Я нашёл этот текст в кладовке квартиры, купленной не для себя. Тридцать восемь листов, вырванных из разных тетрадей, — в клеточку, в линейку, с перфорацией и без оной, мятые и ровные — всякие. Они были завёрнуты в «Литературную газету»: профиль Пушкина — словно портрет на суперобложке.
Литературка-то меня и привлекла — я люблю читать старые газеты. Я развернул её — и увидел эту стопку. Начал просматривать — и уже не мог оторваться.
Это был дневник.
Очень странный дневник.
Странный дневник странного человека.
Да и человека ли?..
Вот пишу — и понимаю, что выгляжу сейчас дико неоригинальным. Как можно начинать повествование с такого стандартного хода? Избитый приём, заезженный штамп, пошлятина — где только литераторы не находили чужие рукописи: и в бутылке, и в ванне, и в кармане.
У меня вот — в кладовке, на полке, заваленной старыми ботинками, заставленной пыльными банками и бутылками.
Но что делать, если всё, что я рассказываю — правда?!
Вернее, почти всё.
Что-то — совсем немногое — я домыслил. Многое поправил. Ещё больше выкинул.
Но суть не изменилась.
Вот эти листы. Сейчас я смотрю на них, я касаюсь их. Они лежат возле клавиатуры компьютера, и мне хочется отодвинуть их подальше, придавить чем-нибудь тяжёлым. А лучше — убрать в ящик стола — на самое дно. И забыть об их существовании.
Я так и сделаю — но лишь после того, как закончу этот рассказ.
Мне жутко. Очень жутко.
Потому, что я верю: в этих бумагах — правда.
Зачем я её послушал? Почему я всегда её слушаю, хотя, казалось бы, кто она такая? Бывшая жена, чужая жена — раздражённый голос в телефонной трубке. Я даже не знаю, как она сейчас выглядит.
Она велела разменять трёхкомнатную квартиру.
И я был не против — действительно, зачем мне большая квартира?
Мне достаточно и однокомнатной, пусть только будет просторная кухня — такая, чтобы можно было там поставить диван. Кухня с диваном — это больше чем кухня. Это уже настоящая комната.
Я давно хотел кухню с диваном.
А жене нужны были деньги.
«Продай квартиру, — сказала она холодным ровным голосом. — Нам с Машей нужны деньги.»
Маша — это моя дочь. Она уже большая. И я не знаю, как она сейчас выглядит.
«Купишь себе что-нибудь поскромней, — сказала жена. — А остаток денег перешли нам.»
Я никогда не умел с ней спорить. Даже когда она стала чужой.
Я продал квартиру.
Вернее, лишился её.
Вот уже вторые сутки я ночую на вокзале.
Дурак! — отчаянно ругаю себя, и морщусь, и трясу головой. — Знал же о риске! Но не захотел лишней беготни, доверился напористому улыбчивому человеку, пришедшему по объявлению. Дурак, дурак, дурак! Что теперь? Куда теперь? В милиции сделать ничего не могут — так они мне объяснили. Все документы чистые — я сам их подписал, безо всякого принуждения. А улыбчивый покупатель больше мне не улыбается. Он страшный человек — как же я сразу этого не заметил?!
Господи, ну что я за дурак!
Завтра опять пойду туда, к нему. И пусть будет, что будет…
На третий этаж поднимался долго — будто по ступеням эшафота шёл. Встретил соседку, перекинулся парой слов, хоть совсем не хотел разговаривать. Какой у неё был взгляд! Видимо, всё уже знает.
Наверное, весь дом уже в курсе случившегося со мной.
Ну и пусть!
Позвонил в квартиру. Кнопка возле двери моя, а голос звонка чужой, переливчатый, насмешливый. Вышел новый хозяин: в шёлковом халате, босой, бритый, в зубах спичка. Привалился к косяку, глянул сквозь меня:
— Чё?
— Поймите, — говорю ему жалостливо, забыв поздороваться. — Мне совсем негде жить. Вы обманули меня, совсем обманули. Ну купите мне хоть дом в деревне. Какую-нибудь развалюху с печным отоплением. Я не могу без крыши… — тороплюсь, видя, как мутнеют его глаза. И ненавижу себя за слабину в голосе, за дрожь, за неуверенность. — Пожалуйста! Пока лето, я ещё как-нибудь. Но ведь осень, зима — как же я буду?..
— Я те говорил, чтоб ты больше здесь не показывался? — Его пальцы сжимаются. — Говорил. Я тебя предупреждал, что урою, если ещё раз увижу? — Он делает шаг вперёд, прикрывает дверь. — Предупреждал!
Я отступаю, лепечу что-то. Он сильней меня, моложе, тяжелей. Но это не главное. Я знаю, что он страшный человек, что у него много друзей — они все такие же бритые, молодые, здоровые. Я знаю, что у него есть оружие, знаю, что он уже убивал — он хищник, он людоед. А я? Кто такой я? Слабовольный хилый неудачник.
Удар бросает меня на ступени лестницы.
Я задыхаюсь, в животе горячо — но я ещё пытаюсь ему что-то доказать.
Мне дико, мне чудно и обидно — меня бьют в моём доме, меня не пускают в мою квартиру.
Очередной удар отзывается звоном в ушах. Я почти слепну. Во рту — вкус крови. Губы горячие, большие, мягкие. Я уже ничего не понимаю, ничего не вижу, закрываюсь руками, пытаюсь спрятаться от ленивых сильных ударов.
Какое счастье, что не встретил никого знакомого, пока катился с лестницы.
Только в самом низу, в тамбуре подъезда мне почудилось шевеление теней под лестницей, где стояли старые детские коляски.
— Это из двадцать восьмой, — послышался мне сиплый голос.
Кто там был?..
Как пёс зализываю раны, отлёживаюсь. Пробую языком шатающиеся зубы. Нянчу больную руку. Ругаю себя.
Кажется, у меня поднялась температура. То знобит, то в жар бросает. Сознание вялое, растекающееся. Грежу. Запрещаю себе думать о плохом и потому вспоминаю прошлое — всё хорошее теперь только там.
Студенческие годы вспоминаю, поездки в колхоз на картошку, весёлую жизнь в общежитии. Стройотряд астраханский, который свёл меня с Верой — моей будущей женой. Свадьба…
Двенадцать лет жили душа в душу. А потом вдруг всё начало рушиться. Страна, работа, семья. Всё, всё развалилось, рассыпалось в прах…
Стоп! Нельзя думать о плохом. Думай о хорошем, вспоминай, мечтай.
Машенька, дочка. Чистый светлый человечек, нуждающийся в заботе. Как смешно она боялась разных пустяков — старинной иконы, стоящей в шкафу, оленьей головы, висящей в прихожей, ночной темноты и кладовки в маленькой комнате.
Она уже в школу ходила, но ещё верила в буку, живущего за дверью кладовки. В страхе своём не признавалась, стеснялась его, но иной раз, проснувшись ночью, вскрикивала негромко и звала меня — отца, способного защитить…
Как быстро всё переменилось, как скоро я стал ненужным и жалким. Теперь я пугаю её больше, чем тот безликий бука.
Самое ужасное в том, что я её понимаю.
Как же она, наверное, выросла. Совсем взрослая уже, должно быть. Кто теперь её защищает? Что, если какой-нибудь молодчик вроде того, что занял нашу квартиру? Наглый, бритый, татуированный, с машиной, с пистолетом, с деньгами.
И что теперь я? Пустое место!
Днём ходил в свой двор. Надеялся встретить знакомых, чтобы попросить хоть немного денег. Видел соседку — но она сделала вид, что меня не знает. А я не решился к ней подойти. Возле мусорных баков нашёл сумку с бутылками. Сдал, купил аспирин и булку. Сходил за водой на соседнюю улицу, там есть колонка. Умылся.
Хочу в ванную! Боже, как же я хочу забраться в ванну или хотя бы встать под горячий душ!
Нашёл бритву, кое-как побрился. Рука почти уже не болит, но на ноге вылез огромный чирей — мешает ходить.
Нельзя, нельзя опускаться!
Постирал носки и рубашку.
Ближе к вечеру обнаружил, что сарай, в котором я отлёживался несколько последних дней, облюбовали подозрительные молодые ребята, похоже наркоманы.
Ушёл от греха подальше.
Переночую на улице. Ночи стоят на удивление тёплые.
Как же я, оказывается, одинок! Раньше этого не замечал. Но вот случилось несчастье — и кому я нужен, кто мне поможет? Старые соседи ссуживают иногда небольшие деньги — но я стесняюсь их брать, а они стесняются давать. Физически ощущаю, что им неприятно меня видеть, — но нисколько их не осуждаю.
А что стал бы делать я, если бы на улице оказался кто-то из них? Пустил бы жить к себе? Конечно, нет. Смущался бы, при встрече опускал глаза, торопился бы дать мелочь или мятую десятку, откупиться от встречи, от разговора, от совести — точно как они сейчас.
Я уже почти и не хожу к нам. И знакомых стесняюсь, и обманувшего меня человека боюсь. Он ведь не просто квартиры меня лишил. Он документы мои отобрал, все вещи куда-то вывез — уничтожил любое напоминание обо мне. А стану мешаться — так и меня уничтожит.
Решил! — переживу зиму и уеду. В глушь, в деревню. Тихо поселюсь в брошенном доме, расскажу сердобольным бабушкам свою историю, попрошу на развод картошку, лук, цыплят попрошу. За грибами стану ходить, рыбу ловить…
Глупо начинать в таком возрасте новую жизнь! Но что ещё остаётся? Обитать в городе, словно бездомный пёс, питаться с помоек, ночевать на вокзале — и паршиветь, дичать, опускаться?..
Только сейчас понял, что я ещё чего-то жду, ещё на что-то надеюсь. Потому стараюсь не уходить далеко от знакомых мест.
Как же трудно расстаться с прошлым!
Нашёл укромное место в кустах за теплотрассой. Притащил со стройки два листа пенопласта, на помойке нашёл лист шифера и много картонных коробок — из всего этого соорудил подобие шалаша. В десяти шагах ходят люди — но им меня не видно. Здесь можно жить, будто в логове — но только до холодов.
Думаю, что делать дальше…
Не вытерпел — зашёл в свой подъезд. Поднялся до своей квартиры. Дверь уже другая, бронированная — чужая. А кнопка звонка всё та же — моя.
Что теперь там внутри? Посмотреть бы. Найти бы своё.
Единственное место, где я был счастлив, — вот что такое моя квартира. Потому так и тянет сюда…
Меня спугнул шум за дверью.
Странно. Я точно знал, что в квартире никого нет. И тем не менее, я отчётливо слышал шум — будто кто-то, особенно не скрываясь, подошёл к двери с той стороны, щёлкнул крышечкой дорогого глазка и, громко сопя, на меня уставился.
Я испугался.
Внезапно я вспомнил буку, которого так боялась дочка.
Я почти его увидел — стоящего возле дверного глазка, в полушаге от меня.
Глупость, конечно. Нервы. Разыгравшееся воображение.
Или… Нет, нет, нет!
Я сбежал, чудом не упав по дороге, не поломав ноги и не пробив голову.
