Глава четвертая. СО ЩИТОМ ПАЛЛАДЫ: ДИСКУРС ВОЙНЫ

Но Мудрость никогда не дремлет!

Она, имея шлем и щит,

Златое копие подъем лет,

Врага встречает и разит.

М.М. Херасков. Ода Ея Императорскому Величеству, при заключении с Оттоманскою Портою торжественного мира

Возникновение военной парадигмы русского имперского мифа было вполне закономерно. Война — не только следствие, но и обязательное условие существования всякой империи, в самой основе которой заложена неистребимая мечта о господстве над миром{348}. Завоевание-освобождение, перекройка географической карты, смена вер, режимов и правящих сторон оказывались наиболее надежными средствами доказательства translatio imperii. Именно война порождала самую бурную мифологию, и еще ни одна война не была развязана, так сказать, под чисто прагматическими знаменами.

Империя всегда имеет в виду очерчивание границ между «цивилизацией» и «варварством». В европейской традиции граница между этими двумя категориями пролегала по большей части между западом и востоком, между христианством («цивилизацией») и мусульманством, приравненным к «варварскому» началу как в религиозном, так и в социокультурном плане. Крестовые походы XI–XIII веков, последующие попытки европейских монархов вытеснить турков из Европы[55] сформировали постоянно повторяющуюся «турецкую» парадигму: возобновление имперских амбиций (renovatio imperii) должно было пройти через своеобразную инициацию — участие в войне с Оттоманской Портой.

История южных военных конфликтов екатерининского времени восходит, по сути, к 1475 году, когда Крымский полуостров был захвачен турецкими войсками и Крымское ханство признало себя вассалом империи османов. Дважды, в 1571 и в 1591 годах, ханские полки подступали к Москве. В свою очередь дважды, в 1687 и в 1689 годах, русские войска отправлялись в Крым, но оба похода под руководством князя В.В. Голицына окончились неудачей. Попытки вступить в многовековой исторический конфликте всесильной восточной империей предпринял Петр I. Первым прорывом было завоевание Петром I турецкой крепости Азов (1696) и выхода к мелководному Азовскому морю. Однако Прутский поход Петра 1711 года оказался настолько неудачен, что Азов пришлось возвратить, а сам Петр едва спасся от плена ценою унизительных переговоров.

Тем не менее именно неудача Прутского похода всколыхнула имперские амбиции Петра, инициировав перестройку государственной стратегии по образцу великих империй. Первая настоящая победа приходится уже на времена Анны Иоанновны. В августе 1739 года русские войска взяли турецкую крепость Хотин (в то время, как союзник России — Австрийская империя Габсбургов — потерял Западную Валахию и Северную Сербию). Успех русских под Хотином не только ошеломил Европу, но и породил первую образцовую русскую оду.

«Ода блаженныя памяти государыне императрице Анне Иоанновне на победу над турками и татарами и на взятие Хотина 1739 года» молодого студента Ломоносова, написанная во Фрейбурге, в Германии, открыла новую страницу русской культуры, сформировав фразеологию, синтаксис, стиль и ритм ямбического стиха. Собственно само вхождение этой оды в поэтическую историю произошло лишь в 1751 году: впервые ода была полностью опубликована в Собрании сочинений поэта, само название относится уже ко времени после смерти Анны. До того стихотворение оставалось известным лишь узкому кругу лиц — некоторые фрагменты вошли в ломоносовскую «Риторику» 1744 года.

Поэтический «восторг» («Восторг внезапный ум пленил») у Ломоносова совмещался с имперским: с разгоравшейся мечтой о перекройке географических пространств («Дамаск, Каир, Алепп згорит / Обставят Росским флотом Крит / Евфрат в твоей крови смутится»), с идеей политического реванша над европейскими «завистниками» русской славы («Пусть злобна зависть яд свой льет»), с первыми набросками темы освобождения пленных христианских народов от ига «варваром»:

О как красуются места.

Что иго лютое збросили

И что на Турках тягота.

Которую от них носили;

И варварские руки те,

Что их держали в тесноте,

В полон уже несут окопы{349}.

«Ода… на взятие Хотина» стала не только поэтическим, но и политическим введением огромной темы русского имперского мифа. Ломоносовский «восторг» подпитывался сознанием того, что победа при Хотине означает вхождение России в Европу, приобщение к числу «западных» цивилизаций, противопоставляющих себя «варварскому» восточному миру.

Показательно и то, что эта первая ода, напечатанная во времена Елизаветы Петровны, сделается предметом поэтической рефлексии и даже политической борьбы в екатерининское время. Ода окажется остро востребованной спустя 30 лет после ее написания. Не было практически ни одной военной оды или поэмы, начиная с 1769 года — первого года военных сражений с Оттоманской Портой, — которая бы не содержала отсылок к установленному Ломоносовым канону. Тем показательнее были модификации старого канона в условиях активного формирования имперского облика Екатерины, а также в ситуации ожесточенной литературной борьбы за право его фабрикации.

Условные придворные ристалища в «каруселях» претворились в реальные сражения, а маскарадные одежды и маски («славяне», «турки», «римляне») наполнились самым актуальным содержанием. Потребовалось новое литературное кодирование для конкретных военных задач власти, для формирования облика воюющей императрицы.


Война и Вольтер: имперские химеры и просветительские утопии

Вольтер первым попытался рационализировать имперскую военную стратегию Екатерины. Поход русских на Оттоманскую Порту получает его просветительскую санкцию, осмысляясь как закономерная и легитимная борьба «Минервы Севера» с непросвещенным тираном Востока. Интерпретация этой войны опиралась на три ключевые стратегемы: выдворение фанатичных варваров-мусульман из Европы, потрясение некогда непобедимого колосса — Оттоманской империи, наконец, восстановление интеллектуальной колыбели человечества, Древней Эллады, из-под многовекового религиозного и культурного ига.

Вольтер — еще не зная об объявлении войны — писал Екатерине 15 ноября 1768 года: «Если вы начнете войну, мадам, она может окончиться для турок тем, что когда-то имел в виду Петр Великий, а именно сделать Константинополь столицей российской империи. Эти варвары заслуживают наказания. <…> Я более всего надеюсь на ваш гений и на ваше предназначение. <…> Я всерьез думаю, что если кто-нибудь должен будет изгнать турок навсегда из Европы, то это будут русские»{350}.

Екатерина в свою очередь активно поощряла Вольтера в нужном направлении — в разработке мифа о русском «преемстве» (у Франции и Австрии{351}) мессианской борьбы с «варварами», в выстраивании концепции исторического перехода к молодой Российской империи функции главной европейской силы, способной противостоять натиску старого и «вечного» врага. Екатерина не только победно рапортует Вольтеру об успехах своих войск, но также пишет о том, что «охота» действовать против турок у Европы прошла{352}, что сама она учит греческий язык, чтобы приветствовать Вольтера в Константинополе{353}, что на их встречу будет приглашен воспетый Вольтером в «Генриаде» король Генрих IV{354}.

Частные письма русской царицы к Вольтеру имели государственное значение: они озвучивали стратегию и авторецепцию русской власти для франкоязычной аудитории (схожую роль играли письма Екатерины к мадам Бьельке для германской аудитории{355}).

«Схождение» Екатерины и Вольтера, имперской и просветительской стратегий, помимо всего подпитывалось их обшей ненавистью к Людовику XV, поддержавшему Порту, а также к римскому папе, гневно осуждавшему действия русской царицы как в отношении Порты, так и Польши.

Если свои «схождения» Екатерина и Вольтер выносили на первый план и всячески акцентировали, то «расхождения» отбрасывали за кулисы эпистолярной сцены. Характерно, что Екатерина вычеркивает из своих писем к Вольтеру наиболее «имперские» пассажи — те фрагменты, в которых прорывается амбициозное желание помериться силами с некогда непобедимым колоссом, пафос превосходства и военное тщеславие. В черновом письме к Вольтеру от 8 (19) января 1770 года есть заносчивые фразы, исчезнувшие из беловика: «Вам угодно сравнивать проект экспедиции в Средиземном море <…> с предприятием Аннибала, но карфагеняне имели дело с колоссом, который был в полной силе, тогда как мы стоим против слабого призрака, которого все части распадаются по мере того, как к ним прикасаешься»{356}. В черновом письме к Вольтеру от 26 мая 1770 года есть схожие горделивые строки, также вычеркнутые из белового варианта: «Этот призрак (Оттоманская империя. — В. П.) хочет рухнуться — они сами его потрясли, может быть, некстати»{357}.

С другой стороны, «милитаризм» Вольтера имел несомненно игровой характер: просветительская мечта философа, помогающего просвещенному монарху установить идеальное государство, сочеталась со скепсисом и иронией автора «Кандида» по отношению ко всякому рационалистическому программированию жизни.

В оде «Императрице России Екатерине II на взятие Хотина в 1769 году», с ироническим остранением вводя знаки одического стиля Пиндара — обращаясь к музам и Аполлону, употребляя риторические генеалогические проекции Екатерины на богов, — Вольтер пишет:

О Minerve du Nord! ô toi, sœur d’Apollon!

Tu vengeras la Grèce en chassant ces infimes,

Ces ennemis des arts, et ces geôliers des femmes.

Je pars; je vais t’attendre aux champs de Marathon{358}.

(О Минерва Сенера! О ты, сестра Аполлона!

Ты отмстишь Грецию, преследуя этих бесславных,

Этих врагов искусств и тюремщиков женщин.

Я удаляюсь; я буду ждать тебя на полях Марафона.)

