На следующее утро, точно в положенное время, все собрались в рабочей одежде у своих строительных площадок на тот случай, если хозяева одумаются, изъявят желание вести переговоры. Кроме того, могло случиться, что в воскресенье после митинга и особенно в момент, когда надо будет приступать к работе, кто-нибудь из голосовавших в Монтеривекки за забастовку передумает. Когда Метелло вместе с зашедшим за ним Олиндо присоединился к своим товарищам, почти все уже были тут, на площадке, словно на смотре. Они сидели в тени под насыпью.
Аминта поднялся навстречу Метелло.
— Инженер еще не приходил, — сказал он.
Но оба десятника и помощник Бадолати были уже здесь. Помощник курил сигарету и улыбался. Это был племянник инженера, недавно закончивший обучение юноша; из-за своей заносчивости он не пользовался на стройке любовью.
Метелло подсел к рабочим, вскоре подошли и все остальные. Их было около тридцати человек, и они сидели в ряд напротив здания, которое после окончания строительства должно было стать центральным корпусом фабрики, возводимой на перекрестке улиц 20-го Сентября и виа Витторио-Эммануэле. Позади, параллельно Муньоне, строилась шоссейная дорога. Сейчас была готова только насыпь, которую рабочие называли «шоссе», потому что по ней уже ездили повозки, сокращая путь к строительному участку.
По другую сторону стройки метров на сто, почти до самой железной дороги, лежали возделанные участки.
Солнце поднялось высоко. Неподалеку от строительства, у семафора, остановился поезд. Какие-то юноши, выглядывавшие из окон вагона, пели:
Мы гимнасты смелые.
Ловкие, умелые,
Телом закаленные,
Крепкие, как сталь!..
Поезд медленно тронулся с места, кто-то из парней вы сунулся и крикнул:
— Да здравствует Флоренция! Привет каменщикам!
Рабочие все так же сидели под самой насыпью, а неподалеку от них все так же стояли помощник инженера и два десятника.
Зазвонил колокол монастыря в Монтуги, потом послышался гудок поезда, подходившего к вокзалу.
Старший из десятников, Нардини, не отличался особенно свирепым нравом. В прошлом сам каменщик первой руки, он старался по возможности улаживать все возникающие споры. Сейчас Нардини вытащил из жилетного кармана часы и зашагал к насыпи. Другой десятник укоризненно покачал головой. Он был родом из Марке, звали его Криспи; он носил большие усы, закрывавшие почти весь рот. Криспи был правой рукой Мадии и надеялся занять его место, но инженер предпочел Нардини.
Помощник инженера спросил:
— Что ты посоветуешь, Нардини?
Десятник прошел немного вперед по немощеной дороге. Рабочие смотрели на него снизу вверх. Помолчав, он спросил:
— Ну как, давать сигнал?
— Давай, давай! — сказал Липпи, как самый старший. — Криспи тебе поможет. А потом, у вас ведь еще есть хозяйский племянничек!
Тут вмешался Метелло:
— Послушай-ка, Нардини! Всего несколько лет назад ты, если не ошибаюсь, посещал Палату труда, был каменщиком первой руки у Фиаски. Так, что ли?
— К чему это ты клонишь?
— А к тому, что в то время ты обязательно принял бы участие в забастовке.
— Я тебя спрашивал не о том, кто я такой. Я хочу знать, что вы собираетесь делать.
Он обернулся на зов помощника, а затем, назидательно уставив палец в сторону Метелло, произнес:
— Что было, то было. Столько воды с тех пор утекло. А капиталов я за это время не нажил!
— Да разве я обвинял тебя в нечестности? У меня этого и в мыслях не было. Я только хотел сказать, что ты сделал карьеру.
— Ладно, все ясно!
Тут поднялся Аминта.
— А для меня нет. Для меня неясно, — сказал он.
Метелло стал между ним и Нардини. Криспи тоже шагнул к ним, а помощник бросил окурок. В этот момент из конторы вышел инженер Бадолати.
Те, кто еще продолжал сидеть, встали. Все поздоровались с ним, многие в знак приветствия поднесли руку к кепке.
— Вы что ж, прятались? — спросил инженера старый Липпи.
— Нет, почему же? — ответил инженер. — Я ночевал на строительстве.
Он был небрит, в пиджаке из серой альпака, шляпа надвинута на лоб. И для Бадолати годы не прошли даром. Под глазами — паутинка морщин, волосы уже не с проседью, а совсем белые. Даже если инженер провел эту ночь не на участке, спал он, видимо, плохо и мало, где бы ни ночевал. Взгляд у него был усталый, раздраженный.
Он пошел прямо к рабочим, словно нарочно минуя десятников и племянника. В наступившем молчании голос его прозвучал с неожиданной силой, в нем чувствовалось негодование и досада.
— Все вы трусы! И вы и те, кто возглавляет и подстрекает вас! В первую очередь ты, Салани, не говоря уже о вашем Дель Буоно, который корчит из себя святого! Они будоражат вас, а вы покорно следуете за человеком, который всю жизнь работал чиновником на железной дороге. И даже там работал плохо, иначе бы его не выгнали. Ну что он смыслит в строительном деле?
— Извините, синьор инженер, — прервал его Метелло. — Но так дело не пойдет…
— В вас нет ни капельки признательности! — продолжал инженер и добавил, обращаясь к Метелло: — Я это говорю всем, а в особенности тебе, Салани! Вам мало прошлогоднего опыта. Вы желаете снова попробовать! Чего же вы хотите? Опять залезть по уши в долги, если только найдется такой дурак, который одолжит вам хоть одну лиру! Но уж на этот раз не ждите, что, когда вернетесь на стройку, я дам вам аванс, как в прошлом году, кому за два, кому за три, а кому и за четыре рабочих дня! И если вы будете не в силах держаться на ногах, не сможете выполнять норму — тем хуже для вас! От меня вы получите только то, что заработаете, и только после того, как заработаете!
Рабочие молча смотрели на него, но не подошли ближе, а, наоборот, расступились, образуя полукруг, в центре которого оказался Метелло. Он словно ребенка держал за руку стоявшего рядом с ним Аминту, но все же не успел ему помешать.
— И это все, что вы можете нам сказать? — спросил Аминта.
Хотя взгляд и лицо Аминты были полны гнева и сам он весь напрягся — от жил на шее до сжатых кулаков, — голос его прозвучал не воинственно, а надломленно, смиренно, почти умоляюще:
— Вы ничего больше не можете нам сказать?
Оба десятника и помощник приблизились и стали за спиной инженера, словно телохранители. Вид у них был такой решительный, что никого не удивило бы, если б оказалось, что они вооружены. Даже Липпи и тот растерялся. Он стоял молча, прищурив глаза, склонив голову на плечо, и смущенно посасывал свою трубку. Рядом с ним маленький Ренцони с вытянутой шеей казался щуплым цыпленком. Он даже не прошептал, а подумал вслух: «Ой, ой! Дело плохо!»
Но большинство рабочих ничуть не оробело, они оставались спокойны. Сама ярость, с какой говорил инженер, нелепость и путаность доводов, которые он выдвигал, столь необычные для него, придавали им стойкость и уверенность в своей правоте.
Спокойнее и хладнокровнее всех был Метелло. Заставив наконец Аминту отойти назад, он сказал:
— Зачем вы, синьор инженер, попрекаете нас тем, что в прошлом шли нам навстречу? Никто из нас и не думал этого забывать. Но теперь речь идет о другом: мы хотим, чтобы вы придерживались тарифных ставок.
— Я всегда их придерживался! — перебил его инженер. — Один только я во всем городе и придерживался их. И, пожалуй, правы те, кто ставил мне это в вину. Вы просто белены объелись! Но на этот раз, увидите, я буду потверже Тайути и Мадии, уверяю вас! На коленях будете меня просить!
С пылающим лицом он пошел к конторе. Рабочие стояли не двигаясь. Их разделяло метров десять, когда инженер Бадолати остановился на пороге и сказал уже более спокойным, но все еще резким тоном, как бы давая понять, что спрашивает их в последний раз:
— Ну как, приступаете к работе?
— Нет, — ответил Метелло. — Для нас это так же неприятно, как и для вас, может быть, даже еще более. Но если вы ни в чем не собираетесь идти нам навстречу, что ж, мы сказали «а», скажем и «б».
— Вас не надолго хватит!
Немец, который до сих пор молчал, пожевывая стебелек, сделал шаг вперед, но тотчас же, словно раскаявшись, подался назад и стал переминаться с ноги на ногу, как слон. Разгневанный инженер резко обернулся к нему. Немец, казалось, не ожидал этого.
— Ну, говори! — повелительно произнес Бадолати. — Что скажешь?
— Уж вы не гневайтесь, инженер, за то, что нам это кажется справедливым… — смущенным басом начал Немец.
Он, видимо, приготовил целую речь, но теперь растерялся и не мог найти слов.
— Ну и что же дальше?
— Я ничего не говорю… Со своей точки зрения, вы, может быть, и правы…
— Не «может быть», а прав! — прервал его Бадолати. — Уж кто, кто, а ты — человек бывалый, должен бы понимать. Вы все в этом скоро убедитесь! — вдруг снова закричал он.
Рабочие еще никогда не видели его таким: он был просто вне себя. Очевидно, было что-то, вызывавшее в нем такое бешенство; что-то помимо самой забастовки, помимо грозившего ему срыва сроков строительства и даже помимо той сплоченности рабочих, о которую разбивались все его доводы. Впрочем, каменщики не особенно задумывались над причинами хозяйского гнева: достаточно было того, что они наблюдали, как он проявлялся.
— Все вы — свора оборванцев!
Войдя в контору, инженер изо всех сил хлопнул застекленной дверью. Помощник последовал за ним. Криспи и Нардини остались в качестве часовых.
Каменщики начали понемногу расходиться.
Солнце заливало ярким светом опустевшие леса, лестницы и стены, возведенные уже до пятого этажа, сараи рядом со стройкой, бочки с водой, мешки с цементом, штабеля кирпича, груды камня и поля, тянувшиеся до самой железной дороги, где рельсы отливали серебром.
Рабочие поднялись на насыпь и, не торопясь, пошли вдоль берега Муньоне. Куртки у них были переброшены через руку, в кармане или под мышкой они несли свертки с завтраком. Было уже десять часов, и им казалось необычным, что в такое время дня они сложа руки смотрят с мостика на высохшее дно ручья, на овец, щиплющих травку на дамбе, на людей, входящих и выходящих из омнибуса на остановке у бульвара и на зелень платанов вдалеке, на фонтан, бьющий посреди бассейна, на детей, бегающих вперегонки в саду у Фортеццо да Бассо.
Каменщики отправились в этот сад и расселись кто где хотел — в тени деревьев, на скамейках. Там уже сидели кормилицы, молодые матери, бабушки с детьми. Рабочие переговаривались с ними, с садовниками, со стариками из богадельни Монтедомини, наслаждавшимися днем, который им разрешили провести в городе.
За оградой сада, в крепости, зазвучала труба, давая сигнал к обеду. Рабочие тоже развернули свои свертки и стали закусывать. Вскоре, как это было раньше условлено, сюда пришли товарищи со строительного участка Фиаски, которых возглавлял Корсьеро. Они рассказали, что у них все произошло так же, как у Бадолати, с той только разницей, что отец и сын Фиаски даже не показались на строительной площадке. Потом подошел Джаннотто и рассказал, что Мадин тоже «устроил им сцену». Напоследок появились каменщики с предприятия Массетани, а с ними Дель Буоно, повстречавший их по пути. В руках у него был номер газеты «Дифеза», еще пахнувший типографской краской. Там говорилось о забастовке строителей.
Так прошел первый день.
Когда они пришли на стройку во вторник, доступ туда был уже закрыт: хозяева выставили караульных — где десятника, а где даже ночного сторожа, оставленного после смены.
На строительном участке по улице 20-го Сентября рабочих встретил один Криспи. Можно было предположить, что инженер, помощник и Нардини сидят, запершись в конторе, но их не было видно, они не подавали никаких признаков жизни. Как и накануне, забастовщики стали в ряд под насыпью. В восемь часов Криспи начал колотить в железный брус, что обычно служило сигналом к началу работы. Но никто не двинулся с места, и Криспи, усевшись на ящик, закурил сигару. Он покачал головой, и кое-кто из каменщиков передразнил его. Потом рабочие стали медленно подыматься на насыпь. Никто не проронил ни слова, все происходило в полном молчании. Криспи украдкой смотрел вслед уходящим. Его безразличие походило на провокацию. Было бы лучше, если б он, став на свой ящик, принялся их оскорблять. Но это был только второй день забастовки, рабочие чувствовали себя бодро, их даже потешала постная физиономия десятника, его поза сторожевой собаки. Впрочем, он выглядел куда отвратительней овчарки, дремлющей в тени, после того как она честно выполнила свои обязанности ночного сторожа. И не кто иной, как Липпи, самый старый и благоразумный из всех, вынул на секунду изо рта трубку и решил подразнить десятника:
— Гав, гав!
Затем, как и в прошлый раз, рабочие с разных строек собрались в саду у Фортецца да Бассо. Некоторые уселись на скамейки, другие группами по три-четыре человека разбрелись кто куда. Каменщики, которые жили в деревнях, несмотря на палящий зной, отправились по домам: поскольку они бастовали, подрядчики теперь не разрешали им ночевать в бараках. Самые молодые под предводительством Биксио Фалорни решили выкупаться в Арно, так как Муньоне, натолкнувшая их на эту мысль, настолько пересохла, что в ней купаться было уже невозможно. Каменщики постарше, жившие в городе, сговорились встретиться в остерии у Порта а Прато, куда к определенному часу должен был прийти Дель Буоно. В это утро он занимался своими личными делами, что случалось с ним довольно редко. В сорок пять лет у него прорезался зуб мудрости, и, вконец измучившись, бедняга решил его удалить. Когда он пришел в остерию, держась за щеку, его заставили так усердно полоскать рот вином — для дезинфекции», что чуть было совсем не напоили.
Но кто был хорош, так это Липпи! Он уже не знал, за кого пить — за франкмасонов — «вольных каменщиков», — погибших во времена Парижской Коммуны, или за Филиппо Брунеллески[49], этого «каменщика из каменщиков». И, дальше больше, от богохульств он перешел и вовсе к Непристойностям. Чтобы доставить удовольствие старику, его попросили прочитать неприличные стихи Вамбы[50], которые он знал на память, как, впрочем, и многие другие в этом жанре.
— Липпи, прочти «Признание»!
— Лучше «Заслуги города Флоренции»!
— Прочти «Милостыню»!
Старый Липпи, облокотившись о стол и высоко подняв стакан с вином, зажмурил глаза и начал декламировать:
Говорит: «Отправляйтесь-ка с богом…»
Ты, сын пса, кто позволил тебе
Приходить к нам с чужими свободно?
Хлеба я у него попросил для себя,
Был, клянусь, о Мадонна, голодным…
Вечером в остерии, в беседке, увитой виноградом, составилась компания. Собрались и рабочие механических мастерских, и возчики, и таможенники. Не замедлил появиться бродячий музыкант с гитарой, и все принялись петь. Аминта, как и все остальные, слегка подвыпил, он поднял бокал и начал импровизировать. Досталось от него и попам, и теще с тестем, и хозяевам — всем досталось!
Потом настал черед Немца. Хотя до темноты было еще далеко, но поскольку в этот день все равно никто не работал, он начал пить вместе со всеми, а уж в этом его никто не мог превзойти. Немец громадой высился над всеми, и его раскатистый, мощный голос, которым он владел великолепно, покрывал все остальные. Сначала он подпевал гитаре, а Аминта тянул: «Ун-ба-ба, ун-ба-ба!» Затем, поддавшись общему настроению, побагровевший, смеющийся Немец попросил всех помолчать, чтобы он мог спеть соло. Его просьба была удовлетворена.
— Этой песни вы наверняка не знаете! — закричал он.
Он пел и медленно приподнимался с места. Мелодия была нежная, певучая. Он исполнял ее, иногда чуть запинаясь, покачивая головой и закрывая глаза. Потом вдруг выпрямился во весь рост, вытаращил глаза и, хватив кулаком по столу, закончил:
Слушатели слегка оробели и, когда он кончил, с секунду колебались, прежде чем зааплодировать.
— Это не Вагнер? — спросил Метелло. — Мне Вагнер не нравится!
— А я откуда знаю, Вагнер это или не Вагнер! Моя жена всегда поет эту песню, она — про любовь.
— А о чем в ней говорится?
— Ну, о чем?! Немецкий я в общем, конечно, знаю. Я там десять лет прожил, но слова этой песни не очень ясны. Libe значит любовь, Wonne — это блаженство, Lust — веселье.
— Веселье!
— Веселье!
И они снова принялись пить, а потом спели хором «Гимн трудящихся» и куплеты о Менелике и Бальдиссере. Даже Олиндо и тот отличился. Еще с тех времен, когда он работал в шахте, в его памяти сохранилась не только мелодия, но и отдельные строфы «Интернационала». Он запел:
…Les premières balles
Seront pour les généraux…
И тут же перевел: «Первые пули будут для знати»[53].
Это толкование, сделанное со всей серьезностью, заслужило овацию присутствующих, потому что в нем была выражена мысль, с которой все они были согласны и которая вызывала у всех энтузиазм.
— Есть ли на свете более интернациональная профессия, чем наша?! — кричали они.
— Тот знает немецкий!..
— А этот говорит по-французски!
— А я — по-неаполитански, — заявил Метелло.
Его заставили исполнить «Марекьяро», и он соврал, будто сам видел окно, выходящее на море, о котором поется в песне, и будто из него можно высунуться, если попросить разрешения.
Этот день больше походил на праздник, чем на забастовку. Молодежь купалась в реке, а остальные чудесно провели время в беседке, увитой виноградом.
Сам Дель Буоно (которому суждено было со временем войти в историю), когда у него немного утихла зубная боль и он чуточку опьянел, снял пенсне, взобрался на стол и, опираясь на плечи Метелло и Немца, произнес одну из самых прекрасных речей в своей жизни. Ему аплодировал даже какой-то офицер, ужинавший за отдельным столиком.
В заключение рабочие механических мастерских, лучше других державшиеся на ногах, с триумфом пронесли Дель Буоно по виа дель Прато и обещали каменщикам свою поддержку и солидарность.
И подобно тому, как Метелло приютил Олиндо, Липпи пригласил к себе в Баньо а Риполи, где он жил «под самой аркой дель Камича», Аминту Доннини, который оказался без крова, так как из-за забастовки не мог ночевать в бараке на стройке.
— У меня где-то должна быть складная кровать, я тебе ее мигом приспособлю, — говорил старый Липпи. — На ней спал самый младший из моих мальчиков, а теперь и он уже женат. У меня их было трое, но младший, такой плут, всех за пояс заткнул. Сейчас он токарь, работает на заводе Пиньоне. Один из сыновей умер в шестнадцать лет от тифа. А средний мостит улицы. Он тоже не захотел подниматься на леса. Впрочем, он всегда был с ленцой. Видно, ему больше по душе мостить улицы. Он работает от муниципалитета, получает три чентезимо в час и наплодил кучу детей. Идем ко мне, Аминта, идем! Если пожелаешь, сможешь ночью сходить к своей жене. Далеко ли от арки дель Камича до Понте а Эма? Кратчайшим путем — четыре-пять километров. Пустяки!
Так прошел второй день забастовки, а за ним и третий, и четвертый. Но они уже больше не собирались в остерии: ни у кого не было денег на вино. Затем прошла неделя, потом — десять дней, потом тринадцать, и вот наконец минуло две недели забастовки — две недели без заработка! Но ни один из строителей не сдался. Каждое утро они шли на свои участки, хотя хозяева бывали там редко и все равно обращаться к ним не разрешалось. На строительстве торчали помощники и десятники, но с ними лучше было не затевать разговоров, чтобы не ввязаться в драку.
В эту субботу их ждало объявление — одинаковое на всех стройках. Оно гласило:
Последнее предупреждение
РАБОЧИЕ, ВЕРНУВШИЕСЯ НА СТРОЙКУ В ПОНЕДЕЛЬНИК, БУДУТ ОБЕСПЕЧЕНЫ РАБОТОЙ НА ВЕСЬ СЕЗОН. ОСТАЛЬНЫЕ МОГУТ СЧИТАТЬ СЕБЯ УВОЛЕННЫМИ. ПРИЕМ НА РАБОТУ ЗАНОВО НАЧНЕТСЯ ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ, И КАЖДОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ БУДЕТ РАССМАТРИВАТЬСЯ ОСОБО.
Дирекция
В полдень строители вновь собрались в Монтеривекки и в своих выступлениях признали, что ошибались, рассчитывая обиться уступок со стороны хозяев в первые же недели забастовки. Поскольку на деле все оказалось по-иному, решили пока ничего не предпринимать, так как это могло быть расценено как признак слабости. Только в том случае, если хозяева сами дадут понять, что готовы начать переговоры, рабочие пойдут им навстречу, не обостряя положения, с искренним желанием достигнуть договоренности и, пожалуй, даже снизив свои требования на десяток чентезимо.
Дель Буоно, оглядев присутствующих, заметил, что единственного человека, предупредившего, что к началу третьей недели он сдастся, на собрании не было. Но рабочие, пришедшие из Скандиччи и Вингоне, заверили его, что молодой Фалорни вовсе не стал штрейкбрехером. Он уже не был ни забастовщиком, ни каменщиком. В течение этих двух недель Фалорни работал в деревне, в поле, отчасти для того, чтобы не бить баклуши, отчасти — чтобы не сидеть на шее у родных. В нем вновь пробудилась любовь к земле и к девушке, с которой он был помолвлен несколько лет назад. Его невеста была крестьянкой из имения в Кассе, и ее родители снова поставили условием, что отдадут дочь за Фалорни, только если он уйдет со стройки и опять станет крестьянствовать. Это был целый заговор, в котором участвовали старики Фалорни, невеста и ее родители. Парень попался на удочку. А впрочем, ему и самому этого хотелось.
— Профессию я приобрел, и никто ее у меня не отнимет, — заявил он. — А город и стройки никуда не денутся, так и будут в двух часах ходьбы от нас.
Он передавал через товарищей привет и наилучшие пожелания всем каменщикам. Рассказ о предстоящей свадьбе несколько поднял их настроение.
И вот на закате они собрались вновь и стояли, выстроившись перед своими строительными участками.
Сердца их были полны надежды и в то же время сжимались от страха; даже у самых закаленных сердце невольно билось, как у драматурга в день премьеры или как у влюбленной девушки. Эти люди не умели притворяться: стоило взглянуть на них, и сразу можно было понять, чего они добиваются.
В тот вечер хозяева ожидали их прихода. Они встретили каменщиков с таким видом, смотрели на них так, будто хотели сказать: «Мы потеряли двенадцать дней. Задержка принесет нам ущерб в несколько тысяч лир. Но зато все это время мы не платили вам денег. И вот сейчас мы пойдем домой, где для нас давно готов ужин. Мы можем и еще подождать. А вот вы-то как? Что ждет вас дома сегодня вечером»?
Окруженный своими телохранителями, Бадолати стоял у входа в контору. На нем был пиджак из альпака, широкий и длинный, как зимняя охотничья куртка; шляпа сдвинута на затылок, в зубах окурок потухшей сигары. Его племянник, докурив одну сигарету, тотчас же достал из портсигара вторую. Криспи проворно поднес ему зажженную спичку.
— Гляньте, вот они, хищники! — сказал старый Липпи.
Но каменщиков не испугали ни поза Бадолати, ни его взгляд, ни даже скрытый в нем вызов. Они боялись самих себя, боялись за каждого стоявшего рядом товарища, боялись, что его или даже их собственное сердце не выдержит и толкнет либо на капитуляцию, либо на какой-нибудь отчаянный поступок. Хозяин испытывал их, а они следили друг за другом, словно не доверяли один другому, держались начеку и в то же время подбадривали товарища. Они хотели во что бы то ни стало сохранить единство и солидарность. Будь здесь Дель Буоно, он, конечно, сумел бы поднять их настроение. Но он не имел права даже приблизиться к стройке. Это было запрещено законом; если бы он посмел здесь появиться, хозяева могли потребовать его ареста. К тому же каменщики считали, что и Салани сумеет использовать любую возможность, не обостряя положения. «Ведь он и сам отец семейства, наш Тополек!»