И снова во мраке под лестницей мне почудилось движение. И опять я услышал голос:
— Скоро будет наш.
«Наш-ш-ш», — будто змеи клубились там среди ржавых колясок.
Никогда не нравилось мне то тёмное место. Всегда, войдя в подъезд, я торопился его миновать. Оттуда ощутимо веяло угрозой, там могли прятаться грабители или… Или кто похуже.
Что за чушь лезет мне в голову?! Может, я болен?
Наверное, почти наверняка — я болен, я в расстройстве, у меня расшаталась психика. Мне бы нужно какое-нибудь лекарство — валерьянка? ноотропил? — я не силён в медицине и потому пью настойку боярышника, аптечными дозами пью — алкоголь немного успокаивает, я крепче сплю, меньше тревожусь.
Так легче…
Сбился. Отвлёкся. Слегка пьян…
На улице я посмотрел наверх, на окна своей бывшей квартиры. И — клянусь! — увидел, как дрогнула занавеска на окне.
Там кто-то был.
Он стоял за дверью, когда я к ней подошёл. Он следил за мной, когда я спустился вниз.
Кто?! Кто?! — это не даёт мне покоя.
Чувствуется близкая осень. Ночами холодно. Я успел привыкнуть жить на улице — но теперь мёрзну. Натаскал в свою берлогу рваных матрасов и прочего тряпья, устраиваюсь на них как в гнезде. Содрал с теплотрассы изоляцию, теперь жду, когда включат отопление. И успокаиваю себя, разговариваю с собой: тебе, говорю, грех жаловаться. Вчера на вокзале видел нищего, он босой сидел на бетонном перроне. Подошёл, спросил, где он живёт. Оказалось, здесь же — под этой же бетонной плитой, в норе-расщелине, забитой мусором и газетами.
У меня-то лучше. У меня почти дом. Почти лачуга.
Вчера весь день ходил по городу. И поражался, сколько же кругом нищих. Раньше и не видел их, не замечал. Пробегал мимо, отворачиваясь. А теперь — будто глаза открылись. Поговорил ещё с двумя — помимо того, что сидел на перроне. Они даже милостыню не клянчат, говорят, бесполезно. Живут как бродячие псы.
Невыносимо смотреть на таких людей.
Когда поеду в деревню, попробую уговорить их отправиться со мной. Хотя вижу, что им это не нужно, они не мыслят уже другой жизни.
Я не такой, нет. Я пишу, связано излагаю свои мысли — я не отупел. Я стараюсь мыться, стараюсь стирать одежду. А ещё у меня есть дом — крохотная лачуга из картона и пенопласта. Она куда уютней туристической палатки. А я ничем не хуже отдыхающего в лесу туриста.
Схожу с ума?
Происходит что-то невообразимое, что-то невозможное. Я начинаю видеть странные вещи. То, что раньше составляло мою жизнь, теперь ушло на второй план, словно дымкой подёрнулось, размылось, поблекло. И сквозь этот мутный фон начинает проступать нечто совершенно мне незнакомое, пугающее, страшное.
Не верю своим глазам, своим ушам — всем своим чувствам.
Галлюцинации! Да, галлюцинации!
Я болен, я сильно болен — больше не знаю, чем объяснить происходящее со мной.
Два дня лежал в берлоге, никуда не ходил, лечился боярышником. Кажется, мне чуть лучше. Но — чёрт возьми! — я начинаю бояться большого мира. С ним определённо что-то происходит.
Сегодня пойду в свой дом клянчить деньги у соседей. Стыдно. А, впрочем, ладно! Не обеднеют. Я же не по сто рублей прошу. Десятка — это максимум, на который я рассчитываю.
Вот только наберусь храбрости — и сразу отправлюсь.
Это невыносимо! Это невозможно!
Я видел их! Я говорил с ними!
Напьюсь! Сейчас же! Только бы забыть эти лица!
Неужели со мной всё кончено?
Не верю, не верю, не верю…
Теперь пьян. Так лучше. Могу рассказать, что произошло. Должен рассказать. А то эти истерики на бумаге мне самому неприятны. Так хоть будет ясно, почему я взвинчен.
Итак: сегодня после полудня я отправился обходить знакомых. Двери открыли только трое. Они смотрели сквозь меня, когда я просил у них денег, — будто не могли сфокусировать на мне плавающий взгляд. Их лица были похожи на обмылки. Кажется, они с трудом меня понимали.
Но дали сорок рублей.
На четвёртом этаже на окне лестничной площадки подобрал пять пивных бутылок, сунул в пакет, который теперь всегда ношу с собой.
Постоял у своей квартиры, испытывая жгучее желание позвонить. Знал, что хозяина нет, но предчувствовал, что звонок мой заставит кого-то зашевелиться.
Кого?
Не подобного ли тем, что живут под лестницей?
Стоп! Забегаю вперёд…
Постоял у двери и побрёл вниз. Наткнулся на соседку с пятого этажа. Поздоровался. Она повела себя странно: вздрогнула, дёрнулась, и заторопилась — почти побежала по ступенькам.
А потом я услышал песню.
«Вставайте, товарищи, все по местам, последний парад наступает…»
Галлюцинация — решил я. Но, спустившись ниже, вдруг понял, что песня доносится из-под лестницы, где мне уже не раз чудилось движение.
И я заглянул туда — за коляски и ржавые санки.
Там оказалось больше пространства, чем я всегда думал.
Там в глубокой тьме тлел крохотный огонёк, а вокруг него сидели люди.
Впрочем, нет, не совсем люди.
Там сидели СУЩЕСТВА, похожие на уродливых людей. Они были невысокого роста, горбатые, колченогие. Их бледные лица были раздуты и напоминали неровные комки теста. Волосы — у некоторых как грязная пакля, у других как звериная шерсть. Одежда — сплошь рваньё.
«… Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг»…
— Привет, — сказало одно из этих существ, поворачиваясь ко мне. — Водка есть?
— Нет, — на автомате ответил я.
— Будет, приходи, — сказало оно.
— А вы кто? — очумело спросил я.
— А то ты не видишь… живём мы тут…
Они действительно там жили — и, кажется, довольно давно. Как же я раньше их не замечал? Почему их не гонят отсюда? Почему им позволяют здесь находиться?
Всё это промелькнуло в моей голове в одно мгновение.
Второе мгновение дало разгадку — никого тут нет. Это лишь моя галлюцинация. И живёт она не под лестницей, а в моём больном мозге.
Я вижу их всё больше, всё чаще. Они всюду. Уродливые и страшные. Отвратительные, отталкивающие. Они сидят на тротуарах, роются в урнах, справляют нужду в кустах, в лифтах, за гаражами. Они ютятся под лестницами, они оккупируют дома-развалюхи, они обитают в подвалах и на чердаках. Они всюду, буквально везде — в парках они ловят собак, на свалках ищут одежду и прочее барахло, с помоек тащат еду, на рынках воруют кошельки. Они паразиты, как клопы, как тараканы. Но клопов и тараканов можно увидеть, включив ночью свет, их можно поймать и раздавить, а эти — совершенно неуловимы, абсолютно невидимы.
Я один их вижу.
Всюду.
Это потому, что я постепенно становлюсь таким же, как они.
Это не галлюцинации. Теперь я в этом уверен. Эти существа абсолютно реальны. Все они когда-то были обычными людьми, но потом их жизнь сломалась — и они изменились. Они опустились — и оказались на самом дне мира, куда взгляд обычного человека не может проникнуть.
Это словно параллельные пространства. Да, да! Именно так! Мы здесь, рядом, мы живём в одном мире, но в разных его плоскостях.
Когда-то я читал, что пчёлы не замечают, не воспринимают людей, не знают об их существовании. Так уж они устроены.
А благополучное человечество не подозревает о существовании другой вселенной — вселенной изгоев.
Вчера я, уже ничего не боясь, ходил к своей квартире — и нос к носу столкнулся с новым её хозяином. Он не увидел меня. Он прошёл рядом — я мог бы его пнуть, мог бы толкнуть, подставить ногу, ударить по голове.
Наверное, он даже ничего не понял бы.
Как же я его ненавижу!
Другие люди тоже не замечают меня. Не все. Но большинство.
Вчера я воспользовался этим и украл бумажник.
Нет, мне не стыдно. Документы я вернул — подбросил к двери. А денег там было сто тридцать рублей. Я никого не разорил.
Нужно бояться собак. Они нас чуют.
Ещё я опасаюсь милиционеров. Многие из них меня всё ещё замечают. Думаю, это временно.
Дна я пока что не достиг.
Но я туда стремлюсь.
У меня есть план…
Наблюдаю. Анализирую.
Они разные. У них существует определённая иерархия (очень долго вспоминал это слово — чувствую, что тупею). Те, что обитают на улице — самые низшие. Они держатся стаями, и воюют с другими подобными стаями. Из-за помоек воюют, из-за еды, из-за пространства. Другие селятся в домах — в подвалах, в подъездах, на чердаках. Их меньше, они образуют подобие семей. Они обычно сильней тех, что живут на улице, хитрей и умней. Но выше их стоят «домовые» — живущие в квартирах бок о бок с обычными людьми. Эти пользуются всеми благами, не знают проблем с едой, и даже с домашними животными находят общий язык.
За последнюю неделю обошёл все окрестности. Трижды дрался. Они слабы. В подвале дома номер десять на Минской улице я легко одолел троих мужчин.
В иерархии я стою выше их. Физически я более развит. И мой ум гораздо острей.
Эти, уличные — почти животные.
Моё место не с ними.
Экспериментировал. Подсаживался к обычным людям, придвигался в упор, заглядывал им в лицо. Они меня не замечают, но какое-то чувство заставляет их отодвигаться. Если я их касаюсь, они вздрагивают и либо начинают чесаться, либо ищут на себе насекомых. Одного я сильно ударил в лоб — и тогда он меня увидел.
Делаю вывод: надо вести себя тихо.
Странно: в зеркалах и в витринах я с трудом различаю своё отражение. Приходится напрягать глаза и всматриваться.
Осталось подождать немного.
Нестерпимо хочу домой.
Привык к зиме. Морозов почти не ощущаю. Когда очень холодно, иду с водкой в подъезд под лестницу. Разговариваем о разном, много поём. Они глупые, но лучшей компании мне не нужно. Узнаю много нового о жизни.
А пишу всё реже и реже. Заставляю себя, голова должны работать. Но вроде не о чем писать. Зато много читаю, когда светло. Люди теперь выбрасывают много разных книг. Особенно нравится читать цветные журналы.
Когда не очень холодно, живу в своём доме. Как эскимос. Как чукча. Снега навалило много, дом завалило с крышей. Получилась такая снежная избушка. Забыл как называется. Внутри тепло — особенно если прижаться к трубе.
Ем совсем немного. Но всегда сыт. Даже чудно.
Хорошо живу. Жду весну.
С крыш капает. Слякоть и неприятно.
Самое время.
Вчера ходил на разведку. Разговаривал с домовым через дверь. Его зовут Саша, он уже старый. Помнит мою дочку. Говорит, она его несколько раз видела. Маленькие дети нас могут увидеть, я знаю.
Меня тоже помнит. И жену.
