Поль
Однажды вечером Жан привез ее в Кассин — до этого он не упоминал о ней, по крайней мере, в моем присутствии. Она легко влилась бы в общество Звенящих Камней в великую эпоху, когда Кассин собирал большую семью Сюрен вокруг Эдуарда и Марии-Барбары и работников завода, к которым всегда примыкали еще и сироты, сбежавшие из Святой Бригитты. Это был Ноев ковчег, гостеприимный, распахнутый, шумный, в котором Мелина была регулирующим и разумным элементом, хотя она вечно на всех и вся роптала и ворчала. Родственники, друзья, соседи без церемоний вливались в эту суматоху, смешение возрастов и полов, над которыми плыла, не погружаясь, как запечатанная бутыль или пробка, клетка Жан-Поля. Если приглядеться, в Кассине была своя собственная атмосфера, созданная уроженцами Звенящих Камней, чужакам трудно было ею дышать. Мне стала понятна вся степень сплоченности этого маленького общества, в целом довольно разнородного, по тому, что случалось с Петерами, которые, женившись, исчезали навсегда, как будто женитьба ставила условием брака решительный разрыв с племенем.
Все здесь уже шло по-другому к тому времени, когда появилась Софи. Завод, агонизировавший со времен арестов 21 марта 1943 года, совсем остановился после смерти Эдуарда. Через два года приют Святой Бригитты перевели в Витре, в «функциональные», специально подготовленные помещения. Мы остались одни, Мелина и Жан-Поль, правда, Жан часто покидал нас, курсируя, как прежде Эдуард, между Парижем и Звенящими Камнями, под предлогом своей учебы (он изучал право). Будь она глупышкой, Софи вообразила бы, что ей легко будет найти свое место в этом большом пустом доме, единственными жильцами которого были два брата и старая бонна, отрезанная от мира своей глухотой и своими маленькими странностями. Но надо отдать ей должное. С первой секунды она поняла, что мы втроем представляем общность, несомненно весьма жесткую, и что наши личные пространства заполняют весь дом от подвала до чердака. Существует, думаю, закон физики, согласно которому, газ, как бы мало его ни было, равномерно распределяется внутри шара, в который его поместили. Каждый человек имеет способность, большую или меньшую, распространять свое внутреннее пространство. Эта способность ограничена, и, если человека поместить в просторное помещение, всегда останется незанятая часть, свободная от него. Я ни на чем не настаиваю, но я не удивился бы тому открытию, что близнецовая клетка исключение из правил и что она, как газ, распространяется по всему помещению. Полагаю, что, если бы мы вдруг поселились в Версале, мы бы заполнили собой его целиком — от башен до подземелий. Разумеется, мы заполняли и Кассин, даже когда там жила целая толпа детей и взрослых, мы, Жан и я, вместе с Мелиной, преданной и неотделимой от нас. Если память меня не обманывает, Софи не была такой уж хорошенькой, но она была привлекательна своим серьезным и скромным видом, казалось, она проявляет волю к пониманию всего окружающего и действует, только все хорошенько обдумав. Никаких сомнений, что она поняла масштаб проблемы близнецов и осознала всю ее сложность. Может быть, поэтому брак все-таки не состоялся. Для этого нужно было кинуться в него очертя голову. Всякое размышление было фатальным для этого намерения.
Догадываюсь, что Жан всячески оттягивал мое знакомство с Софи. Он должен был сомневаться в моей реакции, зная мою враждебность ко всему, что могло нас разделить. Но в конце концов он должен был подвергнуть себя этому испытанию.
Никогда не забуду эту первую встречу. Днем пронесся шквал, и еще долго бушевали ливни, умывшие и причесавшие наш край. Выйти можно было только вечером. Влажный воздух был свеж, и солнце уже скользило в светлый просвет между горизонтом и нагромождением туч, обливая нас своим мнимо жарким светом. Оставшиеся после отлива, отсвечивающие зеркальным блеском галечные поля вторили опустошенному небу.
Мы шли навстречу друг другу по опасной тропинке, огибающей скалы, он поднимался мне навстречу вместе с Софи с запада, а я спускался к пляжу. Мы молча остановились, я вздрагиваю и теперь, годы спустя, вспоминая жуткую торжественность этого противостояния. Софи долго и пристально всматривалось в мое лицо, в первый раз я был пронзен ударом копья отчуждения эта рана не зарастала уже, кровоточила месяц за месяцем, она была одновременно наградой и наказанием за мои старания снова обрести брата-близнеца. В ее взгляде было не только то безобидное изумление, отказывающееся верить собственным глазам, в которое впадали все впервые увидевшие нас, поражаясь нашему сходству. Сквозь столь знакомое нам потрясение я угадал нечто другое, непереносимое для меня, и назвал его про себя светом отчуждения, отчуждающим меня от самого себя, жгучая горечь которого меня мучает до сих пор. Близко сойдясь с Жаном, она узнала обо мне все, а я ничего не знал о ней. Я был изучен вдоль и поперек, заинвентаризирован — без взаимности, обеспечивающей равновесие и элементарную справедливость в отношениях двух людей… Женщина, изнасилованная во сне или в обмороке незнакомым мужчиной, позже, встретив его, может быть, испытывает похожее чувство утраты. Конечно, она узнала Жана лишь настолько, насколько ей позволяла ее непарная природа, которая всегда носит узко утилитарный характер, Софи неспособна к расширению своего пространства, ее свет и тело ограничены. Ясно, что обычные партнеры способны только к неполноценным радостям, они не могут раствориться друг в друге — каждому из них мешает собственное, наглухо замкнутое, одиночество. Для меня это было слишком. Я читал в ее взгляде, что она сжимала меня, обнаженного, в объятиях, знала их вкус. Она знала — хоть это была только иллюзия — о тайном ритуале нашего общения. А для меня она была незнакомкой! Неужели Жан полагал, что ревность восстановила меня против Софи? Я едва мог поверить, что ему становится чужда интимность нашего союза, что он видит теперь все глазами непарного до такой степени, что ему не понять — речь идет не о нем, а о Жан-Поле, целостность нашей ячейки — вот что я защищаю!
