Глава II. ОБОРОНА МОСКВЫ И ТАШКЕНТА


ОКОПНЫЙ ФРОНТ И ПАНИКА В МОСКВЕ

Вернусь к полудню рокового дня 22 июня 1941 года...

"Война? - пронеслось у меня в голове. - Неужели японцы на нас напали? Или опять белофинны полезли, мало им было разгрома на линии Маннергейма?"

Но из репродуктора донеслись наконец слова, которые сознание мое отказывалось воспринимать после беседы с дядей Федей. Фашистская Германия?!

Я стоял как в столбняке и очнулся от голоса тети Дуси, ворвавшейся в комнату.

- Начальнички... вашу мать! Раззявы, все проглядели, все прос...али... Бабы говорят, немцы-то под Смоленском уже! - кричала она, наступая на совсем опешившего дядю Федю.

- Что ты мелешь, Дарья! Не может такого быть, Хозяин не допустит, - бормотал дядя Федя.

- Да пошел ты в ж... со своим "хозяином"! Бабы говорят - сбег он, твой "хозяин", неизвестно куды, - выпалила тетя Дуся.

- Типун тебе на язык, Дарья! - ахнул сосед и побежал в коридор к телефону.

- Сколько же народу-то теперь понапрасну побьет, а кто отвечать за это будет?! - закричала ему вдогонку тетя Дуся. Но вопрос ее так и остался висеть в воздухе.

Замечу к слову, что не только один дядя Федя не ответил на невольно вырвавшийся у жены вопрос (который тогда у всех был на устах). Даже самая передовая в мире марксистско-ленинская историческая наука и по сей день ничего вразумительного по этому поводу не сказала. Что же касается переданного тетей Дусей сообщения "Агентства ОБС" о том, что Хозяин сбежал "неизвестно куды", то оно действительно оказалось вымыслом.

Как теперь известно из некоторых источников, товарищ Сталин 22 июня 1941 года из столицы не выезжал. Он настолько был потрясен вероломством Гитлера, что погрузился в черную меланхолию, предоставив расхлебывать кашу своим верным соратникам.

Из-за коварного хода вчерашнего "союзника и друга" товарищ Сталин на время утратил дар творческого мышления. К оценке сложившейся ситуации он подошел сугубо догматически, решив, будто мировой капитал станет теперь на сторону фашизма против советской страны.

- Все кончено! - якобы сказал великий вождь.

Но почему-то империалистическая буржуазия стран Запада, вопреки учению Ленина - Сталина, поступила наоборот и протянула СССР руку помощи в борьбе против фашистского агрессора. Товарищ Сталин, как известно, не отверг протянутой ему руки мирового капитала и схватился за нее двумя руками, руководствуясь пословицей "Война все спишет".

И колесо Истории снова закрутилось в нашу пользу, по направлению к "светлому будущему" человечества...

Не помню, что было после речи товарища Молотова. По всей вероятности, я побежал вместе со всеми получать противогазы и бумажные светомаскировочные шторы. Наверно, запасал воду во все ведра, кастрюли и склянки, таскал песок и копал щели во дворе...

К вечеру позвонила тетя и велела мне ехать к папе в больницу - он лежал в Первой Градской. В центре Москвы, где мне надо было пересесть на другой трамвай, творилось что-то невообразимое. Кузнецкий мост, Неглинка, Столешников переулок кишели людьми. Колоссальные очереди, сквозь которые с трудом удавалось прорваться, толпились у ювелирных и комиссионных магазинов, банков и сберкасс…

На второй день войны мы провожали в Красную Армию Атамана, которому уже исполнилось 18 лет. Как мы с Колдуном завидовали ему: он ведь успеет повоевать с фашистами, а нам до армии целых два года – не говоря уж о Сопле, которому еще пять лет ждать.

Оставалось надеяться, что Атаман и за нас повоюет – мы не сомневались, что он непременно станет Героем Советского Союза и прославит наш двор!

Все перевернулось вверх тормашками – мы пели "Если завтра война… мы сегодня к походу готовы", а фашисты застигли Красную Армию врасплох! Маршал Ворошилов заявлял: "Красная Армия будет воевать на территории врага!"- а враг, наоборот, воюет на советской территории.

Учитель истории М. И. Хухалов нам твердил на уроках: если империалисты нападут на СССР, то пролетариат повернет оружие против собственных буржуазных правительств и установит в капиталистических странах советскую власть. Так учит марксизм-ленинизм. Но почему-то когда фашисты вероломно напали на СССР, ни в Англии, ни в Америке социалистические революции не вспыхнули. Даже французский пролетариат не поднялся на баррикады, как во времена Парижской Коммуны.

В газете "Правда"было сообщение, что в неразорвавшемся вражеском снаряде найдена записка: "Долой фашизм! Да здравствует товарищ Сталин!"Это явно указывало на то, что в тылу фашистов зреет восстание немецкого пролетариата. И мы с Колдуном и Соплей были уверены: восстание вот-вот должно произойти – согласно марксистско-ленинскому учению, и тогда Красная Армия нанесет решающий контрудар, отбросит фашистов и разгромит их наголову…

...Третий день войны я провел у тети, которая собирала меня в пионерский лагерь на месяц. Папа еще находился в больнице (куда попал после своего освобождения из Лубянки).

Тетя устроила в больнице семейный совет, на котором большинством голосов было решено, что мне нечего теперь одному болтаться в городе под угрозой бомбежки фашистской авиации.

Для меня, человека, уже получившего паспорт и брившегося, находиться в этой сопливой шарашке с ее знаменитым девизом "Солнце, ветер, онанизм укрепляют организм!" было унизительно.

24-го числа я поехал к себе в Новые дома, намереваясь зайти к Колдуну и оставить соседям ключи от нашей комнаты. Я не подозревал, что ни Колдуна, ни Соплю не увижу никогда.

В городе теперь было больше порядка, это я наблюдал из окна трамвая. На улицах установили репродукторы, из которых разносились русские народные песни в исполнении хора им. Пятницкого и сводки Совинформбюро, сообщавшие о страшных потерях немецко-фашистских войск.

Я тогда со дня на день с нетерпением ожидал, когда объявят о контрударе нашей доблестной Красной Армии.

Размышляя о том, кончится ли война к моему возвращению из пионерлагеря, я вошел в наш подъезд, где столкнулся с дворником Макаровым.

- Который раз за тобой сегодня хожу, - недовольно пробурчал дворник. - Давай, расписывайся...

Я расписался где-то огрызком химического карандаша и получил листок оберточной бумаги, оказавшийся повесткой. С изумлением я прочитал, что Ларский Лев Григорьевич, 1924 года рождения, согласно постановлению Мосгорисполкома должен явиться 24 июня 1941 года на сборный пункт по такому-то адресу к шести часам вечера, имея при себе паспорт или метрическое свидетельство, две смены нижнего белья, два полотенца, одеяло и запас продуктов на несколько дней. В конце повестки значилось: "За неявку в указанный срок или уклонение от явки вы будете привлечены к строгой ответственности по законам военного времени".

Глянул на ручные часы - было без пяти минут шесть!

- Дядя Прохор, я же не успею! - в ужасе закричал я, но дворник лишь пожал плечами - это его не касалось.

Я вихрем ворвался домой и стал метаться по квартире. Вещи мои, выстиранные, выглаженные, заштопанные и упакованные в чемодан и рюкзак, находились у тети на Елоховской. Не долго думая, я схватил школьный портфель и набил его грязным бельем из чулана, захватил одеяло и папино пальто, перешитое из шинели. Тетя Дуся на ходу сунула мне немного денег, батон хлеба и бутылку кефира.

Колонна грузовиков уже выезжала со школьного двора, когда я туда прибежал. К счастью, я оказался среди ребят из нашего дома. Никто не знал, куда нас повезут и зачем, - в армию мы еще не годились.

Долго грузовики тряслись по всей Москве, пока не приехали на какую-то товарную станцию. Было уже темно, когда нас, словно стадо баранов, стали загружать в вонючие теплушки.

На исходе третьего дня войны наш товарный состав тронулся и поехал в неизвестном направлении. Вместо пионерского лагеря я очутился на окопном фронте вместе с сотнями тысяч других московских школьников, студентов, домохозяек, работников умственного труда и заключенных исправительно-трудовых лагерей. Сооружалась гигантская оборонительная система, состоявшая из нескольких линий. История еще не знала такого размаха землекопных работ: к западу от Москвы вся земля в радиусе 250 километров была изрыта противотанковыми рвами, утыкана дзотами, опутана колючей проволокой... Казалось, там сам черт ногу сломит, не то что фашистские танки!

"Если все наши рвы и окопы вытянуть в одну линию, то можно опоясать ими земной шар! - с гордостью заявил на митинге начальник укрепрайона. - Врагу никогда не прорвать нашу неприступную оборону!"

Сперва наш школьный стройотряд копал противотанковый ров возле станции Ярцево на железной дороге Москва - Смоленск (бои, говорят, шли уже в Смоленске!). Честно признаюсь, мой личный вклад в дело обороны Москвы не был особенно значительным. За все время я в общей сложности выкопал что-то около 9 кубометров грунта - при дневной норме 3 кубометра. Как обычно, мне не везло: с первого же взмаха я тюкнул лопатой себе по ноге и вышел из строя на целый месяц. Потом я болел ангиной, а когда снова взялся за лопату, то из-за трудового энтузиазма стер себе в кровь ладони.

Когда мозоли зажили, в уже пострадавшую ногу попали маленькие осколки от фашистской бомбы, сброшенной с самолета. Причем попали только в меня - больше никто не пострадал. Школьники из нашего стройотряда откровенно завидовали мне: фронтовое ранение! Я уже мысленно представлял себе, какое внушительное впечатление произведу на девочек, если войду в свой 10 "А" класс, опираясь на палочку, как раненый фронтовик. Ранение казалось пустяковым, даже перевязку мне не сделали, только помазали йодом.

Вдруг поднялась стрельба и началась паника. Ничего нельзя было понять. Одни кричали, что фашисты прорвали наш фронт, другие - что фашисты сбросили десант парашютистов. С криками "Нас окружают!" окопный фронт побежал по направлению к Москве, побросав лопаты.

