Глава XXI

Еще не рассвело, но ночь была лунная, летняя. Веял легкий ветерок. Скоро должен был наступить новый день, который мог стать последним днем забастовки. Метелло шел, засунув палец в кармашек жилета, где лежали деньги, полученные от жены. Шаги его гулко раздавались в тишине. Он чиркнул спичкой по стене и зажег окурок сигары. Дойдя до угла площади Сан-Пьетро, он поборол в себе искушение перейти на другую сторону и выпить стаканчик вина у Ночеллино за стойкой кафе, которое не закрывалось всю ночь. В кафе и сейчас были посетители, а одна расфуфыренная дамочка в шляпке кричала:

— Налейте-ка мне еще, это ведь не ликерное вино!

Метелло обогнул собор. Группа извозчиков играла в «морру», а какой-то человек, подбиравший окурки, поздоровался с ним.

— Желаю удачи! — отвечал ему Метелло.

— Как бы только меня не опередили.

Метелло пошел по длинной и пустынной виа де Серви, в глубине которой на фоне церкви Санта-Аннунциата виднелся памятник Фердинанду I на коне. По небу плыла полная луна, но чувствовалось, что рассвет уже близок — над звездным покровом виднелась едва заметная светлая полоска, Метелло шел посредине улицы и даже не курил, а только жевал окурок сигары. Он думал, что не многие соберутся в условленном месте: накануне забастовщики были рассеяны солдатами, и не было никакой возможности предупредить всех о сборе. Но пикеты они выставят во что бы то ни стало, сколько бы людей ни собралось. Для этого и нужно заблаговременно быть вблизи строительной площадки, чтобы задерживать по одному всех штрейкбрехеров, до того как они окажутся под защитой Криспи и Нардини. Кто знает, может быть, появится и инженер? Потом, по мере того как будут подходить сторонники продолжения забастовки, можно будет шире применить метод убеждения. А если потребуется, то и принуждения. «Ребенку насильно открывают рот, чтобы заставить принять лекарство. Это делается для его же пользы».

Дойдя до площади Аннунциата, Метелло остановился у фонтана, чтобы утолить жажду, но чем больше он пил, тем больше ему хотелось пить, хотя сегодня он еще ничего не успел поесть. Вдруг ему показалось, что под портиком приюта Инноченти, у дверей, где находится «круг»[66], промелькнула тень. Луна освещала лишь колонны, а в глубине портика уже ничего нельзя было различить. Метелло ускорил шаг и завернул за угол. И вдруг в этой тишине, на площади, оставшейся позади, откуда не доносилось даже журчания воды фонтана, послышалось быстрое постукивание женских каблучков. Метелло обернулся и увидел освещенную луной женскую фигурку, словно убегавшую от преследования; на мгновение она мелькнула на углу виа де’Фиббьяи и крикнула:

— Прощай, малютка!

Голос был совсем молодой, в нем не слышалось слез. И в этой тишине, в этот час, при лунном свете, он казался странно счастливым.

Этот случай не мог тронуть душу Метелло, взволнованного другими событиями. «Одной несчастной больше… — подумал он и пошел своей дорогой. — Тот, кому нечего делать, этой ночью мог бы увидеть интересные вещи».


Сбор был назначен в саду у Фортецца да Бассо. Метелло появился ни первым, ни последним. Там уже был Джаннотто, был Липпи, принесший вести о состоянии здоровья Аминты: он не был ранен и отделался всего лишь несколькими царапинами и синяками, но его оставили из предосторожности в больнице, так как врачи при осмотре обнаружили у него, помимо побоев, какую-то болезнь — неизвестно еще какую, но в общем решили исследовать». Все сошлись на том, что, может, это и к лучшему, если Аминты с ними не будет, и успокаивали себя мыслью: «А тем временем он хоть несколько дней поест и отдохнет как следует».

— Да к тому же, — пробормотал Липпи, — это спасает его еще от одной неприятности. Если бы он вернулся домой со мною вместе, то узнал бы, что его жена забрала ребятишек и отправилась к своим родителям в Понте а Эма. Она заявила моей старухе, что ей надоела эта жизнь и такой никудышный муж.

Был здесь и анархист Фриани, был Корсьеро, почти такой же старый, как Липпи, ему скоро стукнет шестьдесят, — при виде его Метелло вспомнил о своих первых шагах на стройке; был здесь и маленький Ренцони, рассказавший, как дедушка кричал, чтобы поднять его с постели.

— Если б не больная нога, он пришел бы вместе со мной. У меня глаза слипаются, он даже не дал мне времени умыться.

Вскоре собрались все, кого ждали: и те, кто накануне вечером ходил к заводу Пиньоне, и те, кого смогли предупредить и чьи настроения были известны. Большинство здесь было городских, но пришли и деревенские, как например Фриани, который провел ночь на тех же самых скамейках, в том же саду, где они собирались полтора месяца назад в первый день забастовки, когда при появлении Дель Буоно двести или триста с лишним голосов закричали: «Да здравствует Бастьяно!»

— Сегодня нас немного меньше, — сказал Джаннотто, — по это не страшно. Стоит нам появиться на строительных площадках, и мы найдем там немало сторонников.

День уже наступал, небо порозовело, и забастовщики, ночевавшие на улице, продрогли. В крепости труба заиграла подъем.

Подъем, солдаты!

Нет, пикетчиков было немного, два человека могли бы свободно пересчитать их по пальцам. Они окликали друг друга по имени или по прозвищу, как привыкли, ведь они хорошо знали друг друга и не было надобности каждому называть свою профессию. Так образовалось шесть групп, в зависимости от того, у какого хозяина, на каком предприятии и строительной площадке они работали.

Группа со строительной площадки Мадии близ моста Моссе, которой руководил Джаннотто, была самой многочисленной. В нее входили:

Джеминьяни,

Локки,

Дзулимо,

Пальяччи

и Ровини.

Потом шли:

Вольпи

и Пердженто,

которые работали у Тайути на виа дель Джельсомино.

Затем те, кто работал на предприятиях Лампреди, на строительном участке № 2 по виа Чиркондария:

Лучии,

Пьерани

и Гигоне.

С предприятий братьев Массетани, у которых был подряд на постройку группы коттеджей в Курэ:

Чиони,

Асканио,

Пиладино

и Граццини.

Потом:

Филиберти, по прозвищу Корсьеро,

Польверози

и Лукателли

со строительной площадки Фиаски, тоже в Курэ, где возводились склады нового литейного завода.

И, наконец, группа со строительной площадки инженера Бадолати по улице 20-го Сентября, где также работали Бутори, по прозвищу Немец, Олиндо Тинаи и Аминта Доннини:

Метелло Салани,

старый Липпи,

анархист Фриани

и маленький Ренцони, он же Ренцони-внук.

Невольно они подсчитали: двадцать один человек — три каменщика первой руки, десять каменщиков и штукатуров, два помощника каменщика и шесть чернорабочих.

— По-моему, здесь представлены строители всех разрядов, — сказал Джаннотто.

И хотя это были рабочие только с шести участков, они представляли крупнейшие строительные предприятия и объекты, которые вот уже в течение сорока пяти дней были брошены на произвол судьбы. Если бы им удалось продлить забастовку на этих шести площадках, хозяева пошли бы в конце концов на переговоры.

— По крайней мере мы не теряем надежды, — сказал в заключение Джаннотто.

Он подошел к Метелло, и они пожали друг другу руки.

Через несколько минут все шесть групп разошлись в шести различных направлениях. Четыре пикетчика со стройки Бадолати шагали вдоль берега Муньоне.

— Что ж, не будем терять надежды, — повторил Липпи, — но я предвижу еще немало трудностей.

Он заметил, что маленький Ренцони сорвал на берегу ромашку и заткнул ее за ухо. Старик покачал головой и сказал:

— Эх, и горькая наша доля!

Потом обратился к Метелло:

— Не спеши так, Тополек, мне ведь уже не двадцать лет.

— И мне тоже, — отозвался Метелло.

— А мне как раз двадцать! — воскликнул маленький Ренцони. — Но я не могу с вами поменяться!

Его лицо сияло улыбкой — единственное веселое лицо среди стольких угрюмых и решительных лиц. Продлится ли забастовка или начнется работа, а верная подруга Ренцони так или иначе будет ждать его с двенадцати до часу у Торре делла Дзекка и он во что бы то ни стало придет на свиданье.

— Имей в виду, двадцать лет бывает только раз в жизни! — заметил Фриани.

Они дошли до виадука над Муньоне, когда с другой стороны города показалось солнце.

Липпи сказал:

— Будьте готовы к тому, что мы встретим там солдат.

— Встретим или не встретим, — отвечал Метелло, — нам нужно действовать как можно дальше от строительной площадки.

Большинство рабочих добирались на участок обычным путем: шли через насыпь, которая частично опоясывала стройку. Это — кратчайший путь, иначе приходится делать круг, обходить возделанные поля и возвращаться через переезд, что вовсе ни к чему. Через насыпь проложены две дороги для повозок, они ведут на улицы 20-го Сентября и Понте-Россо. Достаточно расставить людей у этих двух перекрестков, чтобы видеть каждого, кто идет на работу. Так и решили сделать. Пока что можно было пройтись по насыпи и взглянуть, как обстоят дела на самой строительной площадке.

— А если они нас не послушаются, не получится ли то же самое, что вчера вечером? — спросил маленький Ренцони.

Ему — никто не ответил, а он не захотел, чтобы товарищи считали его трусом.

— Я это говорю потому, что в полдень у меня свиданье с одним человеком, — добавил он.

Фриани взял его под руку и спросил:

— Она тебе очень нравится?

— Видишь ли, кроме всего прочего, меня там ждет батон хлеба с яичницей и курево… К тому же она будет беспокоиться…

Ренцони сдвинул шапку на затылок, почесал лоб и, первым поднявшись на насыпь, сразу заметил, что стройка снова охраняется.

— Э-э… да там не только солдаты! — воскликнул он. — Еще и полиция!

Больше десяти солдат было расставлено вокруг лесов, у конторы и у входа на участок. Здесь же стояли трое штатских в темных костюмах: средний был в котелке и держал под мышкой трость.

— Этого следовало ожидать… — сказал старый Липпи.

Все четверо остановились на гребне насыпи, осматривая местность, как с наблюдательного пункта или с бруствера.

— Там есть и кое-что похуже, — сказал Метелло. — Вы не заметили?

Внизу, почти под ними, Криспи гасил костер, возле которого он, должно быть, провел ночь вместе с солдатами, а чуть поодаль, у дверей конторы, стояли инженер и Нардини. Но не на это обращал внимание товарищей Метелло. Еще дальше, около барака, служившего общежитием, заметно было какое-то оживление, дверь и окна там были распахнуты.

— И этого тоже следовало ожидать, — повторил старый Липпи.

— Нет, я не ожидал, — проговорил Метелло. Его голос, полный горечи и обиды, звучал глухо. — Я пришел бы сюда до рассвета, если бы мог себе это представить.

Издали они не могли все хорошенько рассмотреть, но различали отдельные фигуры людей. Сняв пиджаки, эти люди сновали между окном и дверью общежития, наклонялись над бочками с водой, чтобы умыться, складывали в ряд инструменты, а некоторые просто стояли, прислонясь к стене. Наконец двое обернулись, возможно на окрик Нардини, который отошел от инженера и делал им знаки рукой: один из этих двоих был Олиндо. А среди готовивших инструмент они узнали Немца. Правда, лицо его они различить не могли, но достаточно было взглянуть на эту крупную фигуру, чтобы не осталось никаких сомнений на этот счет. Через несколько минут они опознали всех рабочих, которые, очевидно, провели ночь на стройке и только что встали.

— Значит, они заранее сговорились с Бадолати, иначе Криспи, конечно, не пустил бы их в барак, — заметил Фриани.

— Что же теперь делать? — спросил маленький Ренцони.

— А как ты думаешь, для чего тебя дед разбудил? — рассердился старый Липпи и подтолкнул юношу, чтобы тот шел вперед.

Один за другим они спустились с насыпи, обогнули возделанные поля и, выйдя на Понте-Россо, оказались всего в пятидесяти метрах от полицейских и солдат, оцепивших участок. Как раз в этот момент Нардини вывешивал объявление. Такие же объявления можно было увидеть в этот день и у входа на другие стройки. Они отличались одно от другого только перечисленными в них именами. Вот что там было написано:

Прежде чем работы будут возобновлены, рабочие данного предприятия обязаны подписать следующее заявление:

1) Признаю справедливыми и законными и, как таковые, безоговорочно принимаю тарифные ставки, установленные ОВСП (Объединением владельцев строительных предприятий).

2) Обязуюсь впредь не принимать участия ни в каких мероприятиях организуемых Палатой труда.

Данное заявление подписывается в конторе. Не желающие его подписать могут возвращаться домой.

Нижеперечисленных рабочих, в случае их появления на стройке, ставим в известность об увольнении:

Салани Метелло

Доннини Аминта

Липпи Фердинандо.

Вышеуказанные увольнения вызваны проявлением неуважения и оскорблениями, нанесенными главе предприятия (Салани и Доннини) и десятнику (Липпи).

Дирекция:

Инженер Филиппо Бадолати

Флоренция, 30 июня 1902 года.

Спустя час рабочие Бадолати в полном составе собрались перед стройкой и Криспи мог подавать сигнал. Не было только Биксио Фалорни, который вернулся в деревню к своему подлинному призванию.

Глава XXII

Солнце поднимается из-за дворца Инконтро и освещает Арно в районе Наве. Летом в пять часов утра небо уже совсем светлое. Вдоль шоссе по направлению к городскому рынку движутся повозки огородников, груженные корзинами фруктов и овощей, умытых росой. Деревня будит город. За городскими воротами есть застава, где остановка обязательна. Мимо движутся охотники, женщины с корзинами, полными яиц, возчики песка, направляющиеся к реке; по той же дороге следуют почтовые кареты, дилижансы, возы сена, повозки с вином и мешками муки. Колокола в Сан-Гаджо и Мадонноне звонят к заутрене. В этот ранний час какой-то сумасшедший велосипедист уже дважды промчался по бульварному кольцу и через парк Кашине. Это globe-trotter[67]. Он собирается совершить кругосветное путешествие на велосипеде и тренируется уже не первый год.

— Жми, Тулио, ты один![68] — кричат ему дорожные рабочие и возчики.

— Шли нам открытки из Парижа!

— Из Мату Гросу[69]!

— Из России, если доберешься!

К хору насмешек присоединяются рабочие, которые живут в окрестных селениях и сейчас проходят через городскую заставу. Они шагают один за другим по обочине дороги. Это грузчики, возчики, больничные служители, а главным образом чернорабочие, землекопы, строители. Большинство из них шесть дней в неделю ночует на стройке, зато по понедельникам они целыми полчищами возвращаются в город. Миновав заставу, каждый из них, у кого есть два сольдо, останавливается выпить стаканчик вина. Прежде чем взобраться на леса, они съедают хотя бы по куску хлеба. У них это называется «заморить червячка». Некоторые добавляют к хлебу кисть винограда, возможно, сорванную где-нибудь по дороге в чужом, плохо огороженном винограднике. Это самые молодые, которым ничего не стоит затеять ссору во время налета на виноградник — их не пугает риск попасть под выстрелы хозяйского дробовика. Одной-двух кистей с них вполне достаточно.

