Поезд приближался к Москве.
Унылой чередой потянулись железнодорожные мастерские, склады, горы угля, штабеля дров.
Лев Николаевич не отрываясь смотрел в окно вагона. Выражение лица его стало меняться, взгляд сделался тусклым и безжизненным.
Над крышами встречного порожняка вынырнула колокольня Новодевичьего монастыря, за ней невообразимое нагромождение домов и домишек вокруг бесчисленных церквей.
Лев Николаевич совсем помрачнел.
— Вот Вавилон, — тихо и сокрушенно произнес он.
Так описывает добрый знакомый Толстого, литератор А. П. Сергеенко, последний приезд Льва Николаевича в Москву 18 сентября 1909 года.
Толстому шел тогда восемьдесят второй год. «Вавилоном» называл Москву и Левин в «Анне Карениной». А Левин — это тридцатилетний Толстой.
За восемь лет, что писатель здесь не был, начался новый, наш век, и первопрестольная успела сильно измениться, превратившись в миллионный человеческий муравейник, втиснутый в камень. Здания кичливо устремились вверх. Вместо покойных конок появились громыхающие трамваи и стреляющие едким сизым дымом авто.
Изменился и сам Толстой, пойдя еще дальше в своем решительном неприятии города. Вспомним начало романа «Воскресение», создававшегося в Москве: «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались…»
Давно уже хотел Лев Николаевич распрощаться с Москвой, но разные обстоятельства вновь и вновь приводили его сюда.
Москву он впервые увидал мальчиком в год смерти Пушкина. Впечатление от древней столицы было огромным и сохранилось в классном сочинении. Пройдут годы, и герой незаконченного романа «Декабристы» Лабазов, слушая после возвращения из ссылки величественный перезвон сорока сороков, испытает вместе с автором «детскую радость от того, что он русский и что он в Москве».
Москва сопутствовала Толстому всю жизнь. Познание ее начинается Левушкой в одноэтажном особняке на Плющихе, откуда эн почти каждое утро в сопровождении сперва добродушного немца Федора Ивановича Ресселя, а затем самовлюбленного француза Сен-Тома (Карл Иванович и Сен-Жером в «Детстве» и «Отрочестве») отправлялся на прогулку по Пречистенскому, Никитскому или Тверскому бульварам, исследовал лабиринт арбатских переулков.
Порой маршруты этих прогулок захватывали и народные гулянья под Новинским, на месте нынешней улицы Чайковского, манившие мальчика пестрыми балаганами, лихими качелями, вкусными запахами лотков и ресторации.
Потом был старый двухэтажный особняк с пилястрами, весьма надменно глядевший на Большой Каковинский переулок. Здесь Толстые прожили около трех лет, и события, изображенные в «Отрочестве», происходили именно в этом доме.
Юность писателя тоже приходится на Москву. Покосившийся флигель в Малом Николопесковском переулке и деревянный оштукатуренный «под каменный» мезонин на углу Сивцева Вражка помнят фрачного денди с уже чуть насупленными по-толстовски бровями» делившего досуг между балами, светскими визитами, карточной игрой за полночь, шумными поездками к цыганам в Козихинский переулок на Патриарших, гимнастическими занятиями в зале, верховой ездой в манеже и за городом, охотой.
Но было в ту пору и другое: книги из магазина Готье на Кузнецком, переводы иностранных авторов, чтобы «формировать слог», первые дневники — самому себе «отчет каждого дня с точки зрения тех слабостей, от которых хочется избавиться». Был уже напряженный поиск «задушевной идеи и цели» жизни.
В Москве с особой силой пробуждались у Толстого в разные периоды неистовые противоречия его натуры — тяга к домашнему уюту, вкус к красивой мебели, комфорту, подаренные Николаю Ростову, Левину, Ивану Ильичу, и одновременно жажда вырваться из привычного круга дорогих, удобных вещей, освободиться от давления барской среды.