Я побежал вместе со всеми, однако на второй день отступления нога у меня распухла, и я почувствовал сильный жар. Если бы не Кабан, оголец с нашего двора, я бы, наверное, пропал. Он притащил меня в какой-то военный госпиталь, где мне собрались отпиливать ногу. Меня уже положили на операционный стол, но тут опять поднялась паника: "Немцы!" Врачи разбежались, а Кабан уволок меня в сарай к одной старухе, на мое счастье, оказавшейся деревенской колдуньей. За мои ручные часы (подарок тети к шестнадцатилетию) и три рубля старуха исцелила заражение посредством толченого "чертова пальца", подорожника и ворожбы.

Мы с Кабаном решили вернуться домой в Москву, но на станции Вязьма случайно встретили остатки нашего отряда. Нас включили в "истребительный батальон", который во время паники тоже наполовину разбежался. Мы должны были охранять железную дорогу от фашистских парашютистов и диверсантов, но оружия у нас не было.

В начале осени я попал еще в одну панику и драпал почти 200 километров - от Вязьмы до самой Москвы. Вместе с нами бежали и красноармейцы, и командиры, причем никто не понимал, откуда вдруг взялись фашисты и как они прорвались через нашу непроходимую гигантскую оборону, которую сотни тысяч людей воздвигали все лето. (Мои мытарства на окопном фронте впоследствии были отмечены медалью "За оборону Москвы".)

- Кто виноват, что такая катастрофа? Может, в правительстве оказались враги народа? - недоумевали все.

Красная Армия оказалась совершенно неподготовленной к маневренной войне. Она могла сражаться, если враг перед фронтом, но если фашисты появлялись в тылах, теряла боеспособность из-за страха перед окружением. В начале войны целые полки сдавались в плен нескольким немецким мотоциклистам. Вражеские лазутчики, переодетые красноармейцами, сеяли страшную панику, крича: "Немцы! Окружают!”


В Москву я попал неожиданно. Наша команда, человек тридцать школьников и студентов, вышла в лесу к полустанку, где толпились молочницы с бидонами, ожидавшие пригородный поезд, - это оказалась ветка Белорусской железной дороги. Через два часа я был уже в самом центре столицы, на улице Горького, блещущей чистотой, как в мирное время. К нашей радости, никаких развалин и пожарищ в центре не оказалось, хотя фашистская авиация совершала регулярные налеты на Москву. Город выглядел, как в праздники: девушки были в нарядных платьях, на улицах все время слышалась музыка, доносившаяся из репродукторов, словно никакой войны нет и враг не приближается.

Внешний вид у меня был такой, что прохожие шарахались. Конечно, тут же я нарвался на комендантский патруль. Лейтенант сперва принял меня за дезертира, бежавшего с фронта. Слава богу, чудом у меня сохранился паспорт и справка, которую всем школьникам выдали на окопном фронте вместе с деньгами в сумме 146 рублей. Военные меня отпустили, приказав срочно зайти в парикмахерскую и в баню.

Мне просто стыдно стало за то, что я поддался панике и драпал: ведь раз в Москве все спокойно, значит, на фронте порядок. И я заявился к тете на Елоховскую этаким "героем"- с тортом "Пралине”, банкой бычков в томате и бутылкой белого портвейна, спустив всю полученную мной на окопном фронте зарплату в коммерческом гастрономе у Разгуляя и в парикмахерской.

Целую неделю я отсыпался и отъедался, а когда пришел в себя, то мне уже казалось, что вся эта окопная эпопея с кошмарным блужданием в лесах мне просто приснилась.

"Мне ли, раненому окопному волку, сидеть за партой, словно девчонка? Пойду трудиться – все для фронта, все для победы”, - решил я. Однако устроиться оказалось непросто: на один завод меня не приняли из-за репрессированных родственников, на другой – из-за сильной близорукости, третий завод собирался эвакуироваться. Так я и проболтался в Москве до середины октября…

Спустя две недели я попал в "третью панику”, едва не решившую исход Второй мировой войны.



МАРСИАНЕ... НА ШОССЕ ЭНТУЗИАСТОВ

15 октября тетя настояла на том, чтобы я привел в порядок нашу квартиру в Новых домах. Там никто не жил - соседка тетя Дуся эвакуировалась с детьми в свою деревню в Тульскую область и очутилась... на оккупированной территории, а сосед дядя Федя и папа записались в ополчение и находились на казарменном положении. Между тем на папину комнату зарился дворник Макаров, у которого было двенадцать душ детей... Тетя решила, что не мешало бы мне там появляться.

Все стекла в нашем 4-м корпусе вылетели от взорвавшейся поблизости фашистской бомбы, и вместо них в окна вставили фанеру. Битое стекло никто не удосужился убрать, и мне предстояло этим заняться...

Войдя в свою комнату, я по привычке сперва схватил первую попавшуюся книгу - это оказалась "Война миров" Герберта Уэллса. Конечно, в этот вечер ни о какой уборке речи уже не шло...

...Ночью мне приснилось, что по шоссе Энтузиастов за мной гонятся марсиане в своих вращающихся вышках, - так на меня подействовала картина панического бегства лондонцев от инопланетных пришельцев. Но мне, разумеется, и в голову не пришло, что я сам вскоре стану очевидцем картины, которая превзойдет фантазию Уэллса...


16 октября в 11 часов утра, когда я уже дочитывал книгу, в квартире раздался телефонный звонок - звонил папа из своего "казарменного положения".

- Лева, слушай меня внимательно! - сказал он странным голосом. - Возьми небольшой чемодан, рюкзак, портфель и сложи туда теплую одежду, белье и полотенца... Оденься как следует и приходи с вещами на шоссе... Будешь меня ждать у моста под часами. Я выхожу с Волхонки пешком. Трамваи не ходят...

- Что случилось?! - закричал я, похолодев от страшной догадки.

- Всем партийцам и советскому активу приказано покинуть город, - ответил папа и повесил трубку.

У меня сердце упало: только что слышал сводку Совинформбюро, вроде все в порядке... Под Севастополем подразделение лейтенанта Воробьева взяло вражеского "языка", на Северо-Западном фронте отбиты все атаки, враг потерял много техники... По радио, как обычно, пел хор им. Пятницкого, но вдруг передача оборвалась, и диктор объявил, что через несколько минут выступит кто-то из Моссовета.

...Теперь вернусь назад, чтобы рассказать о том, какой разговор произошел у моего папы (с его слов) перед тем, как он мне позвонил. Утром 16 октября папа находился в своем институте мирового хозяйства на Волхонке, 14. Вдруг его вызвал комиссар Коммунистического батальона доктор исторических наук В. Мирошевский, папин соратник по Гражданской войне (батальон ополчения был сформирован по месту работы из сотрудников академии).

- Гриша, дело швах! Я сейчас из местного комитета, немецкие танки в двух-трех часах хода от города, а у нас войск нет для прикрытия! "Наверху" паника, в МК полный бардак! Москва брошена на произвол судьбы, - огорошил папу бледный как смерть Мирошевский.

- Не может быть! Где же фронт? Где резервы?! - ахнул папа.

- Фронт развалился, обороны нет, резервы, как нас обнадежили в МК, находятся в пути. Первые эшелоны с сибирскими дивизиями якобы к Рязани скоро подойдут...

- Но это вредительство! - закричал папа, бывший комбриг Красной Армии. - Немецкие танки могут сегодня ворваться в город, а дивизии потребуется еще два-три дня, чтобы развернуться... Надо всех людей бросать на баррикады!

- Гриша, всем коммунистам и советскому активу приказано покинуть Москву и уходить на восток. Сам понимаешь, что это означает...

- Москву нельзя сдавать, это безумие! Япония нам ударит в спину, - прошептал папа, принимая валидол.

- Гриша, мы сейчас выступаем в неизвестном направлении, а на весь батальон пять винтовок и три нагана... Ты нам только обузой будешь с твоим здоровьем, сейчас же выбирайся из города! - сказал комиссар, и они навсегда расстались.

Доктор В. Мирошевский - специалист по истории Латинской Америки - погиб под Москвой от немецкого артогня. А об этом разговоре мой папа, твердокаменный большевик, рассказал мне лишь спустя 20 лет, так он хранил доверенную ему военную тайну!

...Теперь вернусь с Волхонки на шоссе Энтузиастов, в наши Новые дома, в квартиру № 121 в 4-м корпусе, где я лихорадочно выполнял папины инструкции, собираясь в дорогу и одновременно ожидая выступления по радио не то председателя Моссовета, не то какого-то его заместителя.

"Отец города" почему-то не выступил, как это было объявлено, а радио стало хрипеть и вообще смолкло.

Наскоро собрав вещи и на всякий случай подпоясав по-военному пальто старым папиным ремнем с зажимной пряжкой, который он привез из Китая, я побежал в военкомат узнавать, что же происходит. Военные ведь должны быть в курсе дела.

Однако военкомат, находившийся в нашем доме, оказался закрытым. Валялись в беспорядке брошенные картонные папки, ветер носил по двору бумаги и золу от догоравших костров - все указывало на поспешную эвакуацию.

Я бросился со всех ног к Колдуну, моему дружку, жившему над нами. Когда я ворвался в его квартиру, мне в нос ударил запах пирогов с капустой. На кухне у них дым стоял коромыслом - пеклось, жарилось, шкварилось, словно на свадьбу. Колдун сказал, что сегодня у них большой сабантуй: во-первых, на работу больше не надо ходить - всех рассчитали и выдали деньги на три месяца вперед; во-вторых, с самого утра в магазинах продукты раздают без карточек, задаром, и, в-третьих, сосед дядя Коля аккурат сегодня именинник... А тут и сам дядя Коля заявился, таща полный ящик поллитровок "Московской особой" - и выпивка обеспечена!

- На складе "Пищеторга" по два кило масла в одни руки дают! - возвестил он. - А на "Компрессоре" муку "выбросили"!

- Дядя Коля, правда, что наши уходят из Москвы? - спросил его я.

- Уходят ваши или приходят, а жрать-то все равно надо, - ответил дядя Коля.

Лично он никуда не собирался уходить, кроме магазина.

Колдун тоже побежал вместе с соседями - занимать очередь. Мы на ходу попрощались (в 1942 году он был призван в армию и пропал без вести на Волховском фронте).