Молодой человек представляет брату свою невесту. Молодая девушка и ее будущий деверь обмениваются незначительными репликами, оживлены с виду мнимо дружеской беседой, а в глубине души — холодный ужас отрицания, неприятия воздвигнутого между нами фальшивого родства. Жан и Софи, соединяясь, воздвигли хрупкую конструкцию над бездной двойничества, так победительно, так заразительно, что я вынужден был притворно подыгрывать им. Из нас троих Жан держался естественнее всех, несомненно потому, что уже много лет назад, еще с помощью бесстыжей Малаканте, — пытался усвоить поведение непарного… Только рядом с Софи он осмелился открыто играть эту роль. В моем присутствии все становилось труднее, но пока ему удавалось спасти ситуацию. Для Софи мое появление было настоящим шоком, его нельзя было объяснить застенчивостью юной девушки или тривиальным изумлением перед нашим сходством. Нет, причина этого потрясения была более серьезной, более ранящей — я догадался об этом потому, что и сам был ранен, — и эта причина давала повод надеяться.
Софи
Я струсила. Я сбежала. Может быть, я буду жалеть об этом всю жизнь, спрашивая себя, что случилось бы, не отступи я от края пропасти. Как знать? Я была слишком юной тогда. Сейчас все было бы по-другому.
При первых встречах Жан показался мне совершенно незначительным. Это было вскоре после войны. Стараясь убедить себя, что трудное время позади, юноша развлекался. Это была эпоха «вечеринок-сюрпризов». Каких уж сюрпризов? Не было ничего более предсказуемого, чем эти вечеринки, проходившие по очереди у кого-нибудь из нашей компании. Я сначала не обратила внимания на этого юного блондина, невысокого, с милым лицом, которое, казалось, никогда не состарится. Все любили его потому, что он больше всех был привязан к нашему кружку, больше всех одержим командным духом. Я должна была догадаться, что излишнее рвение к общности, страстное желание «быть приобщенным» происходило из тайного страха перед невозможностью «быть приобщенным». Жан в свои двадцать пять лет был неофитом коллективной жизни. Я думаю, он таким и остался, так и не сумел интегрироваться в какое-нибудь сообщество.
Он начал интересовать меня не раньше, чем я заметила в нем растущую личность, судьбу, которая должна бы меня испугать, она означала опасность, будущий матримониальный провал. Препятствие, которое я предчувствовала, поначалу меня возбуждало, ведь тогда я не могла понять его масштаба.
В тот раз наша вечеринка была у него дома. Эта огромная и суровая квартира, расположенная в великолепном месте — на острове Св. Людовика, произвела сначала на меня сильное впечатление. Тишина как будто испокон веков была хозяйкой в этих комнатах с высокими потолками, на паркетах в стиле маркетри, в узких окнах, за которыми угадывался пейзаж из камней, листьев и воды. Жан изо всех сил старался рассеять эту давящую атмосферу, он завел пластинки с модным «горячим» джазом и заставил всех нас сдвигать мебель к стенкам, чтобы освободить место для танцев. Он объяснил, что это была гарсоньерка его отца, куда тот приезжал, чтобы развеяться от монотонной бретонской жизни. Первый раз он при мне упомянул о своей семье. Мы много допоздна танцевали, пили и смеялись. Ночью мне вдруг понадобилась моя сумка, я нашла ее в комнате, служившей гардеробом. Случайно ли Жан появился там в этот момент? Он вошел, когда я приводила себя в порядок. Мы уже прилично захмелели, поэтому я нисколько не удивилась тому, что он обнял и поцеловал меня.
— Вот, — сказала я наконец довольно наивно, показывая сумку, которую не успела отложить, — я нашла то, что искала.
— Я тоже, — ответил он, смеясь, и поцеловал меня снова.
На камине в двойной стеклянной рамочке стояла фотография, на которой был запечатлен симпатичный, слегка самодовольный человек с ребенком, который не мог быть никем иным, как Жан.
— Это ваш отец? — спросила я.
— Да, это мой отец, — сказал он. — Он умер довольно молодым, несколько лет назад. А малыш — мой брат Поль. Папин любимчик.
— Как он похож на вас!
— Да, все нас путают, даже мы сами. Мы — настоящие близняшки. Когда мы были совсем маленькими, нам вешали на запястья цепочки с нашими именами. Конечно, нам доставляло большое удовольствие меняться ими. Мы делали это очень часто. И в конце концов мы уже сами не знали, кто — Поль, а кто — Жан. И вы бы никогда не догадались…
— Ну так что из того? — ответила я упрямо. — Ведь это чистая условность, правда? Давайте договоримся, начиная с этого вечера, что вы — Жан, а ваш брат… А где он сейчас?
— Он в Бретани, в нашем имении Звенящие Камни. По крайней мере, должен быть там. Кто может точно доказать, что он не здесь, что не он разговаривает с вами?
— Ах, бросьте! Я слишком пьяна, чтобы разобраться в этом.
— А ведь даже трезвому это бывает трудно!
Эти намеки меня встревожили, и сквозь пелену усталости и алкоголя я в первый раз заподозрила, что соприкоснулась с какой-то зловещей тайной, которой было бы лучше не касаться, но любопытство и определенная склонность ко всему романтическому, наоборот, подтолкнули меня войти в этот Броселианский лес. И все же это было очень смутное предчувствие, которому только ночь могла придать некоторую реальность.
Жан потянул меня в другую комнату, поменьше и поукромней, чем этот имровизированный гардероб, куда в любой момент кто-нибудь мог зайти, и там я стала его «любовницей», поскольку этим устаревшим и неподходящим словом обычно называют сексуальную партнершу мужчины. («Возлюбленная» — в принципе точнее, но, возможно, звучит еще смешнее.)
Жан изучал право в Париже, впрочем не очень усердно, и я никогда не могла получить от него ответа на вопрос, каким он представляет себе будущее. Он молчал не по злой воле. Речь шла скорее о врожденной неспособности представить себя на каком-то стабильном, определенном месте. Ликвидация отцовского завода оставила ему небольшой капитал, которого, несомненно, надолго не хватит. Его легкомыслие должно было насторожить меня, так как оно ставило под сомнение любые матримониальные планы. Но оно, наоборот, сближало нас, и мы строили планы о путешествиях, которые совершим вместе. По правде сказать, брак привлекал его только в одном аспекте, он мечтал о свадебном путешествии, которое длилось бы бесконечно, так долго, что превратилось бы, мне кажется, в своего рода оседлость. Другой чертой его воображения была способность связывать меж собой путешествие и времена года, так что каждая страна соответствовала определенному сезону, каждый город — нескольким дням какого-нибудь периода. Это, впрочем, было общим местом, что прекрасно иллюстрировала песенка «Апрель в Португалии», которой радио нас тогда постоянно кормило. С Жаном часто бывало так, самые плоские банальности, рутинные мании толпы он умел преображать и придавать им высший блеск и благородство.