Город встречает их трактирами, откуда доносятся запахи вина, жареной поленты, вареной требухи, кипящих в масле лепешек, пандирамерино[70]. Из церквей выходят ханжи, насквозь пропахшие ладаном. Приятен также запах скотных дворов и аромат множества цветов, посаженных вокруг лоджий. Возвращаясь в город в первый день недели в чистом белье и с караваем хлеба, завернутым в цветастый платок, рабочие всегда подмечают здесь что-то новое. Что именно? Они не могли бы этого сказать. В их душе живет надежда, которую вселяет в них все, что они видят вокруг. Им нравится и девушка, вытряхивающая простыни, высунувшись из окна, и бродячий пес, плетущийся за ними по пятам. Возле строек они встречают товарищей по работе, которые, живя в городе, чаще, чем они, читают газеты. Не потому ли горожане лучше разбираются во всем? Все вместе они проделывают последний отрезок пути, и разница между ними стирается, ее уже нет, если не считать того, что жизнь в городе вызывает больше потребностей, больше забот и таит в себе больше соблазнов.

Одни останавливаются у газетного киоска, чтобы по складам прочесть краткое содержание газеты «Национе», а другие — у писсуара. Они сплевывают на землю и смотрят в небо. Будет жаркий денек, это нетрудно угадать по густой синеве неба, да и ветерка, который на рассвете веет с холмов, совсем не чувствуется. Многие рабочие успели уже вспотеть, хотя еще не брали инструменты в руки.

Обычно надежда покидает их только после того, как они поднимутся на леса. Но в это утро она не улыбалась им даже тогда, когда они шли по улицам города. Вот уже полтора месяца, как жизнь их резко изменилась. Хотя пословицы не приносят утешения, они без конца повторяли, что и в самом деле беда не приходит одна. Еще полтора месяца назад в такое же точно утро они, оставаясь бедняками, все же чувствовали бы себя счастливыми. По крайней мере так им сейчас казалось. Они заигрывали бы с торговками, несущими на базар яйца, и какая-нибудь из них ответила бы на ухаживания, как уже не раз случалось, и это вызвало бы потом бесконечные разговоры. Затем принялись бы подшучивать над велосипедистом, который никак не мог решиться начать свое кругосветное путешествие. А на последние чентезимо, если бы им удалось их наскрести, они выпили бы по пол-литра вина за стойкой у Ночеллино. Все это теперь казалось им безвозвратно ушедшим.

Накануне вечером, едва завидев солдат, они без оглядки бросились бежать. И вот после целого дня, проведенного в городе, они вернулись домой голодные и поужинали панцанеллой, стараясь не смотреть в глаза жене и детям, когда делили еду.

— Может быть, завтра приступим к работе, — говорили они.

Им ничего не было известно ни об аресте Дель Буоно, ни о том, что Аминта попал в больницу. Знали лишь, что некоторые не вернулись домой вместе с ними. В Ринчине не вернулся Олиндо, а в Галуццо — Фриани. И, уж конечно, никто из них не сомневался, что около строительных площадок их будут поджидать сторонники продления забастовки. Неужто они опять потеряют голову, как вчера вечером? Ведь обо всем уже было переговорено, все было ясно. Но поскольку правда никогда не бывает одна, она предстала перед ними в трех ликах.

Была правда Аминты.

Была правда Олиндо и Немца.

И была правда Дель Буоно.

Выбрать было нетрудно, надо было только прислушаться к голосу рассудка: то, что говорил Немец, было «самым рассудительным и самым человечным».

Они шли к строительным площадкам, словно гонимые взглядами оставшихся дома жен и детей, — взглядами, которые, как множество маленьких кинжалов, толкали их в спину. Но когда они достигли перекрестка у Понте-Россо и утро пришло на смену заре, их твердая решимость натолкнулась на неожиданную действительность. Здесь их прежде всего ожидало известие об арестах, потом объявление, обнаруженное ими у входа на стройку, затем солдаты и полицейские и, наконец, штрейкбрехеры, которые опередили их и стояли на участке. Речь шла уже не о том, чтобы подписать безоговорочную капитуляцию — к этому, как и к присутствию солдат, они были готовы. Но от них требовали, чтобы они признали справедливыми и законными не только тарифные ставки, но и арест Дель Буоно, Леопольдо и других и, возможно, даже их осуждение. Они должны были также согласиться с закрытием Палаты труда, с увольнением и выдачей «волчьих билетов» представителям строек, то есть тем, кто больше всех рисковал в конфликте с хозяевами.

Возможно, что каждый из них, будь то крестьянин или горожанин, столкнувшись в одиночку с этими фактами, проглотил бы обиду и пошел на безоговорочную капитуляцию. У каждого бывает своя ночь в саду Гефсиманском. Сотни раз в жизни человека поет петух, и мы не всегда замечаем это. Но группы пикетчиков остановили их перед стройками. Возобновились споры, послышались слова одобрения и протеста. Когда десятники подали сигнал начала работы, забастовщики подошли поближе и прочли объявление. Они читали, вернее, один читал вслух для всех, а солдаты, подчиняясь скорее инстинкту, чем приказу унтерофицера, двинулись к входу, словно хотели окружить рабочих.

Тогда, вместо того чтобы идти вперед, рабочие от страха попятились назад.


На строительной площадке Бадолати полицейский комиссар в котелке оперся на трость и сказал рабочим:

— Проходите по одному, инженер ждет вас в конторе. Кто не умеет расписываться, может поставить крестик.

Он вытащил из кармана лист бумаги.

— Салани, Липпи, Доннини здесь? — спросил он.

Воцарилась такая мертвая тишина, что слышно было, как муха пролетит. Дальше все разыгралось как по нотам. Каменщики отступили к насыпи, и само собой получилось, что они выстроились в ряд, а Метелло и старый Липпи оказались в центре. Солдаты смотрели на унтер-офицера, который стоял, широко расставив ноги, крепко упираясь каблуками в землю.

В этой звенящей тишине маленький Ренцони все ждал, что вот-вот загудит шмель.

— Нет ни одного из трех? — снова спросил комиссар.

Даже Криспи не отважился вмешаться и за спинами агентов проскользнул в контору.

Олиндо и семеро его товарищей сбились в кучу перед общежитием и, навалившись друг на друга, наблюдали за этой сценой. Немец скрестил руки на груди и жевал стебелек.

— Долго мы будем в игрушки играть? — сказал комиссар, но не повысил тона.

У него был глухой, враждебный голос человека, уверенного в том, что он внушает страх. Вероятно, он был не южанин, а лигуриец или пьемонтец. Метелло казалось, что он узнает комиссара: это был тот самый голос, который он услышал, когда впервые попал в полицию на следующий день после исчезновения Бетто. И вызывал он не страх, а чувство протеста.

— Вы не слышали моего вопроса? — Взяв трость под мышку, комиссар подошел поближе к рабочим, сгрудившимся у насыпи.

Только тогда Метелло ответил:

— Доннини здесь нет, он в больнице. Об этом вы должны бы знать.

— Я знаю, что вы сами его туда отправили. Может быть, как раз ты. Как тебя зовут?

— Салани Метелло.

— Отлично, один есть! Где же еще один? Здесь?

— Конечно, здесь! — воскликнул старый Липпи. Он сделал движение вперед, и Метелло вынужден был сжать ему локоть, чтобы старик не сказал лишнего.

Через несколько минут на пороге конторы появился инженер в сопровождении Криспи и Нардини. Инженер был в своем обычном костюме — в пиджаке из альпака и фланелевых брюках. Соломенная шляпа была сдвинута на затылок. Бадолати жевал окурок сигары, и его лицо, загоревшее на току во время молотьбы, было таким мрачным, каким рабочие никогда его не видели. Потом говорили, что он был похож на раненого быка, еще крепко держащегося на ногах посреди арены, «точь-в-точь, как в тот раз, когда приезжие испанцы показывали бой быков на Марсовом поле». Казалось странным, что он не вооружен. Не менее странным показался и его примирительный тон в тот момент, когда агенты уже были готовы арестовать Метелло и старика Липпи.

— Подождите, комиссар, послушайте. Прежде чем вы что-либо предпримете, я хотел бы с вами поговорить. И с вами также, — обратился он к унтер-офицеру, — пройдемте со мной, пожалуйста.

Это было сказано тоном, в котором можно было усмотреть как желание не усложнять обстановку, так и решение обострить ее до крайности. Он вошел в контору, пропустив впереди себя полицейского и унтер-офицера, бросил окурок сигары, и этот жест во вновь наступившей тишине был похож на вызов. Криспи закрыл за хозяином дверь, подобрал окурок, загасил, положил себе в карман и, отойдя, уселся на деревянных козлах возле Нардини. Солдаты стояли двумя шеренгами по пять человек, лицом к насыпи, с винтовками на ремне. Все застыло в этой гнетущей тишине, в этой неподвижности, в этом ожидании. По ту сторону огородов, где проходила железная дорога, промчался товарный поезд: гудок и дым паровоза, казалось, бесконечно долго висели в воздухе. Семь человек, до сих пор стоявшие одиноко, в стороне от всех, перед общежитием, теперь во главе с Немцем медленно двинулись по направлению к Криспи и Нардини. Им предстояло пройти всего несколько шагов, но едва они проделали половину пути, как раздался крик, застигнувший их врасплох:

— Штрейкбрехеры!

И как эхо отозвался гул голосов.

Никто в длинном ряду забастовщиков, стоявших спиной к насыпи, не двинулся с места, как будто ни этот крик, ни последовавший за ним гул одобрения не сорвались с уст Дуили и его товарищей. Старый Липпи пробормотал:

— Не надо терять голову. Эти ребята хоть и держат в руках винтовки, а дрожат от страха больше, чем мы и чем штрейкбрехеры.

Но его слова услышал только стоявший рядом маленький Ренцони, который сощурил глаза и улыбнулся.

Штрейкбрехеры, как назвал их Дуили, остановились на мгновенье и взглянули друг на друга. Потом Немец крикнул:

— Стыдитесь! Вы не думаете ни о себе, ни о своих семьях!

И снова никто не двинулся с места и никто ему не ответил. Тогда полицейские подошли к Немцу и потребовали, чтобы он замолчал. Штрейкбрехеры вернулись к общежитию. Казалось, Олиндо все время хочет спрятаться за кого-нибудь из своих товарищей, хотя на расстоянии и так нельзя было рассмотреть его лица. Метелло держал язык за зубами и, как раньше сдерживал старика Липпи, так теперь положил руку на плечо Дуили.

С насыпи спускалась коляска. Рабочие уступали дорогу лошади. Правил племянник инженера, а возле него сидел сын Мадии.

— Тоже порядочный мерзавец, — заметил старый Липпи. — Я помню его ребенком, по воскресеньям он ходил с отцом смотреть на игру в мяч.

Молодые люди оставили коляску на попечение Криспи и вошли в контору.

— Тогда в мяч играли не в Кроче, а в Борго Пинти и площадка называлась Гьяччайя…

— Я знаю, Липпи, мы все это знаем, — оборвал его Метелло. — Ты только отвлекаешь нас своими разговорами.

Но старик был не из тех, кого легко заставить замолчать. Он тут же переменил тему, но это была лишь уловка, для того чтобы продолжать говорить.

— Беда в том, что хозяева действуют сообща, а мы — врозь.

— Это для тебя ново?

— Нет, конечно, я знаю это уже шестьдесят лет. Даже на год больше.

— Но никогда еще нас не было так много, как сейчас, и никогда все так дружно не стояли за правое дело… — сказал Дуили.

— Да… — ответил старый Липпи. Он поднял взгляд на леса, и его мысли вновь отклонились в сторону. — Подумать только! Нас здесь так много, что мы уже давно могли бы покрыть крышу и начать новое здание!

А вместо этого они сейчас стояли без дела, разделившись на два лагеря. Еще раз хозяевам удалось пробить брешь в их рядах. Вот это и хотел сказать старик. Семь человек топтались около общежития, а все остальные собрались у насыпи, вытянувшись длинной цепочкой; кто сидел на корточках, кто на камне, а некоторые стояли, заложив руки за спину. И между этими двумя лагерями были солдаты с винтовками на ремне, а перед конторой — десятники и полицейские. Над ними синело небо, солнце освещало незаконченную постройку, звонил колокол в Монтуги, и вдали, за огородами, путевой сторож поднимал шлагбаум на переезде.

Старый Липпи проговорил:

— Послушайте-ка. Что бы там ни решили те пятеро в конторе, каждый должен поступать так, как считает нужным. Я стар и не хочу умирать с нечистой совестью.

Опершись рукой о землю, он поднялся на ноги.

— С нами нет даже Дель Буоно, который мог бы что-нибудь посоветовать. — И тут же снова отвлекся: — Сейчас он и Польдино, если их посадили вместе, гадают, кто из них первым попадет на каторгу. — Потом продолжал: — Я не собираюсь отступать, но, прежде чем мы наделаем бед, давайте продумаем все как следует. Когда я вижу винтовки в руках этих мальчишек, у меня темнеет в глазах. — Он обратился к Метелло: — Ты не согласен со мной? Скажи свое слово: не стоит подливать масла в огонь.

— У тебя не хватает веры? — спросил Метелло.

— У меня не хватает веры?! — взорвался старик и громко выругался. — Безрассудства, вот чего у меня не хватает!

— Ну, так иди домой, раз уж ты уволен.

— Но ведь и ты уволен, так же как и я. И все они тоже, — показал он на шеренгу стоявших перед ним товарищей: большинство их с внимательными и настороженными лицами слушали, пытаясь понять, о чем идет речь. — Девяносто процентов из них не возвращается на работу вовсе не потому, что они хотят во что бы то ни стало продолжать забастовку и вырвать Бастьяно и Польдино из Мурате: для этого у нас не хватит сил. Они не возвращаются на работу только для того, чтобы защитить тебя, меня и несчастного Аминту. Я им всем очень благодарен. Благодарю вас всех, — сказал он, — но на нас направлены винтовки, вот они! И я не хочу брать на себя эту ответственность. Если не найду работы, буду собирать траву и варить ее. Говорят, старикам даже полезно поменьше есть.

Он ждал, что Метелло его перебьет, скажет, что он ошибается, и тогда снова начнется спор. Но на этот раз его оборвал Дуили:

— Ты с самого утра твердишь всем: «Спокойно, спокойно!» Успокойся-ка лучше сам.

Стоя между Фриани и маленьким Ренцони старик прислонился спиной к насыпи.

— Я остаюсь здесь. Но я должен был снять с себя эту тяжесть. — И он не удержался и повторил еще раз: — Что же, Метелло, неужели тебе нечего сказать?

