Цикл «Деревенские истории»

Наш упырь

Вовка стоял на склизких мостках, держал удочку двумя руками и, прикусив язык, внимательно следил за пластмассовым поплавком.

Поплавок качался, не решаясь ни уйти под воду, ни лечь на бок…

Клёв был никакой, караси брали плохо и неуверенно, подолгу обсасывали мотыля и засекаться не хотели. За всё утро Вовка поймал лишь двух — они сейчас плавали в алюминиевом бидоне, заляпанном сухой ряской.

Позади что-то треснуло, словно стрельнуло, кто-то ругнулся глухо, и Вовка обернулся — из заповедных зарослей болиголова, в которых прятались развалины старого колхозного птичника, выходили какие-то мужики. Сколько их было, и кто они такие — Вовка не разобрал; он сразу отвернулся, крепче упёр в живот удилище и уставился на поплавок, пьяно шатающийся среди серебряных бликов.

— Мальчик, это что за деревня? — спросили у него. Голос был неприятный, сиплый, пахнущий табаком и перегаром.

— Минчаково, — ответил Вовка.

Поплавок чуть притоп и застыл. Вовка затаил дыхание.

— У вас тут милиционер где-нибудь живёт?

— Нет… — Вовка понимал, что разговаривать со взрослыми людьми, повернувшись к ним спиной, невежливо, но и отвлечься сейчас не мог — поплавок накренился и медленно двинулся в сторону — а значит, карась был крупный, сильный.

— А мужики крепкие есть? Нам бы помочь, мы там застряли.

— Нет мужиков, — тихо сказал Вовка. — Только бабушки и дедушки.

За его спиной зашептались, потом снова что-то стрельнуло — должно быть сухая ветка под тяжёлой ногой, — и облупленный поплавок резко ушёл под воду. Вовка дёрнул удочку, и сердце его захолонуло — лёгкое берёзовое удилище изогнулось, натянувшаяся леска взрезала воду, ладони почувствовали живой трепет попавшейся на крючок рыбины. Вовку бросило в жар — не сорвалась бы, не ушла!

Забыв обо всём, он потянул добычу к себе, не рискуя поднимать её из воды — у карася губа тонкая, лопнет — только его и видели. Упал на колени, схватился за леску руками, откинул назад удочку, наклонился к воде — вот он, толстый бок, золотая чешуя! Он не сразу, но подцепил пальцами карася за жабры, выволок его из воды, подхватил левой рукой под брюхо, сжал так, что карась крякнул, и понёс на берег, дивясь улову, не веря удаче, задыхаясь от счастья.

Что ему теперь было до каких-то мужиков!


Минчаково спряталось в самой глуши Алевтеевского района, среди болот и лесов. Единственная дорога связывала деревню с райцентром и со всем миром. В межсезонье она раскисала так, что пройти по ней мог лишь гусеничный трактор. Но тракторов у селян не было, и потому провизией приходилось запасаться загодя — на месяц-два вперёд.

В этой-то дороге, кроме местных жителей никому не нужной, и видели селяне причину всех своих главных бед. Будь тут асфальт, да ходи автобус до райцентра — разве разъехалась бы молодёжь? Была б нормальная дорога, и работа бы нашлась — вокруг торф, есть карьер гравийный старый, пилорама когда-то была, птичник, телятник. А теперь что?

Но с другой стороны поглядеть — в Брушково дорога есть, а беды там те же. Два с половиной дома жилых остались — в двух старики живут, в один на лето дачники приезжают. В Минчаково дачники тоже, бывает, наезжают, и людей побольше — десять дворов, семь бабок, четыре деда, да ещё Дима слабоумный — ему давно за сорок, а он всё как ребёнок, то кузнечиков ловит, то сухую траву на полянах палит, то над лягушками измывается — не со зла, а от любопытства.

Так может и не в дорогах дело-то?..


Вернулся Вовка к обеду. Бабушка Варвара Степановна сидела за столом, раскладывала карты. Увидев внука, дёрнула головой — не мешай, мол, не до тебя сейчас. Что-то нехорошее видела она в картах, Вовка это сразу понял, спрашивать ничего не стал, скользнул в тёмный угол, где висела одежда, по широким ступенькам лестницы забрался на печку.

Кирпичи ещё хранили тепло. Утром бабушка пекла на углях блины — кинула в печь перехваченную проволокой вязанку хвороста, положила рядом два берёзовых полена, позвала внука, чтоб он огонь разжёг, — знала, что любит Вовка спичками чиркать и смотреть, как с треском завиваются локоны бересты, как обгорают тонкие прутики, рассыпаются золой.

Блины пекли час, а тепло полдня держится…

Печка Вовке нравилась. Была она как крепость посреди дома: заберёшься на неё, тяжёлую лестницу за собой втянешь — попробуй теперь достань! И видно всё из-под потолка-то, и на кухонку можно глянуть, и в комнату, и в закуток, где одежда висит, на шкаф и на пыльную полку с иконами — что где творится…

От кого Вовка прятался на печке, он и сам не знал. Просто спокойней ему там было. Иной раз уйдёт бабушка куда-то, оставит его одного, и сразу жутко становится. Изба тихая делается, словно мёртвая, и потревожить её страшно, как настоящего покойника. Лежишь, вслушиваешься напряжённо — и начинаешь слышать разное: то половицы сами собой скрипнут, то в печке что-то зашуршит, то по потолку словно пробежит кто-то, то под полом звякнет. Включить бы телевизор на полную громкость, но нет у бабушки телевизора. Радио висит хриплое, но с печки до него не дотянешься, а слезать боязно. Не выдержит порой Вовка, соскочит с печи, метнётся через комнату, взлетит на табурет, повернёт круглую ручку — и сразу назад: сердце словно оторвалось и колотится о рёбра, душа в пятках, крик зубами зажат, голос диктора следом летит…

Застучали по крыльцу ноги, скрипнула входная дверь — кто-то шёл в дом, и бабушка, оставив карты, поднялась навстречу гостям. Вовка, стесняясь чужих людей, задёрнул занавеску, взял книжку, повернулся на бок.

— Можно ли, хозяйка?! — крикнули с порога.

— Чего спрашиваешь? — сердито отозвалась бабушка. — Заходите…

Гостей было много — Вовка не глядя, чувствовал их присутствие, — но с бабушкой разговаривал лишь один человек:

— У Анны они остановились.

— Сколько их?

— Пятеро. Велели сейчас же собраться всем и приходить к избе.

— Зачем, сказали?

— Нет. У них там, кажется, один главный. Он и командует. Остальные на улице сидят, смотрят… Что скажешь, Варвара Степановна?

— А ничего не скажу.

— А карты твои что говорят?

— Давно ли ты стал к моим картам прислушиваться?

— Да как нужда появилась, так и стал.

— В картах хорошего нет, — сухо сказала бабушка. — Ну да это ещё ничего не говорит.

Вовка догадался, что речь идёт о тех людях, что вышли из зарослей болиголова, и тут же потерял к разговору интерес. Подумаешь, пришли незнакомые мужики за помощью в деревню — застряла у них машина. Может, охотники; может лесники какие или геологи.

Читать Вовка любил, особенно в непогоду, когда ветер в трубе задувал, и дождь шуршал по крыше. Беда лишь, что книг у бабушки было немного — все с синими штампами давно разорённой школьной библиотеки.

— Раз велят идти — пойдём, — громко сказала бабушка. И добавила: — Но Вовку я не пущу.

— Это правильно, — согласился с ней мужской голос, и Вовка только сейчас понял, кто это говорит — дед Семён, которого бабушка за глаза всегда почему-то называла Колуном. — Я и Диму-дурачка брать не велел. Мало ли что…


Когда гости ушли, бабушка кликнула внука. Вовка отдёрнул занавеску, выглянул:

— Да, ба?

— Ты, герой, наловил ли чего сегодня?

— Ага… — Вовка сел, свесив ноги с печки, уперевшись затылком в потолочную балку. — Вот такого! — Он рубанул себя ладонью по предплечью, как это делали настоящие рыбаки, что в городе на набережной ловили плотву и уклейку.

— Где он? В бачке что ли? А поместился ли такой?

Бачком бабушка называла сорокалитровую флягу, стоящую под водостоком. В хороший дождь фляга наполнялась за считанные минуты, а потом бабушка брала из неё воду для куриных поилок, похожих на перевёрнутые солдатские каски из чугуна. Вовка же приспособился запускать в «бачок» свой улов. Каждый раз, вернувшись с рыбалки, он переливал карасей в алюминиевую флягу, сыпал им хлебные крошки и долго смотрел в её тёмное нутро, надеясь разглядеть там загадочную рыбью жизнь. Бабушка первое время ругалась, говорила, что карасей в бачке держать не дело, если уж выловил — то сразу под нож и на сковородку, но однажды Вовка, смущаясь, признался, что ему рыбёшек жалко, потому и дожидается пока они, снулые, начнут всплывать кверху брюхом. Бабушка поворчала, но внука поняла — и с тех пор вместе с ним ждала, когда рыба ослабеет; на сковородку брала лишь тех, что едва живые плавали поверху — тех, что не успели ещё выловить вороны и соседские коты.

— Я его возьму, карася-то твоего, — сказала Варвара Степановна. — Надо мне, Вова.

Вовка спорить не стал — чувствовал, что бабушка встревожена не на шутку, и что желание её — не пустая прихоть.

— А гулять ты больше не ходи. Посиди пока дома.

— Ладно…

Бабушка покивала, пристально глядя на внука, словно пытаясь увериться, что он действительно никуда не пропадёт, а потом пошла на улицу. Вернулась она с карасём в руке — и Вовка вновь изумился невиданному улову. Бросив карася на кухонный стол, бабушка зачем-то сняла с тумбочки вёдра с водой и принялась сдвигать её в сторону. Тумбочка была тяжёлая — из дубовых досок, обитых фанерой. Она упиралась в пол крепкими ножками, не желая покидать насиженное место, и всё же двигалась по чуть-чуть, собирая гармошкой тряпочный половик.

— Давай помогу! — предложил Вовка, из-за печной трубы наблюдая за мучениями бабушки.

— Сиди! — махнула она рукой. — Я уж всё почти.

Отодвинув и развернув тумбочку, бабушка опустилась на колени и загремела железом. Вовка с печки не видел, чем она там занята, но знал, что под тумбочкой лежит какая-то цепь. Видно, с этой цепью и возилась сейчас бабушка.

— Что там, ба? — не утерпев, крикнул он.

— Сиди на печи! — Она выглянула из-за тумбочки, как солдат выглядывает из-за укрытия. В руке её был отпертый замок. — И не подсматривай!.. — Она вынула из ящика стола нож с источенным чёрным лезвием, взяла карася, глянула строго на внука, сказала сердито: — Брысь! — И Вовка спрятался за трубой, думая, что бабушка не хочет, чтоб он видел, как она станет выпускать кишки живой, шлёпающей хвостом рыбине.

Поправив матрац и подушку, Вовка лёг на спину, из кучки книг вытащил старый учебник биологии, открыл на странице, где было изображено внутреннее устройство рыбы, с интересом стал разглядывать картинку, на которой неведомый школьник оставил чернильную кляксу.

На кухне что-то скрипнуло, стукнуло. Вовка не обратил на шум внимания. Сказано — не подсматривай, значит надо слушаться. Бабушка Варвара Степановна строгая, её все слушают, даже деды приходят к ней, чтоб посоветоваться…

Наглядевшись на рыбу, помечтав о будущих уловах, Вовка отложил учебник и взял книжку со стихами. Стихи были странные, слегка непонятные, они завораживали и чуть-чуть пугали. Картинки пугали ещё больше — тёмные, туманные; люди на них походили на чудовищ, сильный ветер трепал грязные одежды, голые деревья, словно обрубленные куриные лапы, скребли когтями по чёрным тучам, отвесные скалы вздымались в небо, и бушевало, ворочалось грозное море — моря в этой книге было очень много.

Вовка зачитался, потерял ощущение времени — а потом словно очнулся. В избе было тихо, только ходики на стене щёлкали маятником, и в щелчках этих чудился странный музыкальный ритм.

— Ба? — позвал Вовка.

Тишина…

— Ба! — ему сделалось жутко, как бывало не раз, когда он оставался один на один с этим домом. — Ба!..

Он посмотрел на кухню. Тумбочка теперь казалась неповоротливым зверем, специально вставшим поперёк кухни. В свезённом половике чудилось нечто угрожающее.

— Бааа… — жалобно протянул Вовка и посмотрел на радио.

Он стыдился своего страха, и не понимал его. Ему хотелось выбежать на улицу — но ещё больший страх таился в тёмном коридоре.

— Ба… — Он спустил ногу на лестницу, и доска-ступенька знакомо скрипнула, чуть приободрив его. Он сполз ниже, чувствуя, как разгоняется, обгоняя щёлканье маятника, сердце.

— Ба…

Бабушка пропала. Сгинула. Он не слышал хлопанья дверей. Она была на кухне. А теперь её нет. Лишь вёдра стоят. И тумбочка. И половик…

— Ба…

Он слез на пол, уговаривая себя не бояться. На цыпочках, сцепив зубы, затаив дыхание, шагнул по направлению к кухне, вытянул шею.

С соска умывальника сорвалась набрякшая капля, ударилась о железную раковину — Вовка вздрогнул, едва не закричал.

— Ба…

Дрожали ноги.

Он заставил себя выйти из-за печки, невольно поднял голову, встретился взглядом с чёрным лицом на иконе, замер в нерешительности. Потом медленно потянулся к тумбочке, осторожно коснулся её рукой. И шагнул ближе — втянул себя на кухню.

— Ба…

Он увидел тёмную дыру в полу.

И деревянную крышку, обитую железными полосами.

И цепь.

И замок.

Он понял, куда подевалась бабушка, и напряжение отпустило его. Но сердце не унималось, и всё так же дрожали ноги.

— Ба? — Он наклонился к лазу в подполье. Внизу было темно, оттуда веяло холодом и земляной гнилью. На пыльных ступеньках висели плотные тенета с коконами неродившихся пауков и с сухими скелетами пауков умерших.

— Ба! — Вовка не знал, что делать. Спуститься в подпол он не мог — боялся и глубокой темноты, и тяжёлого запаха, и мерзких пауков. Представлялось ему, что стоит сойти с лестницы — и массивная крышка на петлях упадёт сама-собой, и загремит звеньями цепь, заползая в скобы, и спрыгнет со стола замок, клацая дужкой, словно челюстью…

Вовка боялся даже просто опустить голову.

И он стоял на коленях, тихо канюча:

— Ба… Ну, ба…

А когда ему послышался странный звук — словно гигантскому карасю сильно нажали на брюхо, — и когда в топкой тьме почудилось движение, — он сорвался с места, взлетел на печку, подхватил, втянул за собой лестницу и с головой нырнул под одеяло.


Выбравшись из подполья, бабушка первым делом заглянула у внуку. Спросила:

— Чего бледный какой? Напугался?.. Ты, вроде, звал меня, или мне послышалось?

— А что у тебя там, ба?

— Где?

— В подполье.

— А! Старьё всякое, вот проверить лазала. Но ты туда не суйся! — Она погрозила Вовке пальцем и заторопилась:

— Наши уж собираются, надо и мне…

Она закрыла лаз в подпол, задвинула две щеколды, протянула через скобы громыхающую цепь, заперла её на замок. Тумбочку сдвинула на новое место — к самому умывальнику. Крышку лаза застелила половиком, сверху поставила табурет, на него — ведро с водой. Огляделась, отряхивая руки и передник, пошла к дверям.

— Ба! — окликнул её Вовка.

— Что?

— Включи радио.

— Ох, шарманщик, — с неодобрением сказала бабушка, но радио включила.

Когда она ушла, Вовка слез с печки, добавил громкости и бегом вернулся в свою крепость — к книжкам, тетрадкам и карандашам, к шахматным фигуркам и погрызенным пластмассовым солдатикам. По радио передавали концерт по заявкам. Сперва весёлую песню про волшебника-неумёху исполнила Алла Пугачёва, потом благожелательная ведущая долго и скучно поздравляла именинников, а после этого была какая-то музыка — Вовка всё ждал, когда вступит певец, но так и не дождался. Похоже, слов для такой музыки никто не сумел написать — наверное, она была слишком сложная.

Он попытался что-нибудь сочинить сам, исчеркал три страницы, но и у него ничего не вышло.

Потом были новости, но Вовка их не слушал. Голос диктора говорил о вещах неинтересных: о выборах, о засушливом лете и лесных пожарах, о региональной олимпиаде и о сбежавших заключённых.

Вовка читал взрослую книгу. Называлась она «Всадник без головы».

А когда прогнозом погоды закончились новости, и началась юмористическая передача, в дом вернулась бабушка. Бормоча что-то сердитое, она выключила грохочущее хохотом радио, села у окна и стала раскладывать карты.