И в то время как вся улица распевала «Апрель в Португалии», он приобрел свою первую пластинку «Времена года» Вивальди, и, казалось, этот шедевр рыжего священника из Венеции оправдывал и подтверждал правоту заезженного мотивчика, как будто он же его и породил, в качестве своей банальной версии.
Жан изобрел для себя особый календарь — его «конкретный год», как он это называл, в котором отмечались не астрономические сведения, но капризные метеорологические события каждого месяца. Например, он накладывал друг на друга разные половины года, сближая противоположные месяцы и открывая в них, таким образом, симметрию, сходство: январь — июль (вершина лета — вершина зимы), февраль — август (холода — жара), март — сентябрь (конец зимы — конец лета), апрель — октябрь (первые почки — первые опавшие листья), май — ноябрь (подснежники — последние цветы), июнь — декабрь (свет — тьма). Он заметил, что эти пары противоположны не по содержанию, но по своему динамизму — они действуют в противоположных направлениях. Так сентябрь — март и октябрь — апрель довольно похожи по наполнению (температура, состояние зелени), тогда как их динамическая направленность (к зиме — к лету) ориентирована в разные стороны. В то же время, оппозиции январь — июль и декабрь — июнь сосредоточены на своем содержании и потому динамизм их слаб. Поэтому он старался — по непонятным для меня причинам — избегать обычного календаря, чтобы жить в контакте с тем, что есть разноцветного и конкретного в каждом времени года.
— Итак, мечтал он, мы поедем в свадебное путешествие в Венецию, город четырех времен года. Оттуда, подготовившись надлежащим образом, мы будем последовательно перемещаться в такую страну, где наилучшим образом представлено текущее время года. Например, зимой лучше всего на Северном полюсе, нет, в Канаде. Мы будем сомневаться, что выбрать — Квебек или Монреаль, выберем самый холодный город…
— Думаю, тогда это будет Квебек.
— …самый заваленный снегом, самый зимний из зимних.
— Тогда Монреаль.
Тут он вспоминал об Исландии, этом вулканическом острове, населенном овцами в большей степени, чем людьми, чье эксцентрическое местоположение — Крайний Север, край Полярного круга, — подобие вертикально расположенному крайнему Западу — заставляло его мечтать о нем. Но больше всего его привлекали белые ночи летнего солнцестояния, полночное солнце, весело сияющее над спящими и молчаливыми городами. Затем он представлял, как мы испытаем силу солнца, пылающего безумным жаром на крайнем Юге, по ту сторону Сахары, в Оггаре, или лучше в горах Тессили, еще более грандиозных, — говорил он.
Я восхищалась его способностью к выдумке, искрящейся в бесконечных монологах, в своего рода словесном гудении — довольно детском, нежном, убаюкивающем, жалостном, — я понимала, откуда оно берет свое начало; из его первой добрачной любви — из знаменитого эолийского, секретного языка, которым он разговаривал с братом. Жан, не знавший ничего кроме Парижа и Кот-дю-Нор, мог рассказывать об этих странах так, будто долго жил там. Очевидно, голова его была набита мемуарами мореплавателей и рассказами путешественников, он мог в любой момент процитировать Бугенвиля, Кергелена, Лаперуза, Кука, Дампьера, Дарвина, Дюмона д'Урвиля. Но у него был свой ключ для входа в эту воображаемую географию, и я скоро заметила, что этот ключ — метеорология. Он часто говорил мне, что в смене времен года его интересуют не регулярное возвращение одних и тех же небесных тел, а таяние снега, дожди и прояснения, следующие за ними.
— Я знаю все страны по книгам, — объяснял он, — не для того я жду нашего свадебного путешествия, чтобы разрушить мои представления об Италии, Англии, Японии. Напротив. Их нужно подтвердить, обогатить, углубить. Но вот чего я действительно жду от нашего вояжа, так это того, чтобы воображаемая картина изменилась от прикосновения чего-то конкретного и невероятного. Это нечто (не знаю — что) будет печатью неподражаемой реальности. Прикосновение не-знаю-чего мне представляется светом, оттенком неба, атмосферой, метеорами.
Он настаивал на правильном понимании того, что он подразумевал под словом «метеор». Обычно думают, что это камень, упавший с неба, — он называется метеоритом, — но Жан имел в виду все феномены, происходящие в атмосфере, град, туман, снег, северное сияние, все, чем занимается метеорология. Книгой его детства, книгой его жизни стал роман Жюля Верна «Вокруг свет за восемьдесят дней», в ней он черпал свою философию путешествий.
— Филиас Фогг никогда не путешествовал, — объяснял он. — Он типичный домосед, даже маньяк в некотором смысле. И в то же время он знаком со всей планетой, но особенным образом: по ежегодным справочникам, расписаниям поездов и пакетботов, по альманахам разных стран, которые он знает наизусть. Знание априори. Из них он вывел, что можно за восемьдесят дней объехать всю землю. Филиас Фогг — не человек, это живые заводные часы. Он — приверженец религии точности. В то же время его слуга Паспарту — опытный бродяга, перепробовавший все занятия, включая ремесло акробата. Ледяному флегматизму Филиаса Фогга постоянно противопоставлены мимическая живость и восклицания Паспарту. Филиас Фогг мог бы проиграть пари по двум причинам — оплошностям Паспарту и капризам дождя и погоды. На самом деле это не два, а одно препятствие: Паспарту, человек метеорологии, противопоставлен своему хозяину, человеку точности. Эта точность исключает не только опоздание, но и прибытие раньше срока, и поэтому путешествие Филиаса Фогга нельзя назвать пробегом вокруг света. Это доказывает эпизод с индусской вдовой, спасенной от костра, на который она должна была взойти, чтобы сгореть вместе с умершим супругом. Филиас Фогг пользуется этим случаем, чтобы истратить излишнее время, время опережения графика. Не в его интересах объехать мир за семьдесят девять дней!
«— Спасите эту женщину, господин Фогг! — вскричал бригадный генерал.