В Москве Толстой впервые пробует сочинять: в декабре 1850 года начинает «повесть из цыганского быта», через год — «Историю вчерашнего дня» и «Четыре эпохи развития». Первая рукопись осталась неоконченной и затем пропала, зато два других замысла нашли воплощение в трилогии «Детство», «Отрочество», «Юность». Потому-то, быть может, Лев Николаевич впоследствии тепло вспоминал квартиру в Сивцевом Вражке и в эпилоге «Войны и мира» даже поселил в ней вышедшего в отставку Николая Ростова.
В конце 50-х — начале 60-х годов Толстой бывал в Москве нечасто, однако всякий раз находил здесь обильную пищу для размышлений. А уж по насыщенности личными встречами его Москва тех лет едва ли уступит Ясной Поляне поздней поры жизни. Из Севастополя он возвратился автором, в котором видели надежду русской литературы и которого сам Тургенев признавал равным себе. «Двадцати шести лет, — отмечал Лев Николаевич в «Исповеди», — я приехал после войны и сошелся с писателями. Меня приняли как своего».
Аксаковы, Островский, Григорович, Хомяков, Фет, у которого на Малой Полянке собиралась вся литературная Москва и устраивались музыкальные вечера, Аполлон Григорьев, Погодин, Щепкин, Садовский, известные журналисты и издатели — таков круг постоянного дружеского общения молодого Толстого в Москве.
«Отдаюсь работе восемь часов в сутки, а остальное время слушаю музыку, где есть хорошая, и ищу хороших людей», — сообщал он дальней родственнице и другу А. А. Толстой.
Пылко увлекающийся и переменчивый, Лев Николаевич, случалось, забывал за работой про сон и пищу, порой же по целым дням не притрагивался к перу. Так, 24 мая 1856 года он с приятелями отправился в сад «Эрмитаж», помещавшийся тогда на Верхнебожедомской улице, вынес оттуда «впечатление тоски невообразимой» и, «не ложась спать, поехал на Воробьевы горы. Купался, пил молоко и спал там в саду…». К вечеру 25 мая Толстой был уже в Покровском-Стрешневе, на даче у своего будущего тестя А. Е. Берса, врача придворного ведомства.
Неудивительно, что памятные московские места во множестве присутствуют на страницах произведений писателя, а адреса его литературных героев — это, по сути, весь город, исхоженный Толстым вдоль и поперек.
Он, несомненно, прекрасно знал Тверской бульвар с домом Иогеля, у «которого были самые веселые балы в Москве», «большой белый дом с огромным садом князя Щербатова» на Девичьем поле, занятый в двенадцатом году штабом маршала Даву, Старую Конюшенную, где у Ахросимовой остановились по приезде в Москву Ростовы и откуда Курагин пытался похитить Наташу, Сокольники — «место поединка между Пьером Безуховым и Долоховым», Арбат, где Пьер собирался убить Наполеона, Ильинку, Моховую, Калужскую, Кудрино, Фили и, конечно, Красную площадь с «незаезженным снегом», кремлевские стены, башни, храмы.
Кремль упоминается Толстым особенно часто еще и потому, что с ним оказалась непосредственно связана судьба самого писателя — в Кремле жили Берсы. В 1862 году Лев Николаевич женился на их дочери и после венчания в дворцовой церкви Рождества богородицы уехал с молодой женой в Ясную Поляну.
Москва, казалось, отодвинулась далеко. Впереди маячили необозримые контуры «Войны и мира».
Работа, семья, хозяйство. Триада эта на много лет становится для Толстого определяющей, сдерживая его душевные метания и сомнения. В Москве он появляется теперь лишь по делам: собрать материалы, переговорить с книгопродавцами, встретиться с художником М. Башиловым, иллюстрировавшим эпопею, наведаться на выставку скота в Зоологическом саду… В 70-е годы краткие наезды Толстого в Москву учащаются. Задуманный роман «Декабристы» требовал свиданий с оставшимися в живых участниками трагических событий на Сенатской площади. По* старевшими, но не сломленными возвращались последние члены тайных обществ из «глубины сибирских руд». П. Н. Свистунов, А. П. Беляев, М. И. Муравьев-Апостол, М. И. Бибиков — с ними беседовал Толстой в Москве.
