ЯБЛОКИ ИЗ САДА ДОСТОЕВСКОГО

Подлинно высшее правило жизни:

ловить точку.

Ф. Достоевский

I

Божедомка. Некогда нищая окраина Москвы. Ветхие, покосившиеся крыши домов, кладбищенские кресты, лес по сторонам проселочной дороги, которой гоняли арестантов и брели странники… Таков круг детских впечатлений Федора Михайловича Достоевского.

Он родился в служебном флигеле при Марьинской больнице для бедных, где работал его отец, и провел здесь первые шестнадцать лет жизни.

«Отец наш… имевший в то время 4–5 человек детей, пользуясь штаб-офицерским чином, занимал квартиру, состоящую, собственно, из двух чистых комнат, кроме передней и кухни, — вспоминает младший брат писателя Андрей Михайлович. — В задней части… передней отделялось с помощью дощатой столярной перегородки, не доходящей до потолка, полутемное помещение для детской. Далее следовал зал… Потом гостиная в два окна на улицу, от которой тоже столярною дощатою перегородкою отделялось полусветлое помещение для спальни родителей… Кухня… была расположена особо, через холодные чистые сени; в ней помещалась громадная русская печь и устроены полати; что же касается до кухонного очага с плитою, то об нем и помину не было! В холодных чистых сенях, частию под парадною лестницею, была расположена большая кладовая. Вот все помещение и удобства нашей квартиры!»

Обстановка ее также отличалась почти спартанской простотой. Клеевая краска стен: перловая в передней и детской, канареечная в гостиной и темно-кобальтовая в спальне (бумажные обои тогда еще не вошли в употребление). Огромные голландские печи, облицованные так называемым ленточным изразцом с синими каемками, непритязательный обеденный стол, стулья березового дерева «под светлою политурою» и диваны, любой из которых «мог служить двухспальной кроватью», так что никоим образом нельзя было облокотиться на их спинку, «а надо было всегда сидеть как с проглоченным аршином». Кроватями братьям служили еще сундуки в детской, сестрам — в спальне родителей (в последних, за неимением платяного шкафа, хранился весь гардероб матери). Ни портьер, ни гардин на окнах — их заменяли белые коленкоровые шторы без всяких украшений…

Казалось бы, несложно было воссоздать столь «нехитрый» интерьер. Но сотрудники Гослитмузея, во всеоружии знаний, любви, опыта, потратили на это годы. Подготовка новой, мемориальной экспозиции потребовала капитального ремонта дома, кропотливых научных изысканий специалистов, которые легли в основу проекта восстановительных работ.

Реставраторам пришлось основательно заняться фундаментом — его разрушали грунтовые воды. В стенах же шаг за шагом открывали заложенные прежде некоторые дверные и оконные проемы, примыкающий к квартире старый больничный коридор. Постепенно флигель вновь обретал свою первоначальную планировку. А внутри заблестели кафелем печи, прихожую разделила деревянная перегородка, пол покрылся широкими сосновыми досками.

Обследуя одну ив комнат, архитекторы и художники-реставраторы обнаружили чудом уцелевшую дверь 30-х годов прошлого века, которая послужила прообразом для изготовления всех остальных. И вот преображенный флигель с каменными львами над калиткой ограды принял первых посетителей…

Давно уже одно название осталось от когда-то буйной Марьиной рощи, куда по воскресеньям ходил гулять с родителями маленький Федя Достоевский. Неузнаваемо изменились с тех пор и здешние окрестности. Монументальное здание Театра Советской Армии заслонило косой изгиб бывшей Божедомки, ныне улицы Достоевского. Но дом под номером два останется прежним. Как и классический фасад Марьинской больницы — творение Жилярди и Кваренги. Вслед за Ленинградом и Старой Руссой мемориальный пейзаж вокруг московского Музея-квартиры писателя органично дополняет бережно воссозданную в нем атмосферу жизни и творчества Достоевского.