...Взяв вещи, я пошел по Центральному проезду мимо громадной толпы у продмага № 20 и булочной, в которых наша пролетарская окраина отоваривалась дармовыми харчами. Люди куда-то бежали с авоськами и сумками, откуда-то тащили ящики и мешки, в общем, шел продовольственный ажиотаж. Когда я вышел на шоссе Энтузиастов к условленному месту, часы показывали четверть первого. Папы еще не было, но, по моим расчетам, он вот-вот должен был подойти.

Не могу описать свои расстроенные чувства, с которыми взирал я на перспективу шоссе Энтузиастов, начинавшегося от Заставы Ильича, на Горбатый мост, нашу школу № 407 и военные склады напротив школы. Все происходившее на моих глазах казалось мне совершенно нереальным, как в каком-то дурном сне.

...Я стоял у шоссе, которое когда-то называлось Владимирским трактом. По знаменитой "Владимирке" при царизме гоняли в Сибирь на каторгу революционеров - это мы проходили по истории. Теперь революционеры-большевики сами по нему бежали на восток из Москвы. В потоке машин, несшемся от Заставы Ильича, я видел заграничные лимузины с кремлевскими сигнальными рожками: это удирало большое партийное начальство! По машинам я сразу определял, какое начальство драпает: самое высокое - в заграничных, пониже - в наших "эмках", более мелкое - в старых "газиках", самое мелкое - в автобусах, в машинах "скорой помощи", "Мясо", "Хлеб", "Московские котлеты", в "черных воронах", на грузовиках, в пожарных машинах...

А рядовые партийцы бежали пешком по тротуарам, обочинам и трамвайным путям, таща чемоданы, узлы, авоськи и увлекая личным примером из Москвы беспартийных большевиков и советский актив. Я тоже должен был влиться в ряды этих сосредоточенно спешащих людей, на лицах которых было написано: "Раз надо - значит, надо; приказ партии - есть приказ!"

Однако папа не приходил, тогда как стрелки на часах, под которыми я стоял, показывали уже час дня. От центра до Новых домов можно было дойти самое большее за полтора часа, я начал волноваться... Между тем авангард бегущих из города, судя по всему, уже проследовал мимо меня. Если мерить военными мерками, то в общей сложности дивизии две различного начальства проехало. И повалил "второй эшелон" из пеших совслужащих - прямо по шоссе, вперемешку с машинами.

"Но куда же девался папа?" - с тревогой думал я. А папа, позвонив мне, в начале двенадцатого вышел из своего института, держа путь через центр Москвы к Заставе Ильича. Когда он подошел к Охотному ряду, народ уже валил по улицам, как во время праздничной демонстрации (таща вместо лозунгов вещи и мелкий скарб или везя свое добро на детских колясках). Откуда-то все узнали, что дороги из Москвы перерезаны фашистами, кроме шоссе Энтузиастов. От площади Дзержинского до площади Ногина вместо десяти минут папа шел целый час - столько народу бежало. На площади скопилась колоссальная толпа; когда папу уже выносило оттуда, вдруг у здания ЦК один за другим раздались два взрыва. Папа уверял, что перед взрывом слышал характерный свист снарядов тяжелой артиллерии - значит, стреляли с расстояния не свыше 25 километров.

На площади началась форменная "ходынка", толпа в панике шарахнулась, давя упавших. Папу чуть не затоптали, он сильно ушиб ногу, а главное, потерял очки, без которых был как без глаз. В таком состоянии он из Москвы уже все равно не мог бежать. Выбравшись кое-как из толпы, он решил добраться на Елоховскую к тете, так как туда было идти в два раза ближе, чем до Новых домов.

На наше счастье, моя героическая тетя осталась в Москве, поскольку она была беспартийная и несознательная. К тому же она боялась бросить свою жилплощадь и пост ПВО на своей крыше, которую считала самым главным участком Великой Отечественной войны. В пятом часу вечера, когда уже стемнело, папа буквально на ощупь приковылял к ней. Тетя же думала, что мы уже уехали, поскольку ни в папином институте, ни у нас в квартире к телефону никто не подходил. (Удивительное дело: не было электричества, радио молчало, а АТС продолжала работать.)

...Но откуда я мог знать, что папа находится у тети? Я продолжал стоять под часами у моста при пересечении Казанской железной дороги с шоссе Энтузиастов, по которому, все нарастая и нарастая, катился поток беженцев. В нем уже все смешалось: люди, автомобили, телеги, танкетки, тракторы, коровы - целые стада из пригородных колхозов гнали! Грохот гусениц, крики, гудки, мычание и блеяние скота - все слилось в сплошной гул. Я уже почти потерял всякую надежду, что папа придет, и не знал, как быть. Бежать вместе со всеми, пока не поздно? Плюнуть на все и вернуться домой или ждать еще? Я не мог понять, что случилось с папой.

В три часа дня на мосту произошел затор, и движение остановилось. Сразу образовалась толпа, которая стала разливаться, как вода перед запрудой. У моста началась страшная давка, и меня просто-напросто отнесло от часов.

Тогда я испугался: вдруг папа все-таки придет, а меня нет! Со страшным усилием я пробился обратно к часам и уцепился за их столб, но при этом посеял в толпе чемодан (или его у меня выдернули из рук?). Чтобы меня больше не относило, я, взяв портфель в зубы (рюкзак у меня висел за спиной), вскарабкался на столб под самый циферблат, встав ногами на цокольную муфту на высоте человеческого роста. Так я повис над толпой, обхватив столб, а потом, вспомнив, что у меня на пальто ремень, пристегнулся им к столбу и освободил руки.

"Неужели и вправду Москву сдадут, как в 1812 году?" - ужаснулся я. До меня никак это не доходило, хотя на моих глазах происходило не что иное, как массовое бегство. Глядя на нашу школу у Горбатого моста, я вдруг вспомнил про свое сочинение на последних экзаменах, которое написал на "пять с минусом": "Образ Кутузова и образ Наполеона в романе Л. Толстого "Война и мир". Разве мог бы я подумать, что через каких-нибудь четыре месяца мимо нашей школы побегут из Москвы сотни тысяч людей? Если бы кто-нибудь тогда сказал такое, его арестовали бы как врага народа!

Но что же это получается: выходит, История вернулась в 1812 год? "А как же будет с коммунизмом?" - промелькнула у меня мысль. Увы, я находился не на заседании школьного исторического кружка, а висел на столбе над бушевавшей толпой, штурмовавшей узкий мост через Казанскую железную дорогу. Люди буквально по головам лезли через мост, где образовалась пробка, в то время как железную дорогу можно было перейти под мостом - в Новых домах все так ходили, несмотря на несчастные случаи. Напрасно я кричал об этом со своего столба, никто меня не слушал, все рвались только вперед, по головам...

Но главное - вместо того чтобы спихнуть с моста застрявшие грузовики и ликвидировать пробку, все первым делом бросались захватывать на них места. Шел форменный бой: те, кто сидел на грузовиках, отчаянно отбивались от нападавших, били их чемоданами прямо по головам... Атакующие лезли друг на друга, врывались в кузова и выбрасывали оттуда оборонявшихся, как мешки с картошкой. Но только захватчики успевали усесться, только машины пытались тронуться, как на них снова бросалась следующая волна... Несколько раз машины переходили из рук в руки, но напор толпы достиг такой силы, что грузовики перевернулись вместе с дерущимися и полетели с моста под откос...

В пять часов вечера я решил, что дальше ждать бесполезно и надо бежать вместе со всеми, пока не поздно. Было уже темно, страх охватывал меня все сильнее и сильнее. Я не видел, что творилось на шоссе, лишь слышал жуткий гул, который все нарастал.

Но когда я хотел отстегнуться от столба, чтобы слезть вниз, то не смог этого сделать: заржавевшая пряжка бульдожьей хваткой защелкнула зубьями ремень и никак не отщелкивалась! Я обломал себе ногти до крови, бился и рвался как сумасшедший, кричал, плакал, звал на помощь - все напрасно. Мимо меня бежали тысячи людей, давясь на узком мосту, но никто не влез на столб и не протянул мне нож, чтобы перерезать ремень... Все думали лишь о своем спасении, а до меня никому не было никакого дела - висишь, ну и виси себе... Может, моих криков о помощи даже не было слышно в общем гуле.

Ремень плотно прижимал мой живот к железному столбу, который книзу утолщался. Положение мое становилось отчаянным. Неужели так и висеть до утра? А если фашисты войдут в Москву?

При мысли об этом я с новой силой начинал звать на помощь, но в конце концов совершенно охрип и обессилел. Никогда в своей последующей жизни я не переживал столь ужасных часов, как вечером 16 октября 1941 года на шоссе Энтузиастов, вися на столбе над потоком бегущих из Москвы людей. Наконец, выбившись из сил, я погрузился в какое-то полуобморочное состояние и очнулся, когда яркая вспышка прорезала тьму: с территории военных складов со свистом взвилась сигнальная ракета и повисла над шоссе, осветив все мертвенно-зеленым светом. Я оцепенел. На какое-то мгновение передо мной как наяву предстала фантастическая картина из "Войны миров" Уэллса, которую я утром дочитывал...

"Галлюцинация началась, я сошел с ума!" - пронеслось в моем мозгу: напротив нашей школы стояли два марсианина! Но тут же я понял, что это никакие не марсианские башни, а просто сторожевые вышки у ограды военных складов. Однако начавшаяся на шоссе паника передалась и мне.

"Что означает эта ракета?! Это фашисты или, может, взрывают склады, чтобы оружие и боеприпасы не достались врагу? - подумал я в отчаянии. - Если склады взорвут, тогда конец... все вокруг будет уничтожено!" Я вспомнил, как в сентябре под Вязьмой взорвались артиллерийские склады - земля тряслась в радиусе десяти километров. Но если подходят фашисты, то должен быть бой, стрельба... Никаких зарниц и вспышек, как в Смоленской области, не видно, не было даже обычного налета фашистской авиации, не стреляли зенитки и не светили прожекторы... Люди на шоссе Энтузиастов уже мчались бегом, судя по гулу. Мне казалось в темноте, будто вся Москва побежала.