Я ему угрожал. Велел убираться.
Он просил неделю. Хочет перебраться к соседке. Там пока свободно.
Боится меня.
Ещё бы — я хозяин.
Разрешил ему. Вернусь домой через семь дней.
Скорее бы!
Сегодня!
Собираюсь. Вещей почти нет. Складываю эти записи.
Избушку оставлю Вадику. Он из уличных, но совсем не глуп. Просто слабый. И много пьёт.
Даже жалко всё бросать. Уж вроде и привык.
Нет! Хочу домой! Там есть телевизор и ванна и диван.
Там лучше.
Сейчас иду…
Вот сейчас…
Как всё просто. Позвонил. Он открыл. Наверно думал мальчишки балуют. Выглянул, посмотрел вниз по лестнице. Никого не увидел.
А я спокойно боком прошёл мимо. Вошёл в квартиру.
В свою квартиру.
В прихожей другие обои и мебель другая. Оленьей головы нет. Зеркало напротив двери, его раньше не было. И тумбочки не было. Ничего моего не осталось. И так везде — во всех комнатах, на кухне и даже на балконе. Но всё равно это моя квартира. Я её знаю. Я помню, какой она была, когда здесь жила моя семья.
Я вернулся домой.
В кладовке много места. Поселюсь там.
Но не собираюсь торчать в ней всё время.
Он чужой!
Не могу жить с ним рядом. Не хочу.
Ненавижу! Ненавижу!
Сегодня ночью я подошёл к нему и долго смотрел, как он спит.
Он отвратителен.
Я многое о нём узнал. К нему часто приходят друзья, и они говорят о делах — мне противно их слушать. Ещё они говорят о развлечениях. Они мучают молодых девушек, а потом хвастаются этим. Вспоминаю дочку. Может, у неё такой же друг?
Я решусь.
Честное слово, решусь.
Вчера они гуляли втроём. До утра шумели. Приходил милиционер, но сразу ушёл. Они грозились узнать, кто его вызвал. Потом опять были женщины.
Как же это всё мерзко…
Я словно в раю. Когда никого нет дома, я смотрю телевизор. Я снова стал читать хорошие книги. Откуда они у этого недочеловека, зачем? Я принимаю душ. В холодильнике всегда есть еда. Впрочем, я не сильно в ней нуждаюсь. Я очень изменился. Боюсь признаться себе в этом — но, кажется, я больше не человек. Я кто-то другой. Вылупившийся из старой оболочки — так бабочка выходит из кокона.
Я — человек-невидимка.
Я могу всё. Мне всё дозволено.
Не боюсь его больше.
Вчера облил его красным вином. Позавчера выкинул в окно бутылку водки. Одному из его дружков отрезал волосы.
Не могу удержаться. Хоть и ругаю себя каждый раз за это.
Он приглашал попа. Тот махал кадилом и кропил святой водой. Обрызгал и меня. Что толку? Я не чёрт. Я — хозяин этой квартиры.
По ночам наваливаюсь на него сверху и душу. Не даю двинуться. В полночь включаю телевизор на полную громкость. Сбрасываю с полки книги. Рву простыни. Рисую на зеркале разные знаки и буквы.
Он боится, я это вижу.
Когда ложится, оставляет свет в других комнатах. Под подушкой прячет пистолет и фонарик. Всё чаще вызывает себе подружек — при них я веду себя тихо. А сегодня он врезал замок в дверь спальной комнаты. Что ж, даже если он сумеет там без меня запереться, я всё равно смогу стучать и царапать дверь.
Я здесь хозяин!
Я заставлю его отсюда съехать.
Не будет ему никакой жизни!
Перестарался.
Но ничуть не жалею.
Только холодок в груди — я убил человека.
Да, он, наверное, заслуживал смерти. Но сейчас мне как-то неуютно, и тошно, и муторно.
Я лишь хотел выгнать его из квартиры, как он сделал это со мной.
Этой ночью он заперся в спальне, но я был уже там. В два часа ночи я сел ему на грудь. Я душил его, и чувствовал, что ему сниться кошмар. Потом он проснулся. Вокруг была непроглядная тьма, хотя вечером он оставлял включённой лампу на тумбочке. Он захрипел, задыхаясь, вырвал правую руку из-под одеяла. Ударил ладонью по невидимой кнопке. Но лампа не зажглась. Я выдернул её из розетки.
Он задёргался, пытаясь меня скинуть. Но я крепко держался.
Он вытащил пистолет из-под подушки. Но я увернулся от выстрела, и выбил оружие из его руки.
И тогда он выхватил фонарь.
Луч света ударил меня в лицо. Я совершенно ослеп, я ослабил хватку. Но он уже не пытался вырваться. Он вдруг весь обмяк, и воздух вышел из него, как из проколотой шины.
У него не выдержало сердце.
Думаю, я знаю, почему. Уверен.
Он увидел меня.
И умер от ужаса.
Наконец-то всё кончилось: шум, сутолока, милиция, чужие люди.
Теперь я один. В своей квартире.
Теперь у меня всё хорошо.
Жду. Знаю, что рано или поздно у меня появятся новые жильцы. Я не собираюсь им мешать. Опять займу кладовку. Стану жить тихо, ничем себя не выдавая.
Если, конечно, они будут хорошие люди.
Ну, а если нет… Что ж…
Тогда придётся напомнить им, кто здесь хозяин.
Света рыдала.
Света прожила целых двадцать лет на этом свете, но ещё никогда она не плакала так горько и безутешно, как сейчас. У неё случилась настоящая беда. Страшное большое несчастье.
Она не оправдала доверия.
У неё был целый месяц, чтобы справиться с порученным делом, а она — вот бестолочь! — всё провалила.
— Гады! — шептала Света и больно шлёпала себя ладошкой по голой круглой коленке. — Мерзавцы, сволочи и гады!..
Света сидела на облупленном подоконнике женского туалета. Спину ей грело тёплое апрельское солнышко, за открытой форточкой весело цинькали пичуги, последние сосульки роняли капли на жестяные карнизы, отзывающиеся звонкими и на удивление чистыми «до», «ми» и «соль».
А в душе у Светы играл Шопен.
— Ой, а кто это у нас? И что случилось?..
Света не заметила, как в туалете появился кто-то посторонний. Она быстро отвернулась, растёрла по щекам слёзы, подавила всхлип.
— Ну чего ты так расстроилась, Светка? — Марья Степановна из бухгалтерии подошла с девчушке, приобняла её. — Из-за мужика, да?
— Сволочи они все, — прошептала Света, стесняясь внимания малознакомой женщины.
— Сволочи, — кивнула бухгалтер. — Так и нечего из-за сволочей расстраиваться! Пошли лучше ко мне, я тебя чаем напою. У меня и конфеты есть. «Мишка на севере» — пробовала?
— Вку-усные, — протянула Света и слезла с подоконника. — Только мне работать надо. До конца смены ещё два часа.
— Ой, да ладно тебе, — отмахнулась Марья Степановна. — Ты ж у нас ударница. Норму каждый день перевыполняешь. Так что ничего страшного не случится, если на полчасика отойдёшь. А я бригадиру скажу, что ты мне должна документы подписать…
В тихом кабинете, заваленном бумагами, счётами и полуживыми арифмометрами, Света чуть успокоилась. Марья Степановна, поглядывая на притихшую гостью, включила электрический самовар, достала из сейфа стеклянную салатницу с конфетами, вынула из ящика стола надорванную пачку грузинского чая. Спросила:
— Тебе покрепче или как?
— Или как. — Света попыталась улыбнуться.
Старая радиоточка что-то едва слышно шептала — кажется, гость заводской студии докладывал об очередных успехах предприятия.
— Ну, садись и рассказывай. — Хозяйка поставила перед гостьей фарфоровую чашку на блюдце, плеснула горячей заварки из пузатого чайника, расписанного под гжель, добавила кипятку.
Света хотела взять конфету и потянулась к салатнице, но, решив вдруг, что это будет некультурно, отдёрнула руку.
— Да ты не стесняйся, бери, — разрешила Марья Степановна. — У меня ещё пирожки есть, домашние, с капустой. Будешь?
— Неа. Спасибо. Я не голодна.
— А я буду…
Минут пять они сидели тихо, прихлёбывая обжигающий чай, с интересом поглядывая друг на друга.
— И как же его зовут? — спросила бухгалтер, отламывая кусочек пирога.
— Да их двое, — сказала Света и, смутившись, что её неправильно истолкуют, заторопилась:
— Мне поручение дали на собрании. Исправить их. А я не могу. Они не слушаются. Издеваются только, смеются. Вчера опять опоздали. Сегодня в обед пиво пили. С воблой! — Голос Светы обиженно зазвенел, нижняя губка её задрожала. — Я им говорила, нельзя, а они всё дразнятся! Пошли, говорят, Светка, с нами пиво пить. С раками! Понимаете?! Сраками!
Марья Степановна хмыкнула.
— Это кто ж такие? Федька, что ли, Комолов? И Захар?
— Да!
— Ну, знаю. Известные оболтусы. Только почему тебя к ним приставили?
— Да я сама вызвалась! На собрании их так чехвостили, а они такие грустные стояли, что мне их жалко стало. Я и заступилась.
— Ох, — покачала головой Марья Степановна. — Грустные они стояли, потому что им похмелиться надо было. Вот почему.
— Ну они же хорошие ребята! Я же разговаривала с ними! Они согласились, чтобы я им помогла!
— Конечно. Им так веселей.
— И что мне теперь делать? У меня комсомольское поручение! А если я совсем его провалю? Если мне в личное дело запишут? Три дня тому назад к ним двоим из милиции приходили! Я же как увидела, так и обмерла! Думала, натворили чего, украли или подрались. А я же их на поруки взяла!..
— Ну тихо-тихо, успокойся… На-ка ещё конфетку съешь…
Они просидели едва не до конца смены. Сидели бы и дольше, если бы не девичья совесть.
— Ой, мне же работать надо! — спохватилась Света, взглянув на часики «Слава». — И станок успеть убрать перед сменщиком!
— Ладно, лети, егоза, — одобрила Марья Степановна, собирая бумажные фантики. — А как беде твоей помочь — я знаю…
Света, уже было юркнувшая в дверь, замерла на пороге и обернулась:
— Что?
— Есть у меня знакомая… Она поможет, если захочет. Я давно её навестить собиралась, а теперь и повод есть. Расскажу ей о двух твоих проблемах, послушаю, что она скажет.
— Она педагог? — Девичьи глаза аж засветились.
— Женщина с большим опытом, — многозначительно подтвердила Марья Степановна. — К ней, насколько я знаю, даже товарищи из райкома обращаются.
— Ой, спасибо вам преогромное! — обрадовано пискнула Света и выбежала в коридор…
Марья Степановна подождала, пока стихнет частый стук девичьих каблучков, потом вздохнула, подошла к стулу, где сидела гостья, и аккуратно сняла с его спинки тонкий светлый волос…
Через два дня Марья Степановна нашла Свету в цехе. Девушка, убрав длинные волосы под берет, стояла у токарного станка и микрометром вымеряла что-то на выточенной детали. Рядом с ней переминались с ноги на ногу разухабистые подопечные — Федька Комолов и Захар Кочергин.