Родных детей у Варвары Степановны не было — Бог не дал, хоть и случилось у неё в жизни два мужа: первый — Гриша, второй — Иван Сергеевич. За Гришу — гармониста и шофёра — она вышла девкой. С Иваном Сергеевичем — агрономом пенсионером из райцентра — сошлась почти уже старухой.

Оба раза семейная жизнь не сложилась: через год после свадьбы Гришу зарезали на городском рынке, куда он возил совхозную картошку, а Иван Сергеевич не прожил после регистрации и двух лет — поехал на велосипеде в райцентр к родне и попал под машину.

Падчерицу свою Варвара Степановна увидела только на похоронах. Дочь Ивана Сергеевича была в чёрном и нарядном, заплаканные глаза её были густо подведены тушью, а крашенные рыжие волосы выбивались из-под чёрной косынки, словно языки пламени.

На поминках они сели рядом, познакомились и разговорились. Падчерицу звали Надей, был у неё муж Леонид и сын Вова. Жили они в городе за триста километров от Минчакова, была у них трёхкомнатная квартира, импортная машина, денежная работа и тяжёлая болезнь ребёнка.

У Нади с собой оказалось несколько фотографий, и она показала их Варваре Степановне.

Одну из карточек Варвара Степановна разглядывала особенно долго.

Очень уж ей понравился белобрысый улыбчивый внучок.

Было в нём что-то от Ивана Сергеевича. И, как ни странно, от Гриши-гармониста тоже.


Вскоре пришли чужаки. Бабушка, видно, ждала их — не зря посматривала в окно, да прислушивалась к чему-то. А как увидела на тропе двух широко шагающих мужчин, сразу поднялась, смешала карты, крикнула внуку:

— Полезай на полати, спрячься под одёжей и носу не показывай, пока не скажу! Плохие люди, Вовушка, к нам!..

Деревянный настил меж печью и стеной был заставлен пустыми корзинами, завален старыми валенками и тряпьём. Вовка уже не раз хоронился там, пугая бабушку своим исчезновением — а вот поди-ка ты, оказывается, она знает его тайное укрытие!

Застонало под тяжёлыми ногами крыльцо.

— Забрался?

— Да.

— И молчок, Вовушка! Что бы тут не делалось! Нет тебя дома!..

Хлопнула дверь. Протопали через комнату ноги.

— Одна живёшь? — спросил голос, пахнущий табаком и перегаром.

— Одна, — согласилась бабушка.

— А вроде бы это твой внук рыбу ловил.

— Мой.

— Чего ж заливаешь, что одна?

— Так он не живёт. Он гостит.

— Не вернулся ещё?

— Нет.

— Смотри, бабка! У меня вся жопа в шрамах, я свист за километр чую.

— Говорю — нет его пока.

— Ну, на нет и суда нет… Слышь, кукольник, раздолбай ей ящик с хипишем.

Раздался звук удара, звякнули стёкла, что-то хрустнуло, упало, рассыпалось. Вовка съёжился.

— Телевизор где? — спросил сиплый голос.

— Нет у меня телевизора.

— Велосипед есть?

— Нет.

— Кукольник, пробеги-ка кругом…

Некоторое время никто ничего не говорил, только постанывали половицы, гремели подошвами сапоги, скрипели дверцы шкафов, что-то опрокидывалось, падало. Потом на пару секунд установилась такая тишина, что у Вовки заложило уши.

— Ладно, — сказал сиплый голос. — Живи пока.

Хлопнули ладоши о колени, скрипнул стул. Вовка, закусив губу, слушал, как уходят из дома чужаки и боялся дышать.

Всхлипнула и осеклась бабушка. Пробормотала что-то — то ли молитву, то ли проклятие.

И снова сделалось тихо — даже ходики не щёлкали.

— Вылезай, Вова… Ушли они…

Вовка выполз из-под одежды, отодвинул валенки, выбрался из-за корзин, спустился с печки, подошёл к бабушке, прижался к ней. Она обняла его одной рукой, другой обвела вокруг:

— Так-то зачем? Изверги…

Из проломленной решётки радиоточки вывалился искорёженный динамик — словно раздавленный язык из разбитых зубов. Перевёрнутые ящики шкафа рассыпали по полу баночки, пуговицы, фотографии, письма, открытки, дорогие вовкины лекарства. Часы прострелили пружиной тюлевую занавеску. Под вешалкой грудой лежала одежда, с кровати была сброшена постель, перекосилось мутное от старости зеркало, три обшарпанных чемодана-кашалота вытошнили своё содержимое…

Вовка и не подозревал, что у бабушки есть столько вещей.


Ночью сон к Вовке не шёл. Он закрывал глаза — и видел качающийся среди бликов поплавок. Было жарко. На кухне горел свет, там бабушка пила с соседями чай. Они монотонно шептались, тихо гремели чашками и блюдцами, шелестели обёртками лежалых конфет, — звуки порой накрывали Вовку, глушили сознание, и он забывался на время. Ему начинало казаться, что он сидит рядом с гостями, прихлёбывает обжигающий чай и тоже говорит что-то важное и непонятное. Потом вдруг он оказывался на берегу пруда, и тянул из воды ещё одного карася. Но леска лопалась — и Вовка с маху садился на мокрые скользкие мостки, и замечал раздувшуюся пиявку на щиколотке, тонкую струйку крови и шлепок буро-зелёной тины. А поплавок скакал по блещущим волнам, уходя всё дальше. Острое разочарование приводило Вовку в чувство. Он открывал глаза, ворочался, видел на потолке свет, слышал голоса, и не мог понять, сколько сейчас времени…

Однажды он очнулся, и не услышал голосов. Свет на кухне всё горел, но теперь он был едва заметен. Тишина давила на виски, от неё хотелось спрятаться, но она ждала и под одеялом, и под подушкой. Был там и поплавок на светящейся серебряной ряби.

Долго ворочался на сбитой простыне Вовка, напряжённо вслушивался, не выдадут ли своё присутствие затаившиеся старики. Потом не выдержал, приподнялся, заглянул в кухню.

Там действительно никого не было. А из открытого подполья, похожего сейчас на могилу, широким столбом лился свет.

Как на картинке в детской Библии.


Рано утром яркое солнце заглянуло в избу и разбудило Вовку, пощекотав ему веки и ноздри. Бабушка спала на кровати, отвернувшись лицом к стене, с головой укрывшись лоскутным одеялом. В комнате был порядок — только часы пропали и радио, да белел свежий шрам на тюлевой занавеске.

Стараясь не потревожить бабушку, Вовка слез с печи, быстро оделся, достал из хлебницы кусок подсохшей булки, сунул за пазуху. На цыпочках прошёл он через комнату, тихо снял с петли крючок запора, скользнул в тёмный коридор, пронёсся через него, отворил ещё одну дверь и выскочил на залитый светом просторный мост, откуда было два выхода на улицу — один прямо, другой через двор. Взяв из угла удочку, заляпанный ряской бидон и жестянку под наживку, Вовка покинул избу.

Вчерашнее почти забылось, как забываются днём ночные кошмары. Горячее солнце весело семафорило: всё в порядке! Лёгкий тёплый ветер одобряюще и ласково ерошил волосы. Беззаботно звенели и цинькали пичуги.

А где-то в пруду, в тине, ворочался словно поросёнок здоровенный карась. Такого на мотыля не поймать. Что ему мотыль? Такого надо брать на жирного бойкого червя, обязательно ярко-розового и с коричневым ободком. И на большой крючок, не на обычный заглотыш…

На задворках раньше была навозная куча. Она давно уже перепрела и заросла травой, но червяки там водились знатные. Вовка открыл это случайно, когда, начитавшись про археологов и учёного Шампольона, решил заняться раскопками вокруг бабушкиного дома, и выяснил, что самая богатая с точки зрения археологии область находится позади двора. Его добычей тогда стали лоснящиеся глиняные черепки, чьи-то большие кости, подкова в ржавой шелухе и зелёный стеклянный камушек, очень похожий на изумруд…

Вовка бросил удочку на росистую траву, поставил рядом бидон и взял прислонённую к венцу сруба лопату. И тут из-за угла двора шагнул на свет кто-то высокий и худой, в мятой клетчатой рубахе, выцветших солдатских брюках и сапогах. Длинные руки его болтались, словно верёвки, а на тонких пальцах была бурая кровь. Вовка едва не закричал, вскинул голову.

— Ты тётки Варвары внук? — спросил человек, и Вовка узнал его.

— Да, — сказал он неуверенно, не зная, как нужно разговаривать со взрослым дурачком.

— Она ведьма, — сообщил слабоумный Дима и сел на корточки, разглядывая Вовку странными глазами. — Это все знают… — Он улыбнулся, показав гнилые пеньки зубов, закивал часто и мелко, надул щёки. Потом выдохнул резко — и быстро, словно боялся захлебнуться словами, заговорил:

— Да, ведьма, я знаю, тётка Варвара ведьма, все знают, даже в Тормосове знают, и в Лазарцеве знают, раньше всё ходили к ней, лечились, а теперь не ходят, боятся. А как не бояться — у неё два мужа были, и умерли оба, а детей не было, а внук есть. Ведьма, точно говорю, все знают, а в подполье ведьмак у неё, она ему мужей скормила, и тебя скормит, и всех скормит — как кур скормит, кровью напоит, мясом накормит…

Вовка попятился, не решаясь повернуться к Диме-дурачку спиной, не в силах оторвать взгляд от его чумных глаз. Лёгкая тучка прикрыла солнце, и вмиг сделалось зябко.

— Не веришь? — медленно поднялся Дима. — Не веришь про бабку? А она ночью кур рубила, я видел, луна светила, а она топором их по шее — раз! они крыльями машут, убежать от неё хотят, а головы-то уже нет, и кровь брызжет, пена из шеи идёт, шипит, а они уже мёртвые, но ещё живые, она ими трясёт, вот, вот, вот! — Он из кармана брюк вытащил куриные головы, на грязных ладонях протянул их Вовке. И тот выронил лопату, шарахнулся в сторону, поскользнулся на мокрой траве, упал руками в куриный помёт, перевернулся, вскочил, запнулся больно о чугунную поилку и, не чуя ног, забыв об удочке, о червяках, о карасе-поросёнке, помчался назад, в дом, на печку, под одеяло.


В половине восьмого на шкафу задребезжал старый будильник, и бабушка встала. Первым делом она подошла к окну, открыла его, выглянула на улицу, пробормотала:

— Дождик к обеду соберётся…

Вовка сидел тихо, но бабушка словно почуяла неладное:

— Спишь, запечный житель?

— Нет.

— Ты не заболел?

— Нет.

— На улицу не ходил?

— Я совсем немножко.

Бабушка вздохнула:

— Ох, бедовая голова. Говорила же, не ходи пока гулять… Видел тебя кто?

— Дима.

— Дурачок? Он-то что делал?

— Не знаю.

— Напугал тебя?

— Да… Чуть-чуть…

— Наговорил, чай, всякого. Ведьмой называл меня?

— Называл.

— Ты, Вова, его не слушай, — строго сказала бабушка. — Дурачок он, чего с него взять… — Она вновь подошла к окну, захлопнула его, опустила медный шпингалет. — Надо мне идти. В восемь часов велели нам ещё раз собраться. Теперь по два раза на дню будут нас как скотину сгонять, да считать по головам, не пропал ли кто… Ты, Вова, сядь у окна. Я им опять скажу, что ты с самого утра, не спросившись, в лес ушёл. Дом прикрою, но если увидишь, что чужой идёт, спрячься, как вчера спрятался. Хорошо?

— Хорошо, ба…

Оставшись один, Вовка сел к завешенному жёлтым тюлем окну. Он видел, как мимо колодца прохромал, опираясь на клюку, дед Семён, которого бабушка почему-то называла Колуном, как из-за кустов сирени вышла на тропку соседка баба Люба, единственная, у кого хватало сил держать корову, как она встала под корявой ветлой и дождалась бабушку Варвару Степановну, а потом они вместе направились к избе бабушки Анны Сергеевны, что находился на другом посаде возле школы-развалюхи, с головой заросшей крапивой. Там уже стояли люди, но кто они — пришлые мужики или местные старики — Вовка разглядеть не сумел. Забыв о своём страхе перед пустым домом, он следил за собирающимися людьми, и чувствовал, как в груди рождается страх новый — рациональный и конкретный — страх за бабушку, за местных стариков, за себя и за родителей.

Очень уж всё было похоже на один фильм про войну, где мордатые фашисты с голосами, пахнущими табаком и перегаром, сгоняли послушных людей в кучу, а потом запирали их в сарае и, обложив соломой, сжигали.


Вернулась бабушка не одна, а с тремя чужими мужиками, небритыми, хмурыми, страшными. Один из них держал бабушку под локоть, два других шагали далеко впереди — у первого тонкий ломик на плече, у второго топор, заткнутый за солдатский ремень. Они сбили замок и ввалились в избу — Вовка слышал, как словно копыта загремели на мосту крепкие подошвы, и залез под рваную фуфайку, навалил сверху пыльных мешков, отгородился корзинами и валенками, прижался спиной к бревенчатой стене.

Через несколько секунд в доме уже хозяйничали чужаки: сдвигали и опрокидывали мебель, срывали висящую на гвоздях одежду, рылись в шкафу. Потом один забрался на печь — и с полатей полетели вниз корзины и тряпьё. Вовка крепко вцепился в накрывший его ватник, тихонько поджал ноги. Чужой человек дышал рядом, надрывно и страшно дышал, словно зверь, — ему было тесно и неудобно под потолком, он стоял на четвереньках, на хлипкие полати влезть боялся, и потому тянулся далеко вперёд, в стороны, выгребая барахло, копившиеся здесь многие десятилетия.

А потом дыхание оборвалось, и злой голос торжественно объявил:

— Здесь он, сучёныш!

Холодная шершавая ладонь крепко схватила Вовку за щиколотку, и неодолимая сила потянула его из укрытия.

Вовка заверещал.

Его выволокли, словно нашкодившего щенка, бросили на середину комнату, перевернули ногой, прижали к полу.

А потом два мужика били бабушку — деловито и лениво, словно тесто месили. Бабушка закрывала руками лицо, молчала и долго почему-то не падала.


В полдень сделалось темно, будто поздним вечером. Иссиня-чёрная туча приползла с севера, гоня перед собой ветер с пыльными бурунами, издалека возвещая о своём приближении густым рокотом. Первые капли упали тяжело, словно жёлуди, прибили ветер и пыль, испятнали крыши. Блеснула молния, ушла в землю где-то у старого брода, гром проверил крепость оконных рам. И вдруг ливануло так, что в печах загудело…

Первым явился дед Осип, закутавшийся в военную плащ-накидку. Разделся он на мосту, прошёл в дом, оглядел беспорядок, присел возле бабушки, лежащей на кровати, взял её за руку, покачал головой.

— Я в порядке, Осип Петрович, не переживай, — сказал она, чуть ему улыбнувшись.

Вовка был здесь же, возле бабушки, он забился в угол и бездумно крутил никелированные шарики на решётчатой спинке кровати.

— Сейчас остальные соберутся, — сообщил Осип Петрович и отправился на кухню за табуретками.

Через пять минут появились дед Семён и баба Люба, чуть позже пришла бабушка Елизавета Андреевна, а вскоре и бородатый Михаил Ефимович постучался в окно.

— Кажется, все, — сказал Осип Петрович, когда старики расселись возле кровати. — Других бабок я звать не стал, а Лёшка и так всё знает.

— Может внуку на печку пока лучше? — негромко спросил дед Семён.

— Пускай сидит, — сказала бабушка. И помолчав, добавила: — Но вы тут поосторожней.

— Это понятно, — тряхнул мокрой бородой Михаил Ефимович.

— Начинай, Осип Петрович, — велела бабушка. — Неча резину тянуть. Что ты там узнал?

Дед Осип кивнул, утёр рот, откашлялся, словно перед большой речью. И сказал:

— С Анной я поговорить успел. Машину они ждут. Охотничье ружьё у них и автомат.

— Завтра четверг, — заметил дед Семён. — Автолавка должна приехать.

— Вот и я о том же. Лавка приедет, а эти тут как тут. С водителем связываться не станут, его сразу — в расход. А кого-нибудь из нас с собой прихватят. А может и всех — фургон большой.

— В заложники возьмут, — кивнул Михаил Ефимович.

— А может и не приедет завтра, — заметил дед Семён. — Вдруг Колька запил?

— Да какая разница? — махнула на деда рукой баба Люба. — Не завтра, так послезавтра. Не автолавка, так за Вовкой мать с отцом из города вернутся. Или твой внук на выходные объявится.

— А продавщица Маша девка видная, молодая, — вздохнула Елизавета Андреевна. — Ох, быть беде…

— Ты не кличь беду-то, — цыкнула на неё Варвара Степановна. — Бог даст, выдюжим.

— У тебя всё ли готово, Варвара?