— У меня есть еще в запасе двенадцать часов. Я могу ими пожертвовать.
— А ведь вы, оказывается, человек с сердцем! — заметил сэр Френсис Кромарти.
— Иногда, — просто ответил Филиас Фогг, — когда у меня есть время».
Поистине путешествие Филиаса Фогга является попыткой торжества хронологии над метеорологией. График должен быть выполнен, вопреки ветрам и приливам. Филиас Фогг только для того совершает свою кругосветку, чтобы возобладать над Паспарту.
Я слушала эти теории со смешанным чувством. Надо признаться, что даже в самые легкомысленные минуты я не переставала ощущать своего рода предчувствие, смутное, но оттого не менее тревожное и в то же время возбуждающее, сознание того, что в нем было скрыто нечто другое, что позади Жана таилась реальность тайная, но определяющая его жизнь, которую мне хотелось узнать.
Эта манера, оттолкнувшись от детской книжки «Вокруг света за восемьдесят дней», перейти к полной, непроницаемой серьезности, развивать абстрактные идеи, граничащие с метафизикой, тревожила меня. Позднее я поняла, почему в жизни Жана все восходило к далекой реальности, к глубокому детству, а точнее — к его отношениям с братом Полем. Так, в оппозиции Филиас Фогг — Паспарту он, разумеется, идентифицировал себя с симпатичным французом Паспарту. Но это тождество, разделяемое с множеством детей, прочитавших этот роман, было отягощено чем-то, и становилось ясно, что в его жизни присутствует и Филиас Фогг, совсем нетрудно было догадаться о его имени. (Я замечаю, между прочим, что многое в детских рассуждениях сводится к абстрактному вопросу — что в них общего? Незаинтересованность, простота, которая является основой всего? Как если бы молчание, предшествующее взрослому языку, достигало спокойствия вершин мысли.)
Я могу привести и другие примеры проявления чего-то другого в поведении Жана. Его ужас перед зеркалами нельзя объяснить распространенным убеждением в том, что рассматривание себя в зеркале противоречит мужественности. Его страстное желание интегрироваться в общность, «вписаться» выдавало тайно оплакиваемую потерю некоей целостности. Странные слова, обороты речи, формулировки, слетавшие с его уст в самые интимные моменты близости, были, как я поняла обрывками эолийского. Раз уж я упомянула о нашей близости, почему бы не признаться, что этот двадцатипятилетний мужчина занимался любовью как маленький ребенок, слабый и неловкий, с жаром, но неумело — как путешественник, который, живя среди какого-нибудь экзотического племени, старается изо всех сил усвоить его нравы, обычаи и кухню, стремясь стать ближе к природе. Потом он засыпал в моих объятиях, но во сне постепенно поворачивался, так что в конце концов мы оказывались лежащими валетом, вынуждая невольно и меня принять позу зародыша, голова утыкалась в мои бедра, руки сжимали мои ягодицы. Надо было быть полной идиоткой, чтобы не понять, что я занимала чужое место.
Когда он в первый раз взял меня с собой в Звенящие Камни, я не ожидала встретить там какой-нибудь сюрприз — так много я знала по его рассказам. Я знала, что не найду там ни его матери, арестованной немцами в 1943 году и пропавшей без вести, ни его отца, умершего в 1948 году, ни Петера — так он насмешливо называл всех братьев и сестер, далеко улетевших от родного гнезда. И с ними я была уже знакома по его рассказам и нашла в Звенящих Камнях их следы, их призраки, как будто они принадлежали и моему прошлому. Я всегда удивлялась, замечая, как легко чужие воспоминания внедряются в нашу собственную память. Многие рассказы отца и матери стали частью моей памяти, хотя в них речь шла о том, что случилось еще до моего рождения. Приехав в Гильдо, я все «узнавала» — эти земли и берега, дома, которые я видела в первый раз, даже воздух, пахнущий водорослями, илом и лугами, запах детства близнецов. Я все узнавала, потому что столько раз мысленно представляла все это, кроме главного — присутствия другого, поразившего меня как гром, несмотря на бесчисленные предвестия, не перестававшие меня тревожить со времени первой встречи с Жаном.
Весь день шел дождь, но вечер выдался ясным. Мы с Жаном поднимались от пляжа к скалам по узкой тропе. И вот тут мы увидели кого-то, спускающегося навстречу. Кого же? Почему я не хочу признаться? С первого взгляда — едва завидев далекий силуэт, я поняла, кто это. Внезапное легкое головокружение от подъема, который становился все круче. А может быть, это узнавание причинило его? У меня было всего несколько секунд, чтобы попытаться скрыть, что я узнала другого. Я была ошеломлена появлением этого ужасного существа: неизвестного, который был Жаном. Я впилась глазами в это странное создание, излучавшее погибельное сияние, отложив на потом осмысление разрушения, произведенного во мне и вокруг меня, и обдумывание мер, которые надо будет принять, чтобы уменьшить его силу.
Первые фразы, которые произносят, знакомясь, почти смешной разговор, послуживший мостиком между нами… Жан, очевидно, меньше всех страдал от этой злосчастной встречи, по крайней мере — так казалось. Он играл роль посредника между братом и невестой. Поль пошел с нами в дом, где мы нашли старую Мелину — единственную свидетельницу такого недавнего прошлого, жизни, некогда кипевшей в этих опустевших стенах. Жан уверял меня, что она в совершенном маразме, но у меня сложилось иное впечатление. Конечно, то, что она все время бормотала себе под нос, было трудно разобрать, тем более что она конкретно ни к кому не обращалась. Но то немногое, что я поняла, было вовсе не лишено смысла, напротив, именно избыток значений, сложность — вот что делало ее речь непонятной. Так же происходило и с ее каракулями, которыми она постоянно марала бумагу, хотя, по словам Жана, была неграмотна. Я бы хотела, чтобы какой-нибудь археолог или филолог — кем был на самом деле Шампольон? — погрузился бы в эти школьные тетради, заполненные до краев писаниной, абсолютно нечитаемой для нас.
— Она безграмотна, — говорил Жан, — но не знает об этом. Ты слышала, как младенец лепечет в колыбели? Он подражает речи взрослых, которую слышит вокруг себя. Он воображает, наверно, что говорит как они. Мелина подражает писанию, не умея при этом писать. Однажды я отнял у нее одну из ее тетрадей. Я ей сказал: «Ты что-то пишешь, Мелина? Но я посмотрел и ничего не понял». Она пожала плечами. «Разумеется, — ответила она, — не для тебя же писано». Тогда я подумал об эолийском, мнимом языке, адресованном одному-единственному собеседнику.