Атмосферу детства гения передать, наверное, труднее всего. Однако тут она неприметно и неназойливо сопровождает нас из комнаты в комнату. И хотя Достоевский покинул флигель на Божедомке, еще ничего не написав, ощущаешь в этих стенах истоки его художнической судьбы.

О многом говорит висящий над сундучком-кроватью в детской пушкинский портрет, подобный тому, с которым Федор Михайлович не расставался всю жизнь. Живой еще тогда поэт часто делался предметом ожесточенных споров в кругу семьи Достоевских. Старшее поколение отдавало предпочтение маститому Жуковскому, младшее защищало своего кумира. И плакало горькими мальчишескими слезами над списком лермонтовского стихотворения «Смерть поэта»…

Любовь к Шиллеру пришла позднее, но тоже в этом доме. А затем — штудии «Истории» Карамзина. Ломберные столики в зале с раскрытыми на них учебниками по очереди испытывали терпение и усидчивость братьев Достоевских (карты в доме были под запретом). Кажется, так и слышишь здесь старательную латынь Михаила Андреевича и сонное бормотание наемных учителей.

Каждая вещь в квартире имеет свою семейную биографию. Акварель работы довольно известного тогда художника Михайлова изображает Даровое — небольшое имение, купленное отцом, где семья нередко проводила летние месяцы и где впоследствии при невыясненных обстоятельствах был убит мужиками Михаил Андреевич. Письма десятилетнего Достоевского к матери в Даровое находятся тут же, на столике в зале, а единственные дошедшие до нас портреты родителей писателя украшают стену гостиной.

Старинный бронзовый канделябр, так не вяжущийся с более чем скромной обстановкой, перекочевал сюда с приданым матери, Марьи Федоровны, урожденной Нечаевой, дочери богатого московского купца, потерявшего все свое состояние в 1812 году. Его будущий зять из древнего, но обедневшего дворянского рода встретил нашествие французов полковым лекарем и был при Бородине. О причастности семьи Достоевских к событиям Отечественной войны напоминает старая гравюра «Бородинская битва», под которой вечерами собирались в гостиной, читали вслух, музицировали.

Распорядок в доме был строгий. Вставали в шесть. В восьмом часу утра отец уже шел в больницу. В его отсутствие убирали комнаты, топили печи, дети садились за уроки. Вернувшись с обхода, Михаил Андреевич пил чай и ехал «на практику». Обедали в первом часу дня, после чего отец удалялся в гостиную отдохнуть, «ив это время в зале, где сидело все семейство, была тишина невозмутимая, говорили мало и то шепотом, чтобы не разбудить папеньку». В четыре часа дня пили вечерний чай, и затеял отец вторично отправлялся в палату к больным или заполнял «скорбные листы». В девятом часу вечера, не раньше не позже, накрывали обыкновенно ужинный стол, и, поужинав, мы, мальчики, становились перед образом, прочитывали молитву и, простившись с родителями, отходили ко сну. Подобное препровождение времени повторялось ежедневно — сообщает младший брат Федора Михайловича — и «исключения были только в дни масленицы».

Ламп в доме не водилось, Михаил Андреевич не любил их за неприятный запах горящего постного масла. Стеариновые свечи тогда еще не продавались, «восковые же жглись только при гостях и в торжественные семейные праздники», когда приходили дедушка по матери Федор Тимофеевич Нечаев, благодушный старичок лет шестидесяти пяти, его старший зять Александр Алексеевич Куманин с женой Александрой Федоровной, которой суждено было сыграть значительную роль в жизни Достоевского. Располагая крупным состоянием, она поддерживала и воспитывала рано осиротевших детей сестры, а после возвращения Федора Михайловича с каторги давала ему деньги на издание журналов «Время» и «Эпоха». Исследователи считают, что писатель вывел ее в образе бабушки в «Игроке».