— Готово, Михал Ефимыч. Подняла.

— Справимся ли?

— Да уж как-нибудь, он ещё не во всей силе… А что остаётся делать-то?

— Делать нечего, — вздохнув, согласился дед.

— Они ставни не открывают, — продолжил Осип Петрович. — Кроме дверей да ворот выбраться им неоткуда. Анна сказала, что один у них всегда ночью не спит, остальных сторожит. Её одну никуда не пускают, видно, боятся, что мы пожар запалим, если она убежит. Но у неё на печи стоит ящик железный, ещё Андрей Иванович, был жив, заволок. В том ящике она и спрячется, а дверцу проволокой изнутри замотает, там скобы есть подходящие. Петли она уже подмазала, и проволоку принесла. Говорит — переждёт, пока он там… Ставни крепкие, Андрей Иванович, пусть земля ему будет, хозяйственный мужик был, но мы их всё же подопрём на всякий случай слёгами. Дверь откроем ножом, у неё там крючок через щель легко поднимается, если знать, как. И как запустим, сразу же снаружи запрём…

— Ох, страшное дело мы затеяли, — вздохнула Елизавета Андреевна. — Может, всё же, иначе как надо?

— Страшное… — признал Осип Петрович. — Да только не люди это, Лиза. Хуже зверей они… — Осип Петрович кинул взгляд на притихшего Вовку, отвёл глаза, понизил голос до едва слышного шёпота. — Анна говорила, у них с собой мяса полмешка. Сказали — «телок», велели ей приготовить. А она как глянула… Не телятина там, нет… Совсем не телятина… И не смогла она… Они потом уж сами… Жарили и ели… Понимаешь, Лизавета? Резали, жарили. И ели…


Убаюканный голосами стариков и шумом ливня, Вовка сам не заметил, как задремал. А очнулся от пугающего ощущения одиночества. И действительно — рядом никого не оказалось, только пустые стулья и табуретки окружали мятую постель.

На улице чуть просветлело, и дождь уже не так сильно колотил в окна. Пол почти высох, но беспорядок никуда не делся, и оттого думалось, что старики не сами ушли из дома, а были неведомо куда унесены пронёссшейся по избе бурей…

Лаз в подпол оказался открытым — и Вовка, обнаружив это, нисколько не удивился. Он не стал к нему приближаться, некстати вспомнив слова Димы-дурачка о ведьмаке, сидящем в бабушкином подполье, кому она скормила своих мужей, и кому ещё скормит всю деревню. Вовка обошёл чёрный квадрат лаза, прижимаясь к печке, и — не утерпел — вытянул шею, заглянул в него.

Но ничего особенного не увидел, лишь почудились ему звуки — утробное ворчание, словно гром под землёй ворочался, да металлический лязг…

Серый день тянулся медленно.

Вылезла из подполья бабушка, закрыла его, замаскировала половиком и табуретом, полежала немного на кровати, уставившись в потолок. Отдохнув, позвала внука, и они вдвоём стали потихоньку наводить порядок.

Дождь унялся, моросил уныло. Выглянувшая на улицу бабушка назвала его морготным. Попеняла, что дорога может раскиснуть, и автолавка тогда приедет лишь на следующей неделе. А хлеба уже нет, одни сухари остались, и сахар последний, и заварка вот-вот кончится…

Она говорила отстранённо, думая совсем о другом, но словно желая ворчанием своим успокоить и себя, и внука.

После запоздалого обеда они играли в карты. Бабушка пыталась шутить, а Вовка пытался улыбаться. Несколько раз хотел он спросить, кто же заперт в тёмном подполье. Но не решался.

И когда загремел над головой будильник, Вовка вздрогнул так, что выронил карты из рук. Они рассыпались по одеялу вверх картинками, бабушка внимательно на них посмотрела, покачала головой и велела внуку собираться.

Вовка одевался и думал, что, наверное, так же послушно и тихо одевались те люди из кино, которых потом фашисты сожгли в сарае.


Собрание завершилось быстро, но совсем не так, как думали старики…

Из слепого дома Анны Сергеевны вышли те самые люди, что били Вовкину бабушку. Один — пошире, с ружьём висящим поперёк груди — спустился к построившимся старикам. Другой — повыше, с коротким автоматом под мышкой — остался на крыльце. У них обоих были колючие глаза, тяжёлые подбородки и косые тонкие рты. Но Вовка не смотрел на их лица. Он смотрел на оружие.

Сыпал дождь и было довольно зябко. Старики стояли понурые, глядели в землю, не шевелились. Даже Дима-дурачок, опухший от побоев, окривевший, стоял смирно, навытяжку, лишь щёки надул…

Человек с ружьём прошёлся вдоль строя, выплюнул изжёванный чинарик, обернулся к товарищу, кивнул:

— Все.

— Грызуна уцепи, — сказал тот, что стоял на крыльце. И человек с ружьём взял Вовку за плечо, выдернул из строя, перехватил за шиворот.

Бабушка Варвара всплеснула руками. Дед Семён подался вперёд.

— Стой! — вздёрнулся автоматный ствол. — Тихо! Ничего с ним не будет. Перекантуется с нами, только ума наберётся…

Вовку затолкали на крыльцо, пихнули в дверной проём, поволокли по тёмному коридору.

— А теперь по хатам! — надрывался на улице сиплый голос. — Всё, я сказал! Короче!..


Его не тронули; толкнули в угол, где, сложив руки на коленях, сидела бабушка Анна, — и оставили в покое, даже не сказали ничего.

В комнате было сильно накурено — тусклая лампочка словно в тумане тонула. Иконы в красном углу лежали вниз ликами — будто кланялись. На круглом, застеленном скатертью столе громоздилась грязная посуда. На подоконнике чадила керосинка, и булькало в закопчённой кастрюле вязкое тёмное варево.

— Всё хорошо, Вова, — негромко сказала бабушка Анна. — Ты ничего не бойся, только не ходи никуда, а если чего-то надо, разрешения спроси…

Чужаки занимались своими делами. Один спал на лавке у печи. Два других, сидя на кровати, играли в карты — точно так, как совсем недавно играл с бабушкой Вовка. Человек с ружьём, сев на пол, принялся точить бруском нож-финку — и от сухого зловещего шарканья у Вовки закружилась голова, и мурашки побежали по спине.

— Я боюсь, — прошептал он.

— Ничего, ничего, — бабушка Анна пригладила его волосы. — Всё будет хорошо, Вова. Всё будет хорошо…


Поздним вечером все чужаки собрались вокруг стола. Бабушка Анна принесла им котелок с варёной картошкой, блюдо малосольных огурцов и пяток яиц.

— Негусто, — буркнул один из незваных гостей.

— Так подъели уже всё, — спокойно сказала она.

Вовка к этому времени уже залез на печку. Его мутило, сильно болела голова, но он крепился, и боялся лишь, что болезнь, о которой он стал забывать в деревне, теперь вернётся и убьёт его.

Печь у Анны Сергеевны была куда шире, чем бабушкина. Значительную часть, правда, занимал бестолковый железный ящик, но и оставшегося места с лихвой хватило бы на трёх взрослых мужиков. А вот потолок располагался слишком низко — Вовка даже сесть толком не мог. Случись ночью шум — вскочишь, дёрнешься, обязательно лоб расшибёшь. Или затылок.

Вовка перевернулся на бок, подтянул колени к животу, заскулил тихо.

Внизу чавкали чужаки, прихлёбывали что-то, о чём-то переговаривались, шептали, шипели будто змеи. Вовка сейчас и представлял их змеями — большими, толстыми, свившимися в кольца, — точно такого змея потыкал копьём всадник на одной бабушкиной иконе.

— Не спишь ещё, Вова? — спросила Анна Сергеевна, пристав на ступеньку лесенки.

— Нет.

— Иди сюда… Слушай внимательно… — Она говорила едва слышно, на самое ухо. Осекалась, оборачивалась, осматривалась. И продолжала: — Мы с тобой сегодня ночью заберёмся вон в тот ящик. Тихонько — чтоб нас никто не услышал. Сможешь?.. Хорошо… Тут будет шумно, но ты не пугайся. Нас в ящике никто не тронет. Не достанет… А потом всё кончится. Всё хорошо кончится… И быстро… Главное — забраться в ящик… Но пока его не касайся… Кивни, если понял… Ну, вот и ладно…

Бабушка Анна спустилась на пол, пропала из виду. Возникла в комнате, собрала кое-какую посуду, унесла, погремела, постучала на кухне. Вернувшись, сказала громко:

— Я ложусь.

Ей кивнули.

— Ну, тогда спокойной ночи, — сказала она, поворачиваясь.

И Вовка заметил, что она холодно улыбается.


Этой ночью Вовка не спал совсем.

Бабушка Анна ворочалась рядом, притворялась спящей. В комнате на разные лады громко храпели чужаки. Тусклый огонёк ночника едва освещал циферблат часов. Если долго присматриваться, то можно было заметить, как движется минутная стрелка — чёрная на темно-сером. Вовка следил за ней, и думал о рыбалке, о бабушке Варваре Степановне и о родителях. Ещё он думал о том, как будет забираться в железный ящик.

На скрипучем стуле посреди комнаты лицом к двери сидел один из бандитов. На коленях его лежал автомат. Бандит не спал, он ёрзал на сиденье и время от времени чиркал спичкой, прикуривая. В два часа ночи он разбудил одного из товарищей, отдал ему автомат и, постанывая от удовольствия, растянулся на полу. Через минуту он уже храпел, а Вовка пытался разобрать, что бормочет его сменщик…

Время было тёмное и вязкое, как то варево на керосинке.

В начале четвёртого бабушка Анна открыла глаза.

— Сиди, жди, — шепнула она Вовке и, кряхтя, червяком полезла с печи.

В комнате она что-то сказала человеку с автоматом, и тот поднялся. Вместе они вышли за дверь и пропали почти на десять минут — Вовка уже начал тревожиться, и гадал, а не пора ли ему залезть в ящик. Но дверь открылась снова — в комнату на стену прыгнуло пятно света, похожее на глаз. Погасло. Две тёмные фигуры одна за другой перешагнули порог, встали, о чём-то тихо переговариваясь. Кажется, бабушка Анна хотела оставить дверь открытой, чтобы хоть немного проветрить комнату. Уговорила — распахнула широко, приставила круглую кадушку. И, хлебнув на кухне воды, снова полезла на печь.

— Отдушину в туалете открыла, — тихо сообщила она Вовке, укладываясь рядом и подпирая голову кулаком. — Как с Осипом и договаривались — знак ему. Теперь подождём полчаса и полезем… Ты не спи…

Чем меньше времени оставалось до назначенного срока, тем сильней колотилось Вовкино сердце. Лежать и просто ждать было совсем невмоготу. Вовка не знал, что вот-вот произойдёт в этом доме. Догадывался. Но наверняка — не знал. И незнание это душило его.

— Пора, — шепнула бабушка Анна, перевернулась на другой бок, подвинулась, тесня Вовку, и осторожно потянула на себя железную дверцу с сеточкой мелких отверстий.

Забиралась Анна Сергеевна неуклюже, медленно; лаз был маленький, чуть больше выреза в пододеяльнике, и она заползала в него по частям: сперва сунула голову, потом одно плечо, другое, туловище, зад, ноги… Не так уж много места осталось для Вовки.

Где-то — вроде бы на улице — отчётливо стукнуло, лязгнуло.

Человек с автоматом поднял голову, шумно потянул ноздрями воздух.

— Быстрее, Вова, — поторопила бабушка Анна.

Звук повторился — громче, ближе; загремело железо, заскрипело дерево, пахнуло сквозняком.

И Вовка, понимая, что выходят последние секунды, ногами вперёд полез в крепкий тесный ящик.

— Дверку, дверку не забудь закрыть…

В темноте коридора словно упало что-то, покатилось, грохоча. Бандит вскочил, наставил на дверь автомат. Храп оборвался, заскрежетала кровать. Заспанный голос спросил недовольно:

— Что за шухер?

— Там есть кто-то!

— Свет зажги.

— Клоп у самой двери. Боюсь.

— Ты меня бойся, вахлак! Шпалер тебе на что?

Что-то тупо ткнулось в окна. И словно босые ноги прошлёпали по половицам. Остановились.

— Вижу… — свистящий шёпот.

— Шпали, дура!

Вспышка, выстрел. И удар — сочный, словно арбуз уронили; всхрип, клёкот, утробное рычание. Тут же — длинная автоматная очередь, ругань и крик, — отблески дульного пламени, стремительные тени на потолке.

— Проволока, Вова! Проволока! Заматывай быстрей!

Влажный шлепок, хруст, треск, дикий вопль. Мощные удары, грохот, мат, рык, вопли. Стон, скрежет, хрип…

И чавканье, сопение, хлюпанье — словно огромный карась сосёт тину.

— Тихо, Вова… — в самое ухо. — Тихо… Только бы не услышал… Тихо…


Бесконечно долго лежали они в железном гробу и слушали страшные звуки. Отнялись ноги и руки, железные рёбра больно врезались в рёбра живые, от тяжёлого запаха кругом шла голова, и комом сжимался желудок.

Потом заскрипели выдираемые гвозди, застучали топоры — и в избу хлынул серый утренний свет.

— Здесь он, вижу! Быстрей, пока его светом оглушило!

— Не волнуйся, Семён! Теперь он никуда не денется. Обожрался, как пиявка.

Голоса заглохли, но через несколько секунд толпой ввалились в дом:

— Лёшка! Сетку сюда давай! Варвара, куда ты прёшь! Рядом, вровень держись! Ухватом на шею, так, ага! Лизавета, мать твою! Ногу ему держи, сколько я вам объяснять должен! И зеркалом, зеркалом! На свет его! Бабы, зеркалом светите! А вы щитом двигайте! Вот так!

— Не уйдёт, голубчик! Отяжелел!

— Говорю, светом его оглушило!

— Да он днём всегда такой снулый.

— Хватит вам! Петли лучше давайте!

— Госпади! Как же он их ухайдакал!

— Вовка! Анна! Вы там живы?

Грохот по железу.

— Живы!

— Ну, слава Богу. Выбирайтесь из свово танка…


Через комнату Вовку вели, закрыв ему глаза ладонями. Он чувствовал под ногами скользкое и чавкое, и знал, что это такое.

Бабушка Варвара Степановна встретила внука на улице, бросилась к нему, присела, обняла крепко:

— Как ты, Вовушка?

Он отстранился и долго смотрел ей в лицо, видя, как темнеют, наливаясь страхом её глаза. Ответил, когда страху сделалось так много, что смотреть на него стало невыносимо:

— Они меня не трогали.

— А я так испугалась! Не знала, что и делать. Мы уж думали, но вот так вот всё и вышло… — Она заплакала — это страх слезами уходил из её глаз. — Прости меня, Вовушка… Извини уж… Так вот вышло…

— Ба, — серьёзно сказал Вовка. — А кто это был?

— Бандиты, Вова… Очень плохие люди…

— Нет, я про этого… — Он вытянул руку. — Ну, который у тебя в подполье живёт…

— Упырь это, Вова… — обернувшись, сказала бабушка. — Упырь наш…

Упыря вели всемером, привязав его к длинным крепким шестам. Он был с ног до головы перемазан кровью, кожа висела на нём жирными складками, короткие ноги с большими ступнями вырывали из земли клочья дёрна, лысая шишковатая голова подрагивала, и даже со спины было видно, как безостановочно шевелятся огромные челюсти. Упыря мотало из стороны в стороны, он качался, как поплавок на воде. И семеро людей мотались вместе с ним.

— Не смотри на него, Вовушка. А то сниться будет.

— Он не страшный, ба… Мне там было страшно, а теперь нет.

— Ну, вот и хорошо… Вот и ладно…

Они отошли в сторону и сели на пень давно спиленной ветлы, повернув лица к затянутому дымкой солнцу и полной грудью вдыхая свежий воздух.

— А может и не упырь, — сказала бабушка. — Это мы его так прозвали, а пёс его знает, кто он такой… Только ты Вова, никому про него не рассказывай, ладно?

— Ладно, — легко пообещал Вовка. — А откуда он у тебя, ба?

— Так он всегда у нас жил. Сколько себя помню… Вернее, не жил. Его ж убить нельзя, значит он и не живёт… — Бабушка вздохнула. — Он полезный, только надо знать, как подступиться, и привычка нужна. Мы в войну пахали даже на нём. А как фашисты здесь объявились, так троих однажды… Вот как сегодня… Ещё крыс и мышей от него не бывает. И тараканы переводятся. И болезни все проходят, кто с ним рядом. Я ведь потому твою мать и уговаривала так долго… Чтоб она тебя ко мне… Мы ж потому знахарками да колдунами и слывём. И живём долго, не болеем… Упыриная сила лечит. Только вот от беды она не бережёт… — Бабушка посмотрела на серьёзного внука, взъерошила ему волосы, вспомнила обоих своих мужей, шофёра Гришу, да агронома Ивана Сергеевича, и слёзы сами навернулись на глаза. — Не бережёт, Вовушка, и счастья не приносит… — Голос её дрогнул, и она закашлялась, а потом долго сморкалась в рукав и вытирала слёзы, и всё смотрела высоко в небо, и надеялась, что на неё сейчас тоже кто-то смотрит оттуда, внимательный, всё понимающий и всепрощающий.