— Ну чо ты меришь? Чо меришь? — ныл худой и долговязый как дрын Федька. — Нормально всё, я ж проверял.
— Запорол, — сурово отвечала Света. — Сам посмотри.
— Да я смотрю. Нормально всё. Чо ты придираешься? Сейчас Михалычу пожалуюсь!
— Да она измерять не умеет, — заступился за друга чернявый Захар. Он подёргал себя за чуб, посмотрел в окно, зевнул. — Свет, да хватит тебе уже. Нормальная фаска, в допуски укладывается. Пошли лучше сейчас пиво с нами пить!
— С раками?! — грозно спросила Марья Степановна, выступая из-за штамповочного станка.
— Совсем не обязательно, — съехидничал Федька.
— Ну-ка, брысь, пэтэушники! — Марья Степановна помахала рукой, словно комаров разгоняла. Завидев прибывшего в цех бухгалтера, из своей каморки выбрался бригадир Михалыч, засеменил к компании. Парни переглянулись и отступили, решив, что в конце рабочего дня будет выгодней держаться от начальства подальше.
— Сегодня, — объявила Марья Степановна Свете. — Адрес я на бумажке написала. Ты только не мойся. И какую-нибудь личную вещь возьми. А фотографии ваши и всякую другую мелочь я уже отнесла.
— Фотографии? — удивилась Света. — Не мыться? Но я же после смены!
— Вот и хорошо, — кивнула Марья Степановна. — Сразу после смены и иди. Знаешь улицу-то?
Света развернула листок, прочла вслух:
— Ленина, дом шесть, квартира семьдесят пять.
Кивнула:
— Знаю. Там рядом магазин молочный. Я в нём кефир всегда покупаю.
— Вот и купи кефир, — сказала Марья Степановна. — Пригодится…
В квартире на Ленина дом шесть было сумрачно и тесно. Всюду висели ковры и тяжёлые пыльные шторы; сразу за входной дверью громоздилась старая мебель, расставленная без всякой системы — будто только с единственной целью помешать вошедшим. Пахло нафталином и почему-то сеном — причём так сильно, что щекотало в носу. Света вспомнила драмкружок — за кулисами заводского дома культуры была примерно такая же обстановка, которую руководитель кружка называл «библейским бедламом».
— Библейский бедлам, — сказала хозяйка, кутаясь в непонятную хламиду: то ли в грязную, поеденную молью штору, то ли в безразмерный махровый халат.
Света неуверенно улыбнулась — ей показалась, что хозяйка прочитала её мысли.
— Мысли читать я не умею, — сказал хозяйка, — но догадываюсь, что ты Света от Марьи. А меня зовут Варвара.
Она вдруг быстро и крепко схватила гостью за руку и уколола бугор большого пальца чем-то острым и незаметным.
Света ойкнула и прижалась спиной к двери.
Непонятно как, но дверь оказалась заперта.
— Ты проходи, — спокойно сказала Варвара и забрала у Светы авоську с кефиром. — У меня почти всё готово…
Комната, куда хозяйка проводила гостью, разительно отличалась от убранства остальной квартиры. Ковров здесь не было ни на паркетном полу, ни на стенах, оклеенных светлыми обоями с пятиконечными звёздами; на белёном подоконнике стояли портреты членов политбюро, овеваемые дымком ароматической свечки. На проигрывателе крутилась грампластинка — ансамбль «Кудеяр» исполнял песню «Колдовское чувство».
— Подожди тут, пока я на кухню схожу, — сказала Варвара. — Можешь телевизор включить.
— Я лучше книжку почитаю, — сказала Света.
— Ну почитай, — разрешила хозяйка и ушла, прикрыв за собой дверь…
Книжки были странные, и их было много. Почти все — на непонятных Свете языках; некоторые — на старославянском, но изданные всего-то год или два тому назад. В других и вовсе вместо букв были одни цифры и непонятные значки.
Минут через пять хозяйка вернулась. Теперь она была одета в строгое чёрное платье, и Света даже не сразу её узнала.
— Завтра утром угости кефиром своих обидчиков. — Варвара поставила авоську с двумя бутылками на стол. — И жди.
— Чего ждать? — удивилась Света.
— Сама увидишь.
— Я думала, вы мне педагогический совет дадите.
— Это и есть мой совет… Всё, иди уже. У меня таких как ты — по десять штук на дню!
— Ладно… — Света встала. — Спасибо… А точно поможет?..
— Даже не сомневайся.
В тёмном пыльном коридоре девушка чуть не сбила человеческий скелет, выглядывающий из-за портьеры. С высокой полки ей на голову едва не свалилось чучело совы — или это было не чучело? Обходя комод, заставленный банками с заспиртованными корешками, Света случайно бросила взгляд на кухню, да и застыла: там на месте газовой плиты стоял здоровенный котёл, под которым пылало пламя газовой горелки; натужно шумела вытяжка, вбирая поднимающийся пар; на чёрном каменном столе трепыхалась безголовая курица со связанными лапами. Какая-то горбатая тень с ножом в руке скользнула от стены, толкнула дверь, закрывая её. Света отпрянула — она успела разглядеть уродливое лицо карлика, обрамлённое космами свалявшихся волос.
— Да иди ты, иди, — недовольно заворчала Варвара, выступая откуда-то сбоку и цепко хватая девушку под локоть.
В глазах у Светы потемнело, уши словно пылью забило, разум помутился — и очнулась она уже на многолюдной улице, не помня ни номера дома, где только что была, ни номера странной квартиры, а зная лишь, что завтра утром ей обязательно надо угостить кефиром Захара и Федьку.
Света дождалась трамвая, показала соседям проездной и села на переднее сиденье, устроив на коленях авоську с двумя бутылками. Дорога до заводского общежития заняла без малого час, но Света этого времени просто не заметила…
Утро пятницы началось звоном соседского будильника.
Света открыла глаза и целую минуту лежала, глядя в потолок.
Будильник не унимался.
Света зевнула, села и постучала в стенку кулачком:
— Семён! Вставай! На работу пора!
— Да я уже, — глухо отозвался сосед. — Это не мой будильник. Это у Диановых звонит. А они ушли уже — дверь хлопала…
Света спустила ноги на пол, дотянулась до «транзистора».
«Переходим к водным процедурам», — объявил бодрый голос диктора.
Зарядку Света проспала.
Под утренний концерт по заявкам девушка приготовила завтрак: омлет с колбасой и сладкие гренки. Налила в стакан воды из-под крана, выпила натощак, сделала дюжину приседаний и махов ногами и только потом села за стол, накрытый потёртой клеёнкой.
— Свет, у тебя сахар есть?! — прокричал из-за стены Семён.
— Нет! — отозвалась девушка. — Только что последки на гренки высыпала! Зато варенье осталось!
— Малиновое?!
— Клубничное!
— Клубничное и у меня есть! Мамино, из деревни!..
Расправившись с завтраком, Света стала собираться на работу. На завод от общежития ходил автобус, и нужно было спешить, чтобы успеть на него. В набитом под завязку салоне всегда было весело — не то что в городском троллейбусе, перевозящем скучных незнакомых людей.
Уже запирая дверь комнаты на ключ, Света вдруг вспомнила про кефир, купленный для ребят. Она ойкнула, хлопнула себя по лбу и вернулась.
Авоська с бутылками стояла за окном — в фанерном ящике, приделанном к форточке. Света достала остывший за ночь кефир, прихватила со стола две гренки и, цокая каблучками по крашеному полу, побежала на работу…
Ребята, конечно же, опоздали. Света уже полчаса работала за токарным станком, сердито поглядывая на пустые места по соседству, когда в грузовых воротах цеха наконец-то появился Захар. Он осмотрелся, будто шпион, и бочком проскользнул мимо каморки Михалыча, на ходу застёгивая халат.
— Опоздал! — грозно сказала Света.
— Дай детальку, — попросил Захар. — Ты сколько уже выточила?
— Не дам!
— А я скажу, что ты на нас плохо влияешь! От работы отвлекаешь. Вона, юбку короткую надела. А надо — штаны! Намотает подол на бабку — в одних трусах останешься… — На лице Захара вдруг отразился неподдельный интерес. — Кстати, Свет, а какие у тебя трусы? В горошек или в цветочек?
— Дурак. — Девушка покраснела. — Фёдор где?
— Сейчас придёт. Мы с ним поспорили, кто быстрей до завода доберётся: он бегом или я на троллейбусе.
— Ты победил?
— Не… Он победил. Только он теперь шагу ступить не может. Сидит на лавочке за проходной, отдувается, газировкой отпивается. Может, сходишь за ним, поможешь? А я тут за станком твоим пригляжу…
— Ну нет, — Света тряхнула головой. — Давай лучше вместе. Ты завтракал сегодня?
— Не успел. А что? Покормить меня хочешь? Это я с радостью!
— Вот и пойдём. Я только Михалычу скажу, что мы отлучимся. По комсомольской надобности.
— По комсомольской, — Захар хмыкнул. — Это ты здорово придумала! А деталь-то мне дашь? По надобности?
— Сам выточишь, — сурово сказала Света. — И чтобы с нормальной фаской!..
Кефир ребята выпили залпом — дружно булькая и дёргая кадыками.
— А ты, Светка, ничего, — одобрительно сказал Захар и, прищурившись, заглянул в широкое горло пустой бутылки. На верхней губе Захара остались смешные белые «усы», но он этого не чувствовал.
— Ещё что-нибудь есть? — спросил Фёдор, дожёвывая гренку.
— Неа.
— Жалко… Если будет — приноси. Мы пожрать любим.
Ребята действительно оголодали — Света как-то это чувствовала.
— Жениться бы! — вдруг сказал Захар. — Каша утром, борщ в обед и макароны с гуляшом на ужин… Свет, ты гуляш умеешь?
— Дурак. — неуверенно сказала Света. И, чуть помолчав, добавила:
— Умею…
В цех они вернулись дружной компанией. Прихрамывающий Фёдор рассказывал анекдот про Петьку и Василия Ивановича, Захар рукавом размазывал «усы» по щекам, Света звонко смеялась — не столько над анекдотом и «усами», сколько просто от хорошего настроения.
За открытой фрамугой окна наперебой цинькали пичуги, капель отбивала ритм вальса, а над потрескавшейся бетонной отмосткой, нагретой весенним солнцем, поднимался пар; пахло влажной тёплой землёй, горячей стальной стружкой и машинным маслом.
И Света почему-то — кажется, без всякой видимой причины — верила, что теперь у них всё будет хорошо…
— Ведьма ты, — одобрительно сказала Марья Степановна своей подруге Варваре, сидящей напротив.
По старой привычке они пили горячий чай с блюдец — так он был ароматней и вкусней.
— Значит, у девочки всё хорошо? — улыбнулась Варвара.
— Теперь эти оболтусы за ней хвостиками вьются, каждое слово ловят. Втрескались — по уши! Оба постриглись, приоделись, в цех приходят раньше всех, уже третий день двойную норму делают — лишь бы девчонка на них внимание обратила.
— А она что?
— Чистая душа. Радуется.
