедовской земле, которая их кормила.
Три, четыре, пять лет родила земля, но постепенно сила ее слабела, словно замирала. И тогда всей общиной наступали на лес, вырубали, жгли его, корчевали пни, готовя новую пашню. А оставленное поле постепенно зарастало кустарником.
Хаты в Горелой Веси были срублены из осиновых кругляков, четырьмя углами опирались на камни-роговики. Крыли их дранкой, но после того великого пожара некоторые семьи вынуждены были по бедности использовать солому или камыш.
– Где это ты была так долго, Настасья? – спросил Ратибор, отец Мирошки. Сидя на замшелом валуне, он выбирал из большой кучи нарезанной лозы длинные гибкие прутья и плел дверцы для еза, которым перегораживают реку во время ловли рыбы. Отец был в такой же, как и Мирошка, белой полотняной рубахе, с рыжими от пота пятнами под мышками.
– На Звонком берегу травы рвала, – ответила Настасья и потянула Мирошку за рукав. – Иди в хату, стань на колени перед иконой и проси у бога, чтобы простил тебе грех.
Мирошка, холодея сердцем, ступил в полумрак хаты. Пол в ней был вымощен широкими осиновыми досками. Пахло вымытыми дубовыми лавками, стоявшими возле стен, льняными рушниками. Под закопченным потолком висела люлька, в которой спал маленький братик Мирошки Доможир. Печь занимала почти четверть хаты. Напротив печи в стене было прорублено волоковое окошко для выхода дыма, оно задвигалось широкой доской. Другое окно – красное – было больше и веселее, сквозь него в хату попадал солнечный свет. Светец с обожженной лучиной торчал из-под балки. От печи до глухой стены были настелены полати, на которых так славно спится, когда снаружи воет осенняя стужа. На стенах и потолке мать развесила веночки из васильков и ромашек, букетики сушеных трав, они пахли сладко и дурманяще.
Мирошка, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить братика, прошел в красный угол, стал на колени перед иконой. Мать зажгла желтую тоненькую свечку, она освещала божий лик. У бога были большие строгие глаза, пронизывающие душу насквозь, словно стрелы воев князя Рогволода Свислочского. Мирошка осторожно стукнулся лбом об пол.
«Боже, спаси душу прадеда. Зачем ты превратил ее в бабочку? Бабочка такая слабая и беззащитная. Ее может бросить в реку ветер, может склевать птица. А град? А снег? Куда прячутся зимой бабочки и мотыльки? Боже, сделай дедову душу лесным голубем или медведем. Лучше медведем, люди его уважают и боятся».
Мирошка говорил с богом, и неожиданные, непонятные ему самому мысли всплывали в его голове. Он боялся этих мыслей, но они накатывались, как волны на берег, и не было от них спасения.
Какой бог главный? Этот – в хате, на иконах, или тот, что прячется в лесу и вырезан из высокого дубового кругляка? Мать молится этому богу, боится его, но иногда ходит и к тому, лесному. Ходит украдкой, подарки ему носит. Как он, Мирошка, ни просился, мать ни разу не взяла его с собой к лесному богу. Все-таки, наверное, этот, домашний, бог главнее, ведь лесной стоит под дождем и снегом, с непокрытой головой, стоит днем и ночью, и никто не зажигает перед ним свечку. На лесного бога, конечно же, заползают муравьи, садятся стрекозы… А домашнему богу всегда тепло и уютно.
Вдруг за спиной у Мирошки что-то стукнуло. Он испуганно обернулся – показалось, что из-под печи вылезает домовой Чур, дух мертвых предков. Мирошка никогда не видел его, но говорят, что у Чура на голове рожки, на руках и ногах не пальцы, а копыта.
Но вместо Чура перед Мирошкой стоял стрый Яков, держа в руках лук. На поясе у Якова висел кожаный тул со стрелами. Яков был на шесть солнцеворотов старше Мирошки, но они дружили. Не было между ними секретов. Мирошка обрадовался Якову – страшно было одному в сумрачной тихой хате.
– Кто-то трогал наши борти, – сказал ему Яков. – То ли человек лихой, то ли медведь. Хочешь, Мирошка, меду попробовать? Пошли со мной – проверим, кто в наши борти повадился.