Неожиданно его целиком захватила история женщины, пошедшей в любви наперекор обычаям и условностям света. История неприметно разрасталась в роман. «Анна Каренина» также печаталась в Москве, и писателю приходилось постоянно бывать в типографиях и у издателей.
Но не только. На заседаниях Московского комитета грамотности он доказывал, основываясь на собственной педагогической практике, преимущества буквенного способа обучения грамоте (который называл «способом народа русского») перед звуковым и, желая продемонстрировать сей метод, ездил в школу при фабрике Ганешина и к этнографу Бессонову, собирался, кроме того, организовать Общество любителей русского народного пения… Не чуждался еще тогда Лев Николаевич и публичных чтений в Обществе любителей российской словесности, действительным членом которого он был избран.
Существовала, однако, иная важная причина, все чаще обращавшая взор Толстого к Москве, — предстояло что-то предпринять для продолжения образования выросших детей. Поэтому после некоторых колебаний решили зимовать всей семьей в Москве.
Дом княгини С. В. Волконской находился «забор о забор» (выражение Толстого) с лучшей московской частной гимназией — Поливаковской — на углу Денежного переулка и Пречистенки. Его-то поначалу Толстые и сняли в 1881 году.
Вообще Лев Николаевич собирался отдать младших сыновей в государственную гимназию, но там от него потребовали подписку о «благонадежности» поступающих. Возмущенный писатель заявил: «Я не могу дать такую подписку даже за себя, как же я ее дам за сыновей».
Увы, дом в Денежном переулке оказался слишком шумным, «как бы карточным» (меткое определение Софьи Андреевны), и для работы Толстой вынужден был снять две маленькие тихие комнаты во флигеле. Только весной следующего года отыскался подходящий дом в Долгохамовническом переулке. «Отцу нравилось уединенное положение этого дома и его запущенный сад размером почти в целую десятину (больше гектара)», в котором, «по его словам, было густо, как в тайге», — вспоминал Сергей Львович.
В июле состоялась покупка дома. Толстому к тому времени исполнилось 54 года, и он уже стоически нес бремя всемирной славы. Менять, пусть даже на зиму, устоявшийся уклад, сызнова обживаться в городе было нелегко. К тому же на Льва Николаевича навалилось множество забот по ремонту и перестройке дома, свидетеля наполеоновского нашествия и пожара Москвы. Большой семье Толстых, насчитывавшей тогда восьмерых детей, оказалось в нем тесновато, и над первым этажом надстроили три «высокие комнаты с паркетными полами», просторный зал, гостиную, диванную.
Ремонтировали полы и переходы, перекладывали печи и фундамент, перекрывали крышу, оштукатуривали и оклеивали обоями стены комнат, красили двери, рамы и весь дом снаружи. Софье Андреевне в Ясную Поляну непрестанно шли сообщения о плотничьих, штукатурных и малярных работах, о перегородках, форточках, о покупках новой мебели, экипажей, сбруи и т. п.
Племянница писателя Е. В. Оболенская в своих мемуарах рассказывает: «Лев Николаевич сам очень внимательно занялся устройством дома и его меблировкой. Сначала он делал это для того, чтобы облегчить Софью Андреевну, но потом сам увлекся. Он сам очень охотно по всем мебельным магазинам разыскивал старинную мебель красного дерева и покупал все с большим вкусом».
Вместе с ним приехали сыновья Сергей, Илья и Лев. Пока шел ремонт дома, они поселились в верхних комнатах флигеля. Толстому здесь нравилось: «Немного по-робинзоновски, но от этого только веселей». Не было ни повара, ни кухарки, завтракала в трактире, а обеды готовил дворник Василий Алексеевич, с которым Толстой любил беседовать вечерами на лавочке перед воротами усадьбы, где текла совсем иная жизнь, нежели в районе старых дворянских особняков между Поварской и Остоженкой. Возвращались домой по переулку ломовые извозчики, рабочие, шагали в казармы солдаты…
Фабричные Хамовники окружали усадьбу со всех сторон. Прямо напротив — шелкоткацкая мануфактура братьев Жиро, справа — глухая кирпичная стена пивомедоваренного завода, чуть дальше — парфюмерная фабрика Ралле. Старые здания, как, впрочем, и потемневшие от времени каменные тумбы, к которым кучера привязывали лошадей, выщербленные плиты тротуара вдоль резного дубового забора с воротами, увенчанными широкой лентой деревянного кружева и резными же буквами Г и Т (граф Толстой), — все это сохранилось до дня сегодняшнего.