— Вот и славно…
В комнату, оклеенную обоями со звёздами, заглянул горбун Прошка:
— Варвара Николаевна, там к вам опять из райкома пришли. Или из обкома? Чёрт разберёт!.. Я их вчера не пустил, сказал, что нету вас. А сегодня целая делегация явилась.
Варвара подула на блюдце, покривилась недовольно. Отозвалась:
— Ну потоми их немного. Пусть на пороге потопчутся, подождут.
— Хорошо, — Прошка кивнул, вытер руки о замызганный фартук и тихо прикрыл дверь.
— Надоели, — сказала Варвара. — Я уж пять лет как на пенсии, а они всё ходят и ходят. Уехать в деревню, что ли? Бабка зовёт меня, ждёт. Говорит, как я приеду, она сразу потолок разбирать начнёт…
— Чего хотят? — спросила Марья Степановна, собирая со скатерти фантики и крошки от печенья. Ей пора было уходить — засиделась; тем более, что где-то в огромной прихожей среди мебельных завалов и пыльных штор томилась в ожидании высокопоставленная делегация.
Варвара пожала плечами:
— Я единственный специалист на весь город осталась. Работы-то много, а молодёжь не тянет — опыта не хватает. Вот и ходят ко мне делегаты, звонят, письма пишут.
— Понятно, — сказала Марья Степановна и поднялась со вздохом. — Хорошо у тебя, Варвара, только надо мне идти.
— Знаю, — кивнула хозяйка и тоже встала. — Выходи через чёрный ход, у меня там почище. Прошка покажет.
Они тепло попрощались, обнялись по-родственному. Варвара зычно кликнула Прошку, и горбун тут же явился — словно всё время ждал за порогом.
— Проводи гостью к железной двери, — велела хозяйка. — И веди делегацию. Только следи, чтоб не трогали ничего! Знаю я их!..
Прошка кивнул и, щербато ощерясь, протянул руку Марье Степановне:
— Пожалуйте, сударыня…
Вернулся он ровно через три минуты, с поклоном передал новых гостей хозяйке и тихо исчез — только было слышно, как рыгнула дверь кухни, исторгнув клуб пахнущего горечью дыма. Глава делегация, щурясь от яркого света, помахал ладонью перед лицом и неуверенно поздоровался. Он ещё не видел хозяйку — она скрылась за небольшой ширмой, сливающейся со стеной.
— И кто это пожаловал? — будто из-под земли раздался голос Варвары.
Какая-то особо впечатлительная особа из числа делегации ойкнула и покачнулась, закатив глаза. Её тут же подхватили, посадили в кресло.
— Неужто сам Михаил Юрьевич? — Варвара, подперев руками бока, выступила на середину комнаты. — Ну, добро пожаловать. Давно не виделись.
— Да уж, Варвара Николаевна. Давненько.
— Вы рассаживайтесь, гости дорогие. Не стойте… Прошка! Неси стулья!
В комнате сразу стало суетно: все крутились, стараясь найти себе место. Чувствовалось, что людям здесь неуютно.
— Видно, совсем дело плохо, раз сам первый секретарь ко мне пожаловал, — довольно заметила Варвара.
Михаил Юрьевич был единственный, кто не пытался найти себе место. Он стоял, опираясь на стол, как на трибуну и пытался снять с фетровой шляпы прилипшую паутину.
— Ну… — сказал он и поскрёб тенето ногтем. Потом вздохнул, развёл руками и повторил с чувством:
— Ну!
— Ясно, — кивнула Варвара и принялась доставать из шкафа чистые чашки — семь штук — по числу гостей. — Я же телевизор смотрю, газеты читаю, всё вижу… Энтузиазм падает. Трудовая дисциплина не соблюдается. Уважения к представителям власти мало. Партийные поручения не выполняются. Символы государства не почитаются: под гимн не встают, флагу не салютуют, герб малюют где попало и как придётся…
— Примерно так, — согласился Михаил Юрьевич и принял чашку с горячим чаем. — Показатели в области падают. Мне уже из ЦК звонили, интересовались, что происходит, велели принять меры. Выручайте, Варвара Николаевна! Вы у нас главный технолог!
— Так я ж на пенсии. Забыли?
— Помню. И вину свою знаю, понимаю всё. Вы уж меня простите, Варвара Николаевна, но не могли мы вас тогда не уволить. Никак не могли! Хорошо хоть под суд никто не пошёл…
— Тс-с! — Варвара нахмурилась. — Ладно тебе, Юрьич. Кто старое помянет… Что делать-то будем?
— Да у нас всё распланировано уже! — залебезил повеселевший Михаил Юрьевич. — Для начала проведём летучку с главными технологами, поделитесь опытом. Потом визит на лимонадную фабрику, там новую линию запускают, какой-то импортный напиток делать собираются. У нас подозрение есть, что с полуфабрикатами не всё в порядке — они к нам запакованные идут прямо из-за границы. Вот мы и боимся, как бы… Понимаете?..
— Понимаю, — сказала Варвара. — Боитесь, что из-за импортной газировки наши люди чужую страну начнут любить больше, чем Родину… Попробую проверить, что там подмешено. У меня остались знакомые в Лондоне и Варшаве, хорошо бы с ними созвониться.
— Устроим! Никаких проблем!
— А что дальше?
— Хлебозавод номер пять беспокоит. Из районов, куда поставляется их хлеб, идёт в три раза меньше добровольцев на комсомольские стройки.
— Опять, небось, приворот утром добавляют, а не вечером, как положено, — буркнула Варвара.
— И самое главное, — торопливо продолжил Михаил Юрьевич. — Наибольший, так сказать, охват всех групп населения. Это у нас ликёро-водочный завод имени Гурджиева. Сверху пришло указание изменить рецепт. Генеральный объявил борьбу за трезвость, так что теперь спиртное должно вызывать отвращение. Не обязательно сильное! Это может быть лёгкая неприязнь, неприятие… И самое главное — любовь к Родине пострадать не должна! Сможете?
— Конечно, — кивнула Варвара и горделиво развернула плечи. — Это же мой рецепт был. Всесоюзный!
— Вот и хорошо! Значит, договорились? А по итогам года мы Вас премируем. Медаль обязательно и звание ветерана труда. Сколько пенсия у вас сейчас? Поднимем! Может у вас какие-то личные просьбы будут? Автомобиль? «Волга» или «Жигули»? Квартира?
Он шевельнул пальцами, и ему тут же вложили в руку блокнотик и золочёный карандаш.
— Да не надо мне ничего, — раздражённо отмахнулась Варвара. — Всё у меня есть! Я же не ради денег работаю, а ради страны нашей.
Она грозно оглядела гостей; никто её взгляда не выдержать не мог — отворачивались, ёжились, чаем давились.
— Всё сделаем, как положено, Михаил Юрьевич! — Варвара стукнула кулаком по столу, и гости вздрогнули. — Мы их научим — Родину любить!..
Припадочная Матрёна уже в феврале знала, что в июне начнётся война. Так и сказала всем собравшимся у сельмага, что двадцать второго числа, под самое утро, станут немецкие бомбы на людей падать, а по земле, будто беременные паучихи, поползут железные чушки с белыми крестами. Мужики помрачнели: Матрёна зря слова не скажет. Что бы там в газетах ни писали, но раз припадочная сказала, значит всё по еённому и выйдет.
Так всё и вышло.
Ходили потом к припадочной Матрёне и мужики, и бабы; спрашивали, когда война кончится, да что со всеми будет. Только молчала Матрёна, лишь глазами кривыми страшно крутила, да зубами скрипела, будто совсем ей худо было.
Одному Коле Жухову слово сказала, хоть и не просил он её об этом.
— Уйдёшь, Коля, на войну, когда жена тебе двойню родит. Сам на войне не умрёшь, но их всех потеряешь…
Крепко вцепилась припадочная в Колю; как ни старался он её стряхнуть, а она всё висла на нём и вещала страшное:
— Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют. Но не будет нашей победы, Коля. Все умрём. Один ты жить останешься. Ни народу не станет, ни страны. Всё Гитлер проклятый пожжёт, всё изведёт под самый корень!
Никому ничего не сказал тогда Коля. А на фронт ушёл в тот же день, когда жена родила ему двойню: мальчика Иваном назвали, а девочку — Варей. Ни увидеть, ни поцеловать он их не успел. Так и воевал почти год, детей родных не зная. Это потом, в отступлении, догнала его крохотная фотокарточка с синим клеймом понизу, да с въевшейся в оборот надписью, химическим карандашом сделанной: «Нашему защитнику папуле».
Плакал Коля, на ту карточку глядючи, те слова читая.
У сердца её хранил, в медном портсигаре.
И каждый день, каждый час, каждую минуту боялся — а ну как матрёнино слово уже исполнилось?! Ну как всё, что у него теперь есть, — только эта вот фотография?!
Изредка находили его письма с родины — и чуть отпускало сердце, чуть обмякала душа: ну, значит месяц назад были живы; так, может, и теперь живут.
Страшно было Коле.
Миллионы раз проклинал он припадочную Матрёну, будто это она в войне была виновата.
Воевал Коля люто и отчаянно. Ни штыка, ни пули не боялся. В ночную разведку один ходил. В атаку первый поднимался, в рукопашную рвался. Товарищи немного сторонились его, чудным называли. А он и не старался с ними сойтись, сблизиться. Уже два раза попадал он в окружение, и выходил к своим в одиночестве, потеряв всех друзей, всех приятелей. Нет, не искал Коля новой дружбы, ему чужих да незнакомых куда легче было хоронить. Одно только исключение случилось как-то ненарочно: сдружился Коля с чалдоном Сашей — мужиком основательным, суровым и надёжным. Только ему и доверил Коля свою тяжкую тайну. Рассказал и про Матрёну, что никогда она не ошибалась. Хмуро смотрел на Колю чалдон, слушая; челюстью ворочал. Ничего не ответил, встал молча и отошёл, завернулся в шинель и заснул, к стенке окопа прислонившись. Обиделся на него Коля за такую душевную чёрствость. Но на рассвете Саша сам к нему подошёл, растолкал, проворчал сибирским басом:
— Знал я одного шамана. Хорошо камлал, большим уважением в округе пользовался. Говорил он мне однажды: «несказанного — не изменишь, а что сказано, то изменить можно».
— Это как же? — не понял Коля.
— Мне-то почём знать? — пожал плечами чалдон.
В октябре сорок второго ранили Колю при артобстреле — горячий осколок шаркнул по черепу, содрал кусок кожи с волосьями и воткнулся в бревно наката. Упал Коля на колени, гудящую голову руками сжимая, на чёрную острую железку глядя, что едва его жизни не лишила, — и опять слова пропадочной услыхал, да так ясно, так чётко, будто стояла Матрёна рядом с ним сейчас, и в самое ухо, кровью облитое, шептала: «Сам на войне не умрёшь. Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют».
Да ведь только смерти не обещала припадочная! А про ранения, про контузии ничего не сказала, не обмолвилась. А ну как судьба-то ещё страшнее, чем раньше думалось? Может, вернётся с войны он чушкой разумной, инвалидом полным — без рук, без ног; тулово, да голова!