– Пошли, Яков, – не скрывая радости, воскликнул Мирошка. Боги – и домашний, и лесной – уже немного наскучили ему, он боялся их обоих и потому решил скорее уйти в лес, чтобы забыть про богов, не дожидаться их гнева.
Мирошка любил Якова и завидовал ему. Хотел скорее вырасти таким же ловким, сильным, отважным и веселым.
Они вышли во двор. Ярко-белые мелкие щепки валялись на земле. Мирошкин отец все мастерил ез. Бледно-золотой шар солнца, достигнув высшей точки в небе, начал скатываться вниз. Гудели шмели и пчелы.
Яков шел впереди, высокий, гибкий, быстрый. Мирошка чуть поспевал за ним. Зазвенели, запищали, чуя вечер, комары.
Яков, хоть и приходился дядей Мирошке, братом его отцу, жил в их семье. Родители его погибли во время большого пожара, своей семьи он еще не завел, вот и приходилось мыкаться по чужим углам. Мирошкин отец все чаще хмурился, все глубже вздыхал, но пока молчал.
Они шли по лесу, и Яков говорил Мирошке:
– Хочешь, вон в то деревце попаду стрелой? Хочешь, с елки шишку собью?
И стрелял, и попадал в деревце, и шишку сбивал, и весело смеялся. Мирошка вслух восхищался его ловкостью и завидовал ему.
Наконец дошли до бортных деревьев. Жители Горелой Веси ставили на бортных деревьях, каждый на своем, «знамена» – знаки, сообщавшие всем людям в округе, кому принадлежит то или иное пчелиное гнездо. Мирошкин отец обычно вырубал на деревьях две перекрещивающиеся стрелы.
Непростое дело – заманить пчел, этих вольных беспокойных тружениц, в свой улей. Надо немало постараться: обрызгать свою борть настоями пахучих трав и цветов, медом, уксусом. Осторожные пчелы высылают во все стороны разведчиков, которым нужно отыскать для пчелиной семьи жилье. Поселятся пчелы в борти, начнут носить мед, набирать силу, да вдруг придет большой лакомка – медведь со своей загребущей лапой. Против медведя делают подкуры – вкапывают возле дерева острые толстые колья, навешивают вблизи ульев гладкие тяжелые бревна. Тронет медведь бревно лапой, чтобы отбросить его в сторону, а оно возвращается и больно бьет зверя по голове. Ревет медведь, колотит разъяренно лапами по бревну, да бревно, словно живое, отвечает ударом на удар.
Мирошка с Яковом как раз и повстречали такого сластену. С грозным ревом лез он на подкур. С дерева незадолго до этого сняли кору, лапы медведя скользили по голому стволу, но зверь (и кто только научил его?) рвал лапами лесную землю, набирал на когти хвои и песка и снова пробовал взобраться на дерево.
Яков натянул тетиву лука, и стрела со свистом впилась медведю в стегно. Он яростно заревел, свалился с подкура, поднялся во весь рост, угрожающе помахал лапами, но все-таки, забыв про мед, торопливо побежал прочь.
– Будешь знать, как ходить за чужим медом, – смеясь, сказал Яков. – Медведь умнее некоторых людей. Лезет, лезет на дерево – бух! – свалился. Ни стона, ни рева – сам виноват. А вот идет по лесу, шишка с елки упадет, стукнет по лбу – как подскочит медведь, как заревет, как разозлится! Смех, да и только.
Подошли к лесному ручью. Мирошка припал губами к струйке воды, напился. Розовые лучи заходящего солнца мягко освещали полянку, на которой остановились Яков и Мирошка.
По берегу шумливого ручья, продираясь сквозь заросли, добрались до Свислочи. Множество бобров трудилось тут: спиливали деревца, сплавляли их вниз по течению.
– Смотри, – вдруг зашептал Яков и рукой, в которой держал лук, показал на реку. С противоположного берега сюда плыл челн. Светловолосый юноша, стоя на левом колене, сильно и часто греб широким веслом. За спиной у юноши сидели двое мужчин в высоких магерках из белой шерсти, настороженно вглядываясь в приречный кустарник, где затаились Яков и Мирошка.
Челн врезался узким носом в шуршащую осоку. Незнакомцы выпрыгнули на берег, воровато оглянулись, вытащили из челна труп человека и, ломая зеленый камыш, проваливаясь по колено в болотную жижу, торопливо понесли его в глубь леса. Гребец остался возле челна. Через несколько минут мужчины в белых магерках вернулись, оставив труп в лесу. Челн понесся туда, откуда только что приплыл.