Метелло сидел на камне, поджав одну ногу и обхватив колено руками. Не оборачиваясь, но громко, чтобы все могли его слышать, он начал говорить, и не было человека, который не прислушивался бы жадно к его словам.

— Полтора месяца назад в Монтеривекки все были согласны начать эту забастовку и никто не скрывал трудностей, навстречу которым мы шли. Нам нечего терять, говорили все, давайте попробуем. Все равно на наш заработок прожить нельзя и дальше так продолжаться не может. Если нам удастся добиться своего, то это будет большой шаг вперед. Так оно было или нет? И не Дель Буоно, а мы все, один за другим, говорили, что нужно держаться как можно дольше. Вот почему сдаться именно сегодня, когда мы уже почти выиграли, кажется мне бессмысленным. Но стоит ли снова начинать все эти разговоры? Дель Буоно сидит в Мурате, и не он один. Однако деньги, собранные по подписке, вот-вот прибудут. Больше того, все, кого объединяет Палата труда, независимо от профессии и ремесла, готовы протянуть нам руку помощи. Таковы факты. Речь идет о том, чтобы поголодать еще два-три дня. Это не мелочь, я знаю, но просвет все же есть, он уже виден. Мы идем теперь не вслепую, как сутки назад. Если же вы продолжаете бастовать не по этим соображениям, а, как говорит Липпи, из-за меня, из-за него и Аминты, то я заявляю, что мы не нуждаемся в этой любезности. Кто хочет, пусть не стесняется, вешает себе хомут на шею — и кончен бал.

— И это все? — спросил его Фриани.

— Нет, я хочу еще кое-что сказать.

Он говорил, тщательно выбирая слова, стараясь как можно точнее передать свои мысли, чтобы потом нельзя было ни к чему придраться. Его характер — человека, который вырос среди туповатых и хитрых крестьян и формировался постепенно в условиях жизни и работы в городе, его неразвитый, но здравый ум, его благородство и его хитрость и, наконец, его преданность идеям, в которые он уверовал, подвергались теперь величайшему испытанию. Он понимал, что, как и месяц назад, когда произошла стычка с Бадолати, товарищи ждут, чтобы кто-нибудь подал им пример и взял на себя одного бремя, от которого хотел избавиться даже старый Липпи. Их единодушие, только что продемонстрированное перед ним, возлагало на него еще большую ответственность за исход общего дела. То, что среди немногих перешедших на ту сторону баррикады был сейчас Олиндо, не огорчало его, а только придавало ему силы. И обращаясь к товарищам, он смотрел перед собой, пытаясь различить Олиндо в группе штрейкбрехеров, прятавшихся за спины полицейских и солдат. Все так же обхватив колено руками, он продолжал:

— Я освобождаю вас от жертвы, которую вы хотите принести ради меня, в особенности если эта жертва не только заставит вас поголодать, но и вообще кажется вам безрассудной. Можете называть меня упрямым и неблагодарным, но я считаю, что, отказываясь подписать заявления, вы соблюдаете только свои личные интересы.

Он провел рукой по губам и подбородку и, слегка откинувшись назад, посмотрел на своих товарищей, стоявших по обе стороны от него.

Первым заговорил Дуили. Он сказал:

— Ты и в самом деле неблагодарный человек, но тем не менее ты прав.

Остальные, казалось, были согласны с ним и, очевидно, собирались с мыслями, прежде чем что-нибудь сказать.

— Мне интересно взглянуть, как ты будешь себя вести, когда те пятеро выйдут из конторы, — вмешался старый Липпи.

Метелло обратился к Фриани:

— Ты что-то хотел сказать?

Фриани покачал головой и улыбнулся:

— Только одно: я не подписал бы заявления, даже если б мне угрожали отрубить обе руки. Но именно твои доводы еще раз подтвердили мою правоту и я на всю жизнь останусь анархистом.

Метелло не успел ему ответить, так как общий разговор был прерван появлением инженера и его свиты, выходивших из конторы. Бадолати что-то сказал племяннику и сыну Мадии, которые вновь сели в коляску. В этот момент у Метелло мелькнула мысль: он позвал маленького Ренцони и велел ему:

— Сбегай посмотри, как идут дела на участке Мадии и расспроси, не знают ли они чего-нибудь о других стройках. Беги во весь дух и возвращайся поскорее.

Помогая себе руками, маленький Ренцони вскарабкался на насыпь, кубарем скатился на набережную Муньоне и в мгновение ока очутился у Понте-Россо, так что казалось, будто коляска гонится за ним.

Прежде чем он вернется и принесет известия, которые ему покажутся такими важными, у строительной площадки Бадолати произойдут решающие события и каждый из присутствующих здесь людей обнаружит меру своих духовных сил.

Инженер выступил вперед, полицейский комиссар в котелке и унтер-офицер остановились в нескольких шагах от чего. Рабочие стали плечом к плечу, засунув большие пальцы рук в жилетные карманы. Солнце уже поднялось высоко и заливало светом дорогу, идущую по насыпи; теперь оно было за спиной у рабочих, а Бадолати било прямо в глаза. Выйдя из тени, он сдвинул шляпу на лоб. Потом, заложив руки за спину и сутулясь еще больше обычного, сказал:

— Вы что же, совсем спятили?

Он кивнул головой сперва в сторону унтер-офицера, затем в сторону полицейского и бросил взгляд на леса:

— Подняли на ноги солдат и полицию, а работа тем временем стоит!

Он помолчал и не то набрал воздуха, не то вздохнул.

— Не думайте, что я разговариваю с вами так, потому что струсил. Я хотел бы только знать, что все это означает. И если кто-нибудь из вас намерен дать мне объяснение, я буду ему весьма признателен.

Рабочие молча смотрели на него. Перед ним была непроницаемая стена. Он понял, что брешь, которую пробили семеро штейкбрехеров, проведшие ночь на стройке, вновь закрылась.

— Ответь-ка ты, Липпи. Ведь ты здесь старше всех.

Липпи вынул изо рта трубку, явно раздосадованный тем, что именно ему оказана эта привилегия. Но он действительно был здесь самым старшим и, казалось, забыл о намерениях, которые высказывал несколько минут назад, потому что вдруг спросил:

— Вы обращаетесь ко мне? Разве вы меня не уволили?

— Стоило тебе зайти в контору, и все бы уладилось.

— А в объявлении об этом ничего не написано.

— Однако ты меня знаешь… сколько уже лет?

— Да лет тридцать, если не больше. Я работал чернорабочим у вашего отца.

— И что же? Разве ты слышал когда-нибудь, чтобы я отказал человеку в помощи и оставил его умирать с голоду?

И тут Липпи, все более раздражаясь и чувствуя, как кровь приливает к голове, наговорил инженеру такого, что могло только обострить положение.

— Вы обещали убрать Криспи, а он все-таки здесь.

— Он здесь, потому что так надо.

— Вот видите! Так знаете, что я вам скажу… Нет, я ничего не стану говорить, а только спрошу: не кажется ли вам, что вы кривите душой?

Инженер шагнул вперед, вошел в полосу тени и стал лицом к лицу с Липпи, по-прежнему держа руки за спиной.

— Я не кривлю душой, Липпи, и всегда действовал прямо. А вот вы хватили через край.

Старик выдержал его взгляд, поднял трубку на уровень плеч и, показывая ею на рабочих, стоящих по обе стороны от него, заговорил, отчеканивая каждое слово:

— Видите ли, инженер, это другое поколение. Разрешите мне сказать два слова. Когда я был молод, такие же подрядчики, как вы, посылали десятников вербовать нас. Мы становились в ряд перед портиками на площади Синьории и ждали. Совсем как проститутки. Тогда еще носили фартуки, завязывавшиеся на поясе, помните? Это была наша рабочая форма… И всегда находился кто-нибудь, готовый наняться за гроши и отбить у тебя работу…

Эти слова, казалось, растрогали его, но он тут же рассердился на себя и закончил:

— А теперь перед вами другое поколение. Я это понял, хотя не умею ни читать, ни писать. Как же вы, человек ученый, не можете понять?

— Прежде у людей уважения было больше, а работы — меньше, — ответил инженер.

— Может, и так, только оставьте меня в покое, прошу вас, — Липпи медленно опустился на груду кирпичей, — я уже сыграл свою роль в этой комедии.

Когда он сел, в шеренге рабочих образовалась брешь, которую тут же заполнил собою инженер. Теперь Метелло стоял рядом с ним и смотрел на него. Бадолати хотел было обратиться к нему, но удержался, по-прежнему делая вид, будто не замечает его. Повернувшись к Метелло спиной, он пошел вдоль шеренги.

Рассказывали, что это было похоже на парад в Кашине в День конституции: инженер шел словно генерал, только вид у него был такой, будто он не награды раздает, а решает, кого казнить.

— Да будет вам известно: из провинции Лукки, из Калабрии, где совершенно нет работы, не то, что у вас, готовы приехать во Флоренцию десятки, сотни каменщиков, чернорабочих. Они и не заикаются о расценках — была бы работа! Ясно? А сейчас пусть каждый из вас по очереди скажет мне, окончательное ли это его решение.

Первым в шеренге стоял Уго Париджи. Прежде он работал на кирпичном заводе, а вернувшись из армии два или три года назад и найдя свое место занятым, с большой охотой пошел на стройку. Это был жизнерадостный юноша, он играл на корнете в оркестре филармонического общества в Кальдине, вот-вот должен был стать подмастерьем каменщика и собирался зимой жениться. За время забастовки он прожил свои первые сбережения, предназначавшиеся на покупку кровати и шкафа. Париджи был дружен со всеми и всегда шел за большинством.

— Ты? — коротко бросил ему инженер.

— Я как и все, как другие…

— Другие — это также и те, что подписали заявление еще вчера вечером.

— Я говорю про этих, про нас, — уточнил Париджи. — Про тех, что стоят здесь.

— Мы не поняли друг друга. Я хочу знать твое личное мнение. Должно же оно у тебя быть — ведь ты человек, а не животное.

Париджи пожал плечами и невольно взглянул на Метелло.

— Смотри на меня, а не по сторонам.

— Но раз уж я стою в этом ряду…

— Значит, я могу брать на твое место неаполитанца или луккийца?

— Если, по-вашему, это правильно…

— Еще бы не правильно!.. А ты?

Вторым был Дуили.

— Мы просили всего по тридцать, двадцать и пятнадцать чентезимо надбавки в час. Почему вы не сказали: «Ребята, я дам вам половину, треть, десятую часть того, что вы просите»? Ни вы, ни другие подрядчики от этого не разорились бы.

— Мы-то не разоримся, а вот вас разорим.

— К сожалению, мы разорены уже давным-давно, — ответил Дуили. — Но теперь разорение довело нас до отчаяния. А это опасная вещь, инженер.

Солнце перевалило через насыпь и осветило эту сцену. Инженер надвинул шляпу на лоб и сказал:

— Мне нужно, чтобы вы отвечали «да» или «нет», а не проводили всякие сравнения. Ты? — спросил он третьего и, повинуясь течению разговора, иронически добавил: — Если бы не нужно было подписывать заявления, ты был бы уже на лесах, так что ли?

Перед ним стоял Сантино. Он был во власти проповедей дона Альбертарио и без колебаний ответил:

— Сейчас не в этом главное.

— А в чем же?

— Вы должны были бы отменить увольнения. Понимаете, у меня жена и ребенок, я пока еще даже не подмастерье, на мой заработок особенно не разгуляешься. Но ведь вы же христианин. И те, кого вы намерены уволить, тоже христиане, и у них тоже семьи… — Он смешался и добавил: — Конечно, я не умею говорить, только если они виноваты, то не больше, чем все мы, остальные.

Слова ложились одно к одному, как кирпичи, их скреплял цемент взглядов, и Бадолати натолкнулся на выросшую перед ним стену. И то ли от солнца, то ли от крови, которая прилила к голове, он почувствовал, что на лбу у него выступила испарина и острее стала боль в сердце, последнее время все чаще беспокоившая его. Он не нашел слов или не захотел ответить Сантино и шагнул дальше.

— А ты? — спросил он четвертого в ряду.

Это был каменщик из Фьезоле, которого прозвали Померо за его рыжие волосы. Он кивнул головой на Сантино и ответил:

— Так же, как он. Как сказал он.

Простые слова Сантино, как нельзя лучше успокоили души тех, кто стоял дальше. С этой минуты каждому стало значительно легче встретиться лицом к лицу с Бадолати, выдержать его взгляд и с достаточной убедительностью ответить на его вопрос. Хозяин хотел поставить их в такое положение, чтобы лицо каждого определилось раз навсегда, чтобы он чувствовал себя беспомощным, изолированным от товарищей. А повторяя то, что сказал Сантино и что, к тому же совпадало с общим мнением, можно было еще раз укрыться за коллективной ответственностью, не выдавать себя и не изменять товарищам. И по мере того, как Бадолати обходил ряд, именно там, где вместо кирпичей попадалась пустота, стена оказывалась особенно надежной.

— А ты?

— Как он.

— Ты?

— Как он.

— А ты?

— Как Сантино, то есть Меони.

— Как Померо.

— Как он.

Подошла очередь Фриани, который ответил:

— Вы, инженер, отлично знаете свое дело. Почему бы вам не ограничиться подписыванием договоров да общим руководством стройкой? А вот в такую лужу предоставьте садиться вашим слугам.

Бадолати метнул на него грозный взгляд и стиснул зубы. Из-за жары и боли в сердце он тяжело дышал. Фриани улыбнулся ему:

— Вы портите нервы и роняете свой авторитет. Говорю это потому, что уважаю вас. Что же касается остального, то меня все это мало интересует. Я не ел уже сорок восемь часов и ночую в саду на скамейке.

— Не понимаю, откуда у вас такая стойкость, — сказал Бадолати.

А старый Липпи, возле которого он вновь очутился, повторил:

— Это другое поколение. Нас было не трудно унять. Стоило посадить несколько человек — и все бывало кончено.

Бадолати вытащил из кармана платок, вытер губы, лоб и шею. Сейчас он стоял против Метелло, за которым в ряду насчитывалось еще около десятка человек. Невдалеке начинались огороды. Крестьяне, которых скоро должны были вытеснить отсюда новые стройки, столпились у изгороди и наблюдали за происходящим. В тишине звенели цикады, потом раздался гудок паровоза, послышался собачий лай, на него отозвалась овчарка Криспи, посаженная на цепь.

— Пойдем со мной, Салани, я хочу с тобой поговорить, — вдруг сказал Бадолати.

Метелло посмотрел на товарищей, будто хотел получить молчаливое согласие каждого из них. Фриани сказал:

— Будь осторожен, это может оказаться ловушкой. Сначала тебя изолируют, а потом наденут наручники.

«Они способны на это», — подумал Метелло. Пиджак, накинутый на плечи, сполз, и в том, что, поправляя его, Метелло задержался, не было ничего подозрительного.

— Между нами нет секретов.

— В секрете держат голод, — сказал Дуили.

— Сифилис и страх, — добавил Липпи.