Вольтер между тем решительно отметает раздувание религиозной составляющей в интерпретации столкновения России и Турции. Он с издевкой рассуждает о «смешном» фанатизме участников старых Крестовых походов, он смеется над современным союзом папы и муфтия{359}.[56] В «Пиндарической оде на нынешнюю войну в Греции» 1770 года («Ode Pindarique. A propos de la guerre présente en Grèce») Вольтер — устами выведенной им Афины Паллады — провозглашает Екатерину-атеистку своей союзницей:

«C’est moi qui conduis Catherine

Quand cette étonnante héroïne.

Foulant à ses pieds le turban.

Réunit Thémis et Bellone,

Et rit avec moi, sur son trône,

De la Bible, et de PAlcoran.

«Je dictai l’Encyclopédie…»{360},[57]

(«Это я веду Екатерину,

Когда удивительная героиня,

Попирая ногами тюрбан.

Соединяет Темису и Беллону

И, на своем троне, смеется вместе со мной

И над Библией, и над Кораном.

Я диктовала Энциклопедию»…)

Афина Паллада, таким образом, оказывается покровительницей и Екатерины, и авторов «Энциклопедии»: военные заслуги Екатерины по изгнанию турок из Европы и философско-политическая деятельность Вольтера и его друзей объединяются под знаком греческой богини в единый фронт борьбы с современным мракобесием. Смелые сентенции о смеющейся над религией Екатерине также «остранялись» салонным остроумием автора, установившего в своих «пиндарических» одах и комплиментарно-ироничных письмах монархине особые правила игры. Будучи принятой в почетную «республику письмен», Екатерина должна была оценивать подобные заявления не как «глава греческой церкви»{361}, а как просвещенная и лишенная предрассудков участница наднационального и надконфессионального интеллектуального сообщества.

Античная тема, однако, появляется не случайно. Скоро она начинает превалировать в его песнопениях, а утопическая возрожденная Греция видится Вольтеру наилучшей моделью секулярного общества и секулярной культуры, освобожденной и от теократической государственности, и от всех форм религиозной нетерпимости. Эта просветительская утопия обращала вспять старую историю: Ахилл должен был снова стать Ахиллом, сбросив память о двух «репрессивных», сточки зрения мыслителя, периодах — Византии и Оттоманской Порте. Византия, как ее представлял Вольтер, была царством схоластической религиозности, приведшей греков к умственной узости и подготовившей будущую «деградацию» греков и их будущее рабство. Вольтер писал в своей «пиндарической» оде:

Et la postérité d’Achille,

Sous la règle de saint Basile,

Fut l’esclave des Ottomans{362}.

(И потомки Ахилла,

Под правлением святого Василия,

Стали рабами оттоманов.)

Вольтер подчеркнуто игнорировал мысль о восстановлении христианского вероучения, некогда заимствованного Россией от Византии (такие мотивы присутствовали в песнопениях русских авторов[58]). В его утопических схемах фигурируют «боги» — языческие боги Древней Эллады, альтернатива современным религиям. В его поэтических текстах отсутствует парадигма «священной» войны с Турцией, он, в частности, не использует популярной в русских военных одах оппозиции «христианство — мусульманство»[59]. «Отмщение» туркам — это «отмщение» всего цивилизованного человечества за исторический регресс, за нарушение просветительской концепции последовательного движения от тьмы к свету. Оды Вольтера сдвигали фокус восприятия войны, представляя действия Екатерины не как имперскую оккупацию, а как «освобождение», или «восстановление» закона, наук и искусств, дарованное просвещенной правительницей. Концепция Вольтера сыграла мобилизующую роль для поисков не только идеологического оформления политических планов власти, но и для разворота всей русской поэтической мифологии в филэллинистическую сторону.


Начало войны: одический Апокалипсис

Летом 1769 года в небе над Россией сияла огромная комета. Современники сразу же связали ее появление с начавшейся войной и восприняли ее как грозное предзнаменование, знак небесного гнева. Василий Петров в первой из своих многочисленных военных од — в оде «На войну с турками» (1769) — развернул апокалиптическую картину, представляя сражение русских с турками как борьбу светлых сил с силами ада:

Султан ярится! ада дщери,

В нем фурии раздули гнев.

Дубравные завыли звери,

И волк и пес разинул зев;

И криками ношные враны

Предвосхищая кровь и раны.

Все полнят ужасом места;

И над сералию комета

Беды на часть полночну света

Трясет со пламенна хвоста!

Война, война висит ужасна,

Россия, над твоей главой.{363}

Космология оды во многом повторяла метафоры ломоносовской «Оды… на взятие Хотина 1739 года». И там и здесь вражеские силы «ярятся», «трясутся», «клокочат», истекают «злобой», «серой», «ядом». Географические реалии олицетворяются — города, реки, страны получают статус одических героев и действуют наряду с историческими персонажами. Обилие «зоологических» сравнений у Петрова, обычно отнесенных к туркам, также корреспондировало с зооморфной метафорикой Ломоносова, обязательным элементом его барочного стиля. «Львам», «волкам», «драконам» у Петрова предшествовали ломоносовские описания:

Как сильный лев стада волков.

Что кажут острый ряд зубов,

Очей горящих гонит страхом?

От реву лес и брег дрожит,

И хвост песок и пыль мутит.

Разит извившись сильным махом.

Не медь ли в чреве Этны ржет

И, с серою кипя, клокочет?

Не ад ли тяжки узы рвет

И челюсти разинуть хочет?{364}

Важной, однако, у Петрова была не только сама стилизация ломоносовской оды. Через нее и сквозь нее давалась отсылка к библейской апокалиптической традиции. В заключение своей необычно мрачной оды Петров опишет еще одно чудовище — дракона или змия, издыхающего на песке:

Поправши тако мощь зверину

И миром увенчавши брань.

Венчайте вы Екатерину:

Сия ей почесть должна дань.

Да, зря мать вашу лавроносну,

Секвана в грудь ударит злостну;

Во нестерпиму пад тоску.

О тщетной хитрости воздохнет,

От зависти в струях усохнет

И чуть влачится по песку{365}.

Описания Петрова опираются на известные главы «Откровения Иоанна Богослова», описывающего небесное знамение — сражение «жены, облеченной в солнце», с ужасным семиглавым драконом. Изображенная Петровым комета, трясущая «со пламенна хвоста» беды и войны на Россию, ассоциировалась с апокалиптическим драконом: «Хвост его увлек с неба третью часть звезд и поверг их на землю. <…> И произошла на небе война: Михаил и Ангелы его воевали против дракона…» (Откровение, 12: 3–9). Дракон (или змий) в военных одах той поры всегда идентифицировался с врагами России — Оттоманской Портой и поддерживающей ее Францией — Секваной (древнее наименование Сены, метонимическое обозначение Франции).

Первая военная ода Петрова еще только искала нужный язык — он будет найден в его самых знаменитых военных одах чуть позднее. Вторичность молодого одописца по отношению к великому предшественнику сказалась в нарочитости слишком архаизированного языка, зачастую более славянизированного, чем у самого Ломоносова. Имитируя поэтический «сумбур» Ломоносова, Петров переносит, однако, фокус оды на внутренне жестко идеологизированную схему. Именно здесь ему удалось обыграть всех его современников: внешние «громы», суггестивность милитаристского пафоса соответствовали идеологии translatio imperii, которую его оды, безусловно, проводили.

Однако уже эта ода мобилизовала поэтов на поиски наиболее адекватной формы военного песнопения, успех избранного дискурса «означал государственный успех поэта и представляемой им эстетики»{366}.

Ода Петрова послужила несомненным поводом к написанию оды Михаила Хераскова, в которой тоже упоминалась та же комета. Текст под названием «Комета, явившаяся в 1767 году при начале войны с турками» был впервые опубликован и первом номере журнала «Собеседник любителей российской словесности» за 1783 год. Название оды дало повод к неправильной датировке (отнесена А.В. Западовым к 1767 году), противоречащей реальным фактам. Во-первых, появление кометы относится к 1769 году (в 1767 году никаких комет или других заметных небесных явлений не наблюдалось); во-вторых, в оде упомянуто взятие Хотина («Уже Хотин попран лежит…»), которое произошло лишь в сентябре 1769 года. По всей видимости, ода Хераскова была написана «по следам» оды Петрова осенью 1769 года. Однако интересно и то, что по каким-то причинам осторожный автор не счел тогда необходимым печатать свою оду, явно проигрывавшую звонким песнопениям молодого Петрова.

Приглашенный Е.Р. Дашковой в 1783 году принять участие в журнале, в котором активно сотрудничала сама императрица, Херасков решил использовать свой старый текст. В это время праздновалось мирное присоединение Крыма — текст о начале войны служил красноречивым предсказанием великих свершений. Через 14 лет Херасков мог уже не помнить о годе кометы: важно было отнести текст к самому началу всей истории войны с турками, иначе исчезал его пророческий смысл.

Апокалипсису петровской оды Херасков противопоставляет исторически обусловленную борьбу христианства и мусульманства. Россия оказывается вписанной в этот мессианский исторический ряд (не случайно Херасков упоминает и Иерусалим, павший в 1453 году под власть Оттоманской империи). В соответствии с такой логикой явление кометы — грозный знак не для России, а только для Стамбула. Комета ассоциируется Херасковым с грозным мечом (в астрономических наблюдениях действительно выделяли род «мечевидных» комет) в руках российских воинов, наследников европейской миссии по изгнанию турков из Европы и восстановлению Иерусалима:

О ты! что в роскоши уснул.

Проснись! проснись! и зри, Стамбул,

Надлунным кругом меч висящий;

Окровавлен и страшен он.

Низвергнуть твой высокий трон

И пагубой тебе грозящий.

На небе зримый вдалеке,

У россов грозный знак в руке;

Их острый меч — твоя комета.