После того ранения переменился Коля. Осторожничать стал, трусить начал. Одному только Саше-чалдону в своих опасениях признался. Тот выслушал, «козью ногу» мусоля, хмыкнул, плюнул в грязь, да и отвернулся. День ждал Коля от него совета, другой… На третий день обиделся.
А вечером сняли их с позиций и повели долгим маршем на новое место.
В декабре сорок второго оказался Коля в родных краях, да так близко от дома, что сердце щемило. Фронт грохотал рядом — в полыхающем ночью небе даже звёзд не было видно. И без всякой Матрёны угадывал Коля, что считанные дни остаются до того, как прокатится война по его родине, раздавит деревню его и избу. Мял Коля в жёсткой руке портсигар с фотокарточкой, и колючей горечью давился, бессилие своё понимая. Когда совсем невмоготу сделалось, пришёл к капитану, стал просить, чтобы домой его отпустили хоть бы на пару часов: жену обнять, сына и дочку, крохотных, потискать.
Долго щурился капитан, карту при свете коптилки разглядывая, вымеряя что-то самодельным циркулем. Наконец, кивнул своим мыслям.
— Возьмёшь, Жухов, пять человек. Займёшь высоту перед вашей деревней. Как окопаешься, да убедишься, что кругом тихо, — тогда можешь и семью проведать.
Козырнул Коля, повернулся кругом — и радостно ему, и страшно, в голове будто помутнение какое, а перед глазами пелена. Вышел из блиндажа, лоб об бревно расшиб — и не заметил. Как до своей ячейки обмёрзшей добрался — не помнил. Когда очухался немножко, стал соседей потихоньку окликивать. Чалдона Сашку с собой позвал. Москвича Володю. Очкарика Веню. Петра Степановича и закадычного друга его Степана Петровича. Поставленную задачу им обрисовал. Хлеба свежего и молока парного, если всё удачно сложится, посулил.
Выдвинулись немедленно: у Сашки-чалдона — винтовка Токарева, у Володи и Вени — «мосинки», у Петра Степановича — новенький ППШ, у Степана Петровича — проверенный ППД. Гранатами богато разжились. Ну и главное оружие пехоты тоже взяли, конечно, — лопатки, ломики — шанцевый инструмент.
По снежной целине пробираться — только для сугрева хорошо, а удовольствия мало. Так что Коля сразу повёл отряд к торной дороге. По укатанной санями колее бежать можно было — они и бежали кое-где, но с оглядкой, с опаской. Шесть километров за два часа прошли, никого не встретили. Деревню стороной обогнули, по лесовозной тропе на высоту поднялись, огляделись, место рядом с кустиками выбрали, окапываться начали, стараясь вынутой мёрзлой землёй снег не чернить. Сашка-чалдон под самыми кустами себе укрытие отрыл, ветками замаскировал, настом обложил. Рядом москвич Володя устроился: такие себе хоромы откопал, будто жить тут собирался — земляную ступеньку, чтоб сидеть можно было, сделал; бруствер по всем правилам; нишу под гранаты, выемку под флягу. Очкарик Веня не окоп сделал, а яму. Заполз в неё, ружьё наверху оставив, вынул из кармана томик Пушкина, да и забылся, читая. Коля Жухов, в землю зарываясь, недобро на соседа поглядывал, но молчал до поры до времени. Спешил, до конца дня надеясь в деревню сбегать, своих навестить — вон она, как на ладони; даже избу немного видно — курится труба-то, значит, всё в порядке должно быть… Пётр Степанович и Степан Петрович один окоп на двоих копали; не поленились, к сосне, в отдалении стоящей, сбегали за пушистыми ветками; в кустах несколько слёг вырубили, сложили над углом окопа что-то вроде шалашика, снежком его присыпали, на дне костерок крохотный развели, в котелке воды с брусничным листом вскипятили.
— Жить можно, — сказал Пётр Степанович, потягиваясь.
Да и умер.
Точно в переносицу, под самый обрез каски, ударила пуля.
Охнул Степан Петрович, оседающая друга подхватывая, кровью его пачкаясь, кипятком обжигаясь.
— Вижу! — крикнул из кустов Сашка-чалдон. — Ёлка! Справа!
Выронил книжку Веня-очкарик, встал за винтовкой, да и сполз назад в яму, её края осыпая, себя, умирающего, хороня.
— Метко бьёт, сволочь, — зло сказал Сашка, засевшего врага выцеливая. — Да и мы не лыком шиты.
Хлопнул выстрел. Закачались еловые лапы, снег отряхивая; скользнула по веткам белая тень — будто мучной куль сорвался с макушки хвойного дерева. А секундой позже наперебой загрохотали из леса пулемёты, взбивая снежные фонтаны, срезая кусты.
Понял Коля, что не поспеть ему сегодня домой. Наитием животным почуял, что пришло время страшной потери, предсказанной Матрёной. За портсигар схватился, что в нагрудном кармане спрятан был. И во весь рост поднялся, врага высматривая, ни пуль, ни штыков не боясь.
Ухнули взрывы — и в уши будто снегу набило. Провёл Коля рукой по лицу, посмотрел на кровь, — пустяки, поцарапало! Увидел за деревьями белую фигуру, взял на мушку, выстрелил. Из своего окопа выпрыгнул; не пригибаясь, к Степану Петровичу перебежал, из-под Петра Степановича пистолет-пулемёт вытащил. Захрипел:
— Огонь! Огонь!
Справа и слева полыхнуло коротко; выплеснулась чёрная земля на белый снег, испятнала его, выела. Застучали по мёрзлым комьям бруствера пулемётные пули. Одна ожгла Коле шею, но он будто от пчелы отмахнулся, ответил в сторону леса длинной очередью. Повернулся к Степану Петровичу, увидел, как у того глаза стынут и закатываются. Кинулся к москвичу Володе.
— Почему не стреляете?!
Тяжело ударило взрывом в бок, сшибло с ног. В ухе лопнуло; горячее и вязкое тонкой струйкой потекло на скулу. Поднялся, покачиваясь, Коля. Тяжело посмотрел в сторону леса, куда мальчишкой по грибы и ягоды ходил. Разглядел белые фигуры, на заснеженный луг выходящие. И так взъярился, так взбеленился, что в рукопашную на пулемёты бросился. Но и двух шагов сделать не смог, оступился, упал, лицом в горячий снег зарывшись, — вдохнул его, глотнул.
Успокоился…
Долго лежал Коля, о несправедливой судьбе думая. Не должно так быть, чтобы солдат жить оставался, а семья его умирала! Неправильно это! Бесчестно!
Встал он, сутулясь сильно. Мимо мёртвого Володи, взрывом из окопа выброшенного, прошёл. Сел на изрытый снег возле кустов измочаленных. Трёх фашистов подстрелил, залечь остальных заставил. Увидел, как со стороны просеки, ломая берёзки, выползает железная чушка с крестом на горбе. Сказал громко, но себя почти не слыша:
— Никогда припадочная Матрёна не ошибалась.
Сашка-чалдон, от земли и пороха чёрный, схватил его за руку:
— В окоп давай! Чего, дурак, расселся?!
Вывернулся Коля, отодвинулся от друга. Сказал сурово:
— Да только насчёт меня у неё ошибка выйдет…
По-охотничьи точным выстрелом сшиб Сашка пытающегося подняться фрица, потянулся к приятелю, думая, что от контузии тот совсем одурел.
— Если умру я, не станет в её предсказании силы, — ещё дальше отодвинувшись, пробормотал Коля.
Близкий взрыв осыпал его землёй. Пулемётные пули пробили шинель.
— Только наверняка нужно… — сказал Коля, гранаты перед собой раскладывая. — Чтоб ни осечка, ни какая случайность… И тогда мы победим… Тогда…
Он повернулся к другу, широко и светло ему улыбнулся:
— Ты слышишь меня, Саня?! Теперь я точно знаю, что мы победим!
Коля Жухов один пошёл на фашистов — в полный рост, улыбаясь, с высоко поднятой головой. Спускаясь с холма, он расстрелял боекомплекты ППШ, ППД и двух «мосинок». Он лопатой зарубил немецкого офицера, не обращая внимания на ожоги пистолетных выстрелов. Потом Коля Жухов подобрал немецкий автомат и направился к вражеским пулемётчикам. И он дошёл до них, несмотря на пробитую ногу и отстреленную руку. Коля Жухов смеялся, глядя, как бегут от него чужие солдаты.
А когда за его спиной, ломая сухостой, наконец-то выросла стальная махина с крестом, Коля Жухов спокойно повернулся и поковылял ей навстречу, ничуть не боясь рычащего на него курсового пулемёта. Делая два последних шага, Коля сдёрнул с себя избитую пулями шинель и выдернул чеки из закреплённых на груди гранат. Спокойно примерившись, лёг он под широкую гусеницу. И когда она уже наползала на него, он вцепился в трак окровавленными пальцами и что было сил, хрипя от натуги, потянул его на себя, будто боялся, что какое-нибудь провидение остановит сейчас громыхающую машину.
Воробей постучался в окно.
Екатерина Жухова вздрогнула и перекрестилась.
Дети спали; их даже недавние стрельба и взрывы за околицей не побеспокоили.
Щёлкали ходики.
Потрескивал фитиль лампадки.
Екатерина отложила перо, отодвинула бумагу и чернильницу.
Она не знала, как начать новое письмо.
Крепко задумавшись, она незаметно для себя задремала. И очнулась, когда в комнате вдруг громко скрипнула половица.
— Его больше нет.
Чёрная тень стояла у порога.
Екатерина зажала рот руками, чтобы не закричать.
— Он обманул меня. Умер, хотя не должен был.
Чёрная тень подвинулась ближе к печи. Опустилась на лавку.
— Всё изменилось. Теперь живите. Вам теперь можно…
Екатерина посмотрела на зыбку, где тихо спали Иван и Варя. Отвела от лица дрожащие руки. Говорить она не могла. Выть и причитать ей было нельзя.
— Твой Николай не один такой. Их больше и больше. И я уже не знаю, что будет дальше…
Чёрная тень, вздохнув, медленно поднялась, надвинулась. Огонёк лампадки колыхнулся и погас — стало совсем темно. От неслышных шагов застонали половицы — ближе и ближе. Скрипнула тронутая невидимой рукой зыбка.
— Знаю только, что теперь всё будет иначе…
Утром Екатерина Жухова нашла на лавке портсигар. Внутри была маленькая фотокарточка, в оборот которой навечно въелась сделанная химическим карандашом надпись.
А чуть ниже её кто-то приписал мужским незнакомым почерком два простых слова:
«Он защитил».
ЧТО ТАМ?! — хозяева умолкают, лица делаются похожими на восковые маски, глаза — на стеклянные пуговицы. Старик медленно поднимает палец к губам — «тс-с!» — но все молчат и так, напряжённо вслушиваются в тишину.
Двери заперты на три замка. Ставни закрыты и заколочены. Печная труба перекрыта вьюшками. Под полом все продухи заложены. Никому не пробраться в дом.
Однако хозяева не чувствуют себя в безопасности. Страх не даёт людям спать, и они собрались здесь вместе — восемь человек, три поколения — большая семья. Напуганы все — и дед, вцепившийся в берданку, и неслышно молящаяся старуха, и обнимающий сына отец, и беззвучно плачущая мать.