Нельзя поддаваться тяге к волшебному, даже в таких колдовских местах, как Звенящие Камни. Но все же если слово «ведьма» еще имеет смысл, то благодаря таким созданиям, как Мелина. В ней была смесь острого, хотя и ограниченного, ума, темного колдовства и смутной магии, что можно выразить одним словом — коварство. Она считалась глухой. Не отвечала на вопросы и не подчинялась приказам. Но я много раз замечала, что она слышала самые тихие звуки и прекрасно понимала, о чем говорят крутом. Всегда одетая в черное, за исключением белого гофрированного чепчика, который охватывал ее голову, приподнимаясь спереди наподобие шиньона. При этом она не носила траура, она была воплощением его, похоронив все близкие, старинные и как бы семейные отношения. Я узнала, что ее муж Жюстен Мелин, дорожный рабочий, умер почти одновременно с Эдуардом Сюреном. У них было одиннадцать детей, из которых никого в живых не осталось. Эти детские смерти всегда совпадали с появлением новорожденных в семье Сюрен, как бы в противовес. Так что можно было предположить, что один из Мелинов должен был исчезнуть, чтобы появился новый Сюрен. Смерть двух отцов семейств случилась тоже в унисон, как будто Жюстен Мелин всегда был только тенью Эдуарда Сюрена. Только Мелины не касалось разрушение — без возраста, вечная, как воплощенная смерть.
Ее фамильярность с темными сторонами жизни выражалась довольно курьезно. У нее был дар смягчать их, приручать, лишать их ореола отвращения, ужаса и отчаяния, находя для них умеренные выражения. О ком-нибудь другом на ее месте сказали бы, что он великолепно манипулирует эвфемизмами. Но когда слышали от нее, такой неотесанной, такой необразованной, странно мягкие выражения, то просто вздрагивали, услышав, к примеру, что человек, о котором писали во всех газетах, убивший топором отца и мать, оказывается просто «хулиган». О многочисленных несчастьях, выпавших на ее долю, она выражалась так: в ее жизни было «много неприятного». Назвала «бесцеремонным» грабителя, обчистившего соседнюю ферму и избившего до полусмерти хозяев. Войну величала «неприятностью», благо, я подозреваю, выиграла благодаря ей, став, после депортации Марии-Барбары, хозяйкой этих мест. Не могу отрицать, что я предубеждена против нее, именно ее виню в первую очередь в моем отъезде из Звенящих Камней. Испугалась ли она, что больше не будет единственной женщиной в доме или бессознательно защищала вместе с Полем целостность их близнецовой ячейки? С первого дня эта старая бретонка, черная и сомнамбулическая, испугала меня, и я почувствовала, что она станет злейшим врагом нашего с Жаном счастья. Это было тем более отвратительно, что она ничем не проявляла неприязни, не отталкивала меня, а, наоборот, привлекала к себе, с одобрения близнецов старалась сблизиться, и им казалось естественным, что новоприбывшая будет введена в домашние дела и как бы инициирована старшим членом семьи. Она заставляла терпеть ее бесконечный монолог, который как сернистый источник тек с ее уст, чем бы она ни занималась. Не думаю, что я обманулась, испытав отвращение, смешанное со страхом при виде того, с какой непринужденной властностью она обращалась с местными жителями. Умела ли она считать? Очевидно, нет, но с этой женщиной ничего нельзя было знать наверняка. Протягивая продавцу купюру, она говорила: «Дайте мне на это масла, хлеба и сосисок…» Часто денег не хватало на то, что она просила, и, соответственно, она и получала не все, что просила. Тогда торговец бывал наказан тяжелым упрекающим взглядом и видом поджатых губ, чувствуя себя почти преступником.
Я вполне могла понять враждебность местных к Мелине. Еще пятнадцать лет назад старое аббатство и его окрестности кипели жизнью. Тут были мастерские, ткацкие и канатные, приют Святой Бригитты для сирот и, конечно, бесчисленное семейство Сюрен, группировавшееся вокруг Марии-Барбары. И была эта женщина, Мелина, преследуемая смертями, и ее власть распространялась повсюду. Теперь здесь пустыня. Завод закрыт, приют перевезен в другое место, семья Сюрен почти сошла на нет и рассеялась. Кто же остался? Все та же Мелина, еще более сумрачная и зловещая, чем прежде. Не причастна ли она к этому несчастью? Думаю, в Средние века ведьм сжигали за меньшее. И теперь, мне кажется, она ревниво следит за Звенящими Камнями, ныне онемевшими, и готова задушить семена новой жизни, которые могли бы прорасти на этой разоренной земле. Как, например, моя любовь к Жану.
Поль
Воспользовался ли я присутствием Софи и Жана в Звенящих Камнях для того, чтобы разрушить их помолвку, соблазнив невесту? В определенном смысле да, но только с точки зрения банальной и двухмерной, с точки зрения непарных. Для того, кто восстановит третье измерение, истина предстанет в другом свете. Встретив Софи, я был поначалу ошеломлен, пригвожден к земле, поражен ужасом отчуждения, который она привнесла в мою жизнь. Нужно было привыкнуть, переждать, вернуться к обычному ясному пониманию, к желанию контратаковать. И тогда я понял, что, бесспорно, очаровал ее. Эти слова прозвучали бы при других обстоятельствах как непростительное фатовство. Потому что совершенно ясно: ее соблазнило то, что я — близнец Жана. Она открыла для себя вдруг, что множество черт личности Жана были не более чем отблесками, разбитыми и разлетевшимися, того великого закатившегося солнца, в котором эта личность взлелеяла свое тайное сияние. Случившееся справедливо и естественно потому, что во мне больше этих солнечных чар, чем у Жана, ведь именно я — страж нашей клетки, смотритель ее двойной печати, тогда как он отрицает свои корни и ни во что не ставит наше преимущество.