У них было не очень-то много фантазии, но если бы они могли ясно выразить свое желание, оказалось бы, что больше всего они хотели увидеть, как Криспи или Нардини вытащит из конторы заветный ящик и инженер начнет выдавать им заработную плату. Эти безбожники втайне уповали на чудо. Был субботний вечер, и второй раз вернуться домой без получки казалось просто невозможно. Тем более, что работа была — вот она, здесь, рядом: кирпичи только и ждали, чтобы их начали укладывать, оконные рамы — чтобы их поставили на место, стены — чтобы их штукатурили.
Чувство ответственности угнетало рабочих. И назойливо, как шершень, гудевший над толпой, сверлила мозг неотступная мысль. Они должны были воскрешать в памяти причины, толкнувшие их на забастовку, причины, которые они взвешивали про себя в то утро в Монтеривекки. И все же эта мысль ни на минуту не покидала их: если бы мы работали, нам сейчас уже платили бы деньги. Как бы мал и ничтожен ни был заработок, все же мы не вернулись бы домой с пустыми руками.
— Вот они, хищники, гляньте…
Шершень долго кружился около маленького Ренцони. Наконец парень изловчился, поймал его и, желая послушать, как он жужжит, поднес кулак к уху.
Но Криспи так и не вынес ящик с деньгами, по знаку инженера он повесил замок на дверь конторы. Каменщики стояли в ряд около насыпи и молчали. Инженер, будто не замечая их, в сопровождении племянника пошел вдоль стройки. Небо было алым. На путях маневрировал одинокий паровоз. Ренцони завернул шершня в носовой платок и сунул его в карман.
Когда инженер проходил мимо каменщиков, взгляды всех обратились к Метелло. Это длилось всего несколько минут, тех минут, которые понадобились инженеру, чтобы дойти До угла виа Витторио-Эммануэле.
Метелло словно передались через устремленные на него взгляды напряженность и скованность, охватившие всех и встревожившие его. Он понял, что, если бы сейчас он окликнул инженера и объявил о капитуляции, никто из товарищей не упрекнул бы его. В душе все они, так или иначе, были бы ему только признательны. И Метелло почувствовал, что он одинок, что лишь немногие здесь с ним заодно; и к этим немногим, конечно, нельзя причислить ни Олиндо, всем своим видом умолявшего об отступлении; ни Липпи, взгляд которого, казалось, напоминал о том, что с самого начала он не хотел брать на свою совесть эту ответственность; ни Аминту, ослепленного гневом и готового броситься на инженера, швырнуть в него камнем; ни, наконец, даже Немца, Бутори вынул было изо рта стебелек овса, затем снова принялся его жевать, кивнув головой. Но это было скорее советом принять какое-нибудь решение, нежели согласием с Метелло. Бутори поднял брови и с минуту потоптался на месте, раскачиваясь всем своим огромным телом. Возможно, что целиком на стороне Метелло был маленький Ренцони, не сводивший с него своих ясных глаз и сжимавший в кармане пойманного шершня, да еще несколько человек, которых он даже не считал своими друзьями. Они, казалось, искали у него поддержки, хотели, чтобы он показал свою уверенность и спокойствие, свое умение быть хозяином не только собственных нервов, но и положения. И, встречая их взгляды, Метелло невольно вспоминал историю каждого из них.
Вот Меони, по прозвищу Сантино[54]. Он из Пелаго, работает подручным. Все знают, что по воскресеньям он ходит в церковь: у него свои убеждения. Несколько месяцев назад у него родился сын, которого он назвал Альбертарио. Сантино часто говорил: «Ну чего тебе, Метелло, не хватает, чтобы стать примерным христианином? Немного доброй воли. Смог бы ты, действительно, поклясться, что не веришь в существование бога?» Метелло обычно отделывался шуткой, а иногда богохульствовал, чтобы разозлить Сантино и преодолеть замешательство, в которое приводил его этот вопрос.
Вот Леопольдо, сверстник Метелло или чуть постарше его, отбывавший военную службу в Африке. Едва успел он высадиться на африканский берег, как сразу подхватил одну из тамошних болезней: «каждые две минуты бегал по нужде», — рассказывал он. И это еще оказалось счастьем для него. Воины Менелика «превратили в кашу» роту, в которой служил Леопольдо. Это было все, что удавалось из него выудить. Он готов был рассказывать о чем угодно, но о том, что касалось его самого, говорил неохотно. Также никогда не заговаривал он и о доме. Было известно, что прошлой зимой у него умерла жена. Но от чего? Врачи заявили: «Не выдержало сердце. Другого объяснения нет». Она оставила ему трех сыновей, причем самому старшему было четыре года. Теперь за детьми присматривала свояченица, которая к тому времени, как случилось несчастье, собиралась выходить замуж, но вынуждена была отказать жениху. К рассказу о своих приключениях в Африке Леопольдо добавлял еще: «У меня было много друзей в роте. Бедные ребята! И бедный полковник Де Кристофорис. Был он нам как родной отец. Святой человек! Куда там Дель Буоно! С ним можно было держаться на равной ноге. И в армии есть хорошие люди, да еще какие!»
Между Леопольдо и Сантино стоял Фриани. Это был крестьянин из Галлуццо, ставший теперь хорошим каменщиком. Метелло помнил его еще чернорабочим в бригаде своего тестя на стройке в Ромито. Днем, возвращаясь из Монтеривекки, Метелло шел рядом с Фриани и спросил у него:
— Что бы сказал нам мой тесть, будь он жив, а, Фриани?
— Что мы пьяницы.
— Но он не сказал бы, что мы поступаем плохо?
— Вряд ли он одобрил бы нас, но все равно, конечно, был бы с нами.
— А кем был твой тесть, Метелло? — спросил маленький Ренцони. — Какие у него были взгляды?
— Он был анархист и смотрел на жизнь правильно, — ответил ему Фриани.
Заметив, что Метелло по-прежнему глядит на него, Фриани продолжал:
— И я придерживаюсь тех же убеждений, разве ты не знал об этом?
Дуили стоял шестым справа в этой шеренге. Это был уже пожилой человек, лет пятидесяти, в жизни которого было немало романтичного. После 1870 года он, как и многие другие, отправился в Рим, где в это время легче было найти работу, точно так же как и во Флоренции, когда она была столицей. Невеста ждала его год, два, а потом ей надоело, и она вышла замуж за другого. Дуили специально приехал во Флоренцию и, как полагается сицилийцу, бросился на изменщицу с ножом, но вопреки своим намерениям только легко ранил ее. Последовало шесть лет тюрьмы, полицейский надзор, потом Дуили как-то затих. Оставшись холостяком, он никогда не вспоминал о своей бывшей невесте, будто ее и не было. Завидев ее издали, он переходил на другую сторону улицы. Минуло двадцать лет. Вскоре после того, как она овдовела и надела траур, Дуили пришел к ней. Вдова жила одна с тремя младшими детьми, и он остался жить у нее, в ее семье. Дети звали его папой. Но жениться на ней он не пожелал.
Метелло мог представить себе, как каждый из двадцати-тридцати стоявших здесь рабочих возвращается в этот вечер домой — вторую субботу без получки! И ему стало ясно, что пусть подсознательно, но все они без исключения ждут, чтобы он взял на себя одного ответственность за продолжение забастовки. Потом они разделят с ним эту ответственность, но им нужно было, чтобы он своим поведением принудил их к этому! В этом нуждались все — и те, кого он хорошо знал, кому был другом, и все остальные, кого он, хотя и работал с ними на одной стройке, знал, пожалуй, только по имени. Большая часть их пришла из окрестных селений — Скандиччи, Галлуццо, Баньо а Риполи, Таварнуцце, Дикомано, Импрунета. Люди, с которыми он не раз говорил о политике, о женщинах, о детях, с которыми вместе выпивал, которые так же, как и он, с тем же риском и с таким же трудом взбирались на леса, чтобы укладывать балки, возводить стены, штукатурить, белить; люди, с которыми он стоял в очереди в день получки, слушая, как они ругаются и жалуются, что этих денег не хватит даже до вторника. И вот теперь он должен их опасаться, — опасаться вон того, девятого в шеренге, если считать слева; кто он, как его прозвище? Ах да, Померо[55] из Фьезоле, он тоже поднял руку две недели назад там, на берегу Терцолле. А сегодня вечером его ждут дома пятеро детей, один другого меньше, как пальцы на руке. Он смотрит на Метелло: ведь сейчас, можно сказать, решается и его участь.
…Несколько мгновений Метелло боролся с желанием не брать на себя бремя этой ответственности. На фоне всеобщей бедности, а иногда и подлинной нищеты он, один из немногих, мог считать себя в более выгодном положении. Семья у него была невелика, да и Эрсилия кое-что зарабатывала; может быть, поэтому он и не колебался. А у Дель Буоно, который руководил ими через Метелло, откуда у него такие права? Бастьяно — молодец, он бескорыстен, это Красный Ангел, Бескрылый Ангел, который неизвестно чем перебивается, уж он-то, без сомнения, заботится об их благе. И все-таки что знает он об их трудностях, о том, каково им возвращаться домой с пустыми руками?
«А Корсьеро, а Джаннотто? — подумал Метелло. — Как ведут они себя на своих стройках?»
И это заставило его решиться. В тот самый момент, когда он уже хотел окликнуть инженера, дошедшего до конца улицы, мысль о том, что по его вине, «все из-за этих рабочих Бадолати», могла нарушиться солидарность бастующих, эта мысль заставила его выполнить долг и взять на себя ответственность, которую так стремились переложить на него взгляды друзей.
Из его груди вырвался наконец вздох облегчения.
— Ребята, — сказал он, — это оказалось труднее, чем мы думали.
И вдруг стоявший рядом Аминта схватил камень и ринулся было вслед за Бадолати, чтобы напасть на него сзади. Метелло успел поймать Аминту за руку и с силой скрутил ее, а в это время товарищи обступили их. Аминта с проклятьями рухнул на колени и, уступая силе, медленно разжал руку. Камень стукнулся о мостовую.
Маленький Ренцони крикнул:
— Смотрите, инженер передумал!
Бадолати в сопровождении племянника успел отойти всего на несколько метров. Видя, что хозяин возвращается, Криспи и Нардини, бывшие свидетелями выходки Аминты, тоже подошли поближе. Каменщики стали полукругом, Метелло — в центре, между Аминтой и Липпи, который, посасывая свою трубку, сказал:
— Посмотрим, что теперь будет.
Инженер был взбешен. И все же, когда он заговорил, в его голосе звучала надежда, а резкий, не терпящий возражений тон смягчался деланной отеческой снисходительностью.
— Нет не «посмотрим», а извольте отвечать! Я хочу знать, из-за чего вы тут деретесь.
— Никто не дерется, — ответил Метелло.
— Я все видел. Доннини хотел мне что-то сказать, а ты бросился на него. И, конечно, не один Доннини хотел бы вновь приступить к работе. Так знай, что, пытаясь им помешать, ты совершаешь преступление. Я уже несколько лет защищаю тебя от полиции. Но на этот раз, не задумываясь ни На минуту, сам донесу на тебя!
Говоря это, он больше смотрел на Аминту и на других рабочих, чем на Метелло, к которому обращался. Но вопреки ожиданию он встречал лишь враждебные или удивленные взгляды.
— Ну, так что же, Доннини?
Аминта стоял, опустив голову и сжимая одну руку другой.
— Не спрашивайте меня… — даже не проговорил, а буркнул он.
— Аминта почувствовал себя плохо и упал, — сказал Метелло.
— А почему он почувствовал себя плохо?
Тут вмешался Криспи.
— Ну, уж если вы хотите знать правду, синьор инженер, то я скажу вам ее!
И тут — это получилось более неожиданно, чем если бы солнце вдруг появилось на небе после заката, — старый Липпи запустил в Криспи своей трубкой, угодив ему прямо в лоб. В то же мгновение он нагнулся, зачерпнул пыли и, подскочив вплотную к десятнику, швырнул всю пригоршню прямо ему в глаза с криком:
— Негодяй! Мошенник! Доносчик!
И, вырываясь из рук Немца, который почти приподнимал его над землей, он продолжал проклинать десятника и плеваться.
А тот, ослепленный пылью и гневом, выхватил револьвер и наверняка выстрелил бы, если бы в этот самый момент единственные люди, которые еще держали себя в руках — Метелло и Немец с одной стороны и инженер с другой, — не бросились к нему и не разоружили его. Когда помощник инженера с оружием в руках выбежал из конторы, он понял, что в его вмешательстве нет необходимости. Каменщики уже расширили круг, в центре которого, возле Криспи, Метелло, Немца и инженера, появился Нардини. Он взял Криспи за руку, подвел к бочке и окунул его в воду головой, не только чтобы промыть глаза, но и чтобы остудить его пыл. Затем Нардини обратился к молодому помощнику инженера:
— Послушайте меня, спрячьте оружие. Это просто отчаявшиеся люди, а не убийцы.
Солнце зашло, был уже вечер, и там, за полями, на железнодорожном переезде, сторож зажигал фонари. Метелло протянул инженеру револьвер рукояткой вперед.
— Неплохо закончилась бы неделя, — сказал он.
Бадолати опустил револьвер в карман, снял шляпу и провел платком по волосам и шее.
— Ну и каналья же ты, Салани! — воскликнул он. — Именно потому, что ты честный человек, ты и есть каналья. Как твой тесть. Но тот по крайней мере действовал сам по себе. Ты же подстрекаешь других и не замечаешь вреда, который приносишь всем — и им и мне.
— Вы приписываете мне слишком много значения, я такой же, как все, и отвечаю только за самого себя. Все дело в том, что у этих людей открылись глаза.
— Я знаю это, — ответил Бадолати и, казалось, вздохнул. — Но нужно, чтобы они их закрыли, да побыстрее.
Он приказал племяннику и Криспи идти в контору, а затем добавил:
— Уж если даже старики теряют голову, то чем же все это может кончиться?
— Прошу прощения, — сказал старый Липпи. — Оказывается, мне только на вид шестьдесят лет. Но будем считать случившееся моим личным делом. К тому же Криспи знает, где я живу.
— Я тоже потерял голову, — проговорил Аминта. — Мы все надеялись, что вы начнете переговоры.
Прежде чем ответить, Бадолати испытующе посмотрел на него. Затем опять обернулся к рабочим, как бы желая показать, что, отвечая Аминте, он обращается к каждому из них.
— Начну переговоры? Я? Если бы это зависело только от меня — возможно. Но прошли те времена, когда предприниматель был сам себе голова. Теперь существует Объединение владельцев строительных предприятий, которое все и решает. Пока каждый поступал по своему усмотрению, я всегда ладил со своими подчиненными. Многие из вас могут это подтвердить. Но ведь вам самим словно вожжа под хвост попала. Вы сами виноваты во всем, что сейчас происходит. Сначала вы хотели восстановить лиги, теперь поговариваете профессиональных союзах. А ведь девяносто восьмой год должен был научить вас, что власти могут со дня на день закрыть Палаты труда. Вы дали спустить с себя шкуру ради Джолитти, который разрешил вам их открыть. Глупцы! Поступая так, вы лишь заставили нас поверить в силу Объединения. А его не сможет запретить никакое правительство. Это профессиональный союз хозяев. Неужели Дель Буоно не объяснил вам этого?
Он провел платком по губам и продолжал:
— Работы сейчас хватает. Никто из строителей не ходит без дела. Вы сами ставите себя в положение безработных. Приступайте к работе, а там посмотрим, возможно, со временем и удастся что-нибудь для вас сделать. Теперь же об этом и говорить не приходится. После той пробы сил, которую вы захотели продемонстрировать, Объединение ни за что не пойдет на уступки. Поэтому беритесь-ка лучше за работу, и все останется по-прежнему. А потом я постараюсь добиться от Объединения увеличения ваших заработков. Для этого нет необходимости ни в создании лиги, ни в забастовках. Что же касается этой стройки, то даю вам слово, что ноги Криспи здесь больше не будет. Я не уволю его: тому, кто ко мне хорошо относится, я никогда не дам пинка, даже если он перегнет палку. Важно лишь одно — что в понедельник вы его уже не застанете. Это все, что я могу сделать.
Инженер замолчал. И так как никто ему не ответил, он мгновение был в нерешительности.
— Давайте договоримся, — снова начал он. — Забастовка должна быть прекращена полностью и повсюду: как у меня, так и у Тайути, у Массетани, у Фиаски и у других. Пусть хотя бы часть из вас вернется на стройки — по пять-десять человек на каждую площадку. Работу могут вести сокращенные бригады, но она должна начаться повсюду. Таковы наши условия. Надеюсь, что среди вас найдутся люди, способные подать пример и показать, что они поняли, какая ответственность ложится на них. Я желаю этого прежде всего ради ваших семей. Что касается других, непримиримых, то они придут сами. И чем позже, тем хуже для них. Выбросьте же дурь из головы, ребята, советую вам это по-братски, и не давайте никому кружить себе голову.
— Она уже кружится у меня… от голода, — пробормотал Аминта.
А Липпи добавил:
— От голода, гнева и еще кой от чего.
Бадолати сделал вид, что не слышал этих слов. Но одобрительный ропот, который за этим последовал, не дал Метелло вмешаться.
— Ну, теперь, мне кажется, все ясно, — заключил Бадолати. — До свиданья!
И он направился к конторе, где уже горел ацетиленовый фонарь; там в дверях стоял Нардини, помощник инженера курил, повернувшись спиной к окну, а Криспи ласкал собаку. В темном небе зажглись первые звезды и выглянул месяц, навстречу им, вся в лесах, тянулась своими пятью этажами недостроенная фабрика.
— Все до того ясно, что даже темно стало, — сказал старый Липпи.
Немец по-прежнему жевал стебелек.
— Если инженер продолжает повторять свои угрозы, — заметил он, — значит, нам еще есть на что надеяться. Не надо только слишком зарываться, чтобы потом не пришлось раскаиваться.
Метелло был доволен собой и поддался тщеславию, в котором его упрекала Эрсилия в первый же вечер забастовки, когда они остались наедине.
— Правильно я себя вел? — спросил он. — Вы согласны с тем, что я делал?
В ответ он услышал слова одобрения, успокоившие его совесть, но не выражавшие особого восторга. Впрочем, другого он и не ожидал: ему достаточно было найти отклик на свои слова.
— Будем держаться до тех пор, пока это необходимо, — сказал он Немцу. — Ты верно говорил, что сегодня ничего еще не изменилось. — И добавил: — Завтра рабочие механических мастерских передадут Дель Буоно деньги, которые они собрали для нас за неделю. Постараемся распределить их как можно справедливее среди тех, кто в них особенно нуждается.
— Я тоже, — закричал маленький Ренцони, сжимая в кулаке задушенного шершня. — Я тоже нуждаюсь в деньгах! — Казалось, он боялся, что о нем позабудут. И понизив голос добавил: — По субботам дедушка ждет, чтобы я принес ему курева.
Итак, сколько они могли еще выдержать?
Забастовка похожа на осаду: в бездействии, но в полной боевой готовности надо выждать какое-то время, после чего последует либо вылазка, либо капитуляция.
Прошло еще две недели, приближался июль, а положение если и изменилось, то только в худшую сторону. Для каменщиков это была по-прежнему самая затяжная забастовка, какую они когда-либо предпринимали, но теперь хозяева стали рассматривать ее как локаут. В тот вечер, когда Липпи набросился на Криспи, нечто подобное происходило и на других стройках. Как обычно, Мадии оказался самым наглым из всех хозяев. И камень, который Аминта пытался бросить в Бадолати, был подхвачен на другом участке и полетел в бывшего десятника, задев его фуражку. Подрядчики прибегли к содействию властей, которые прислали войска на все строительные площадки. Теперь везде рядом со сторожем можно было видеть унтер-офицера и трех солдат. И когда каменщики бродили возле строек, уже не в надежде встретиться с хозяевами, а лишь из чувства привязанности к этим самым родным в городе местам, солдатики, напуганные полученным приказом, хватались за карабины и кричали:
— Назад! Уходите, ради бога!
Это были двадцатилетние юнцы, и хотя они знали, что за их спиной стоят унтер-офицер и сторож, вооруженные револьверами, они настолько волновались, что у них дрожал голос. И действительно, задержись здесь кто-нибудь из рабочих чуть подольше, одно из этих ружей могло бы выстрелить само собой. Словом, то, что произошло в Бари, повторялось теперь во Флоренции. Казалось, не было никакого выхода из положения. По слухам, Бадолати, колеблясь между желанием начать переговоры и чувством солидарности, которое от него требовалось, «чтобы не стать штрейкбрехером среди подрядчиков», уехал в свое имение в Казентино, где «худел прямо на глазах», от одной мысли, что стройка заброшена и что вопреки своим привычкам он должен сидеть сложа руки. Во время молотьбы он не выдержал и принялся скирдовать солому. При этом он случайно встретился с двумя своими каменщиками, которые, чтобы как-нибудь просуществовать, работали поденно то на одном, то на другом гумне. Бадолати и здесь был хозяином и мог бы распорядиться, чтобы этих каменщиков прогнали, но он предпочел сделать вид, что не узнает их.
Старики и те рабочие, которые никак не сумели устроиться, раза два в неделю приходили пешком во Флоренцию. Отправлялись они из дома на рассвете, чтобы избежать палящего зноя, а в городе, соревнуясь с другими забастовщиками, «подпирали стены» Палаты труда. И так как ничего нового не случалось, они проводили день на площади Санта-Кроче, где, спасаясь от солнца, пересаживались со скамейки на скамейку, пока не наступал вечер. Тогда они возвращались на проспект Тинтори, и Дель Буоно подбадривал их прекрасными словами, проблесками надежды, а иногда распределял мелочь, которую, подобно монаху, собирающему даяния среди своей паствы, он сумел раздобыть для них во время собраний столяров или парикмахеров. Таким образом к концу недели удавалось «создать видимость, будто выдаются заработанные деньги». Рабочие механических мастерских пожертвовали сто три лиры, работницы табачной фабрики — шестьдесят, однако наиболее значительной была помощь, оказанная рабочими керамической фабрики. На двадцать пятый день забастовки прибыл собственной персоной мэр Сесто, синьор Фортунато Бьетолетти, который, впрочем, и сам работал на керамической фабрике «Рихард-Джинори», и вручил строителям двести девяносто шесть лир. Наконец, газета «Мураторе»[56], которая печаталась в Турине, объявила подписку в помощь бастующим Флоренции, Ливорно и Бари.
Теперь должно было выясниться, помнят ли Боргезио, Тиан, Кортьелло и Сальватори о событиях во Флоренции и о Джеминьяни. Ведь они в течение всего последнего месяца полностью получали заработанные ими деньги. Все, что собрали рабочие керамической и табачной фабрик, было роздано в четвертую субботу вечером. Каждый рассказал о положении своей семьи, и все деньги были разделены «по числу едоков», независимо от того, кем работал бастующий. И так как в доме Олиндо и Дуили было по шесть человек, а у Аминты жена и двое ребят, то он получил четыре части, а Олиндо и Дуили — по шести. Липпи получил две части, потому что у него была одна старуха жена, а маленький Ренцони, как одиночка, — всего одну часть. И этот способ дележки денег, поначалу казавшийся наиболее справедливым, теперь вызвал первые признаки недовольства. Начали говорить, что нельзя равнять новорожденного с мальчишкой семи-восьми лет, который способен опустошить целую кладовую, если бы там было что опустошать! И потом, те, у кого жены ходили поденно стирать белье, или плели соломку, или служили кормилицами, конечно же, находились в лучших условиях, нежели те, чьи жены день-деньской были заняты по дому, нянчили детей и не могли ровным счетом ничего заработать.