Они знают — пришла их очередь. Они чувствуют — смерть рядом. Может быть этой ночью, может следующей брякнет что-то на крыльце, или стукнет на крыше, или хлопнет по наличнику — и уже на рассвете их станет на одного человека меньше…
ЧТО ТАМ?! — Мыши возятся? Жук стену точит? Лягушка в подполье голос пробует?
Или это смерть подошла к их дому?..
Рано утром, когда запертые в курятниках петухи только пробовали голос, в деревне появился чужак. На нём были серые от пыли галифе, побитые яловые сапоги и поношенная шинель без каких-либо знаков различия. Мятый картуз, если не приглядываться, можно было принять за форменную фуражку без кокарды, а выправка и шаг чужака выдавали, что это настоящий солдат, а не простой бродяга в военной одежде.
Остановившись у колодца, солдат из-под руки оглядел окна, в которых уже горели отсветы солнца, встающего из-за низкой полосы облаков, крякнул и скинул с плеч на землю тяжёлый мешок.
— Эх, мать, — сказал он негромко и взялся за тяжеленную бадью, стоящую на колодезной лавочке.
Массивный ворот скрипел долго — вода была глубоко. А пил солдат ещё дольше — присосался к воде и не отрывался, хлюпал, словно поросёнок, пузыри пускал. Потом умылся из той же бадьи, бритую голову намочил. И опять огляделся.
Петухи пели, а людей видно не было.
— Эх, мать, — совсем тихо сказал солдат и, выплеснув воду в канаву, подхватил мешок.
Из-за кустов сирени вдруг выкатилась колченогая собачонка, зашлась лаем, но чужак как-то особенно цыкнул на неё, и она сразу притихла, поджала хвост и, сев в придорожную пыль, принялась выкусывать блох, издалека уважительно поглядывая в сторону идущего по деревне гостя. А тот словно бы гулял не спеша: осмотрел бывший купеческий дом, заглянул в мёртвые окна брошенной, сползающей в овраг избёнки, постоял у сохнущего палисадника, к огородам прошёлся. Потом, видимо, выбрал избу — невысокую, крепкую, с двумя печными трубами, с холодным приделком и широким двором. Взошёл на крыльцо, ударил в дверь кулаком — звук был, словно дерево о дерево стукнуло.
— Спите, хозяева?!
Открывать ему не спешили. Однако и он уходить не собирался — стоял, ждал, слыша тихую возню за дверью, замечая движение за резными ставнями.
Дождался.
— Чего надо? — недобро спросили его.
Он поглядел на дверь, чувствуя взгляд хозяина, по голосу угадывая возраст.
— Работу ищу, отец.
— Нет тут тебе работы. Уходи.
— А верно ли нет? Ты бы спросил, что я умею.
— Не нужно нам ничего. Иди уж.
— А не пойду. Два дня не жрамши, голодное брюхо велит тут остаться.
— Уноси своё брюхо, пока цело.
— Не пугай зря, отец. Пуганные мы — и я, и брюхо моё. Ты мне скажи лучше, что за страх в вашей деревне. Почему петухи поют, а дворы запертые стоят? Почему шавка всего одна, да и та где-то ховалась? Почему ты дверью от гостя отгородился, на крыльцо не выходишь?..
Ответа не было долго.
Наконец, брякнул крючок, стукнул засов, скрипнул замок — дверь приоткрылась.
— Экий ты… Настырный…
Из дома выглянул седой дед с берданкой на руках, сощурился, глазами к белому свету привыкая. Спросил:
— Солдат, что ли?
— Было дело, — кивнул гость. — Но могу и плотничать, и слесарничать, пахать, копать, косить.
— Уходи, солдат, — перебил дед. — Уходи ты из нашей деревни, беги подальше и не оглядывайся. У нас, кто мог, все ушли. Побросали хозяйство, сбежали.
— А вы чего остались?
— А некуда нам бежать, разве только в чистое поле или в лес — но там ещё страшней.
— И от чего бежите?
— От смерти, солдат.
— Так ведь от неё не убежишь… Ты бы пустил меня в дом, отец. О беде вашей рассказал бы. Глядишь, и придумали бы чего…
— Пусти его, батя, — шагнув из тёмных сеней, сказал измождённый мужчина. Из-за его плеча выглядывала заплаканная женщина. За подол её платья держались двое детей — мальчик и девочка, погодки.
— Некуда, значит, вам идти, — тихо сказал солдат и покачал головой. — Эх, мать…
Блюдо варёной картошки с постным маслом, резаный кольцами лук, пареная морковь, ломоть хлеба и домашний квас из подполья — вот и всё угощение.
Собравшаяся у стола семья смотрела, как трапезничает солдат — словно службу служит — всякое движение точное, каждый столовый инструмент при деле и на месте, ни крошки мимо рта не упадёт, ни капли не капнет.
— Ну и что тут у вас творится? — спросил гость, управившись с половиной трапезы и ко второй половине примеряясь.
— Упырь у нас бродит, вот чего, — сказал, хмурясь, дед.
— Понятное дело, — кивнул солдат, ничуть не удивившись ответу. — А как зовут-то его?
— Кого? — не понял хозяин.
— Упыря, конечно. Жил, небось, у вас в деревне мужичок тихий да одинокий, и помер незаметно. Вы хоронить его собрались, может и закопали уже, как вдруг гроза случилась, после которой покойник и пропал. Так?
— Так, — кивнул дед, недоверчиво слушая солдата и словно какую подлость от него ожидая.
— А потом этот мужичок стал к вам приходить и в избы стучать. Так?
— Так!
— В чью избу постучит, там покойник. По всей деревне прошёл. От дома к дому. Теперь вот ваша очередь.
— Откуда знаешь, солдат? — Дед медленно встал, за берданкой потянулся.
— Так понятное дело, — спокойно повторил солдат. — Кладбище ваше видел, могилы свежие. Пока сюда шёл, по сторонам глядел, кумекал.
— А как нам от напасти этой спастись, знаешь?
— Убить упыря, да и дело с концом… — Солдат положил в рот последние крохи, встал, за котомку свою взялся. — Ну так что, добрые люди, — найдётся ли для меня работа?
Времени у них оставалось немного — день да вечер — так сказал солдат. Он никуда не ушёл — не отпустили его, но и за дело взяться не позволили — дед велел обождать, чтобы всё обговорить с соседями. Уж две делегации приходили, смотрели на чужого гостя, расположившегося в горнице.
— А ну обманет? — опасался дед Андрей, три дня тому назад схоронивший среднего сына и теперь отчего-то думающий, что остальных его родственников упырь не тронет.
— А плата какая? — волновалась молодуха Анна Шаманова. — Чего он взамен-то хочет?
Плату солдат запросил скромную: пятую часть серебра и золота от того, что есть во всей деревне. А много ли в деревне ценного металла? Ну, крестики у кого-то припрятаны, ну, старые монеты кто-то сберёг, ну, помещичья посуда в чьём-то хозяйстве сохранилась. Поди попробуй всё учти! Не станет же солдат в каждый двор ходить, в каждом доме шариться, подсчитывая, что ему недодали.
— Ну вот положу я ему подстаканник, — шептал дед, провожая гостей к воротам. — Ну, пару золочёных окладов снимем. Наберём, чай, нужную часть…
Утро кончилось — кончились и совещания. Пришла в горницу делегация — сразу тесно стало, душно; в доме яблоку негде упасть.
— Ладно, солдат, — сказал дед, — есть у нас для тебя работа. И плату соберём.
— Глядите, не обманите, — погрозил пальцем солдат — в шутку ли, взаправду ли. — А то бы хуже не вышло. Я ведь золото не для себя собираю. Должок на мне большой — вот и приходится по деревням бродить.
К обеду порешили всё остальное — и золото нашли, и серебро, показали солдату, а потом спрятали от него клад под печку — сначала, мол, работа, потом оплата: подстаканник серебряный, оклад золотой, подсвечник, две барские ложки, серёжка и тонкая цепочка.
— Помощь нужна какая? — спросил дед, готовый, если надо, свою берданку отдать.
— Не нужно, — ответил солдат. — Сам всё сделаю. Вы только не мешайте.
Весь день просидел солдат в чулане: точил что-то, строгал, постукивал. Старик пару раз заглядывал к нему, звал к столу, да и уходил, не дождавшись ответа.
К вечеру работа была закончена. Выволок солдат из каморки тяжёлое чучело, посадил его перед дверью, берёзовые руки на липовых коленях пристроил, резное лицо к окну поворотил, соломенные волосы пригладил — в сумерках и не разглядишь, что в сенях не человек сидит, а деревянный болван.
— Зачем это? — недоверчиво спросил старик, оглядывая жуткое чучело, стерегущее вход.
— Положено так, — ответил солдат. — Теперь его оживить надо.
— Оживить? — ужаснулся дед.
— Ну, как бы… Сердце ему нужно… Принесите петуха!
За птицей отправили женщину. Вернулась она через несколько минут, принесла не петуха, а курицу, зажав её подмышкой. Осиновая колода, что заменяла болвану туловище, была продолблена насквозь — вот в эту дыру солдат и сунул одуревшую от страха несушку, а чтобы та не выбралась, обернул колоду холстиной и обвязал верёвкой.
— Уж не колдун ли ты? — спросил дед, мрачно глядя на манипуляции гостя.
— Может и колдун, — пожал тот плечами. — Поди теперь разбери — время-то странное, непонятное.
— И где ты всему этому выучился?
— А на войне и выучился.
— Это на какой же?
— Просто так спрашиваешь? — нахмурился солдат. — Или на самом деле знать хочешь?
Что-то нехорошее мелькнуло в его взгляде, недоброе, страшное. Старик испугался, отвёл глаза.
— Мы уже прорвали оборону и шли на Выборг, — сказал солдат, — как вдруг вокруг мертвецы начали вставать. Все солдаты, которых мы убили, поднялись и набросились на нас, только теперь пули им были нипочём. И те наши, кто погибал, тоже вставали, и дрались уже на их стороне. Эх, мать, ну и страху мы тогда натерпелись! Драпали так, что штаны теряли. Из боя ушли, думали, выжили. А вот хрен! Чёртовы финны! У них в каждой деревеньке, в каждом хуторке мертвецы прятались. Я два года выбирался из тех мест — и сам сейчас не верю, что выбрался. Два года я жил среди мертвецов! Проклятый Маннергейм превратил половину своей страны в ад, лишь бы она не досталась Советам… Говорят, он плохо кончил — сошёл с ума и превратился в какую-то морскую тварь, скользкую, как сопля. А его мертвецы так и служат ему — и тем, кто его таким сделал… Эх, мать…
Старик мало что понял из сказанного, но выяснять побоялся.