Мертвый старик с большой лысой головой лежал на песчаном пригорке. Зеленая муха ползала по морщинистой щеке. Стрела с обломанным оперением торчала в груди.
– Кто его убил? – шепотом спросил Мирошка.
– Люди с того берега, – не сводя глаз со старика, тоже шепотом ответил Яков. – Видал, они привезли труп сюда, на землю нашей общины. Они хотят, чтобы наша община заплатила князю Рогволоду Свислочскому дикую виру. Бежим в весь, Мирошка!
«Дикая вира! Дикая вира!» – понеслось по Горелой Веси после того, как туда прибежали Яков с Мирошкой. Это были страшные слова. Столетние деды вместе с малышами, только что научившимися ходить, услышав эти слова, крепче запирали двери, с опаской поглядывая на потемневшие окна. Из окрестных лесов и болот ползла в весь тревога, казалось, сам воздух был пронизан ею. Голосили женщины. Никто не мог заснуть. Самые смелые мужчины, взяв топоры и рогатины, с которыми ходят на медведя, зажгли возле дубового креста на окраине Горелой Веси костер и уселись вокруг него.
Чем же так напугала всех дикая вира? Не гривнами, которые каждая семья, каждый дым должны были заплатить за то, что на земле общины найдено мертвое тело, а убийца неизвестен. Гривны, как бы ни было трудно, можно отыскать. Страшно было то, что покойник нес проклятие общине и земле, на которой лежал. Коснувшись земли Горелой Веси, покойник как бы отравлял всю эту землю, ее воду и траву. Обычно после этого черный мор валит скотину и людей. Что ни делай: закапывай труп, сжигай, бросай в речку, вези на чужое поле – печать проклятия остается. Раньше, когда еще не было греческого бога, а люди молились деревянным идолам на капищах, в таких случаях приносили в жертву человека и теплая человеческая кровь смывала проклятие. А новый бог, Христос, запрещает лишать человека жизни.
– Надо зарезать черного козла, кровь его разлить в окрестностях веси, а рога закопать под святым крестом, – посоветовал общинникам самый старый житель веси Гнездило. Его дед когда-то слыл колдуном.
Нашли черного козла, при свете костра отрезали ему голову, все сделали так, как научил Гнездило. Тревога немного улеглась.
Выдолбили из толстого дубового ствола гроб, и под покровом ночи самые храбрые из мужчин, среди них и Яков, взяли покойника, положили в гроб, как в челн, и отдали волнам Свислочи, сказав: «Вода дает, вода берет».
Мирошка, затаившись на полатях, никак не мог заснуть. Давно заснули отец с матерью; похныкав, как обычно, заснули братик Доможир и сестричка Текля, а он, лежа в ночной тиши, снова и снова вспоминал лицо старика, каким он его увидел с Яковом. Зеленая муха, которая ползла по щеке покойника, безотвязно мелькала в глазах, и, как он ни зажмуривался, как ни ворочался с боку на бок, не было от нее спасения. «Неужели я тоже умру? – думал мальчик. – Неужели и меня когда-нибудь засыплют землей? Как же это? Я же так люблю маму и отца, и Доможира, и Теклю. И стрыя Якова люблю. Люблю слушать говорливые волны Свислочи и Березины, гомон леса весной и осенью. Люблю на дождь смотреть. Если дятлы сильно стучат, будет дождь. Сыч кричит по ночам тоже на дождь. Я все это знаю, от отца знаю. Так неужели я умру?»
С трепетом в душе, с острым чувством страха и таким же острым любопытством он обращался в мыслях к тому, кто держит в своих руках все живое, кто дает и отбирает жизнь, кому молится мать. «Сделай, чтобы мы все жили и никогда не умирали, – просил он. – Сделай, чтобы душа прадеда, которую я сегодня нечаянно покалечил, не прокляла меня. Если ты все можешь, заведи дикую виру в топь, в болото, в песок-плывун, чтобы она не нашла дорогу в Горелую Весь».