…Придите сюда от станции метро «Парк культуры», оставив позади стремительную эстакаду Крымского моста, и за сверкающим чудо-теремом Николохамовнической церкви у истока Комсомольского проспекта вам откроется тенистый проем улицы, носящей имя великого писателя, а там бережно сохраненный во всех красноречивых подробностях вещественный мир Толстого, его близких.
Когда ремонт был наконец окончен и в октябре 1882 года семья переехала до лета во вновь отстроенный дом, Лев Николаевич выбрал «для своего кабинета одну из комнат антресолей с низким потолком и окнами в сад».
Зимой площадку в саду перед террасой заливали водой и катались на коньках — и дети, и Софья Андреевна, и Толстой, ни в каких забавах не уступавший молодежи и даже отлично освоивший на старости лет езду на велосипеде. В застекленной беседке с колоннами, тут же, у площадки, Лев Николаевич любил посидеть весной и не раз брал сюда рукопись «Воскресения».
Поутру он обычно привозил на санках или на тележке десятиведерную бочку с водой от неблизкого колодца у заводской стены, а то и от реки (водопровода и электрического освещения в доме не было) и, наколов дров, разносил их ко всем печам дома.
Он сохранил в городе привычку к повседневному физическому труду. Со старанием тачал сапоги, часто работал с пильщиками дров на Воробьевых горах. «Это освежает меня, — говорил Толстой, — придает силы — видишь жизнь настоящую и хоть урывками в нее окунешься и освежишься».
Писатель не мог и не хотел затвориться за забором хамовнической усадьбы в тесном домашнем кругу. «Я живу среди фабрик, — писал он в трактате «Так что же нам делать?». — Каждое утро в 5 часов слышен один свисток, другой, третий, десятый, дальше и дальше. Это значит, что началась работа женщин, детей, стариков…»
Уже в первой дневниковой записи Толстого в тот московский период мы читаем: «Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию. И пируют…»
Морозным декабрьским днем 1881 года Лев Николаевич пошел смотреть самое страшное в Москве место — Хитров рынок. «При виде этого голода, холода и унижения тысячи людей я не умом, не сердцем, а всем существом моим понял, что существование десятков тысяч таких людей в Москве есть преступление, не один раз совершенное, но постоянно совершающееся».
«Со мной случился переворот, — говорит Толстой в «Исповеди», — который давно готовился во мне и задатки которого были во мне всегда. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга — богатых, ученых — не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл…»
Смысл отныне заключался для него во всемерной помощи народу. И писатель шел с опросным листом общемосковской переписи в жуткие ночлежные дома Проточного переулка, уезжал работать «на голоде» 1891–1893 годов, окончательно убедившем Толстого в том, что «так продолжаться, в таких формах, жизнь не может», и что «дело подходит к развязке».
«Не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать», — делился Лев Николаевич со своим другом, художником Н. Н. Ге. Эта неотступная потребность заставила его в 1885 году организовать в Москве издательство «Посредник», призванное регулярно выпускать для народа доброкачественные в художественном отношении и в то же время недорогие книжки и репродукции картин с подписями. Толстой помогал издательству в подборе произведений, находил новых авторов, публиковал здесь свои рассказы.
Сам он в те московские годы писал все же много, причем на самые жгучие темы. Страстная публицистика и «Холстомер», «Власть тьмы» и «Хаджи-Мурат», трактат «Что такое искусство?» и «Крейцерова соната» — вот лишь часть того, что Толстой обдумывал, писал или переделывал в Хамовниках (всего же здесь рождено около ста произведений!).