— Я видел это много раз в финских деревнях и на границе, — продолжал солдат, глядя в окно и качая головой. — Сначала всегда появляется один мертвец из местных. Его называют вербовщиком — он ходит от дома к дому и несёт смерть. Если его не остановить, он отправит на кладбище всю деревню. А потом появляется другой мертвец — его зовут поводырём…
— Прекрати это, — прошептал старик, закрывая ладонями уши. — Прошу — прекрати…
Ночью солдат вышел на улицу, глянул на звёздное небо, прислушался и сразу определил, откуда ждать страшного гостя — в северной стороне такая тишь стояла, что казалось, будто нет там ничего: ни бессонных пичуг, ни травы с деревьями, ни насекомых — только чёрный бездонный провал прямо в звёздный космос, в вечный безмолвный вакуум, в другой мир.
— Эх, мать, — выдохнул солдат и поёжился.
Он вернулся в дом, оставив дверь открытой. Заглянул в комнату, где на печи и полатях спрятались хозяева — все восемь человек. Задул лампадку, отвернул к стене икону, тихо перешёл в сени, где сидел деревянный болван с живым куриным сердцем внутри, и начал доставать из торбы странные предметы: камень, похожий на череп, изогнутый медный нож, костяной рог, железный крюк. Разложив всё своё имущество, солдат куском мела нарисовал какие-то знаки на стенах, начертил рассыпающей головешкой несколько символов на пороге и опустился на колени перед самым входом. В правой руке он держал нож. В левой — крюк.
Солдат был совершенно спокоен — дело своё он знал хорошо, а смерти давно не боялся.
У него ещё оставалось немного времени — он чувствовал это. Вербовщик сейчас был далеко — прятался где-то на окраине, в какой-нибудь сырой яме, или на илистом дне пруда, или даже в болоте, где полно пиявок, лягушек и червей. Вербовщик набирался силы — той непонятной чужеродной силы, что возвращала к жизни покойников и убивала живых.
— Николай, — тихо позвал солдат и взял в руки маленький бубен, испещрённый узорами — возможно, письменами на нечеловеческом языке.
Он почувствовал, что где-то в северной стороне словно вздрогнуло что-то — холодное, скользкое и мёртвое.
— Николай, — повторил солдат чуть громче и один раз ударил пальцами по сухой натянутой коже. — Иди к нам. Иди сюда.
Тишина давила на уши. Темнота обжигала глаза.
Время ещё оставалось — минута, две или три. Пока можно было сбежать, покинуть этот дом, эту деревню — вербовщик не уйдёт отсюда, он будет преследовать только тех, кого знал при жизни лично.
— Я жду тебя, Николай, — сказал солдат, и ему показалось, что он слышит ответ.
Где-то там — на севере — в бездонной тишине родился странный звук — то ли вздох, то ли всхлип — это мёртвый вербовщик Николай наконец-то выбрался из своего убежища и направился на зов.
— Ну вот и хорошо, — сказал солдат.
Он открыл дверь пошире и подпёр её осиновым дрыном.
В избе было жарко, но людей, спрятавшихся на печи и полатях, бил озноб. Шутка ли — знать, что все двери для смерти сейчас открыты, все засовы сняты-откинуты. И надежда только на безвестного дезертира, который и имени-то своего не назвал, а лишь пугал всякими небылицами.
Щёлкал маятник ходиков.
Цвиркал под печкой сверчок.
Потом птица в окошко стукнула — и всё стихло, даже часы встали.
Дед вцепился в берданку, выглянул с полатей из-за корзин и тут же назад спрятался — в избе темень, хоть глаз выколи!
Но только… Чу!.. Что это?
Будто вздох.
Или всхлип.
Прямо под окном с северной стороны.
И шаг — редкий, тяжёлый, будто не ноги, а дубовые колоды по земле ступают.
Застонало крыльцо, треснули ступени.
Никак мертвец в дом вошёл?
Где же ты, солдат?! Чего тянешь?! Что задумал?!
Хлопнуло что-то. Бухнуло. Зазвенело.
Курица коротко крикнула.
Загрохотало в сенях, загремело, застучало.
И всё смолкло…
Час лежали люди под потолком, рта открывать не смея.
Два часа лежали, боясь шевельнуться.
Три…
Только на рассвете, убедившись, что живы, выбрались из укрытий, лампадку зажгли, вооружились, чем попало, и опасливо вышли в сени.
Деревянный болван был разбит неведомой силой: колода на три части раскололась, одна берёзовая рука на окне висела, другая у порога валялась, липовых ног и вовсе не было — они потом на улице нашлись, все поломанные, перекрученные. А от курицы только кровавые перья и остались.
Упырь лежал в углу — скорчившийся, чёрный, иссохшийся. В боку его торчал железный крюк, в затылок глубоко впился кривой медный нож, в развороченном рте намертво засел камень, похожий на череп.
А рядом с убитым мертвецом распластался солдат. Ран на его теле видно не было, и крови на пол не натекло, однако с первого взгляда как-то становилось ясно, что он мёртв.
— Эх, мать, — тихо сказал дед, выпуская из рук свою берданку.
Хоронили солдата с почестями — гроб сделали крепкий, крашеный, настоящий, хорошего попа из соседнего села позвали, панихиду заказали, могилу вырыли на высокой светлой части кладбища, крест из старых рессор склепали — аж в человеческий рост.
А в низине за изгородью двумя днями раньше закопали и убитого упыря. Оставили на его могиле ореховый крест да доску с выжженным именем — вот тебе и вся память, сосед Николай.
Поминали солдата шумно, пьяно, весело. Самогон кутьёй заедали, детей сластями закармливали. Под вечер на улице никого не осталось — кто пьяный свалился, кто, за страшные дни страшно уставший, наконец-то уснуть смог.
И никто, кажется, не видел, как в три часа ночи на чистом звёздном небе при полной луне вдруг появилась низкая тяжёлая туча, как в считанные минуты она набрякла и расползлась, и в брюхе её засверкали зарницы, похожие на огненных червей — некоторые из них прорывались наружу, вонзались в кладбищенскую землю — в свежие могилы.
Не прошло и часа — странная гроза стихла. Туча растворилась, словно дым, так ни капли и не пролив. Погасли призрачные огни на могильных крестах.
Ещё минута-другая — и горячая земля вздохнула, зашевелилась. Покосились ограды, полопались могильные плиты, с треском завалилась огромная берёза, и лопнул старый дуб.
А потом накренился, повернулся и выворотился из земли склёпанный из старых рессор крест. И словно бы пасть в могиле открылась — чёрная глотка с обломками гробовых досок вместо зубов.
И там — в глотке этой — ворочался кто-то.
Выбирался…
Рано утром, когда петухи только голоса пробовали, в окно постучали.
Дед спал чутко, как все старики, поэтому глаза открыл сразу, но не сразу понял, что его разбудило.
Через минуту стук повторился — кто-то шлёпал по стеклу ладонью; стекло дребезжало, будто жаловалось.
Дед спустил больные ноги на пол, сунул их в валенки. Поднялся, кряхтя, за спинку кровати цепляясь. Постоял, выжидая, привыкая к боли.
— Что там, батя? — тихо, чтоб не потревожить детей, спросил взрослый сын.
— Спите, — махнул рукой старик.
Он отдёрнул занавеску, выглянул в окошко, но ничего не разглядел в тумане.
С улицы опять стукнули — теперь на крыльце.
— Спите, — повторил дед и, взяв берданку, похромал в сени.
Уличная дверь была заперта. Старик потоптался перед ней, слыша какие-то звуки, спросил тихо, почти прошептал:
— Кто там?
— Это я. Открывай.
Голос был знакомый, только вот чей — дед спросонок вспомнить не мог.
— Ты, что ли, Михалыч?
— Открывай, я на минутку всего, — отозвались из-за двери.
Старик сдвинул щеколду:
— Ну, чего тебе? Похмелиться пришёл? Нашёл тоже время…
Чёрная фигура, окутанная туманом, шагнула на порог. Пахнуло землёй и сыростью, повеяло холодом.
— Михалыч?
Нет, это был не сосед.
В дверном проёме стоял солдат — тот самый, которого они похоронили, на чьих поминках кутью ели и самогоном запивали.
— Ну вот и свиделись, хозяин.
Берданка выпала из дрожащей руки.
— Ты… Ты…
— Не ждал? Так ведь я за платой своей пришёл. Где вы её спрятали? Под печкой? А вещи мои собрали, как я велел?
— Ты же умер! — выдохнул старик.
— Три года назад, — кивнул солдат. — Там, где я был, не осталось живых.
— Но ты убил упыря…
— А это часть моей работы. Вербовщик не остановился бы, пока вы все не оказались бы на кладбище. Поэтому первое, что делает поводырь — убивает вербовщика.
— Зачем? — Старик опустился на колени — ноги не держали. Солдат усмехнулся, глядя на него, пожал плечами — чего, мол, тут непонятного.
— Вы должны жить. Вы — наш резерв, наш племенной скот. Откуда мои хозяева станут брать свежих мертвецов, если живых людей не останется? Рожайте детей, растите их — пока не придёт время. И тогда кто-то из вас превратится в нового вербовщика. И он опять пойдёт по деревне — от дома к дому, от семьи к семье…
Солдат по-хозяйски шагнул в тёмный тихий дом, прошёл через комнату, сунул руку под печку и вытащил узел с серебром и золотом. Проснувшаяся от шума старуха глянула с лежанки в его сторону — да и обмерла, обомлела. На полатях завозились потревоженные дети, что-то испуганно спросила у мужа молодая хозяйка.
— Спите, — велел солдат. — Рано ещё.
Он снял с крюка свою торбу, сунул в неё полученную награду и вернулся в сени.
Опомнившийся старик встретил его у порога: крепко вцепился в берданку, резко вскинул её к плечу. Выплеснувшееся из ствола пламя ударило солдата в лицо — он покачнулся, отступил на шаг, но не упал. Из разбитой глазницы мертвеца вывались сплющенная пуля, покатилась по полу.
— До свидания, старик, — тихо сказал солдат. — До скорого свидания.
Он подвинул плечом хозяина дома, толкнул дверь и растворился в тумане.
Задыхающийся старик прыгнул за ним, растопырил руки — но ловить было уже некого. Он бросился к забору, повис на калитке, лепеча что-то, умоляя или проклиная — не разобрать.
А мимо него в сырой серой мгле проходили по деревенской дороге люди. Брели медленно, шаркали, спотыкались, следуя на северо-запад за своим поводырём в галифе и шинели без знаков различия. Евсей Халимов, Василий Конев, Настя Степанова, Трофим Блохин — двенадцать человек, двенадцать вставших из могил мертвецов.
Пополнение…
ЧТО ТАМ?!
Хозяева просыпаются от малейшего шума, их лица делаются похожими на восковые маски, глаза — на стеклянные пуговицы. Двери заперты, ставни закрыты, продухи заложены — никому не пробраться в дом. Но они не чувствуют себя в безопасности. Каждый день и каждую ночь, каждый час и каждую минуту страх не отпускает их. Они знают — рано или поздно придёт их очередь. Они помнят — смерть рядом. Может быть этой ночью, а может через год брякнет что-то на крыльце, или стукнет на крыше, или хлопнет по наличнику — и на рассвете их станет на одного меньше…
ЧТО ТАМ?! — Осенний ветер в трубе воет? Подтаявший снег проседает? Февральская вьюга окно царапает?
Или это смерть уже подходит к их дому?
Страшно!..