Софи
Сначала я винила во всем это серо-зеленое побережье, опаловое море, зловещую прозрачность аквамарина, а также дом, полный привидений, ревностно охраняемых старой Мелиной, пустые мастерские, недействующее аббатство, где блуждают тени сирот и монстров. Но это окружение при всей его важности — только мякоть вокруг косточки. Мне казалось, что Жан воспрянет в этой знакомой ему обстановке и станет живее, бодрее, наполнясь счастливой энергией вновь обретенной юности. Что может быть естественней? Я вспомнила легенду об Антее, восстанавливающем свою силу прикосновением к земле так, что Геракл смог справится с ним, только оторвав его от почвы. Однажды вечером он заключил меня в объятия с такой нежностью, пылом, я бы даже сказала — пусть это звучит слегка цинично — с такой эффективностью, которой были чужды прежние наши вялые объятия. На следующий день он укрылся под покровом грусти и зябко ежился под ним, бросая на меня затравленные взгляды. Я больше ничего не понимала. Только позже я, увы, поняла, увидев их вместе с Полем, что настала моя очередь чувствовать себя подавленной, ужасно одинокой и чужой рядом с этой братской четой. Я не только обрела в Поле уверенность и власть моего прежнего возлюбленного, но, более того, — я заметила, что и Жан, приближаясь к нему, загорается его светом, становится снова живым и бодрым. Конечно, Поль был настоящим хозяином Звенящих Камней, но кто из них двоих был моим любовником? А кто женихом? Я так и не решилась задать Жану эти ужасные вопросы, которые могли бы меня просветить на этот счет.
Еще более страшные вопросы я могла бы задать ему позже, когда у меня возникли новые сомнения. Мелина была очень разгневана тем, что мы заняли центральную комнату, которую некогда занимали Эдуард и Мария-Барбара. Она была довольно странно меблирована — в ней стояли две огромные кровати, представлявшие альтернативный выбор приятного свойства — спать отдельно или вместе, то в одной, то в другой постели. Мы ложились ночью каждый в свою постель, но потом наносили друг другу более или менее продолжительные визиты, никогда не забывая, оторвавшись друг от друга, перебраться обратно в свою постель и наконец уснуть. Несмотря на эту свободу, я скоро заметила, что Жан покидает комнату почти каждую ночь и где-то часами пропадает. Он мне объяснил, что вернулся к своей детской привычке. Ансамбль зданий и дворов, возведенный в Кассине, аббатство и примыкающие фабричные строения неодолимо влекли его ночью, предоставляя прекрасную возможность прогулок для тех, кто любит тьму и тайну. Я приняла это объяснение как новую экстравагантную странность, каких много встречала в этом причудливом доме у его странных обитателей. Позже загадка эта вроде бы прояснилась, но ясность оказалась удручающей. После своих ночных блужданий Жан обычно возвращался в ту постель, где меня не было, и мы спали оставшуюся часть ночи отдельно, снова сходясь при первых лучах солнца. В эту же ночь — по капризу или рассеянности — он проскользнул ко мне под одеяло. Это было неосторожно с его стороны — обычно после ночных прогулок его тело благоухало свежестью и чистотой, но на этот раз, заключив его в объятия, я почувствовала запах не любителя ночных прогулок, а, напротив, человека, только что покинувшего постель, оторванного от сна. К этому благоуханию примешивался запах моего вчерашнего пылкого любовника. Было ясно, что он пришел из комнаты Поля.
Жан
Софи, ты оказалась недостаточно сильной, ты проявила слабость по крайне мере три раза.
Первое поражение нанесла тебе ужасная коалиция, в которой объединились против тебя Звенящие Камни, Мелина, Поль и даже я, увы! Ты чувствовала себя одинокой, изолированной, преданной. Преданной мной, тем, кто должен был быть твоим непоколебимым защитником. Но как же ты могла не понять, что часть меня осталась тебе верной, как же не расслышала ты призывов о помощи, которые она обращала к тебе? Почему ты не рассказала мне о своих страхах, подозрениях, унынии? Я сам не мог говорить с тобой — пытался и отступал, — потому что есть вещи, которые можно объяснить только Жан-Полю на секретном, немом, эолийском языке. Именно тогда я нуждался в тебе, но ты не хотела проявить инициативу и заставить меня — пусть жестоко, резко — развязать мой язык, чтобы я заговорил с тобой на обыкновенном, общепринятом любовном языке.
Твое внезапное бегство было твоей третьей ошибкой, ты бежала, даже не объяснившись, будто я так глубоко тебя ранил, что не заслуживал быть принятым во внимание. Что я сделал? Что я сделал тебе? Конечно, я уступил Полю. Без сомнения, в некоторые ночи я возобновил ритуал нашего детства — экзорсизм, поза как в яйцеклетке, обмен семенем, — но не это заставило тебя бежать, бросить меня. Ты истолковала мою слабость как предательство — и ты решила, что больше ничто не удерживает тебя.
Софи
Мое решение покинуть Звенящие Камни было принято, я не знала только, как сказать об этом Жану, тем более что это означало бы, по моему разумению, разрыв нашей помолвки. Все же я не собиралась уходить по-английски, за меня все решила Мелина.
Я составила ей компанию в поездке в Матиньон, она собиралась туда по делам. Сосед одолжил ей повозку и лошадь, которую она погоняла с мужской энергией. Она пересекла город и остановилась уже у вокзала.
— Ваш поезд через четверть часа!
Это была первая фраза, произнесенная ею с тех пор, как мы выехали из дома. Я была ошарашена.
— Мой поезд?
— Вот именно! Ваш поезд в Париж.
— Но… мой чемодан?
Концом кнута она показала на что-то лежащее в повозке.
— Он там, в повозке. Все уложено. Я вам его спущу.
Никогда она не была такой красноречивой и такой услужливой. Я подумала, что идея наверняка исходила от Поля — но кто знает? — может, и не без согласия Жана? Впоследствии это двойное подозрение казалось мне неправдоподобным, оно свидетельствовало о моей растерянности, но именно оно заставило меня капитулировать. В конце концов, раз уж я должна уезжать, почему не сделать это сразу? Я спрыгнула, мой чемодан был уже на тротуаре. В то же мгновение Мелина злобно подхлестнула лошадь, рванув двуколку, помчалась рысью, и я вздохнула с облегчением.