Захаживал к Достоевским по вечерам и младший брат матери Михаил Федорович Нечаев, с которым она была очень дружна. Его приход означал для детей праздник, ибо «сопровождался всегда маленьким домашним концертом». Марья Федоровна, по свидетельству очевидцев, хорошо играла на гитаре, а Михаил Федорович — так просто артистично. Одна из его гитар постоянно находилась у них в доме. «И вот, бывало, после обеда маменька брала свою гитару, а дядя — свою, и начиналась игра. Сперва разыгрывались серьезные вещи по нотам… а в конце игрались веселые песни, причем дядя иногда подтягивал голосом… И было весело, очень весело».

Немало светлых, чисто московских впечатлений унес с собой в Петербург Федор Михайлович Достоевский из флигеля на Боже-домке.

Старинная миниатюра на слоновой кости — портрет прадеда писателя по матери М. Ф. Котельницкого (отца профессора Московского университета). Человек необычной судьбы, расстригшийся священник, а потом корректор Синодальной типографии, основанной еще Иваном Федоровым, он обладал широкой культурой и тонким художественным вкусом, знал много иностранных языков, был вхож в библиотеку Строгановых и мог общаться с Новиковым. От него будущий писатель унаследовал дух книжничества, интерес к религиозно-философским вопросам.

Недаром так манил подростка отцовский книжный шкаф в гостиной с разнообразно подобранной литературой. Он и теперь стоит на своем прежнем месте. Поодаль, в зале, — выцветшая афиша Большого театра, память другого отроческого увлечения, сохранившегося на всю жизнь.

…Ломкий лист прошения отца об отставке и дата — 1837 год — как бы подводят черту под московским периодом жизни Достоевского. Выходишь из тихого флигеля старой тропинкой больничного парка, прощаешься с меркуровским памятником великому правдоискателю и встречаешь у ворот новых людей, направляющихся по адресу его детства.

II

«Так как вопрос о даче для нас слишком важен… кажется, наверно наймем в Старой Руссе, тем более, что уже очень много удобства — дешевизна, скорость и простота переезда и, наконец, дом с мебелью, кухонной даже посудой, вокзал с газетами и журналами…» Это строки из письма Федора Михайловича к сестре от 20 апреля 1872 года. В мае колесный пароход под причудливым названием «Алис» доставил его с семьей на пристань Красного берега.

Последние годы жизни Достоевского — время «фантастических идей», пугающих провидческих озарений, новых художественных вершин, обретенного семейного покоя и счастья. Итоговые годы эти накрепко срослись с уездным городком Новгородской губернии, известным своим курортом и грязелечебницей. Для нас сегодня он — место, где создавались «Бесы», «Подросток», главы «Дневника писателя», «Братья Кармазовы», Пушкинская речь.

Не таким уж «скорым и простым» кажется тогдашний путь сюда из Петербурга. Сперва — по Николаевской «чугунке» до станции Чудово, где пересаживались на узкоколейную ветку в Новгород. Оттуда надо было пересечь озеро Ильмень, проплыть по Ловати, а затем уже — рекой Полистью до Старой Руссы.

Еще сложнее выглядело возвращение осенью в Петербург. Из-за спада воды в реке пароход не доходил до города. Зимой же Новгород со Старой Руссой связывал лишь санный путь. На бескрайней снежной глади Ильмень-озера ничего не стоило заблудиться. Поэтому обычно выбирали более длинную, но и более надежную «почтовую» дорогу в объезд.

К концу жизни провинциальная Россия начинает все больше тревожить воображение писателя. От зыбких фонарей, мокрых мостовых, подвальных трактиров и каменных дворов-колодцев своего Петербурга он обращается к ней за ответами на жгучие вопросы современной ему действительности. И находит их в Старой Руссе — Афимьевске «Подростка», карамазовском Скотопригоньевске…

Необходимые писателю контрасты встречались тут на каждом шагу. Глухое течение уездной жизни таило неожиданные во, до-вороты. Эхо социальных конфликтов отдавалось в тихих, уютных улочках.