Когда же маленький Ренцони вновь потребовал денег на сигарные обрезки для деда, то парня заставили замолчать подзатыльником, который его наполовину оглушил и за который он так и не знал, кого благодарить. При этом не посчитались даже с тем, что дед Ренцони сорок лет отработал на стройках и был каменщиком первой руки, а теперь едва передвигался, опираясь на палку. И подобно тому, как маленький Ренцони не узнал, кто угостил его подзатыльником, остались неизвестными и те, кто выражал недовольство.
«Справедливость умерла, едва родившись, и никакой социализм не способен ее воскресить», — вот наиболее мягкое заявление из тех, что слышались вокруг. Рабочие пока еще не возлагали всей вины на вожаков, но кое-какие намеки на этот счет уже делались.
Когда наступил вторник шестой недели, все знали, что в субботу никому не будет выдано ни одной лиры. Ни к чему не привела и демонстрация, хотя устроили ее не на строительных участках и не перед префектурой, а прямо под окнами Объединения предпринимателей. Рабочие вели себя спокойно: достаточно было увидеть их, взглянуть в их лица, чтобы понять, зачем пришла сюда эта толпа. И все же их встретили с ружьями наперевес трое солдат во главе с сержантом; хотя толпа не двигалась и безмолвствовала, они отступили во двор и закрыли ворота. Немного погодя прибыла, неизвестно каким образом оповещенная, целая рота солдат в полной боевой готовности и разогнала забастовщиков.
Все, что можно выжать, было выжато. Рабочие механических мастерских, табачной и керамической фабрик были не в состоянии больше помогать им. Классовая солидарность — это одиннадцатая заповедь, но постепенно на смену энтузиазму приходит привычка. Примерно так бывает, когда умирает какой-нибудь родственник, болезнь которого тянется настолько долго, что превращается в нескончаемую агонию. Становится все труднее и труднее поддерживать его существование, и в конце концов оно даже морально превращается в тяжелую обузу. Сопротивляемость больного теперь целиком зависит от его жизнеспособности, от того, насколько он сохранил свои силы.
Все, кто жил в городе и кто оставался в деревне, согласились ждать до ближайшего четверга, после чего, по их словам, «они будут готовы на все». Но на самом деле в их отчаянии и гневе уже появлялся оттенок смирения. Теперь их питание сводилось к «панцанелле», которую обычно дают детям на завтрак или едят для возбуждения аппетита перед выпивкой. Это накрошенный и размоченный в воде хлеб, сдобренный уксусом, солью и щепоткой базилики. И считалось просто чудом, если хоть один раз в день, на ужин, удавалось наполнить этим крошевом миску каждого члена семьи.
Да, они будут готовы на все, если в четверг не получат денег, собранных по подписке, начатой газетой «Мураторе».
До четверга оставалось два дня. Завтра праздник Сан-Джованни, которому при других обстоятельствах были бы оказаны должные почести, отцы смотрели бы сквозь пальцы на то, что младшие детишки в голубой одежде, с крылышками за спиной, участвуют в религиозном шествии. Обычно в этот день вечером выходили всей семьей на набережную Арно или на ближайший холм, чтобы посмотреть фейерверк. Иногда катались на лодках и на корме бренчала мандолина. Это стоило два чентезимо с человека. Деревенские оставались в городе; На площадях звучала музыка, вокруг сияли огни, и возле сверкающего иллюминацией Палаццо Веккьо разыгрывалась лотерея.
Но на этот раз праздник Сан-Джованни пришелся на тяжелые дни, и это всех огорчало. К тому же в праздник не было повода околачиваться около Палаты труда в ожидании добрых вестей от Бастьяно, с единственной надеждой: «А вдруг ему удалось наскрести на каком-нибудь собрании еще немного денег?»
Они смотрели на окна кабинета Дель Буоно, как в дождливые дни смотрели на небо, надеясь обнаружить голубую полоску, которая позволит вскоре подняться на леса. Но вот уже шесть недель не только не прояснялось, но становилось все пасмурнее. Кончилась жатва, а с нею и случайные заработки в деревне. Теперь только одно отчаяние гнало их из дому. И уже все без исключения «подпирали стены» на проспекте Тинтори. У каждого из них, даже у самых убежденных, может быть, именно потому, что они первыми голосовали за забастовку, было такое чувство, будто они собственными руками заточили себя в тюрьму. Они томились до самого вечера на скамейках площади Санта-Кроче и Кавалледжери, напротив казармы, или слонялись по близлежащим улицам — виа де’Мальконтенти (сейчас она вполне могла бы называться их улицей[57]!), виа де’Маччи, виа делле Конче и де’Кончатори. Старались развлечься, глядя на реку: там всегда кто-нибудь купался или ловил рыбу. Рассказывали о забастовке малярам и каменотесам, стоявшим в дверях своих Мастерских, заводили разговор с кожевниками на двух узких Улочках, где все было пропитано запахом сырой кожи, к которому трудно привыкнуть. Сперва все их одобряли. И окурок тосканской сигары, который им предлагали, и стакан вина, и кусок хлеба были не милостыней, а угощением равного равному. Но теперь все начали осуждать забастовщиков.
— Не слишком ли дорого вам это обойдется?
— Раз вы не работаете в самый разгар сезона, то к зиме-то уж наверняка окажетесь в дырявых штанах!
Среди их собеседников встречались и социалисты, они рассуждали очень благоразумно!
— Вы уже покрыли себя славой. И если сейчас уступите, никто не сможет упрекнуть вас в отсутствии стойкости.
Стойкость, слава? Долгами — вот чем они себя покрыли! И хуже того — теперь их жены не могли найти кредит ни у одного булочника, ни у одного колбасника. Уйти с утра из дому значило спастись от стыда и опасности поднять руку на жену и детей, что с некоторыми из них случалось: когда На сердце камень, а голова словно в огне, это единственный способ внушить к себе уважение и доказать свою правоту.
Во дворе казармы звучал сигнал к обеду, и наиболее нахальные — а ими оказывались всегда наиболее голодные — возвращались на набережную Арно. Окна конюшен находились как раз на уровне тротуара, и, став на колени, они среди бела дня протягивали руку между прутьями решетки. А солдатики влезали на кормушки, затем на спины лошадей и совали голодным хлебцы и котелки, полные супа. Так наедались десять-двенадцать человек, а остальные только глазели. Солдаты были славными ребятами. Они говорили на венецианском, пьемонтском и сицилийском диалектах. У некоторых из них отцы или братья работали каменщиками, другие сами до армии были чернорабочими. Забастовщикам казалось, что эти солдаты не похожи на тех, которые охраняли стройки.
— Все мы итальянцы.
— Мы тоже работаем, как и другие.
— Бери, ешь!
— Через несколько месяцев и мне призываться… — говорил маленький Ренцони.
Вот единственный человек, для которого забастовка была настоящей забавой! Целые дни он проводил теперь на набережных и бульварах и познакомился там с одной нянькой. Они были одних лет, одинакового роста, и интересы у них были одинаковые. Встречаясь с Ренцони, нянька охотно позволяла своему барчуку убегать подальше и бросать в реку камешки. Это была крестьянская девушка из области Марке. Они рассказывали друг другу о своих семьях, о земле, о том, чтО у них сеют. Оказалось, что не было особой разницы между деревнями в Тоскане и в Марке. Скоро темы для разговоров у них истощились, а они еще не были женихом и невестой и поэтому даже ни разу не поцеловались, только все смотрели друг на друга, покачивая головой. Девушка приносила маленькому Ренцони завтрак и полпакета сигарных обрезков для дедушки. Распрощавшись с подругой, Ренцони спускался к Арно и нырял в воду. Если бы были какие-нибудь новости от Дель Буоно, его всегда могли окликнуть, подойдя к парапету.
Остальные весь божий день исходили желчью, словно их уже перестало греть солнышко. Даже старый Липпи не шутил по своему обыкновению.
— Посмотрите, я стал совсем седой, — сказал он как-то, сняв шапку и наклоняя голову. — Смотрите сами, если не верите.
Они могли часами просиживать на скамейках, не проронив ни слова. Незаметно для себя они впадали в детство: рисовали прутиками на земле контуры кирпичной кладки, писали: «Да здравствую я!», «Да здравствует социализм!», «Долой Объединение!», а затем стирали все это ногой. Иногда играли в филотто[58], сидя верхом на скамейке. Порой внезапно разгорался спор, причем почти всегда зачинщиком был Аминта, переходивший от одной группы к другой.
Он страшно исхудал, глаза у него горели, а щетина на щеках отросла пальца на два и уже ничем не отличалась от жалкого пучка волос, торчавшего на подбородке. Недавно он поссорился с тестем и свояками, которых, без сомнения, восстановил против него священник. Они, как обычно, начали упрекать его в бедности и лени, будто забастовка была его собственной выдумкой. Дело дошло до драки, причем ему досталось больше всех и его же арестовали. Полтора дня он провел в полицейском участке, на этот раз совершенно ни за что. В кабинете бригадьере произошла очная ставка.
— Ты что скажешь? — спросил Аминта у жены.
Семира подошла к нему ближе.
— Я выходила замуж за тебя, а не за них.
Родственники разыграли сцену отречения от Семиры, но ни ее, ни его не смогли ни в чем переубедить. И вот именно сейчас, когда положение было таким тяжелым, они с женой покинули Понте а Эма: Аминта вел за руку старшего сына, а Семира шла позади с малюткой на руках. Старый Липпи, приютивший в свое время самого Аминту, теперь пустил к себе всю его семью, предоставив им каморку с единственной койкой, на которой с трудом помещались дети. Могло ли так долго продолжаться?
Жена Липпи смотрела за детьми, а Семира ходила косить сено и подбирать колосья на жнивье. Она была молода, роды ее не состарили, не испортили фигуры, и хотя нельзя сказать, чтобы она была по натуре слишком податливой, присматривать за ней все-таки нужно было. Предоставленная самой себе, Семира легко могла погибнуть: она привыкла к труду, но не к лишениям. Теперь она работала поденно у одного огородника из Коллины, всеми уважаемого за богатство, но слывшего страшным бабником.
— Смотри, Семира, не поддавайся! — бросал Липпи как бы вскользь, но уж, конечно, не без тайной цели.
Каждый вечер она приносила домой по двадцать, тридцать сольдо. Теперь к приходу Аминты всегда бывала готова панцанелла, на столе стояла тарелка с помидорами и стакан вина. Но Аминта испытывал такую горечь, что у него сжималось сердце. Он часами сидел у подножия какого-нибудь фонаря или на ступеньках лестницы на виа де’Мальконтенти, и вдруг его прорывало. Но он и не думал уговаривать товарищей вернуться на стройку, напротив. Он считал, что сейчас не может быть и речи о том, чтобы приступить к работе, показав тем самым всю бесполезность забастовки. Ведь не сядет же смертельно усталый путник отдыхать на обочине дороги, завидев первые дома родной деревни.
— Так не может долго продолжаться! — говорил Аминта. — Бадолати, Мадии, Тайути предпочитают платить неустойку, но не идти на переговоры с нами. Они прячутся от нас. Они хотят довести нас до отчаяния. Но все равно мы до них доберемся! Беда в том, что нами плохо руководят. Дель Буоно — это святой, ему место на алтаре. Наш Тополек только и думает о политике, а Джаннотто, бедняга, легко поддается всякому влиянию. Нам нужно самим схватить хозяев за горло, задать им как следует жару, внушить страх!
— Жару-то, пожалуй, зададут нам, — бурчал про себя Олиндо. — Это мы должны их бояться. Здесь, как и в шахтах, та же история, и кончается она всегда одинаково. Когда нас ставят на колени, как сейчас, наши руководители умывают руки.
Говорил он тихо, и его мог слышать только тот, кто был рядом. И, уж конечно, это был не Аминта, с которым давно никто не связывался. Все отлично знали, что одинаково опасно и противоречить ему и соглашаться с ним. Аминта набрасывался на своего собеседника с кулаками, кричал: «Штрейкбрехер!» и яростно защищал Метелло и Дель Буоно.
— Ты сходишь с ума, Аминта, — говорил ему старый Липпи, — не горячись так!
Липпи был единственным человеком, которого Аминта слушался — из чувства признательности, а также из уважения к его сединам.
Дав выход возмущению, Аминта возвращался на свое место, усаживался на корточки и обычно говорил:
— Я уже побывал на каторге за то, что избил священника, а теперь могу снова туда попасть за то, что прикончу хозяина.
С некоторых пор он, казалось, одумался. Его даже видели улыбающимся.
— Подождем до четверга, в четверг все решится… А пока что мы получим деньги от «Мураторе». Предположим, что из них мне достанется пять лир. Мы тут же поужинаем по-человечески, а потом я скажу Семире: «Принарядись-ка сама да умой детей, я поведу вас на цирковое представление в «Арена Национале». Но я надеюсь, что мне достанется больше пяти лир…
— Сколько же придется на нашу долю? — спрашивали делегаты строек, сидевшие вокруг Дель Буоно.
Перед ними лежала газета с отчетом о первых результатах сборов. Сумма не превышала тысячи лир, а часть ее предназначалась забастовщикам Ливорно и Бари.
— Нас так много, что, распределив эти деньги, мы все равно не заткнем всех прорех, — сказал Немец.
У него это вырвалось нечаянно, но все имеют право говорить и к тому же, поскольку Метелло отсутствовал — его ждали с минуты на минуту, — здесь не было другого представителя со стройки Бадолати.
Немец тоже похудел, как и его хозяин, как и все остальные, но у него это было особенно заметно. Живот подтянулся, и теперь он казался еще выше и как-то внушал еще больше уважения. Он пропадал пятнадцать дней: ему поручили оштукатурить печь в подвале и побелить стены. С этим делом он не торопился и, как видно, на хлеб заработка ему хватало. Но на то, с чем едят хлеб, и, главное, на привычный стакан вина после ужина — нет, на это денег недоставало!
— Я был точен, вспомните-ка, Дель Буоно. Я говорил, что мы будем держаться, сколько хватит сил. А теперь мы уже сделали больше того, что могли, и больше, чем было условлено.
Он пришел в Палату труда, ведя за руку свою десятилетнюю дочку. Эта высокая худенькая девочка, типичная немка, с белесыми волосам и ресницами, внушала всем нежность и сострадание.
— Я привел ее с собой, потому что жена большую часть дня лежит в постели. Она на шестом месяце и у нее очень отекают ноги, — сказал он. — Уже из-за одного этого мне необходимо быстрее вернуться на работу. И давайте внесем ясность: я никого не предаю и не нарушаю уговора.
Девочка, степенно и серьезно сидевшая в углу, сложив руки на коленях, встретилась взглядом с отцом, и они улыбнулись друг другу.
— Jetzt gehen wir, Lotte.
— Wann du glaubst[59], папа.
— Лопни мои глаза, если она хоть каплю на тебя похожа! — сказал Джаннотто.
— Вся в мать, — ответил Немец, и в его глазах промелькнуло что-то похожее на горечь или грусть.
Чтобы переменить разговор, Дель Буоно вернулся к тому главному и единственному вопросу, который их всех сейчас интересовал:
— Не будем раньше времени заказывать панихиду, — сказал он. — Еще не все потеряно. В подписке «Мураторе» пока не приняли участия Милан, Турин и область Эмилия-Романья. А ведь именно на них мы больше всего и рассчитывали. И к тому же не зря Мадии и Тайути отправились в Рим. Пешетти будет держать нас в курсе дела. Он уже разговаривал с Джолитти, с которым проделал вместе часть пути. С ними был еще и Куальино. Они обсудили обстановку. Мы, конечно, знаем цену Джолитти, но подобным вещам он все же уделяет внимание. И не забудьте еще, что у них на носу выборы. У Тайути и Мадии подряды на общественные работы от государства, а не от городского управления. И если только министерство всерьез потребует от них сдачи строящихся зданий в установленные сроки, положение сразу же изменится в нашу пользу.
Он снял пенсне и спросил:
— Почему до сих пор нет Метелло? Вот уже несколько раз он или запаздывает, или совсем не приходит.
Немец сказал:
— Наверное, нашел какую-нибудь работу.
— Не думаю, — возразил Джаннотто. — Я бы знал об этом.
«Забастовщик — это трудящийся, который осознал свое положение эксплуатируемого и готов идти на борьбу и еще большие жертвы, чтобы отстоять свои права». Все это верно, когда действуешь, когда перед тобой Бадолати, а рядом товарищи, которым достаточно показать пример, и они станут несокрушимой стеной. А что потом? Когда забастовка затягивается, растут трудности, а с ними сомнения. Да, мы бродим по улицам, но не так, как безработные, у которых есть определенная цель — найти работу. Главное во время забастовки — сопротивление, точнее — выдержка. Времени у тебя сколько угодно, и ты можешь впасть в отчаяние, ругаться и поддаться любым соблазнам. Дни тянутся бесконечно. И ко всему прочему — жара, зной! Невольно задаешь себе вопрос: чем заполняют день люди, которым не надо работать? Ну, конечно, все упирается в деньги. С деньгами можно отправиться куда угодно — в Джоко дель Паллоне[60], в дневной кафешантан в увитой виноградом беседке Порта а Прато или просто на пляж. А вместо всего этого, чтобы не идти на площадь Санта-Кроче и не выслушивать одни и те же вопросы, бесцельные, потому что на них существует только один ответ: «Подождем, уж на этот раз они должны будут уступить», — вместо всего этого остаешься дома в трусах и шлепанцах, открываешь окна и двери и устраиваешь сквозняк. Ждешь не дождешься, когда кончится день, а ночью не можешь заснуть. И поскольку мы молоды, мы чаще предаемся любви. После полуночи дышится немного легче. А к утру, когда уже пора вставать, приходится спускать жалюзи, иначе под одной простыней становится прохладно.
Эрсилия говорит:
— Кажется, мы надолго запомним эту забастовку!
Но она не протестует, потому что сама молода и ей приятны ласки мужа. Она знает, что забот у нее теперь будет еще больше, что опять ей придется брать все в долг у лавочников, работать особенно много и тем не менее снова обращаться к ростовщице. Но, несмотря ни на что, эти дни стали для нее как бы днями отдыха, они были исполнены нежданной радости, от которой так трудно отказаться, а тем более отказать в ней любимому человеку.
С ребенком на руках Эрсилия идет за покупками, вооружившись нахальством и обворожительной улыбкой. Метелло отправляется в Палату труда, а когда он вернется, обед будет уже на столе. Но иногда она ждет его возвращения до самого вечера, потому что он с Дель Буоно где-то на собрании.
Вернувшись в этот день домой, Метелло принес взятый в партийной ячейке последний номер журнала «Критика сочиале» и теперь силился его прочесть. Стоит такая жара, что, хоть все двери распахнуты, не чувствуется ни малейшего движения воздуха. Невольно он подходит к окну. С некоторых пор мысли его неизменно стремятся к верхнему этажу, где в это время дня, когда солнце освещает противоположную сторону улицы, стоит у своего окна прелестная Идина.
— Поверите ли, синьор Метелло, я выпила чуть не поллитра аранчаты, а хочу пить еще больше прежнего.
— Жажду утоляет только вино.
— У меня есть и вино. Я теперь заворачиваю бутылку в мокрую тряпку, как вы меня учили. Не хотите ли выпить?
— О, это очень соблазнительно.
— Подождите минуточку, я принесу немножко аранчаты для Либеро. Может быть, и Эрсилия выпьет? Спросите ее.
— Эрсилия ушла к матери в Сан-Фредиано и взяла с собой малыша. Я один.
— Как же быть?
— Я могу подняться к вам.
— Я не то хотела сказать. Ведь я сейчас тоже одна.
— А вы не могли бы открыть мне дверь?
— Конечно, могу… Если об этом просите вы…
А началось это так. С месяц назад Ида праздновала свой день рождения. Эта несносная девчонка стала совершеннолетней! Утром Эрсилия поздравила ее и подарила букет живых гвоздик, за которые платила по чентезимо. Ида провела весь день у своих родителей, а вечером пригласила Метелло и Эрсилию на чашку кофе или, если они пожелают, — шоколада. Замужем она была больше двух лет, и сейчас ей исполнился двадцать один год. Знаменательная дата!
— Стареем… — тоненьким голоском повторяла она, а у Метелло прямо руки чесались. Однако визит продолжался не так долго, чтобы он мог потерять самообладание. Либеро только что заснул, и хотя Эрсилию отделял от сына всего один этаж, она все же беспокоилась. Когда их стали провожать, Чезаре, желая сострить на прощание, без всякой задней мысли сказал:
— Забастовщик — это без пяти минут бездельник, имейте в виду, синьора Эрсилия!
Из деликатности Эрсилия улыбнулась, а Метелло смотрел на Чезаре, подняв брови, и кивал головой так, что это можно было понять и как согласие и как выражение соболезнования.
Когда они вернулись домой, Эрсилия бросилась к нему на грудь и расхохоталась. Ее рассмешила не шутка Чезаре, а выражение лица Метелло, с каким он ее выслушал.
Метелло пояснил:
— Я так еще и не понял, что более несносно: его глупость или ее кривлянья.
Потом, лежа рядом со спящей Эрсилией и ребенком, он еще долго не мог заснуть, но думал при этом совсем не о забастовке, не о своих товарищах, не о Бадолати или Мадии, а о жильцах верхнего этажа. Будто он не был знаком с ними уже два года и не составил о них определенного мнения, которое казалось ему бесспорным и окончательным.
Чезаре был мастером своего дела, но что касается ума… Они с Метелло на все смотрели по-разному. Чезаре больше любил Вагнера, чем Верди, и считал прозу Аугусто Новелли (Новеллино) топорной, так же как и его манеру полемизировать и его комедии. Ноги его не бывало в Джоко дель Паллоне, никогда он не купался в Арно, никогда не пил вина, кроме как за едой. Еще удивительно, что он не был ханжой. Впрочем, священников он все же почитал, хотя и не ходил в церковь.
— Они занимаются своим делом, — говорил он.
По мнению Чезаре, все «занимались своим делом», как будто не было дел грязных и дел чистых!
— Не нужно видеть все в мрачном свете. Порядочных людей куда больше, чем мы думаем. И они как раз там, где их меньше всего ожидаешь встретить.
У него были какие-то допотопные взгляды. Он был очень педантичен, утверждал, что уважает всякие убеждения, — вероятно потому, что своих у него не было. А если и были, то сводились к следующему: красные, белые или черные идеи не должны вносить беспорядка в жизнь, или, как он говорил, «не должны поднимать тарарам». По его мнению, одинаково вносили беспорядок и премьер-министр Криспи, затеявший войну в Африке, и Бреши, покушавшийся на короля, и те, кто вышел на улицу в 1898 году, и генералы, которые их расстреливали. Одни стоят других. Он никогда не рисковал высказывать это открыто, но о его суждениях нетрудно было догадаться.
— Когда начинается тарарам, никогда заранее не знаешь, чем это кончится, — говорил Чезаре.
А причину его ненависти к тому, что он называл беспорядком, нетрудно было понять.
— Если поднимется тарарам, иностранцы к нам не приедут и даже те, которые уже здесь, разбегутся.
Его заказчиками были большей частью иностранцы, вся Италия подрабатывала на иностранцах!
Чезаре не любил над чем-нибудь особенно задумываться и вообще не жил, а скорее существовал. Весь день он проводил в мастерской, которую унаследовал от отца, а вечер посвящал капризам жены; по воскресеньям они отправлялись в театр Пальяно, и иногда после ужина — во внутренний зал кафе «Колоннине». Можно предположить, что он годами не выходил за пределы площади Санта-Кроче. И даже в армии не служил, из-за того что с малых лет вечно стоял согнувшись над подрамником и у него деформировалась грудная клетка. Вероятно, он за всю свою жизнь не уходил дальше набережной Арно и портиков. Его нужно было убеждать в том, что в районах Курэ и Ромито возникли и разрастаются новые кварталы, новые фабрики — словом, началась новая жизнь.
— Да, да, — говорил он. — Я не сомневаюсь в этом. Надо как-нибудь туда сходить.
Он обращался к жене и, стараясь сделать это незаметно, слегка касался ее руки. А жена отвечала:
— Нет, нет и нет! Я ни за что не пойду туда, пока мы не съездим на море. Мне дела нет до того, что в эти месяцы Флоренцию посещает особенно много иностранцев. Если ты не свозишь меня на морские купанья, я поеду одна.