В отчаянии я подумал, что ракета была не иначе как сигналом к взрыву складов. Но теперь я не психовал, а стал трезво анализировать: почему же проклятая защелка заела? Подтянулся повыше к самым часам, где столб был потоньше и ремень так сильно не натягивался. На ощупь тихонечко нажал на защелку, и - о чудо! - она открылась! Но главное чудо произошло, едва я спустился со столба, - где-то рядом послышался крик: "Лева! Лева!" Без сомнения, это кричал папа! Я тоже стал кричать, и через минуту мы столкнулись нос к носу.

- Зайдем домой, надо поискать мои старые очки... Я не в состоянии идти, мне необходимо прилечь на несколько минут, - сказал папа.

Мы выбрались из потока бегущих, и я повел ослепшего и хромавшего папу домой. Сам я тоже еле плелся после многочасового висения на столбе. Мы вернулись домой ровно в двенадцать часов ночи. Так окончился исторический день 16 октября 1941 года, возможно, решивший судьбу человечества.


Каким же чудом папа оказался ночью под часами?

Оказывается, они с тетей каждые четверть часа звонили домой в надежде, что я туда вернусь, устав ждать папу. В восемь часов вечера тете неожиданно позвонил старый папин друг Кондрашов, работавший в военной газете "Красная звезда". Он позвонил на всякий случай, не надеясь кого-либо застать. "Войну проср...ли, обстановка такая, что надо живому или мертвому скорей уходить!" - сказал он папе. (В конце войны он пропал без вести на фронте.)

И папа с тетей пустились в путь в кромешной тьме. Тетя служила ему поводырем, хотя сама видела, как курица. Они пошли к Новым домам через Лефортово и Старообрядческую и, конечно, заблудились. Где-то в районе кладбища их ограбили пьяные хулиганы - у тети сняли наручные часы, отняли сумку с провизией, которую она наготовила нам в дорогу. У папы отобрали бумажник со всеми деньгами. Слава богу, что не прирезали...

Проплутав по каким-то трущобам, они наконец вышли на Авиамоторную улицу и присоединились к людям, направлявшимся на шоссе Энтузиастов, но тут ухитрились друг друга потерять. Тетя отстала и, побоявшись идти одна, зашла к своей сослуживице, проживавшей поблизости. А папа держался в толпе, ни зги не видя. Его довели до шоссе Энтузиастов прямо к мосту, у которого я висел на столбе, но нас разделил поток беженцев. Как раз в тот момент взвилась злополучная ракета, вызвавшая невероятную панику. Папу затянуло в поток и перенесло через мост. Он оказался по другую сторону железной дороги за клубом завода "Компрессор". Вернуться назад у него была только одна возможность: кружным путем через Дангауэровскую слободу. До сих пор для меня остается загадкой: как он смог вслепую добраться, всего два раза упав и не поломав ног и рук? Подойди он к часам на минуту позже, мы бы разминулись, и кто знает, как сложилась бы моя судьба?



"АНАРХИЯ - МАТЬ ПОРЯДКА"

Второй исторический день - 17 октября 1941 года - начался шумно. Ночью в квартире стоял грохот, как от стрельбы зениток, с потолка сыпалась штукатурка от топота дяди Коли и всех соседей Колдуна, отплясывавших под гармонь "камаринскую". За стеной в смежной квартире орал пьяный хор: "Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и Ворошилов в бой нас поведет..." (Но думаю, что не за здравие товарищей Сталина и Ворошилова там выпивали.) В квартире под нами тоже шла свистопляска... В общем, московская пролетарская окраина гуляла на полную катушку, в то время как по шоссе Энтузиастов в панике бежали из города советские энтузиасты.

Разумеется, нам с папой было не до веселья. Я никогда не видел его - одного из организаторов ленинского комсомола и бывшего комбрига Красной Армии - в таком плачевном состоянии.

- Все должно было быть не так!.. Теперь ударит Япония!.. - вскрикивал папа, хватаясь за голову.

Мы прилегли прямо в пальто, чтобы хотя бы чуть-чуть передохнуть. Я поставил будильник на час ночи, хотя ни о каком сне и речи не могло быть: попробуй усни при такой-то свистопляске! Но только я прилег - и как в яму провалился. Пережитое потрясение и страшная усталость сделали свое дело.

...Когда я проснулся, стояла полная тишина. Почуяв неладное, я вскочил и отодвинул светомаскировочную штору, завешивавшую окно, - через форточку ударил яркий солнечный свет...

- Папа, мы проспали! - в ужасе закричал я: будильник показывал двадцать минут десятого... Папа тоже спал как убитый.

- Взгляни скорей на улицу! - сказал он, очнувшись.

Я встал на подоконник, так как, кроме форточки, все окно было закрыто фанерой, и с замиранием сердца посмотрел вниз. Во дворе никого не было (видимо, народ отсыпался после гулянки), из-за угла соседнего дома, как обычно, торчал хвост очереди, стоявшей у продмага № 20.

- Открой форточку и прислушайся как следует: не слышно ли стрельбы или грохота? - сказал папа.

Я открыл форточку и прислушался - стояла необычная тишина. Никаких выстрелов, никакого грохота танковых гусениц и даже обычного шума уличного движения не было слышно. Погода была изумительная, ярко светило солнце... Но как узнать, фашисты в Москве или нет? Вдруг Москва уже захвачена, пока мы спали?

Я хотел подняться к Колдуну, но папа, старый подпольщик, сказал, что на всякий случай надо соблюдать конспирацию. Мы евреи, лучше, если соседи не будут знать, что мы остались в городе…

В этот момент позвонил телефон, и обстановка выяснилась. По тетиному голосу я сразу определил - Москва еще наша!

Тетя кричала, чтобы мы скорей шли к ней на Елоховскую. Оказывается, она нам утром сто раз звонила, но только один раз папа снял трубку и бросил ее - папа же, хоть убей, этого не помнил! Тетя кричала, что из папиного института нам ночью тоже звонили, но мы с папой проспали все на свете; институт эвакуировался с Казанского вокзала без нас, а по шоссе Энтузиастов ночью уже все убежали кто мог. Надо срочно узнавать, куда уехал институт, и догонять его...

Папа принялся звонить по всем телефонам: в свой институт, в президиум Академии наук, в райком, в Моссовет, даже в ЦК...

В институте оставался лишь один подвыпивший завхоз, который не был "в курсе", как он выразился, в президиуме телефон был все время занят, а в других местах вообще никто трубку не снимал. Ничего не узнав, мы опять собрали вещи и пошли к тете, жившей как раз неподалеку от вокзала.

На шоссе Энтузиастов уже не бурлил многотысячный поток беженцев. Лишь отдельные группки плелись по нему, но не из Москвы, а в Москву - видимо, не успев далеко убежать. Следы панического бегства были видны повсюду: у моста, где я ночью висел под часами, лежали перевернутые автомашины, обочины были усеяны растоптанными чемоданами и тряпьем, везде валялись обрывки газет...

...Более чем странное зрелище представляла собой Москва днем 17 октября 1941 года, когда мы с папой шли из Новых домов на Елоховскую. Солнце светило высоко, но не стояла милиция на перекрестках, не шагали по тротуарам комендантские патрули с красными повязками, проверявшие документы у прохожих, а пьяные валялись прямо посреди опустевших улиц.


...С добрым утром, милый город.

Сердце Родины моей...

Кипучая, могучая, никем не победимая,

Москва моя, страна моя, ты - самая любимая! -


каждый день пели по радио.

Теперь Москву никак нельзя было назвать "кипучей", "сердце Родины моей" замерло.

После бегства органов советской власти, коммунистов и активистов наступила анархия. Поскольку радио молчало и газеты не выходили, сводки Совинформбюро о положении на фронтах не объявлялись, и никто просто-напросто не знал, что творится. К примеру, о том, что 16 октября наши оставили Одессу, я узнал только через несколько дней. А о том, где под Москвой в середине октября находились немцы, я узнал лишь спустя 15 лет, после XX съезда КПСС, - до этого точная боевая обстановка продолжала оставаться засекреченной...

Чем занимались покинутые родной партией, правительством и милицией москвичи 17 октября 1941 года? Опохмелялись после ночной гулянки, стояли в очередях и улучшали свои жилищные условия, переселяясь на освободившуюся жилплощадь. К примеру, дворник Макаров со своими двенадцатью душами детей сразу же захватил нашу квартиру и стал ее отапливать папиными книгами, будучи уверен, что мы убежали из Москвы.

До самого вечера я стоял в очереди за мукой в Гавриковом переулке и слышал все сообщения "Агентства ОБС" (Одна Баба Сказала), заменившего полностью советское Информбюро и ТАСС. Бабы говорили, будто товарищ Сталин "сбег неизвестно куда". (Правда, потом утверждалось, что вождь народов оставался на боевом посту до конца, но в таком случае он где-то затаился и своего присутствия ничем не обнаруживал.)

Должен подчеркнуть, что сообщения "Агентства ОБС" касались продовольственных вопросов, а не политики. Активность граждан была направлена на поддержание распорядка, заведенного в очередях (не зря, видимо, батька Махно утверждал, что анархия - мать порядка). В очередях за дармовым продовольствием царило подлинное народовластие. Из стоявших в "хвостах" стихийно создавались временные органы самоуправления, которые били по мордам нарушителей, пытавшихся прорваться без очереди, и следили, чтобы каждый, чья очередь подошла, не брал больше нормы, установленной по общему согласию.

К примеру, в Гавриковом каждый мог брать в подвале мешок муки, но, когда моя очередь подошла, перед самым моим носом вдруг задние постановили: давать мешок муки на двоих - чтобы всем досталось! Я взял мешок на пару с какой-то старушкой, пришлось его тащить к ней домой и там делить...

Хотя не было никакой милиции, за три с лишним часа, что я провел в очереди, не вспыхнуло ни крупной драки, ни большого скандала - видимо, благодаря отсутствию наиболее активной части населения, успевшей убежать вчера из Москвы.

В общем, к тете я заявился весь в муке, как мельник, но с солидной добычей, которая ее зимой здорово поддержала.

Однако за пределы очередей народное самоуправление не распространилось, не создавались, скажем, комитеты, которые брали бы власть на местах, не организовалось Временное правительство из оппозиционных элементов - не до этого было, каждый думал только о том, как бы отовариться. Да откуда могли взяться элементы, способные захватить власть? Ведь все враги народа - троцкисты, зиновьевцы, бухаринцы, каменевцы и прочие двурушники и агенты империалистических разведок были заблаговременно ликвидированы или отправлены в ГУЛАГ еще до войны!