На десять-двенадцать тысяч жителей приходилось тогда почти три десятка церквей и «несчетное множество питейных заведений». Мрачно темнели неподалеку от древнего монастыря кирпичные казармы бывших аракчеевских военных поселений, центром которых долгое время являлась Старая Русса. Гудели скотопригонный рынок и тракт, прорезавший весь город…

«Здесь, когда я приехал, разговаривали об офицере Дубровине (повешенном) здешнего Вильманстрандского полка, — сообщал Федор Михайлович. — Он, говорят, представлялся сумасшедшим до самой петли…»

То была вторая за десятилетие и третья с начала царствования казнь политического преступника, вызвавшая широкий общественный резонанс. По дневниковому свидетельству А. С. Суворина, Достоевский в задуманном продолжении «Братьев Карамазовых» героя своего «хотел провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили».

«Он» — это отнюдь не Дмитрий, какими-то чертами неуловимо напоминающий Дубровина, а «тишайший» Алеша, авторский идеал, само воплощение нормы среди «ненормальных». Известно, что именно его писатель тем не менее собирался привести к цареубийству.

Мысль о таком Алеше Достоевский вынашивал, пристально всматриваясь в людей, подобных Дубровину, пытаясь за их внешним «безумием» увидеть нечто иное.

Столь же внимательно обследовал он для своих произведений полюбившийся ему город, исходив Старую Руссу вдоль и поперек, чтобы точно указать, где находился дом Грушеньки Светловой, трактир «Столичный город», памятный нам по неистовым кутежам Мити и трагическим философствованиям Ивана, знаменитые мостики через «Малашку, речку нашу вонючую», на одном из которых Алеша повстречал Илюшечку Снегирева… Знаком был писатель и с Мокрым — селом Буреги, некогда почтовой станцией по дороге на Новгород. В соседних же Устриках, названных в «Бесах» Устьевым, завершается «Последнее странствие Степана Трофимовича»…

Но прежде всего — сам дом Достоевских, купленный в 1876 году после смерти владельца. Построенный «во вкусе немцев прибалтийских губерний», он «был полон неожиданных сюрпризов, потайных стенных шкафов, подъемных дверей, ведущих к пыльным винтовым лестницам».

Сравним это описание Любови Федоровны с обликом дома отца Карамазова, в котором тоже «много было разных чуланчиков, разных пряток и неожиданных лесенок».

Война не пощадила старый деревянный особняк на тенистой набережной Перерытицы, объявленный революцией «неприкосновенным историко-литературным памятником». Погибли под бомбами в краеведческом музее и хранившиеся там личные вещи семьи. Десятилетиями возрождались дорогие нашему сердцу стены. Сперва удалось восстановить две мемориальные комнаты. А затем состоялось долгожданное открытие Дома-музея.

…Цилиндр с лайковой перчаткой под высоким зеркалом в прихожей, любимые книги, фисгармония в гостиной, склянка с сигнатурой из старорусской аптеки на столике в кабинете, портфель для бумаг, украшенный монограммой Анны Григорьевны, в углу дивана ее спальни, вышитое ею полотенце…

13 июня 1880 года, по возвращении в Старую Руссу спустя несколько дней после прощального своего триумфа — Пушкинской речи, Федор Михайлович отправляет следующее послание:

«Глубокоуважаемая Вера Николаевна, — пишет он. — Простите, что, уезжая из Москвы, не успел лично засвидетельствовать вам глубочайшее мое уважение и все те отрадные и прекрасные чувства, которые я ощутил в несколько минут нашего коротковременного, но незабываемого для меня знакомства нашего».

Вера Николаевна — жена Павла Михайловича Третьякова, основателя Третьяковской галереи. По его заказу Перов написал накануне первого приезда писателя с семьей в Старую Руссу портрет Ф. М. Достоевского, больше всего любимый Анной Григорьевной. Сегодня он (превосходная копия) украшает разноцветно застекленную веранду. «Закрытая веранда с разноцветными стеклами была нашим единственным удовольствием», — вспоминала дочь писателя, Любовь Федоровна.