Блистающа в твоих очах;

Твой хошет град разрушить в прах,

Отгнать в Медину Махомета.

Проснулся христианский храм

И мир сулит святым горам.

Спадет с них черная одежда.

Воздвигнется Ерусалим,

Венцом украсятся златым

Любовь, и Вера, и Надежда.

Отверзив светлый свой чертог,

Выходит с молниями бог,

И гнев его вселенна кажет,

Покроет истину шитом,

С небес на землю бросит гром,

Гордящуюся ложь накажет.

Уже Хотин попран лежит,

Восток пред Севером дрожит.

Святая вера торжествует…{367}

Библейские ассоциации будут превалировать также и в первой военной оде Сумарокова, посвященной Екатерине. Его «Ода Государыне Императрице Екатерине Второй, на взятие Хотина и покорение Молдавии» 1769 года сохраняла как парадигматику Ломоносова, так и интонацию «высокого» парения. Сумароковский текст тем не менее был полемичен по отношению к «хотинской» оде Ломоносова, содержащей «пиндарический», «языческий», зачин. Ода Ломоносова открывалась восторгом «умственного» восхождения поэта на Пинд:

Восторг внезапный ум пленил,

Ведет на верьх горы высокой…

Не Пинд ли под ногами зрю?{368}

Сумароков открывает свою «хотинскую» оду картиной духовного воспарения, описанного в «пределах» христианской символики:

В далеки в высоте пределы

Я дерзостно мой дух вознес.

Куда влететь не могут стрелы Я

зрю себя в краях небес.

Я слышу ангелов просящих

И тако к вышнему гласящих…{369}

Сумароков в это время нарочито сближает военную оду с религиозной поэзией и очищает ее от языческого, мифологического элемента. В старом споре «древних» и «новых» об уместности античной мифологии в высоких жанрах он движется от теоретического сочувствия первым (доказывающим адекватность языческого компонента в героической поэме и оде{370}) к практическому следованию за вторыми. Сумароков, как и Петров, ясно ощущает принципиальность современных поэтических задач для освещения военных событий. Он ищет наиболее адекватный дискурс — и также насыщает свою оду апокалиптическими картинами:

Не ад ли в новой скорби стонет,

Не род ли смертных паки тонет;

Не разрушается ли свет?{371}

Апокалиптические мотивы помогали сохранить высокий пафос, но к началу 1770 года уже не соответствовали ни позитивно развивавшимся для русской армии реальным фактам войны, ни идеологии власти, устремленной к «эллинизации» событий. Главное же — новому одическому дискурсу, уже успешно разрабатывавшемуся Петровым в псевдогреческих стиховые рамках.

Однако Сумароков упорствовал, писал оду за одой — успех к нему не приходил. Метафоры не попадали в нужную идеологическую цель, превращаясь в цепь велеречивых дидактических умозаключений. 23 сентября 1770 года он послал Г.В. Козицкому, тогдашнему секретарю Екатерины, новую оду — для поднесения царице. «Ода Государыне Императрице Екатерине Второй, надень Коронования Ея Сентября 22 дня, 1770 гола» была вся целиком посвящена войне, сам поэт называл ее «лучшей» из всех им написанных. Не дожидаясь ответа, он отправил концептуальное письмо Екатерине, где изложил свое представление о том, кто и как должен формировать облик императрицы в период войны. 23 сентября 1770 года Сумароков заключал:

«При огромных в. и. в. победах, когда вся вселенная прославляет имя Великия Екатерины, мне, будучи стихотворцем, молчать неудобно. <…> Сия ода, может быть, лучшая из моих од, и кажется мне, что она весьма отлична от сочинений наших бедных стихотворцев. <…> Реляции и приносимые вашей священной особе похвалы не составляют той картины, которая бы потомкам живо представить могла славу нашего века, славу России и славу бессмертного вашего имени. Царствованию Августа потребен Гораций. <…> Известие, например, о флоте российском изображает ли то живо действие, хотя и самовидцы оное описывали? Так должно: “Петром Великим заведенный флот в первый раз промыслом божиим и промыслом вашим, не только прошед Балтийское и полуночное моря, но и коснувшись западному океану, обошел Европу и, достигнув Архипелага, от вод морских бросил горящий флот Турецкий на воздух и шумом подвигнул ветры, море и твердь”. А это изображение слабо: “Пришли русские суда и по некоторой с турецкими судами битве зажгли неприятельские в гавани суда, которые все погорели». Дела Великия Екатерины требуют чувствительного изъяснения”»{372}.

Важность этого письма заключалась в попытке убедить императрицу принять исповедуемую поэтом эстетику. Правильно выбранная поэтика оды приравнивалась им к государственному деянию (не случайно сразу после своей эстетической декларации Сумароков считает уместным просить вознаграждений).

Под «чувствительным изъяснением» Сумароков имел в виду «высокое», понимая его как лишенное повествовательной сюжетности, как «контрастное» изложение[60]. Основывая на библейских антиномиях и апокалиптическом внесюжетном дискурсе свои военные оды, Сумароков пытался выработать поэтический эквивалент смешанному христианско-языческому «сумбуру» Ломоносова. Именно так была написана его «лучшая» ода:

Хор ангельский провозгласит:

Во вышних Богу буди слава.

Восторжествуй Палеолог;

В Софийский храм нисходит Бог,

И гибнет адская держана!{373}

В результате военная ода Сумарокова оказывалась «выше» его обычной торжественной оды — она в большой степени вобрала в себя гимническую традицию. Борьба «света» и «тьмы», «рая» и «ада», Бога и сил ада — в такие антиномии он пытался вписать образ воюющей Екатерины.

Сумароков в конце 1760-х годов делается более жестким в эстетической оценке высоких жанров и смешения двух типов символизма — христианского и языческого. Известно, что он резко критически воспринял «сниженный» тип дискурса незаконченной поэмы Ломоносова «Петр Великий»{374}. Сама сюжетность, нарративная стратегия были для него знаками падения стиля, неадекватного, по мнению Сумарокова, как для героической поэмы, так и для военной оды. Следуя ригористически воспринятому канону французского классицизма, Сумароков противился всякому жанровому смешению; большим грехом против классицистической эстетики было для него смешение оды и поэмы, лирического и эпического.

Важен был также и отказ Сумарокова от античной мифологии в пользу библейского символизма. Задумывая в 1769 году свою эпическую поэму «Димитриада», посвященную борьбе Москвы с татарской Ордой (аллегорическая проекция на современную войну), Сумароков попытался отказаться от языческого наследия. Поэма открывалась изображением персонифицированной «страсти» — злобы, своего рода субституции языческих богинь, описанной с помощью исключительно библейских образов. Дальше зачина продвинуться в создании эпической поэмы на таких основаниях Сумароков не смог.


Мифоисторический палимпсест

Война с турками оказалась удивительно созвучной барочному представлению об истории как повторению прежних исторических событий. Россия будет постоянно сравниваться и с новым Римом, и с новой Грецией — в зависимости от контекста. Новые мифологические и исторические герои будут творить новые старые подвиги. Застывший одический дискурс получит неожиданно бурное развитие.

Своеобразие ситуации заключалось в том, что Русско-турецкая война протекала в легендарных местах, актуализировавших для русской культуры не только старые исторические реалии, но и древние мифы. Крым, «Морея» (южная часть Греции), сама Греция, Спарта, Архипелаг (часть Эгейского моря между Грецией и Малой Азией) — все это отзывалось древней историей. Василий Петров справедливо писал в «Поеме на победы Российскаго воинства, под предводительством генерала фельдмаршала Графа Румянцова, одержанныя над Татарами и Турками, со времени его военачальства над первою армиею до взятия города Журжи» (1771):

Вершина каждой здесь дымящейся горы;

Руками Римскими воздвигнуты бугры,

Где войск Траяновых изображенны следы,

Вы — росской над врагом свидетели победы!{375}

Столкновение России и Порты осмысляется русскими поэтами сквозь призму римских завоеваний, библейских аллегорий, греческой мифологии — равно как сквозь культурные образцы их европейской адаптации. Русские военные оды и поэмы быстро аккумулируют европейскую традицию имперского семиотического палимпсеста, где фигура короля-военачальника, ведущего сражения с мусульманами, накладывалась на несколько культурных слоев: от гомеровских до вергилианских мотивов, от иудео-христианских метафор до эзотеричной интерполяции мифов об аргонавтах и завоевании золотого руна.

Спустя тридцать лет H. М. Карамзин, тонкий знаток как политических стратегий русской власти, так и репрезентирующей ее символики, писал в «Историческом похвальном слове Екатерине II» (1801) о прибытии русского флота в Средиземное море: «Священныя воспоминания Истории волновали сердце наших плывущих Героев, когда они узрели берега Италии. Им казалось, что великие тени Фабрициев, Камиллов, Сципионов <…> с любопытством и удивлением взирали на гордый и сим морям неизвестный флаг Екатерины; им казалось, что Россия есть новый Рим своим величеством. С такими чувствами наши Аргонавты приближались к странам, еще древнейшим в летописях славы»{376}.

Выделенное Карамзиным «им казалось» указывало на описание именно воображаемого дискурса, расшифрованного писателем-историком в культурных текстах той эпохи. Приведенная им система аналогий и метафор составляла основную парадигму военных текстов — от реляций и писем самой Екатерины до военных од и поэм.

На первых порах в военной топике екатерининского времени доминировали ассоциации с римскими завоеваниями. Русские герои постоянно сравнивались с римскими — в реляциях, в одах, в поэмах. Императрица в письме к Вольтеру от 6/17 декабря 1768 года называет Григория Орлова «героем, похожим на древних римлян лучших времен республики»{377}. Сама Екатерина неоднократно уподобляется Августу (см. первую главу).