Кстати, муку разбирали со склада кондитерской фабрики имени Парижской коммуны, а я о Парижской коммуне делал доклад на школьном историческом кружке, когда в 8-м классе учился. Я на ней, можно сказать, собаку съел - десятки книг прочитал и даже произведения классиков марксизма. Ведь семьдесят лет назад, во время франко-прусской войны, правительство тоже бежало из Парижа, когда к столице Франции подошли немцы. Но пролетариат не в очереди устремился, а на баррикады, и власть в Париже захватила коммуна. Ясное дело почему: во Франции не было морально-политического единства, как в СССР, и народ восстал против правительства. Если бы, скажем, версальцы ликвидировали всех коммунаров заблаговременно, еще до франко-прусской войны, то никакой коммуны в Париже не образовалось бы, так же как и в Москве 17 октября 1941 года. Просто не было бы власти, а парижские пролетарии стояли бы себе по очередям, как москвичи, не рассуждая о государственных делах. Мол, об этом "наверху" позаботятся те, кому следует, мы люди маленькие, а "сверху" оно виднее...

А тут в очереди "Агентство ОБС" передало, будто в Германии революция началась и Гитлер "сбег неизвестно куда!". И я в это поверил, так как с самого начала войны ожидал восстания немецкого пролетариата в тылу врага. (Но когда радио заговорило, Совинформбюро, увы, это сообщение не подтвердило...)

Конечно, насчет папиного института я ничего не узнал - президиум Академии наук из Нескучного дворца ночью уехал в Куйбышев. Осталась какая-то секретарша, посоветовавшая туда написать, но как можно было написать, если почта не работала? К Казанскому вокзалу меня вообще не подпустили, он был оцеплен военными, но больше в городе я военных не видел. Никакие воинские части не передвигались по улицам, нигде не строились противотанковые заграждения, радио молчало, газеты не вышли, а население проявляло активность главным образом у продуктовых баз и магазинов, растаскивая остатки запасов продовольствия.

Однако день не прошел безрезультатно. Благодаря тете у нас появилась возможность уехать по железной дороге. Одной тетиной соседке приходился родственником или знакомым какой-то генерал, и ее по блату брала в свой эшелон солидная военная организация - Академия Генерального штаба им. Ворошилова. Собственно говоря, сам генерал ночью сбежал в Уфу вместе со всем личным составом академии, но должен был еще выехать второй эшелон с хозяйственной частью. И вот тетя, узнав об этом, тут же решила, что и папе надо уехать в Уфу.

Однако родственниками-генералами мы похвалиться не могли - дядя Семен Урицкий, папин двоюродный брат, начальник Разведупра Красной Армии, был арестован как враг народа. (Это он послал в Японию Рихарда Зорге - папиного знакомого по работе в Коминтерне. Он руководил этой разведоперацией,сыгравшей после его гибели от рук славных чекистов исключительную роль во Второй мировой войне).

Другой двоюродный брат, дядя Миша, тоже был арестован на Дальнем Востоке как японский шпион... И папины друзья, с которыми он кончал военную академию РККА, тоже почти все были репрессированы в 1937-1938 годах. С такой родней нас и близко к Академии Генштаба не подпустили бы, не говоря о том, что и сам папа был в опале. Тетя побежала в Академию Генерального штаба просить за своего больного брата, отставшего от института...

…В неприветливом здании с колоннами на улице Кропоткина, откуда знаменитой ночью 16 октября 1941 года сбежала Академия Генерального штаба Красной Армии имени К. Е. Ворошилова, мы оказались, как в тюрьме, у дверей стояли часовые и никого из штатских не выпускали из помещения.

В здании академии осталась лишь ее административно-хозяйственная часть и начальство – генерал-лейтенант Веревкин-Рохальский, начальник академии, так же, как и ее комиссар Калинин (как нам успели сообщить, родственник всесоюзного старосты Михаила Ивановича Калинина), подобно капитанам тонущего корабля, покидали свои посты последними.

Начальник академии, когда-то знавший моего папу, взял его вместе со мной в эшелон, который должен был выехать в Уфу 21 или 22 октября.

Комиссар академии Калинин был очень недоволен распоряжением начальника. Не стесняясь нашего присутствия, он сказал генералу: "Куда я этих придурков дену? Как на довольствие их брать? Старика одного я бы еще как-нибудь пристроил, а для молодого придурка у меня места нет!"Родственник всесоюзного старосты был начальником эшелона.

- Пусть едут оба в вагоне с наглядными пособиями, - ответил генерал.

- Но там одни женщины, и гальюна в теплушке нет, - возразил комиссар.

Все же нас определили в одну теплушку с забытыми впопыхах в Москве генеральскими тещами и бывшими женами какого-то начальства. Среди придурков женского пола было несколько жен слушателей академии, посланных на фронт с начальных курсов. Если память мне не изменяет, одна скромная дама представилась женой подполковника Гречко. Слышал я в нашей теплушке и другие не менее громкие впоследствии фамилии: Конева, Черняховская, хотя и не помню, кем эти особы приходились будущим знаменитым полководцам - тещами, свояченицами или племянницами.

16 октября паника была ужасная. Какой-то генерал, видимо, в спешке ошибся: свою жену позабыл, а в эшелон прихватил чью-то чужую и уехал с ней в Уфу. Законная супруга, естественно, жаждала поскорей добраться до мужа. В вагоне ей сочувствовали, а она всю дорогу причитала: "Уж я ему харю разукрашу! Он у меня будет знать, придурок окаянный!"


17 октября 1941 года закончилось тем, что тетя извлекла чемодан, который ей удалось увезти из Дома правительства после ареста дяди Марка в Кремлевской больнице. Ввиду чрезвычайного положения и нашей с папой плохой экипировки тетя выделила нам из дядиного гардероба добротное заграничное обмундирование. Правда, для разъездов в теплушках и вокзальных ночевок оно мало подходило - это были смокинги и лакированная обувь, в которых дядя когда-то хаживал на дипломатические приемы. Но за неимением другого пришлось этим обходиться. Пока мы с папой добрались до его института (эта эпопея продолжалась полгода), из-за своей одежды мы немало неприятностей натерпелись, так как нас принимали за иностранных шпионов.


"МОЙ МИЛЕНОК ВАСЕНЬКА..."

...Весь день 18 октября я просидел вместе с папой в коридоре академии, по которому сновали интенданты и бойцы комендантской роты. Только один раз мы выходили на улицу, когда сообщили, что на углу открылась парикмахерская после двухдневного перерыва. Часовой нас выпустил постричься и побриться.

Я из окна наблюдал, как улица постепенно оживлялась. Во-первых, появились военные. Несколько раз проезжали грузовики с красноармейцами в полном боевом снаряжении, озиравшимися по сторонам. Сразу бросалось в глаза, что они впервые в жизни в Москву попали.

А главное, вновь заговорило радио, и сразу настроение у всех повысилось. Сперва оно несколько раз принималось хрипеть и вдруг рявкнуло что есть мочи:


Мой миленок Васенька

Лучше всех парней!

Нету парня ласковей, нету веселей!


Все интенданты бросились к репродуктору слушать сводку Совинформбюро, но ничего особенного не передавали. Только какие-то новые направления прибавились - "нарофоминское" и "волоколамское", а в Севастополе опять наши взяли "языка". После стали передавать военные марши и призывы к трудящимся города Москвы, которые, видимо, из-за паники не успели передать позавчера, 16 октября: "Все на защиту столицы! Грудью отстоим родную Москву!" и т. д. и т. п.

"Да здравствует Коммунистическая партия - боевой авангард советского народа! - провозглашало радио. - Трудящиеся столицы, поможем фронту самоотверженным трудом! Теснее сплотимся вокруг партии, правительства и лично товарища Сталина, ведущего весь советский народ от победы к победе!"

Наконец, по радио объявили приказ о назначении генерала армии Жукова командующим обороной Москвы.

- Теперь дело пойдет, Жуков наведет порядок! - взбодрились интенданты.

...Мне уже совсем было расхотелось уезжать из Москвы - раз все опять налаживается. "Сердце Родины моей" вроде бы снова стало биться. Но в поисках туалета я забрел в какой-то закоулок коридора и услышал доносившийся из-за двери крик: "Противник в районе Тушино, когда же, черт возьми, будет подан эшелон?!" Кричал бригадный комиссар Калинин - родственник всенародного старосты, назначенный начальником эшелона.

"Фашисты в Тушино?!" - меня аж мороз по коже продрал. Я так перепугался, что даже папе не решился об этом сказать: ведь в Тушино, возле канала, жили наши родственники! Потом я решил, что ослышался, - не может быть, чтобы враг так близко к Москве подошел, на трамвае можно доехать...

Весь остаток дня 18 октября 1941 года прошел в томительном ожидании.

Наконец дело сдвинулось с мертвой точки: это было видно по тому, как забегали интенданты. Генеральские тещи говорили в кулуарах, что якобы дают эшелон по личному приказу самого Жукова, назначенного командовать в Москве, что сегодня же мы уедем.

Но уезжали мы утром 20 октября с пригородного перрона Казанского вокзала. Интенданты беспокоились: фашистская авиация налетала на Рязань, железную дорогу бомбили...

Слава богу, пронесло - опасный участок пути наш эшелон благополучно миновал. Мы ехали из столицы Родины Москвы, встречая по пути воинские эшелоны, спешащие на запад. Вечером 20 октября на одном из разъездов к нам подбежали бойцы со встречного эшелона и стали спрашивать: "Неужели правда, что фашисты приблизились к Москве на 250 километров? (Если бы так было!) Как же такое допустили?!"

Это были сибирские стрелки с Дальнего Востока, одетые в овчинные полушубки. Их дивизия стояла против японской Квантунской армии и теперь перебрасывалась против немецко-фашистской армии. Они даже не знали, что в действительности под Москвой стряслось, но кто тогда толком знал настоящую обстановку?


х х х

Историки утверждают, будто Наполеон потерпел поражение потому, что захватил Москву, "спаленную пожаром”, как выразился М. Ю. Лермонтов.