Мирошка начал уже было засыпать, уже и мысли его обрывались, путались в голове, как паутина под свежим ветром. Но вдруг снаружи послышались шаги, легкие, быстрые. «Это Яков возвращается из леса, оттуда, где отдавали реке покойника», – сразу же оживился Мирошка. Он торопливо, но бесшумно спустился с полатей, откинул дубовый засов и вышел под ночное небо. Путь Перуна сиял над Горелой Весью. Обступая со всех сторон, шумел лес.
– Стрый, – тихо позвал Мирошка, – Яков! И вдруг ему стало так страшно, что мороз по спине пробежал и показалось: волосы встали дыбом и начали тоненько потрескивать на голове. Он понял, что это не Яков, что Яков еще на реке, а в трех-четырех саженях от него темнеют немые фигуры чужих людей, будто привидения встали из древних, заросших дерном курганов. Мирошка хотел вскрикнуть, рвануться назад, в хату, но неодолимая слабость сковала ноги, приклеила их к земле.
– Бери мальчишку, – чуть слышно прозвучал старческий голос, и Мирошке накинули на голову что-то мягкое, холодное, плотное (наверное, мешок), подняли на плечо и понесли, как волк овцу. Все произошло мгновенно, не успел он и глазом моргнуть.
– Принесем требу дикой вире, и она пожалеет весь, – донесся до Мирошки все тот же голос.
Так вот что хотят с ним сделать?! Затянут его в глубь леса, к лесному богу, там убьют и его кровью помажут сухие уста деревянному идолу. А где же настоящий бог, небесный бог, почему он не приходит на помощь?
– Скорей, скорей, – торопил того, кто нес Мирошку, все тот же омерзительный голос.
Мирошка через мешок со всем отчаянием, со всей злостью впился зубами в чужое ненавистное плечо, крутнулся телом. Сила, изгнанная из него страхом, снова вернулась.
Незнакомец ойкнул от боли, Мирошка с мешком на голове плюхнулся наземь. Он мгновенно вскочил на ноги, содрал мешок и закричал пронзительно, истошно:
– Мама! Яков!
И бросился во тьму, на миг опередив злые страшные руки, готовые снова схватить его.
– Держи мальца! – закричал старик, и Мирошке показалось, что это был голос Гнездилы.
Да разве можно было удержать Мирошку! Как на крыльях мчался он к родной хате, стрела из лука не смогла бы догнать его. Добежал, долетел до дома, ввалился в низкую дверь и на пороге столкнулся с матерью.
– Мама! – только и крикнул Мирошка, и земля поплыла у него из-под ног, опрокинулся, почернел серебряный Путь Перуна и погас, будто и не было его на небе.
Долго болел Мирошка. Черная лихорадка поселилась в нем. Ни травами, ни заговором, ни святой водой нельзя было ее выгнать. И никто не знал, что будет с ним, – ведь не дано человеку знать свой удел. Рыбы попадают в невод, птицы запутываются в тенетах, сыновья человеческие становятся жертвой своих весен и зим. Тот, кто родился, должен умереть. Таков нерушимый закон природы, но Мирошке было всего десять солнцеворотов. И однажды он почувствовал, как снова наливаются силой руки и ноги, как глаза, привыкшие к полумраку, пытаются глянуть за горизонт, вобрать в себя солнечные лучи, ночные звезды.
– Сынок, – счастливыми слезами заплакала мать, – а мы уже думали, что ты могилой пахнешь. Живи, сынок.
И крепко поцеловала Мирошку.
За время болезни мальчика в Горелую Весь приезжал княжеский вирник со своим помощником. Стали они на постой к бортнику Червону. И заплатила весь дикую виру, ибо, как говорится в уставах князей свислочских, «в их земле, в их верви голова лежала». Кроме того, заплатили смерды за красную рану тридцать гривен и за синюю рану пятнадцать гривен. А еще дала весь вирнику и помощнику его еды на всю седмицу: семь ведер солоду, сыру, хлеба – сколько могут съесть, кур по две в день, овса для четырех коней, и рыбы великое множество, и меду. Чесали затылки смерды.
Зима уже хозяйничала в пуще, когда Мирошка поднялся на ноги. Ядреный мороз сковал землю. Снег завалил все дороги, все самые узкие тропинки. Плохо стало зверью большому и малому – земля уже не могла укрыть их следы. Медведи, накопив жиру за лето, укладывались спать. Волки бегали стаями, в которых верховодили лютые голодные волчицы.