Вскоре ссылкой на римлян Екатерина увещевала главнокомандующего Петра Румянцева, жаловавшегося на сложные условия и значительный численный перевес турецкой армии: «Не спрашивали римляне, когда, где было их два или три легиона, в коликом числе против их неприятель, но где он»{378}. 21 июля 1770 года на берегах реки Кагула, у Траянова вала, произошла битва, в которой огромная армия турок была сокрушительно разбита, при этом турки потеряли около 20 тысяч убитыми, в то время как русских погибло всего 353 человека. Румянцев с гордостью отвечал императрице: «Да позволено мне будет настоящее дело уподобить делам древних римлян, коим ваше величество мне велели подражать: не так ли армия в. и. в. теперь поступает, когда не спрашивает, как велик неприятель, а ищет только, где он»{379}.

Обмен письмами и римскими отсылками Екатерины и Румянцева сделался широко известен.

Василий Петров несколько раз упомянул эту сентенцию в своей «Поеме на победы Российскаго воинства, под предводительством генерала фельдмаршала Графа Румянцова, одержанныя над Татарами и Турками, со времени его военачальства над первою армиею до взятия города Журжи» (1771):

О древний Рим, отец непобедимых воев,

Под солнцем славимых училище героев <…>

Монархиня твоих питомцев уважает.

Велит, да им Ея подвижник подражает;

На страхи он летя, на копья, на огни.

Не зрит числа врагов, лишь ищет, где они{380}.

Автор стихотворной драмы «Россы в Архипелаге» (1772) Павел Потемкин сумел пересказать не только все идеологические мотивы военной оды первой войны с Турцией, но и отыграть памятные «римские» цитаты. В его небольшом по объему тексте во всей полноте представлена екатерининско-орловская концепция войны (Алексей Орлов — главный протагонист «драммы» Потемкина). Война с турками подана как борьба просвещения с варварством, здесь же разрабатывается и идея освободительной миссии русской армии (выведены персонажи Софроним и Буковая, старшины греческих войск, воюющих вместе с русскими), намечается и конструирование мифа о «священной войне», подчеркивается милосердие как национальная русская черта («начальник» пленных турков Осман переживает потрясение, узнав о предоставленной ему свободе). «Россы в Архипелаге» предвосхищали идеологические конструкции другой эпохи — эпохи русской войны с Францией 1812–1814 годов.

Здесь же Павлом Потемкиным вводится ставшая лозунгом эпохи сентенция о римлянах — она передана Алексею Орлову, отвечающему на сомнения в победе, высказанные англичанином Ельфистоном:

Римляне на число противных не взирали,

Но Россы меньше ли их храбрость простирали.

Когда противных флот ты к самой Чесме гнал,

Всяк превосходство сил пред нами оных знал.

Страшился кто врагов число их видя явно,

Сей опыт мужества ты Россов зрел недавно.

Но что о множестве числа нам разсуждать.

Число мы мужеством привыкли побеждать{381}.

Более того, «римская» сентенция Екатерины была увековечена в качестве знака государственного дискурса в надписи на пьедестале Морейской колонны, воздвигнутой в октябре 1771 года в Царском Селе. Сентенция оказалась применена, однако, к событиям, связанным с победами Ф.Г. Орлова (младшего из братьев Орловых, пламенного грекофила) в Морее. 17 февраля 1770 года в южной части греческого полуострова успешно высадился русский десант, а при взятии крепости Наварин 30 марта 1770 года отличился отряд под командованием И.А. Ганнибала (деда А.С. Пушкина).

Колонна, выполненная Антонио Ринальди, соответствовала римско-дорическому ордеру. Торжественная инскрипция на ее пьедестале заканчивалась словами: «…Войск российских было числом шестьсот человек, кои не спрашивали многочислен ли неприятель, но где он? В плен турок взято шесть тысяч»{382}.

Архитектурные проекты Ринальди включали не только колонны, но обелиски (Кагульский обелиск 1771 года) и триумфальные арки. В 1771 году в Царском Селе строятся так называемые Орловские (Гатчинские) ворота. Ворота были посвящены мирным победам Григория Орлова, способствовавшего подавлению чумного бунта в Москве 1771 года. Поэтическая надпись была взята из оды Майкова: «Орловым от беды избавлена Москва». Событие, прямо с войной не связанное, тем не менее подключается к серии военных триумфальных сооружений. Ворота повторяли формы древнеримской архитектуры — триумфальной арки римского императора Тита, разрушителя Иерусалимского храма{383}. Это событие римской истории впоследствии сделалось очередной эмблемой императорского величия — с подтекстом, содержащим прославление военного похода против «неверных». Характерно, что в 1789 году именно эти ворота, украшенные новыми декорациями и соответствующими событию надписями, будут предназначены для торжественной встречи главнокомандующего русской армией Г.А. Потемкина, прибывшего в Петербург в качестве почетного вестника побед во «второй» Русско-турецкой войне (о взятии А.В. Суворовым Очакова и триумфах в Молдавии){384}.[61]

Строительство военных обелисков (расцвет любви к обелискам приходится в Европе на конец XVI века, эпоху воспетого Вольтером Генриха IV{385}), колонн или триумфальных арок всегда сопровождало процесс символической организации пространства империи. Прохождение через триумфальную арку, декорированную значимыми для эпохи эмблемами и надписями, означало перекодировку реального пространства в пространство мифо-историческое. Государство таким образом получало дополнительный символический капитал. Более того, приобщенность к мифологизированной, то есть к «вечной», истории возвышала, освящала и укрепляла само государство, представленное не только в актах реальных и иногда не очень успешных деяний, но и в декорациях «вечных» исторических триумфов. Екатерина инициировала в начале 1770-х годов строительство целого парка такого рода сооружений. Таким образом власть проецировала собственные «деяния» на классические и непоколебимые образцы империи.


Екатерина как Паллада

Однако «римские» проекции власти не мешали возникновению новых — греческих — парадигм. Постепенно в одической продукции происходит ревизия «римской темы». Она совпадает по времени с активной прорусской пропагандой в Греции и Спарте, с энергичными (хотя и не вполне успешными) попытками эмиссаров Екатерины во главе с Алексеем Орловым организовать греческое восстание против турецкого ига, с перемещением военных действий в «греческие» края. План Екатерины и Алексея Орлова состоял в том, чтобы привлечь всех недовольных под знамена войны с турками, поддержать внутренним восстанием направлявшиеся в Архипелаг, в «тыл» врага, русские корабли, а также раздробить превосходящие по численности турецкие силы между несколькими фронтами (облегчить сухопутное наступление Румянцева на Дунае){386}.

Поворотной здесь можно считать петровскую «Оду всепресветлейшей, державнейшей, великой Государыне Императрице Екатерине Второй, самодержице всероссийской на взятье Яс и покорение всего молдавскаго княжества» (1769). На титуле оды значилось: «Поднесена Ея Величеству Октября 22 дня», на первой странице оды в качестве заставки сиял (как на многих сочинениях Петрова) вензель Екатерины. Ода предваряет события в Морее и развивает идею русской «освободительной миссии», которая сравнивается с «коварными» римскими завоеваниями и морально превосходит их. Обращаясь к грекам, Петров пишет:

Спокойся днесь геройско племя,

И жди с терпеньем перемен.

Приспеет вожделенно время;

Ваш, греки, разрешится плен.

О как вы были благодарны.

Когда вам римлянин коварный

Свободу мниму даровал!

Ни пользы требуя, ни хвал

Вам лучшу даст ЕКАТЕРИНА

Покров скорбящих всех едина{387}.

Римской колонизации (к эпохе Августа все территории Греции находились под римским протекторатом) Петров противопоставляет здесь русскую «миссию». Римская колонизация названа «коварной»: несмотря на объявление греков «свободными» на время Олимпиад, греков обложили налогами, многих вытеснили с их земель. Поэт намекал в этом пассаже и на «коварство» современных наследников Рима, то есть на Австрию, носящую титул Священной Римской империи: в 1769 году Австрия отказалась от союза с Россией в войне с Турцией (благочестивая королева Мария-Терезия была благодарна Порте за нейтралитет в недавних войнах на континенте). Протекторат Екатерины, по Петрову, обещал быть мягким («ни пользы требуя, ни хвал») и справедливым (защитить греков от врагов — дать им надежный «покров»).

Здесь же Петров расставляет новые акценты в старом титуле Екатерины — вместо Минервы она все чаще называется Палладой. В облике титульной богини важными на тот момент делаются не только ее законодательная «мудрость», но ее «шлем и шит», то есть воинские таланты. Переход от римского имени к греческому у Петрова был принципиален. В поисках наиболее адекватной литературной кодировки образа императрицы Петров совмещает языческие «греческие» мотивы (Екатерина — Афина Паллада, всегдашняя покровительница греков) с евангелическими. Царица одновременно ассоциируется с Богородицей, дающей «покров» «скорбящим» грекам.

В той же оде Петров приписывал самим грекам воззвание к Екатерине, новой Палладе; угнетенные греки сами призывают царицу принять их под свой «скипетр»:

Воззри! Нещастные народы,

Где Пинд стоит, Олимп, Парнасе,

Лишенные драгой свободы

К тебе возносят взор и глас:

О грозна варварам Паллада!

О душ безчисленных отрада!

И нам на помощь ускори,

И нас под скипетр покори.

Приятны нам твои оковы;

Мы все тебе служить готовы{388}.[62]

В следующем своем стихотворении, в «Оде на победы Российскаго флота в Морее 1770 года», Петров призывает греков восстановить Олимпиады и начать отсчитывать новое время именем Екатерины — Паллады:

По ним лета опять щитать начните,

И имени ЕЯ начало посвятите;

Она за подпит вам будет мзду дарить.