— Хорошо, я согласен, — успокаивал ее муж. — Только не сердись, а то у тебя опять всю ночь будет болеть живот. Мы обязательно поедем на море этим летом, обязательно.
Хотелось встать и спросить: «Можно, синьор Чезаре, я от вашего имени дам вашей жене по физиономии?»
Но взгляд Эрсилии, лукавый, смеющийся и вместе с тем умоляющий, сдерживал его. И Метелло вмешивался в разговор только для того, чтобы сказать:
— Итак, синьора Ида, с этого дня начинайте копить деньги на лето.
Лето пришло, и Ломбарди сняли комнату в пансионе Панкальди и пляжную кабинку. Ида бывала там девочкой и теперь договорилась обо всем письменно: комната будет оставлена за ними на весь июль. «Несносная» убедила мужа доверить на это время мастерскую первому помощнику. У Чезаре их было трое. Он был настоящий хозяин!
— Если даже они утаят от нас часть доходов, мы потом заставим их все это возместить! — заявила Ида в день своего рождения.
Прелестная Идина! Она вся состоит из бантиков, гримасок и улыбочек. Но именно это, по-видимому, и пленило Чезаре. К тому же обоюдная пустота в голове помогла им спеться. Ида, говорил себе Метелло, «самое неприятное, самое несносное из всех существ, носящих юбку, на этом свете». Он называл ее «несносной», потому что эпитет «неприятная» по отношению к ней казался ему почти комплиментом. В пьесе «Любовь на крыше», которую они все четверо смотрели в воскресенье днем в театре Альфьери, кавалер говорил своей даме: «Выйди же, несносная, подари мне хоть один поцелуй!» Уже светало, а Метелло все продолжал думать о ней. Звонко щебетали ласточки, издалека доносился голос разносчика хлеба, а ему хотелось спать еще меньше, чем шесть часов назад.
Вскоре он услышал легкие шаги на верхнем этаже. Вот она, несносная, встала! И, конечно, ходит полуголая. Грудь у нее такая, что как раз должна уложиться в ладонь — это угадывалось даже под платьем. А ноги длинные, потому что у нее высокие бедра. Неплохая девчонка. И такой муж! Метелло вдруг подумал, что за эти два года он многое упустил. И тут же ему стало страшно стыдно. Эрсилия повернулась к нему лицом, на мгновение открыла глаза, натянула простыню до самого горла и свернулась клубочком. Метелло затаил дыхание. На верхнем этаже каблучки Иды застучали в обратном направлении.
Эрсилия прошептала:
— Ты не спишь?
— Привычка… — сказал он. — Мне надо было бы уже скоро вставать.
— Но ведь еще не приходил разносчик молока.
— Эрсилия, сколько лет мы женаты?
— Дай мне поспать, пока не придет разносчик и не проснется малыш.
— Меньше двух с половиной лет. Два года и четыре месяца. Тебе тогда только исполнилось двадцать, а мне уже было двадцать семь.
— Прекрасно! — сказала она. — Поставь на эти цифры в лото.
Она обернулась, чтобы посмотреть, не раскрылся ли ребенок, и опять свернулась калачиком рядом с мужем. Он был недоволен собой, стыдился своих недавних мыслей, но желание росло в нем с каждой минутой. Метелло смутно понимал, что дать сейчас волю этому чувству означало бы морально загрязнить себя и Эрсилию. Но в то же время это означало бы, что он решительно и беспощадно отгоняет от себя мысли об Иде и без ведома Эрсилии доказывает ей свою верность и любовь, которые остаются неизменными. Он погладил ее бедра, обнажил живот. Эрсилия еще не совсем проснулась и поеживалась от утренней прохлады, хотя на шее проступил пот. В ней еще не пробудилось желание, и тем не менее она покорилась и уже хотела, чтобы он продолжал ее ласкать и при этом был чуток и нежен, не нарушая ее сладостной полудремы. Метелло повернулся на бок и поцеловал в губы.
— Ты не успела открыть глаза, а уже остришь.
Эрсилия сонно улыбнулась.
— Поставь на них в лото… — повторила она.
Он приподнялся на коленях, и в этот самый момент ребенок проснулся, стал звать маму, которая тут же оказалась рядом с сыном и, баюкая его, не могла удержаться от смеха.
Это была третья суббота с начала забастовки. У них в кухне на раскладной кровати спал Олиндо. Оттуда доносился его кашель. Появился разносчик молока, и Эрсилия спустила ему из окна корзинку. Метелло пора было вставать. И хотя временами в течение дня он чувствовал усталость от бессонной ночи, все же он был бодр и держал себя в руках до самого вечера, когда у них произошла стычка с Бадолати. После ужина сон одолел Метелло и усыпил его совесть. Он внезапно, как ребенок, заснул за столом, положив голову на руки, пока Эрсилия мыла посуду, а Олиндо помогал ей, вытирая тарелки.
Идина исчезла из мыслей Метелло, но ненадолго.
На следующий день, в воскресенье, в театре Пальяно давали «Травиату» с Беллинчони в главной роли. Альфреда по этому случаю пел Бончи.
— Конечно, это не Вагнер, — сказал Чезаре, окликнув Метелло из своего окна, — но с такой Виолеттой даже Верди чего-нибудь да стоит. Разрешите пригласить вас и синьору.
Когда в чем-нибудь провинишься, кажется, что за тобой все время следят. Точно так же, когда вобьешь себе что-нибудь в голову, кажется, что даже муха летает вокруг тебя неспроста.
Сейчас все словно способствовало тому, чтобы сблизить Метелло с Идиной и заставить его увлечься. Она пришла в платье, которое вчера надела впервые, — в «совершеннолетнем» платье, как не уставала она называть его при всяком удобном случае. Руки ее были обнажены по локоть, на грудь спускалось два ряда голубых бус. Метелло обнаружил, что глаза у нее действительно совершенно черные, а уши маленькие-премаленькие и в них голубые сережки такой же формы, как у Эрсилии.
— Смотрите на мои серьги? — спросила она. — Я купила на Понте Веккьо такие же сережки, как у Эрсилии. Позавидовала ей.
— Признание смягчает вину, — сказал Метелло.
Этим он, не роняя собственного достоинства, снисходил до комплимента, о чем, впрочем, было известно лишь ему одному. Но тут же ему показалось, что глаза Иды блеснули, будто она поняла его намерение.
Театр Пальяно был «великолепен своим золотом, огнями и красным бархатом», но, для того чтобы занять удобное место на галерее, нужно было, купив билеты, стать в очередь за два часа до начала спектакля, а как только капельдинеры «давали дорогу диким зверям», мчаться вверх по лестнице, работая локтями и подбадривая себя выкриками. Одна выигранная ступенька означала несколько мест, захваченных в Центре галерки, откуда было видно и слышно, как из королевской ложи, хотя та и находилась четырьмя ярусами ниже.
В то воскресенье в суматохе Ида споткнулась о ступеньку, и толпа, несшаяся позади, готова была ее растоптать, И не Чезаре, а Метелло ловко подхватил Иду под мышки и пронес по воздуху над последними ступеньками. Она была легкая, как перышко, и вся светилась улыбкой. Затем последовал заключительный бросок для захвата мест, и они разом уселись в центре галерки. Женщины, как всегда, оказались посередине, но теперь, вопреки обыкновению, Идина села рядом с Метелло, так что ее юбка касалась его брюк. Усаживаясь, он на какое-то мгновение притронулся рукой к ее бедру, как раз в том месте, где была подвязка. Но Эрсилия тут же встала, смеясь над беспокойством, явно отразившемся на лице Чезаре.
— Идите сюда, Ида, — сказала она. — Ваш муж впадает в меланхолию, как только вас нет рядом с ним.
— Нет, что вы! — запротестовал Чезаре. — А впрочем, я не вижу причины менять наши привычки.
— Иногда перемены бывают полезны, — сказала Ида. — Я не двинусь с места.
— Как, Ида?! Вы хотите испортить нам все удовольствие от «Травиаты»? — воскликнула Эрсилия.
— Не говоря уже о том, — добавил Метелло, поддерживая шутливый тон разговора, а в душе стыдясь самого себя, — что скорее я мог бы ревновать!
— В таком случае, — заявила Эрсилия, — я тоже остаюсь на месте.
Казалось, это было поводом для всех четверых пошутить и блеснуть остроумием. Уже понемногу заполнялся партер, и разговоры, особенно женские, вертелись вокруг туалетов и модных летних шапочек, похожих на чулок, которыми на этом последнем в сезоне дневном представлении пестрели ложи и кресла. Все это продолжалось до тех пор, пока не погасили свет, не вспыхнули огни рампы, не началось движение на сцене и не раздался божественный голос Беллинчони, покрывающий хор:
Налейте, налейте бокалы полнее…
Метелло положил локти на барьер, свесив вниз скрещенные руки, и прилагал все усилия к тому, чтобы слиться с музыкой и действием, которое развертывалось на сцене. К несчастью, он слишком хорошо знал любовные перипетии истории Альфреда и Виолетты, чтобы отделаться от мысли, которая, раз возникнув в сознании, преследовала его с каждой минутой все настойчивей и настойчивей: «Я не знал ни одной женщины, которая носила бы подвязки». Эрсилия — та всегда носит круглые резинки, след от которых порой не исчезает до самого утра. Под влиянием ли духоты или разыгравшегося воображения ему стало казаться, что Идина постепенно все сильнее прижимается к нему, колени их соприкоснулись, и среди этой страшной жары они были словно объяты пламенем. Не помогали даже длинные лопасти новейших вентиляторов, вращавшиеся в нескольких метрах над ними в центре потолка.
После первого акта Ида, под влиянием обычной для нее быстрой смены настроений и мудрой уступчивости, которую она, кокетливо корча из себя ребенка, любила проявлять по отношению к мужу, поднялась и сказала:
— Уступите мне ваше место, Эрсилия. Не будем больше мучить наших мужей.
Слушая Беллинчони, они испытывали подлинное наслаждение, но от этого им не становилось менее жарко. Появился официант из буфета, и они решили выпить фруктовой воды. Метелло, чувствуя себя хозяином положения, заявил:
— Я угощаю.
Он выбрал для Чезаре лимонный напиток, а для себя, Идины и Эрсилии взял красный, похожий на вино. Когда огни снова погасли, Эрсилия, сидевшая теперь рядом с ним, прошептала:
— Тебе не кажется, что ты переборщил?
В тот же вечер дома Эрсилия сказала Метелло:
— Не знаю, что за удовольствие доставляет тебе отказывать ему в уважении. Ты пользуешься тем, что он воспитанный человек.
— Он болван и мещанин.
— Что ж из этого? Неужели для того, чтобы не быть мещанином, обязательно надо дурно вести себя?
Метелло замолчал, но внезапно почувствовал, что его охватывает раздражение.
Они заканчивали ужин на кухне вместе с Олиндо, который оставался присматривать за Либерино. Сейчас Олиндо решил вмешаться:
— Мещанин он или нет, а сумел добиться солидного положения. И даже, как я слышал, может позволить себе поехать на море. А как вспомнишь о своем положении!.. Завтра поеду в Ринчине, а сумею ли отвезти своим две-три лиры, еще неизвестно. И это после того, как я там не показывался больше двух недель! Ну хоть три лиры будут, как ты думаешь?
— Может быть, кто его знает, — сухо ответил ему Метелло. — Ты получишь свою долю, как и все остальные.
Распаляясь от собственных слов и как бы изливая на голову Олиндо весь яд сомнений, тяготивших его душу, он продолжал:
— Некоторые, и ты в том числе, пытаются посеять раздор. Я уже не первый день наблюдаю за вами. Вы только и знаете, что жаловаться. После всех хороших слов, сказанных в первый день забастовки, Немец теперь тоже идет на попятный. Ты, как мне кажется, с ним подружился. Все вы заодно. Будто это я, Джаннотто или Дель Буоно заставили вас бастовать. Будто хозяева здесь ни при чем и забастовка не была начата по единодушному решению вас всех.
Олиндо сидел, опустив глаза, и скатывал на скатерти хлебные шарики. Эрсилия сказала:
— Метелло, потише. Разбудишь ребенка.
— Разве я не прав? Может, я ошибаюсь?
Олиндо покачал головой.
— Это совсем другой разговор, — тихо сказал он.
— Нет, это именно тот самый разговор. Слов нет, ты нуждаешься, но в большей или меньшей степени нуждаются все. И если ты действительно не хотел возвращаться домой с пустыми руками, то мог бы за это время съездить в Ринчине и поработать там на уборке урожая, как это сделали многие.
— С моим-то здоровьем!
— Работать вилами не тяжелее, чем таскать бадьи с раствором на леса.
— Тяжелее. Ты не брал вил в руки пятнадцать лет и забыл, что это такое. К тому же тогда мы были мальчишки и если падали с ног от усталости, это лишь шло нам на пользу… А потом, сейчас мне пришлось бы унижаться перед дядей-фатторе больше, чем когда бы то ни было.
— В этом и есть твоя ошибка… Неужели ты не понимаешь, что говоришь ерунду? Просить работу ты считаешь унижением?!
Эрсилия снова попыталась вмешаться, и Метелло встал.
— Я кончил, — сказал он, пожелал доброй ночи и отправился в спальню.
Луна светила достаточно ярко, и он решил не зажигать свечу, чтобы не потревожить ребенка, да к тому же окна были распахнуты — могли налететь комары. И хотя в домах напротив не было света, на улице жизнь била ключом: кто-то кого-то звал, слышались голоса людей, сидевших у подъездов на низеньких стульчиках, шум экипажей возле каретного сарая. С угла виа Микельанджело, где находилась винная лавка, доносились трели мандолины. Как мог он почувствовать, что Ида выглядывала из своего окна? Значит, думал о ней? Он подошел к окну, посмотрел вверх, но не смог ни поздороваться с Идой, ни пожелать ей доброй ночи. «Несносная» была в одной сорочке, с обнаженными плечами и, так же как он, не сказав ни слова, будто уже давно ждала этого момента, неторопливо улыбнулась, слегка покачав головой, что должно было означать дружеское порицание. А он продолжал смотреть на нее, отвечая улыбкой. Потом отошел от окна и растянулся на постели. Ида тихо напевала и, несмотря на трели мандолины и уличный шум, до него доносился ее голос:
Париж мы скоро покинем с тобою,
В жизнь снова вступим светлой стезею…
Вот ненормальная, вот соблазнительница! И постель казалась ему как никогда жаркой, и зной — еще более удушливым. Ребенок спал на боку, полуголый, сунув два пальца в рот. Метелло услышал голос Чезаре, позвавшего жену, и ее ответ:
— Дай мне подышать еще пять минут. Нет, меня никто не видит. К сожалению, ни малейшего ветерка. У меня вся грудь мокрая от пота.
Метелло встал, натянул брюки и вернулся на кухню. Эрсилия стелила постель для Олиндо, который все еще сидел, обхватив голову руками. Метелло сказал ему:
— Ну, будет, мыслитель, пойдем. У меня есть двадцать чентезимо, хватит на два стакана вина. И на глоток свежего воздуха! Здесь дышать нечем.
Эрсилия из-за спины Олиндо улыбнулась ему, и эта Улыбка была ударом в сердце Метелло. Однако, выйдя на Улицу и не слушая оправданий Олиндо, бормотавшего: «Ты не должен думать…», он обернулся и посмотрел вверх, на окно Иды. Она появилась на мгновение и тотчас же скрылась.
Прошло две с лишним недели. Олиндо уехал в Ринчине. В город он должен был вернуться в ближайший четверг, как и все каменщики и чернорабочие, жившие в окрестных селениях. Эрсилия с согласия Метелло отдала Олиндо деньги, которые заработала дополнительно, плетя соломку по вечерам. Это было немного, но все же у него прибавилось двадцать пять сольдо к трем лирам, полученным от Дель Буоно. Так как положение самих Салани тоже становилось с каждым днем все более серьезным (росли счета у булочника и бакалейщика и долг ростовщице, не получавшей очередных взносов), Эрсилия решила бросить плетение соломки и заняться изготовлением искусственных цветов — теперь уже не для развлечения, а ради заработка.
Роини, ее бывший хозяин, женился на одной из своих мастериц — ему нужна была жена, а мир его был ограничен стенами мастерской. Когда ушла Эрсилия, он снова начал присматриваться к девушкам и женщинам, которые, сидя перед чурбаками, стучали по штампам или делали цветы из ранее заготовленных лепестков. Приглядывался он и к надомницам. Ему казалось, что он сам выбирает себе невесту, а на деле бедняга просто попался на удочку к самой хитрой девушке из всей мастерской — Аделаиде, жившей в районе Санто-Спирито, который граничит с Сан-Фредиано. Вероятно, за то, что она была из этого района[61], а вернее, за ее характер и манеру держаться, Аделаиду прозвали монашенкой. После года замужества, бесплодного и не особенно счастливого, она стала полновластной хозяйкой: рожистое воспаление на лбу в несколько недель свело Роини в могилу.
Эрсилия отправилась к Аделаиде. Они довольно долго работали вместе, и первое время Аделаида ненавидела свою соперницу. Но так как Эрсилия вскоре уступила ей поле деятельности, она не должна была теперь захлопнуть дверь перед ее носом. В конце концов, «вдова Роини», как было написано сейчас на вывеске мастерской, обязана своим счастьем отказу Эрсилии.
Так оно и случилось. Аделаида приняла подругу с распростертыми объятиями, дала ей первый заказ и одолжила чурбак, колотушку и штампы. Она держалась просто, нисколько не лицемеря.
— Видишь, Эрсилия, что значит судьба! Ведь ты могла быть на моем месте, и если б я пришла к тебе просить работы, разве ты отказала бы мне? А с другой стороны, ты хоть и бедна, да зато счастлива: у тебя молодой, здоровый муж, ребенок.
— Я не жалуюсь, — ответила ей Эрсилия. — Ну, а уж если говорить о любви, то я просто чувствую себя богатой. Теперь, когда ты дала мне работу, мы не умрем с голоду, даже если забастовка продлится целый год… Я не жалуюсь, — повторила она.
А Метелло? Сильный и умевший владеть собой, когда он был среди своих товарищей, на площади Санта-Кроче или в Палате труда, неспособный допустить даже мысль о капитуляции, он, как только входил на виа делл’Уливо, возвращаясь домой, устремлял взгляд не на свое окно, а на то, то находилось этажом выше. Это — безотчетное движение, воля тут ни при чем. И, возможно, Иды даже нет дома: она помогает Эрсилии делать цветы или играет, как ребенок, с Либеро.
Метелло с каждым днем увлекался ею все больше и больше, и ему казалось, что это должно быть очень заметно. Просто невозможно, чтобы Эрсилия не почувствовала, что ним происходит. Он даже хотел, чтобы она первая заговорила об этом. Его почти бесила наивная слепота жены. Но в то же время он говорил себе, что Эрсилия не может читать его мысли, она уверена в его любви, в его верности и, главное, по праву считает, что ей нечего бояться сравнения с Идиной, которой она нисколько не уступает ни по красоте, и по уму. Он бессознательно искал доказательств тому, что Ида не стоит Эрсилии. Но теперь уж он ограничивался только сравнением их физических достоинств, и поскольку то влечение к Иде было чисто физическое, он, как человек простой и прямолинейный даже в своих заблуждениях, уже готов был на полную капитуляцию в этом вопросе. Не было только удобного случая. Этот случай вскоре представился и был подготовлен встречей с Идиной, происшедшей накануне решительного дня.
Сидя на одной из скамеек на площади Санта-Кроче, Метелло беседовал со своими друзьями, как вдруг увидел Иду, которая вела за руку Либеро. Распрощавшись с товарищами, он пошел ей навстречу. Малыш бегом бросился к нему, и он взял сына на руки. По дороге после минутного молчания Ида сказала:
— Кажется, вам не доставила удовольствия эта неожиданная встреча? Или, в лучшем случае, вы обрадовались только ребенку. Но в конце концов, — добавила она как бы про себя, — так и должно быть.
— Я забыл поблагодарить вас. Я просто невежа. — Она засмеялась, а Метелло продолжал: — Но иногда, как например в борьбе с хозяевами, нужно уметь защищаться, чтобы не поддаться искушению.
— Я ничего не знаю о хозяевах, у меня их никогда не было, а искушение — это от дьявола.
— Э-э, нет, — сказал он. — Искушениям подвергаются и святые.
— Но все это проделки дьявола, — повторила она.
Глаза у нее были совершенно черные и все же искрились так, словно в них была запрятана не одна, а целых сто золотых крупинок. Туго стянутая корсетом грудь, казалось, ждала, чтобы ее освободили.
— А что уготовано тому, кто поддастся искушению?
— О, этого я право, не знаю! Ад, а может быть, и рай, как знать? Но не заставляйте меня кощунствовать.
Метелло посмотрел ей в глаза и почувствовал себя покоренным. С этой минуты для него речь шла уже только о его мужском достоинстве.
Они как раз дошли до виа делл’Уливо, и Идина, не дав ему сказать ни слова, обогнала его на несколько шагов и помахала рукой Эрсилии, которая смотрела из окна.
— Он был именно на площади Санта-Кроче, как вы и говорили!
И вот теперь, когда Эрсилия ушла с ребенком к матери в Сан-Фредиано, Метелло надел сорочку и брюки, наскоро провел щеткой по волосам и посмотрелся в зеркало. И если бы он был до конца откровенен с собой, то мог бы сказать: «Хорош каменщик!» Но он уже поднимался по лестнице. Ида ждала за дверью и тотчас же открыла ему. В комнате из-за спущенных жалюзи царил полумрак. На столе стояла бутылка вина и графин с аранчатой. Как и с Виолой, десять лет назад, он, закрыв за собой дверь, сразу же крепко обнял Иду и не отпускал до тех пор, пока она не оторвала своих губ и не прошептала:
— Не безумие ли это?
Совсем не то что Виола, сказавшая тогда: «Наконец-то!»
— Нет, нет, — проговорил он, взял ее на руки и, зная расположение комнат, понес в спальню, тоже погруженную в полумрак. Положил на постель и стал нетерпеливо расстегивать халат. Под халатом на ней был лишь плотно облегавший бедра черный пояс с подвязками, пристегнутыми к черным чулкам. Широкая квадратная ладонь каменщика легла ей на грудь и закрыла ее. И когда он прильнул к ней, теперь уже с исступлением и страстью, Ида короткое время сопротивлялась, кусая губы. Но затем, покоренная его пылкостью, бурной настойчивостью, неведомой ей до сих пор, она как-то сразу уступила и, сжав лицо Метелло ладонями, опьяненная и обессиленная шептала: «Любимый!», трепеща и безвольно отдаваясь его страсти.
Потом, когда он все еще держал ее в своих объятиях и они по очереди пили не вино, а холодную ароматную аранчату прямо из графина, в котором быстро показалось дно, она прошептала:
— Что же теперь будет?
Ее взгляд был полон детской растерянности, и вместе с тем в этих золотистых зрачках мелькало что-то жестокое и недоброе. Она оставалась раздетой, позабыв об этом, и была прелестна в своем бесстыдстве. Чулки, отстегнувшиеся от подвязок, спустились ниже колен.
В таком виде всего несколько минут назад Ида подходила к столу за графином, и теперь, когда они по очереди пили из него, она не сводила глаз с Метелло.
— Что теперь будет? — повторила она.
Он был вновь возбужден, но в то же время нагота и взгляд Иды смущали его. Он укрыл ее простыней до самой шеи и поднялся с постели. Когда он повернулся к ней спиной, Ида прибавила:
— Я хочу тебя навсегда.
Метелло обернулся, оперся руками на спинку кровати.
— Об этом надо подумать, — сказал он. — Не будем ничего усложнять раньше времени.
Она лежала на спине, глядя на него наивным, зачаровывающим взглядом. Резким движением она сбросила с себя простыню и опять осталась обнаженной, неподвижная и гневная. Он поправил подтяжки и улыбнулся:
— Нам нужно быть очень осторожными.