Мать сидела за прялкой возле маленького, закованного прозрачным льдом окошка и пела:
А на том дворе да стоят горы, Да стоят горы высокие;
А на тех горах да лежат брусы, Да лежат брусы тесовые;
А на тех брусах да стоят столбы, Да стоят столбы дубовые;
А на тех столбах да висят котлы, Да висят котлы чугунные;
А под теми котлами да горят огни, Да горят огни пурпурные,
Да идут дымы косматые, Там сидят деды бородатые…
Мирошке не терпелось узнать, где находится тот двор, где можно увидеть те горы, брусы, столбы и котлы. Но мать сказала только:
– Так моя бабка пела.
Пришел Яков, весело улыбнулся Мирошке, скинул с плеча молодую убитую косулю. У косули были красивые маслянисто-темные глаза.
– На Звонком берегу подстрелил, – похвалился Яков. – Идем, Мирошка, покажу тебе что-то.
Мирошка надел толстую коричневую свитку, шапку-ушанку из волчьего меха, поршни с теплыми портянками натянул на ноги.
Зима выбелила Горелую Весь. Все вокруг было застлано снегом, да каким – пушистым, мягким, невесомым! Если присмотреться, снег был соткан из малюсеньких белых звездочек. Мирошка брал эти звездочки на ладонь, и на теплой ладони они потихоньку начинали плавать, как свиной жир на разогретой сковороде, а потом исчезали – только блестящая капелька воды оставалась от них.
– Я тебе конек сделал, – сообщил Яков. – Хороший конек, костяной. Из бычьей кости выточил. На Свислочи будем кататься, там уже лед пластом лежит.
Мирошка с радостью схватил конек, прикрутил его к ноге воловьими жилами. Так и побежал к речке по снегу с коньком на правой ноге.
В месте слияния Свислочи и Березины нашли место, где почти не было снега, и Мирошка, оттолкнувшись левой ногой, ездил на коньке от берега к берегу, вырезая на льду запутанные узоры. Яков лепил снежки и бросал ими в Мирошку. Весело и жарко было обоим.
Вдруг на крутом берегу Березины, густо засыпанном снегом, Мирошка заметил тонкую струйку дыма. Он остановился, пригляделся внимательнее. Дым выходил будто бы из-под земли, из какой-то высоко поднятой над рекой норы, издалека казавшейся маленькой черной точкой.
– Что там такое? – удивленно спросил Мирошка у Якова.
– Дым.
– Я вижу, что дым. А кто там и что жжет?
– Там человек живет.
– Человек? В снегу?
– Там живет отшельник. Пришел на этот берег, когда я еще сиську сосал, выкопал себе нору и живет.
– А что же он ест?
– Когда рыбу голыми руками поймает, когда корешок сладкий из земли выроет. А летом ящериц ловит. Ящерицы любят на горячем песке греться.
– Ящериц?
Мирошка аж рот разинул от удивления. Никогда не слышал о таком и видеть не видывал. В норах живут лисы, кроты, барсуки, но чтобы человек, да еще зимой…
– Обманываешь ты, наверное, стрый, – недоверчиво сказал Мирошка.
– Я никогда не обманываю, – обиделся Яков. – Буду я тебе врать… Гляди – вон он из норы вылезает.
И действительно – какое-то странное существо выползло на четвереньках из-под земли. Видимо, отшельник привыкал к дневному свету – некоторое время, опустив голову, он стоял на четвереньках в глубоком снегу. Вот он выпрямил спину, прикрытую звериными шкурами, поднял голову с длинной гривой грязно-серых волос.
– Он босой, – сказал Яков.
– Так ведь снег, мороз…
– Прошлой зимой я видел там следы босых ног. Сказывают, был он когда-то княжичем в черниговских землях. Да с князем-отцом поспорил, и князь проклял его. Так он стал изгоем и оказался в наших местах. Предсказатель он. Поганскому Перуну молится.
– Может, поднимемся к нему? – несмело предложил Мирошка.
– Не надо. Он не любит людей. Прячется, когда их увидит. Он только с богом говорит, а не с людьми.
Мирошке сразу расхотелось кататься. Он отвязал конек, засунул его в карман свитки. Снова глянул вверх, но отшельника уже не было. И дыма не было.
– Давай, Яков, хлеба ему краюху принесем. Он ведь давно хлеба не пробовал.