Благодаря охранной зоне естественное природное окружение молодого филиала Новгородского историко-культурного заповедника, близлежащие улицы, «Малашка», мостики словно переносят нас в семидесятые годы прошлого века, позволяют пройти привычными маршрутами писателя и его героев. Даже уличный фонарь, отчетливо видный на фотографии 1871 года, не забыт перед воротами усадьбы. Казалось бы, мелкий штрих, но какой выразительный!

То же самое и во дворе, важной части мемориального комплекса. Грубый булыжник под ногами, почему-то особенно нравившийся Федору Михайловичу, каретник, качели («…Фома тотчас вбил винты и повесил, и дети принялись качаться», — писала Анна Григорьевна мужу в Эмс 7 июля 1876 года). А главное — непритязательные раскидистые грушовки в саду, как раз те, что сажал и заботливо выращивал хозяин дома. Он любил терпкий привкус этих небольших, сморщенных яблок, любил свои грядки с клубникой, кусты смородины.

Их разводят сейчас сотрудники музея и специалисты, в точном соответствии с руководствами второй половины XIX столетия.

«Дмитрий Федорович вел гостя в один самый отдаленный от дома угол сада. Там вдруг, среди густо стоявших лип и старых кустов смородины и бузины, калины и сирени открылось что-то вроде развалин стариннейшей зеленой беседки…»

Будет вскоре и памятная беседка, и все остальное. А вот рубленая банька, возле которой Дмитрий в ночь убийства отца перелез через забор и направился к дому, уже стоит на прежнем месте.

«…Мы очень полюбили Старую Руссу, — вспоминала Анна Григорьевна, — и оценили ту пользу, которую минеральные воды и грязи принесли нашим деткам… у нас, по словам мужа, «образовалось свое гнездо», — куда мы с радостью ехали ранней весною и откуда так не хотелось нам уезжать позднею осенью».

Нет, он не подводил итогов, не готовился к смерти. За тридцать пять дней до кончины писал: «А теперь еще пока только леплюсь. Все еще только начинается…» Он думал о будущем, уносился в далекие времена, мечтал о новых мирах («будущая наука», «атеизм», «правда человечества»… «Россия через два столетия» рядом с «померкшей, истерзанной и оскотиневшейся Европой с ее цивилизацией»).

Его одолевали грандиозные планы, ослепительная фантазия рождала гениальные наброски. Десятки, сотни, лихорадочно на бегающие один на другой:

«РОМАН О ДЕТЯХ, ЕДИНСТВЕННО О ДЕТЯХ И О ГЕРОЕ — РЕБЕНКЕ… Заговор детей составить свою детскую империю. Споры детей о республике и монархии… Дети — поджигатели и губители поездов. Дети обращают черта…»

Или: «Фантастическая поэма-роман: будущее общество, коммуна, восстание в Париже…»

Еще: «Житие Великого грешника… огромный роман… Объемом в «Войну и мир»…»

Внезапно — уже чисто блоковское: «…Христос, баррикада…»

А впереди — написанное: «Пушкин — знамя, точка соединения всех жаждущих образования и развития». И — ненаписанное главное продолжение «Карамазовых»: Алеша уходит в революцию и гибнет на плахе…

Текли стремительно отрешенные ночные часы, росла на конторке стопка исписанных листов, светлела холодная заря над верхушками прозрачного, как дым, северного леса.

Он в упор рассматривал зло и смерть, потому что искал силы сопротивления злу и смерти.

Вот он сейчас перемешает все

И сам над первозданным беспорядком

Как некий дух взнесется. Полночь бьет.

Перо скрипит, и многие страницы

Семеновским припахивают плацем…

И находил их в работе, предвидя даже то, на что мы и сегодня, и завтра будем изумленно шептать: «Не может быть! Откуда он это знал?!»

Последние весточки из Старой Руссы все о том же:

«Я здесь, как в каторжной работе, и, несмотря на постоянно прекрасные дни, которыми надо бы пользоваться, сижу день и ночь за работой — кончаю Карамазовых».

Он уезжал до весны, укутав от холодов стволы яблонь.

Загрузка...