Его ничуть не тревожило так называемое сознание вины; чувство удовлетворенности мешало ему подумать о том, как следует вести себя теперь.
— Я ничего не боюсь, — сказала она и отшвырнула простыню, которая еще прикрывала ей ноги.
— Я тоже ничего не боюсь. Но мне есть еще о чем подумать. — И тотчас же стал серьезным, так что она могла сразу угадать, какая мысль беспокоила его. — Если ты хочешь, чтобы это было в первый и последний раз, то все зависит от тебя, понимаешь?
Она стала на колени в ногах кровати, голая, как была, и, обхватив руками шею Метелло, поцеловала его в ухо. Он отстранил ее от себя ласково, но твердо и сказал:
— Не принимай это слишком всерьез, Идина. Сейчас мы лишь удовлетворили свое желание. Нам надо спокойно все обдумать, а завтра поговорим. Умей владеть собой.
Она осталась стоять на коленях, прижав руки к груди, и глаза ее уже были полны слез, когда вдруг с нижнего этажа послышался голос Эрсилии:
— Ида! Идина!
Она спрыгнула с кровати, набросила халат, поправила волосы и подбежала к окну; отвечая Эрсилии, она руками делала за спиной знаки, чтобы Метелло уходил.
Он на цыпочках спустился по лестнице, остановился в дверях подъезда, потом опять поднялся на свой этаж, и только тогда ему стало стыдно за себя. Но это были не угрызения совести, а скорее недовольство, что приходится прибегать к таким уловкам и что сейчас предстоит еще разыгрывать комедию перед Эрсилией. И вместо того, чтобы войти в свою квартиру, он снова спустился на улицу и, держась поближе к стене, отправился в Палату труда.
— Ты опоздал, — сказал ему Дель Буоно. — А впрочем, особых новостей у нас нет. Где ты был? Нашел какую-нибудь работу?
— Куда там! — ответил Метелло. — Я был в Джоко дель Паллоне.
— Почему же я тебя не видел? — воскликнул Джаннотто. — В какой стороне ты был?
— А ты-то сам где был, если только был вообще?
И Метелло почувствовал себя виноватым. Но всего на один миг. Потому что, начав скрывать свои чувства, быстро приобретаешь способность держаться свободно и уверенно, в особенности если находишься под впечатлением давно желанного события, превзошедшего все ожидания.
Они вышли из Палаты труда и задержались в винной лавке Кити. У Джаннотто как раз осталось три сольдо от десяти лир, за которые он заложил часы, и ему непременно хотелось угостить всех.
— Останусь с пустым карманом — и делу конец. Счастье мое, что жена работает на табачной фабрике. Важно быть стойким, а там всегда кто-нибудь выручит.
— Вас выручают жены, — сказал Дель Буоно, — да и то потому, что семьи у вас невелики. А ведь у большинства наших рабочих дело обстоит совсем не так. Вы отчасти находитесь в привилегированном положении.
Все это для Метелло не было новостью. Но Дель Буоно с настойчивостью, свойственной серьезным людям, желающим что-либо доказать, упрямо продолжал:
— Эти люди проявляют подлинный героизм. Мы твердим, что, продолжая бастовать, защищаем общие интересы, что рабочий класс будет брать пример с каменщиков Флоренции, чем бы ни закончилась эта забастовка. Но сколько может ковылять хромой? Конечно, ответственность за это ложится на предпринимателей, но отчасти и на нас. На меня, на тебя, на Джеминьяни. Мы поддерживаем в них бодрость, но не должны забывать, что хоть они и не падают духом, желудки-то у них пусты! И сколько ребячьих ртов раскрывается, как у птенцов, в ожидании пищи! Прав я или нет?
Сила серьезных людей заключается в их способности открывать Америку, будто там и в самом деле еще не ступала ничья нога; и при этом, подобно Бастьяно, говорить элементарнейшие вещи с самым невозмутимым видом и непоколебимой убежденностью. Поэтому чем дороже нам такой человек, тем он кажется комичнее и тем больше умиляет нас. Нечто в этом роде подумал Метелло и полушутливо спросил:
— Что же должен предпринять именно я, Салани?
Дель Буоно несколько смутился и потеребил бороду.
— Но… но… поскольку я заметил, что с некоторых пор ты чем-то занят, я подумал, что, может быть, тебе удалось найти другую работу.
А Джаннотто без всякого умысла пошутил:
— Верно, не зная, как убить время, он завел себе любовницу, а, Метелло?
— Может быть, ты и угадал…
Все рассмеялись, и даже у Дель Буоно блеснули глаза за стеклами пенсне.
Джаннотто продолжал:
— Знаешь, Бастьяно, Метелло всегда был донжуаном. Разве не пытался он как-то, раз приставать даже к моей жене?
— Я тогда не был знаком ни с тобой, ни с ней.
Дель Буоно распрощался с ними. У него, как обычно, было собрание не то столяров, не то парикмахеров. Оставшись наедине с Джаннотто, Метелло предупредил его:
— Смотри, не вздумай рассказывать об этом Анните, а то завтра же все будет доложено Эрсилии заказным письмом.
— Эге, да я, видно, попал в цель?
— Я же сказал — «может быть».
Как бы ни был мужчина осторожен и серьезен, ему всегда будет казаться, что он не получил полного удовольствия от своего любовного похождения, пока он не расскажет о нем другу. Метелло нашел в карманах два сольдо, о которых совсем забыл, и перед стойкой, теперь уже не у Кити, а у Ночеллино, открыл Джаннотто свою тайну. Пообещав, что он будет нем как могила, Джаннотто согласился, что отношения с такой женщиной, как Ида, всегда можно разорвать в нужный момент. Такие отношения не затрагивают сердце. А с другой стороны, это как вино, которое стоит перед тобой: разве оставишь его в стакане?
На следующий день, в среду, был праздник Сан-Джованни, от которого каменщики не ждали никаких чудес. И наконец настал четверг — срок, после которого они так или иначе должны были «начать действовать». Строительные площадки по-прежнему охранялись часовыми, а у подъезда здания, где находилось Объединение предпринимателей, был выставлен пикет. Никто из предпринимателей не показывался ни в Объединении, ни на стройках. Говорили, что Мадии и Тайути уехали в Рим «бог знает зачем», а Бадолати хоть и появился как-то раз на стройке по улице 20-го сентября, но никто его толком не видел и не сумел с ним поговорить. Все забастовщики — и вернувшиеся из деревень, и остававшиеся в городе — с самого утра начали собираться группами у Палаты труда. По мере того как время шло, становилось все очевиднее, что деньги, собранные по подписке, не успеют прибыть вовремя и их в этот день не распределят. Но так как надежда всегда теплится до самой последней минуты, сбор был назначен на семь вечера. В ожидании этого часа никто не уходил из района проспекта Тинтори. У Метелло, впрочем, была возможность провести день по-иному. Радовался ли он этому или уже испытывал раскаяние, но его ждала Ида.
Не осмеливаясь больше встречаться у нее на квартире, они договорились о свиданьи за Рифреди. Однако с четырьмя сольдо, бренчавшими в его кармане, можно было только смотреть друг другу в глаза и пить газированную воду, а они сгорали от страсти. Он повел ее в Монтеривекки, куда теперь мог дойти с закрытыми глазами.
Почему-то все его любовные встречи происходили на берегу реки или ручья. Еще будучи мальчишкой, он подстерегал Козетту на берегу Сьеве; домик Виолы стоял на берегу Арно, а плотины и камыши Муньоне были свидетелями его встречи с пруссачкой Ильзой. Теперь свиданье состоялось среди скал, буковых и оливковых деревьев, спускавшихся по склону к Терцолле. С холма можно было видеть все вокруг, оставаясь в то же время незамеченными. Они не успели опомниться, как прошло несколько часов, уже надвигался вечер, пастух собрал стадо у полигона и гнал его по тропинке, ведущей в Кареджи… Поодаль от них расположился ефрейтор карабинеров с девушкой: он снял свою треугольную шляпу и расстегнул мундир.
— Где еще найдешь такое укромное местечко? — сказал Метелло.
Ида казалась молоденькой девушкой, впервые пришедшей на свиданье, и в то же время, несмотря на стеснявшие ее одежды, была искусной, ловкой и щедрой женщиной. Небо постепенно темнело, просыпались лягушки и умолкали Цикады. Он положил ей под голову свой пиджак.
— Теперь ты, как и собиралась, поедешь на море, а через месяц, когда вернешься, мы обсудим, как быть дальше.
— Нет, нет и нет, — мягко, без раздражения возразила она. — Я уверена, что вернулась бы обратно с первым же поездом.
Сняв двумя пальцами муравья, который полз по его руке, Метелло продолжал, не отвечая на ее слова:
— Может случиться, что через месяц это увлечение пройдет как у меня, так и у тебя.
— У меня не пройдет, нет, — вздохнула она. — Мне кажется, что я живу на свете всего три дня.
— А я, — сказал он, стряхивая травинки с ее юбки, — хоть и моложе Христа, но уже начинаю чувствовать себя разбойником. — Он встал. — Пойдем, видишь, солнце уже заходит. Твой муж вернется и не застанет тебя дома.
— О, — воскликнула она и продолжала сидеть, поправляя прическу и закалывая шляпу булавкой, — он удовлетворится любым объяснением. Что бы я ни сказала, ему все хорошо. Сознайся лучше, и я не стану отрицать твоей правоты, что тебя больше беспокоит…
Он перебил ее — ему казалось невыносимым услышать из уст любовницы имя Эрсилии.
— К семи часам я должен быть в Палате труда.
И необходимость оправдываться вызвала у него досаду. Ида протянула руку, чтобы он помог ей встать, и, вскочив, прижалась к его груди.
— Ты уже раскаиваешься? — сказала она.
Под глазами у нее блестели какие-то подозрительные капельки, но возможно, это был пот. Она поцеловала Метелло в подбородок, а он не сумел и не захотел уклониться от этого порыва. Узнав Иду поближе, он уже не считал ее ни глупой, ни пустой. А может, за несколько дней их близости сильное чувство так преобразило ее? Она привыкла жить синьорой, а он привел ее, как простую крестьянку, сюда, под открытое небо, где полно муравьев и валежника. На какой-то миг он представил себе ее свежей, душистой, ничем не стесненной, какой она была в своей спальне два дня тому назад, и желание вновь пробудилось в нем. Нет, она и вправду ничуть не была несносной, как он думал прежде.
Ида посмотрела ему в глаза и, казалось, угадала его мысли. Она опустила голову, и лицо ее скрылось под большими полями соломенной шляпы, которая так шла ей.
— Разве в комнате не лучше? — прошептала она. — Как позавчера? Пусть даже не у меня?
— Ты должна уехать, — сказал он и повторил: — Завтра ты должна уехать на море.
Метелло пошел вперед, а она догнала его и взяла под руку. Они прошли мимо карабинера с девушкой. Небо на горизонте стало багровым, желтый диск солнца прятался за крышами Рифреди.
— Я уже отложила отъезд. Еще неделю ты должен будешь мириться с моим присутствием, — сказала Ида. По-детски надувшись и часто моргая ресницами, она на ходу отшвыривала камешки зонтиком.
Они расстались у Ромито. Метелло смотрел ей вслед и видел, как она завернула за угол у стекольного завода. Хрупкая, элегантная фигурка поднималась на мост Ромито, и казалось, будто она насыщается красками и растворяется в отблесках заходящего солнца. Вот дома, которые он строил, а вот дом, с лесов которого упал отец Эрсилии. Теперь всюду здесь царит оживление: улицы и площади многолюдны, во дворах играют дети, из винных погребков вынесли на улицу столики.
И долго еще не какие-то определенные воспоминания, а неясная, внезапно нахлынувшая горечь сжимала его сердце. Потом он бросился бежать, как мальчишка, вниз по склону крепостного вала. Так он бежал до самой Палаты труда, до проспекта Тинтори. Там он узнал новости, которые поглотили его целиком, так что трехдневный роман с прелестной Идиной сразу же остался где-то далеко позади. Однако, помимо забастовки, ход которой после полудня резко изменился, произошло еще кое-что, о чем он узнал подробно только впоследствии.
Это «кое-что» касалось Эрсилии.
— Ида!
Еще три дня назад, вернувшись из Сан-Фредиано, куда она отводила Либеро, и вызывая свою новую подругу, Эрсилия была счастливой женщиной, довольной своей жизнью, сегодняшним днем. Теперь, когда ее мать согласилась присматривать за ребенком, Эрсилия могла бы, если нужно, делать цветы день и ночь. Ей было двадцать три года, она была предприимчива, здорова и наслаждалась семейным счастьем, поэтому теперешние трудности не казались ей более серьезными, чем те, которые приходилось преодолевать в прошлом.
Переходя через мост Каррайя, Эрсилия говорила себе, что Либеро, оставшись у бабушки, может на улицах Сан-Фредиано быстро перенять дурные слова. Что поделаешь, она и не собиралась воспитывать его барчуком. И, кроме того, у нее еще будет время внушить ему, что это нехорошо. Либеро было всего два года, но он уже все понимал и слушался взрослых. Так же как она сама, мальчик не мог освоиться в Санта-Кроче, хотя и родился в этом квартале. Когда Эрсилия водила его гулять на площадь, он хоть и играл со здешними детьми, но почему-то не резвился так, как с ребятами из Сан-Фредиано: с сыном Джаннотто Джеминьяни, с двумя близнецами Миранды, которые были такие же непоседы, как их покойная мать, и с внуком токаря Фьораванти. Может быть, потому, что появление Либерино в Сан-Фредиано было всегда настоящим праздником для всех его маленьких друзей и особенно для Иоле, самой старшей из них. Она ходила теперь в школу, а локоны ее стали «более золотыми, чем само золото». Либерино был ее любимцем. Он называл ее «Лоле», а Марину Джеминьяни — «Нина». Ей исполнился всего год и один месяц, но она уже хорошо ходила и была выше его ростом. Однако Либерино был более упитанный. Марина тоже не была слабенькой, но все же Либерино был более упитанный. Даже Аннита признавала это.
— Она все тянется вверх, моя девочка.
В присутствии подруги, пришедшей ее навестить, Эрсилия под диктовку матери написала письмо брату на юг, в Такко — «в край землетрясений». Мать сказала:
— Напиши, что завтра я отправлю ему по почте пять лир.
От себя Эрсилия добавила горячий привет и вложила в конверт две лиры. Когда она уходила, Либеро едва на нее взглянул, так он был поглощен игрой.
— Новое поколение… — сказала Аннита.
— Хоть бы они были счастливее нас, — смеясь отвечала Эрсилия.
Потом Аннита проводила ее до моста Каррайя, и они поговорили о забастовке, о Джаннотто и Метелло, о том, что, оказавшись во главе каменщиков, их мужья подвергают себя наибольшему риску. С другой стороны, поступая иначе, они не были бы верны себе.
По дороге подруги зашли на виа Камальдоли к ростовщице, которая «крепко держала их в руках»: даже если они не могут сделать очередного взноса, все же следует показаться ей на глаза. Синьора Лорена была не простая ростовщица. Можно даже сказать, что она помогала людям, особенно если находилась в хорошем расположении духа. Это дряхлая старуха, но голова у нее яснее, чем у многих молодых. Настроение у нее часто меняется, как погода, и зависит от того, насколько дают себя знать подагра и ревматизм. Она живет одна, заботясь лишь о своих трех кошках, двух горлицах и голубе, и почти прикована к креслу. Бесконечный поток приходящих к ней людей служит ей единственным развлечением, а при той нищете, которая царит в Сан-Фредиано, она может быть уверена, что ей хватит этого развлечения на весь остаток жизни. И, представьте, она даже не ханжа — курит сигары, а с языка у нее иногда срываются такие словечки!.. В молодости синьора Лорена вела легкомысленный образ жизни, но это было так давно, еще при Канапоне[62]. Она не берегла себя, но умела беречь деньги. Ходили слухи, что преступный мир Сан-Фредиано взял ее под свою защиту. Но в то же время говорили, что все свое состояние она завещала монахиням, которые перевоспитывают юных распутниц.
— Надеюсь, у нее сегодня хорошее настроение, — сказала Аннита.
Им повезло. Синьора Лорена даже угостила их ликером, а потом рассказала о таких вещах, что, хотя Эрсилия и Аннита не были ни ханжами, ни кисейными барышнями, им пришлось краснеть. И тем не менее они не были бы настоящими «санфредианками», если бы не воспользовались тем, что синьора Лорена так хорошо настроена и так весела. Подруги ушли от старухи, унося по десять лир, и с таким чувством, будто нашли эти деньги на дороге или получили их в подарок.
— Идина!
Эрсилия была в самом благодушном настроении и звала подругу, чтобы посоветоваться с ней. У Иды, думала Эрсилия, хороший вкус, она следит за модой. Дело в том, что, попрощавшись с Аннитой, Эрсилия пошла к Аделаиде Роини, которая ей сказала:
— Делай все на свой вкус, я тебе доверяю. Учти, что мне особенно важна мелкая отделка для шляп и одежды — фиалки, маргаритки, цикламены, в общем сама знаешь. Придумай, как их сделать, положись на свою фантазию. Они мне нужны поскорее, так что принимайся за дело сразу же, ведь сейчас самый сезон.
И поскольку это был день удач, Эрсилия услышала:
— А если тебе нужен аванс, скажи. Нужен?
— Да, но… — и чтобы не казаться слишком бесцеремонной, Эрсилия сказала: — Мне хватило бы трех лир.
Прежде чем вернуться домой, она зашла на виа де Чиматори: Метелло уже давненько был лишен удовольствия откупорить фиаску[63] хорошего вина, которое, по его мнению, было только у Кити.
Эрсилия не сомневалась, что застанет мужа дома и сделает ему приятный сюрприз. Между тем после ликера ей захотелось пить, но идти одной в кафе было бы неприлично. А вот в киоске на площади Санта-Кроче, где она всегда покупала на пять чентезимо мороженого для Либерино и где ее хорошо знали, можно было запросто утолить жажду. Попросив стакан воды с анисовым сиропом, стоивший те же пять чентезимо, она выпила ее залпом. Затем она прибавила шагу, чтобы прийти домой сразу же вслед за Метелло. Чувствуя себя виноватой, что так опаздывает, Эрсилия предвкушала, как откроет дверь, покажет фиаску с вином и скажет: «Посмотри-ка, дружок, какая прелесть!»
Дом был пуст. Метелло уже ушел. Она расстроилась, словно внезапно обнаружила какую-нибудь пропажу, но тут же успокоила себя: «Будет для него радость попозже, когда вернется ужинать».
Она решила приготовить ему макароны, мясо и угостить вишнями, которые он очень любил. Эта любовь, как он часто повторял, осталась у него с детства: не раз ему приходилось смотреть, как зреют вишни в саду имения, а полакомиться ими никогда не удавалось. Готовя ужин, Эрсилия соображала, какие цветы можно придумать для вдовы Роини. Вспомнила о полевых цветах, похожих на маки. Только хорошо было бы сделать их не просто красными или желтыми, а нежно-розовыми и бледно-голубыми и чтобы лепестки в центре цветка были одного оттенка, а по краям — другого. Надо лишь как следует подобрать тона, например у розового мака сделать голубую серединку. А как быть с другими? Потому-то она и подошла к окну позвать Иду, у которой тонкий вкус, да и вообще не даром же говорят, что ум хорошо, а два лучше!
— Идина! Слышите, Ида?!
Наконец Ида откликнулась и свесилась из своего окна: она придерживала на груди халат, волосы ее были растрепаны.
— Я прилегла на постель и, видно, из-за этой духоты, вздремнула.
— Можно мне на минутку подняться к вам? Я хочу с вами посоветоваться.
— Нет, подождите меня, я сейчас спущусь к вам, вот только оденусь.
Эрсилия покачала головой. «Эта женщина, — подумала она, — под любым предлогом рада уйти из дому! Похоже, что у себя ей все надоело».
Она прошла через кухню и приоткрыла дверь для прелестной Идины. Ей показалось, что она слышит шорох на лестнице. Невольно она выглянула на площадку и обмерла…
Как рассказывала потом Эрсилия, «у нее вдруг остановилось сердце». В мужчине, который, словно вор, торопливо спускался вниз, неумело стараясь идти на цыпочках, и теперь был почти у самой двери подъезда, она узнала Метелло. Все это произошло в течение нескольких секунд. Она было позвала его: «Метелло!» Но губы ее шевелились, а голос пропал! Она подбежала к окну, но на улице Метелло уже не было. На мгновение она подумала, что ошиблась, что, может, это и вправду был вор или любовник Идины (выходит, она считала Иду способной на это?).
Нет, нет, это был Метелло! Вон он! Теперь он вышел на улицу и, держась как можно ближе к стене, ни разу не обернувшись и прячась за дилижансами, как настоящий вор, скрылся за углом!
Эрсилия осталась лежать на подоконнике, испытывая такое чувство, словно грудь ее насквозь пронзили кинжалом. Ей казалось, что она никогда больше не сможет сдвинуться с места. Но, оказывается, можно очень быстро прийти в себя, принять решение и изменить выражение лица — ее в одну минуту. Так же легко и просто, должно быть, совершается и самый акт убийства.
— Что вы хотели мне сказать? — спросила, входя, Ида.
— Я хотела попросить у вас совета относительно цветов, которые мне нужно срочно сделать.
— Вы получили новый заказ?
— Да… И я придумала, вот послушайте…
И она рассказала, как собирается делать розовые, зеленые, кремовые и даже черные маки.
Тем временем стемнело. Эрсилия пошла в комнату и, возвращаясь с зажженной лампой, увидела, что Ида украдкой смотрится в стекло буфета, как человек, который боится, что у него не все в порядке, и потихоньку старается привести себя в приличный вид.
— Ну, что вы скажете?
— Уверена, что ваши цветы будут иметь большой успех.
— Не поможете ли вы мне подобрать наилучшее сочетание оттенков?
Если жизнь предательски обрушит на тебя неожиданное несчастье, то в одно мгновение ты можешь понять тысячу вещей. И для этого не обязательно кончать школу, достаточно иметь силу, чтобы устоять на ногах. Вот в чем убедилась в эту минуту Эрсилия на своем горьком опыте. Честность, мужество, привычка смотреть прямо в лицо несправедливости и горю, которых в ее жизни было немало, всегда помогали ей выходить победительницей или хотя бы с достоинством переносить непоправимые несчастья.
Если этот мир — джунгли, то она родилась и жила в небольшом, но очень диком и особенно труднопроходимом лесу, каким был Сан-Фредиано. И тем не менее она находила там и солнце, освещавшее ей путь, и поляны, и просеки, позволявшие отыскать выход. Взять хотя бы несчастье, лишившее Эрсилию отца и заставившее пережить самые тяжелые и трагические минуты, — ведь именно оно способствовало ее встрече с Метелло. Извечная сила простых людей заключается в том, что они, полагаясь на свою судьбу, в то же время не поддаются ей. «Не делай зла и не будешь знать страха». До сих пор ее вера в жизнь еще не была подорвана: со стороны тех, к кому Эрсилия была привязана или питала добрые чувства, она всегда встречала взаимность.
Теперь она впервые получила предательский удар в спину и тем не менее устояла. Внезапность удара предотвратила взрыв возмущения, и изумление взяло верх над обидой. Из этого испытания она, возможно, вышла еще более любящей, терпимой и разумной, но зато окончательно лишившейся всяких иллюзий, менее откровенной, непосредственной и сердечной. Все случившееся научило ее впредь не доверять одной только интуиции и остерегаться интриг и вместе с тем было ее прощанием с юностью.
Ей хватило одного мгновения, чтобы полностью овладеть искусством притворства — этим отвратительным искусством, на котором, по-видимому, у людей основываются все отношения.
— Будьте добры, уделите мне несколько минут.
— Хоть час, хоть два! Знали бы вы, как мне нравится эта работа!
Из водопроводного крана капала вода. Этого почти не было слышно, но Эрсилия все же встала и завернула кран.
— Вы видите, как только мне понадобился совет, я обратилась к вам!