Во храме вольности, покоя и отрады

Вы образ сей Паллады

Век должны жертвой чтить{389}.

Петров отказывается от привычной одической децимы и четырехстопного ямба. Необычная строфика и новый метрический рисунок должны были, по всей видимости, служить своего рода русским эквивалентом разностопного «греческого» стиха (имитация «алкеевой» или «сапфической» строф).

Поворот от Рима к Греции у Петрова был политически мотивирован. «Грекофильство», однако, не означало отказа от римских ассоциаций: последние долго сохраняли доминирующее положение в русской имперской символике и после смерти Екатерины. Греческая тема получала значение как часть римской — как Римская Греция эпохи Августа, когда греческое «наследие» (философия, литература, архитектура, стиль одежды) превращалось в утонченный декорум великой Римской империи, завоевавшей эту Грецию. Колониалистский оттенок русского «грекофильства» того времени также нельзя сбрасывать со счета. Характерно, что праздничный ужин, данный для императрицы на даче Потемкина в Озерках 25 июня 1779 года, имитировал греческий симпосион — гости возлежали на ложах, а хор певцов пел в честь государыни строфы, «составленныя на эллиногреческом языке» и переведенные тем же Петровым{390}. Показательно, что при всем эллинистическом колорите место, выбранное для ужина, «представляло пещеру Кавказских гор (находившихся в одном из наместничеств, вверенных хозяину)»{391}. Греческий хор и «кавказская» пещера служили сигнатурой недавних имперских триумфов.

В экспериментальной «Оде на победы российскаго флота, одержанныя над турецким, под предводительством графа Алексея Григорьевича Орлова, в Архипелаге при Хиосе, 1770 года» он развивает концепцию исторического «коварства» еще одних культурных наследников римлян — современных галлов, то есть Франции. Поддержка Францией Оттоманской Порты расценивается им как предательство классической миссии Франции — воевать с «неверными». Петров пишет:

Крепи, и громом их, сколь можешь, Галл, снабжай.

Себе и своему студ роду умножай;

Прапрадеды твои в непросвещенны лета

В след Римлянина шли в далекий Юга край:

Ты днесь воюешь втай

На Россов за Махмета!{392},[63]

Политико-дипломатические стратегии породили парадоксальную ситуацию, когда русские заняли позицию новых «крестоносцев», прежде принадлежавшую европейским христианам, в первую очередь французам (как известно, первый Крестовый поход начался с берегов французской Нормандии). В то же самое время современная Франция тесно сотрудничала с Оттоманской Портой, посылая туркам не только материальную помощь, но и военных инструкторов под руководящим надзором автора позднейших мемуаров барона Тотга{393}. Политический альянс Турции и Франции не был секретом ни для Европы, ни для России. Херасков лишь повторял расхожую формулу, когда писал о соединении «лилий» (Франции) и «луны» (Турции) в «Чесмесском бое» (1771):

Алкающа весь мир в смятение привесть,

Давно бы без того успех имела лесть;

И услажденные всеобщею войною

Лилеи бы сплелись с кровавою луною{394}.

Майков также подразумевал под «льстецами» Францию, когда писал в «Оде Ее Величеству Екатерине Второй на взятие Бендер войсками под предводительством генерала графа Панина, 1770 года, сентября дня», обращаясь к Турции:

Не жди льстецов твоих зашит;

Отвергни гордость и упорство.

Яви монархине покорство.

Оно единый есть твой щит{395}.[64]

«Щит», под который надлежит склониться «Оттоману», — это шит Екатерины-Паллады, ведшей в то время переговоры об условиях окончания военных действий. Аллегорический дискурс военной оды развивался параллельно с развитием политических и дипломатических событий Русско-турецкой войны.

В 1769 году Россия оказалась в исключительно плохих отношениях стремя «бурбонскими» дворами (Франция, Испания, Неаполитанское королевство) — с тремя католическими державами; в свою очередь римский папа, поддерживающий конфедератов, обрушивал проклятия на голову русской царицы. В письме Вольтеру 3/14 июля 1769 года Екатерина рассуждала о европейских «завистниках России», организовавших пропагандистский крестовый поход против нее: «Говорят, что человеческий разум всегда один и тот же. Смешное в старинных крестовых походах не помешало церковным в Подолии, подученным папским нунцием, проповедывать крестовый поход против меня. И безумные так называемые конфедераты в одну руку взяли крест, а другою — соединились с турками, которым обещали они две из своих областей. Для чего? Для того, чтобы четвертой части своего народа помешать пользоваться правами граждан. И вот, зачем они еще жгут и опустошают свою собственную страну. Благословение папы им обещает рай: следовательно, венециане и император были бы, я думаю, отлучены от церкви, когда бы взялись за оружие против этих самых турок, ныне защитников крестоносцев против кого бы то ни было, кто хоть в чем либо затронул римскую веру»{396}. Появление отсылок к крестоносцам у Петрова имело целью подчеркнуть парадоксальную инверсию старой европейской парадигмы в новых геополитических обстоятельствах.

Петров не только насытил свои оды традиционными мифопоэтическими имперскими парадигмами, но и «пропитал» их острополитическим содержанием: поэт явно претендовал на роль идеологического рупора русской политики{397}. Вместе с тем вышеупомянутая ода Петрова продолжила поиск наиболее адекватной формы презентации военной темы: главным протагонистом оды делается не император (или член императорской фамилии), а «Герой» (здесь Петров взял на вооружение Пиндара, воспевавшего героев олимпиад). Так же как в предыдущей оде, поэт вводит шестистрочную строфу с сочетанием разностопных ямбических строк. Петров, «самый безудержный из поэтов второй волны русского барокко»{398}, явно выходит за пределы одической жанровой формы и движется к новому типу короткой эпической поэмы, основанной на строфическом чередовании одинаково построенных строк разной длины. Такая нарративно-аналитическая ода-поэма, сочетающая рассказ о событии с анализом политической ситуации, позволяла обновить способ имперской презентации. Импликация образа императрицы в эту протоэпическую структуру позволяла привести в действие законы эпического прославления: подвиги героев совершаются во имя императрицы. Самой же императрице уготована новая роль — божественной покровительницы этих героев — новой Афины — Пал л ады, или Минервы со щитом. Стертый и автоматизировавшийся поэтический штамп наполнился остроактуальным содержанием.


Триумф Астреи

В 1771 году, 29 апреля, Петров выпускает 24-страничный текст, озаглавленный «Поема на победы Российскаго воинства, под предводительством генерала фельдмаршала Графа Румянцова, одержанныя над Татарами и Турками, со времени его военачальства над первою армиею до взятия города Журжи». Поэма очевидно претендовала на статус первого и главного эпического опыта екатерининского времени. Свою поэму Петров начинает с упоминания Астреи:

Уже превозмогла полночной месть Астреи.

Молдавски горы ей превращены в трофеи{399}.

В предшествующей этой амбициозной «поеме» «Оде на победы российскаго флота, одержанныя над турецким, под предводительством графа Алексея Григорьевича Орлова, в Архипелаге при Хиосе, 1770 года» Петров уже намечал ту же астрейную имперскую парадигму:

Мы столб из мрамора воздвигнем к небеси,

Ты с средиземных вод корысти к нам неси,

Приобретенные близ Хиоса трофеи;

То будет нашей знак победы меж валов,

То честь тебе, Орлов

Содейственник Астреи!{400}

Заканчивал Петров свою «поему» тоже на вдохновительной имперской ноте — владения Екатерины простерлись на юг и восток, на сушу и на моря:

Дерзай; где светит луч, восходит где заря,

Екатеринина та суша и моря{401}.[65]

«Полночная Астрея» — это Екатерина; здесь впервые поэт ассоциирует императрицу с этим символом, взятым в его «колониалистском», имперском плане. Используя титул Астреи, поспевали Елизавету Английскую поэты ее времени («Гимны Астрее» Дэвиса и «Королева фей» Спенсера), опиравшиеся на концепцию прямой династической и теологической связи англиканской церкви и королевской власти с «греческим» христианством; они также полагали, что «золотой век» Англии наступит вместе с морским превосходством над другими странами (в том числе и на южном направлении){402}.

Екатерина названа в поэме «очень образованного» Петрова{403} «полуночной Астреей». Ее мир — мир Севера, «полуночи», он противопоставлен миру «полуденному», южному. Последний — это Порта, а также поддерживающая турок Франция (в поэме «Секванские Сирены» призывают «робкого» и женолюбивого Мустафу не смиряться с поражением). Вообще же, Петров вводит здесь новое геополитическое определение русских: они — представители Северной Европы, взявшие на себя миссию по изгнанию турок, миссию, оставленную (по бессилию или предательству) остальной Европой. Так, Петров пишет:

На неприступные, на смертные окопы,

Питомцы северной пускаются Европы…{404}

Более того, именно русские, по Петрову, и есть настоящие европейцы, наследники Рима и его имперской славы. Рим наконец может быть «утешен» — русские («Северная Европа») быстро перенимают его наследие. Побеждая Оттоманскую Порту, Россия окончательно утверждает свое право называться империей. Кульминация поэмы — апофеоз концепции translatio imperii:

О древний Рим, отец непобедимых воев.

Под солнцем славимых училище героев,

Ты поклоняемый от многих царств кумир,

Что зрел с седьми холмов на покоренный мир.