Поль
Когда Мелина известила меня о том, что девушка уехала утренним поездом в Париж, я заподозрил, что она сыграла какую-то роль в этом внезапном отъезде. Но я хорошо знал, что, если буду расспрашивать ее, она просто замкнется в своей глухоте, и баста. Этим должно было кончиться. Я снова завладел Жаном, а Софи — наполовину согласившись, а наполовину введенная в заблуждение (женщины умеют пользоваться такими двусмысленными ситуациями) стала моей любовницей. С точки зрения непарных, мы образовали классическое трио: жена — муж — любовник. Но наша двойственность придала трио Жан — Поль — Софи дополнительное измерение. Был ли этот союз жизнеспособным? Конечно, структура близости близнецов абсолютно жесткая. Ее ритуал не терпит никакой игры, никакого гибкого приспособления к новой ситуации. К паре двух абсолютных идентичностей нельзя ничего добавить, ей не нужна диалектика. Такая пара сразу отвергнет ее. И все же воспоминание о Марии-Барбаре подсказывает мне, что Софи могла бы вопреки всему занять место между нами. В детстве наша мать была для нас общей почвой, в которой находились корни нашей раздвоенности. Могла бы Софи выполнять эту же функцию? Ее внезапный отъезд доказывает, что она не смогла найти в себе вкуса к новизне, жажды эксперимента и тяги к изобретательству, чтобы принять участие в такого рода играх. Не сравниваю с жесткостью, свойственной близнецам, но повадки женщин тоже схематичны, как у птиц, строящих гнездо, или пчел, возводящих ульи. Гибкость, новизну, охотничий инстинкт найдешь разве что у мужчин-одиночек. Наш отец, например, наверняка был расположен к новым опытам. Адюльтер — разве не открытие своего рода? Скромное, конечно. Я постоянно думаю о его брате Александре, нашем скандальном дяде, всю свою жизнь он провел в поисках любви и закончил ее таким великолепным финалом в порту Касабланки. Всю свою жизнь я буду жалеть о том, что наша встреча не состоялась, он действительно был личностью, и к тому же находился на идеальной дистанции, с которой мог рассмотреть жизнь «непарных» и близнецов, понять их и быть понятым ими, услышать и быть услышанным. Его гомосексуальность — подражание одиночки близнецам, его опыт мог бы осветить драгоценным светом, повергнуть нас в несравненную медитацию, помогающую проникнуть в тайну и близнецов, и «непарных».
Жан
Каждый сыграл свою роль в этом деле, и все проиграли, при этом все невиновны, потому что остались верны самим себе. С этой точки зрения и Поля и Мелину не в чем упрекнуть. Вообще, что сделал Поль? Ничего, просто его огонь одним своим существованием привлекает ночных мотыльков и сжигает их. Софи и я, мы сгорели в этом пламени, мы сами перерезали нить, связавшую нас. Думаю, Софи быстро найдет, благодаря женскому инстинкту, дорогу, которая ей подходит. Ее печаль развеется, раны заживут, когда она станет женой и матерью. Она будет вспоминать о странном приключении с близнецами как о юношеском безумии, опасном, непонятном, но исполненном нежности. Очень возможно, оно останется в ее жизни самым необычным происшествием. Может быть, воспоминание об этом причинит ей легкую грусть. Что до меня…
Если Поль воображает, что после отъезда Софи все пойдет прежним порядком, то это можно приписать его одержимости идеей союза близнецов, затемнившей его мозг! Я рассчитывал, что Софи поможет мне отдалиться от него. Но раз Софи исчезла, нужно воссоздать и поддерживать эту дистанцию — уехав. Другими словами, диалектика оседлости, которая могла бы осуществиться, поселись я здесь с женой и детьми, оказалась неисполнимой, значит, мне не остается ничего иного, как только прибегнуть к поверхностной и грубой диалектике путешествия. То, что не удалось времени, удастся пространству.
Итак, уехать. Куда? Мы намеревались быстро пожениться и уехать в свадебное путешествие, разумеется, в Венецию. Я сделал такое предложение Софи. Повинуясь духу конформизма, уважения к общепринятым правилам, выбрав самые банальные правила игры, я бы оказался в Венеции, как все, как принято.
Сейчас я понял, что представление о Венеции было ложным и мнимым, она вдруг предстала передо мной в своей вызывающей наготе. Когда-то в День Вознесения венецианский дож всходил в одиночестве на борт «Буцентавра» и направлялся в Адриатическое море, сопровождаемый кортежем великолепно украшенных кораблей. Достигнув Лидо, он бросал в море обручальное кольцо и произносил такие слова: «Море, мы обручаемся с тобой в знак власти, вечной и нерушимой». Одинокое свадебное путешествие, кольцо, брошенное в море, обручение с оттенком дикости, вся эта суровая и торжественная мифология гармонировала с моим стремлением к разрыву и одиночеству, к отъезду с неизвестной целью, вдохновленным именно этим величественным ритуалом. Меня забавляло, что, прикрывшись почтовыми открытками с мандолинами и гондолами, Венеция одержима разрушительным и устремляющимся вдаль духом.
Я собирался поехать в Венецию с Софи. Я поеду в Венецию без нее.
Поль
Жан уехал. Через три дня после Софи. Моя драгоценная «интуиция близнеца», которая открывала мне столько невидимых для обыкновенных людей тайн, иногда дает сбои, образует дыры, затемняется, что кажется потом непростительным. Пока я поздравлял себя с ликвидацией этого абсурдного брачного проекта, Жан паковал чемоданы.
Я понял, что у него не было истинного призвания к браку. Еще одно усилие, и я мог бы предвидеть, что после разрыва помолвки ему остается только уехать. Просто потому, что одно и то же присущее ему центробежное движение заставило его взломать клетку с близнецами и устремиться к браку. Оно же потом погубило брачную ячейку, чтобы вернуться к игре в Бепа, и оно же унесло его подальше от этого, пахнущего разложением, места неизвестно куда! Чтобы утвердиться в своей свободе, он пользовался Софи против меня и мною против Софи. Плохая компенсация. Я спрашиваю себя, не мог ли я заключить пакт с Софи, чтобы удержать на месте этого прирожденного бродягу? Какой урок!