— С начала забастовки вы в третий раз разговариваете с нами, — сказал Метелло, — но соловья баснями не кормят.

Бадолати отвернулся, покачал головой и скрестил на груди руки. Потом вытащил из кармана полсигары и, прежде чем ответить, стал закуривать. Одна спичка у него потухла, пока он ею чиркал, другая — прежде чем зажглась сигара. Комиссар и двое полицейских подошли к нему. Медленно, держась за спинами солдат, к ним приближалась группа штрейкбрехеров. Крестьяне встали вплотную к изгороди. Бадолати вынул сигару изо рта и ответил:

— Полиция не выселила тебя до сих пор из города только потому, что я специально просил об этом бригадьере. Надеюсь, ты это понял. Тогда почему же ты мне теперь не доверяешь?

— Вам-то я доверяю. Но и с тем, что сказал Фриани, я тоже согласен. Вот я и опасаюсь, что пересилят ваши интересы.

— Мои интересы всегда давали вам кусок хлеба.

— Как видно, слишком ничтожный кусок, иначе дело не дошло бы до этого столкновения.

Оба они были полны ненависти и, если бы могли, готовы были убить друг друга; и в то же время каждый из них слишком хорошо знал своего противника, чтобы его недооценивать. Разница их положения заключалась лишь в том, что один держал нож за рукоятку, а другой — за лезвие.

— Ты негодяй, Салани.

— Такой же, как мой тесть. Вы мне это уже говорили.

— Нет, не такой, а хуже.

— Не спорю. Он был из другого теста. Будь он жив, я не стоил бы его мизинца. Но он умер, и вы помните, при каких обстоятельствах?

— Смотри, как бы тебе не пришлось раскаиваться в своих словах!

— Это вы мне и хотели сказать? А я-то надеялся, что вы станете обсуждать со мной, как найти выход из положения. Вы думаете, для нас это развлечение? У нас руки дрожат от отчаяния.

Среди рабочих, стоявших у насыпи, послышался ропот. И Метелло, чувствуя единодушную поддержку товарищей, невольно повысил голос. Он держался руками за отвороты пиджака, и это выглядело так, будто он готов ринуться на инженера.

— Нам, не менее чем вам, тяжело видеть заброшенную стройку. Вы почти всегда бывали с нами на лесах, вы нас знаете, видели, как мы трудились. Скажите же, положа руку на сердце, разве мы просили не самую малость? Разве отказывать нам в этом так долго не значит быть бессердечным человеком?

Но ему ответил не Бадолати, а Немец, стоявший в нескольких шагах от них среди штрейкбрехеров.

— А не лучше ли было бы для вас вернуться на работу?

— Нет больше никаких сил, Метелло. Довольно лезть на рожон, — подхватил Олиндо.

И тут с обеих сторон посыпались оскорбления, за которыми последовала драка, револьверные, а потом и винтовочные выстрелы.

— Бродяги!

— Штрейкбрехеры!

— Преступники!

— Предатели!

И все это произошло за какие-нибудь несколько секунд, пока стайка ласточек, покружившись над лесами, успела скрыться в направлении железной дороги.

Глава XXIII

Надо еще удивляться, что не произошло настоящего побоища! Потом говорили, что это просто чудо. Судьба, случайность, рука всевышнего, как утверждал Сантино.

Липпи и Фриани первыми ринулись на Олиндо и Немца. Унтер-офицер и полицейские выхватили револьверы. Услышав крик инженера: «Останови его, проклятого!», Нардини ловким движением обезоружил Криспи.

Тем временем Метелло пытался удержать рабочих, набросившихся на штрейкбрехеров. Ему удалось скрутить руки Дуили и Париджи. Так началась свалка.

Фриани и Немец, повалив друг друга подножкой, катались по земле. Наконец Немец прижал противника коленом и стал бить его по щекам. Сантино сдерживал Липпи, обхватив его за пояс. Олиндо, освободившись от старика, пытался бежать, но на него налетели двое, потом трое, пятеро, его захлестнули удары, плевки, ругательства. Все происходило, как накануне вечером, на площади Кавалледжери, вспоминали потом. Но на этот раз солдаты были вооружены. Первый ружейный залп вспугнул ласточек и охладил пыл сражавшихся. Действительно ли солдаты стреляли в воздух или целились так, что пули пролетали над самыми головами рабочих? На этот счет у каждой из сторон — у каменщиков, полицейских и солдат — сложилось свое мнение. А инженер повторял, что была такая неразбериха и все произошло так быстро, что невозможно было ничего понять.

Достоверно лишь, что после ружейного залпа драка прекратилась. Каменщики опустили руки, некоторые поднялись с земли, отряхивая одежду и бормоча проклятия. Потом под влиянием инстинкта самосохранения, а возможно, страха или вдруг обретенной солидарности забастовщики и штрейкбрехеры объединились в одну группу. Только старый Липпи остался сидеть на земле, вытянув ноги и обхватив руками голову. Он бормотал:

— Оказывается человек может спятить в любом возрасте, а ведь этого не должно быть!

Молодой Париджи присел на корточки, чтобы быть поближе к старику. Солдаты выстроились по пятеро в ряд и держали винтовки на прицел, как во время настоящего расстрела.

— Вы с ума сошли стрелять? — закричал Немец.

Он шагнул вперед, а за ним следом и все рабочие приблизились на такое же расстояние к солдатам, полицейским, инженеру и двум десятникам, которые теперь стояли все вместе.

Метелло, оказавшийся рядом с Немцем, сказал:

— Мы не бандиты, просто кровь бросилась нам в голову. Теперь все кончилось, и вам здесь делать нечего.

Фриани закричал:

— Солдаты! У вас такие же мозолистые руки, как у нас! Вы свободные люди, не давайте собой командовать!

Рабочие поддержали его одобрительными выкриками, подняв сжатые кулаки.

— Назад! — скомандовал полицейский комиссар. — Считаю до трех!

При этих словах полицейские и унтер-офицер сняли револьверы с предохранителей.

— Быстро вы ладите между собой, мошенники, когда бунтуете против власти.

Тут вмешался инженер:

— Никогда ничего подобного не случалось на моей стройке, — заявил он, вытирая пот со лба и шеи.

Нардини попытался подойти к группе рабочих со словами:

— Ну, довольно, ребята, ведь ничего же не произошло.

Но полицейский комиссар остановил его, преградив ему дорогу рукой, в которой держал револьвер.

— Останьтесь здесь.

Метелло сказал:

— Мы знаем, что ты, Нардини, хороший человек. Тебе не подходит роль десятника.

— Я стараюсь для общей пользы, — ответил ему Нардини.

— Ну, конечно! — воскликнул Немец. Увлеченный своим порывом, он обнял Метелло за плечи и притянул к себе. — Инцидент исчерпан, — заявил он. — И кто знает, может быть, эти прохвосты переменят свое мнение.

Группа каменщиков двинулась за ним. Старый Липпи поднялся, опираясь на руку Париджи.

— Ни с места! — крикнул полицейский комиссар. — Стойте!.. Эй, — позвал он унтер-офицера, — приготовьтесь!

И в следующий миг — будто молния сверкнула в летнюю ночь, будто солнце свалилось за дома — раздался револьверный выстрел. Пуля, миновав Метелло, угодила прямо в грудь Немцу, который упал как подкошенный.

В последовавшей затем мгновенной тишине послышался лай цепной собаки, похожий на вой.

И тотчас же, вместо того чтобы разбежаться или оказать помощь Немцу, группа каменщиков с громкими криками бросилась вперед. Посыпался град камней, поранивший двух солдат. Раздался треск ружейных выстрелов — два залпа, один за другим. А тем временем солдаты и полицейские, выхватившие револьверы, продолжая отстреливаться, отходили, чтобы обороняться под прикрытием конторы и общежития.

Было ли это чудо, воля божья, счастье, случайность? Или живая мишень находилась слишком близко? Или мозолистые руки солдат дрожали и невольно завышали прицел? Каменщики сгрудились в кучу, в них можно было стрелять, как в толпу, как в стадо, как в крупную мишень, установленную в десяти шагах. И тем не менее даже револьверные выстрелы полицейских, казалось, не попадали в цель. В первый момент Дуили даже не заметил, что у него прострелена икра, Померо не сразу почувствовал жжение в плече, а Сантино не обратил внимания на то, что со свистом пролетевшая у него перед глазами пуля, оставила на его лбу след, похожий на царапину, полученную от ревнивой возлюбленной.

Третий залп заставил забастовщиков опомниться. Метелло, Фриани и Сантино наклонились над Немцем. Со стороны железной дороги стали подходить люди, вниз по насыпи сбегали крестьяне, которые раньше стояли за изгородью. Вопреки приказам унтер-офицера и комиссара подбежали инженер и Нардини. Немец перевернулся на спину, потом сел и попытался встать, но покачнулся, так что окружающие должны были поддержать его.

— Нет, нет, — повторял он. — Это ничего, мне не больно. Видите, инженер, к чему это приводит.

Немного погодя, обхватив одной рукой шею Метелло, а другой Сантино, он смог дойти до конторы.

— Мне не больно, нет, мне не больно, — твердил он и разражался ругательствами.

Бадолати вытирал пот с лица.

— Ну, ничего, ничего, — говорил он. — Могло быть и хуже.

Он открыл дверь в контору, куда Метелло и Сантино ввели раненого. Следом за ними вошли Фриани и Нардини с аптечкой первой помощи.

Немец сел на стул хозяина. Ему предложили воды, но он отказался.

— Если б это было вино! — сказал он. — Но теперь не время. К тому же в первый момент раненому никогда не дают пить. Этому меня научили в Германии. Но мне кажется, что моя рана несерьезна: мне не больно, я только чувствую, что слабею. И травинка выпала у меня изо рта, экая досада, право!

К нему вернулся обычный цвет лица, а глаза стали необъяснимо нежными. Его огромное расслабленное тело поникло на стуле. Немец обратился к Фриани:

— Всыпал я тебе, а? Ну, теперь ты вернешься на работу?

Повернувшись к Метелло, он сказал:

— Убеди их. Все, что можно было сделать, уже сделано, большего не добьешься. Ты видишь, они стреляют. Как будто они не знают, боже мой, что у нас, как у них, есть семьи и только отчаяние восстанавливает одних против других. Растолкуй ты им, раз уж бог не догадался их умудрить.

— Не кощунствуй, разве этим поможешь? — перебил его Сантино.

— Ах, милый Альбертарио, иногда это необходимо. — И, увидев царапину у него на лбу, улыбнулся: — Тебя помазали миром. — Затем, вздохнув, продолжал: — Наверно, понадобится вынимать пулю. Я уверен, что она застряла в кости, а не прошла навылет. Мне придется потерять еще два или три дня. Можешь себе представить, что это значит при том положении, в котором находится моя семья?

— Не волнуйся, — сказал ему Метелло.

— Чудак! Да я чувствую себя лучше, чем ты!

Рубашка у него на груди, на ладонь выше сердца, слегка окрасилась кровью: рана была совсем маленькая, диаметром не больше монетки в десять чентезимо, как потом рассказывали. Поэтому, когда его раздели до пояса, казалось, будто сгусток, запекшийся на его волосатой груди, остановил кровотечение. Нардини приложил к ране тампон, смоченный иодом.

— Жжет?

У двери Бадолати разговаривал с полицейскими; комиссар вытирал рукавом пыль с котелка.

— Это еще ничего, — повторял инженер, — кажется, рана легкая, это еще ничего.

— Щиплет, а не жжет.

В открытую дверь была видна дорога, на которой солдаты, разогнав любопытных, выстроились двумя шеренгами в положении вольно. Они все еще сжимали в руках заряженные винтовки, стоя под жарким солнцем перед забастовщиками и штрейкбрехерами, которые теперь объединились. Если кто-нибудь и ушел, то этого не было заметно.

— Вот глупые, — сказал Немец. — Почему им не отойти в тень, под леса?

— Не обращай на них внимания, не волнуйся. Сейчас приедет скорая помощь, и завтра ты будешь чувствовать себя лучше, чем вчера, — сказал Метелло. — Париджи уже пошел за ней, на это потребуется полчаса.

— Да, карета мне нужна, пешком я не дойду до больницы.

— Если тебя случайно поместят рядом с Аминтой, не начинайте все сначала.

— При условии, если он не начнет первый, черт его побери! Что ты смотришь на меня, дорогой Альбертарио? По-твоему, мне уже пришло время молиться, а не ругаться?

Сантино надел на него рубашку, а Метелло пригладил ему волосы на голове.

В это время по дну оврага, ведущего к Муньоне, бежал Париджи, посланный за скорой помощью; поднявшись в конце оврага на берег реки, он мог сократить путь.

— Если по дороге встретишь какую-нибудь повозку, хватай ее и мигом возвращайся обратно, — сказал ему инженер. — А пока беги что есть духу.

Пробежав с полкилометра и не встретив ни одного экипажа, Париджи тем не менее трижды останавливался, первый раз ему пришлось остановиться у входа в туннель, прорытый под дорогой и предназначенный для укладки трубы, по которой весенняя вода будет стекать из оврага и Муньоне. Там у входа, в темноте, по земле каталось несколько человек, слышались приглушенные крики, проклятия, ругательства, чьи-то жалобы и мольбы о пощаде. Это была уже не драка, а суд Линча. Олиндо валялся, уткнувшись лицом в землю, прикрывая голову руками, глотая кровь и пыль. Над ним на коленях стояли Дуили, Померо, Липпи и еще кто-то четвертый, которого Париджи не смог разглядеть. Сменяя друг друга, они били Олиндо по голове, по бокам, пинали его ногами, приподнимали и бросали оземь.

— Вы убьете его! — закричал Париджи.

— Нет, он не околеет, нет! Это самая легкая казнь, которой он заслуживает.

В суматохе, последовавшей за выстрелами, сразу как только упал Немец, Олиндо, охваченный паникой, бросился бежать, а они заметили это и пустились вдогонку.

— Как чувствует себя Немец? — спросил Дуили.

— Кажется, рана не тяжелая, я бегу за скорой помощью.

— Ну, тогда беги, что ж ты остановился?

Париджи добежал до выхода из туннеля и поднялся на берег Муньоне. До него все еще доносились стоны Олиндо под ударами его мучителей.

— Довольно! Ведь у меня четверо детей!

— Ты вспомнил о них только сейчас?

— Падаль!

— Мразь!

— Не могу же я смотреть, как они помирают с голоду!

— А наши не помирают?! А мы можем?!

После туннеля солнце светило особенно ярко. Было уже позднее утро, стрекот цикад заглушал доносившиеся голоса.

Париджи взбежал на мост и здесь встретил коляску племянника Бадолати. Молодой человек по-прежнему правил лошадью, но рядом с ним, там, где час назад сидел сын Мадии, теперь находился Дель Буоно. Париджи узнал его, когда коляска уже промчалась. Неужели это Бастьяно? Юноша остановился в конце моста. Коляска катила уже вдоль насыпи. Да, это он. Это его соломенная шляпа, его черный пиджак, его высоченный крахмальный воротничок! Глядя на его спину, Париджи совсем уверился в том, что это Дель Буоно.