– Давно, – согласился Яков. – А ты, Мирошка, славный. Сердце у тебя доброе. Я и сам хотел отшельнику этому чего-нибудь принести. Жалко его. Да не возьмет он хлеба.
– Не возьмет? – поник, опечалился Мирошка.
– Не возьмет. Он же от людей, от белого света, от хлеба и меда сбежал. Навсегда сбежал.
– Как это можно от хлеба сбежать, жить без хлеба? – искренне удивлялся Мирошка.
– Ну и что, звери ведь живут без хлеба.
– То звери, а он человек.
Они замолчали, занятый каждый своими мыслями. А длинноволосый худой человек, сжавшись в комок, сидел в своей норе, глядя на черную золу, оставшуюся от небольшого костерка, хукал на руки и постепенно словно деревенел, засыпал, чтобы снова увидеть во сне зеленую весну, знойное лето, золотооких быстрых ящериц на сыпучем солнечном песке. Во сне он сам превращался в вертлявую ящерицу, ввинчивался в сухой, такой мягкий и такой теплый песок.
Прошло несколько дней. Выли метели, кружился снег; внезапно, словно птица с мокрыми крыльями, налетела оттепель. Приближались коляды. Мирошке, чем бы он ни занимался, все вспоминался, заплывал в мысли и сны отшельник в своей холодной неуютной норе. Как он там живет? О чем мечтает, сидя у маленького огонька? И Мирошка не утерпел – украдкой взял у матери полбуханки хлеба, горсть серой соли, которую привозят из Галича, и пошел к отшельнику. Даже Якову не сказал ни слова.
Держа узелок с хлебом и солью, он поднимался по заснеженной круче, и сердце его трепетало от высоты и страха. Как встретит его таинственный отшельник? Что скажет?
Вот и нора. Снег у входа притоптан босыми ногами. Валяются клочки сухой травы, мелкие веточки. От тишины звенит в ушах. Мирошка растерянно остановился.
Отшельник вынырнул из норы неожиданно. Он совсем не удивился, увидев Мирошку, сел на снег, подложив под себя сосновый чурбанчик. Тело его было прикрыто лохматой турьей шкурой, которая держалась на широком кожаном ремне, охватывавшем шею. Длинные серые волосы падали на спину, на лицо, и глаза горели из-под волос синими угольками. Отшельник был босой, но даже пальцы не поджимал от холода – широкие темные ступни стояли на снегу спокойно, не шевелясь.
Мирошка развязал узелок, положил на снег перед отшельником хлеб с солью. Искра удивления зажглась в синих спокойных глазах.
– Ты кто? – тихо спросил отшельник, не дотрагиваясь до еды.
– Я Мирошка, сын Ратибора из Горелой Веси.
– Чего ты хочешь?
– Я принес тебе хлеб. И соль. Ешь.
– Хлеб? – Отшельник глянул на узелок, потом на Мирошку. – Я раздам его птицам. Зимой птицы голодные.
– Ешь сам.
Но отшельник умолк, словно не расслышал слова мальчика. Видно, мысли его витали далеко и от Мирошки, и от этого берега, и от норы, в которой он зимовал. Он глядел на небо, на слоистые ледяные облака. И сам он казался Мирошке одиноким серым облаком, приплывшим с холодного неба. Упало оно на эту снежную кручу, и нет у него больше сил, чтобы снова взвиться в небо.
– Хочешь знать, что тут будет через десять солнцеворотов? – отшельник наконец взглянул на Мирошку. – Свислочь потечет вспять, к своему истоку потечет. Земля перевернется. И на месте нашей земли станет ромейская земля, а на месте ромейской – наша. Деревья будут расти корнями вверх. Звери покроются перьями, а птицы – шерстью.
Мирошке стало страшно. Он понял, что бог лишил отшельника разума. Он уже хотел было спускаться с кручи вниз, но отшельник с неожиданной поспешностью схватил его за руку, снова заговорил:
– И на лугу вырастут железные цветы. И будут сыновья пить мед из черепов отцов своих.
– Дяденька, пусти, – всхлипнул Мирошка. – Меня мамка ждет. Помолись, дяденька, за Горелую Весь, чтобы не пришла в нее дикая вира.
Но глаза отшельника горели неземным искристым светом. Он все сильнее сжимал руку мальчика и говорил, говорил:
– Черепаха родит петуха. У волка вырастет пятая нога. В колодцах будет не вода, а молоко. Людоед с железными пальцами и огненным глазом на затылке будет ходить по городам и весям.