И вновь, как прежде, он черпает в Москве обширный творческий материал. В Бутырской тюрьме сидит Катюша Маслова; ее судят в Московском окружном суде; в жаркий летний день партия ссыльных совершает тяжкий путь от ворот тюрьмы до Николаевского (ныне Ленинградский) вокзала. Работая над романом, писатель встречался с семьями политических заключенных, изучал быт арестантов, посетил Бутырку и расспрашивал надзирателей о тюремных порядках, а 8 апреля 1899 года проделал с очередной партией ссыльных весь путь до Николаевского вокзала.
Столь же тщательно проверял Толстой многочисленные факты из жизни заводских и фабричных рабочих, использованные им в «Рабстве нашего времени» и других статьях…
Мрачным, подавленным возвращался Лев Николаевич после этих поездок к себе в Хамовники. «Громада зла», с которой ему ежедневно и ежечасно доводилось сталкиваться, лишала сна и покоя, все больше отчуждала его от «беспечной» жизни семьи. Контора издания его сочинений, устроенная Софьей Андреевной во флигеле хамовнического дома, была Толстому «крайне неприятна». Писатель отказался от гонораров за свои произведения, написанные после 1881 года: «Что-то есть особенно отвратительное в продаже умственного труда. Если продается мудрость, то она, наверно, не мудрость». А жизнь эта между тем продолжалась целых девятнадцать зим. И выпадали в ней, разумеется, и светлые часы.
Толстой жаловался, что «ужасно устает» в городе, но тем не менее, стремясь быть в курсе последних научных достижений, посещал публичные университетские лекции, съезды естествоиспытателей и врачей, заседания Психологического общества, читал сотни книг и журналов на трех языках.
Неприятны ему теперь стали и театры, концерты, хотя полностью отказаться от них он не мог; и каждое из этих редких посещений являлось значительным событием как для артистов, так и для самого Толстого. Актриса Малого театра В. Н. Рыжова вспоминала: в ноябре 1895 года Лев Николаевич читал на труппе «Власть тьмы». «Мы сидели ошеломленные, очарованные его чтением… Потом начались репетиции, на которых его просили присутствовать. Поражала его простота, его необыкновенная деликатность и какая-то почти детская конфузливость. Он всегда приходил как-то незаметно в своей блузе и башлыке, пробирался тихонько в темный зрительный зал и смотрел, как мы репетировали».
Он из всего умел извлекать пользу. Постановки «Короля Лира» и «Гамлета» в «Эрмитаже» с участием знаменитого итальянского трагика Э. Росси пригодились в работе над статьей «О Шекспире и драме», а случайное посещение ученических репетиций оперы А. Рубинштейна «Фераморс» повлекло за собой первую главу трактата «Что такое искусство?». И считают, что именно чеховский «Дядя Ваня» на сцене Художественного театра побудил Толстого к созданию пьесы «Живой труп»…
Его с юности притягивала живопись, и в прежнюю свою бытность в Москве Лев Николаевич даже ходил на занятия в Училище живописи, ваяния и зодчества, где обучалась его старшая дочь Татьяна Львовна, и затевал подчас жаркие споры с преподавателями. В 80-е годы Толстой продолжал посещать выставки передвижников и иностранных художников в Третьяковской галерее, встречался с ее основателем. «В моей мастерской, стоя иногда перед начатой мною картиной, — рассказывал И. Е. Репин, — он поражал меня совершенно неожиданными и необыкновенными замечаниями самой сути дела; освещал вдруг всю мою затею новым светом, прибавлял животрепещущие детали в главных местах, и картина чудесно оживлялась…»
Нередко обсуждение новых работ переносилось в залу хамовнического дома, который всегда был полон народа. «Тут бывали и выдающиеся артисты Москвы — музыканты, композиторы и художники, профессора и ученые; видные иностранцы не только из Европы, но и из дальней Америки и Австралии, питерские фрейлины и сановники, губернаторы и прокуроры; молодежь — подруги и поклонники дочерей, товарищи сыновей. И рядом с каким-нибудь генералом свиты — другом юности Толстого — социалисты-революционеры, обреченные, быть может, на ссылку в Сибирь или вышедшие из тюрьмы, пострадавшие за свои убеждения последователи Толстого. Все, что в жизни и даже в фантазии казалось несовместимым, мирно встречалось здесь за большим чайным столом».