16-17 октября брошенная на произвол судьбы столица СССР Москва досталась бы фашистам в целости и сохранности вместе с оставшимся в ней несознательным населением, всеми припасами и промышленными предприятиями, не успевшими эвакуироваться.

За то, что этого непоправимого несчастья не произошло, надо благодарить только Бога и штабных придурков.

Меня могут спросить: "Как ты, рядовой нестроевик, берешься судить о таких материях? При чем тут какие-то штабные придурки?


Конечно, я не кончал Военной академии, как мой папа. Зато я долго был заштатным писарем у полкового инженера (по совместительству с обязанностями связного саперной роты и помощника кашевара), а потом за каких-нибудь два месяца прошагал все штабные ступени, начиная с должности писаря-картографа штаба 119-го отдельного саперного батальона и кончая должностью писаря-картографа оперативного отдела штаба третьего горнострелкового корпуса.

Поднимаясь по служебной лестнице, я не повстречал на своем пути ни одного старшего офицера или генерала с академическим дипломом ни в штабе полка, ни в штабе дивизии, ни в штабе корпуса, так что сам по себе факт, что я не кончал академии, не является доказательством моей оперативно-штабной неполноценности.

Я совсем не хочу этим сказать, что я мог бы командовать корпусом вместо легендарного генерал-майора Веденина, который, по единодушному мнению всех его подчиненных, в военном деле не смыслил ни уха, ни рыла. К слову добавим, что после войны генерал-майор Веденин, которого между собой в штабе звали не иначе как "говнюком”, стал генерал-лейтенантом и комендантом московского Кремля благодаря его супруге, служившей машинисткой в ЦК.

Но я как-никак был правой рукой майора Вальки Иванова, который, в свою очередь, был правой рукой полковника Кузнецова, начальника оперативного отдела штаба корпуса и, между прочим, милейшего человека… в нетрезвом состоянии. Без Кузнецова сам начальник штаба генерал-майор Григорьев, которого звали "боровом”, был как без рук и без головы в придачу.

Так что я хорошо знаю, что такое придурок в штабе, особенно в тех случаях, когда его непосредственный начальник, у которого он правая рука, отлучается по своим любовным делам. А старший шеф, у которого тот, в свою очередь, правая рука, будучи в этот момент в нетрезвом состоянии, теряет оперативную идею. И тогда придурку волей-неволей приходится шевелить мозгами, чтобы не подводить свое начальство.

Теперь мне уже ничего не грозит, так что я честно признаюсь, что были моменты, когда я собственноручно отдавал приказы по корпусу и однажды даже объявил выговор командиру своей дивизии, гвардии генерал-майору Колдубову.

В штабе корпуса рядом со мной сидел другой придурок – делопроизводитель оперативного отдела сержант Никитенко, службист-хохол, пунктуально выполнявший все инструкции. Он работал, как автомат. С перебоями, когда отсутствовало начальство.

Гори все кругом, он без указаний начальства никаких "входящих " и "исходящих"ни в какие инстанции не пошлет.

К чему я обо всем этом рассказываю? А к тому, что немцы еще пунктуальнее хохлов, еще большие службисты и еще точнее исполняют свои инструкции.

И слава богу, что в тот счастливый день 16 октября 1941 года придурки во вражеских нам немецких штабах не пошевелили мозговыми извилинами и не ускорили движения "входящих"и "исходящих”.

Сложный штабной механизм вермахта не успел сработать.




УФА, "ТАМАРАХАНУМ" И ГИПЕРБОЛОИД

Мои последующие фронтовые злоключения меркнут по сравнению с неудачами, постигшими меня в глубоком тылу.

Начались они с Уфы... Папиного института там, конечно, не оказалось, и никто не знал, где он. Президиум Академии наук сбежал в Куйбышев - туда же, куда и правительство. Но Куйбышев стал закрытым городом, туда пускали только по специальным пропускам. У нас же никаких пропусков не имелось...

Папа писал письма, но почта работала так плохо, что ответа можно было ждать целый год...

В общем, мы с папой попали в заколдованный круг, из которого не было выхода. Хоть в Москву возвращайся, но туда уже путь был закрыт. На наше счастье, в Уфу также сбежал Коминтерн, который имел особую связь с Куйбышевом. А папа когда-то там работал и даже лично знал самого Мануильского, члена ЦК. Пробраться к такой шишке оказалось непросто.

Папе очень помог дядин смокинг, знание английского и японского и опыт разведчика. Самое интересное, что Мануильский его сразу узнал и очень удивился: он думал, что Ларского-Поляка расстреляли еще в 1937 году!

Так или иначе, он пообещал папе узнать, куда уехал институт, и дал ему записку в "закрытую" коминтерновскую столовку. Если бы не эта записка, папа, вероятно, помер бы в Уфе с голоду: он ведь не работал и не получал продовольственных карточек...

Но сколько можно сидеть на чемоданах в ожидании ответа из Куйбышева? (Который пришел через три месяца, и еще месяц ушел на то, чтобы добиться разрешения на проезд в Ташкент, где оказался папин институт.)

...Под угрозой голодной смерти я временно устроился на Моторный, скрыв, что имею репрессированных родственников, и влился в ряды рабочего класса. Меня оформили учеником слесаря, однако из-за близорукости и рассеянности я оказался совершенно неспособным к такой работе, требующей определенной точности.

Тогда я был переведен чернорабочим в бензомойку - отмывать от масла детали, из которых собирали авиационные моторы М-35. На такую работенку посылали одних лодырей, а я очень стремился помочь фронту и работал за всю бригаду. Бригадир меня очень хвалил.

Из Германии прибыла новая бензомоечная машина (завод был оснащен новейшим немецким оборудованием, поставлявшимся фашистской Германией. Задержавшиеся в пути машины продолжали поступать и во время войны), и я первый ее освоил. Бригадир пообещал, что если дальше так дело пойдет, моя фамилия появится на Доске почета!

Но в самый ответственный момент я, как всегда, заболел и, к своему несчастью, не успел попасть в стахановцы...

Я так ослабел, что не смог утром подняться с кровати. Врач сказал: это от переутомления и недоедания, надо полежать недельки две.

Еще бы! Смена-то продолжалась 24 часа (через день), во время работы отдыхать я себе не мог позволить - когда враг наступает на всех фронтах! - а ел я за смену один раз. Но я предпочел не лежать, а кое-как доплетаться до городской читальни, где было тепло и светло, и весь день блаженствовать, перечитывая Марка Твена, Конан Дойла, Фенимора Купера... В нашей каморке, которую папа снял, стоял собачий холод - папа рассчитывал, что к зиме мы с ним уже будем в знойном Ташкенте, и поэтому не обратил внимания на такую деталь, как отсутствие печки.

Удар, от которого я долго не мог оправиться, обрушился на меня в тот миг, когда я после болезни вернулся на работу.

От города до завода было 18 километров, туда в 6 утра шел рабочий поезд. Народу набивалось как сельдей в бочке, даже на подножках висели. Если бы не теснота, многие просто замерзли бы, особенно эвакуированные, которые были плохо одеты. Окна-то в вагонах были выбиты, а мороз доходил до 50 градусов!

...В то утро я совершенно окоченел, даже ног не чувствовал. Когда вошел в проходную, очки мои от тепла сразу запотели. Негнущимися руками я налил из титана кружку кипятка и залпом ее выпил - чтобы из сосульки превратиться в образцового бензомойщика.

А когда очки отпотели, первое, что бросилось мне в глаза на доске объявлений, был приказ об отдаче Ларского Л. Г. под суд за опоздание - в соответствии с указом Президиума Верховного Совета СССР об ответственности за нарушение трудовой дисциплины в военное время.

Дело было так. Однажды я подоспел к поезду чуть позже и не смог влезть в вагон. Остался висеть на подножке, откуда меня какие-то хулиганы - из наших же заводских - на ходу поезда спихнули. Я не угодил под колеса только потому, что это был последний вагон. Упал в снег. Пришлось до завода топать километров десять по железнодорожной насыпи...

Конечно, я сразу рассказал бригадиру, почему опоздал, но бригадир меня успокоил: это, мол, не по моей вине, он сам переговорит с мастером и все уладит. Я и успокоился.

И тут оказалось, что пока я болел, бригадира взяли в армию, и с мастером он, видимо, не разговаривал. А главное - суд уже состоялся заочно, и меня автоматически приговорили к шести месяцам заключения (по месту работы) с удержанием 25 процентов зарплаты. Причем приговор обжалованию не подлежал. Я был так подавлен происшедшим, что от отчаяния в отделе кадров расплакался.

Мне говорили: "Сам виноват, надо было подать рапорт начальнику цеха!"

Меня утешали: "Скажи спасибо, что легко отделался!" А я с горя опять заболел - не смог даже ходить. Меня под руки отвели на заводской медпункт, где я пролежал два дня с высокой температурой.

...Когда я не вернулся после смены с завода, папа решил, что я замерз в рабочем поезде. Мы жили рядом с вокзалом, и мимо нашего дома каждый раз оттуда провозили замерзших, сложенных на санях, как дрова, и накрытых рогожами. Папа уже разыскивал меня в морге...

Не буду описывать все наши злоключения в Уфе, за тысячи километров от фронта. Для меня это был самый страшный этап войны. Если бы не сердобольные хозяева, у которых мы снимали комнату, разрешавшие греться у их печки, я бы, наверно, той зимы не пережил... Злой рок преследовал нас и при отъезде из столицы советской Башкирии.

Во-первых, когда папа наконец получил вызов из своего института, уехавшего аж в Ташкент, из-за моей болезни ехать мы не смогли. А во-вторых, я продолжал числиться на заводе, куда посылал заявления об увольнении.

Однако на мои заявления следовали категорические отказы: во-первых, я осужден как уголовный преступник и до отбытия срока ни о каком моем увольнении не может быть и речи; а во-вторых, по законам военного времени увольнения вообще отменены и самовольный уход с предприятия приравнивается к дезертирству.

Никакие причины и никакие справки во внимание не принимались. Но папа не мог бросить меня в Уфе совершенно ослабшего, и оставаться со мной он тоже не мог, так как от коминтерновской столовки его в конце концов открепили, а на работу никуда не брали.