Отшельник вдруг захохотал, закинув назад большую длинноволосую голову. Мирошка рванулся, кувырком покатился вниз. А вслед ему хохотал и кричал отшельник:
– Солнце будет всходить ночью, а луна днем. И будет человек искать человека.
Мирошка побежал по застывшей реке. Пронзительно скрипел под ногами снег, словно смеялся вместе с отшельником. Страх подгонял Мирошку, не давал остановиться.
– Стой! – крикнули вдруг за спиной. Мирошка упал в снег от неожиданности. Когда он поднял голову, то увидел двух всадников, ехавших через реку на взмыленных, серых от пота конях. За каждым из всадников бежали сменные кони, тоже изнуренные. Седельные сумы были почти пусты – видимо, не один день сидели путники в седлах.
Они догнали Мирошку, и синеглазый рыжеволосый вой спросил его:
– Откуда ты, хлопчик?
Он глядел на Мирошку с сочувственной улыбкой. Поверх кольчуги у него был накинут теплый бобровый тулуп. Сияло под холодным солнцем копье.
Мирошка молчал. Как и все жители Горелой Веси, он не привык радоваться встрече с вооруженными людьми. Но верховой по-своему понял его молчание.
– Гордый… Нос крючком не достать. Коту по пяту, а гордый…
– Да он испугался, Холодок, – вмешался в разговор его спутник, молоденький, светловолосый.
– Молчи, Грикша, когда старший говорит, – прервал его Холодок. Он спрыгнул с коня, подошел к Мирошке.
– Не бойся нас, малыш.
– Я не малыш, – одним духом выпалил Мирошка и смело глянул в глаза Холодку.
– Ого! – засмеялся тот. – Так, может, ты местный князь? Может, ты – Рогволод Свислочский? Тогда мы к тебе и к твоей красавице-дочке княжне Добронеге. Бересту везем от князя Вячки.
Мирошке сразу же понравился Холодок. Хороших людей, кто бы они ни были, всегда нетрудно распознать. Добрые люди не хитрят, не заливаются соловьями, не шипят гадюками. Они всегда такие, какие есть на самом деле.
– Значит, ты не князь? – обветренными пальцами Холодок крутил на Мирошкиной свитке деревянную пуговицу-бирюльку. – Так, может, ты богатый боярин? Или княжеский тиун?
– Я Мирошка, – вдруг застеснявшись, опустил глаза и тихо ответил Мирошка.
– Мирошка? А я – Холодок. Скажи, Мирошка, где вашего князя найти, где его усадьба?
– В Княжьем сельце, – шмыгнул красным от холода носом Мирошка.
– А где ж это Княжье сельцо?
– Неужто не знаешь? – удивился Мирошка. – За Гремучим бором. Я и то знаю. Мы с отцом сомов как-то в Свислочи поймали, так возили туда в челне. Большущие были сомы, длинные, хвосты за челном по воде волочились.
– Ого, ты и сомов ловить умеешь? – хлопнул себя ладонью по колену Холодок. – Так что ж ты на печке у батьки сидишь? Ты же настоящий вой. Бери меч и айда в дружину князя Вячки.
– Я б в дружину пошел, – охотно согласился Мирошка, – да мать не пустит.
Тут Холодок с Грикшей не выдержали, рассмеялись. Засмеялся и сам Мирошка, но сразу же нахмурился, почувствовав подвох.
– Так в какой стороне Гремучий бор и Княжье сельцо? – кончив смеяться, спросил Холодок.
– Там, – махнул рукой Мирошка.
– Ну, спасибо тебе, Мирошка, – сказал веселый вой. – Беги к матери, а то нос на морозе отвалится. Будем возвращаться назад, заберем тебя в дружину князя Вячки. Князь у нас хоробрый, как лев. Пойдешь в дружину?
Мирошка ничего не ответил, но сердце его встрепенулось, словно быстрокрылый стриж над речной кручей. Вои, веселые, красивые, молодые, ударили коней шпорами, гикнули, пригнулись и помчались в сторону Гремучего бора. Снежные облачка вырывались из-под копыт. Мирошка смотрел им вслед, пока не исчезли. И отшельник со своей кручи тоже провожал их взглядом.