Теперь ее голос, который несколько минут назад, когда она пыталась окликнуть Метелло, совсем было пропал, зазвучал спокойно, размеренно; разыгрывать комедию, говорить вполне непринужденно и даже быть готовой к лести становилось пустяковым делом. Простой, хотя и довольно грустной игрой…
— У вас столько вкуса, вы смотрите у портних модные журналы… — говорила она, а сама следила за малейшим движением Иды, за каждым ее жестом, наблюдала за выражением лица, ловила взгляд, стараясь с помощью мелких доказательств окончательно убедиться в том, что перед ней действительно любовница Метелло. И одновременно, пока еще смутно, она пыталась представить себе, как все это могло произойти.
— В котором же часу вы прилегли?
— Часа в три.
— Значит, вы неплохо поспали!
Власть, которую она обрела над собой, не давала воли воображению, рассудок полностью подчинялся ей, а терзавшая ее боль была чисто физической. Будто и в самом деле в груди у нее не было больше сердца, а вся жизнь сосредоточилась теперь в висках, где кровь стучала так сильно, что, когда она села, пытаясь принять естественную позу и улыбнуться, ей все же пришлось сжать виски кончиками пальцев. Стараясь, чтобы свет лампы не падал на нее, Эрсилия долго и пристально рассматривала свою соперницу, пока та говорила. Ида, прелестная Идина! Лицо у нее было усталое, она только слегка припудрила его торопливым прикосновением пуховки. Особенно ясно выступали тени под глазами. Эрсилия заметила, что у Иды не хватало одной серьги, и, все так же сжимая виски, спокойно сказала:
— Я должна огорчить вас. Знаете, вы потеряли одну сережку.
И увидела, как Ида внезапно вздрогнула. Но дотронувшись до уха, где была серьга, она ответила:
— Да, я знаю, у нее сломалась застежка, когда я спала.
Эрсилия готова была закричать. Чтобы удержаться, ей пришлось сделать такое усилие, что у нее перехватило дыхание. Она не могла больше продолжать эту комедию, ведь у нее еще не было опыта в таком деле и силы зверя, который прячется в нору, чтобы зализывать свои раны. На ее счастье вернулся Чезаре, известивший о себе обычным свистом с улицы. Ида с необычной готовностью поднялась, чтобы встретить мужа.
Метелло пришел спустя час. Эрсилия за это время успела выйти и вернуться снова: купила макарон, вишен, развела огонь и накрыла на стол. Не забыла она зайти в табачную лавку. Посреди стола на чистой скатерти стояла фиаска с вином, за плетенку был заткнут клочок пакли[64].
— Вот это сюрприз! — сказал Метелло. — Все равно что выигрыш в лото! Если бы я знал, то пригласил бы Дель Буоно.
Он, как всегда, хорошо владел собой и был готов к ответу на любой вопрос. Расспросив о Либеро, он стал рассказывать о забастовке.
— Если не прибудут деньги, собранные по подписке, дело примет скверный оборот, — сказал он. — Голод не тетка. Уже многие рабочие поговаривают о том, чтобы вернуться на стройку. Особенно меня беспокоит Аминта. Хотя он и за продолжение забастовки, но это такой человек, что добра от него не жди. Просто какой-то бешеный! Сегодня нам с Немцем и Джаннотто пришлось мчаться на помощь к Олиндо: Аминта схватил его за грудки и стукнул об стенку.
— Почему Олиндо больше не заходит? Ты мог бы привести его сегодня к нам, хоть и не знал, что будет на ужин.
— Он хотел поехать в Ринчине. У него были деньги на билет, не знаю, кто ему дал.
Метелло говорил, как обычно: не был ни рассеян, ни сосредоточен, думал именно о том, о чем рассказывал. На нем не было заметно никаких следов преступления: руки не окровавлены, костюм не разорван. В этот душный вечер он был одет в короткие штаны и безрукавку. Чисто выбритый, красивый и сильный, он был такой же, каким она всегда его знала. Он ел с аппетитом, пил вино, причмокивая языком. После ужина предложил ей пойти подышать свежим воздухом на набережную Арно.
— Посидим полчасика на парапете, поболтаем, если встретим кого-нибудь. Можем дойти до Сан-Фредиано, узнать, хорошо ли уснул Либерино.
— Мне нужно сейчас садиться за работу, — сказала Эрсилия. — В субботу я хочу показать Роини первые образцы цветов.
— Ну что ж, тогда и я останусь, чтоб ты не скучала.
Он даже не заметил ее печали. Между тем, сколько она ни старалась, ей ни разу не удалось улыбнуться. Но и камня за пазухой она не держала: она смотрела на Метелло и не в силах была его осуждать. А если она ошиблась? Если тот человек, которого она видела, когда он спускался по лестнице, а потом шел, прячась за дилижансы, был не Метелло? Во всяком случае, она не чувствовала в нем того лицемерия, которое с уверенностью читала на лице Иды.
— Боюсь, что я буду мешать тебе спать, так как мне придется допоздна стучать колотушкой.
— Разве ты не знаешь меня? Уж если я засну — меня пушками не разбудишь! — И он добавил, заставив ее вздрогнуть: — Другое дело, что ты будешь мешать соседям.
В это время Чезаре окликнул их из своего окна.
— Легки на помине, — заметил Метелло.
Эрсилия была уже у окна и слушала.
— Ида просит извинить ее, — сказал Чезаре, — она придет помогать вам завтра утром. Сегодня мы решили пойти в кафе «Колоннине». Ида уже одевается. Пойдемте с нами, составьте нам компанию!
Эрсилия отклонила приглашение.
— Хорошо я сделала? — спросила она у Метелло и, убрав со стола посуду, оставила только вино и стакан.
— Не хорошо, а отлично, — ответил он и, закуривая остаток сигары, нечаянно подпалил усы.
Вот теперь, на один миг, у нее на лице появилась Улыбка.
— Уж раз ты решила меня побаловать, могла бы купить и сигару, — сказал он.
Вместо ответа Эрсилия сунула руку в карман фартука и достала две тосканские сигары, две половинки. Метелло погладил ей руку.
— Ты пробовала, тянутся они через соломинку[65]?
— Пробовала, и потом у меня целый час сидели в горле крошки табака.
Прибрав в кухне, она села перед чурбаком и принялась за свою работу. Метелло снова уткнулся в журнал «Критика сочиале».
— Уж этот мне Турати! — воскликнул он. — Великий человек, но как сложно пишет!
Он налил себе еще полстакана и отодвинул фиаску.
— Возьми его от меня, — сказал он Эрсилии, — если хочешь, чтобы мне хватило и на завтра.
Потом спросил:
— Ты не собираешься ложиться? Ведь сегодня ребенка нет дома.
И самой Эрсилии показалось непонятным, почему при этих словах она не почувствовала отвращения, а только волнение и обычное смущение.
— Ложись спать, ложись, — сказала она, — ребенка еще много дней не будет дома.
И видя, что Метелло все еще стоит на пороге комнаты, боясь, что он подойдет к ней, она, стуча колотушкой по штампу, добавила:
— Кроме того, сегодня это невозможно ни в коем случае.
Она посмотрела на него краешком глаза. Метелло провел указательным пальцем под носом, но не подошел к ней и не проявил недоверия, а только улыбнулся и пожелал спокойной ночи.
Стараясь ни о чем не думать, она допоздна стучала колотушкой по штампам, а груда разноцветных лепестков мака все росла и росла. На улице замолкли голоса и звуки мандолины. В конюшне ржали лошади. Казалось, стук колотушки становится все громче. Но Ломбарди не протестовали. Зато кто-то из окна противоположного дома крикнул:
— Не пора ли прекратить это? А?
Неизвестно почему, сердце у нее упало, она испугалась.
Метелло спал глубоким сном. Она легла в темноте, нарочно отодвинувшись от него как можно дальше, на самый краешек постели, где обычно спал ребенок. Теперь настал ее черед не спать до утра. Она слышала дыхание Метелло, чувствовала его присутствие рядом с собой и, несмотря на то, что ночь обычно рождает в разгоряченных умах навязчивые мысли, она еще не обвиняла мужа, в ней не поднималось возмущение против него. С самого начала она не сомневалась, что во всем была виновата Ида, она его соблазнила, она ему навязывалась, она… Но когда это случилось? С какого времени длится? Впрочем, не это главное. Гораздо важнее найти способ положить конец их отношениям, если они действительно зашли так далеко. Что делать? Наброситься на Метелло? Нет, у него сейчас много других забот, его нельзя раздражать сценами ревности. Как будто это не он, несмотря на все свои заботы, несмотря на то, что стоял во главе забастовки, нашел время изменять жене, искал забвения в объятиях прелестной Идины! В конце концов, если она и чувствовала себя обманутой, то не мужем. Она никогда не задумывалась над тем, способен ли он ей изменить, но раз уж так случилось, его поступку можно было найти объяснение. Мужчина уже ко дню свадьбы десять или сто раз изменил своей жене. Женщина знает, что ее муж никогда не будет целиком принадлежать ей, потому что еще прежде принадлежал другим. Принято говорить: что было, то прошло. Прошлое забывают или не хотят придавать ему значения, и все же того, что было, не зачеркнешь. К тому же Метелло сам рассказывал ей о Виоле, об Ильзе, о девушках, которых он знал в Неаполе, когда служил там в солдатах, и о дочери рыбака, с которой любезничал в ссылке. Возможно, что он не сказал ей всей правды и что в его жизни были и другие женщины. А может, их было и меньше, чем он пытался ее уверить; ведь даже встречу с Аннитой, которая произошла еще до знакомства с Эрсилией, и ту он считал похождением. В этом нет еще ничего плохого, повторяла она себе, таковы все мужчины. А сколько женщин также идет под венец уже искушенными, и не только на словах? Полюбив друг друга, люди женятся и порывают с прошлым, потому что их любовь настоящая. Только с этого момента мужчина целиком принадлежит женщине, а уж она должна уметь его удержать. И если Метелло изменил ей, значит, она, Эрсилия, в какой-то степени сама в этом виновата. Но главное — он был ее мужем, и ни за что в мире, даже если бы Метелло потребовал развода, Эрсилия не усомнилась бы в его любви. Она не могла допустить и мысли о том, что он способен отдать свое чувство какой-то другой женщине, да еще такой, как Ида!
Всему виной ее духи, ее кривлянье, ее сюсюканье, ее холеные руки, ее «совершеннолетнее» сиреневое платье! Это ее несносные кошачьи манеры завлекли Метелло. Пользуясь тем, что ее присутствие раздражало его, она сначала привлекла к себе его внимание, а потом добилась симпатии. Итак, именно с Идой нужно сводить счеты. Без шума, без трагедий. Что же касается способа, какой следует применить, чтобы все разрешилось «самым спокойным образом», то Эрсилия его прекрасно знала, он действовал безошибочно. Разве она уже не была «санфредианкой» и не обладала теми качествами, которыми всегда гордилась? Однако ей требовались доказательства, она должна была быть уверенной в том, что все это правда. Чтобы можно было с самого начала заткнуть рот прелестной Идине. Иначе она скажет: «Я?! Да что вы, Эрсилия?! Ну, знаете ли, это уж слишком!..» Притворится обиженной и оскорбленной, призовет в свидетели Метелло. Нет, нет, повторяла про себя Эрсилия, нужны доказательства.
Уже пробудились ласточки, под окнами кучера мыли дилижансы и чистили скребницей лошадей. Нет, незачем впутывать сюда Метелло. Она забылась незадолго до того, как появился разносчик молока, и, проспав всего три часа, встала позже обычного; спала она крепко, без сновидений.
Вчерашний день начался так удачно, что, прощаясь с Аннитой на мосту Каррайя, она сказала:
— Это только кажется, что солнце зашло, на самом же деле оно не заходит никогда.
И этот счастливый день закончился тем, что она обнаружила предательство Иды, а потом последовала долгая, тяжкая ночь, и все это, к сожалению, не было кошмаром, вызванным плохим пищеварением. Во сне мозг Эрсилии продолжал работать, и теперь выход из положения казался ей совсем простым. Надо только заполучить доказательства, не вмешивая ни Метелло, ни кого-либо другого. А для этого — следить за поведением Иды, не терять ее из виду, особенно когда Метелло не будет дома.
В комнате царил полумрак: вставая, Метелло опустил жалюзи, чтобы свет ее не тревожил. Она поднялась с постели и босиком, в одной сорочке пошла на кухню. Ей вдруг пришло в голову, что, поскольку Ида имела обыкновение выстаивать все праздничные мессы, эта ханжа могла воспользоваться благовидным предлогом и встретиться где-нибудь с Метелло. Но он спокойно сидел за столом, ел не торопясь и, видимо, был в таком же хорошем настроении, как и накануне вечером.
— Я приготовил немного панцанеллы, — сказал он. — Проголодался, как будто вчера лег спать натощак.
Он выдвинул ящик буфета, достал вилку и придвинул к Эрсилии стоявшую на столе миску. Это был их обычный завтрак, и ей стоило бы большого труда отказаться.
— До которого часа ты работала?
— Вероятно, до трех.
— Ну а сегодня праздник, не надо работать! Роини может подождать.
Метелло внимательно посмотрел на нее. Она была непричесана, и оттого, что в кухне свет ударял ей прямо в глаза, лицо ее приняло сердитое выражение, как у обиженного ребенка. Заметив взгляд мужа, она поправила бретельки сорочки, соскользнувшей с груди; это была упругая грудь молодой, цветущей женщины, вырисовывавшаяся сейчас настолько рельефно, что твердые соски подпирали горочку, которая плотно облегала всю фигуру, подчеркивала бедра и оставляла обнаженными точеную шею, плечи и тонкие руки с кустиками черных волос под мышками. Рассматривая ее, Метелло видел, что она молода, разморилась от сна, что она целиком принадлежит ему, и, может быть, проклинал себя в душе за то, что так бессовестно изменил ей, тем более, что эта измена ничем не была оправдана.
— Но сами-то мы не можем ждать. Или тебе кажется, что можем? — ответила она на его замечание.
— К сожалению, не можем… — сказал он со вздохом.
Все утро он оставался дома. Эрсилия сходила за покупками и, возвращаясь, видела, как Ида и Чезаре завернули за угол виа Микельанджело. Она была в своем сиреневом платье, в соломенной шляпке и пряталась от солнца под зонтик. Подумаешь, неженка! Дома Метелло, сидя за столом и подперев голову руками, читал свой журнал. Эрсилия начала возиться около плиты. Внезапно он воскликнул:
— Теперь я понял!
— Что ты понял?
— Теорию прибавочной стоимости.
— Что?
— Предположим, что рабочий за десять часов получил пять лир. Хозяин продал его продукцию да сто лир. Вычти сорок пять лир, составляющие стоимость сырья и другие расходы. И получится, что труд, затраченный рабочим, дает хозяину дохода в десять раз больше, чем самому рабочему.
Эрсилия перестала раздувать угли.
— А тебе это кажется новостью? — спросила она.
— Нет, но здесь есть объяснение.
— Какое объяснение?
— Научное, — отвечал он. И повторил: — Объяснение теории прибавочной стоимости.
— И что же?
— Ты хочешь, чтобы я повторил все сначала?
— Ради бога, не надо. Не собираешься ли ты доказывать, что уксус делается из вина?
Он улыбнулся и покачал головой.
— Дело в том, что некоторые вещи, даже если ты знаешь о них по опыту, приобретают особый смысл, когда видишь их написанными и доказанными. Написанные слова — это совсем не то, что наши разговоры. Тот, кто их пишет, всегда придает им немного волшебства. Они учат задумываться над многим из того, о чем ты, может быть, уже и размышлял, но что теперь покажется тебе особенно правильным.
— Но это ведь только теория.
— Как будто теория не опирается на практику! Что это был бы за социализм? Маркс…
Эрсилия прервала его. Она любила спорить с Метелло, потому что ей нравилось вместе с ним разбираться в непонятных вещах.
— Хотелось бы мне посмотреть на Маркса, подгоняющего кирпич к кирпичу, как ты!
— Маркс подгонял один довод к другому, и его идеи переживут все кирпичи на свете, — сказал он.
— Ой, Метелло! — воскликнула она. — Уж не хочешь ли ты отбить хлеб у Пешетти?
Это был, хотя и шутливый, но сердечный комплимент с ее стороны. Он захлопнул журнал и почесал щеку.
— Ты сама вызываешь меня на такие разговоры, — ответил он. И добавил: — Главное сейчас в том, что если нам не удастся завтра раздать немного денег, то по меньшей мере человек тридцать вернутся на работу. Это может послужить дурным примером для остальных, и тогда уж никого не удержишь. Да и имеем ли мы право их осуждать? Они все увязли в долгах и голодают больше нас.
— Мы-то не голодаем.
— Потому что ты выбиваешься из сил.
— Ты или я, разве это не все равно? — сказала она и посмотрела ему в глаза.
Праздник Сан-Джованни пришелся на середину недели и ничем не отличался от обычных дней. Ничего не изменилось.
«Может быть, я заблуждаюсь», — думала Эрсилия. Но когда Метелло обнял ее за плечи, она нашла предлог уклониться от его ласки.
После обеда Эрсилия быстро прибрала в кухне и, не дожидаясь, когда Метелло повторит свое вчерашнее приглашение, несмотря на палящий зной, сама предложила пойти к Либеро в Сан-Фредиано. Там они задержались до самого вечера. Метелло сыграл в карты с Джаннотто и другими товарищами в остерии на виа дель Леоне, сидя за столиком, вынесенным прямо на тротуар. Эрсилия с матерью, Луизой и Аннитой повели детей покататься на карусели у Порта Романа. Потом смотрели на фейерверк с моста Каррайя.
Вернувшись домой, Салани нашли записку, которую Чезаре подсунул им под дверь: «Сейчас девять часов, мы ждали вас до сих пор…»
— А, — воскликнул Метелло, — я и забыл! Когда ты уходила за покупками, они приглашали нас пойти погулять с ними вечером. Перед фейерверком они собирались побывать на площади Барбано, где какой-то гимнаст, работая без сетки, ходит по канату, протянутому через всю площадь, Ты жалеешь?
— Нет, нет, — поторопилась ответить она.
— А я, по правде говоря, пошел бы туда с удовольствием, все-таки интересное зрелище. Но у меня сейчас голова пухнет от забот, и я был бы не в состоянии выносить разговоры этого идиота с верхнего этажа, — говорил он раздеваясь. Но не добавил: «и общество этой несносной».
Теперь, когда прошел день, в течение которого ей удалось немного рассеяться, Эрсилия с наступлением новой ночи опять очутилась лицом к лицу со своей болью и преследовавшими ее противоречивыми мыслями.
— Прежде чем лечь спать, — сказала она, — я еще часок поработаю. Пусть соседи протестуют сколько угодно.
Метелло обнял ее, и на этот раз она позволила себя поцеловать; они только на одно мгновение коснулись друг друга губами, и это его нисколько не взволновало.
Сев за работу и стуча колотушкой по штампу, Эрсилия воображала, что бьет по голове прелестную Идину.
На следующий день, в четверг, Метелло должен был встретиться с Идой за Рифреди. Ничего не зная об этом, Эрсилия все-таки следила во все глаза за каждым шагом Идины. В одиннадцатом часу Ида сошла к ней с распущенными, как у Магдалины, волосами. Она только что вымыла их и хотела немного подсушить, чтобы потом слегка «наплоить» щипцами для завивки. Поэтому она задержалась у Эрсилии всего несколько минут. Похвалила ее работу и порекомендовала делать фиалки и эдельвейсы. Дав еще несколько таких же глупых советов, она ушла, потому что, кроме забот о прическе, у нее было много других дел, с которыми служанка не могла справиться: погладить прекрасное сиреневое платье, начистить полусапожки.
— Сегодня я иду к своей сестре, а там будут гости, — объяснила Ида.
Метелло с утра был в Палате труда, потом забежал домой пообедать и снова ушел. Он, Джаннотто, Корсьеро и другие делегаты со строек находились все время на проспекте Тинтори у Дель Буоно и ждали денег по подписке, которые должны были прибыть до наступления вечера. Каменщики, собравшиеся со всего города и окрестностей, разбрелись по улицам между площадями Санта-Кроче и Кавалледжери.
Не прошло и часу после ухода Метелло, как Ида также вышла из дому, даже не остановившись, чтобы попрощаться с Эрсилией. При обычных обстоятельствах она не преминула бы заглянуть, особенно если бы шла к сестре, где должны быть гости, и начала бы приставать: «Как я выгляжу? Не видна ли нижняя юбка? Хорошо ли надета шляпка? Как сидит сзади платье?»
А на этот раз она, словно воровка, скользнула вниз по лестнице — чтоб она и в самом деле поскользнулась! Эрсилия стояла начеку за дверью и окликнула Иду. Бесстыжая! У нее еще хватило наглости помахать зонтиком с нижней площадки!
— Я так тороплюсь, не задерживайте меня. До свиданья, до вечера!
Эрсилия пошла за ней следом вдоль Борго Аллегри и виа Гибеллина, прижимаясь к тюремной стене. Если б Ида обернулась, можно было спрятаться за одну из сторожевых будок. Эрсилия вся подобралась, сосредоточилась на единой цели и в то же время стыдилась себя. Она чувствовала, что ни в чем не уступает прелестной Идине («даже и внешне», — думала она, считая себя способной вызвать не только привязанность, но и желание), но смутно понимала, что слежка за соперницей унижает ее. И все-таки она была сильнее: ее сердце вновь ожило, учащенно билось в груди и словно подгоняло ее, заставляя не терять из виду Идину, за которой она следовала на расстоянии. Некоторое время Ида мелькала сиреневым пятном, а через минуту в глубине виа Гибеллина, у остановки напротив Пратони, села на первый же подошедший омнибус. Пристыженная Эрсилия осталась стоять, опершись на тюремную стену. Она была вся в поту и дышала с трудом. Потом перешла на другую сторону и свернула на виа делле Казине, где солнце било прямо в глаза и в одном из домов кто-то играл на скрипке. Вскоре ей попался фонтанчик, она наклонилась напиться и ополоснула лицо; скрипки больше не было слышно. Палило беспощадное солнце, и наступившую тишину нарушало только журчанье воды в фонтанчике. Мимо проехала девушка на велосипеде. На ней была шляпа с широкими полями, с большим бантом и развевающимися лентами позади. Поравнявшись с Эрсилией, девушка чуть было не потеряла равновесие, но удержалась, крикнула: «Да здравствует прогресс!» — и умчалась освещенная солнцем. Эрсилия вытерла губы тыльной стороной ладони и невольно покачала головой.
Дома она уже не могла больше сдерживаться. Тщетно пытаясь взяться за работу, она только ходила взад и вперед, прикрывала и открывала жалюзи: то было слишком много света, то казалось, что ничего не видно. Ее мучила жажда, но чем больше она пила, тем больше ей хотелось пить. Где могли они устроить свиданье? На Альберета, как обрученные? Или в самом деле у Идиной сестры, взявшей на себя роль сводни? Или в одной из маленьких гостинниц в районе вокзала, где, кажется, сдают номера на несколько часов? Но для этого нужны деньги, а у Метелло их нет. Вчера она дала ему лиру, но он проиграл и должен был Пополам с Джаннотто заплатить за выпитое вино. Хватит ли ему оставшихся денег, чтобы снять номер в гостинице? Или он позволит Иде платить за него? У нее всегда есть при себе деньги, она не выходит из дому, не положив в сумочку хотя бы пять лир. «Посмотришь на витрины, и вдруг что-нибудь понравится или представится выгодный случай, — обычно говорила она. — Да мало ли что, вдруг почувствуешь себя плохо…»
Как-то Метелло поддразнил ее:
— А как же, по-вашему, должны поступать бедные люди?
— Бедные не могут себе позволить удовлетворять прихоти, а если с ними что-нибудь случается, их везут в больницу, — ответила несносная.