А почему бы и нет: раз есть на земле упыри, значит и ангелы где-то должны быть…

Почему бы и нет…

Чёрный кобель Жук

Фёдор Иванович плёл себе гроб.

Он любил сообщать это новым людям, коих в Оленине появлялось немного, — и веселился по-детски, видя их недоверие.

— Сам, вот этими вот руками! — Он показывал заскорузлые ладони. — Из ивовой лозы, вымоченной, обшкуренной — всё как положено. Точно, как отец меня учил. Как дед. Мы, Фомичёвы, испокон веку лозу плели. Всё, что есть у нас, — всё из лозы сделано. Совершенно всё!..

Хозяйство у Фёдора Ивановича было самое обыкновенное: бревенчатая изба, поверх старой дранки крытая волнистым, замшелым уже шифером; покосившийся двор с сеновалом и тремя стайками; белёная треснувшая печка, скрипучий диван с неудобно выпирающими пружинами, дубовый, обитый клеёнкой стол, чёрно-белый телевизор «Горизонт», завешанный пыльной салфеткой, засиженное мухами зеркало, да набор стеклянных потёртых рюмок.

— Прямо вот всё? — не верили чужаки.

— Всё! — яростно кивал Фёдор Иванович. — Даже памятники на могилках — и те из лозы. А я вот теперь гроб плету. Для себя. Пора уж…

Если сомневающийся собеседник просил показать ему этот самый гроб, Фёдор Иванович хитро щурился, скалил редкие жёлтые зубы и приглашал гостя в дом. Посреди просторной комнаты, заваленной корзинами, пучками ивовых прутьев и грудами ошкурок, хозяин вставал в театральную позу, разводил руками и говорил:

— Вот!

Пока гость осматривался, пытаясь выглядеть хоть что-то, отдалённо напоминающее гроб, Фёдор Иванович с удовольствием растолковывал:

— Мы, Фомичёвы, испокон веку плетением на жизнь зарабатывали. В бывалошное время за зиму столько корзин делали, что на трёх возах увести не могли. И лари плели — сундуки целые, и шкатулки, и подносы, и вазы. А уж сколько двудушек колхозу сдали — не пересчитать! Всё, что здесь есть — всё на доходы от плетения приобретено. Только тем всегда и жили. Вся семья, все предки. Я-то, был грех, ушёл по молодости от семейного дела, да вот, жизнь опять всё по местам расставила. Всяк сверчок знай свой шесток. — Фёдор Иванович кивал головой, соглашаясь со старой народной мудростью, и добро улыбался, потирая большие кургузые ладони.

Пенсия у него была маленькая — едва на еду хватало. Потому плетение корзин, лукошек, коробов, шкатулок, а так же игрушечных лапоточков да непрочных соломенных шляп было для него ощутимым денежным подспорьем. Продажей своих изделий Фёдор Иванович не занимался — сдавал всё оптом Володьке Топорову из соседнего Мосейцева, а уж тот развозил товар по рынкам: в пятницу торговал в райцентре, на выходные отправлялся в город, а в среду ехал в соседнюю область, к музею-монастырю, куда как раз в этот день привозили в огромных автобусах-аквариумах иностранные экскурсии.

— Почём хоть продаёшь-то, Володька, иностранцам работу мою?

— Не я продаю. Жена.

— Так, чай, знаешь цену-то?

— Знаю. Только тебе, дядя Фёдор, не скажу. А то сон потеряешь.

— Так, ведь, и так не сплю.

— Значит, ещё и есть перестанешь…

Иногда Фёдор Иванович, устав от монотонной работы, на несколько дней откладывал лозу и с душой мастерил из соломы и тряпок неказистое чучелко. Наряжал его в холстину, из бобов делал глаза, из жёлудя или лесного ореха — нос, на голову нахлобучивал соломенную шляпу, вклеивал в мочальные руки сноп пшеницы или овса, обувал короткие ножки в берестяные лапоточки. Чучел этих Володька называл «домовёнками», говорил, что они хорошо продаются и просил дядю Фёдора делать таких побольше. Но тот отказывался — уж больно муторное было дело, затратное. Корзинки плелись куда легче и быстрей.

Большую часть заработанных денег Фёдор Иванович складывал в старый глиняный горшок, в котором когда-то жена его хранила сметану.

— На похороны на свои зарабатываю, — весело признавался Фёдор Иванович гостю, не показывая, впрочем, заветной кубышки. — Вот оно и получается, что гроб я себе плету. Из лозы. Вот этими вот руками…


Чёрный пёс появился у Фёдора Ивановича осенью, в пору, когда тихое бабье лето только сменилось хмурыми октябрьскими дождями.

— В лесу подобрал, — рассказывал Фёдор Иванович зашедшему в гости соседу. — Около дороги, где поворот на Тимофеевское был. К дереву его цепью привязали — видно, чтоб назад на прибежал… Вон, гляди, всю шею изодрал, когда с цепи рвался… Ах, ну что за люди такие!..

Пёс был плох. Он лежал возле печи на старой фуфайке; тощие ободранные бока его тяжело ходили, мутные глаза слезились, а из пасти текла вязкая, будто слизь, слюна.

— Ну как бешеный? — сосед опасливо косился на собаку.

— Да нет! — отмахивался Фёдор Иванович. — Бешеные воды боятся. А этот — нет. Пьёт за милу душу.

— Здоровый какой.

— Большой, да. Породистый, наверно.

— Куда он тебе, Фёдор?

— Так ведь не оставлять же в лесу…

Пёс болел долго. До самого снега выхаживал его Фёдор Иванович, человеческими лекарствами пичкал, молоком отпаивал, кашами да макаронами откармливал — себе так никогда не готовил, как этому псу.

— Оклемается, будет моё хозяйство сторожить.

— Да что у тебя сторожить-то?

— А вон хоть телевизор, — смеялся Фёдор Иванович, а сам о горшке с деньгами думал. — Да и не так скучно будет с животиной-то… Ты гляди, гляди на него. Мы говорим, а он ушами шевелит — прислушивается. Понимает, что про него. Ай да жук!

Так и привязалась к собаке новая кличка.


Крепко сдружились Фёдор Иванович с кобелём-найдёнышем. Всюду вместе ходили, как привязанные — за водой ли, за дровами, в гости ли к кому. Но не все пускали в дом здоровенного пса. Бабка Тамара, что жила напротив, и вовсе собаку невзлюбила, ворчала при встрече:

— Экий чёрт поселился под боком!

Жук, чуя её недовольство, поджимал хвост, прятался за хозяина.

— Не обижай животину, Тамара, — сердился Фёдор Иванович.

— Гляди лучше, как бы нас твоя животина не обидела…

Впрочем, прошло не так много времени, и бабка Тамара к собаке подобрела. Случилось это после того, как Жук поймал на хозяйском дворе лисицу, что душила кур во всей деревне.

— Экий чертяка! — строго говорила теперь соседка, встретив Фёдора Ивановича с верным четвероногим спутником, и лезла в карман за лимонной карамелькой. Пёс конфеты не любил, но сладкие подношения бабки Тамары принимал — и хрумкал, пуская слюну на снег, и с осторожной благодарностью посматривал на суровую старуху.

В январе месяце Жук поймал разбойничающего хорька.

В начале февраля разорил гнездо ласки.

А уж сколько крыс передушил — несчитано!

К Фёдору Ивановичу зачастили гости с одной только просьбой:

— Ты Жука своего пустил бы к нам во двор на ночку. А то крыс нынче — страх Божий сколько…

В тихие лунные ночи, до треска морозные, в далёком лесу раздавался вой. Спящий возле печи Жук, заслышав отголоски леденящих волчьих песен, поднимал тяжёлую голову, настораживал уши, скалил клыки и тихо ворчал. Шерсть на его загривке вставала дыбом. Фёдор Иванович просыпался, приподнимался на локте и щёлкал рычажком ночника.

— Ну чего ты шумишь? — тихо спрашивал он у пса. И сам прислушивался к далёкому вою, качал головой.

Красноватый свет ночника напоминал ему свечение горящей лучины, и казалось Фёдору, что перенёсся он в своё детство, во времена, когда оголодавшие за зиму волки подходили близко к деревне, и в каждом доме было ружьё, а мужики старались не ездить по-одиночке, всегда собирались в город большим обозом, вооружались, брали с собой факелы…

«…баю-баюшки-баю, не ложися на краю…»

Чудился ему матушкин голос, и скрип колыбели, подвешенной на крюке к потолочной балке. И делалось ему страшно.

Сорок лет не было тут волков.

А вот надо же — вернулись.

«…придёт серенький волчок, и укусит за бочок…»

— Спи, — хрипло говорил Фёдор. — Сюда они никак не доберутся.

А сам думал: ой, доберутся! дай только время…

Дюжина жилых дворов, но ружья нет ни в одном…

Утром Фёдор Иванович долго одевался, подвязывал к поясу тяжёлый острый тесак в войлочных ножнах; пригладив волосы, нахлобучивал на голову облезлый, давно потерявший форму треух, надевал на валенки широкие лыжи и, подперев дверь палочкой, отправлялся в перелески за материалом. Чёрный Жук скакал рядом, хватая горячей розовой пастью искрящийся снег. Фёдор Иванович смотрел на него и думал, что собаку держать хорошо — и веселей с ней, радостней, и на душе спокойней.


Зима кончилась только в апреле — и вроде бы, в одну ночь. Вечером ещё вьюга мела, а утром, глядь — отяжелевший снег просел, бревенчатые стены изб потемнели от влаги, мелкая серая морось укрыла далёкий лес.

Фёдор Иванович проснулся больным — ненастье ломило кости. Он долго возился, не желая выбираться из-под ватного одеяла, но потихоньку заползающий в постель холод заставил его подняться. Он накинул на плечи фуфайку, сунул ноги в размятые валенки, вкусно зевнул — и обмер.

Между печью и диваном, там, где Жук частенько складывал свою добычу, лежало нечто тёмное, похожее на изломанное тельце ребёнка.

Фёдор Иванович охнул.

Чёрный кобель Жук поднял голову и приветливо замахал хвостом.

— Что ж ты наделал? — застонал Фёдор Иванович. И осёкся, спохватившись.

Откуда бы здесь, в глухой деревне, ещё и в эту пору, взяться ребёнку? Тем более, такому маленькому. Да и дом-то был заперт. Разве только на двор мог выйти Жук, недавно научившийся открывать двери лапой. На двор — но никак не на улицу.

Или же?..

— Откуда ты это приволок?

Пёс, по хозяйскому голосу чуя неладное, вжался в пол.

— Кто это?..

Нет, не ребёнок. Но, вроде бы, и не зверь.

Долго приглядывался Фёдор Иванович к задушенному кобелём созданию, не решаясь тронуть его ни рукой, ни ножом. Потом оделся, выбежал из избы. Вернулся через пять минут, таща за собой хмурого соседа.

— Вон, сам погляди, Семёныч.

С двух сторон подошли они к маленькому тельцу. Нависли над ним.

— Будто обезьяна какая, — неуверенно сказал сосед.

— Откуда у нас обезьяна! — возмутился Фёдор Иванович.

Сосед пожал плечами. Спросил, осторожничая:

— А точно оно дохлое?

— Не знаю…

В это утро дом Фёдора Ивановича посетила вся деревня. Жук, не выдержав шумного внимания, сбежал на улицу, спрятался под крыльцом. Последней пришла бабка Тамара, закутанное в чёрное. Она только глянула на лежащий трупик, и тут же заявила:

— Домовой это.

— Чего? — удивился Фёдор Иванович.

— Того! — передразнила его соседка. — Домовой. Хозяин дома. Не слышал, что ли, никогда?

Фёдор Иванович про домовых, конечно же, слышал. Но так же доводилось ему слушать речи заезжих лекторов о вреде разных предрассудков.

— Дык! — сказал он коротко, не зная, что ответить Тамаре. И развёл руками.

— Хозяин, — закивала бабка. — Точно говорю. В Минчакове, слышал, дурачок один с куриными потрохами всё возился, да и выносил под мышкой выродка? Похож был на этого, твоего. — Тамара показала на маленькое мохнатое тельце. — Придушил его твой кобель, не зря у него круги под глазами.

— И чего теперь? — окончательно растерялся Фёдор Иванович.

— А ничего… Живи себе. Может, только по хозяйству теперь что не заладится. Хозяин он ведь и приставлен для того, чтоб за домом следить.

Тамара ушла, и Фёдор Иванович, побродив чуть по избе, скрутил из газеты папироску и вышел на улицу подышать влажным весенним воздухом.

Когда он спускался с крыльца, под его ногой с хрустом проломилась ступенька.


После того дня жизнь у Фёдора Ивановича ладиться перестала. Всё пошло наперекосяк. Холодная талая вода залила подпол — хотя все годы раньше едва наполняла специально выкопанную яму в дальнем углу. То ли из-за подтопления, то ли по какой другой причине изба заметно скособочилась — её северный угол приподнялся, а между задней стеной и крышей двора образовался заметный промежуток. Под тяжестью намокшей соломы переломились жерди сеновала. Развалилась простоявшая всю зиму поленница. Лопнуло и выпало стекло в переднем окне. Треснула печка. Крыльцо, ещё недавно казавшееся прочным, теперь шаталось и надрывно скрипело.

Фёдору Ивановичу стало не до плетения. Он вычерпывал из подпола прибывающую воду, вытаскивал сушиться капусту и семенную картошку, абы как замазывал расходящуюся трещину в печном боку, подстукивал, подделывал крылечко, латал крышу. И с горечью думал, что, видно, придётся ему залезть в горшок, в котором когда-то жена хранила сметану.

Помимо неприятностей крупных, случались неприятности мелкие: то умывальник подтекать начнёт, то с полки тарелка скатится, то электрическая лампочка взорвётся, а у старого выключателя пластмассовый язычок отвалится. Полинявшие куры принялись клевать яйца, да и нестись они стали не в корзинах-гнёздах, как положено, а в таких местах, куда без лестницы не добраться.

— Да что ж такое-то! — озабоченно жаловался Фёдор Иванович соседям, а если их рядом не было, то чёрному кобелю. — Прямо напасть какая-то!

— Это потому, что хозяина в доме нет, — говорила ему бабка Тамара.

— Я хозяин! — сердился Фёдор Иванович.

— Ну вот и хозяйничай, — ехидно усмехалась соседка.

Два месяца терпел Фёдор Иванович такую нескладную жизнь, но после того, как в чулане сорвалась со своего вечного места дубовая полка, острым крошевом разбрызгав по полу много лет собираемые стеклянные банки, — не выдержал. Выругался и пошёл к Тамаре за советом.

Соседка встретила его хмуро, но за стол усадила и чаю налила. Долго слушала жалобы Фёдора, молчала, макала в чашку сухую баранку, сосала беззубым ртом.

— Уж не знаю, что и делать теперь. Кто бы другой рассказал — ни в жизть бы не поверил. А тут… Сам же… Может, ты посоветуешь чего, Тамара?

— Может и посоветую.

— Ну?

— Перевези-ка ты, Фёдор, к себе другого хозяина.

— А где ж его взять, другого-то? Да и как перевезти?

— Как — я тебе точно не скажу. Мать моя знала, а я уж нужных слов не помню. Но, думаю, что и простыми словами обойтись можно. А сделай ты так…


На берегу зарастающего камышом пруда, увязнув в земле почти по самые окна, стояла перекошенная избёнка с провалившейся возле печной трубы крышей. Десять лет назад домик этот ещё был обитаем, жила здесь тихая богобоязненная Маша Захарова. Годы её никто не считал, но все знали, что девкой служила она в доме Глеба Максимилиановича Кржижановского. Старушка мало что помнила из того времени, но любила рассказывать, как жена политического деятеля ласково именовала видного мужа своего «Глибасенькой».

После случившейся перестройки Маша Захарова стала сильно хворать. А однажды слегла — и уже не поднялась. Приехавшие родственники вывезли её из деревни и устроили в какую-то богадельню. Где сейчас Маша, жива ли — об этом в Оленине не знал никто.

Дом же верно стоял, будто ждал возвращения хозяйки.

Именно к нему и направился Фёдор Иванович после разговора с Тамарой. В правой руке он держал веник-голик, в левой — кусок белого хлеба, смоченного в козьем молоке.

Замка на входной двери не было. Сквозь вбитую в косяк скобу и дверную ручку была продета ржавая цепь. Двойной железный узел не сразу поддался усилиям Фёдора Ивановича. Ещё больше времени потребовалось, чтобы сдвинуть вросшую в землю дверь.