— Эй, ты, Париджи! — внезапно окликнул юношу его друг Ренцони. Он бежал от заставы, тяжело дыша. Пот ручьями стекал по его лицу.

— Вот это пробег! На сколько опередила меня коляска? Видишь, Метелло был прав! Надо отдать должное этим старикам — и моему деду, и Липпи, и Корсьеро, и Дуили, — они знают больше нас. Ну ладно, пошли.

— Идем со мной. Немец ранен.

Они побежали вместе и, с трудом переводя дыхание, делились новостями, рассказывали друг другу о последних событиях, свидетелями которых им довелось быть. Им казалось, что в их жизни больше никогда не случится ничего подобного.

— На других стройках все было приблизительно так же, как у нас.

— Тебя ведь не было и ты не знаешь, что у нас стреляли.

— Я был на стройке Мадии. Там начали стрелять солдаты.

— И у нас тоже.

— Но они стреляли в воздух.

— А эти стреляли прямо в нас. Мы чудом остались живы…

— А в это время, хотя на стройках об этом ничего не знали, во Флоренции началась всеобщая забастовка, из-за того, что закрыли Палату труда. Этот огонь зажгли мы, а когда он как следует разгорелся, сами же остались в темноте.

— Немец ранен, а Тинаи кто-то набил морду.

— Ночью приехал из Рима Пешетти. Он и представители заводов Пиньоне уже рано утром были в Палаццо Риккарди. Рим вызывал к телефону префекта. Кажется, там на проводе был Джолитти. Во всяком случае, Дель Буоно тут же освободили, и теперь он объезжает стройки, чтобы убедить рабочих принять предложение хозяев. Они хотят обо всем договориться сегодня же утром.

В нескольких шагах от цели Париджи вновь остановился, на этот раз — чтобы завязать шнурок ботинка, иначе он свалился бы у него с ноги.

— О чем договориться?

— Я точно не знаю. Конечно, они не дадут нам того, что мы требовали сначала. Но пусть уж хоть сколько-нибудь прибавят.

Через несколько минут они уже бежали обратно, немного отставая от четырех санитаров, которые быстро катили тележку скорой помощи.

— А куда ранен Немец?

— В грудь.

— Словно один из братьев Бандьера[71].

— Как ты можешь этим шутить!

— Но ведь он ранен не тяжело… Да! Я тебе еще не сказал? Наконец прибыл человек из Турина с деньгами, собранными по подписке, сейчас они уже в Палате труда. Он привез около трех тысяч лир.

— Значит, сегодня вечером у нас будет получка?

— Наедимся всласть!

— Накуримся!

— Хорошо бы еще сходить на улицу Аморино, — добавил маленький Ренцони.

— А твоя девушка для чего?

— Это совсем другое дело. Вот и сегодня она будет ждать меня в полдень возле Торре делла Дзекка.

— Сейчас уже, наверно, больше одиннадцати, ты не успеешь.

— Я не могу не пойти. Кроме всего прочего, она принесет мне поесть.

— Пойдем сюда, мы спустимся по берегу и сократим путь. Доберемся до стройки в одно время со скорой помощью.

В туннеле они нашли одного Олиндо. Этот тридцатилетний мужчина плакал, как ребенок; его разбитые губы и скулы кровоточили. Размазанные по лицу кровь, слезы и грязь, длинная борода, жалкая поза и стоны делали его похожим одновременно на библейского мученика и на побитую собаку, вызывая и сострадание и смех.

— Эх, Тинаи, — сказал маленький Ренцони, — и досталось же вам!

Они помогли ему встать на ноги и убедили идти с ними, доказывая, что сейчас, когда забастовка уже кончилась, нужно забыть обиды, чтобы навсегда похоронить прошлое.

— Идемте, Олиндо. Разве вы не видите, как там снаружи ярко светит солнышко?

Немец, казалось, был ранен легко, а для Сантино, Померо и Дуили достаточно было помощи санитаров. И вскоре Сантино появился с перевязанной головой. Он и в самом деле был похож если не на одного из братьев Бандьера, то на Нино Биксио[72]. Прибыл и Леопольдо, который был освобожден вместе с Дель Буоно и тут же поспешил на стройку. Солдаты и полицейские через час были удалены, но оружие они опустили, лишь отойдя метров на двести от площадки.

Солнце стояло над головой, и теперь, когда Бастьяно вырабатывал с инженером новые условия оплаты — так же как только что с Тайути, Фиаски, Мадии и с Массетани, — казалось, будто ничего, собственно, и не произошло. Вернуться на леса после такого отдыха сегодня же, в час дня, а не на следующее утро, значило наверстать несколько часов.

Глава XXIV

Пушечный выстрел с форта Бельведер известил о наступлении полдня. Все рабочие со строительной площадки Бадолати собрались вокруг Дель Буоно. Он уже готовился сесть в коляску, когда инженер, прощаясь, пожал ему руку. Это было одно из тех событий, которые входят в историю, хоть мы и не всегда умеем правильно оценить их, когда они происходят у нас на глазах. Обычно значение случившегося начинаешь понимать только на другой день, читая об этом в газетах, или десятки лет спустя, изучая историю. Это — даты побед. Пройдет полвека, нас не будет в живых, мы сойдем в могилу; за это время, возможно, плоды победы будут частично утрачены, но эта дата останется в памяти навсегда, как даже после землетрясения остается на своем месте железная балка, как осталось в памяти флорентийцев изгнание Великого герцога тосканского. Мы помним об этом, хотя нам и не стало лучше с тех пор, как на престол вступил Виктор-Эммануил. Этот великий день, 27 апреля 1859 года, Липпи отлично помнил, ему тогда было двадцать лет. «Какой это был день, ребята!» Он тогда работал на тройке в районе Джельсомино и, вернувшись вечером домой, узнал о бегстве Канапоне. Также памятен для всех день 20 сентября 1870 года, когда Рим отобрали у папы, у того самого папы, про которого пели:

С небес спустился ангел,

Он Пием Девятым зовется…

Но что выиграли от этого флорентийцы? После того как перенесли столицу, наступило Голодное десятилетие. И все-таки именно в день 20 сентября Италия стала единой.

А новогодняя ночь 1900 года, которой начался новый, двадцатый век? Все тогда встречали рассвет на улицах или в остериях; из окон бросали старое тряпье и даже кувшины, которые в другое время отнесли бы к жестянщику; повсюду танцевали; дети и богачи надели маски, как на карнавале; сверкала иллюминация и фейерверк. А назавтра наступил обычный день нового года: тот, кто выпил больше положенного, поднялся с тяжелой головой, мучимый изжогой. Потом заметили, что стоит страшный холод и что стены покрыты сыростью. Но все равно это была незабываемая ночь, и подобную ей удастся пережить только правнукам. В газетах вспоминали о том, что сто лет назад был Наполеон, а Маркс еще не родился и паровоз не был изобретен. Пророчили, что через сто лет весь мир будет социалистическим и все люди смогут летать.

Так вот сегодня во Флоренции руководитель профессионального союза был впервые допущен на стройку, сидел за одним столом с хозяевами, а самый человечный и вежливый из них, не такой «кровопийца», как другие, пожал ему руку. Не потому ли это была великая дата?

Кроме того, как было договорено, инженер и Дель Буоно присутствовали во время примирения. Метелло обнял Олиндо, солдаты и полицейские сняли осаду. Криспи быстро собрал свои пожитки и отправился на другую стройку. После отъезда Дель Буоно каменщики в ожидании часа дня, когда можно будет снова приняться за работу, вывернули свои карманы и кое-как наскребли на две фиаски вина. Усевшись в тени у лесов, одни подкрепились куском хлеба, некоторые добавили к нему яичницу или кисть винограда. Чернорабочие уже замешивали раствор. Нардини, Метелло и инженер поднялись на леса, чтобы осмотреть повреждения, появившиеся за эти шесть недель простоя. Выяснилось, что кое-где нужно заменить настил и укрепить перила. Ничего серьезного, все это можно привести в порядок в процессе работы.

— Да, это победа.

— Мы можем быть довольны.

— Уж, конечно, лучше, чем ничего.

Так говорили рабочие, сидя под лесами и передавая друг другу фиаску с вином. Сорок шесть дней боролись они с голодом и соблазном. От них остались кожа да кости, а накопили они одни долги.

Даже творя историю, они были сами собой, и никакие события не могли их сразу изменить.

Забастовка девятьсот второго года.

День 30 июня.

Подвиг двадцати одного пикетчика.

Эти имена, события, даты, которые будут воодушевлять их сыновей и внуков, для них, в конце концов, были только словами. Поскольку это была победа, они ожидали чего-то необычайного, шумного веселья, рукоплесканий, как во время празднеств в страстную субботу, на Первое мая, на вознесенье. На самом же деле все разрешилось быстро, просто и буднично. Некоторые даже считали эту победу пирровой. «От жилетки рукава, мыльный пузырь», — говорили они. Прибавка тридцати чентезимо в час, которой они требовали, несколько улучшила бы их положение. И тогда будущее, если даже не смотреть на него сквозь розовые очки, не казалось бы им таким уж мрачным. Собственно, за это они и проголосовали шесть недель назад в Монтеривекки.

Но теперь, хотя они и выиграли битву, которую уже считали было проигранной, и добились некоторого увеличения заработка, у них накопилось столько долгов, что они не могли сразу почувствовать облегчения. Только через много месяцев должны были сказаться плоды победы. Кроме того, на забастовку ушла половина строительного сезона; через месяц с небольшим, по предсказаниям Сесто Кая Баччелли, погода должна была испортиться. Да и по собственному опыту строители отлично знали, что в эту пору не успеешь оглянуться, как начнется осень; а там — ноябрь, декабрь…

Но они победили. Никогда ничего подобного не видели на строительных площадках: Бадолати пожал руку Дель Буоно, увольнения были отменены. В тот же день была вновь открыта Палата труда. Вечером все собрались на проспекте Тинтори совсем в другом настроении, нежели сутки назад, и каждый получил свою долю из денег, собранных по подписке. Получили свою долю и штрейкбрехеры, которые, строго говоря, ее не заслужили.

— Это победа, — повторяли все.

— Хозяева уступили.

— Немного, но уступили.

Подрядчикам пришлось отменить увольнение двадцати одного пикетчика и согласиться пересмотреть расценки. Они не выполнили требований рабочих, не пошли им навстречу даже наполовину, но Все-таки прибавили по шесть чентезимо в час каменщикам и по четыре — чернорабочим.

— Рим нагнал на них страху.

— Им пригрозили неустойкой за невыполнение подрядов, полученных от государства.

— Они не хотят создавать беспорядки накануне выборов.

Это была победа хотя и частичная, но достигнутая по всему фронту борьбы. Из больницы о Немце передавали добрые вести, то есть сообщили, что он находится в операционной. Аминту же после исследования перевели в изолятор. Наконец стало известно, что с ним: его поместили в больницу, чтобы дать оправиться после жестокого припадка эпилепсии и подлечить подбитый глаз, а тем временем обнаружили у него — что бы вы думали? — цингу! В легкой форме, к его счастью. «Это болезнь голода», — пошутил кто-то. А старый Липпи, который последнее время ел то же самое, что ел Аминта, выпятил грудь, ударил по ней кулаком и сказал:

— Вот что значит другое поколение!

Но тут же замолчал, вспомнив о детях Аминты, о его жене и о своей старухе.

— Это заразная болезнь? — спросил он.

— До сих пор я знал, что только куры болеют цингой, — сказал Леопольдо.

Был уже час дня, и все ждали, когда Нардини подаст сигнал; с минуты на минуту должен был появиться маленький Ренцони, который не мог пропустить свиданья со своей возлюбленной и с завтраком.


Спустившись с лесов, инженер попросил Метелло зайти к нему в контору. Теперь это был приказ, и не было никакого повода отказываться. Бадолати пригласил его сесть и предложил закурить. «Вот так всегда начинают разговор полицейские и хозяева», — подумал Метелло. Но о чем будет говорить с ним инженер, он не мог себе представить. Сначала ему показалось, что сейчас, при закрытых дверях, после подписания соглашения и ухода Дель Буоно, Бадолати хочет заставить оценить его великодушие и предупредить на будущее. Первые слова инженера как будто подтвердили правильность этой догадки.

— Если бы час назад ты пошел за мной, то сейчас Немец не лежал бы на операционном столе.

— Уж не обвиняете ли вы меня в том, что это я в него выстрелил?

— Почти. Если бы Немец был убит и вместо чуда произошло побоище, это легло бы на совесть каждого из нас, а на твою в особенности.

— Следовательно — простите меня, инженер, я это попутно, — не говоря уже о трех или четырех легко раненных, Немца, будет ли он жив или умрет, вы на свою совесть не берете?

— Нет, конечно. Я сказал и повторяю, что, если бы ты пошел за мной в контору, никакого столкновения не произошло бы. Тут и слепому все ясно. И давай пока не будем говорить об этом.

— Пока не будем.

— А лучше — никогда. Каждый должен нести свою долю ответственности.

— Пусть будет так.

— Так оно и есть, дорогой Салани, так и есть. Тогда я как раз собирался тебе сказать, что Объединение решило пойти вам навстречу и не следует усложнять обстановку.

— Почему же вы не сказали при всех? Разве это сообщение касалось одного меня?

— Вот тебе раз! Да потому, что окончательное решение еще не было принято. Мой племянник и был связным между стройками. А я уже целый месяц борюсь с упрямством Фиаски и Мадии. В конце концов я оказался прав, они сдались. Я заставил их сдаться, а не вы, ясно?

— Ну а если бы сегодня утром мы подписали заявление?

Инженер улыбнулся. Ему нравилось играть с огнем и бороться с людьми, способными дать должный отпор. Несмотря на то, что он старел и постоянно чувствовал боль в сердце, это был все тот же Бадолати, который любил ставить себя на одну доску с анархистом Паллези, оскорблял его и терпеливо сносил оскорбления.

— В споре с Фиаски и Мадии я оказался бы неправ. А тебя перестал бы уважать.

— Ну вот, — воскликнул Метелло, — опять вы за свое! Вы приписываете мне значение, какого я не имею. Я никем не руковожу, не насилую чужой воли.

Бадолати пропустил его слова мимо ушей. Он передвинул сигару из одного угла рта в другой, зажал ее в зубах и после короткого молчания, продолжая смотреть в лицо Метелло, неожиданно сказал:

— Согласно уговору, я отправил Криспи на стройку Массетани. Сейчас я должен либо взять нового десятника на его место, либо назначить кого-нибудь из рабочих, занятых у меня на стройке. Я хотел бы услышать твое мнение, кого ты посоветуешь?

— Подождите, пока поправится Немец, он честный, положительный человек.

— Пожалуй! Но в критические моменты он слишком несдержан.

— Попробуйте назначить. Липпи, старику не мешало бы немного отдохнуть.