Что теперь делать? Моей первой мыслью было заключить себя в Звенящих Камнях с Мелиной и послать брата-предателя к черту, на это я и решился поначалу. Пока Мелина баррикадировалась в кухне, чтобы писать свои бесконечные каракули, где она излагала — или полагала, что излагает, — воображаемому корреспонденту все значимые события, случившиеся в Звенящих Камнях, я проводил долгие часы на пляжах Гильдо. Я наблюдал огромные приливы, случающиеся здесь в период сизигий, впечатляющее зрелище. Больше всего во время весеннего равноденствия меня восхищал контраст между спокойствием воздуха и невероятным подъемом волн, вздымавшихся особенно бурно в этом году. Тихая буря. Изо всех сил я старался понять этот невероятный парадокс, случающийся время от времени, но забавно, что только с отъездом Жана я стал догадываться о его причине. Даже разум может стать разлученным — у одинокого близнеца, — и не является ли он своего рода искалеченной версией общего разума близнецов?
Это чистое, бледное небо, яркое, но не жаркое апрельское солнце, тепловатый и ласковый юго-западный бриз, вся природа, задумчивая и как бы медитирующая на тему топора, разбившего клетку с близнецами; и в этом неподвижном и беззвучном пейзаже море, нежданно поднимающее свой зеленый хребет, — а до того спокойное, гладкое, как щеки младенца, — и вдруг оно вздымает не знающие преград волны, залившие в этом году дороги, возделанные поля — в полнейшей тишине. Мирный катаклизм.
………………………
Я не исполнил своего намерения. Мое положение разлученного близнеца невыносимо в Звенящих Камнях. Неблизнецы поймут так: все здесь напоминает ему исчезнувшего брата и заставляет изнывать от горести. Но реальность тоньше и глубже этой банальной формулы.
Если бы я, вследствие своего несчастья, принужден был учиться жизни непарного, то Звенящие Камни оказались бы самым неподходящим местом для этого тоскливого предприятия. Воистину здесь повсюду лежит печать нашего предназначения, нашего союза. Повсюду абсолютно повсюду — в нашей комнате, конечно, да и в общей зале Кассина, в старинных ткацких мастерских, в каждой келье Святой Бригитты, в сапу, на пляже, на острове Эбиан — я зову Жана, я говорю с ним, я вызываю его призрак, я натыкаюсь на пустоту, пытаясь опереться на него. Ничто так не помогает понять природу общего видения близнецов и ощутить всю скудость жизни обыкновенных людей, как эта внезапная ампутация. Каждый человек нуждается в себе подобных, чтобы познать окружающий мир в его полноте. Другой как бы снабжает нас лестницей к труднодостижимым объектам и убеждает в том, что у каждой вещи есть аспект, который невозможно увидеть оттуда, где ты находишься, но видимый другим, находящимся далеко от тебя. Вообще, мы удостоверяемся в самом существовании внешнего мира именно потому, что другие люди подтверждают нам это. Вот почему обесценивается претензия моих снов выдавать себя за реальность — у них нет другого свидетеля, кроме меня. Видение мира обычным человеком — его бедность, непостоянство — для меня тоже непредставимы. Такой человек не проживает свою жизнь, он будто ее видит во сне, вместо нее у него только пустое мечтание, обрывочное, исчезающее.[9]
Отъезд Жана поверг меня в аналогичное состояние, изменив мысли, образы, чувства, эмоции, короче все, что называется «внутренним миром». Этот внутренний мир непарного явил мне сейчас всю свою ужасающую убогость: неосязаемый сон, обрывочный, исчезающий, — вот обычный пейзаж его души. И вот он стал моим — вместо прежней души Жан-Поля!
Поиграем в Бепа? Магическая формула была не так уж нужна для того, чтобы мой брат отражал, как эхо, мои настроения, придавая им в то же время ощутимость и вес. Только благодаря дару нашей двуполярности, мы жили в пространстве, натянутом между нами, в ткани эмоций, в вышивке образов, в жарком и цветном, как восточный ковер мира. Душа развернувшаяся, да, такой была душа Жан-Поля в противоположность сжавшимся душам неблизнецов.
Поиграем в Бепа? Властная и ритуальная формула повергала нас на восточный ковер друг против друга, мы, одинаковые и в то же время далекие, различающиеся по месту, занимаемому в пространстве, как два акробата, которые смотрят друг на друга, их ноги слегка расставлены, они собраны, глаза смотрят в глаза, руки переплетены — и вот монотонный бой барабана неожиданно извещает, что номер начинается. И два похожих тела неотвратимо соединяются и образуют одну из пяти фигур, обязательных в этой большой игре близнецов.
Эта игра имеет только один финал: мы отвергаем Землю обычных людей, мы смываем грязь диалектической атмосферы, которой мы дышали против желания, во время нашего падения во Время, мы восстанавливаем нашу вечную идентичность, неподвижную, неизменную, она — наше первоначальное состояние.
Беп, когда в него играешь, диалектическая игра. Атакованный испорченностью мира, он дает себя увлечь на путь, общий для всем предшествующим поколениям. Наша юность была по праву вечной, неизменной, не подверженной порче, никакое пятно не могло испоганить ее сияния, никакая ссадина. Но Беп забыл эту фундаментальную истину, пожелав стать мужем, отцом, дедушкой…
Ему не удалась эта метаморфоза. Вовлеченный в диалектический процесс, он пережил только его первую фазу, обручение и свадебное путешествие, фазу бродяжничества, блужданий, отвечающую императиву экзогамии. Но если путешествие превращается в брачный полет насекомых, а однажды оплодотворенная самка расположена… Ну уж нет, избавившись от невесты, Жан никогда не узнает оседлого счастья семейного очага, монотонных радостей верности, шумных удовольствий отцовства. Жених без невесты обречен на вечное свадебное путешествие. Малыш Жан, я знаю, где ты! Если бы я пожелал тебя найти, то искал бы не под юбкой Софи. Вы очень мудро решили, ты и Софи, провести свадебное путешествие в Венеции. Это была твоя идея, и Софи не протестовала против ее банальности, потому что она была покорной конформисткой. Сейчас, когда я пишу эти строки, ты выходишь из поезда на Stazione[10] Санта-Лючия. Как настоящий бродяга, ты не взял с собой багажа. Ты первый ставишь ногу на борт motoscafo,[11] который отвезет тебя на другой конец Большого Канала. Ты смотришь на проплывающие перед тобой театральные фасады дворцов, у каждого свой собственный причал и изукрашенные цветной спиралью шесты, к которым привязаны гондолы, как непослушные лошади, но твои глаза видят только тяжелые и взбаламученные воды, взбиваемые веслами и винтами, как черное молоко.