Боком, пачкая одежду о гнилое закисшее дерево, протиснулся Фёдор Иванович в узкую щель. Крохотная прихожая встретила его тяжёлым запахом нежилого. Сквозь запылённую, облепленную паутиной полоску стекла едва пробивался дневной свет. На узком столе стояла замызганная керосинка, рядом лежала перевёрнутая чугунная сковорода.

Фёдор Иванович тяжело вздохнул, чувствуя, как к горлу поднимается горький ком.

Он хорошо помнил хозяйку. Сам порой на этой керосинке кипятил чайник. Ел яичницу из этой сковороды. И слушал неспешные рассказы одинокой Маши Захаровой, тихой старушки, повидавшей в нескладной своей жизни такие виды, что не каждый мужик смог бы вынести.

Дверь, ведущая в дом, подалась неожиданно легко — даже не скрипнула. Фёдор Иванович пригнулся, осторожно перешагнул высокий порог и тут же встал, не решаясь проходить дальше. Он боялся наследить в комнате, умом понимая, однако, что ничего страшного в том не будет. Хозяйке давно безразлично, кто ходит по её дому, не будет она ни ворчать, ни ругаться, и никто потом не наклонится, чтобы смыть грязные следы с пола…

Вот это-то и смущало Фёдора Ивановича. То обстоятельство, что следы его сапог останутся здесь на долгие годы, если даже не десятилетия, странным образом пугало его. Да и вся ситуация была ему неприятна: в этом доме он чувствовал себя подобно мальчишке, оказавшемся вечером на кладбище.

Было тихо, мёртво и сумрачно.

Сбитый половик лежал точно так, как и десять лет назад. На обитом клеёнкой столе покоилась кружка: когда-то в ней остался чай, потом он заплесневел, высох, превратился в бурую пыль.

Мутное зеркало в тяжёлой раме смотрело на дверь.

На спинке стула висел завязанный узлом платок.

На засыпанном мухами подоконнике остались очки с толстыми стёклами и дужками, обмотанными изолентой.

Огромный комод, мечта каждой хозяйки, хранил в деревянной утробе никому не нужные письма и фотографии.

Вставшие ходики опустили гирю-шишку до самого пола.

Гобелен с тремя богатырями…

Наполовину оборванный календарь-численник…

Хмурые иконы за чёрной лампадкой…

Фёдор Иванович ещё раз вздохнул, шмыгнул носом и сделал маленький шажок вперёд. Опустившись на корточки, он положил перед собой веник, сунул в прутья размокший хлеб, закрыл глаза и жалобно, пугаясь своего голоса, затянул:

— Батюшко, хозяюшко, пойдём со мной. Залезай на веник, отведай угощения, отнесу тебя ко мне жить…

Он не знал, долго ли надо уговаривать домового, а потому изобретённый бабкой Тамарой заговор повторил раз десять. Затем выждал несколько минут, напряжённо вслушиваясь к глухую тишину пустого дома, и открыл глаза.

Ничего не изменилось.

Голик лежал, как и прежде.

Разве только…

Фёдор Иванович помотал головой.

Нет же… Не может быть…

Он обеими руками осторожно поднял веник, прижал его к груди, словно ребёнка и, пятясь, покинул комнату.

Ему казалось, что голик стал заметно тяжелей.

И он пытался уверить себя, что это ему просто чудится.

Как и хлебные крошки возле его ног.

Как и дорожка едва заметных следов, идущих от печи к половику.

«Померещилось», — проговаривал про себя Фёдор Иванович, выбегая на улицу. Ему не хватало воздуха, он пучил глаза и задыхался.

— Померещилось, — убеждал он потом Тамару и соседа Геннадия.

— Померещилось, — говорил он Жуку и дрожащей ладонью гладил пса по жёсткому загривку.


С мая месяца Жук находился на привязи. Фёдор Иванович сколотил ему конуру за крыльцом, набил в неё соломы, приделал сбоку консервную банку для воды; вдоль стены до самого забора протянул стальную проволоку. Металлическое кольцо с привязанным поводком легко по ней скользило, и у пса было куда больше свободы, чем у прочих цепных псов. Но Жук этого не понимал и не ценил. Первые несколько дней он ожесточённо рвался с привязи — должно быть, поводок и ошейник напоминали ему страшное время, проведённое в лесу. Потом пёс несколько присмирел. Но Фёдор Иванович чувствовал, что Жук стал относиться к нему с некоторой недоумённой обидой.

Фёдор Иванович чувствовал свою вину, и потому рядом с конурой он из двух чурбаков и доски соорудил скамейку. Значительную часть времени он теперь проводил здесь. Сидел, обув подшитые резиной валенки, дымил пожёванной сигаркой, занимался корзинным делом и неспешно беседовал с кобелём:

— Через два дня Володька приедет, а у нас ничем ничего. Надо бы ещё хоть пяток лукошек сделать — считай, лишних десять рублей, а то и пятнадцать… Дуешься, чай, всё ещё? А ты не дуйся. Собака в дому жить не должна. Это тебе не квартира, сам понимаешь. А что раньше-то дома держал? Дык, больной ты был. Да и зима была, вспомни-ка. А вот теперь — благодать. И погода хороша, да и ты вона как окреп, залоснился… Побаловать тебя, что ли? Ишь, замахал хвостом. Всё понимаешь! — Фёдор Иванович подмигивал немому четырёхлапому собеседнику, грозил ему пальцем. — Ладно, ладно, закажу Володьке, пусть в следующий раз привезёт этот… как его?.. Педи Гри. От ведь название придумали, черти!..

Иногда Фёдор Иванович брал Жука с собой в лес. Через деревню он вёл пса на поводке, отвязывал только за околицей. Соседи теперь побаивались кобеля, ворчали, советовали Фёдору от него избавиться.

— Не дай Бог, притащит ещё чего похуже. Без милиции не обойдётся. Сядешь ведь!

— Нет такой статьи, чтоб за домового садиться, — сердился Фёдор. И сам дивился чудному разговору. Виданное ли дело, из-за какой-то сказочной нечисти с соседями ругаться!

Оказавшийся на воле Жук словно дурел. Носился по полям с восторженным лаем, валялся в траве, гонялся за птицами, азартно мышковал. Фёдор Иванович смотрел на проказы кобеля с широкой улыбкой, науськивал лохматого спутника на кусты, и громко смеялся над его недоумением.

Жизнь наладилась — новый ли домовой, принесённый на венике, был тому причиной, или просто сама собой кончилась полоса неудач — неясно. Тем не менее, подновлённый дом больше не рушился, посуда не билась, не лопались стёкла, а работалось споро и ладно.

— Ты думаешь, я тут корзинки плету? — обращался к кобелю Фёдор Иванович. — Нет, брат. Это я себе гроб делаю. Жёнка-то моя, Анна Васильевна, знаешь ли где лежит? За сто километров отсюда. В городе. Нехорошо это, что она там, я вот тут, но что уж поделать. Вот помру, и, коли денег хватит, рядом с ней лягу. Тут-то у нас что, тут всё просто: помер ты, в гроб из пяти досок тебя положили, закопали, крест поставили. А там нет, там всякому человеку денежка нужна. За место, за памятник, за работу… По-божески лечь хочу. Наш-то погост былинником да крапивой весь порос, никому до него дела нет. Через двадцать лет от него, чай, и следа никакого не останется. А там, в городе, не так. Там люди специальные к кладбищу приставлены, они за могилками следят, дорожки чистят…

Пёс, заслушавшись, зевал. Сворачивался калачом, щёлкал в шерсти зубами, теребил задней лапой вислое ухо.

Фёдор Иванович умолкал, улыбался грустно и откладывал в сторону очередное своё изделие.


С привязи Жук сорвался ночью. И, одурев от свободы, пропал на три дня.

Фёдор Иванович места себе не находил. При свете бродил по ближайшим лесам, высвистывая кобеля, домой возвращался в сумерках, ночь не спал, дремал едва-едва, приходя в себя от малейшего шума.

— А и к лучшему, что так вышло, — успокаивала его бабка Тамара. — Теперь уж, чай, не вернётся. Волки, поди, задрали.

Фёдор Иванович сердито цыкал на неё.

— Не каркай! Набегается — воротится, — говорил он. И сам себе не верил.

Но утром четвёртого дня Фёдора Ивановича разбудило знакомое тихое скуление. Разом очнувшись, он приподнялся на локте, глянул в сторону печи.

— Ах ты, чёрт! — вырвалось у него. — Вернулся! Пришёл!

Жук, как ни в чём не бывало, лежал на своём обычном месте. Услышав голос хозяина, кобель весело тявкнул и застучал по полу грязным хвостом.

— Как ты в дом-то пробрался? Со двора, что ли? Голодный, небось. Набегался, нагулялся. Уж не в Коворчино-ли бегал к сучке какой? Эх, дело молодое. Я в твои-то годы и сам за десять вёрст на танцы ходил…

Фёдор Иванович, натужно кашляя и бормоча что-то про бедовую молодость, спустил ноги на пол, нащупал босыми ступнями потёртые валенки, посидел чуть, щипая себя за редкую бородёнку.

И только потом заметил, что за снопом ивовых прутьев между печью и диваном лежат рядком три жуткие тушки.


От кобеля нужно избавиться — так решила вся деревня. Сроку на это отвели два дня.

— Да куда ж я его дену? — жалобно вопрошал Фёдор Иванович у явившихся парламентёров.

— Отдай Володьке Топорову, — велела бабка Тамара.

— Да не возьмёт он.

— Пусть отвезёт куда подальше, и у дороги привяжет. Может, кто подберёт…

Жалко было Фёдору Ивановичу пса. До слёз жалко, до надрыва в горле. Но понимал он, что не стоит против соседей идти. Да и сам видел, что нельзя такого пса в деревне держать. Вон, у бабки Комарихи утром из подтопка горящую бумагу выдуло, да прямо на бересту и сухие поленья. Хорошо вёдра были воды полны, не дали пожару разойтись, только пол перед печью выгорел. А у Ивана Орлова аккурат в обед самогонный аппарат взорвался. Пятнадцать лет исправно работал — а тут вдруг лопнул, да так, что железный осколок в потолок воткнулся.

Вот и ясно теперь, у кого побывал чёрный кобель, чей дом без хозяина оставил.

Что тут говорить — у самого Фёдора нынче вдруг полка с посудой рухнула.

Три дома — три тушки. Всё сходится.

— А если не можешь, давай я с Володькой поговорю, — чуть мягче проговорила Тамара.

— Не надо. Я сам…

Долго думал Фёдор Иванович, что ему с Жуком делать. В лесу на верную гибель оставлять не хотелось. Травить — тем более. Если просто отвезти куда подальше, да выпустить… А ну как найдёт дорогу назад?

— Был бы ты котом, — выговаривал Фёдор Иванович присмиревшему Жуку, — отвёз бы я тебя на ферму. Там и молоко, и мыши. Прожил бы как-нибудь.

Пёс смиренно смотрел на хозяина, шевелил бугорками над умными глазами, тихо улыбался зубастой пастью.

А может, всё же, оставить его? — смятенно думал Фёдор Иванович. — Спрятать, пока всё не успокоится. Потом сказать, что вернулся он…

Нет, нельзя.

Шила в мешке не утаишь.

А ну как подкинет кто отравленный кусок? Илюха Самойлов может. Отчаянный.

Или капканов кто понаставит?

Не будет тут кобелю житья.

Надо с ним что-то делать…


Володька Топоров приехал в понедельник, запятил побитую Ниву к самому крыльцу.

— Не ждёшь, что ли? — крикнул из кабины, отрывисто сигналя.

— Жду, — выглянув из окна, крикнул в ответ Фёдор Иванович. — Как же…

Они оба вышли на улицу, пожали друг другу руки. Работы было немного — они быстро перетаскали из дома все корзины, загрузили их в прицеп. Бестолковые цветочные вазы, раскрашенные чернилами, Володька устроил на заднем сиденье. Шкатулки и сундучки разместил в багажнике.

Фёдор Иванович помогал ему, а сам всё никак не мог решить, стоит ли заводить разговор о судьбе привязанного в доме Жука.

— Что-то ты, дядя Фёдор, невесёлый сегодня. — Володька достал кошелёк. — Случилось чего?

— Да так, — пожал плечами Фёдор Иванович.

— Чего? Говори. Может, помогу.

— А! — Фёдор Иванович махнул рукой. — Умывальник сегодня разбился. И крыльцо вон опять гнить начало. Прямо напасть какая.

— Понятное дело. Старый уж дом-то.

— Старый, не старый… — Фёдор Иванович вздохнул, оглянулся на окна Тамариной избы. И, решившись, затараторил:

— Ты бы, Володька, взял бы у меня, что ли, пса. Не нужен он мне, в тягость. А у тебя при деле бы был. Дом бы сторожил.

— Не, не выйдет. У меня жена собак боится. Да и я их не люблю.

— А зря, зря. Хороший кобель, умный.

— Даже не уговаривай, дядя Фёдор. Без толку.

— Ну, может, знакомым кому отдашь?

— Да кому он нужен? Сам посуди — если человеку собака нужна, он лучше щеночка возьмёт. А тут — такой чёрт здоровый.

— Хоть куда бы его, а?

— На живодёрню, разве что, — хмыкнул Володька. И испугался, увидев, как перекосилось лицо Фёдора Ивановича. — Ты чего это? Пошутил я, пошутил. А ты правда, что ли, избавиться от него хочешь?

— Не хочу. Надо.

— Как же это понимать?

— А лучше не спрашивай, — горько сказал Фёдор Иванович. — Увёз бы ты его, что ли, подальше куда-нибудь.

— Чего он натворил-то? — тихо спросил Володька.

Фёдор Иванович только рукой махнул.

— Увези, христом-богом прошу. Где-нибудь у дороги привяжи на виду. Может, кто пожалеет, подберёт.

— Ну… ладно… Не покусает он меня?

— Нет, он ласковый, — едва слышно сказал Фёдор Иванович и вдруг, резко отвернувшись, дёрнул плечом.

— Ты чего это, дядя Фёдор?

— Увози нахрен! — зарычал старик.

— Ладно… Ладно… Но ты… Это… Не реви только…

Фёдор Иванович задёргался, забулькал горлом, медленно опустился на землю и, привалившись спиной к грязному колесу Нивы, обхватил голову руками.

— Ты вот, это, деньги, на, возьми, — сбивчиво проговорил растерявшийся Володька, поспешно доставая из бумажника новенькую сотню и пытаясь всучить её старику.

— Не… — прохрипел Фёдор Иванович. — Не надо… Ты… Купи ему… Этот… Как его… Педи Гри… Побалуй… Напоследок…


Два дня терзался Фёдор Иванович, не знал, куда себя деть. А поздним вечером второго дня не выдержал — увязал в платок две печённые картофелины, оставшиеся от прошлого ужина, помидор, впопыхах сваренное яйцо да чёрствую краюху ржаного хлеба. Основательно оделся, на фланелевые портянки обул кирзовые сапоги, прихватил спички, тесак в войлочных ножнах — и вышел из дома.

Первым делом направился к Тамаре.

— Ты куда это на ночь глядя собрался? — удивилась та.

— Что хотите со мной делайте, а Жука я в обиду не дам! — отчаянно проговорил Фёдор Иванович и притопнул подкованным каблуком.

Долго молчала бабка Тамара, разглядывая позднего гостя, вставшего на пороге. Качала головой. Наконец, проговорила тихо и, вроде бы, с пониманием:

— За ним, значит, отправился?

— Пойду искать, — кивнул Фёдор Иванович. — Предупредить вот зашёл, а то хватитесь — а меня нету… Курам раз в день кинь зерна из бочки.

— Ладно. Кину… И куда отправишься?

— По дороге.

— Далеко?

— Не знаю пока.

— Ну, ладно… — Тамара тяжело поднялась с табурета, выдвинула ящик стола, одним широким движением сгребла в него разложенные по столешнице письма и почтовые карточки. Сказала:

— Погоди.

И ушла за занавеску в маленькую комнату, откуда громко — на весь дом — щёлкал поношенным механизмом старый будильник, пытающийся поспеть за стремительными мгновениями. Вернулась хозяйка минут через пять, вручила Фёдору яркий, оранжево-синий рюкзак.

— Вот, возьми. Внук оставил. Там я тебе молока положила бутылку, и десяток блинов. Съешь по дороге.

— Спасибо, — поблагодарил Фёдор Иванович.

— А, может, всё же, подождёшь до утра? Не дело — в ночь уходить.

— Не могу. Так легше.

— Ну, смотри. Голова на плечах своя есть.

— То-то и оно, — сказал Фёдор Иванович. Он закинул рюкзак за спину, развернулся на каблуках, открыл дверь, перешагнул порог — и остановился. Медленно повернув голову, он колюче глянул на Тамару и со значением повторил:

— То-то и оно.