Так описывает традиционные субботние вечера в Хамовниках художник Л. О. Пастернак, иллюстратор толстовских произведений, которого Лев Николаевич ставил очень высоко, отец замечательного советского поэта Бориса Пастернака. Он подчеркивает при этом, что Толстой умел «как истый аристократ души каждому из посетителей сказать свое живое, то ласковое, то остроумное, то участливое, но всегда нужное слово».
Его услышал здесь однажды февральским вечером 1894 года и молодой служащий губернской библиотеки на Полтавщине, начинающий сотрудник провинциальных газет Иван Бунин.
За четыре года до Бунина в дверь толстовского дома с металлическим гербом города Москвы и надписью «Взаимное от огня страхование» постучался Горький.
«В вечер первого моего знакомства с ним, — писал впоследствии Алексей Максимович, — он увел меня к себе в кабинет, усадил против себя и стал говорить о «Вареньке Олесовой», о «Двадцать шесть и одна»… Провожая, он обнял меня и сказал: — Вы — настоящий мужик! Вам будет трудно среди писателей. Но вы ничего не бойтесь, говорите всегда так, как чувствуете, выйдет грубо — ничего. Умные люди поймут».
19 сентября 1909 года Толстой навсегда покидал Москву.
Ночь накануне отъезда он провел в хамовническом доме, который принадлежал теперь одному из его сыновей. Прежде чем лечь, зашел, вероятно, в свой бывший кабинет на антресолях, присел к столу, как и в Ясной Поляне, огороженному с краю деревянной решеточкой, скрипнул жестким стулом, ножки которого когда-то сам подпилил, чтобы близоруко не наклоняться над рукописью (очки из упрямства так и не завел), и, возможно, вспомнил то последнее, что писал здесь, — суровые и горькие строки «Ответа Синоду» после отлучения от церкви в феврале 1901 года. Затем последовала опасная болезнь и настоятельный совет врачей не жить больше в городе. И вот жизнь приближалась к концу, а оставалось еще совершить самое трудное — уход…
Утром Лев Николаевич, не отступая от заведенного порядка, отправился на прогулку. А. П. Сергеенко, встретивший его на обратном пути, поразился «несоответствием между ним и городом». Один в безлюдном переулке, «он шел у высокой красной кирпичной стены пивоваренного завода и показался мне маленьким, жалким, как будто затерявшимся в городе-спруте».
…К полудню площадь перед Курским вокзалом запрудили многотысячные толпы народа. До вагона добрались с трудом. Лев Николаевич, которого едва не задавили в толпе, был бледен, но невозмутимо спокоен и, улыбаясь, любовался ловкими движениями молодых людей, взбиравшихся на столбы перронного навеса, чтобы лучше рассмотреть Толстого.
В купе он сел у открытого окна и весь ушел в себя, никак не реагируя на гул еще сильнее разбушевавшегося людского моря, выкрики: «Ура!.. Да здравствует!.. Слава!», магниевые вспышки над штативами фотографов и назойливое стрекотание киноаппарата. В открытое окно на колени ему упали цветы.
Чертков шепнул Толстому, что хорошо бы попрощаться с провожавшими.
— Да? Ну что ж, — ответил Лев Николаевич и, легко поднявшись, вышел в коридор к окну.
При виде его в воздух полетели фуражки, замахали платками. Толстой снял шляпу.
— Благодарю! Благодарю за… добрые чувства, — произнес он, и голос его дрогнул.
— Тише! Тише! Он говорит… — послышались возгласы.
Окрепшим голосом Толстой повторил:
— Благодарю… Никак не ожидал такого проявления сочувствия со стороны людей… Спасибо!
— Спасибо, спасибо вам! — восторженно отозвалась толпа. И при общем ликующем крике поезд тихо тронулся.