Хотя различные и многие превраты,

Пороки внутренни, набегши сопостаты

И злобный счастью рок поверг тебя и стер,

Утешься, и поднесь геройства ты пример!{405}

«Поверженный» и «стертый» Рим возрожден «Россами» во главе с Екатериной-Астреей (и — одновременно — Палладой!). Генерал-фельдмаршал Румянцев также озвучивает в поэме концепцию Петрова, придавая ей формат государственной стратегии:

«О храбрыя сердца, напастьми искушенны!

Герои, кровию и потом орошенны.

Затмившие навек рогатой блеск луны.

Вам аспидов разить, перуны вам даны! <…>

К тому нас долг, к тому Астрея нудит нас;

Екатеринин глас — небес правдивых глас.

Простремся, умертвим всю злобу в смертных роде,

Принудим варваров последовать природе»{406}.

Характерно при этом, что турки названы «варварами». В их описании использованы апробированные еще Ломоносовым и широко употребляемые Петровым в его одах «охотничьи» метафоры — турки сравниваются с «вепрями», «еленями», то есть с каноническими объектами королевских «охот». Русские же уподоблены львам и орлам, субъектам охоты («орлы» еще несли дополнительную семантическую нагрузку в связи с участием в сражениях четырех братьев Орловых).

Если на стороне турков «варварство» и «тирания», то на стороне «Россов» — просвещение, мудрые законы и гуманизм. Новые «римляне» во главе с императрицей-законодательницей объявляются не только и не столько поработителями, сколько освободителями и носителями просвещения. Петров вводит в текст инверсию мифа о Цирцее: русские превращают турок из «зверей» в людей:

Герои, что мечи лишь на мечи острят,

За тем покорным жизнь и вольность вам дарят.

Чтоб зверства своего вы вечно отреклися,

И в человеческу природу облеклися <…>

Что пишуще закон России божество,

Переродило в вас без казни естество{407}.

Державин в 1784 году в оде «На приобретение Крыма», написанной в подражание «древним» безрифменным ямбом, будет использовать тот же миф о Цирцее, применив его к Екатерине и грекам — «ахеянам»:

Цирцея от досады воет,

Волшебство все ея ничто;

Ахеян, в тварей превращенных,

Минерва вновь творит людьми{408}.[66]

«Настоящие римляне» Петрова, в духе его мифо-исторического палимпсеста, оказываются русскими и — одновременно — уподобляются древним, идеализированным грекам. Немаловажно было и то, что все «греческие» оды Петрова пишутся одновременно и на фоне его главного труда того времени — перевода «Энеиды» Вергилия. В 1771 году выйдет первая часть поэмы под названием «Эней». В том же году будет опубликована и «поема» Петрова, посвященная победам Румянцева. Греческая и римская темы не противоречили друг другу; напротив, они соединялись в воображаемый идеальный канон, служащий фоном освещения событий русской войны. Если аргонавты положили — в конечном итоге — начало разрушения Трои (символа восточного государства), то этот заключительный эпизод, в свою очередь, описывался Вергилием как начало римской истории, воссоздания Трои на новом месте; Рим понимался древними как возрожденная Троя.


В поход за золотым руном

Предсказания четвертой эклоги Вергилия о новых войнах, о греческом корабле Арго («Явится новый Тифис и Арго, судно героев/ Избранных. Боле того возникнут и новые войны…»), об очередном разрушении новой Трои — в контексте профетических описаний золотого века, явленного Астреей и ее младенцем, — выглядели для европейских императоров всего лишь списком насущных политических задач. Ключом здесь был миф об аргонавтах, построивших свой корабль «Арго» с помощью покровительствующей Ясону богини Афины Паллады. Плавание, осложненное множеством подвигов, имело целью похищение золотого руна у колхидского царя.

На пути в Колхиду аргонавты, согласно мифу, первыми разрушили Трою. Впоследствии эклога и ее аргонавтичсский миф прочитывались как символическое описание похода на Восток и разрушения восточного города. Поход аргонавтов воспринимался как метафора крестового похода против главного европейского врага — Оттоманской Порты{409}. Система мифологических аналогий не раз помогала кристаллизовать облик императора как христианского героя, победителя мусульман, достойного потомка «божественных» династий. В 1429 году герцогом Филиппом Добрым (Бургундским) был учрежден орден Золотого Руна — на королевских портретах династии Габсбургов золотое руно присутствовало в качестве значимого атрибута власти.

Источником русской рецепции мифа могли служить как Вергилий с его Четвертой эклогой, так и Пиндар (оба автора не только были популярны в России, но и считались обязательными образцами для изучения и подражания). Четвертая Пифическая ода Пиндара формально воспевала состязания колесниц (462 г. до н.э.), но главным образом давала подробный рассказ о путешествии аргонавтов. Однако глубинная цель оды состояла в прославлении царя Аркесилая: в аллюзионно-мифологический текст были вставлены «аргонавтические» пророчества о будущей колонизации Кираны, греческого города в Северной Африке, места обитания Аркесилая. За аргонавтическим мифом, таким образом, издавна была закреплена функция поэтической символизации колониальных (и морских!) притязаний власти.

Ломоносов, переводчик Пиндара и наследник традиции европейской оды{410}, впервые употребил этот миф в «новогодней» оде Екатерине конца 1763 года (на 1764 год). Ломоносов обсуждал в этой оде насущный вопрос о противостоянии Китаю, препятствующему русской торговле на Дальнем Востоке. Контекстом же служило недавнее учреждение Комиссии российских флотов, формально подведомственной малолетнему наследнику престола Павлу Петровичу. Ломоносов писал:

На полночь кажет Урания:

«Се здесь, сквозь холмы льдов, сквозь град

Руно златое взять Россия

Денницы достигает врат;

Язоны, Тифисы, Алкиды,

В Российской волю Амфитриды

Отдавшись, как в способной ветр,

Препятства. страхи презирают

И счастьем Павловым кончают,

Чего желал великий Петр. <…>

Китай, предупреждая бедство.

Не тратя времени, блюдись

Гордыней раздражать соседство

И гневу Росскаго страшись{411}.

Угрозы Китаю прочитывались сквозь призму аргонавтических подвигов, а реальным подкреплением мифологических аналогий служило упоминание о «счастье Павловом», то есть о флоте и реформе Адмиралтейства (главой которого формально числился юный Павел Петрович). Упоминание «золотого руна» здесь несет не столько профетический, сколько эмблематический характер: руно ассоциировано с прибылью от торговли.

Ситуация войны с Портой, морские походы и сражения, общий греческий контекст событий породили всплеск аргонавтической парадигматики в русской поэзии конца 1760-х — начала 1770-х годов. Поэтические тексты неожиданно начинают изобиловать сравнениями с Язоном, с аргонавтами, с походом за золотым руном. Здесь оды разных авторов оказались изоморфны друг другу, порождая практически одни клише.

Майков немедленно подхватил аргонавтический миф, первоначально соединив новую для него метафорику со старой: вслед за Ломоносовым он уподобляет турок «змею» и добавляет ассоциирующийся с последним эпизод аргонавтического мифа — русские войска побеждают Порту-«змея», подобно тому как Язон победил стерегшего золотое руно дракона. В «Оде императрице Екатерине Второй на победу, одержанную над турками при Днестре войсками ее величества, под предводительством генерала князя Голицына, и на взятие Хотина» (1769) он писал:

Ясону некогда Медея

Дала чудесный свой состав,

С которым он ужасна змея

Сразил, к ногам своим поправ.

Но с именем Екатерины

Не только что главы pмеины —

Сотрется всяка в мире злость.

С ним россы все преодолеют.

Врагов, как легкий прах, развеют.

Мечи их сломят, яко трость{412}.

Затем в «Оде ее величеству на преславную победу над турецким флотом в заливе Лаборно при городе Чесме, одержанную флотом российским под предводительством генерала графа Алексея Орлова 1770 года 24 и 25 месяца июня» Майков изображал Нептуна, указывающего трезубцем на русские корабли:

«Не паки ль славные герои

Грядут на разоренье Трои?

Или отважный то Ясон

Руно златое похищает?»

Но паки сам в себе вешает:

«Прешла их слава, яко сон!»{413}

В «Стихах на отшествие российского флота из Ревеля в Средиземное море» (1769) Майков сравнивал русскую эскадру во главе с адмиралом Г.А. Спиридовым с аргонавтами. Выход кораблей в далекое путешествие для соединения с Алексеем Орловым, «северным Ясоном», пребывавшим в Италии и руководившим политическим обеспечением «восстания» греков в Морее, был частью дерзкого военного плана Екатерины:

Победоносный флот, в желанный путь гряди,

Соединившися со северным Ясоном

И, тронут будучи несчастных греков стоном,

Прегордых их врагов преславно победи.

И, возвратясь оттоль, победою венчанный.

Не златорунную нам добычь принеси —

Екатериною исполнь успех желанный,

Невинных христиан от лютых бед спаси{414}.

Петров в «Оде на победы российскаго флота, одержанныя над турецким, под предводительством графа Алексея Григорьевича Орлова, в Архипелаге при Хиосе, 1770 года» писал:

Под именем внести к невеждам спой закон.

С избранным воинством, как дерзостный Язон.

Он шел злато руно и чужой земле похитить.

Потрясшего закон ты идешь потрясти.

Отечество спасти,

И Грецию защитить{415}.

Петров не просто декорирует свою оду символикой золотого руна — он инвертирует эту символику, обращаясь к истории. Турки попрали христианский «закон» Византии, а русские — новые Язоны — восстанавливают его обратно. Религиозная сторона имперской легенды сплетается у него с националистической. Не случайно Петров придавал этой легенде большое значение и даже назвал Язоном своего сына! «Под именем» Екатерины русские в качестве новых римлян и новых, лучших, греков одновременно возвращают попранное христианство и просвещают «невежд».