— У меня нет никакого желания шутить, я говорю серьезно. Десятник должен быть умен и находчив, так чтобы я мог на него положиться. Ему необходимы: твердый характер, крепкое здоровье и отличное знание дела. Нет нужды объяснять тебе это. Если я нахожусь в отъезде, а заместителя у меня нет, он руководит всей работой. Он занимает такую же должность, как мой помощник, и получает почти такой же оклад.

Боясь, что у него задрожат руки, Метелло взглянул на них, потом поднял голову и сказал:

— Если бы мне было больше тридцати лет, я предложил бы свою кандидатуру. Но я еще слишком молод, и в моем возрасте трудно менять шкуру.

С этими словами он встал и отвесил полупоклон.

— Салани! — окликнул его инженер, когда Метелло уже стоял на пороге и надевал кепку. Было слышно, как Нардини дал сигнал к началу работы. — Ты негодяй, Салани. Смотри же берегись, не то я сам спущу с тебя шкуру!

Едва Метелло вышел из конторы, к нему подскочил Олиндо, смотревший на него как ни в чем не бывало, хотя глаза его заплыли, нос был поцарапан, а губа распухла.

— Метелло, — начал он, покашливая, — мы с тобой обнялись, но не сказали друг другу ни слова. А я хотел бы тебе объяснить…

Метелло обнял его за плечи.

— Мне? Ты должен был бы объяснить всем. И потом, что именно ты хочешь объяснить? Теперь уже все позади. Запомни этот урок и в следующий раз будь умнее.

— Надеюсь, что пройдет много времени, прежде чем мы еще раз ввяжемся в подобную историю.

Метелло должен был побороть вспыхнувшую неприязнь, чтобы спокойно ответить. Ему хотелось сказать: «Ты все такая же сволочь!» — но он произнес:

— Знаешь, о чем я подумал? Как только скопим немного денег, мы с Эрсилией поедем в Ринчине. Просто стыдно, что я не знаком еще с твоей женой и детьми. И кроме того, мне было бы приятно побывать в родных местах после пятнадцатилетнего отсутствия.

— Увидишься с Козеттой.

— Пожалуй, если она позволит мне проехаться без билета в ее дилижансе.

Олиндо, казалось, коснулся этой темы только для того, чтобы восстановить между ними обычную близость. Он тотчас же добавил:

— Ты знаешь, что меня избили? Посмотри, какие у меня глаза, я почти ничего не вижу.

— Каждому из нас досталось, кому больше, кому меньше. Трое ранено, а Немец в больнице.

— Да, но на меня набросились, когда уже все кончилось. Это подло!

Метелло не успел ему ответить. Он хотел сказать: «Тебе нужно переменить профессию. Видно, обстановка на стройке для тебя не подходящая». Но тут раздался возглас Нардини:

— Живей, ребята, снова за дело!

Под отвесными лучами солнца, высоко в небо вздымались леса. По лестницам, с площадки на площадку, можно было взобраться на пятый этаж, где были приостановлены работы. Чернорабочие наполняли бадьи раствором, взваливали их на плечи и карабкались по лестницам, держась рукой за перила; другие подносили кирпичи. Бригада Метелло — он сам, Липпи и Фриани, работавшие бок о бок, направились на свое место. Фриани нес взятые на складе кельмы, отвесы, линейку и угломер. Помощник инженера обогнал их и принялся осматривать стены, оштукатуренные полтора месяца назад. Сверху было видно, как по насыпи мчался что есть духу маленький Ренцони.

Один за другим каменщики поднимались на леса; солнце снова обжигало их лица, руки, затылки; люди обливались потом, а ведь работа еще не начиналась. Тем не менее, хотя веселиться еще было рано, все были в хорошем настроении. Они не повторяли больше: «Это победа!», а говорили: «Ну-ка, веселей! Ты не забыл еще, как подгонять кирпич к кирпичу?»

— Метелло! — закричал маленький Ренцони. — Я уже здесь, я пришел. Скажи Нардини, чтоб не записывал мне штрафа. Сейчас всего три минуты второго!

— Чем звать папочку, принимайся-ка лучше за работу, — оборвал его Нардини и дал ему подзатыльник.

Ренцони схватил лопату и быстро наполнил свою бадью раствором.

— Ну, приходила она? — спросил его Париджи, который в нескольких шагах от него тоже нагружал бадью.

— Видел бы ты ее! На ней было розовое платье в клетку, а бутерброд был с отбивной котлетой.

— Кончится тем, что ты на ней женишься.

— Наверно, если только не передумаю, пока буду в армии.

— Эй, Нино! Долго мы еще будем ждать раствора? — крикнул ему Липпи, перегнувшись через перила, хотя сам еще только поднимался на леса.

Через четверть часа уже казалось, будто работа и не прерывалась. Едва положили первый слой раствора на камни и кирпичи, стены вновь стали выглядеть так, словно их только что возвели. Стройка вновь наполнилась голосами, стуком молотков — плотники укрепляли перила, главные опоры и стыки мостков; подмастерья плотников распиливали доски, чернорабочие замешивали раствор, А в тени под лесами, растянувшись, крепко спала овчарка. Олиндо сновал взад и вперед с тачкой, груженной щебнем; Париджи тянул пропущенную через блок веревку, с помощью которой поднимал на леса инструменты, бадьи и кирпич, облегчая тем самым труд чернорабочих и ускоряя темпы кладки.

На самом верху лесов строящейся фабрики солнце слепило глаза и заставляло рабочих надвигать козырьки кепок на самый нос. Отсюда были видны деревья в саду у Фортецца да Бассо, за которыми возвышался купол собора Санта-Мария дель Фьоре, а с противоположной стороны — более низкие дома, оставлявшие открытой всю местность, и фабричные трубы вокруг Рифреди. Отсюда можно было проследить, как петляет Муньоне и изгибается линия железной дороги. Послышался паровозный гудок, и из туннеля, окутанный клубами дыма, вырвался поезд.

Старый Липпи сказал:

— Счастлив тот, кто может путешествовать: у него нет никаких забот.

— Ты рассуждаешь, как ребенок, — заметил Фриани.

— Видишь ли, я ни разу в жизни не ездил в поезде.

Метелло перебил его:

— Будешь болтать — тебе станет еще жарче и ты быстрее устанешь. Разве ты забыл, дед?

— Как же забыл? Ведь я сам тебя этому учил.

— Так в чем же дело?

— Я думаю о бедном Аминте. И о Немце: удастся ли врачам сразу найти у него пулю?

— Замолчишь ли ты?

— Вон идет инженер, — сказал Фриани.

Племянник пошел навстречу инженеру и протянул ему руку, чтобы помочь подняться на последние ступеньки. Вслед за Бадолати появился маленький Ренцони, уже в третий раз взбиравшийся на леса с бадьей на плече. Его лоб был покрыт крупными каплями пота. Инженер прошел по площадке, остановился возле Метелло и вместе с ним и племянником стал проверять по чертежам, насколько правильно рабочие возобновили каменную кладку.

— Липпи, а Липпи, пособите мне, — сказал Ренцони.

Его не зря прозвали «маленьким», он был действительно мал и тщедушен. К тому же он не спал полночи, все утро пробегал и, теперь едва держался на ногах от усталости. Чтобы уменьшить тяжесть полной бадьи, Ренцони прижал ее к главной опоре, находившейся у него за спиной.

— Ну, давай! — отвечал Липпи и добавил с обычной своей насмешкой: — Вот так новое поколение! Что же ты будешь делать в армии? Как только попадешь туда, тебя сразу же отправят в лазарет.

— Это было б не плохо. А из лазарета, может, отослали бы домой. И я бы тогда смог поскорее жениться!

— Прекрасное будущее, — сказал старик. — Ну же, подавай бадью.

Маленький Ренцони уже стоял одной ногой на третьей, а другой на четвертой перекладине лестницы, так что голова его была на уровне площадки, и по-прежнему прислонялся спиной к главной опоре, возвышавшейся над лесами.

— Стой смирно, я возьму ее у тебя, — сказал ему Липпи.

Он наклонился и схватил бадью двумя руками, но поднять ее не смог — подвела поясница. Увлекаемый тяжестью бадьи, он упал на колени и попытался удержаться, уцепившись за Ренцони, который в свою очередь ухватился за главную опору и протянул старику руку. Опора накренилась, один из не укрепленных еще стыков сдал, тогда она еще резче качнулась в сторону, и маленький Ренцони упал назад, в пустоту. Старый Липпи инстинктивно попытался удержать юношу, но, едва коснувшись его, полетел вместе с ним. Два коротких крика слились в один, и оба тела разбились о камни.

Старик умер мгновенно, а маленький Ренцони — не приходя в себя, по дороге в больницу. В ту самую больницу, где из операционной вынесли навеки умолкнувшего Немца: едва была извлечена пуля, у него, как по волшебству, остановилось сердце.

Глава XXV

В то утро Чезаре и прелестная Идина уехали не попрощавшись. Эрсилия случайно открыла дверь на лестницу и увидела, что они сходят вниз: она впереди в сиреневом платье и с зонтиком, он позади, навьюченный чемоданами.

— Счастливого пути, желаю приятно провести время на пляже!

— Спасибо! — ответил Чезаре и добавил без всякой иронии — он не был на это способен и, кроме того, видимо, окончательно смутился: — И вам того же, Эрсилия, и вашему мужу.

«Могу себе представить, что она тебе наврала, несчастный ты человек!» — подумала Эрсилия.

Прелестная Идина, падая на сиденье извозчичьей коляски, казалось, воскликнула «уф!» и улыбнулась Челесте, которая махала ей рукой из своего окна.

«Итак, достаточно было пары пощечин, чтобы отправить тебя в Панкальди, — сказала про себя Эрсилия. — А когда вернешься, будет видно».

После обеда она сдала работу вдове Роини и смогла уплатить часть долга булочнику, а также купить все необходимое для ужина. Потом она пошла к матери в Сан-Фредиано и забрала ребенка. Заглянула к Анните, но не застала подруги. Дома была только ее родственница, присматривавшая за детьми.

— Разве вы не знаете, что в это время Аннита всегда бывает на фабрике?

Но если работают даже на табачной фабрике, значит, всеобщая забастовка провалилась. Никто в Сан-Фредиано ничего об этом толком не знал. Кое-где на стенах висели листовки, о которых ей говорил Метелло; но казалось, что они висят уже не первый месяц. Транспорт в центре города и в других районах работал нормально. Повсюду царило спокойствие, было жарко и душно.

Даже не жажда, а просто желание побаловать ребенка заставило ее остановиться у киоска с прохладительными напитками на площади Санта-Кроче. После этого у нее осталось всего-навсего три чентезимо.

Метелло был уже дома и сидел за кухонным столом, усталый, подавленный. Если бы Эрсилия была одна, он не встал бы, но Либеро, которого она держала в руках, тянул к нему ручонки, и отцовское сердце не выдержало. Но взгляд Метелло все еще был угрюм и мрачен, и даже присутствие ребенка не могло его смягчить. Хотя глаза его и не были красными, все-таки казалось, что он недавно плакал.

— Ты вернулся рано, — сказала Эрсилия. — Я ждала тебя к ужину. Суп я сварила еще перед уходом, ведь я знаю, что ты любишь, чтобы он как следует упрел.

На столе были приготовлены свиная колбаса, вино, несколько вишен. В кармане фартука она прятала полсигары — сюрприз, на который Метелло не рассчитывал.

— Ужинать будем позже, — сказал он. — Я забежал на минуточку. Решил заглянуть, чтобы ты не беспокоилась.

Волнуясь, он рассказал ей обо всем, что произошло с момента его встречи с пикетчиками и до последнего разговора между маленьким Ренцони и Париджи, который и передал его Метелло.

— Несчастный случай, — сказал он в заключение. — Не первый и не последний. Липпи и маленький Ренцони погибли так же, как погиб твой отец. Это может случиться с каждым, кто работает на большой высоте. Забастовка тут ни при чем. Но Немца… Немца убил полицейский агент в котелке, кажется, он комиссар. Во всяком случае, солдаты говорят, что стрелял именно комиссар. А в квестуре обвиняют унтер-офицера. И они, все как один, утверждают, что это мы их спровоцировали, что камни полетели в них раньше, чем раздался первый револьверный выстрел, и что рабочие во главе со мной и Немцем бросились на них, чтобы захватить врасплох. Это с голыми-то руками, представляешь себе! После того как Липпи и Ренцони сорвались с лесов, работа была прекращена. Мы проработали не больше получаса, потом все пошли в больницу. Там нас, «главарей», как они называют, задержали и отвели в квестуру. Я решил, что нас оттуда не выпустят. До сих пор меня в дрожь бросает.

Эрсилия сидела, сложив руки на животе, и не знала, что сказать. Потом вымолвила:

— Неужели всегда нужно расплачиваться за все такой дорогой ценой?

Он передал ей ребенка и сухо поцеловал в лоб.

— Возьми Либеро, я должен вернуться в Палату труда, там распределяют деньги, собранные по подписке. По правде говоря, — добавил он, — после того, что произошло, Дель Буоно предложил было разделить эти деньги на три части и отдать семьям погибших, но большинство с ним не согласилось. Люди были не в силах и сегодня вернуться домой без денег. Ты, пожалуй, назовешь их эгоистами. Но ведь не все живут так, как мы.

— Как мы? — переспросила она. — У меня в кармане всего несколько чентезимо, а долгов у нас сам знаешь сколько. Не говоря уже о том, что завтра вечером истекает срок очередного взноса ростовщице.

Помолчав, она добавила:

— Прости меня, я вот говорю, а сама все думаю об этих несчастных. Как бы там ни было, они погибли, и вы своей щедростью, конечно, не возместите семьям тяжелой утраты. Даже если бы вручили каждой из них по тысяче лир. Вы должны подумать о их будущем. Договоритесь о том, чтобы каждую неделю отчислять им какую-нибудь сумму, хотя бы в течение нескольких месяцев. А что сказал Бадолати?

— Он, как обычно, предложит полсотни или сотню лир, разве ты забыла, как он это делает? И то только потому, что он не такой кровопийца, как другие. Ничто не обязывает хозяев страховать нас. И потребуется немало забастовок и жертв, прежде чем мы добьемся от них этого.

— Метелло! — воскликнула Эрсилия. Закалывая булавкой штанишки мальчику, она взглянула на мужа. — Я никогда не сомневалась в твоей правоте. Только не надо пугать меня.


Побывав в Палате труда и навестив семьи погибших, Метелло через два часа вернулся домой и положил на стол тринадцать лир, которые пришлись на его долю. Стол был снова накрыт, горела керосиновая лампа, вокруг нее летал мотылек. Либеро спал на краю постели, с улицы доносились звуки скрипки.

— Ну, как они? — спросила Эрсилия, имея в виду семьи погибших. — Ты их видел, разговаривал с ними?