Метелло посмотрел на нее так, что Ида даже покраснела. Это получалось у нее очень ловко. А она-то, слепая, защищала ее, нянчилась с ней! Прямо случай из городской хроники! Новелли мог бы сделать из этого комедию: «Она украла мужа у своей лучшей подруги». Впрочем, это не верно: Ида никогда не была ее лучшей подругой. Эрсилия дружила с Аннитой, с Лидией, а еще раньше — с Мирандой. Ида была, просто знакомая, с которой она сблизилась, когда поселилась в этом новом для нее квартале, она, родившаяся в Сан-Фредиано и никогда не выходившая за его пределы. Но, как бог свят, ей пришлось бы всю жизнь стыдиться того, что она родилась в Сан-Фредиано, если бы она не смогла разделаться со всей этой историей за один сегодняшний вечер. Пока же она не находила себе покоя.
А что если все это было только ее фантазией? Ведь каждую минуту забастовка может кончиться поражением рабочих. И все жертвы окажутся тогда напрасными, полтора месяца лишений пойдут прахом. И в подобных обстоятельствах Метелло забыл обо всем, чтобы бегать за Идиной юбкой? Ей вдруг показалось, что она ничем не отличается от множества тех жен, которые забивают себе голову всякими бреднями. Ей снова захотелось поверить, что она ошиблась, что человек, который на цыпочках спускался по лестнице, был не Метелло. Разве она видела его в лицо? Несомненно, этот человек, вышедший из верхней квартиры, был любовником прелестной Идины. Глупая! Скорее всего это был один из рабочих ее мужа: она часто говорила о самом молодом из них, о блондине, который «как две капли воды похож на одного поэта, не помню его имени». «Бедный синьор Чезаре, — подумала Эрсилия, — я так мало уделяла ему внимания, что мысль о нем только сейчас впервые пришла мне в голову». Но она тотчас же поспешила избавиться от этой мысли: «Если он сам ничего не видит, я, конечно, не стану открывать ему глаза».
Тем не менее она далеко не была спокойна. Сиреневое пятно, скрывшееся в омнибусе, который повернул на бульвар как раз в противоположную сторону от того района, где жила сестра Иды, все время стояло перед глазами Эрсилии и казалось ей ярче, чем лепестки цветов, выходившие из-под ее штампов. Чтобы сердце успокоилось, достаточно было пойти в Палату труда и удостовериться, что Метелло там. Но как, под каким предлогом? Она не привыкла лгать Метелло: пожалуй, еще могла бы промолчать, но скрывать свои чувства за лживыми словами — нет, на это она не была способна. Как же ей себя держать? Может ли она теперь, когда все они в течение полутора месяцев были заняты борьбой за кусок хлеба, сказать ему прямо при товарищах: «Знаешь, это был приступ ревности».
Наступил вечер, тень уже достигла верхних этажей. Два неожиданных визита, один за другим, разрешили все сомнения Эрсилии и дали ей доказательства, которых она и желала и боялась. Но теперь, удостоверившись в предательстве Иды, зная, как нужно действовать, она полностью восстановила свое душевное равновесие. Она вновь стала прежней Эрсилией и, несмотря на свою кротость, истинной «санфредианкой», которую Метелло никогда не переставал любить.
Первым появился Олиндо, которого она не видела больше двух недель. Сколько она ни настаивала, он не захотел подняться, и Эрсилия разговаривала с ним, свесившись из окна.
— Дома Метелло?
— Нет, он в Палате труда.
— Если бы он был там, я не стал бы искать его дома.
— Зайдите, Олиндо.
— Нет, спасибо, незачем.
С его стороны это было невежливо. С тех пор как он приехал и в особенности в первые недели забастовки, когда они его приютили, Эрсилия всегда относилась к нему хорошо. Делясь последним куском хлеба, она даже дала ему пять лир, пожалев его жену и детей, оставшихся в Ринчине «рабами, целиком зависящими от милостей дяди-фатторе», как часто повторял Олиндо со слезами на глазах. И если сейчас он отказывался зайти, потому что чувствовал себя должником или почему-либо еще, он тем самым только доказывал, что не очень умен. И к тому же гордец.
— Метелло вышел десять минут назад, — солгала она. — Вы, должно быть, разминулись.
— Похоже, что мы и в самом деле пошли разными путями…
— Деньги по подписке прибыли?
— Почему вы спрашиваете у меня, если этого не знают даже те, кто нами командует?
В его голосе были злоба и насмешка.
— Олиндо, поднимитесь хоть на минутку.
— В другой раз, Эрсилия.
И удалился своей усталой походкой, слегка сгорбившись и опустив голову. Пиджак висел у него на плече, рукава рубашки были засучены кое-как, кепка съехала на затылок. Эрсилия проводила его взглядом и увидела, что, когда он заворачивал за угол виа Микельанджело, навстречу ему попался какой-то паренек. Некоторое время они о чем-то возбужденно разговаривали. Потом Олиндо показал на окно, у которого она стояла, и исчез.
— Синьора Салани! — обратился к ней с улицы паренек.
Она знала его: это был маленький Ренцони, которого Метелло несколько раз приглашал ужинать.
— Зайдите, — предложила она.
Он не заставил себя просить, вытер ноги, прежде чем войти, и, сняв кепку, поздоровался. С трудом сдерживая волнение, он сел, выпил предложенные полстакана вина, и Эрсилии не оставалось ничего другого, как дать ему возможность выговориться.
— Ведь я, собственно, думал, что застану Метелло. И Дель Буоно был в этом уверен. «Иди, иди, говорит, разбуди его, он, видно, заспался!» Ведь другого ничего и не придумаешь, его ждали к семи часам.
Он посмотрел на Эрсилию и приписал ей совсем не те чувства, которые она испытывала на самом деле.
— Не подумайте, что с ним что-нибудь случилось, я пришел просто потому, что его все ждут, он нам очень срочно нужен.
Нет, Эрсилия не думала, что с ним что-нибудь случилось. Мысленно она повторяла про себя: «Бесстыжая отняла его не только у меня, но и у товарищей; она заставила его забыть свой долг, потерять уважение людей». А вслух произнесла:
— Он пошел в Сан-Фредиано проведать ребенка, который гостит у моей матери. Вероятно, он повел его гулять в Беллосгуардо или к Арчетри и не заметил, как прошло время.
— Ах, как это неудачно! — воскликнул маленький Ренцони. — Ваш муж самый умный человек у нас, если не считать Бастьяно. Хоть он и скромен, а его все слушаются, понимаете? Без него Бастьяно с трудом их сдерживает. Деньги по подписке все еще не прибыли, и начались всякие разговоры. Можете себе представить, какие словечки пущены в ход и как все возбуждены! Особенно кипятятся рабочие с участка Бадолати — комедия, да и только! Например, Тинаи одним из первых решил вернуться на работу. И не он один. Знаете Немца? Он тоже решил вернуться. А ведь на Тинаи имеет влияние только Метелло…
И как будто заметив, что сказал лишнее, он внезапно вскочил и распрощался, крепко пожав ей руку:
— Надо надеяться, что он уже в Палате труда.
Подойдя к окну, Эрсилия увидела, что он пустился бегом, очевидно желая быстрее вернуться к Дель Буоно; он был преисполнен того энтузиазма и преданности делу, какие переполняют человека только в двадцать лет.
Эрсилия осталась стоять у окна. Теперь она держала себя в руках, была неправдоподобно спокойна и даже, можно сказать, безмятежна. Солнце спустилось за крыши, на улице, как всегда, было шумно и оживленно. Эрсилия облокотилась на подоконник и стала ждать.
Наступил вечер. Входя в город, Ида уже у первых домов увидала зажженные фонари и ускорила шаг. Зонтик она зажала под мышкой, а другой рукой придерживала длинную юбку. Когда на улице никого не было видно, она пускалась бежать. При этом поля соломенной шляпы колыхались у нее на голове и сиреневое платье, из-под которого мелькали полусапожки, развевалось и шелестело. Казалось, она желала спастись от бури, которую угадывала в этом спокойном небе, где уже блистали звезды и появился узкий серп месяца. Прийти домой раньше Чезаре — вот чего она хотела! И вовсе не из боязни, что не удастся оправдаться, сочинив что-нибудь, а просто из нежелания затевать длинный разговор. Она мечтала о том, как, придя домой, сразу же наполнит водой ванну и погрузится в нее. Свернув на площадь Сан-Галло, она столкнулась с каким-то молодым человеком, который выходил из парка Партерре. Молодой человек церемонно приподнял канотье и извинился:
— Пардон, мадам.
Это так позабавило ее, что, едва сделав несколько шагов, она не удержалась и прыснула.
Омнибус стоял под наполеоновской Триумфальной аркой.
— Подождите минутку! — крикнула она.
Убедившись, что кучер ее заметил, она остановилась обессиленная и оперлась на зонтик. Одна за другой множество мужских рук протянулось, чтобы помочь ей войти. Вслед за ней на площадку поднялся и тот молодой человек. В омнибусе он сел против Иды и все время, пока они ехали по бульварному кольцу, не спускал с нее глаз. Как, впрочем, и остальные мужчины, находившиеся в омнибусе, и две дамы в шляпах, державшие детей на руках, и девушка, и пожилой рабочий, который сидел с ней рядом. Это были взгляды, полные восхищения, Ида в этом не сомневалась. Ведь ее грация, элегантность, скромный кивок головы, которым она поблагодарила за помощь, ее задумчивый вид — все это было рассчитано на то, чтобы произвести впечатление и поразить окружающих. И конечно, никто из них не мог себе представить, что всего лишь полчаса назад эта молодая синьора, общественное положение которой так легко было определить, отдавалась ласкам каменщика в зарослях на берегу Терцолле. И что сейчас в ее головке, которая казалась полна самых изысканных мыслей, наиболее изысканной была: «Я вся какая-то потная, липкая».
Так думала Ида, но глаза ее смеялись, и, встречаясь взглядом с молодым человеком в канотье, она быстро опускала их. Однако она успела заметить не только щегольское канотье и восхищенный взгляд, но и изумительно закрученные черные усики, безукоризненный воротничок и голубую бабочку галстука.
«Интересно, кто он? Может быть, и в самом деле француз?» — спрашивала она себя. Но в ее тщеславной головке не могло удержаться сразу много мыслей, она не умела переключаться с одного желания на другое. Сейчас ее мысли вновь вернулись к Чезаре, и она подумала: «Если он придет раньше меня, будет целая история!» Ну да ладно, так и быть, она ответит на все его расспросы, отговорки всегда найдутся, есть о чем беспокоиться! «Но с условием, что он поможет мне выкупаться». И она уже предвкушала, как вода будет стекать у нее по спине. Она присядет на корточки в ванне, а Чезаре будет лить ей воду на спину и на грудь.
Омнибус остановился на площади Беккария. Неподалеку толпа окружила силача, который, напрягая мышцы, разрывал цепь у себя на груди. Ацетиленовый фонарь, стоявший на земле, отбрасывал гигантскую тень атлета с голой грудью, обвитой цепью. Ида заинтересовалась и привстала, чтобы рассмотреть получше, но тотчас же опустилась на место и сделала вид, будто ошиблась, подумав, что это ее остановка. Как только Ида поднялась, встал и молодой человек в голубом галстуке, и когда она вновь села, ему не оставалось ничего другого, как сойти. Омнибус проехал мимо него, и молодой человек снова приподнял канотье и раскланялся. Ида ответила на его поклон кивком головы и сказала про себя: «Рай не для робких, друг мой».
Спустя несколько минут, довольная прошедшим днем, она уже шла по виа делл’Уливо и мысленно погружалась в прохладную ванну. На лестнице ее ждала Эрсилия.
— Зайдите на минутку ко мне, Ида. Ваш муж еще не приходил.
А, Эрсилия! Как же она забыла о ее существовании? Неужели лавры, завоеванные в омнибусе, до такой степени вскружили ей голову? Как бы то ни было, сейчас надо смело встретиться с ней, восхищаться ее черными маками с оранжевыми сердцевинками, и все будет в порядке.
— Не задерживайте меня, я смертельно устала… Если бы вы только знали, откуда я иду!
— Разве вы были не у сестры?
— У сестры, но на обратном пути решила прогуляться по набережным, а потом дошла пешком до самого Индийского музея. Я просто одурела от солнца! Не задерживайте меня, — повторила она и добавила: — Ну, хорошо, только на одну минутку, говорите, в чем дело.
Эрсилия ничего не подозревает. Она очень любезна. Достаточно подольститься к ней, вот и все. Ида почувствовала себя старше и опытней. Она давала Метелло радость, которой Эрсилия не могла дать, ласкала его выхоленными ругами, каких у той не было. Так думала Ида, входя в их кухню-столовую. Но вслух сказала:
— А малыша дома нет?
— Нет, он в Сан-Фредиано, разве вы забыли?
Продолжая держаться все так же приветливо, Эрсилия ввела ее за локоть в комнату и заставила сесть. На столе стояла зажженная керосиновая лампа, а рядом лежали готовые цветы и разноцветная бумага.
— Я вижу, вы не очень много сделали.
Ида сняла шляпу и положила на стол.
— Да, я почти не работала, — согласилась Эрсилия.
Она села напротив, так что их колени почти соприкасались; Ида решила, что Эрсилия хочет попросить ее помочь мотать нитки. Эта глупая мысль привязалась к ней и не покидала все время, пока она поправляла прическу.
— Вы хотите мотать нитки? — спросила она, держа шпильку в зубах и укладывая волосы на затылке.
Не услышав ответа, она взглянула на Эрсилию и только тут заподозрила что-то неладное. Эрсилия была необычайно бледна, черты лица у нее обострились, глаза стали еще больше, кожа блестела — видимо, от холодного пота, а на губах появилась улыбка, которую нельзя было назвать ни усталой, ни тем более дружеской. Едва Ида успела воткнуть шпильку в волосы, как Эрсилия ошеломила ее двумя словами:
— Мерзкая потаскуха! — И тотчас же: — Куда ты его увела?
Она не дала ей времени защищаться.
— Увела? Кого? Куда? — попыталась произнести Ида.
Но в ту же секунду Эрсилия, оставаясь сидеть, молниеносно дала ей пощечину. От удара Ида качнулась в бок, но новая затрещина, по другой щеке, вернула ее на место. Два, четыре, шесть ударов с обеих сторон настигли ее, прежде чем она смогла наклониться и закрыть лицо руками. Тогда Эрсилия встала, схватила ее за волосы, запрокинула ее голову и свободной рукой, хладнокровно прицеливаясь, молча продолжала наносить удары, в которые вкладывала всю энергию здоровой, сильной женщины, «санфредианки». Ида была близка к обмороку, руки у нее повисли, подбородок торчал кверху. Она безвольно отдавалась истязанию, комок застрял у нее в горле и не давал дышать. Продолжая держать свою жертву за волосы, Эрсилия невозмутимо била ее по лицу, пока не заметила, что уже не слюна, а кровь струится изо рта прелестной Идины. Тогда она отпустила ее, и Ида уронила голову, отчаянно рыдая. Эрсилия протянула ей мокрую салфетку.
— На, — сказала она, — вытри рог и ступай прочь, да поживее!
Вся в слезах, с пылающим лицом, Ида повиновалась, как наказанная девочка. Кровь струилась у нее из десен. Ее удалось быстро остановить, но верхняя губа раздувалась прямо на глазах. И если Эрсилия это только видела, то Ида — чувствовала. Она дотронулась до своего лица, и ей показалось, что оно невероятно распухло; пощупала щеки, уши, нос и от волнения вообразила, что Эрсилия ее изуродовала. Тогда она крикнула:
— Да, я увела его от тебя! Да, я делаю с ним все, что хочу!
Она вскочила, решив перейти в наступление. Но Эрсилия стояла прямо перед ней и тотчас же усмирила ее новой двойной пощечиной, молниеносной, как выстрел. Удар коленкой в живот настиг Иду, как эхо этого выстрела, и она повалилась к ногам Эрсилии. Теперь она была уже буквально повержена ниц и лежала на полу с распущенными волосами в своем прекрасном сиреневом платье, будто испачканном киноварью. Резкая боль, а еще больше сознание собственной беспомощности сломили ее. Она скрежетала зубами, судорожно подергивала руками и ногами, изо рта у нее текли кровь и пена.
Когда спустя несколько минут она очнулась, то увидела, что сидит на том же самом стуле и возле нее с одной стороны стоит Эрсилия, а с другой Чезаре, который дает ей нюхать нашатырный спирт и называет ласковыми именами:
— Крошка, сладость моя, Идиночка!
Но она больше слушала Эрсилию, чем мужа.
— Солнечный удар, — говорила Эрсилия, — она пошла прогуляться по набережной и сняла шляпу. Видите, как обгорело лицо? Постучалась ко мне и попросила помочь ей. Я усадила ее и только отвернулась, чтобы намочить тряпку, как бедняжка уже оказалась на полу. У нее рассечена губа, но это не страшно: зубы все целы. Надо надеяться, что она больше никогда не будет так доверчиво относиться к летнему солнцу.
Медленно приходя в себя, Ида попыталась улыбнуться и кивнула в знак согласия.
— Ты все еще сущий ребенок, — сказал Чезаре и поцеловал ее в лоб. Потом обратился к Эрсилии: — Она как будто предчувствовала и отложила на неделю поездку к морю.
— Но теперь она, наверное, передумала, правда Идина? — спросила Эрсилия, и хотя голос ее звучал нежно и проникновенно, взгляд так и сверкал.
— Может быть, — сказала Ида. — Еще не знаю. — Она вновь стала прежней Идиной, хотя черты ее лица несколько изменились. — Все зависит от того, как я проведу ночь.
И пока Чезаре прикладывал к ее губе платок, Эрсилия сменила мокрую тряпку на лбу и прижала ее крепче, чем нужно, так, что вода и уксус потекли Иде в глаза.
— Мне кажется, что морской воздух пойдет ей на пользу. А вы как думаете, Эрсилия? — спросил Чезаре.
Теперь глаза Иды щипало так же, как губы и лицо. Она постаралась избавиться от забот Эрсилии, взяла со стола шляпу и направилась к двери.
— Я сама сумею вылечиться, — заявила она. И нехотя добавила: — Благодарю вас за все, Эрсилия. Прощайте.
— Будьте к ней снисходительны, она сущий ребенок, — сказал Чезаре и последовал за женой.
Оставшись одна, Эрсилия прибрала на столе, расставила стулья и вернулась к окну. Поглядывая на улицу, она время от времени смахивала пальцем слезинки и шмыгала носом. Перед винной лавкой начался концерт. Звучали гитары и мандолины, а одинокий хриплый голос перекрывал их:
Беленькими ручками
Ты шьешь себе приданое…
Эрсилией овладело непонятное чувство, щемящее и вместе с тем сладостное. Хотелось, чтобы Метелло поскорей вернулся, словно он уехал очень давно и ей страшно, что она его не узнает. Хотелось видеть его, ласкать взглядом, слышать его голос; если бы он был здесь, ночная тьма рассеялась бы скорее. Ожидание томило ее, смутное чувство страха угнетало: забывая о причиненном ей зле, она боялась за последствия своего смелого поступка. Но к глубокой горечи примешивалась с каждой минутой все возраставшая нежность.
На той стороне улицы, наискосок от их дома, в окне показалась женщина. Это была Челесте, жена водопроводчика. У нее было четверо детей, мал-мала меньше. Она так часто ссорилась с мужем, что они стали посмешищем всей улицы. Муж пил и избивал ее.
— Сестилио! — крикнула Челесте. — Ужин готов!
— А зачем орать?! — грубо отозвался муж. Он сидел у каретного сарая и играл в карты с конюхом. — Поставь его на огонь: мне нужно кончить партию.
Это — удары кинжала
В бедное сердце мое
— говорилось в припеве. Эрсилия вошла в кухню, разожгла огонь, вытерла лицо и провела гребнем по волосам. Когда Метелло вернулся, на столе уже стояла готовая яичница с картошкой и пол-литра вина. Эрсилия встретила его спокойно и непринужденно. Она сказала:
— Уже полночь, ты заставил себя ждать.
Он сбросил накинутый на плечи пиджак и сел за стол, не снимая кепки. Ничего не ответил и начал есть, угрюмо глядя в одну точку.
— Что случилось? — спросила Эрсилия.
Наконец он заговорил:
— Боюсь, что самое плохое еще случится.
И объяснил, что Олиндо стал на сторону штрейкбрехеров, которые завтра вернутся на стройку.
— Именно теперь, когда подрядчики вот-вот начнут переговоры, так как в Риме им отказали, многие забастовщики, кажется, во главе с Олиндо, решили выйти на работу. Хозяева хотели, чтобы префект, придравшись к случаю, закрыл Палату труда и арестовал «главарей». То есть всех нас: Дель Буоно, Джаннотто, меня — они и меня считают главарем — словом, всех представителей строек. К сожалению, им это частично удалось.
— Сегодня приходил Олиндо, спрашивал тебя.
— Я знаю, мне говорили.
Она чуть не спросила: «А где же ты был?» — но, видя, что он так обеспокоен, угнетен и замкнулся в себе, не решилась. Тем более, что ей было не только любопытно, но и страшно услышать его ответ. И потому она сказала:
— Что значит: «им это частично удалось»?
Метелло посмотрел на нее. Между ними никогда не было секретов. К тому же Эрсилия была совсем не похожа на других жен, которые из-за каждого пустяка теряют терпение, так что чем больше у мужа неприятностей, тем тщательней он должен их скрывать — хоть лопни! Откровенно делясь с Эрсилией своими заботами, он всегда более реально оценивал факты и положение, в котором оказывался. При этом он подчинялся не инстинктивному побуждению, а чему-то даже большему, нежели чувство долга по отношению к близкому человеку.
— Выслушай меня.
Хотя на этот раз Метелло кое-что и утаил от нее, рассказав обо всем, за исключением причины, помешавшей ему быть после обеда в Палате труда, Эрсилия ни о чем его больше не спрашивала. И он, умолчав о своих похождениях Идиной, не чувствовал, что провинился или согрешил. Они оба понимали, что более важные события отодвигают сейчас на задний план их личные чувства.
— Завтра чуть свет мне надо быть на стройке, и сейчас я хотел бы поспать хоть часика два, — сказал он в заключение.
В тот день, к семи часам вечера, как раз когда Метелло лежал с Идой в кустах над Терцолле, забастовщики собрались под окнами Палаты труда. Они стояли молча по обе стороны улицы, прислонившись к стенам. Отсюда можно было услышать бой часов на Палаццо Веккьо, и как только пробило семь, Аминта закричал:
— Выходи, Бастьяно! Хоть ты-то не прячься, как хозяева.
Это был вопль человека, охваченного отчаянием; если бы у него было ружье, он способен был поднять стрельбу. Точно так же он мог бы упасть на колени и просить прощения. Никто не пытался остановить его, и никто, даже сам Аминта, не решался подняться на второй этаж в кабинет Дель Буоно, где дверь была распахнута; каждый имел право войти туда и рассказать о своих нуждах. Дель Буоно высунулся из окна и, напомнив им об этом, сказал:
— Вы что, хотите, чтобы сюда пожаловала полиция или солдаты?
Потом он спустился и вместе со всеми направился на площадь Кавалледжери. В одних жилетах, перекинув пиджаки через руку или набросив их на плечи, в кепках и соломенных шляпах, сдвинутых на затылок, давно небритые, с истощенными от голода лицами, они заполнили небольшую площадь. Аминта был в первом ряду.
— Так как же, Бастьяно, прибыли наконец эти деньги?
Дель Буоно показал телеграмму Боргезио. После окончания подписки в Романье, Милане и Турине флорентийцам причиталось приблизительно две тысячи лир.
— Я думаю, что через два-три дня мы сможем их распределить.
— Завтра мы возвращаемся на стройку! — крикнул Олиндо.
И Аминта сказал:
— Тинаи прав. Вы только все откладываете со дня на день. А главное — это не решение вопроса. Нужно силой заставить Бадолати и компанию пойти на уступки!
В этот момент Метелло лежал на берегу Терцолле, под кустами, в объятиях Идины. Но когда ему рассказали обо всем, он без труда смог представить себе эту сцену и все, что здесь говорилось.
— Нужно припугнуть их! Даже если это пахнет для нас тюрьмой. По крайней мере хоть будет за что расплачиваться, — продолжал Аминта.