Новые Язоны объявляются носителями просвещенного имперства. Не случайно Екатерина-Паллада, автор недавнего законодательного проекта, «Наказа», в одах Петрова уподоблена Астрее, богине справедливости. По Петрову, поход России за золотым руном превосходит все прежние европейские походы не только по степени результативности, но по идеологической обеспеченности — «справедливости». Успешная и прогрессивная война знаменует окончательный переход имперской власти в Россию. В той же оде он декларирует:

Но где невинность, там споспешество Небес;

Екатерина где, там будет перевес.

Когда подпора царств Монарши суть доброты;

То нам в подсолнечной всех паче должно цвесть;

Завидна наша честь.

Недвижимы оплоты{416}.

В 1769 году Михаил Херасков, чрезвычайно избирательно относившийся к использованию символического ряда в своих произведениях, вписал, казалось бы, неожиданные для него строки в «Оду российскому воинству, в феврале 1769»:

Не для златого вам руна,

Не для несчастной Андромеды,

О россы! предлежит война

И предлежат в войне победы;

Пусть древность вымыслы поет!

Не гордость вас на брань зовет —

Зашита ближних и спасенье{417}.

Отрицание, мотивирующее концепцию войны «не гордостью», а «зашитой ближних», является риторическим и служит поэтическим приемом (отсутствующим, например, у Ломоносова), вводящим саму эту мифологическую аналогию. Адаптация старой имперской парадигмы — мифа об аргонавтах и золотом руне — происходит здесь под знаком трансформации ее значения. Херасков ассоциирует эту парадигму с «гордостью», то есть с демонстрацией силы, с экспансией и военно-политическим триумфом. Отмежевываясь от такой «древности», Херасков, трансформирует саму формулу, продуцирующую имперские значения. Важно и то, что сама метафора золотого руна включала в себя такие смыслы, как установление или спасение веры, обретение статуса «самой христианской» нации. «Расщепить» имперство («гордость») и «защиту ближних и спасенье» еще никому в истории не удавалось. Отказ от первого был возможен лишь одновременно с отказом и от «спасительной» миссии, то есть на почве отрицания войны как таковой, как это сделал Майков чуть позднее в своей очищенной от языческого мифологизма антиоде «Война» (1773).

Показательно, что вскоре Херасков уже без риторического отрицания будет использовать мифологемы, которые сам ассоциировал с «гордостью» и относил к атрибутам «древности». В его поэме «Чесмесский бой» (1771) русские герои опять сравнивались с аргонавтами, а Алексей Орлов — с Язоном. Русские, по логике поэта, это аргонавты, только новые, лучшие, «настоящие», действующие «во имя» благородной цели:

Уже бесстрашные российски аргонаты,

Оставя смутные морейские раэвраты,

Турецким кораблям во сретенье текут <…>

...

К златому шел руну без трепета Язон,

И громы презирал, и бурный пламень он;

Разил чудовища, волшебну ветвь имея,

Котору хитрая составила Медея;

Драконы пламенны и огненны волы,

Колико ни были свирепы, грозны, злы.

Хоть ад против него все ужасы подвигнул.

Прошел сквозь огнь, свозь дым,

Язон руна достигнул.

В намереньи своем был тверд и храбр таков

С российским воинством дерзающий Орлов…{418}

Поэма Хераскова «Чесмесский бой» вышла через три месяца (28 июля 1771 года) после петровской «Поемы на победы Российскаго воинства, под предводительством генерала фельдмаршала Графа Румянцова, одержанныя над Татарами и Турками, со времени его военачальства над первою армиею до взятия города Журжи». В том же 1771 году вышла в свет и первая песнь переведенной Петровым «Энеиды» Вергилия. Оба эпических «проэкта» Петрова вызвали шквал полемических откликов. Херасков попытался противопоставить свой вариант «малого» эпоса эпическим образцам Петрова. Используя ту же метафорику, Херасков пошел по пути прояснения «темного», с его точки зрения, аллегоризма Петрова. Необарочной поэтике Петрова был противопоставлен херасковский «классицистический» рационализм[67].

Поэма Хераскова, посвященная сражениям русских в Архипелаге, строилась на центральной мифологической аналогии с греческой войной в Трое. Близость реальных событий к легендарным местам служила поводом к такого рода проекции. Однако «тема Гомера» — в отличие от «темы Вергилия» — не несла имперских ассоциаций. Поэтому на первый план выходит не «разоренье» Трои, а почти гуманитарная миссия. Не грозная Юнона, помогавшая грекам разрушить Илион, а милостивая к врагам Екатерина (в образе Минервы-Паллады) выполняет функцию античной богини, покровительствующей россам:

Разрушить гордые ограды Илиона

Сходила в облаках блестящая Юнона:

И, Трою истребить хотящая вконец,

Ахейских мщение возжгла она сердец.

Преополчилися бессмертные герои

На разорение обманчивым Трои.

Минерву в облаке наш флот над понтом зрит,

Екатеринин дух пред ним к Чесме парит:

Но греческих градов не хочет разоренья,

Когда сокрылося в волнах светило дни,

В сердцах геройские возжгла она огни.

И храбрый Гектор пал, он пал под Илионом,

И стены рушились, взведенны Аполлоном:

От россов туркам ли сокрыться в кораблях?

У них Паллада их и в мыслях, и в сердцах{419}.

Аргонавтическая мифология проникает и в тексты, лишь аллюзионно связанные с Русско-турецкими войнами Екатерины. Таким текстом была героическая поэма Хераскова «Россияда»[68]. Посвященная временам Иоанна Грозного, она повествовала о взятии Казанского ханства — о событии, поставленном в прямую параллель к современным военным обстоятельствам. Поэма Хераскова была закончена и издана в 1779 году (писалась, по его словам, восемь лет). В предисловии к поэме Херасков сетует на судьбу, которая уготовила ему «дивиться в мыслях Ей, а Иоанна петь!»{420}.[69] «Россияда» была насыщена недвусмысленными комплиментами Екатерине, содержала пророчества о присоединении к России Крыма. В конце восьмой песни Иоанн посещает старца Вассиана, который рассказывают царю будущую историю России, заканчивая свое повествование панегириком «золотому веку» Екатерины.

Показательно было также использование аргонавтической парадигмы в поэме Хераскова «Владимир возрожденный» (1785; затем — в последующих изданиях — «Владимир»). Поэма была проникнута масонской дидактикой и повествовала о сложном пути к принятию «истинной» веры князем Владимиром («Сокрыта истин на, сокрыт небесный свет…»{421}).Само понятие «истинны» подразумевало двоякий смысл: рассказ о принятии Владимиром христианства сопровождался драматической историей заблуждений и исканий человека на пути к преодолению страстей и обретению масонской «истинны».

С другой стороны, поэма была выполнена с ориентацией на «Энеиду» Вергилия (и здесь опять сказалась попытка поэтического оппонирования Петрову, выпустившему свой перевод новых песен «Энеиды» в начале 1780-х годов). Как и Вергилий, Херасков использует древнюю историю для откровенных политических аллегорий и очевидных аналогий с событиями современности. Описывая поход Владимира против Византии, против греков, а также покорение Херсонеса, главного города «Тавра» (Тавриды), Херасков проводил прямые сближения с первой Русско-турецкой войной и последующим присоединением Крыма. В текст поэмы были вставлены профетические предсказания об отмщении русских за зверства «срацынов» в Тавре (Песнь шестнадцатая):

И в наши дни отмщать Срацынам в Тавре будут;

Прославятся они в позднейши времена. —

Дозволь мне, Муза, скрыть их славны имяна!{422},[70]

В поэме первоначально (в первом издании 1785 года) упоминались Екатерина и Орловы: их имена опущены в издании второй части «Творений» Хераскова в 1797 году, то есть во времена Павла Петровича. В издании 1785 года «Владимира Возрожденного» было сказано более откровенно:

Предрек уже тогда, предрек мятежный Тавр,

Что в недрах сокрывал Екатерине лавр,

Который обовьет Российскую корону,

И будет от Срацын оградою Херсону{423}.

Параллель между Екатериной и Владимиром была также подчеркнута автором поэмы в соответствии со вкусами двора середины 1780-х годов — с культом князя Владимира, с интересом к древней русской государственности (см. главу третью). Согласно Хераскову, Владимир — всего лишь заблуждающийся человек, он не жаждет новых завоеваний — война с греками осмысляется им как справедливое наказание одних «таврийцев» за злодейства против соседних народов:

Не с царством Греческим, Владимир рек, воюю,

Одних Таврийцев я за наглость наказую.{424}

Сын Владимира Всеволод вонзает копье в землю — копье чудесным образом превращается в древо («пальм»), знак будущих мирных побед на этой земле, предвестник «мирного» присоединения Крыма:

Со удивлением на древо Царь взирал;

Пророчествует мир, не брани пальм вещал;

Венцы мы из него, не стрелы мы составим,

И кротостью себя среди побед прославим{425}.

Имперский национализм — «гордость» — передан в поэме коварному рыцарю Рогдаю, участвующему в войне ради собственных амбиций: Рогдай лелеет мысль о разрушении Херсонеса и о дальнейших завоеваниях. Исполненный милитаристским захватническим духом герой оказывается соединен с напряженно разрабатываемой Херасковым аргонавтической мифологией. Главный «злодей» поэмы, идеолог войны Зломир, призывает Рогдая к участию в войне с Византией, «напоминая» ему о подвигах Язона в его походе за золотым руном:

Зломир сим словом речь его прервал надменну:

Не Россов ты одних, но целую вселенну,

Вселенну должен ты делами удивить,

И нам лице богов в лице своем явить;

Пелеев сын Язон в Колхиду путь направил,

Сим подвигом себя на веки он прославил,

Принес в отечество златое он руно;

Но трудным подвигом и славно лишь оно:

А то, что я хощу тебе. Рогдай. представить.