Попав в безвыходное положение, мы с папой при содействии наших квартирных хозяев, зять которых служил в отделении милиции, бежали темной ночью из Уфы! Я еле ходил, и хозяйка везла меня на санках вместе с нашими вещами. В моем паспорте не было печати об увольнении с завода - меня задержали бы при первой же проверке документов, а таких проверок в пути предстояло множество. Но хозяйский зять достал справку, что у меня украли паспорт. Он же обеспечил нам посадку в прямой поезд до Ташкента и даже лежачее место на третьей (багажной) полке. Папе пришлось устраиваться прямо на полу - вагон был битком набит эвакуированными (не считая многомиллионных легионов вшей, ехавших без билетов и справок из милиции).

Эвакуируясь в Уфу, я не мог даже предположить, что нас с папой занесет в Ташкент. В тот самый пресловутый Ташкент, который и во время и после войны навяз у всех в зубах. С тех пор в народе прочно укоренилось мнение, будто все евреи скрывались во время войны в Ташкенте. Подобные разговорчики я слышал не раз и на передовой. В немецких листовках, которые я иной раз на фронте читал из чистого любопытства, без "жидов, окопавшихся в Ташкенте", никогда не обходилось.

...Я мог бы не признаваться, что побывал во время войны в Ташкенте: ведь иные читатели этого мне могут не простить. Но я глубоко убежден, что потомки придут к выводу: Ташкент в разгроме фашистского врага сыграл не меньшую роль, чем Сталинград! Не будь у нас такого глубокого тыла, война наверняка была бы проиграна.

Что же касается евреев, "окопавшихся в глубоком тылу”, то, по моим наблюдениям, это в основном были не евреи, а еврейки с детьми, мужья которых воевали в Красной Армии, а также старики и всякие больные. Конечно, среди работавших в тылу инженеров и других специалистов имелось много евреев - именно они-то и смогли организовать заново военную промышленность, без которой Советская Армия была бы не в состоянии воевать.

К примеру, у дяди Марка был друг - еврей с русской фамилией Ванников, с которым они много лет вместе работали в оборонной промышленности. В начале тридцатых годов Ванников был директором Тульского оружейного завода, основанного еще Петром Первым, а дядя работал его заместителем. Одно лето мы с няней у него гостили, жили на даче под Тулой, в Ревякино, где обычно отдыхало заводское начальство. Там очень много евреев работало, начальником одного из цехов был брат Кагановича, главным инженером тоже был еврей...

В Москве Ванников жил неподалеку от Дома правительства, в маленькой тесной квартирке в старых домах (хотя он был очень ответственным работником). Я там бывал с дядей: у Ванникова был сын моего возраста, с которым я водился.

Перед войной Ванников тоже был арестован, но ему повезло - в начале войны Сталин приказал освободить его из лагеря, и этот зэк-еврей был назначен наркомом, ответственным за производство боеприпасов для Красной Армии - патронов, снарядов, бомб, мин и т. п. Всю войну Ванников руководил этой промышленностью и блестяще со своей работой справился - после войны Сталин поставил его во главе атомной промышленности.

Производство танков тоже организовал министр-еврей, которому Сталин дал чрезвычайные полномочия, и тот создал в тылу свою "танковую империю", выпускавшую знаменитые "тридцатьчетверки". А сколько евреев было среди конструкторов советского вооружения, среди директоров и главных инженеров военных заводов!

Друг моего папы Марк Власов в войну возглавлял крупнейший комбинат по производству цветных металлов в Средней Азии.

Он приглашал меня приехать из Ташкента к ним в Хайдаркан и обещал устроить на очень интересную работу. Если бы я его послушал, то, наверно, принес бы намного больше пользы во время войны.

Разумеется, в эвакуации я всей душой рвался на фронт, это была главная моя мечта. Но, увы, такое уж у меня счастье: чем сильнее я стремился на фронт, тем больше от него удалялся...

Лежа на багажной полке, я коротал время, мечтая о ратных подвигах, а поезд уносил меня за тысячи километров от боев в самый глубокий тыл.

Однако уже шел 1942 год, и я надеялся, что как только приеду в "хлебный город Ташкент", то быстро поправлюсь, и когда мне исполнится восемнадцать лет, буду призван в Красную Армию.

После разгрома фашистов под Москвой я опасался лишь одного: что Красная Армия окончательно разгромит врага до моего призыва и мне не достанется повоевать. Я не мог себе простить злополучный отъезд из Москвы, который считал причиной обрушившихся на меня бед.


Багажную полку напротив меня занимал демобилизованный лейтенант со своей подружкой. Он возвращался из госпиталя домой, в Сталинград, и не скрывал своей радости по поводу того, что "отвоевался”. Но насколько я понял, этот "вояка"даже на фронте не был, а просто заболел туберкулезом легких. Вел он себя не как тяжело больной. Нимало не смущаясь, у всех на виду занимался со своей девицей любовными делами – подобно обезьянам в зоопарке. Сгорая от стыда, я был вынужден притворяться спящим, а однажды, потеряв терпение, позволил себе заметить, что командиру Красной Армии стыдно так себя вести в общественном месте.

Что тут началось!

Они вдвоем на меня напустились – особенно девица усердствовала: "Еврейская морда! От фронта в Ташкент бежите?! Знаем мы вас!”

"Сопляк! Я инвалид Отечественной войны, я имею право! – орал лейтенант. – Я родину защищал, а евреи в Ташкенте окопались"…

В Сталинград поезд пришел ночью, когда мы с папой спали. Проснувшись, я лейтенанта и девицу на соседней полке не обнаружил – туда перебрался с пола другой сосед, тоже ехавший до Ташкента. Но я не обнаружил и нашего чемодана, стоявшего у меня в головах... А папа не обнаружил в боковом кармане наших документов, в том числе и моего паспорта. На этот раз его украли по-настоящему.


В Ташкент мы прибыли истерзанные легионами вшей, против которых все средства были бессильны, и умирающими с голода. Папа рассчитывал в дороге кое-какие вещи поменять на продукты, но из-за кражи чемодана в Сталинграде мы этой последней возможности лишились.

Когда меня доставили в общежитие папиного института, показавшееся мне роскошным дворцом, то поначалу меня приняли за блокадника, доставленного из осажденного фашистами Ленинграда, настолько я был истощен.

В Ташкенте мы жили в "Тамарахануме" - так именовалась балетная школа имени народной артистки Узбекской ССР Тамары Ханум, превращенная в общежитие для научных работников, эвакуированных из Москвы и Ленинграда.

...Культурная жизнь в "Тамарахануме" не затухала и в грозный для страны момент. То выступал молодой композитор Тихон Хренников, написавший музыку к сонетам Шекспира, то известный пианист Эмиль Гилельс, то знаменитый актер Михоэлс...

Однажды было объявлено, что сам Алексей Толстой согласился выступить на очередном вечере.

...Впечатляющим было его появление в зале: среди тощих дистрофиков-тамараханумцев, доходивших на жиденькой баланде, он выглядел каким-то инопланетным пришельцем. Огромный, краснорожий, с тройным подбородком и необъятным задом, он стал читать отрывки из своей новой драмы "Иван Грозный", распространяя вокруг себя запах марочного коньяка и дорогого табака.

А как он читал! Думаю, что Алексей Толстой изображал царя Ивана не хуже артиста Черкасова, игравшего эту роль в фильме Эйзенштейна "Иван Грозный", поставленном по драме Толстого...

Помню, присутствовавший в зале известный историк академик Василий Васильевич Струве высказался в том смысле, что, мол, опричнину автор изображает, так сказать, в розовом свете, равно как и самого тирана. И вот тут Алексей Толстой с жаром стал доказывать прогрессивную роль опричников, которых назвал "чекистами своего времени”.

После всего этого могла ли мне прийти в голову мысль, будто славные чекисты нарушают ленинские нормы?..


Не буду скрывать того, что в эвакуации находился вместе с людьми, впоследствии сыгравшими видную роль в социалистическом лагере и международном коммунизме. Конечно, я не мог знать, что, скажем, лысый молодой человек, за которым всегда неотступно следовала его мамочка, станет министром в правительстве ГДР, а Фишер из Института мировой литературы (впоследствии "презренный ревизионист") возглавит австрийскую компартию... В нашу комнату (палату № 6), где мы с папой обитали вместе с двумя десятками сотрудников его института, частенько наведывались доктор Васил Коларов и Стелла Благоева - будущие руководители социалистической Болгарии. Они навещали своего больного товарища. Я имел честь спать (как "иждивенцу" мне койки не полагалось, а только тюфяк) почти под кроватью будущего деятеля ВНР Эрне Гере и его супруги, к которым заходил друг - немец по фамилии Ульбрихт.

Имелись и другие деятели ликвидированного товарищем Сталиным Коминтерна, случайно уцелевшие в период нарушения ленинских норм. Потом их из Ташкента перебросили в Восточную Европу, в наши "трофейные" государства. И бывшие обитатели балетной школы - тамараханумцы - заплясали под советскую дудку.

Я честно признаюсь, что лично у меня особых заслуг в глубоком тылу не было. Числился я там в категории иждивенцев и получал самую маленькую хлебную карточку. В общем, похвалиться мне вроде бы нечем.

Но спустя три месяца я настолько оправился, что начал ухаживать за девицей, работавшей на почтамте. Однако не девушки занимали мои мечты - я с нетерпением ждал повестки из военкомата. Даже ходил туда и спрашивал: почему меня не призывают, не забыли ли обо мне? Я только и мечтал о фронте, ожидая призыва в армию. Я считал себя обстрелянным человеком, несмотря на то что и винтовки в руках не держал.

Честно говоря, я и войны-то не видел, хотя побывал во многих передрягах, мотаясь от Смоленска до Москвы. Но теперь другое дело - в армии я попаду на настоящую войну...

И тогда на фронте я совершу какой-нибудь подвиг, а если потребуется, отдам свою жизнь за Родину и лично за товарища Сталина. Если я погибну, то на моей груди обнаружат письмо с адресом: "Москва, Кремль, товарищу Сталину", в котором я сообщу товарищу Сталину о страшной ошибке, допущенной НКВД в отношении дяди Марка.

Я не сомневался: как только мое окровавленное письмо доставят товарищу Сталину, он сразу же вызовет кого следует и прикажет удовлетворить мою просьбу.