— Старуху Липпи очень жаль. Она все гладит его по голове и называет Джиджино, как мальчика. И даже не плачет, а только зовет его и поправляет ему волосы… Мать Ренцони — та плачет в голос, не может сдержаться. Дед сидит неподвижно на стуле, как будто его в таком виде привезли из Импрунеты. Старик наполовину парализован, он говорит заплетающимся языком: «Каждую субботу внук приносил мне сигарные обрезки. Бывало, как только получит деньги — первая мысль у него об этом…» Мы знаем, что у Ренцони была невеста, но кто она? Ее видали только издали. Кое-кто из ребят прошелся пару раз по набережной Арно, но девушки не встретил… Кого особенно жалко, так это Немца, ведь он один, как пес. Все цветы, какие только были, мы положили возле него. Жена, узнав о несчастье — ей, верно, сообщили об этом как-нибудь неосторожно, — упала без чувств, и вскоре у нее начались преждевременные роды. Сейчас она в родильном доме, завтра тебе с Аннитой надо будет туда пойти. Девочку приютили соседи. Она почти не говорит по-итальянски. Ей дадут проститься с отцом, перед тем как заколотят гроб. Они с матерью остались совсем одни — ни родных, ни близких.

Рассказывая, он жадно ел, казалось, сам того не замечая. Это был человек, пораженный горем, полный горечи, гнева и в то же время пытающийся привести в порядок свои мысли. Он быстро покончил с ужином и подошел к окну. Эрсилия убавила огонь в лампе и, приблизившись к мужу, протянула ему полсигары и коробку спичек.

Они стояли молча в полумраке, невольно наблюдая за тем, что происходило на улице. Муж Челесты играл в карты с кучером; у подъездов стояли женщины, воображавшие, что дышат вечерней прохладой; около остерии кто-то пиликал на скрипке; дети играли в пятнашки; подошел последний пригородный дилижанс.

— А Олиндо? — спросила Эрсилия.

— Он получил свою часть денег и исчез. Теперь он, должно быть, уже в Ринчине.

— Ты не можешь ему простить?

Прошло несколько минут. Она взяла его под руку, прижалась к нему, и наконец, как бы заканчивая свою мысль, он сказал:

— О, Олиндо, конечно, не изменит своего мнения. Я уверен, что он считает, будто мы должны просить у него прощения — я и те, кто его бил. Он чувствует себя правым. А может быть, так оно и есть. Нам за все приходится расплачиваться очень дорогой ценой, слишком дорогой. Вот только что я слушал Дель Буоно, а в голове у меня все вертелись эти твои слова. Я должен был сдерживаться, чтобы не выкрикнуть их.

И опять здравый смысл чуткой и любящей Эрсилии пришел ему на помощь.

— Ну вот, теперь выходит, что я знаю больше, чем Дель Буоно! — воскликнула она. И тотчас добавила, но уже серьезно: — Ты сам себе будешь злейшим врагом, если начнешь сомневаться в такой момент.

— Речь идет не о сомнении, а о том, брать ли на себя ответственность или отказаться от нее. Сам я никогда не лез вперед. Но уж если случалось, что меня вынуждали к этому обстоятельства, то как же я мог прятаться? Товарищи были бы вправе плюнуть мне в лицо, не правда ли?

— И поэтому не мучь себя, — сказала она. — Лишь бы ты и все вы почаще вспоминали, что у вас есть семьи, и не предавались отчаянию.

Он привлек ее к себе за плечи.

— Ты знаешь, иногда, если совесть у тебя неспокойна, можно прийти в отчаяние. Сейчас совсем не то, что четыре года назад. Тогда не было работы, не хватало хлеба… Сейчас работы достаточно, мы не голодаем, почему же нас все-таки хотят и этого лишить? Из-за чего погиб Немец? Он с самого первого дня говорил, что долго выдержать не сможет: у него жена в положении, маленькая дочка. А почему погибли Липпи и Ренцони? Опора, правда, отошла, но они могли бы удержаться, если б ухватились за нее. Ведь иначе такие несчастья случались бы каждый день. Но постоянная опасность изматывает людей. Должно быть, они устали, как и все. У старика, верно, закружилась голова, и он потянул за собой мальчика. И они и Немец погибли примерно по одной и той же причине. Расплачиваются всегда невинные, — продолжал он. — Липпи-то уже прожил жизнь, сыновья его повырастали, женились, у него не было больше обязанностей, а Немец оставил на произвол судьбы двух человек: девочку на попечении матери, которая еще хуже ее говорит по-итальянски… А маленький Ренцони?! Ты ведь знала его — помнишь, какие у него были глаза? Ясные, голубые, разве можно их забыть?

«Совсем как глаза Бетто, — внезапно подумал он. — Точно такие же!» Но он не поделился с Эрсилией этой мыслью, которая полоснула его, как ножом по сердцу. И, связывая воспоминания о маленьком Ренцони, который еще не остыл в своем грубосколоченном гробу, с воспоминаниями о Бетто, Метелло чувствовал, что какая-то необъяснимая сила возвращается к нему. Он только что ощущал страх, который теперь внезапно прошел. Вслух он сказал:

— Я не могу тебе этого объяснить. — Но хотя он обращался к Эрсилии, казалось, он разговаривает сам с собой.

И уже поздно ночью, лежа на спине в постели между женой и сыном, сосавшим во сне пальчик, он снова заговорил:

— В самом деле, какой дорогой ценой нам все достается! Мне всего тридцать лет, а сколько уже пережито! Однако, поверишь ли, мне кажется, что я только сейчас достиг сознательного возраста.

— Наконец-то!

— А что? По-твоему, я ошибаюсь?

— Нет, нет, — ответила она. — И это в жизни бывает.

Он привлек ее к себе и обнял.

— Мы могли бы быть очень счастливы, — сказал он, — если бы все вокруг, как нарочно, не складывалось так, чтобы приводить нас в отчаяние.

— Не надо предаваться отчаянию, — повторила она. — Этим делу не поможешь.

Ночь была душная и, несмотря на распахнутые окна, их тела были покрыты испариной. Он потрепал ее по подбородку.

— Я знаю, — сказал он. — Но мы колеблемся как раз тогда, когда этого не следует делать.

Он нежно откинул ей голову и поцеловал в губы. Она почувствовала, как исчезает обида, до сих пор стоявшая у нее комком в горле. Заметив, что ее лицо влажно от слез, он дал ей время успокоиться, ощущая скорее снисходительную нежность, чем угрызения совести.

— Роини осталась довольна твоей работой? — спросил он.

— Угу, — буркнула она и, как ребенок, потерлась носом о его грудь.

Они отдались любовному порыву, сжав зубы, как всегда молча, чтобы не разбудить ребенка, и все же ощутили при этом такой восторг и радость, каких давно не испытывали. Потом все с той же естественностью, охваченный обычным в таких случаях чувством удовлетворения и усталости, пользуясь темнотой, так как лунный свет падал лишь на подоконник, Метелло сказал, как бы заканчивая разговор, которого они, впрочем, никогда не начинали:

— Во всем виноват только я, она тут ни при чем. Но и я тотчас же раскаялся.

Эрсилия снова прижалась к нему влажным от пота бедром и спросила:

— Ты в этом абсолютно уверен?

— Если хочешь, можем все это выяснить.

— Она сейчас уже на взморье.

— Значит, выясним, когда вернется.

— Вернувшись, они, кажется, переедут в другой дом. Об этом она сказала не мне, а Челесте, когда они переговаривались через окно.

— Вот как, переедут?! — воскликнул он. — Это мне уже не понятно.

— Я тебе объясню, — отвечала она. — Только не сейчас, а завтра. Ты не спал уже двое суток.

— Я не хотел тебя обидеть. Но уж так получилось.

— Представляю себе!

— Ты не можешь себе представить… Только сердце тут ни при чем.

— Надеюсь.

— Это правда, можешь мне поверить.

— Для этого нужно время.

— Но ведь конец света еще не наступил!

— О, конечно, нет! Но это могло быть началом конца.

— Тоже нет.

— Надеюсь, — повторила она, — иначе я не стала бы и говорить с тобой об этом.

— Но как ты обо всем так быстро догадалась? — спросил он и сразу же заснул.

Эрсилия продолжала лежать неподвижно между мужем и ребенком, которые спали, повернувшись к ней спиной. Стало светать, она слышала, как кучер открывал каретный сарай, как отправился первый дилижанс, как появился разносчик молока. Она встала и, как обычно по утрам, положила кувшин для молока и деньги в корзинку, которую спустила на веревке из окна. Втаскивая ее обратно, она увидела, что на углу виа Микельанджело показались полицейские. Их было трое, они остановились перед ее подъездом. Эрсилия смотрела на них и чувствовала, как холодеет сердце.


В тот же самый час, одновременно с Метелло, были арестованы все, кто входил в группы пикетчиков, в том числе Джаннотто, Корсьеро и анархист Фриани. Их было уже не двадцать один, а Девятнадцать: не хватало старика Липпи и маленького Ренцони, которые теперь были в мире и с богом и с квестурой. Арестованным вменялось в вину «сопротивление полиции и попытка нападения на нее, подстрекательство к мятежу и участие в преступлении». Вот уж нелепость! И действительно, их оправдали, но только после того, как они просидели под следствием шесть месяцев. Сто семьдесят пять дней — день за днем — они провели в тюрьме Мурате.

Глава XXVI

Так, вдали от семьи, Метелло отметил свое тридцатилетие; так во второй раз попал он в тюрьму; и так в то утро, когда его арестовали, он в третий раз очутился в полиции. В той же самой «карбонайе», где он сидел юношей, когда пытался разыскать Бетто. Он вновь оказался в одной камере с воришками, похожими на тех, прежних; здесь были те же полицейские, тот же комиссар-сицилианец, сквозь решетку был виден тот же двор. Только не было больше Микелы, а ему самому исполнилось столько же лет, сколько было тогда Келлини. Но там, где окно выходит во двор — пусть даже не обычное окно, а волчья пасть «карбонайи», — всегда найдется какая-нибудь девушка, поющая с утра до вечера. Красивая ли она, честная ли, здоровая ли? На этот раз девушка пела еще более старинную песню, которая напоминала Метелло не Микелу, а Неаполь и солдатскую жизнь.

В лунном сиянье

Море блистает,

Попутный ветер

Парус вздымает.

Тюрьма Мурате тоже не изменилась с мая 1898 года. Те же камеры и те же прожорливые клопы, та же зловонная параша и невыносимая духота, а едва наступит осень — сырость и холод. Но в большой камере, куда их поместили после допроса, теперь находились друзья, единомышленники, товарищи по работе. Они отлично ладили между собой. Кроме Джаннотто, здесь был Корсьеро, который обучил Метелло искусству каменщика и который теперь, за неимением колоды, обучал его в теории карточным фокусам и день за днем рассказывал содержание «Трех мушкетеров». Этот пятидесятилетний человек был восторженным, словно ребенок. Здесь же находился и анархист Фриани. Метелло не во всем был с ним согласен, но как только тот начинал говорить, все слушали его с разинутым ртом. В его рассказах о Коммуне было нечто новое даже для стариков: оказывается, там социалисты и анархисты действовали заодно и погибли у одной и той же стены.

Никто из входивших в группы пикетчиков, попав в тюрьму, не проявил малодушия, никто не заикнулся о том, что, выйдя на свободу, не возьмется за старое. Ведь они только защищали себя и других в борьбе за кусок хлеба и за то, чтобы их труд вознаграждался если не в меру пролитого пота, то хотя бы «в пределах разумного минимума». Им казалось, что они были правы. Смерть Немца не тяготила их совести, а скорее взывала к отмщению. Сейчас, когда они находились в тюрьме, их семьи не были брошены на произвол судьбы: каждую неделю они получали, правда, небольшую, но бескорыстную помощь от Палаты труда, кассы взаимопомощи и лиг. А кроме того, в каждой семье оставались женщины, как и прежде не падавшие духом. Этим матерям и женам достаточно было твердого обещания, что по выходе на свободу их сыновья и мужья примутся за старое только в том случае, если снег выпадет в августе, если море высохнет, если «Спьомби станет кирасиром». Пешетти создал небывалую по мощи адвокатскую коллегию; если начнется процесс, выступит даже сам Турати. Он будет защищать их, как восемь лет назад защищал сицилийские союзы, так же как четыре года спустя, когда он оказался в самом центре движения. Даже если бы это вновь грозило ему каторгой, с которой он совсем недавно вернулся. Он говорил малопонятным языком, не так просто, как Пешетти или Бастьяно, но в конце концов его отлично понимали. Джаннотто помнил отрывок из его речи, произнесенной по поводу приговора Барбато. Вот примерно что там говорилось:

«Буржуазия бросила вызов. Она бросила его стонущим угнетенным, она бросила его организаторам, которые пытаются удержать их от стихийных порывов, чтобы вести по пути мудрости к новой цивилизации. Пусть же те, кому брошен этот вызов, примут его, ибо, если трудящиеся Италии своей инертностью подпишут приговор, вынесенный Барбато и его товарищам, они одновременно подпишут приговор и себе. Тогда они станут самыми низкими, самыми подлыми людьми, когда-либо существовавшими за всю историю человечества».

Они получали письма с воли и отвечали на них. Раз в месяц им разрешали получасовое свиданье. По вечерам, «как солдаты в казарме», они обменивались хорошими или дурными новостями, сплетнями и догадками. На стройках жизнь вошла в прежнюю колею: те же подрядчики, те же помощники, те же десятники. В конце концов, не все они «кровопийцы». Между Бадолати и Мадии была такая же разница, как между Нардини и Криспи. С первой же субботы рабочим стали выплачивать на тридцать и на двадцать чентезимо больше прежнего. У Померо, Дуили и Сантино раны уже почти зажили. Аминта тоже выздоровел и смог наконец забрать к себе семью. Кто-то помог ему — возможно, что это был огородник, у которого последнее время работала его жена. Вдова старого Липпи пережила мужа всего на один месяц. «Немка», которую здесь ничто больше не удерживало, вернулась в Германию, в Лейпциг, где ее приютил брат: она, вероятно, снова станет официанткой в пивной и даже, может быть, в той самой, где с ней познакомился Бутори. Тем и кончилось ее пребывание в Италии. Бадолати оплатил обратный проезд по железной дороге ей и ее дочери Лотте, девочке с совсем белыми, как у старухи, волосами, все время повторявшей «Ja, да. О! Bitte, простите!» Олиндо уже несколько дней не выходил на работу. Чернорабочие из Контеа и Лонда, которые по субботам ездят к своим семьям, рассказали, что «он лежит пластом, бледный, как полотно». Но в камере об этом не заговаривали, щадя родственные чувства Метелло. Зато после намеков Джаннотто все стали приставать к Метелло с просьбой рассказать, чем кончился его роман с прелестной Идиной.

Аннита не проглотила бы так легко подобную пилюлю!

Может быть, Эрсилия любила его меньше, чем Аннита своего мужа?

«Нет, Эрсилия умнее, более развита, — говорил себе Метелло. — Она все понимает».