Тебя превыше всех Язонов будет славить;

Во бранях увенчал ты лаврами себя.

Обыкновенны суть победы для тебя!

Но естьли ты пойдешь в пределы Суесвятства.

Дороже всякого обрящешь дар богатства:

Под покровительством кумиров и небес

Во славе царствует богиня там чудес;

Она имеет рог слоновой чистой кости,

Удобный мир потрясть, смирять людския злости,

Ты для того родясь Рогдаем наречен,

Что должен быть тебе сей дивный рог вручен;

Никто его другой из сметных не получит,

Царями править он и мудрых думать учит{426}.

Здесь Херасков кристаллизовал всю имперскую парадигму войны — связав ее с аргонавтическим мифом. Рогдаю предстоит «подвиг», превосходящий подвиг Язона, — достать волшебный рог, который позволит ему стать властелином мира. По сути, чудесный рог власти и славы, который должен перейти из «пределов Суесвятства» (Византии) в руки Рогдая и Зломира, символизирует в поэме Хераскова имперские претензии России быть «третьим Римом» и транспонировать в Россию триумф главной политической и военной силы.

Этот апофеоз имперской «гордости» вложен в уста Зломира, противника Владимира. Владимир решительно отделен автором от такого рода претензий. Напротив того, взамен концепции «ложного» имперства он наделен постепенно открывающейся ему «истинной» о смысле похода в Херсонес (согласно летописным свидетельствам, именно там князь Владимир принял христианство). Концепция призвана «оправдать» завоевательную политику Екатерины и придать «греческому проекту» (параллельный союз России и восстановленной Византии, двух христианских держав) мессианский, профетический ореол. «Греческий проект» оказывается «предсказан» всем провиденческим ходом истории.

С другой стороны, Херасков ассоциирует поход «на восток» с масонской инициацией (известное наименование масонства «Востоком», ложи Востока и т.д.). Поэма о принятии «христианства» Владимиром, безусловно, содержала второй смысл: принятие «истинной» веры в контексте масонской пропаганды звучало намеком на вступление в масонство, также представляемое в масонской литературе как «свет» и «истинна». Мечта о царе-масоне, хотя и делавшаяся нее более химерической, все же не оставляла участников русского масонского движения. В 1797 голу, в год выхода «исправленной и дополненной» поэмы, надежды масонов на Павла I, недавно вступившего на престол, были весьма сильны. Поэма «Владимир» заканчивалась поэтическим прорицанием:

Венцем украшенный Монарх есть Божий лик.

Бог часто чрез царей свой промысл производит{427}.


Державин и война

Первая в эпоху Екатерины война с Оттоманской Портой проходила для русских под знаком «инициации» — приобщения молодой империи к старой имперской «восточной» парадигме. Знаки translatio imperii составляли важнейшую часть русского военного мифа. Изоморфизм оды и поэмы конца 1760-х — начала 1770-х годов (обращение к одним и тем же мифологемам, аналогиям и метафорам) составил своеобразный поэтический дискурс войны. В конце века этот специфический дискурс понимался как вполне сложившаяся (хотя несколько архаическая) система мотивов.

Опыты «сдвига» военной оды представил Державин. Сначала в 1784 году, в эпоху окончательного оформления разрозненных мифопоэтических «разработок» в политическую доктрину «греческого проекта», он пишет оду «На приобретение Крыма» (1784; впервые опубликована в «Собеседнике»). Безрифменный стих оды должен был соответствовать, как писал сам поэт в послесловии к тексту, столь культивируемому увлечению «древней» поэзией. Текст оказался созвучен «Собеседнику», где не жаловали одический гром и — напротив — любили «забавность». Ода звучала неторжественно, а иронично — весь традиционный набор парадигм был спрессован Державиным в одном фрагменте:

Россия наложила руку

На Тавр, Кавказ и Херсонес,

И, распустив в Босфоре флаги,

Стамбулу флотами гремит:

«Не подвиги Готфридов храбрых,

И не крестовски древни рати —

Се мой теперь парит Орел»!

Магмет, от ужаса бледнея.

Заносит из Европы ногу,

И возрастает Константин!

Завоевание Крыма и Кавказа, свободное плавание флота по Черному морю, потрясание Порты и ее выдворение из Европы, надежда на будущую миссию младшего внука Екатерины Константина как правителя возрожденной Византии — все это представлено в изобретенном в «Фелице» шутливом духе. Закавыченная фраза, вводящая традиционное сравнение с Крестовыми походами, выглядит как «чужое слово», одический штамп, переданный в форме прямой речи — от «лица» России. Жанровые параметры воспринимались Державиным как условность, с которой можно и должно играть.

Ода Державина «На взятие Измаила» 1791 года, несмотря на оссианический антураж, в большей степени была связана с поэтикой первой войны и развивала мифо-исторический субстрат, который содержался в одах конца 1760-х — начала 1770-х годов, в первую очередь в одах Петрова. Императрица, встретив Державина при дворе после выхода отдельного издания стихотворения, не преминула «с усмешкой» отметить одический пафос нового текста: «Я не знала по сие время, что труба ваша столь же громка, как лира приятна»{428}. Державин, однако, не называл свое стихотворение одой — текст появился под названием «Песнь лирическая Россу по взятии Измаила»: жанр оды оказался в высшей степени скомпрометирован в его глазах. Державин писал «песнь» Россу, а не оду Екатерине: поэтическое размышление о судьбе народа, возродившегося к победам после трехвекового ига, дополнялось развитием идеи национально-религиозной миссии русского народа как хранителя европейской цивилизации и исполнителя всех ее мистико-политических чаяний. Обращаясь к европейским державам с призывом к своеобразному мирному сосуществованию с Россией, Державин писал:

…коль Росс рожден судьбою

От варварских хранить нас уз.

Темиров попирать ногою,

Блюсть ваших от Омаров муз,

Отмстить Крестовые походы,

Очистить Иордански воды.

Священный гроб освободить,

Афинам возвратить Афину,

Град Константинов Константину

И мир Афету водворить{429}.

Политическая программа стихотворения выходит далеко за рамки одного «греческого проекта»: надлежало «возвратить» Афине (то есть Екатерине) греческую столицу и передать Константинополь соответственно воспитываемому в греческом окружении юному Константину Павловичу. Эти две задачи еще могли быть соотнесены с политическими планами «греческого проекта», однако этим мифоисторическая картина миссии русского народа отнюдь не исчерпывалась. «Отмщение» Крестовых походов и «освобождение» Иерусалима, «попирание» Темиров — все эти задачи вписывались в старую европейскую имперскую парадигматику, связанную с «восточным» вопросом. Это было поэтическое «хочу», то есть сфера мифоисторического «химеризма», составлявшего квинтэссенцию translatio imperii.

Об этом писал и Петров в своих одах. Важным новшеством было добавление другого компонента — «могу», то есть поэтического подтверждения призвания «Россов» как особой — наделенной свыше — миссии. Картина просыпающегося исполина, рвущего железные цепи и попирающего ногой чуть ли не вселенную, служила этой цели:

Встает, подъемляся челом

Из мглы широкой и глубокой <…>

Пошел — и кто возмог против?

От шлема молнии скользили,

И океаны уступили,

Стопам его пути открыв.

Он сильны орды пхнул ногою:

Края Азийски потряслись,

Упали царства под рукою,

Цари, царицы в плен влеклись;

И победителей разитель.

Монархий света разрушитель.

Простерся под его пятой{430}.

Здесь уже набирала обороты концепция русских как «избранного народа» («Где есть народ в краях вселенны, / Кто б столько сил в себе имел…»{431}), сделавшаяся популярной в начале следующего столетия в связи с Наполеоновскими войнами. Пока же, в век Екатерины, «просвещенной Европе» предлагался весьма своеобразный (и далекий от реальной политики!) договор: не мешать Екатерине, дать выполнить «Россам» их предназначение:

Дай руку — и пожди спокойно:

Сие и Росс один свершит:

За беспрепятствие достойно

Тебя трофеем наградит{432}.

Имперский пафос стихотворения Державина был усилен картинкой-заставкой, приложенной к поднесенному Екатерине экземпляру. Картинку нарисовал А.Н. Оленин; она «представляла огнедышащий Везувий, против котораго идет безстрашно с примкнутым штыком российский гренадер, повалив за собою столпы геркулесовы»{433}. Столпы Геркулеса — важный имперский символ военной мощи в европейской традиции. Согласно легенде о десятом подвиге, Геракл, отправленный к далекому острову в западной части океана, поставил два столпа — на северном и южном берегах узкого пролива между Европой и Африкой (в одном из вариантов мифа Геракл раздвинул горы и создал Гибралтарский пролив). Так называемые «Геракловы столпы» сделались впоследствии излюбленной декорацией европейских триумфальных ворот. Так, в частности, Карл V сделал Геракловы столпы главной фигурой императорского «девиза», снабженного соответствующей надписью: «Plus Ouitre». Картинка намекала на то, что завоевания императора будут простираться далеко за пределы «ворот» и что — в конечном итоге — ему суждено стать правителем мира{434}.

Фигура Геркулеса украшала триумфальные порота, построенные для торжественного въезда Петра I после Азовского похода. Рядом располагалась пирамида, украшенная надписями, посвященными победам над турками{435}. Державинско-оленинская картинка вписывалась в эту традицию: попирающий «Геракловы столпы» русский воин означал как устремленность к дальнейшим победам, так и общий триумф государства, претендующего на имперство.


Загрузка...