- У такого героя, - скажет товарищ Сталин, - родственники не могут иметь никакого отношения к предателям Родины и троцкистским двурушникам.

Если же я стану героем, но не погибну - еще лучше. Я лично обращусь к товарищу Сталину.

Правда, план этот рухнул по вине моей тети: если бы я ее не послушался и пошел в батальон к дяде Феде, нашему соседу по квартире, я бы попал на фронт еще в 1941 году. (У меня и мысли не возникало, что меня могут в армию не призвать.)

Но меня постиг еще один удар: для военной службы меня признали непригодным из-за плохого зрения. Мне выдали "белый билет", каковым мои мечты были перечеркнуты...

Когда я оправился от этого страшного удара, у меня созрел другой план: стать ученым и изобрести гиперболоид, подобный описанному в книжке Алексея Толстого "Гиперболоид инженера Гарина". При помощи моего "луча смерти" Красная Армия сокрушит любого врага. Но для этого надо сначала окончить институт.

Решив, что все мои несчастья происходят из-за того, что я бежал из Москвы, я нанялся в вагон-ресторан "кухонным мужиком" (по большому блату через папиных одесситов-подпольщиков), чтобы в этом вагоне вернуться в Москву к тете. Ведь тетя сказала, что как только мы с папой разыщем его институт, я могу приехать к ней в Москву и поступать как мне угодно, хотя считала, что с моим слабым здоровьем мне на фронт идти нельзя. Сразу же простужусь и заболею, не говоря уж о моей близорукости.

Но в Москве спустя три дня после того, как я предъявил "белый билет" для оформления прописки, мне пришла повестка о призыве в ряды Красной Армии!..

Судьба снова предоставила мне шанс, который я не захотел упустить. Тетя готова была бежать в военкомат, устроить там скандал, чтобы выяснить недоразумение и не дать отправить на фронт племянника с очками -7,5 диоптрии, но на этот раз я оказался мужчиной и не позволил ей над собой командовать...

Перед угрозой фронта тетя настаивала на гиперболоиде, я же заявил, что гиперболоид от меня не убежит, и ратные мечты вспыхнули в моей груди с новой силой.


МАНЬЯК ГИТЛЕР И ЧУТЬЕ ТОВАРИЩА СТАЛИНА

В военном лексиконе всякие длинные наименования обычно заменяются сокращенными словами.

Например, в свое время заместитель народного комиссара по военно-морским делам для краткости назывался "замкомпомордел". Слово "придурок" - это тоже аббревиатура, оно расшифровывалось так: пристроившийся дуриком к командному составу.

Среди комсостава этим емким словом стали называть всяких выскочек и выдвиженцев на высокие командные должности, которых в предвоенные годы после сталинских чисток в Красной Армии расплодилось особенно много. Это время в учебниках по истории называется "периодом нарушения ленинских норм". Тогда наиболее квалифицированный и способный командный состав Красной Армии, имевший боевой опыт и прошедший через академии, был передислоцирован из военных лагерей и штабов в спецлагеря НКВД и там ликвидирован за редким исключением. Таким исключением, на его счастье, оказался разжалованный полковник Рокоссовский, который, говорят, имел стеклянный глаз вместо настоящего, выбитого ему в период нарушения ленинских норм в спецлагере. Этот тщательно скрываемый им недостаток (как истинный военный, Рокоссовский, говорят, был большим сердцеедом и одерживал успехи не только на поле боя) не помешал ему быстро продвинуться на войне от полковника до маршала и стать одним из самых прославленных полководцев Второй мировой войны.

У папы было много друзей и знакомых из высшего комсостава, с которыми он когда-то учился в Военной академии. Вероятно, они были не менее компетентными в военном деле, чем Рокоссовский, и не менее успешно могли бы противостоять кадровым генералам вермахта. Они не стали маршалами по причине все тех же "нарушений ленинских норм”.

Нашими соседями по дому оказались старые друзья нашей семьи, комбриг Николюк и его жена, комбриг Минская, женщина-генерал, "бой-баба", как называла ее няня. Как и Рокоссовский, они были поляки. Мы очень дружили с семьей комбригов. В домработницах у них служила родная тетя моей няни. Их дети Ленька и Фелка были на несколько лет младше меня. В 1937 году супруги-комбриги были переведены в Харьковский военный округ и там арестованы, а Ленька и Фелка попали в детдом – так мне сказала няня.


Из папиных друзей-военных я также близко знал дядю Павла, папиного друга еще со времен Гражданской войны. Он носил два "ромба", жил на Чистых прудах в военном доме, который потом стал называться генеральским. С его сыном Шуркой я дружил. Дядя Павел не раз бывал за границей, с маршалом Тухачевским он был связан личной дружбой, за что и поплатился. Его обвинили в утрате бдительности. Дядя Павел уцелел, после реабилитации он даже получил генеральский чин, но служить не стал. Во время войны он был сослан в Красноярский край, все его просьбы об отправке в действующую армию даже в качестве рядового были отклонены. Кстати, его бывший адъютант, случайно избежавший ареста, на фронте стал генерал-лейтенантом.


Ответственный пост в Красной Армии занимал наш родственник, племянник моей бабушки, Урицкий, живший с дядей Марком и моей бабушкой по соседству в Доме правительства. Когда я его видел в последний раз, он носил три "ромба" и был начальником Главного разведывательного управления. В 1938 году его расстреляли. Не могу себе представить, чтобы такой живой, энергичный и волевой человек, каким был комкор Урицкий, располагая данными о назначенном на 22 июня нападении немцев, мог бы спокойно ждать развития событий, не смея противоречить товарищу Сталину, убежденному в благородстве своего верного союзника Гитлера. Зато так поступил генерал Голиков, занявший пост начальника разведки Красной Армии после ареста и расстрела дяди Семена. На карьере генерала Голикова этот провал нисколько не отразился, он стал маршалом.


Говорят, у товарища Сталина было чутье на врагов народа - не знаю, верно ли это, но из всех папиных друзей-приятелей по Военной академии не был арестован лишь один А. Власов, сослуживец "тети Оли"- комбрига Минской. Когда перед войной для высшего комсостава были введены генеральские звания, он оказался в числе первых советских генералов. В числе первых он и изменил товарищу Сталину. Это свидетельствует о том, что и товарищ Сталин иногда ошибался в людях.

Папа в свое время рассказывал, что в академии Власов очень хромал по политическим дисциплинам и обычно "сдирал" у него конспекты по марксизму и политэкономии. Слово "эмпириокритицизм" он никак не мог выговорить. Его политическая отсталость, по-видимому, все-таки дала о себе знать впоследствии. Как известно, Власов, будучи способным военным, в политике действительно оказался полным придурком.

Втайне я мечтал стать военным, поэтому жадно прислушивался к разговорам взрослых на военные темы, приставая к ним со всякими дурацкими вопросами... А спустя каких-нибудь пять-шесть лет я столкнулся на фронте с генералами "новой" формации. Когда я мысленно сравнивал этих людей с теми блестящими военными, память о которых была у меня еще свежа, то они и вправду казались мне не настоящими генералами, а какими-то серыми, убогими придурками, случайно надевшими генеральскую форму.

Разумеется, мне, рядовому солдату, не пристало судить об их полководческих талантах, зато на этот счет я слышал немало убийственных отзывов штабных офицеров.

У меня же был один критерий, по которому я судил о военных. Все папины друзья-военные, арестованные в 1937-1938 годах, были заядлыми шахматистами. Комбриг Николюк утверждал, что военный, который не играет в шахматы, - это ноль без палочки. Мальчишкой в 12-13 лет я играл в шахматы уже на приличном уровне и, бывало, побеждал некоторых военных специалистов в шахматных баталиях.

Представить себе генерала, даже не имеющего понятия о шахматной игре или, в лучшем случае, играющего на уровне слабого третьеразрядника, я не мог. Это в моей голове не укладывалось.

Обычно все штабные оперативники в шахматы играли. Начальник оперативного отдела штаба 3-го горнострелкового корпуса полковник Кузнецов был довольно сильным шахматистом. Неплохо играл и начальник оперативного отдела штаба 128-й гвардейской горнострелковой дивизии подполковник Иванов, мой хороший приятель, несмотря на нашу разницу в возрасте и чинах.

И подполковник Иванов, и полковник Кузнецов были прекрасными специалистами своего дела, но почему-то карьеры не сделали. А они могли бы стать, на мой взгляд, настоящими генералами. На их долю выпала участь штабных ишаков, вывозивших на своих горбах самую тяжелую и неблагодарную работу, а почести и награды доставались вышестоящему начальству, которое их цепко при себе держало и не было заинтересовано в продвижении по службе столь ценных работников.

Конечно, среди генерал-придурков попадались и дельные мужики, которые в ходе войны, учась на своих ошибках, превратились в прославленных военачальников. Но сколько миллионов советских солдат они угробили зря, обучаясь сталинской "науке побеждать"?!

Готовясь к войне, Гитлер в отношении своего генералитета "ленинских норм" не нарушал. Он украл у товарища Сталина его мудрый лозунг "Кадры решают все!" и офицерский корпус германского вермахта не уничтожил. В результате этого хитрого маневра он получил большой перевес на первом этапе войны. Товарищ Сталин жестоко отомстил Гитлеру за плагиат, он предпринял ответный маневр: бросил на чашу весов столько десятков миллионов жизней советских людей, сколько потребовалось, чтобы эта чаша склонилась в нашу пользу.

Жалкий маньяк Гитлер с его больной фантазией оказался неспособен на ответ, потому и кончил плохо - отравился крысиным ядом в своем логове под развалинами имперской канцелярии в Берлине…

Но я не какой-нибудь отставной генерал или профессор истории. Могу лишь сказать: в нашей второй стрелковой роте ответственность за высокий процент боевых потерь с командования снималась. Чем выше боевые потери, тем, следовательно, шире охват личного состава массовым героизмом…


Однако спустимся с небес и вернемся к нашим придуркам. Этот термин употреблялся не только для обозначения определенной категории лиц командно-начальствующего состава. Придурками также именовали некоторых солдат и сержантов, пристраивавшихся в тылу и считавших дурачками тех, кто погибал на передовой. Народ это был хваткий, прагматически настроенный, но, как говорят, в семье не без урода.


Загрузка...