Под открытым небом идти было не страшно. Ярко светила луна, мерцали разбрызганные по высокой тьме звёзды; было тихо и сонно. А вот когда начался лес, чёрный и затаившийся, Фёдору Ивановичу сделалось не по себе. Он достал тесак — но спокойней от этого ему не стало. Он подумал, что сейчас не помешал бы фонарь. И тут же решил, что от прыгающего по земле жёлтого пятна не было бы никакого проку.

Во тьме, окружившей дорогу, кто-то жил. Там ворочались и вздыхали. Охали и постанывали. Скрипели и потрескивали. Сомкнувшиеся деревья норовили зацепить раздражающе яркий рюкзак, сдёрнуть его с плеч человека. Смутные фигуры выдвигались из мглы и недвижимыми призраками вставали в шаге от обочины. Прямо по звёздам скользили беззвучные крылатые тени. Порой вниз заглядывала седая луна, и тогда лес менялся чудовищным образом: уродливые тени полосовали дорогу, каждая выбоинка заполнялось густой тьмой, берёзовые стволы начинали сливочно блестеть, а плотная стена сомкнувшихся деревьев раскалывалась, обнажая прежде невидимое, тяжёлое и мрачное…

Долго шёл Фёдор Иванович, неосознанно тая дыхание и борясь с одолевающими страхами. Крепко сжимал горячую рукоять ножа. Заставлял себя шагать широко и размеренно, гнал прочь пугающие мысли, убеждал не верить в обманчивых призраков, знал, что фигуры вставшие вдоль дороги — обычные коряги, да потрёпанные кусты, что тихие тени, скользящие на фоне звёзд — совы и летучие мыши.

Но потом он увидел такое, что в голове будто колокол лязгнул — и раскололся на сотни тяжёлых острых кусочков, а сжавшееся сердце тут же оборвалось и провалилось в живот, затрепыхалось там, запрыгало, забилось.

По лесной дороге, по колышущимся теням, ритмично подпрыгивая, бежала навстречу жуткая четырёхногая тварь с несоразмерно большой бесформенной головой.

Фёдор Иванович сдавленно охнул, выставил перед собой тесак и стал медленно оседать, чувствуя странную пустоту в голове.


Ему привиделось, будто он дома лежит на неудобном диване; рука его свесилась до холодного пола, и пальцы его лижет шершавым горячим языком чёрный пёс Жук.

Фёдор Иванович чмокнул губами и очнулся.

Он лежал на земле. В правый бок упиралось что-то твёрдое. Сквозь сплетённые ажурные кроны проглядывали звёзды.

Он был в лесу. На дороге, а не на диване.

Но горячий язык по-прежнему лизал его руку.

— Жук?

Кобель знакомо тявкнул, и Фёдор Иванович перевернулся.

— Жук!

Пёс вскочил, скакнул в одну сторону, потом в другую, припал к земле, вращая хвостом. Он решил, что хозяин затеял с ним игру.

— Ах ты, чёрт поганый! Ты ж меня, зараза, чуть на тот свет не отправил! Я уж даже… А… Как… — Фёдор Иванович задохнулся, заперхал в кулак. Откашлявшись, отдышавшись, вытер ладонь о штаны, подобрал тесак, убрал его в ножны. Сел, качая головой, приговаривая растерянно:

— Ах ты, зараза такая… Как же, а?.. Как же…

Пёс, увидев, что игры не выходит, успокоился, подошёл ближе. Ткнулся головой в колени хозяина, будто прощения за что-то вымаливая.

— Ну чего, чего?.. Эх, ты, кобелина здоровая… — Фёдор Иванович шмыгнул носом, обхватил Жука за шею, нащупал обрывок верёвки, почувствовал под руками кровь. — Нельзя было так… Не по-человечески это… Эх! — Он прижался к кобелю, погладил его по хребту, почесал бок. — Давай срежу удавку твою… Погоди… Щас… Да стой ты спокойно!..

Потом они долго сидели на пустой дороге. Если блины и намоченный молоком хлеб, жевали картошку и рассказывали друг другу о случившемся с ними — каждый на свой лад, на своём языке.

Их окружала живая чёрная чаща. В ней кто-то ворочался и вздыхал, охал и постанывал. Из мглы выступали неясные фигуры и вставали в нескольких шагах от обочины, по тлеющим звёздам скользили крылатые тихие тени, — но Фёдора Ивановича теперь ничто не пугало.

А когда они собрались и двинулись в обратный путь, то Фёдор Иванович понял, почему при встрече пёс показался ему таким страшным.

Невесть из какой дали Жук тащил в пасти очередную свою добычу.

И, судя по всему, бросать её он не собирался.


— Так это кикимора, — сказала Тамара, только глянув в сторону лежащей на полу тушки.

— Да ну! — не поверил Фёдор Иванович.

— А кто это ещё может быть? Сам посуди: волосы зелёные, морда с кулачок, перепонки, будто у гуся. Как пить дать — кикимора!..

Жук лежал на своём обычном месте возле печи. Он улыбался, как умеют улыбаться одни только собаки, и постукивал грязным хвостом по половицам.

— И что это за пёс у тебя такой? — пробормотала Тамара, строго посмотрев на развалившегося кобеля.

Жук показал ей розовый язык и протяжно зевнул.

На улице светало. Со дворов неслась петушиная перекличка. У колодца звенели вёдра, принимая студёную воду; глухо гремела колодезная цепь, и отрывисто взвизгивал несмазанный ворот.

Фёдор Иванович прикрыл задушенную кикимору картофельным мешком и объявил:

— Что хотите со мной делайте, но Жука я оставлю. Присматривать буду, забор подлатаю, за калитку одного не пущу — но и выгонять не стану.

— Я уж так и поняла, — сказала бабка Тамара. — Но как ты без хозяина-то будешь? Сам жаловался, что тяжело.

— Ты про домового, что ли? Так я всё придумал. Вон вокруг изб сколько брошенных, и у нас тут, и в Никулкине, и в Ширяеве. Возьму веник, как ты меня научила, принесу себе нового домовика. А коли опять не услежу за Жуком, так и ещё одного к себе перетащу. Изб пустых много, на мой век хватит.

— А не жалко?

— Кого? Домовых? Может и жалко. Да только, сама посуди, смерть им при любом раскладе выходит. Ну сколько ещё дома эти простоят? На глазах же гниют, хиреют, разваливаются.

— Может и прав ты, — тихо сказала Тамара. — У самой сердце кровью обливается, когда на избы такие гляжу. А уж хозяину-то каково там одному — страшно подумать…

— Кончается их век, Тамара, — сказал Фёдор Иванович. — Да и наш тоже. Знаешь ведь, я здесь не корзинки плету. Это я гроб себе делаю…

Вскипел чайник, и он сели за стол. Фёдор Иванович достал пряники и ванильные сухари. Бабка Тамара вынула из кармана пакетик с карамелью в липких бумажных обёртках.

За чаепитием они почти не разговаривали. Им и без того было хорошо.

Разбуженное рукой хозяина радио бормотало о новой правительственной программе. Под окном возились куры. За изгородью от ударов колуна с треском рвались осиновые чурбаки — отчаянный Илюха Самойлов колол дрова для бани.

— А я вот всё думаю, купил ли Володька ему Педи Гри, — задумчиво пробормотал Фёдор Иванович.

Тамара не поняла, о чём это он, но переспрашивать не стала. Она прихлебнула горячего чаю, пососала пряник, и просительно сказала:

— Может, уступишь мне завтра Жука?

Фёдор Иванович недоумённо посмотрел на гостью. И та, смущённо пожав плечами, пояснила:

— Боязно стало в баню ходить. Прошлый раз мылась, стала воду из котла черпать — и вдруг словно кто-то приобнял со спины. Закричала, заругалась, поворотилась — пусто… С Жуком мне спокойней было бы.

— Бери, конечно.

— Вот спасибо…

После того, как Тамара ушла, Фёдор Иванович ещё долго сидел за столом. Он прихлёбывал из железной кружки остывший чай, вяло грыз сухари, и о чём-то усиленно думал. Минут через сорок он хлопнул себя по коленям и резко поднялся, выдохнув:

— Надо работать!

Он принёс с кухни острую финку, выточенную знакомым зэком-химиком из автомобильной рессоры. Достал с полатей кусок брезента, расстелил его на полу. Выкатил из угла на середину комнаты посечённый тесаком чурбан, воткнул в него нож. Налил в таз воды.

И, чуть помедлив, сдёрнул с мёртвой кикиморы пыльный мешок.


Бабье лето закончилось. Со стороны озера дул холодный, до костей пробирающий ветер, а потому Зина Топорова с обычного места переместилась ближе к монастырским стенам. На фанерных столах с дюралевыми ножками она в обычном порядке разложила весь свой товар: крохотные корзинки, аккуратные плетёные шкатулки, связанные попарно лапоточки, берестяные туески, ивовые кашпо, подносы, вазы.

— Едут! — объявила Ирка Самойлова, торгующая глиняными фигурными свистульками и фарфоровыми колокольчиками. Она подула в иззябшие ладони, посмотрела на часы и добавила:

— Опаздывают сегодня что-то.

Зина обернулась.

По вымощенной булыжником улице, мимо старых двухэтажных особнячков, облупленных и неказистых, мимо оголившихся лип и тополей, мимо замызганных чугунных ограждений и серых театральных тумб величественно катился огромный стеклянный автобус, похожий на сияющий изнутри аквариум.

— Ещё два рейса должны быть, — сказала всезнающая Ольга Мастеркова, продающая иконки, расписанные под хохлому ложки и толстенные карандаши с изображением монастырской звонницы на боку. — Кончается сезон, девки. Скоро будем лапу сосать…

Автобус развернулся на площади перед монастырскими воротами. Зашипели двери, отползли вбок. Из прорехи вылились восторженные, нарядно одетые люди. Заголосили, защёлкали фотоаппаратами, пугая ворон. Увидели разложенные на продажу сувениры, устремились к ним.

Зина Топорова похлопала себя по застывшим щекам, поправила платок и широко улыбнулась приближающимся клиентам.

— Гуд дей! — звонко сказала она. — Ай эм вери глэд си ю.

Иностранцы восхищённо загудели.

— Везёт тебе, Зинка, — завистливо сказала Ирка Самойлова. — Научила бы меня, что ли, ихнему языку.

— Я пять лет в универе училась, — поверх толпы отозвалась Зина. И улыбнулась ещё шире, торопясь продемонстрировать иностранным гостям как можно больше товара, с готовностью откликаясь на каждый вопрос, на каждый жест, на каждый взгляд.

За пятнадцать минут она продала шесть шкатулок, десять пар лаптей, две вазы, кашпо и корзинку с крышкой. Потом вал покупателей схлынул; обитатели колёсного аквариума разбрелись по площади — они ждали, когда экскурсовод разрешит им войти в кованые ворота. Лишь один пожилой мужчина никак не мог оторваться от зининого лотка. Внимание его было приковано к трём фигуркам, стоящим на самом видном месте.

— Плиз, тейк, — разрешила Зина. И он тут же взял одну из фигурок, с восторженным удивлением покрутил, потискал, даже понюхал её. Спросил, из чего это сделано, как называется, сколько стоит.

На первый вопрос Зина ответить не смогла. Откуда муж брал товар, она толком не знала.

А что касается названия…

— Итс рашн брауни, — уверенно сказала Зина. — До-мо-вой. Экслюзив. Спэшэл фо ю. Фотин долларс.

Иностранец помял набитого опилками домовёнка, не понимая, как можно было скроить такое чудо практически без швов, погладил пальцами густую шерсть, сказал международное «окей» и полез в карман за бумажником.

Мёртвые пашни

— Может, их там прибили? — шепнул Димка Юреев и заёрзал на своей скрипучей койке, будто бы едомый клопами. Он был страшно напуган — это чувствовали все, и всех это раздражало.

— Говорил же — не надо туда ходить! — истерически запричитал Димка. — Вот всем вам говорил! Нет, не послушали! Пускай идут, блин! На разведку, блин! Ну и где они, ваши разведчики? Прибили их, точно говорю! Пришибли! Что делать теперь будем?!

— А ничего! — зло откликнулся из темноты Миха Приёмышев. — Спать будем. Эй, Вольдемар, ты спишь?

— Уснёшь тут с вами, — хмуро отозвался Вовка Дёмин. — И хватит меня Вольдемаром обзывать. У меня имя нормальное есть.

— Ты, Вольдемар, не ерепенься. Ты, Вольдемар, скажи лучше, сколько сейчас времени.

Все притихли, ожидая ответа. Но обиженный Вовка таился и молчал.

— Сколько времени, Володь? — спросил Иван Панин, приподнявшись на локте и таращась в непроглядную, густую словно мазут темноту…

Была ночь — тяжёлая, тихая, тёмная — жуткая. Здесь все ночи были такие. Ни тебе фонарей, ни машин. Ещё двенадцати нет — а уж ни единого просвета, ни малейшего проблеска в округе. Приспичит ночью по нужде, выйдешь с остеклённой веранды на крыльцо, встанешь нерешительно у перилец — до сортира бежать по тропинке метров двадцать: справа крапива в человеческий рост, слева кусты одичавшей сирени — и там, и там чёрт-те что мерещится. А в самом сортире ещё страшней: бездонная чёрная дыра, из которой словно бы смотрит кто, внизу затаившийся, а за дощатыми дырявыми стенами, вроде бы, дышит кто-то и ходит вокруг… Постоишь так у перилец, послушаешь холодную зловещую тишину, дыхание сдерживая, да прямо с крыльца нужду и справишь.

И что бы тут парочку фонарей не поставить? — траты-то копеечные!

Да хоть бы на веранде свет включить можно было — сразу бы веселей и проще стало. Но нет — бородатый доцент Борис Борисыч ровно в одиннадцать часов выкручивает из щитка пробки и уносит их в свою комнатушку. Это у него обязанность такая — за студентами следить, чтоб они водку с портвейном не пили, порнографическими картами не играли и прочих беспорядков не устраивали. Без света попробуй-ка, похулигань: только и остаётся, что песни под гитару попеть, радио послушать, да девчонок обсудить тихонько — чтоб они через тонкую стенку услышать не могли. Час-другой — и угомонилась компания. Скучно же в темноте.

Вот хорошо, что Вольдемар предусмотрительный — и фонарик у него есть, и батарейки запасные привёз. Жмотистый только, никому своё богатство не доверяет. Даже до сортира добежать…

Щёлкнула тугая кнопка; на потолке возникло световое пятно и тут же соскочило на стену; неясный луч обежал комнату, отблёскивая на никелированных дугах кроватей, упёрся в стоящий на тумбочке будильник. Погас.

— Восемь минут четвёртого.

— Спасибо, Вольдемар.

— Не называй меня так!

— Прибили их там… Прибили…

* * *

Серёга Цаплин месил сапогами грязь и ухмылялся: славный получился марш-бросок, почти как в армии; и отдохнули славно, отвели душу — завтра, пожалуй, всё тело болеть будет, а ноги, наверное, и вовсе отвалятся. Всё происходящее забавляло Серёгу, хотя бегущий рядом приятель его безбашенного веселья не разделял. Коля Карнаухов шестнадцать лет прожил в небольшом селе, и он лучше Серёги понимал, во что они вляпались.

— Говорил я тебе, — пропыхтел выбивающийся из сил и стремительно трезвеющий Коля, — не лезь ты к ихним бабам! Предупреждал ведь!

Тракторный дизель взревел где-то совсем уже рядом. Замелькали за редкими деревьями отблески фар.

— Не отстают! — хохотнул Серёга. — Помимо дороги через кусты попёрли!

— Ты троим рожи разбил, — выдохнул Коля. — Они уже не отстанут.

— Не дрейфь, Колюня! Ты тоже молодец — заводиле нос сломал!

— Я нечаянно! Я пьяный был!

Трактор вымахнул из кустов, и был он похож на разъярённое чудовище: глаза горят, дым валит, земля клочьями в стороны разлетается, рык горло раздирает. Беглецы рванули вправо, уходя от света фар, надеясь укрыться в молодой берёзовой поросли, прежде, чем их заметят. Поздно! Их увидели. Из болтающейся телеги-четырёхтонки такой вой понёсся, что даже дизеля слышно не стало.

— Человек двадцать! — определил Коля, холодея от мысли, что жить им, возможно, осталось считанные минуты.

— Уйдём! — азартно рявкнул Серёга, врываясь в заросли берёзок. — Не отставай!