В каждом письме, помечтав о дне освобождения Метелло, они писали друг другу не о собственных переживаниях, а о том, что происходило в их жизни; обменивались мыслями о Либеро, о цветах, которые она продолжала делать. Супруги Ломбарди, писала Эрсилия, едва вернувшись с взморья, переехали на другую квартиру. Вместо них теперь поселилась семья, в которой нет «молодой хозяйки». Раз в месяц им разрешалось свиданье, а каждый день, как и четыре года назад, Эрсилия приносила ему обед в салфетке, завязанной узлом с торчащими кончиками. Однако теперь и в эскалопе и в супе соли было достаточно.

— Вари мне почаще суп с фасолью, — говорил он ей. — И клади в него ушки.

— Легче, легче, дружок, — отвечала она ему. — Нам теперь не до роскоши. Для цветов нынче мертвый сезон. Правда, Аделаида Роини еще дает мне заказы, но гораздо меньше, чем летом. Теперь, в сентябре, я не смогу носить тебе такие обеды, какие носила в июле. И кошелек синьоры Лорены закрыт как для меня, так и для Анниты. Джаннотто должен знать об этом, спроси его, он тебе скажет.

Метелло тоже делился с ней своими мыслями. И то, о чем нельзя было писать, так как письма просматривались, он пытался выразить намеками, аллегориями, которые она без труда понимала.

«Я никогда не думал так быстро вновь очутиться в этих стенах. Но за четыре года многое изменилось и прежде всего я сам. Вернее, я все тот же человек, но только немного старше. Я так же ни в чем не виновен, как и тогда, но теперь чувствую себя уверенней. Отвечая на вопросы следователя, я уже знаю, как доказать свою невиновность: «Жаль, что ты не учился», — сказал он мне на последнем допросе. «Я учился на лесах, — ответил я ему. — Если бы вы знали, как многому там можно научиться!» И это правда. Кажется, что класть кирпич на кирпич, подгонять их, накладывать раствор, штукатурку, лепные украшения очень легко, а попробуй-ка! Это становится легким, только когда начинаешь понимать, что к чему. Как, впрочем, и в любом деле. А здесь мы среди друзей, среди каменщиков, и если кто-нибудь чего-то не понимает, ему объяснят… Но мои самые заветные мысли, — писал он ей в сентябре, — о тебе, и я держу их в тайне. Прошло пять лет, и если за это время я чего-нибудь достиг, то лишь благодаря тому, что со мной была ты».

«Ты знаешь свое ремесло, а я свое, — отвечала ему Эрсилия. — Я умею делать цветы, плести соломку и если б захотела, то смогла бы шить платья, но занимаюсь шитьем только между прочим, чтобы не разбрасываться. Я мечтаю жить спокойно: ты, Либеро и я. Пожалуй, пусть появился бы еще ребенок. Мне хватило бы куска хлеба и глотка вина. Но я понимаю, что так жить невозможно, потому что не сомневаюсь в твоей правоте. Однако, как я уже говорила тебе раньше, не надо пугать меня. И не пиши мне таких писем, как будто я твоя невеста. Мне не хотелось бы, чтобы твое чувство ко мне было вызвано только тем, что ты заключен в четырех стенах! Видишь ли, бывает, что я не умею как следует тебе ответить, целый час сижу и кусаю кончик ручки. Но если бы я написала: «Метелло, милый! Как я люблю тебя!» — мне казалось бы, что я насмехаюсь и над тобой и над собой. Я попросила Либеро помочь мне. «Папа хочет получить от нас ласковое письмо, что мы ему напишем?» Знаешь, что он ответил? «Пусть плинесет лосадку». Он все мечтает о лошадке-качалке, которую ему обещала та особа. Хорошо бы и в самом деле доставить ему это удовольствие на крещенье. Это будет еще месяца через два с лишним, к тому времени ты вернешься. В этом вчера вечером нам клялся Пешетти, да и все так считают, в том числе и Дель Буоно. В канун праздника, пятого января, мы с тобой вместе пойдем покупать сыну лошадку. Тебе ничего не напоминает эта дата?»

«Напоминает, что прошло почти три года, а мне кажется, что все это было только вчера… Теперь я понял, Эрсилия, что не сдержал обещания, которое дал тебе в кафе на площади Пьяттеллина. И что чем больше стараешься быть незаметным, тем вернее оказываешься на передовой линии. Но обещаю тебе, что отныне и вовек… Обещаю и… впрочем, ты не хочешь, чтобы я клялся».

В конце сентября Олиндо прислал весточку через санитарку, которая знала Эрсилию. «Он находится в больнице, — писала мужу Эрсилия. — У него открылась чахотка».

«Пойди проведай его, отнеси ему что-нибудь и скажи, что ни я и никто из товарищей, находящихся здесь, не таит обиды на него. Он поступал так, как считал правильным».

«Я уже была у него вчера, но ничего тебе не написала, чтобы узнать, как ты к этому отнесешься. Он очень плох, бедный Олиндо. Посидишь возле него полчаса и чувствуешь, что сердце разрывается от жалости. Он настолько боготворит тебя, что мне даже пришлось умерять его восторги».

При свидании она сказала:

— Я не писала тебе о том, что Олиндо ни с чем не примирился, потому что мое письмо могло случайно попасть в руки твоих товарищей. Тех, кто его проучил, он винит в том, что они отбили ему легкие. Но я знаю, что это неправда. Он уже был болен, когда вернулся из Бельгии. Конечно, побои тоже не пошли ему на пользу. В общем он затаил обиду, может быть, и на тебя. При мне он только и твердил: «Метелло, Метелло», но после, за глаза — кто его знает… Теперь я должна сообщить тебе печальную новость. Я узнала об этом, разумеется, от Олиндо: 10 августа в Бельгии умерла мама Изолина.

Весь этот день и следующую ночь Метелло не мог ни разговаривать с товарищами, ни спать. Он чувствовал себя таким одиноким в темной и душной камере, слезы то и дело набегали ему на глаза. Это было для него большим горем, чем смерть родной матери. Мама Изолина и была для него настоящей матерью. И в то же время, совсем не желая быть несправедливым или жестоким, он почувствовал, как в нем растет неприязнь к Олиндо. Ему хотелось, чтобы тот выздоровел, но оказался где-нибудь далеко, чтобы никогда больше его не видеть.

Пытаясь объяснить Эрсилии свое душевное состояние, он приписал: «Это заставило меня вспомнить прошлое».

Он делился с ней своей тоской и смятением и в то же время своей моральной силой.

«Я вспомнил всю свою жизнь, с детских лет, с тех пор, как начал что-то сознавать, и до сегодняшнего дня, когда я нахожусь здесь. Люди, сделавшие мне особенно много добра, те, с которыми я надеялся пройти долгий путь, один за другим необъяснимым образом уходили из моей жизни. Я говорю не только о родителях, которых не знал, и не только о маме Изолине, но ведь так было и с Бетто, и с Пестелли, и с твоим отцом. А Келлини, умерший, по слухам, от воспаления легких в Портолонгоне, тоже был одинок, как собака. Чем мог я ему помочь? Ничем. Чему я надеялся научиться? Не подвергаться опасности, никогда, даже издали, не видеть тюрьмы. И вот я дважды попадал прямехонько сюда… Поэтому я решил, — писал он в заключение, — что прошлое надо забывать. Мы тащим его за плечами, но этот груз не должен тяготить нас. Мертвых, сделавших нам добро, мы можем отблагодарить, заботясь о живых. Уж если на то пошло, нам следовало бы учиться на ошибках людей, ушедших из жизни, и реже вспоминать об их удачах. Потому что нам приходится иметь дело с живыми врагами и, борясь с ними, поневоле подвергаться опасности. В первых или в последних рядах, но мы находимся на одной и той же баррикаде».

Позже он писал ей:

«Какие странные шутки иной раз играет с нами память! Мы помним все, что было двадцать лет назад, и забываем то, что случилось с нами вчера. Или видим, как рушится дом, а запоминаем лишь воробьев, в испуге разлетающихся в разные стороны. Все самые значительные события моей жизни произошли за полтора месяца забастовки. Их было особенно много в последний злосчастный день, однако чаще всего мне приходят на память лишь самые ничтожные подробности. Даже те, которые, собственно, не имеют никакого отношения к событиям этого дня. Например, я навсегда запомнил женщину, которую встретил на площади Аннунциата, когда шел к Фортецца да Бассо. Она, должно быть, подбросила ребенка в приют, оставив его на «круге». Я даже не успел ее разглядеть, а только слышал, как, убегая, она крикнула: «Прощай, малютка!» Но стук ее каблучков и эти слова запали мне в голову, я помню их лучше, чем выстрелы, чем ранение Немца, чем изуродованный труп старого Липпи, упавшего головой вниз, чем глаза маленького Ренцони. Можно ли это объяснить? Нельзя…»

«Можно, — отвечала она ему. — Все это — жизнь. А тебе уже тридцать лет, и сердце у тебя доброе, но не думай, что ты лишен тщеславия. Я не говорю, что ты способен причинять людям зло, но иногда ты бываешь эгоистом и ведешь себя очень легкомысленно».

Несколько недель спустя, в день всех святых, Эрсилия написала:

«Я знаю, ты вытаращишь глаза от удивления, но выслушай меня внимательно. Сегодня утром, когда я купала Либеро, позвонил почтальон. Он принес письмо, оно было местное, но без обратного адреса. Твое имя, улица и номер дома указаны точно. Почерк наклонный; видно, что писал грамотный человек. Сперва я подумала, что это она, «несносная», хочет причинить мне неприятность. Но потом вспомнила, как эта милая особа по праздникам посылала нам с этажа на этаж поздравительные открытки. Почерк у нее похуже моего, так что это писала не она. Но я не хочу заставлять тебя гадать дольше, чем раздумывала я, пока вертела этот конверт в руках. В конце концов я вскрыла его и нашла в нем сто лир. Сотенную бумажку и ни единой строчки! Неужели кто-то захотел над нами подшутить? Неужели есть на свете такие подлые люди? Я тут же побежала к булочнику, зная, что он не донесет на меня, если даже деньги окажутся фальшивыми. Но они были настоящими, Метелло, целых сто лир! Я заплатила долг булочнику, а что делать с остальными деньгами? Мы никогда не совершили ничего такого, что заслужило бы подобную признательность, и потом, к чему столько таинственности? Может быть, существуют маги или волшебницы? Объясни мне, ведь письмо было адресовано тебе».

«Не знаю, что это значит, Эрсилия, я тоже ничего не могу понять. Как видно, на этом свете больше добрых людей, чем мы думали. Не ломай себе голову, считай эти сто лир подарком волшебницы, добрых гномов или бабушки Бефаны, заглянувшей к нам раньше времени».

«Я решила считать, что эти деньги получены нами взаймы, — отвечала Эрсилия, — от кого бы они ни были. Пока что, я заплатила самые неотложные долги, в том числе сапожнику, проценты ростовщице, дала немного Анните, и у меня осталось еще двадцать лир. Завтра Аделаида заплатит мне за неделю. Мы богаты, Метелло! Когда ты вернешься, сможешь сделать себе пальто. Спасибо этому магу. Или волшебнице!»

А в ноябре, когда начали запотевать оконные стекла и по вечерам с холмов спускался туман, Эрсилия, придя на свиданье с Метелло, уже не могла больше скрыть от него, что ждет ребенка.

— Говорила я тебе, что мы запомним эту забастовку! Пошел уже шестой месяц. Я скрывала это, чтобы ты не волновался. Я легко переношу беременность и, уверяю тебя, стучать колотушкой мне совсем не трудно. У меня даже ни разу не отекали ноги.

Не зная, как выразить свои чувства, он взял ее за руки и поцеловал в щеку.

«Как мы его назовем? — писал он ей позже. — В честь Бетто или в честь твоего отца? Почему мы не подумали об этом, когда выбирали имя для Либеро?»

«А мы и не выбирали, потому что сразу же договорились. Имя Либеро казалось нам программой[73], ты забыл об этом? Теперь нашего второго ребенка назовем Куинто или Бетто, как хочешь. Может быть, даже лучше назвать его Бетто. Ну а если будет девочка?»

«Девочку, если тебе не будет неприятно, лучше всего было бы назвать Виолой».

«А знаешь, я прислушивалась к себе, и по всем признакам как раз должна родиться девочка. Почему же мне должно быть неприятно назвать ее Виолой? Ведь, кажется, так звали учительницу, которую ты знал много лет назад, еще до ухода в армию?»

«Да, но не говори об этом с насмешкой. Я с тех пор ее больше не видел, а сейчас ей уже за пятьдесят. Подумав, я понял, что и люди бывают добрыми магами и волшебниками. Это она прислала нам деньги. Но искать ее, чтобы отблагодарить, тогда как она пожелала остаться в прошлом, мне кажется, не следует».

«Не думаешь ли ты, что с твоей стороны это несколько необычное выражение благодарности? Но мы еще вернемся к этому, если у нас действительно будет девочка».

Она написала ему о том, что ее брат приехал в отпуск и по этому случаю у матери в Сан-Фредиано был устроен обед, что Либеро все больше привязывается к маленькой Иоле, чудесной белокурой девочке, которая уже ходит в школу.

Наступило 12 декабря 1902 года. На следующий день их должны были выпустить, но, опасаясь демонстрации при выходе из тюрьмы, о времени, когда это произойдет, не сообщали. Освобождать их собирались партиями по четыре, по шесть человек. Все девятнадцать обнимались и жали друг другу руки.

— Завтра встретимся на стройках.

— Найдется ли для нас работа?

— Возьмут ли нас?

— Надо надеяться.

— У Бадолати-то работа найдется.

— А у Мадии, у Тайути?

— Посмотрим.

— Спокойной ночи, ребята.

— Ну, вот и эта беда миновала, спокойной ночи, — сказал Корсьеро. — Могло кончиться хуже.

— Спокойной ночи.

— До завтра.

— Всего!

Было пять часов вечера, уже зажглись фонари, туман, спустившись с холмов, казалось, застыл у бульварного кольца; а над улицами и площадями, над тюрьмой и домами в темном безоблачном небе сияло множество звезд и плыла почти полная луна. Джаннотто, вышедший с первой партией и направлявшийся по набережной Арно в Сан-Фредиано, свернул на виа делл’Уливо, находившуюся невдалеке от тюрьмы, и окликнул Эрсилию.

Когда Метелло вышел из ворот тюрьмы, на противоположной стороне улицы стояла Эрсилия. На руках она держала Либеро, волосы ее были тщательно причесаны, плечи укутывала розовая шаль. Семимесячная беременность портила ее фигуру и в то же время придавала ей трогательный вид. Метелло поцеловал сына, потом жену и, забрав ребенка, взял ее под руку. Молча они миновали виа Гибеллина и вошли в кафе «Канто алле Рондини».

Она заказала чашечку черного кофе, а он — рюмку виноградной водки. Достав из кармана бисквит, она дала его ребенку. Они случайно сели перед большим зеркалом в золоченой рекламной раме и улыбнулись друг другу.

— Святое семейство, — заметил он.

— Перестань, — попросила она. — Не богохульствуй!

— Но отныне и вовек…

— Что отныне и вовек?


1952 год.

Загрузка...