— Я намерен вернуться на стройку, чтобы взяться за работу, — сказал Олиндо. — А не для того, чтобы устраивать там скандалы. Мы слишком долго слушались вас. Уверен, что не я один так думаю.
Тут Аминта бросился на него, но их разняли. Дальнейший разговор продолжался уже спокойно (Аминта сидел на камне у ног Дель Буоно, обхватив руками голову). Выяснилось, что у Олиндо нашлось много сторонников. И Бутори, Немец, также поддержал его.
— Можешь не считать меня больше социалистом, дорогой Дель Буоно, но нельзя перегибать палку. Хозяева первыми успели схватить нож за рукоятку, а мы лезем на рожон. Не проткнет ли этот нож нам горло?
Дель Буоно сделал все, что было в его силах. Он ободрял их известиями, полученными от Пешетти, который задержался в Риме специально, чтобы следить за развитием событий.
— Ну, да, — прервали его, — вы предлагаете рассчитывать на Джолитти, будто его и вправду выбрали рабочие.
— Нам ли тебя этому учить?
— Лично я все уже решил, — сказал Немец. Он вынул изо рта стебелек и стал раскачиваться, переступая с носков на пятки, высокий и исхудавший. Его низкий, сильный, от природы вкрадчивый голос и спокойный, убедительный тон смягчали, насколько это было возможно, смысл его слов.
— В Монтеривекки я сказал: будем бороться до тех пор, пока хватит сил. Теперь, Аминта, будь добр, не сердись, лично я играю отбой. И не только потому, что моя жена вот-вот родит, но и потому, что, по моему искреннему убеждению, мы перенесли больше, чем было в наших силах, и больше, чем было условлено.
— Молодец, Немец! — кричали ему.
Но некоторые возражали:
— Сдаться после всего, что мы перенесли! Вот что это значит!
— Стать штрейкбрехерами!
— Как вам угодно, — ответил Немец. — Я никого не прошу идти за мной. И потом, в один прекрасный момент — хотя бы сегодня ночью — я могу и передумать. Но для того чтобы я переменил свое намерение, в мой дом должна заглянуть бабушка Бефана, которая развела бы огонь и накрыла на стол.
И он шагнул назад. Несмотря на свой огромный рост, он, казалось, растворился в толпе.
— Я никому не хочу причинять зло, — добавил он, — тем более себе и своим близким.
Со всех сторон раздались выкрики. Дель Буоно сделал рукой знак, означавший «Спокойно!», и снова заговорил:
— Согласен. Голодать не сладко. Но я предлагаю вам подумать — не стоит ли пойти еще на одну, последнюю жертву? Обращаюсь главным образом к тебе, Бутори, — добавил он, — ведь ты старый мастер и честный человек, советую тебе и вправду поразмыслить об этом сегодня ночью. Сейчас мы ближе, чем когда-либо, к нашей цели. Деньги, как бы их ни было мало, вот-вот прибудут. И, сдавшись в такой момент, мы нанесли бы непоправимый вред нашему делу. И особенно нашему будущему. Отныне и впредь предприниматели всегда чувствовали бы себя вправе диктовать нам свои условия по собственному усмотрению.
Потом он обратился к Олиндо:
— Подойди сюда, Тинаи. Ты недавно вступил в наши ряды и не должен считать нас врагами.
— Здесь нет врагов! — закричали с разных сторон.
А Липпи сказал:
— Если только он сам не захочет стать нашим врагом и не пойдет на подлость.
Олиндо приблизился на несколько шагов к Дель Буоно и стоял среди людей, на чью поддержку он, видимо, рассчитывал. Это можно было понять по его поведению и по тому, как вели себя стоявшие рядом с ним. Но в конце концов, все они были отцами семейства, и лишь крайнее отчаяние сделало их суровые и честные лица мрачными и вызывающими. Все они держались сейчас поближе к Немцу, чувствуя в нем внушительного союзника. Олиндо первым попытался спрятаться за его широкую спину.
— Я присоединяюсь к словам Немца. Скажите, будете вы считать нас штрейкбрехерами, если мы завтра вернемся на работу?
— А кем же прикажете вас считать, пройдохи вы этакие? — спросил старый Липпи.
— Людьми, которые кормят семью, а не гоняются за призраками. У меня дома пять ртов, и каждый день они просят есть. Я сам шестой и больше не могу придумать, где раздобыть пару сольдо на кусок хлеба, — сказал Олиндо.
Его землистое, как всегда, лицо исказилось. В тоске и гневе он выкрикнул:
— У меня нет ни любовницы, которая давала бы мне денег, ни красавицы жены, которая работала бы на меня!
Об Аминте вспомнили только в тот момент, когда при этих словах он вновь бросился на Олиндо. И на этот раз удержать его не успели. Олиндо попытался бежать, но Аминта ринулся на него и, прежде чем ударить, повалил на землю. Началась драка между защитниками Олиндо, которые, оттащив Аминту, избивали его, и теми, кто бросился к нему на помощь. Напрасно Джаннотто, Немец, Дуили, Леопольдо и Сантино, подскочив с двух сторон, пытались разнять дерущихся. Страсти настолько разгорелись, что даже тот, кто пытался восстановить порядок, защищаясь, был вынужден избивать товарищей. На шум драки быстро сбежался народ, вмешались солдаты, выходившие по увольнительной из казармы, но и эти миротворцы вскоре были втянуты в общую свалку. Один солдат, по-видимому южанин, вытащил из ножен штык, но, к счастью, еще владея собой, начал бить им плашмя, крича при этом:
— Эй, вы, голодранцы вонючие, что вы делаете? Ведь мы же вас кормили!
Казалось, ничто не могло их остановить. Обрушивая на головы товарищей удар за ударом, каждый из них изливал накопившиеся в сердце обиды, горечь и озлобление изголодавшегося человека. И уже никто, ни сторонники Олиндо, ни защитники Аминты, не помнили причины, заставившей их потерять рассудок.
Кожевники и мраморщики, тоже привлеченные дракой, стояли в стороне, скрестив на груди руки, и приговаривали:
— Нечего сказать! Хорошенькое представление вы устроили!
Няньки и матери, застигнутые врасплох, разбегались по набережной с громкими воплями, таща за собой детей. Проходивший мимо омнибус остановился, накренясь на левый бок, и все пассажиры, как те, которые сначала напугались, так и те, которым показалось это забавным, одинаково наслаждались зрелищем с высоты империала. Тем временем хозяин гостиницы синьор Балестри запер входную дверь и послал своего помощника за полицейским комиссаром.
Драка продолжалась минут десять-пятнадцать, и только Дель Буоно, пробравшемуся в самую гущу свалки, удалось ее приостановить.
— Позор, позор! — вопил он, поминутно поправляя пенсне. — Стыдитесь! Ведь у вас честные мозолистые руки! Стыдитесь, несчастные!
Благодаря своему авторитету и всеобщему уважению, которым он неизменно пользовался, он сумел призвать строителей к порядку. Только тогда все заметили, что Олиндо исчез, а Аминта бьется в судорогах и все лицо его в крови.
Но прежде чем их разгоряченные головы успокоились и прежде чем посланный из гостиницы прибыл по назначению, из казармы вышел караульный взвод под командой офицера. Этого оказалось достаточно, чтобы площадь мгновенно опустела. Офицер все же успел задержать нескольких солдат, а вместе с ними Дель Буоно и десятерых каменщиков, которые растерялись и не успели убежать вовремя. Прибывший вскоре полицейский комиссар надел на них наручники.
Из каменщиков, работавших вместе с Метелло на строительной площадке по улице 20-го Сентября, забрали одного Леопольдо. В тот вечер, уложив детей, молодая свояченица напрасно ждала его возвращения.
Метелло подоспел на место происшествия одновременно с караульным взводом, но со стороны площади Синьории. Он уже не думал о прелестной Идине, хотя еще чувствовал запах ее духов. И сразу же его увлекла общая паника.
— Скорее! Беги! — крикнул ему Джаннотто.
Они остановились только за мостом Грацие на другой стороне Арно. Надвигалась ночь. Как ни напрягали они зрение, им не удавалось разглядеть, что происходит на площади Кавалледжери. Теперь по обе стороны моста была засада. Поэтому забастовщики побежали прямо в район завода Пиньоне, чтобы обсудить обстановку и посоветоваться с тамошними рабочими. Дело касалось уже не только каменщиков; речь шла о Дель Буоно и о Палате труда. Они разыскали рабочих Пиньоне в комитете Общества взаимопомощи, где одни играли в карты, а другие готовили гирлянды для воскресного бала.
— Что же вы думаете теперь делать? — спросила Эрсилия у Метелло, выслушав его рассказ.
— Кое-что мы уже сделали, а завтра обсудим, как быть дальше.
Рабочие Пиньоне послали телеграмму Пешетти и подняли на ноги всех находившихся в городе вождей социалистов. Потом стало известно, что Дель Буоно, Леопольдо и других арестованных собираются перевести в тюрьму Мурате.
— Их обвиняют в том, что они затеяли драку, и требуют назвать остальных ее участников.
Затем состоялось собрание в помещении партии. Выступали рабочие с завода Галилео и со стекольного завода. Было написано обращение, которое сейчас же отдали печатать.
«Настало время доказать, что народ поддерживает нас, — говорилось в обращении. — Главная задача сейчас — снять арест с Палаты труда и освободить Дель Буоно».
Умы были возбуждены, все участники собрания выказали решимость бороться до конца и, если потребуется, не останавливаться даже перед всеобщей забастовкой. Работница с табачной фабрики, из Рикорболи или из Бандино, «и вовсе не дурнушка», которую Метелло знал в лицо, крикнула:
— Можете положиться на нас!
Не приходилось сомневаться в рабочих с заводов Галилео, Пиньоне и механических мастерских. Представитель стекольного завода поручился за своих. Среди присутствующих был один рабочий с мукомольной фабрики, и его спросили:
— А на вас можно положиться?
Это был высокий, грузный человек, «вроде Немца». Он пожал плечами.
— Надеюсь. Лично я — за, но нужно послушать, что скажут другие, не могу же я ручаться за всех.
Тут вмешался один пекарь из ночной смены:
— Если вы примете участие, это намного облегчит нам дело.
— Понимаю. Нам тоже будет легче, если и вы поддержите забастовщиков, — ответил рабочий мукомольной фабрики.
Таково было положение дел. Дель Буоно, Леопольдо и десять рабочих сидели в полиции, а может быть, уже и в Мурате; Аминта был в больнице, Палата труда — опечатана. И каменщики отныне должны были действовать на свой страх и риск.
— Завтра утром к префекту или в квестуру отправится делегация, — закончил свой рассказ Метелло. — Правда, еще неизвестно, примут ли ее, но делегаты свяжутся с Римом по телефону и, если до вечера ничего не изменится, возможно, решатся на всеобщую забастовку. Мы же пока ничего предпринимать не будем. Нам говорят: «Надо думать, что после того, как вы затеяли всю эту историю, вы теперь не пойдете на попятный?» И хотя никто и виду не подает, нетрудно догадаться, что все раздражены против нас. Что ж, они, пожалуй, правы.
Метелло отодвинул тарелку, положил руки на стол и оперся на них подбородком. Эрсилия убрала посуду.
— Не падай духом, — сказала она, отошла к раковине и, снова вернувшись к столу, спросила: — Что же вы собираетесь делать дальше?
Он рассказал, как они решили действовать, и добавил:
— И все это вышло из-за Олиндо.
— Не обвиняй его. Он просто не такой дипломат, как Немец. И разве Немец и другие не хотели того же самого? Кроме того, Аминта первый набросился на него.
— Ты пытаешься оправдать его.
— Нельзя же забывать, что у него семья на руках!
— У Аминты тоже есть семья; у каждого из нас семья. А у меня разве ее нет?
— Вспоминай об этом почаще, — вырвалось у нее.
От обиды, которую он нанес ей своей изменой, у Эрсилии вдруг сжалось сердце, и она нечаянно проговорилась, но тут же раскаялась.
— Прости меня, я совсем не то хотела сказать.
И опять рассердилась на себя.
— В общем, — заключила она, — я ошиблась.
Но Метелло был слишком поглощен мыслями о последних событиях, чтобы разгадать истинный смысл ее слов. Он поднялся и с раздражением отодвинул стул. Стул упал, а Метелло так и не стал его поднимать.
— Я понимаю, ты хочешь сказать, что ошиблась не ты, а я, мы все; что нам не следовало заваривать эту кашу. Олиндо прав, Немец прав. Надо довольствоваться тем, что бог пошлет. Надевай хомут и не жалуйся на кнут. Скажи это — и кончен бал. Я по крайней мере буду знать твое мнение.
Он вошел в спальню, снял кепку, повесил ее на спинку кровати, скинул ботинки, брюки и лег.
Эрсилия вошла вслед за ним, неся лампу.
— Сейчас я тебе объясню, что я хотела сказать. Олиндо и те, кто заодно с ним, конечно, не правы, они поступают плохо. Но их тоже можно понять. Нельзя требовать, чтобы каждый умел хорошо разобраться в обстановке, когда он видит, как страдают его дети.
— Хватит! — сказал он. — Не заставляй меня без конца думать об этом. — Он повернулся на бок и уткнулся лицом в подушку. — Иной раз просто сам не рад, что на свет родился!
— Это ты брось! Ведь мы рождаемся не по своей воле, — отозвалась Эрсилия как можно веселей и даже попыталась улыбнуться. Потом сказала: — Сними-ка эту рубашку, она вся мокрая от пота.
За распахнутым окном стояла ночная тишина. Только время от времени из винной лавки на углу доносились чьи-то голоса. Муж Челесты, закончив играть в карты, прощался с конюхом. Часы пробили два.
— Мне нужно встать в четыре, — сказал Метелло. — Кто же меня разбудит? Ну и денек был сегодня!
— Я разбужу тебя, — ответила Эрсилия. — Не беспокойся.
Метелло закрыл глаза, и она, решив, что он заснул, сняла с него носки и накрыла простыней. Взяв лампу, она высоко подняла ее и минуту стояла, глядя, как он спит. Он лежал на боку, одна щека его сплюснулась от подушки. И боязнь за него пересилила обиду, которая еще была жива в сердце Эрсилии.
Метелло сказал ей, что он, Джаннотто и все, кто был за продолжение забастовки, оставшись без Дель Буоно и не зная, что предпринять в создавшейся обстановке, решили еще до наступления дня собраться у своих строительных площадок и встретить тех, кто придет сюда, чтобы вернуться на работу.
— Их, конечно, нужно убедить по-хорошему, — сказал он. Но тут же добавил: — Любой ценой.
А относительно Олиндо сказал:
— С Олиндо я договорюсь сам. Уж он-то у меня не поднимется на леса. В случае чего я свяжу его по рукам и ногам и продержу полдня в канаве, как я это делал, когда Мы были детьми и играли в войну гарибальдийцев с папскими солдатами.
Эрсилия вернулась на кухню и снова взялась за работу. Ей надо было собрать в букетики разноцветные маки, которые так понравились прелестной Идине.
Когда пробило четыре, Метелло уже не спал.
— Мне так и не удалось сомкнуть глаз, — сказал он Эрсилии. — Лежал, думал — и все впустую.
Ночью, после того как Эрсилия, заботливо укрыв его простыней, вышла из спальни, он попытался заснуть, решив ни в коем случае не допустить каменщиков к работе. «Пусть даже придется избить всех по очереди и отправить в больницу, чтобы они составили компанию Аминте».
Но в глубине души он ощущал не твердую решимость, а скорее грусть или, вернее, какое-то смутное чувство, где смешивались и стыд и досада. Никогда прежде не испытанное беспокойство не давало ему заснуть.
В прошлом ему приходилось пережить и огорчения и страх, а в раннем детстве — даже ужас, как например в ту ночь, когда карабинеры арестовали папу Эудженио. Или во время землетрясения в тот воскресный день, когда они обедали и вдруг увидели, как закачалась лампа и потолочная балка дрогнула над их головами. Или, наконец, когда он бросился в заводь спасать Олиндо, а тот уцепился за его шею, и они оба пошли бы ко дну, случись это посреди реки. Но в заводи им все-таки удалось выбраться на такое место, где можно было достать дно ногами. Все это было в детстве, в те далекие, почти позабытые годы, когда они бегали в штанишках до колен и жили в деревне. Он был еще мальчишкой, и его могли испугать темнота, малейший шорох и любая тень; любой пустяк мог вселить в него ужас. Однако именно благодаря этому они с Олиндо умели вовремя прятаться в скорлупу, оберегавшую их от зла. Но эта скорлупа стала им не нужна, когда они впервые посмеялись в глубине души над рассказами священника о муках ада и когда маме Изолине не удалось напугать их страшными историями о приведениях, которые по ночам появляются у изголовья. И вот однажды безлунной ночью, когда в доме все спали, Метелло нарочно пошел один, даже без Олиндо, по той тропинке, где на третьем тутовом дереве был найден повешенным стражник. Он добрался до самого берега Сьеве, и даже блуждающие огни на кладбище, мимо которого ему пришлось проходить, не произвели на него впечатления. На берегу он не спеша стал вытаскивать крабов из-под камней, и когда вернулся на заре, все в доме Тинаи были на ногах и искали его. Удивленный, что эти далекие воспоминания ожили в его памяти, он спрашивал себя: «Что это значит? Я рано расстался с детством и перестал всего бояться». Еще тогда он инстинктивно понял, что только живые существа могут причинить зло. Он подходил к ним с наивной доверчивостью, но тут же оказывался поверженным на землю. Это случалось с ним дважды, в самые решающие моменты его жизни. В первый раз, когда, с трудом добравшись до Флоренции, он, ослабевший от бессоницы, усталости и голода, неожиданно столкнулся с враждебностью грузчиков на рынке. Правда, Бетто тут же взял его под свою защиту, а затем научил читать и писать и дал ему настоящую специальность. А в другой раз за простое участие в демонстрации его надолго заперли в Мурате вместе с Джаннотто, Гиго Монсани, токарем Фьораванти, и ему казалось, что за стенами тюрьмы он не оставил ничего, кроме свободы. Но раздался голос Эрсилии, и он тотчас же сказал себе: «Вот выйду отсюда и женюсь на ней».
Оказывается, достаточно сохранить хотя бы каплю мужества, как тут же встречаешь дружескую руку, готовую поддержать тебя в беде. Встречаешь дружбу и можешь встретить любовь. И за это не нужно ни благодарить, ни чувствовать себя обязанным. Протягивая тебе руку, люди помогают и себе побеждать собственное уныние, страх и ужас. Ты должен быть им другом и любить их так, как тебе подсказывает сердце. Но не больше, иначе это будет преувеличением и лицемерием. Мы все слились в множество хороводов и незримо держим друг друга за руки. Стоит выйти из хоровода, и тогда ты действительно пропал. Хлеб нелегко достается бедняку, и неверно говорят, что у кого мало добра, у того мало забот. Напротив. Жить в этом мире трудно. А особенно трудно жить умело. И не зря говорится: «Стоит только позволить себе что-нибудь лишнее, как твоему благополучию сразу приходит конец».
Вопрос, от которого воздержалась Эрсилия, задал ему Джаннотто, как только они оказались в безопасности за мостом Грацие:
— Дель Буоно что-то заподозрил и потому послал за Тобой. Где ты был?
Разве мог он ответить: «Я был с любовницей на берегу Терцолле»? Пожалуй, мог бы, если б они были одни. Но их окружали Липпи, Фриани и маленький Ренцони, которые бежали вместе с ними, с трудом переводя дыхание и отчаянно ругаясь. Услышав вопрос Джаннотто, они навострили, уши. Метелло сказал:
— Я заслушался музыки на репетиции гарнизонного оркестра. — И он почувствовал, как весь вспыхнул. Больше того, заметив, что Джаннотто посмотрел на него взглядом соучастника, он содрогнулся, и в пламени охватившего его стыда окончательно испепелилась прелестная Идина.
Сейчас он так же, как и в прошлые ночи, смотрел в потолок, но мысли его были далеко от Идины. Она никогда не занимала места в его сердце, а последние события и вовсе оттеснили ее в сторону. Выходит, эта любовная история имела для него так мало значения? Еще меньше, чем мимолетные связи, последовавшие за романом с Виолой? Меньше, чем случайные встречи с девицами из Лунго Джельсо и Пендино? Меньше, меньше. Не испытывал он угрызений совести и перед Эрсилией. Он впервые изменил ей, но чувства здесь ни при чем. Эрсилия была главной его привязанностью, основой его семьи, которую не могло разрушить никакое любовное похождение. Об этом он никогда даже и не задумывался. Его взгляды в этом отношении были просты, ясны и прямолинейны, он чувствовал себя правым.
«Я покаюсь ей во всем, еще есть время», — решил он.
Его беспокоили только события, которые произошли во второй половине дня и грозили сорвать забастовку. Разве не было в этом его вины? Вообще-то ответственность падала прежде всего на Олиндо и на тех, кто его поддерживал, но отчасти и на него самого, поскольку он не сумел уследить за настроениями и поступками брата. «Но ведь, в конце концов, я ему не нянька».
Джаннотто сказал Метелло, что если бы он «не пропадал на репетиции гарнизонного оркестра», а, как это было условлено, пришел к семи часам на площадь Кавалледжери, то Олиндо не посмел бы угрожать, что станет во главе штрейкбрехеров.
— Он тебя слушается, даже боится; ты мог бы легко заставить его переменить решение, и мы бы избежали многих неприятностей. Немец — человек разумный, он никогда не выступил бы в роли провокатора. Это Олиндо ускорил события.
«Так что же? Выходит, во всем виноват я? Ну ладно, валите все на меня, благо у меня плечи широкие! — мысленно повторял он. — Но факты остаются фактами: Дель Буоно «выведен из строя», на дверях Палаты труда — печати, как в 1898 году. История повторяется: годы проходят, а оружие по-прежнему в их руках. И горе нам, если мы не встанем сплошной стеной — ведь им достаточно найти малейшую трещинку, чтобы разрушить то немногое, что нам удалось построить. На этот раз Олиндо подпалил шнур. Он и раньше колебался, а сейчас и вовсе с ума спятил. Впрочем, может, во всем виноват Аминта?»
Метелло больше не мог об этом думать, а между тем это было единственное, о чем он должен был думать.
Он задремал, но за несколько минут до прихода Эрсилии внезапно проснулся. На улице было тихо, лунные блики лежали на подоконнике, из соседней комнаты проникал свет от керосиновой лампы, и было слышно, как Эрсилия шелестит цветами. Послышались шаги на верхнем этаже, и он вдруг вспомнил, что в мире еще существуют несносная и ее муж.
Умываясь над раковиной, Метелло подумал: «Когда же все это было? Кажется, прошло уже тысячу лет».
Он склонил голову набок, чтобы взглянуть через плечо на Эрсилию, стоявшую к нему спиной и убиравшую со стола, за которым она работала. Глаза его слипались от мыла, и она показалась ему совсем маленькой; он улыбнулся ей.
Немного спустя он уже стоял в дверях и прощался с ней. Эрсилия разжала пальцы, на ладони у нее лежали три монеты по два сольдо и несколько чентезимо.
— Это все наши деньги. Они могут тебе пригодиться…
— Но если это все деньги…
— Я сегодня отнесу цветы в мастерскую Роини. А лавочники могут еще подождать. Все равно нужно не меньше лиры, чтобы их успокоить.
Он вытащил из жилетного кармана окурок сигары и, казалось, что-то соображал.
— Мне хватит четырех сольдо на половину сигары. Кроме того, я приберег этот окурок и теперь смогу его докурить.
— У тебя останется еще и на стакан вина.
Они стояли на пороге; он поцеловал ее в щеку, и она почувствовала, что неожиданно краснеет.
— Как там Либеро? — спросил Метелло. — Видишь, как У меня забита голова: я только сейчас вспомнил о малыше.
— Он чувствует себя прекрасно. Когда я уходила, он даже не заметил этого.
— Ну пока!
— Пока! — ответила Эрсилия.
Она смотрела на его спину, когда он спускался по лестнице, и внезапно окликнула его:
— Метелло! Смотри не делай глупостей!
«Ты и так наделал их достаточно», — хотелось ей добавить.