Что-то большое и чёрное шевельнулось близко, раздвигая ветки, ломая тонкие белые стволы. Тяжёлая вонь обожгла ноздри — Коля даже задохнулся. Свет фар ударил его в спину. Он кубарем полетел вперёд, но успел заметить, что большое и чёрное, возящееся рядом, — это вспухшая трёхногая корова с обломанными рогами и изодранной грязной шкурой. Он увидел один её глаз — слепой комок слизи с червями. Он запнулся и упал, успев заслонить локтем лицо. Тут же вскочил, хватаясь за гнущиеся деревца. И побежал, покатился, понёсся сквозь молодой лесок, слыша, как настигающий трактор с хрустом подминает берёзки, как гремит скачущая телега, и как победно ревёт пьяная деревенская шпана.

Кругом была вонь.

* * *

— Они утром вернутся, — уверенно заявил Иван Панин. — Светать начнёт ¬— и появятся.

— От Борисыча влетит, — сказал Димка Юреев, уже и сам уставший от своей истерики.

— Спите! — зло шепнул Миха Приемышев, пряча голову под подушкой. — На работу завтра!

— Сегодня, — поправил Вовка Дёмин и шумно завозился — его кровать была самой скрипучей.

Минут через пять в комнате наконец-то установилась расслабленная тишина, и кто-то даже засопел сонно, подхрапывая. Но вот негромко лязгнуло оконное стекло, плохо закреплённое в раме, и сопение тут же прекратилось.

— Слышали? — приподнялся Димка Юреев; голос его зазвенел от напряжения.

— Девчонки балуют, — зевнув, отозвался Иван Панин. — Они уже третий день грозятся отомстить за то, что мы их пастой измазали. Повесили, наверное, гайку на окно, и дёргают сейчас за ниточку. Я сам так сделать хотел.

— Да что же это такое! — запричитал Миха Приемышев. — Дадите вы мне поспать сегодня или нет?!

В завешенное окошко стукнуло отчётливей.

— Ну точно — девчонки, — сказал Иван. — Пионерлагерь какой-то. Могли бы и поинтересней чего придумать.

— Это наши вернулись, — уверенно заявил Димка, садясь в кровати и глядя в сторону окна. — Вовка… Володь!.. Эй! Вольдемар!

— Ну чего вам?!

— Посвети фонариком. Кажется, Серж и Колюня вернулись.

Иван Панин, далеко свесившись с постели, сдвинул в сторону свой чемодан и дотянулся до свечного огарка, прячущегося в углу за кроватной ножкой. Миха уже чиркал отсыревшими от лежания на подоконнике спичками — три сломались, четвёртая с шипением зажглась. Димка Юреев на огонь покосился неодобрительно, но напоминать о том, что доцент Борисыч свечками пользоваться настрого запретил, не стал — все это и так отлично помнили.

В комнате было зябко: щитовой барак выстывал быстро. Прежний руководитель, старенький Максим Юрьевич с кафедры теплотехники, холода не любил и потому следил, чтобы огонь в крохотной котельной, пристроенной к домику, не угасал всю ночь — либо назначал дежурного, но чаще сам перебирался в обшитую кровельным железом каморку и до самого рассвета чутко дремал на нарах возле чугунной печки, прижимался к горячим трубам, обмотанным рваными фуфайками, и похрапывал — будто большой домашний кот мурлыкал. Едва жар спадал, Максим Юрьевич переставал мурлыкать и просыпался. Тяжёлой кочергой он ворошил в горячем горле печи, а потом кормил её кусками антрацита, выковыривая их из жестяной мятой ванны.

Максим Юрьевич заболел первого октября. Заменивший его доцент Борисыч топить котёл ночью запретил, и выдал каждому по дополнительному одеялу. Проку от них, впрочем, было мало, так что все, кроме каратиста Ивана, быстро приучились спать в одежде.

— Ну чего там? — спросил Димка Юреев. Он единственный не вылез из койки. Остальные собрались у чёрного, будто кусок угля окошка и пытались разглядеть хоть что-то за холодным стеклом, но видели только свои призрачные отражения, отражающуюся свечку, да лампу электрического фонарика, похожую на глядящий из тьмы светящийся глаз.

— Девчонки… — начал было Иван, отворачиваясь от окна, как вдруг на стекло со стороны улицы легла грязная исцарапанная ладонь. Вовка взвизгнул и выронил тут же погасший фонарик. Миха Приёмышев отшатнулся и в голос выругался.

— Чего там? — встревожился Димка Юреев.

Иван хмыкнул, глянув на приятелей, поднял кружку со свечой повыше, прислонился щекой к потеющему стеклу.

— Это Серж.

— Один? — спросил Димка.

Иван, ладонью заслонив глаза от неудобного света, смотрел вниз; вглядывался напряжённо в черноту, в которой скрывались заросли крапивы, конского щавеля, репейника и Бог его знает, чего ещё.

— Колюня тоже там.

Иван смутно различал два мутных бледных пятна.

— Ну наконец-то, — выдохнул Димка.

Он был староста группы, примерный комсомолец с безукоризненным личным делом и чётким пониманием этапов своей будущей карьеры. Лишние проблемы были ему не нужны.

* * *

Отпирать веранду пошли все скопом, только свечку погасили и спрятали на обычное место под кровать. Вовкин фонарик после падения барахлил; он то начинал моргать, то вовсе выключался — видимо, удар нарушил какой-то контакт. Бережливый Вовка, понятное дело, только этим и был обеспокоен. Он сердито бубнил что-то себе под нос и встряхивал фонарь, и хлопал его по боку узкой, будто бы девчачьей ладошкой — словно за строптивость наказывал.

— А вдруг там не они? — неожиданно приостановившись, предположил Миха, когда Иван уже тянулся к кованой щеколде на двери.

Все замерли.

— Что значит «не они»? — медленно проговорил Димка.

Вовка постучал замигавшим фонариком об колено и направил луч в тёмное стекло веранды, поймав в конус электрического света две сутулые фигуры, мнущиеся у крыльца в ожидании момента, когда их пустят в дом.

— Они, — неуверенно сказал Вовка.

— Они, — подтвердил Иван и снял с шеи тяжёлые нунчаки, сделанные из черенка лопаты и бельевой верёвки.

— Они, — шепнул Димка и тревожно оглянулся на обитую клеёнкой дверь, за которой сейчас спал бородатый доцент Борисыч. — Давайте уже скорей!

Откинутая щеколда клацнула; дверь открылась сама — её будто тёплым воздухом выдавило наружу. Фонарик погас в ту самую секунду, когда Серж и Колюня — если это действительно были они — неловко и неуверенно, будто на негнущихся ногах, стали подниматься по ступенькам. Вовка неумело ругнулся, Миха насмешливо фыркнул, Димка торопливо загремел спичками, а Иван бесшумно отступил вправо и взял нунчаки в боевую позицию — но этого никто не увидел.

Две фигуры, покачиваясь, встали на крыльце перед дверью. От них ощутимо несло падалью.

— Серёга? — осторожно позвал Димка. — Николай? — Он ухватил щепотью сразу три спички, чиркнул ими о коробок. Короткая вспышка осветила вставшие на пороге фигуры, очертила их грязные исцарапанные лица; жёлтый огонь отразился в тусклых глазах. Одна из фигур вытянула руку вперёд и, открыв чёрный рот, захрипела что-то.

«Мозги», — послышалось Димке. Он попятился, не понимая, что случилось с ушедшими на танцы приятелями, почему они так переменились, не зная, как нужно реагировать, что делать. Спички ожгли ему пальцы, он ойкнул, дёрнул рукой — и опять стало темно, опять стало тихо, лишь слышалось вокруг прерывистое дыхание.

— Мужики… — хрип повторился чуть отчётливей. — Мужики!..

Иван отбросил нунчаки, быстро шагнул к двери, подхватил и Серёгу, и Колюню, поддержал их, пособил им перебраться через порог. Вовка наконец-то растряс фонарик, осветил возвратившихся приятелей и обмер, онемел.

— Что случилось? — прошептал Миха.

Вопрос, в общем-то, был лишний. Всем и так было примерно ясно, что произошло.

* * *

— Деревенских сначала пришло немного, — докладывал упившийся холодного сладкого чая, ополоснувшийся и немного обсохший Серж. — Топтались перед сценой, на нас даже не смотрели. Потом девчонки появились. Две там ничего так мочалки были — Оля и Наташа. — Он поцокал языком.

— Доярки? — нервно хохотнул Миха Приёмышев.

— Сам ты доярка! — скривился Серж. — Оля школьница ещё, в этом году только закончит. Но девочка в соку! А Наташа в педе на втором курсе учится, а на картошку не поехала, потому что в родном совхозе на это время устроилась работать.

— Быстро ты выведал, — уважительно сказал Иван, подкладывая капельки застывшего воска под фитиль догорающей свечи.

— Учись, салага, пока я жив!

— Не учи учёного, — улыбнувшись, ответил Иван.

— Не надо было к ним лезть, — буркнул из угла Коля Карнаухов. Он, скорчившись, сидел на кровати и смотрел в пол.

— А когда я с Наташей стал танцевать, — не обращая внимания на слова приятеля, продолжил Серёга, — в клуб ввалились человек двадцать местных. У одного цепь велосипедная была — ему потом Колюня нос сломал.

— А прицепились-то почему? — спросил Димка.

— Потому что хотелось им, — ответил Серж. — Они ж все пьяные были. Явно, не танцевать пришли, а за приключениями.

— Дураки вы, — сказал Вовка, выкладывая на одеяле части разобранного фонарика.

— Может и дураки, но с Наташей я уже договорился, — хмыкнул Серж.

— Да ладно тебе врать! — отмахнулся Миха.

— Не веришь, не надо.

— А о чём договорился? — спросил, хмурясь, Димка.

— О чём надо.

— Ты про драку давай, — сказал Иван, почёсывая набитые костяшки. — Сколько их всего-то было?

— Да весь клуб, практически. Самого главного, того, что с цепью, Колюня с первого удара положил. Молоток, парень!

— Я пьяный был, — буркнул Коля.

— Ну и я троим неплохо так засветил, пока мы к выходу пробирались. Рванули в ночь со всех ног, думали, успеем уйти. А у них, оказывается, трактор был. С телегой. Мы уж думали, что оторвались. А они нашли, догнали… Да, погоня была, как в кино.

— Убились они, — мрачно сказал вдруг Коля.

— Да ладно тебе, — отмахнулся от него Серж. — Такие не убиваются!

— Убились, я видел.

В комнате стало тихо.

— Вы это о чём? — приподнявшись, прохрипел Димка севшим голосом. — Вы про что это? А?!

— Да трактор у них перевернулся. Вместе с телегой, — неохотно сказал Серж. — Мы в кусты бросились, в берёзки, а деревенские на тракторе за нами. А там землю кто-то перепахал, пласты прямо такие поднялись, чуть ли не в мой рост. Вот они на этих пластах и кувыркнулись.

— А вы? — спросил Миха.

— А что мы? Убежали. Рванули, что было мочи. Мы и не видели толком ничего.

— Я видел, — ещё мрачней сказал Колюня.

— Не мог ты ничего видеть! — рассердился Серж. — Ночь, темно, кусты! Что там разглядишь?!

— Я всё видел, — сказал Колюня. — Скотомогильник это был. Там коровы были.

— Да, вонища там такая стояла, что не продохнуть, — признал Серж.

— И они живые были, — тихо сказал Колюня. — Как мёртвые. Но живые.

— Кто? — не понял Миха.

— Коровы.

* * *

Утром был сильный дождь, так что на поле никто не пошёл. Жестяная крыша гудела, водяные веретёна со звоном бились об стоящие у фундамента вёдра, сочно шуршали кусты и трава — под этот шум хорошо дремалось. Разоспавшиеся парни уже пропустили завтрак. Если бы не холод, они, наверное, проспали бы и обед, тем более, что бородатый доцент Борисыч, заглянув в их комнату и убедившись, что подопечные на месте, побудки объявлять не стал, а тихонько отступил, довольный, что может и сам пару часов провести в безответственном расслабленном спокойствии.

Несколько раз приходили девчонки, стучались долго, прежде чем заглянуть в тёмную комнату, морщились от мужского духа и просили то картошку почистить, то посуду помыть, то воды принести. Скромные просьбы их оставались без ответа, лишь храп и сопение парней делались чуть менее выразительными. Девчонки ждали на пороге, ещё на что-то надеясь, вздыхали, поругивались, но будить сонь не решались — через тонкую стенку они слышали обрывки ночного разговора и теперь догадывались, что ребятам действительно нужно отдохнуть. Девушки возвращались на кухню и делали дела сами — как это обычно и было: скоблили овощи, шинковали капусту, варили суп и картошку на пюре, в большом противне готовили гуляш из совхозной баранины, кипятили в тазах своё девчоночье бельё, закрывая его оцинкованными, похожими на боевые щиты, крышками, грели воду — много воды — чтобы потом, запершись на хлипкий шпингалет, завесив окна простынями и раздевшись, быстро пугливо помыться, поливая друг дружку горячей водой из больших эмалированных кружек.

На кухне было тепло, хотя батареи отопления начали оживать лишь к полудню — это Миха Приёмышев и Коля Карнаухов, не притерпевшись к холоду и не убоявшись непогоды, перебежали по улице в пристройку котельной, нащепали огромным ножом-хлеборезом лучины и развели в чугунной печи огонь. Они так и просидели в котельной до самого обеда — Коля прятал здесь остатки привезённого из района портвейна, так что скучно приятелям не было.

Столоваться вышли уже все. Стол был накрыт на холодной веранде: от кастрюль поднимался пар, стёкла густо запотели, с потолка кое-где капало. Вовка Дёмин вытащил свой радиоприёмник, включил «Маяк» — на «Маяке» играли «Самоцветы». Доцент Борисыч шуршал местной газетой «Звезда», строго поглядывал на молодёжь — он видел, что Сергей будто побит, что Николай и Михаил чуть навеселе, что Дмитрий неестественно напряжён, а Иван Панин взбудоражен, словно бы к драке готовится. Доцент немало поездил по совхозам, не единожды бывал в стройотрядах — и студентом, и аспирантом, и вот как сейчас — доцентом. Он хорошо знал подноготную жизнь таких маленьких студенческих сообществ; знал он и то, что подопечные о его осведомлённости не догадываются, не берут её в расчёт. Доцент чувствовал — в прошедшую ночь что-то случилось. И потому, услышав гудение пробирающего по грязи УАЗика, ничуть не удивился, приготовился к непростому разговору с людьми в милицейской форме. Но — обошлось. На совхозной машине приехал бригадир Петрович, седоватый крепкий мужик в засаленном картузе, армейских шароварах и тяжеленных кирзовых сапогах. Петрович взошёл к веранде как хозяин, дверь открыл, не постучавшись, поздоровался кивком разом со всеми, на девчонок глянул озорно, прищурясь. Спросил:

— Кушаете?

Заслюнявив в пальцах искуренную беломорину, выбросил её через плечо, прикрыл дверь, ладонями стряхнул с плеч воду и сообщил:

— Я вам мяса привёз, забирайте. Мешок под крыльцом.

Доцент Борисыч отодвинул миску со щами, встал со стула. Сказал, показывая на матовое от сырости окошко:

— Дождь.

— Ага, — согласился бригадир. — Техника в поле вязнет. Я ещё вилы привёз и голицы, завтра руками копать будете. Норму ставлю в тридцать вёдер на человека. Наберёте больше — хорошо. Наберёте меньше — будет повод вас здесь ещё задержать.

— А если завтра опять дождь? — спросил Иван Панин.

— Дождь не дубина, — фыркнул Петрович. — Да и вы не глина. Не размокнете… Поесть гостю предложите?

Не дожидаясь ответа, он сел на ближайший табурет, дотянулся до миски, взял горстью хлеб, сколько прихватилось, подвинул к себе кастрюлю с черпаком, нюхнул пар и улыбнулся широко, посверкивая золочёными коронками.

— Со вчерашнего дня ничего не жрал!

Ел бригадир быстро и некрасиво: хлюпал, чавкал, утирал запястьем ноздреватый, будто гриб-трутовик, нос. В мокрых усах его застревали хлебные крошки и капуста, смотреть на них было неприятно.

— Ничего чудного не видели? — спросил вдруг Петрович, принимаясь за второе блюдо.

— Нет, вроде бы, — осторожно сказал доцент, замечая, как насторожились парни, особенно Дмитрий, Сергей и Николай — они даже есть перестали. — А должны?

— Не знаю, — сказал бригадир, игнорируя вилку и черпая картофельное пюре ложкой. — Росцыно деревенька странная. Так что, если что, не пугайтесь.

— А чего пугаться-то? — хмыкнув, спросил Иван Панин.

— А ничего не пугайтесь, — в тон ему ответил Петрович. — Я ведь и сам ничего не знаю. Меня предупредить просили. Вот я и предупреждаю.

— Кто просил?

— Да есть тут один… Деятель… — Бригадир разобрался с картошкой, куском хлеба вычистил тарелку, проглотил обжигающий чай, налитый в эмалированную кружку, и встал рывком, звонко хлопнув себя по коленям.

— Мне ещё на ферму надо заглянуть. И на силосную яму. А вы, значит, сегодня отдыхайте, а завтра, с новыми силами, — пожалуйте на поле. Я проверю.

Он попрощался кивком разом со всеми, выдернул из кармана алюминиевый портсигар, открыл его щелчком пальца, размял беломорину, закусил её жёлтыми зубами, подмигнул девчонкам. И проговорил неразборчиво, уходя в дождь:

— У соседей трактор с телегой пропал. И человек двадцать молодняка.

* * *

Дождь с небольшими перерывами лил целый день. Было скучно и тоскливо, не спасали ни шахматы, ни шашки, и даже домино всем быстро надоело. Вовка Дёмин, развалившись на кровати, зевал, смотрел в потолок и тихо бренчал на гитаре, игнорируя просьбы приятелей что-нибудь спеть. Миха Приёмышев ковырял зэковской «финкой» стену, пытаясь забавы ради проделать отверстие в девчоночью комнату. Время от времени Миха оставлял нож и брал с тумбочки кружку. Он прикладывал её к выцарапанному уже углублению и, припав к донышку ухом, напряжённо вслушивался в невнятные звуки, идущие с той стороны. Все замолкали, и даже Вовка прекращал перебирать струны.

— Чего там? — спрашивал кто-нибудь.

Миха не отвечал, только хмыкал многозначительно и опять брался за финку. Стена была на удивление крепкая.

Коля Карнаухов, за своё пристрастие к рисованию давно уже получивший кличку «Худо», взялся доделывать неделю назад брошенную картину: в циклопическом масштабе он воспроизводил на стене картинку с пачки сигарет «Шипка».

— Не туда ты, Коля, пошёл учиться, — пропыхтел Иван Панин, отжимаясь на кулаках в узком проходе меж кроватей.

— Ты, кажется, тоже, — сказал Коля, увлечённо штрихуя выцветшие обои шариковой ручкой.

Димка Юреев, с первого курса прозванный «Пионером», читал «Малую землю». Он карандашом делал в книге какие-то пометки и досадливо поглядывал то в залитое дождём окно, то на тусклую лампочку, окружённую липкими спиралями мухоловок, — света было слишком мало, а у него и без того были проблемы со зрением.

— А я Маринке мышь подложил, — громко сказал Серёга Цаплин. Все посмотрели на него, не понимая, о чём он говорит.

— Под крыльцом мышь дохлая валялась, — пояснил Серёга. — А Маринка сапоги на веранде оставила. Ну я туда и бросил. — Он ухмыльнулся.

— Ты как ребёнок, — сказал Иван Панин и захрустел пальцами — будто хворост ломал.

— Она же мышей боится, — одобрительно сказал Миха Приёмышев.

— Ну да, — кивнул довольный Серёга.

В трёхлитровой банке, стоящей на подоконнике, бурно закипела вода. Коля Карнаухов оставил рисование, выдернул из розетки провода, вытащил из банки кипятильник, сделанный из половинок бритвенных лезвий, спичек и ниток, спрятал его под матрас. Зубами надорвав пачку грузинского чая, щедро сыпанул в кипяток заварку.

— На ужин что будет? — оторвавшись от книжки, спросил Димка. — Опять картошка?

— Девчонки макароны по-флотски обещали, — сказал Коля.

— Макароны по-скотски, — попытался пошутить Серёга. Никто не засмеялся.

— Надоело всё, — сказал Миха. — Домой хочу. Мне Юрай Хип обещали достать.

— Чего? — спросил Коля, мешая чай прикрученной к ивовому прутку ложкой. — Это джинсы, что ли, такие?

— Э-э! — махнул рукой Миха. — Дярёвня!

— А на танцах Аббу включали, — как бы между прочим сказал Серёга. — И Бони Эм. Вот тебе и дярёвня. А девчонки — ммм!.. Кровь с молоком, не то что наши.

— Наши тоже ничего, — возразил Иван и сел на угол кровати.

Они уже были готовы завести обычный вечерний разговор, обсуждая одногруппниц, как вдруг за дверью кто-то истошно завизжал.

Все вскочили.

— Маринка, — опознал Иван.

— Мышь! — радостно догадался Серёга.

* * *

Марина Хадасевич стояла на столе, едва не упираясь головой в потолок веранды, крепко держала в правой руке левый сапог, будто душила его, и, закатив глаза, долго и непрерывно визжала — удивительно, но воздух в её лёгких никак не кончался.

— Во дура, — сказал Серёга.

Вообще-то Марина Хадаевич была умницей. Красоты ей тоже было не занимать. Спортсменка и комсомолка, она была племянницей какой-то невеликой шишки из горкома — вот только за это Серёга её и невзлюбил.

— Это ты! — воскликнула забравшаяся на лавку Света Горина. Она, вообще-то, мышей почти не боялась, но очень уж страшно визжала Маринка.

— Что — «я»? — изобразил недоумение Серёга.

— Ты сунул! — Света спрыгнула с лавки, шагнула к улыбающимся и немного растерянным парням, подпирая бока руками. Светка на расправу была скорая, подруг в обиду она не давала, а удар у неё был крепкий ¬— это многие уже на себе испытали. — Ты сунул! Я знаю! — Она была вне себя. — Это ты дурак! А если бы она её укусила?! Может, она бешеная?! Или чумная!

— Мёртвые не кусаются, — скрипучим голосом проговорил ухмыляющийся Серёга.

Визг прекратился — у побледневшей лицом Марины Хадасевич наконец-то кончилось дыхание. Она булькнула горлом, широко замахнулась и швырнула сапог в Серёгу, но попала в стоящего рядом Димку.

— Она точно бешеная! — выкрикнула Света Горина. — Она на полтора метра выпрыгнула! Маринке в лицо почти!

— Погоди, Свет… — Вперёд выступил нахмурившийся Иван. В руке он держал нунчаки. — Кто выпрыгнул? Мышь?

— Да! Мышь ваша вонючая!

— Она же дохлая была. — Иван повернулся к лыбящемуся Серёге. — Ты говорил, вроде, что она дохлая.

— Ну! — кивнул тот. — Дохлая. Под крыльцом валялась.

— Да вон же она! — воскликнула Светка, чуть присев и тыча пальцем в угол, где стоял сноп привезённых Петровичем вил. — Вон! Прямо на вас смотрит!

Марина Хадасевич опять взвизгнула, завопила, размахивая руками:

— Уберите, уберите её!

Мышь, действительно, смотрела на скучившихся парней и даже не думала прятаться. Выглядела она жутковато: встрёпанная, полинявшая, с мутными бусинками выпученных глаз — неудивительно, что Серёга принял её за мёртвую.

— Она дохлая была, — ещё раз сказал Серёга. — Я её за хвост брал, она не шевелилась.

— Маринкин сапог её оживил, — хихикнув, сказал Вовка. — В наших потниках живая мышь сдохнет, а в маринкиных дохлая — оживает!

— Дураки, — сказала Светка. — Уберите её отсюда.

— Пускай Серёга убирает, — сказал Миха Приемышев, опасливо глядя на крохотного грызуна, будто бы к прыжку изготовившегося, — а ну как эта мышь, действительно, бешеная?.

— Дверь откройте, сама убежит, — посоветовал Серёга.

Среди парней возникла небольшая заминка. Пошумев и потолкавшись, они всё же выпихнули вперёд Димку Юреева Тот, прикрываясь «Малой землёй» и не сводя глаз с места, где затаился подозрительный грызун, бочком прокрался к двери и приоткрыл её.

— Кыш! — крикнул Вовка.

Света Горина хлопнула в ладоши.

Коля Карнаухов топнул ногой.

И мышь кинулась. Но не к уличной двери, как все ждали, а к ватаге парней. Расстояние в три метра она преодолела за полсекунды. И скакнула — метра на полтора в высоту, явно метя в Серёгины пальцы. Она точно вцепилась бы в них зубами, если бы не реакция Ивана: нунчаки, сработанные из черенка лопаты, с гудением рассекли воздух и смачно сшибли взбесившуюся мышь, вышвырнув её точно в приоткрытую дверь.

Иван потом целых два дня гордился этим точным ударом, не признаваясь, что всё, в общем-то, у него получилось случайно.

А Димка Юреев, мимо которого пролетела мышь, потом весь вечер клялся, что нунчаки её не убили, что она была живая и в полёте крутила хвостом, башкой и дёргала лапами.

Ему, конечно же, не верили.

Целых два дня.

* * *

Дожди не прекращались; небо лишь изредка прояснялось, но даже тогда по нему, источая морось, ползли обрывки низких серых туч, похожие на пласты разбухшей гнилой мешковины. Работа на поле превратилась в сущее мучение. Копать картошку вилами умели немногие, так что к концу первого дня практически у всех ладони были стёрты до кровавых мозолей. Бородатый доцент Борисыч, глядя на муки подопечных, сам предложил сократить рабочий день до пяти часов, а обеденное время увеличить на два часа. Установленные бригадиром нормы, конечно же, никто не выполнял. Да он, судя по всему, на это и не рассчитывал — техника в поле не шла, так что Петрович был благодарен студентам и за ту малость, что они успевали сделать. Впрочем, все благодарности суровый бригадир держал при себе и, заглядывая в стоящую на краю поля полупустую телегу, каждый раз журил доцента Борисыча и Димку Юреева за срыв всех возможных сроков и обязательств.

В четверг утром бригадир на поле не появился, и потому, когда вечером на тропке, идущей от деревни к полю, замаячила сутуловатая фигура, все решили, что это идёт к ним изменивший своим обычным привычкам Петрович. Дождь как раз стих, и собравшиеся у телеги парни пытались развести небольшой костерок, чтобы у огня высмолить по сигаретке, чуть обсушиться, набрать картошки на завтрашний обед и наконец-то отправиться в барак. Неожиданное появление бригадира могло порушить все их планы; неудивительно, что они напряглись, когда заметили направляющегося к ним человека. И немного расслабились, разглядев, что это не Петрович, а кто-то другой.

— Доброго здоровьица, — издалека приветствовал их гость.

Ему ответили нестройно, осторожно.

Бородатый доцент Борисыч выбрался из-под телеги, отряхивая с колен и бёдер соломенную труху. На всякий случай развернул тетрадку, в которой вёл учёт собранной картошки.

— Здравствуйте.

— Зябко нынче, — сказал гость и присел на корточки перед сложенным костерком, от которого кроме едкого дыма проку пока не было. — В такую погоду добрый хозяин пса из дома не выгонит… — Он аккуратно разворошил прутья, чуть приподнял их, сунул в угольки свёрнутый кульком обрывок газеты, откинул в сторону мокрые сучки, поправил локон бересты, прикрыл заскорузлыми ладонями поднимающийся огонёк. Сказал задумчиво, важно:

— А с другой стороны, урожай тоже как-то убирать нужно.

— Вы, извините, кто? — спросил, немного смущаясь, доцент Борисыч.

— Степан Михайлович я. Живу тут.

— «Тут» — это в Росцыно?

— Ну да… На краю…

Костёр разгорелся, и Степан Михайлович, улыбнувшись, выпрямился и убрал из огня ладони.

— Я к вам, ребятки, по делу зашёл, — сказал он, присаживаясь на перевёрнутое ведро и подобранной щепкой сковыривая с сапогов налипшую грязь. — Я тут, как бы, за порядком слежу. И у меня тут, как бы, пара вопросов к вам есть…

На студентов он не смотрел, а вот они во все глаза на него пялились, очень уж колоритен был гость. Седой, морщинистый лицом, неопрятной сизой щетиной заросший — на вид ему можно было дать лет семьдесят, но держался он как пятидесятилетний здоровый мужик — не сутулился, по-стариковски мелко не суетился, губами не шамкал; чувствовалось, что и в руках у него сила есть, и с головой всё в порядке. Возможно, был он когда-то военным — слышалось нечто такое в его манере говорить, да и кутался он не в фуфайку какую-нибудь, а в потёртый армейский плащ.

— Вы, ребятки, небось, по грибы ходите, — продолжал Степан Михайлович, будто бы сам с собой разговаривая. — Девчонок, чай, по округе гуляете. В деревни соседние короткими дорогами бегаете. Может, на рыбалку кто, было дело, надумал, у нас тут речки небольшие, но все с рыбой.

Он не спрашивал, он утверждал. Спорить с ним никто не собирался, так что все молчали, ждали, что будет дальше.

— И хочу я у вас поинтересоваться вот чего… — Степан Михайлович дочистил сапоги, бросил щепку в огонь и только теперь внимательно заглянул в лица собравшихся полукругом студентов. — Не видали ли вы где скотины дохлой? Тут случай такой: один дурачок из соседнего совхоза приворотил к нам прицеп со скотом и вывалил, сам уже не помнит где. Пьяный же, да и ночью дело было — кто б ему днём-то разрешил? А? Не встречали?

— Нет, — сказал доцент Борисыч. — Скотины не видали.

— Не видали, — торопливо подтвердил Димка Юреев.

— Жаль, — помолчав минуту, сказал Степан Михайлович. — А я уже с ног сбился, разыскивая.

— А зачем вам скотина эта? — как бы не очень-то и интересуясь, спросил Серёга Цаплин.

— То-то и оно, что мне она совершенно ни к чему, — ответил Степан Михайлович и легко поднялся на ноги. От резкого движения полы армейского плаща разошлись, и кое-кто успел заметить блеск тяжёлого длинного клинка, висящего у старика на поясе.

— Если вдруг что-то встретите, — сказал Степан Михайлович, поправляя одёжу, — сейчас же сообщите мне. Я в крайней избе живу, что на въезде в деревню. Мой дом тут, как бы, один такой — ну знаете, небось.

— Сообщим обязательно, — сказал Иван Панин и украдкой показал кулак открывшему было рот Михе Приемышеву.

Парни давно уже договорились меж собой, что про скотомогильник и про случившуюся там аварию они и слова никому не скажут, и намёка не сделают. Ну а если объявится милиция, тогда, понятное дело, всем надо будет держаться одной версии: да, была драка, и от трактора бежали, но что кто-то где-то перевернулся — вот только сейчас услыхали, честное комсомольское, истинный крест!

Степан Михайлович ушёл, и опять начался дождь. Костёр погас почти сразу, но на это никто не обратил внимания. Все торопились домой, выбирали картошку на еду — чтоб была поровней и почище.

— Вы ничего не хотите мне рассказать? — спросил бородатый доцент Борисыч, химическим карандашом помечая в своей тетради, сколько вёдер совхозной картошки будет унесено с поля.

— Нет, Борис Борисович, — почему-то вздохнув, сказал Коля Карнаухов. — Нечего рассказывать. Всё нормально.

— Всё нормально, — подтвердил Димка Юреев и вспомнил, как мимо его лица пролетела пережившая удар нунчак мышь.

Она не выглядела нормальной.

Ну вот совсем.

* * *

В тот вечер, возвращаясь с поля, ребята видели нечто странное. На краю деревни за огородами какая-то рослая хмурая старуха, одетая во всё чёрное, жгла связанных пучком куриц. Бедные птицы бились в мокрой траве, охваченные огнём, а бабка брызгала на них керосином и что-то приговаривала, будто каркала.

* * *

Коля Карнаухов проснулся посреди ночи. Точного времени он не знал, но чувствовал, что сейчас самая глухая пора — часа два или три. В брюхе крутило и постреливало — видимо, выпитое в ужин молоко действительно было кислое. Коля обхватил живот руками и перевернулся на другой бок, надеясь опять заснуть, но резь лишь усилилась, а бурление в кишках сделалось совсем уж неприличным. Коля негромко застонал и сел в постели, хлопая глазами и пытаясь хоть что-нибудь разобрать в темноте.

— Вольдемар, — тихонько позвал он соседа.

Хозяин фонарика и батареек спал.

— Серж, — чуть слышно окликнул Коля приятеля.

Серёга дрых, как убитый.

В окна мягко постукивал дождь. Справа кто-то громко посапывал — кажется, Димка. В дальнем углу натужно храпел и булькал Миха Приёмышев — опять, небось, башку неудобно запрокинул, вот и давится.

Коля, зажавшись, перетерпел приступ рези и спустил ноги на пол. Нашарил спички на тумбочке. Ощупью отыскал под койкой холодные и влажные внутри сапоги. Обулся, содрогаясь. Накинул на плечи ватник с инвентарным номером на спине. Чиркнул спичкой, поднял огонёк повыше, проверяя, свободен ли путь к двери. Поёжился, представив, как побежит тёмной улицей к дощатому сортиру — слева мокрые кусты стеной, справа жухлая крапива в человеческий рост.

Держась за больной живот, он прокрался на веранду, отпер уличную дверь и встал на крыльце, собираясь с духом для последнего рывка.

Вода мелко сеялась с карниза, лёгкий ветер чуть шевелил кусты. Темнота укрыла деревню, спрятала избы, схоронила дворы, заборы и колодцы. Один щитовой барак от всего человеческого мира и остался — но сойди с крыльца, шагни поглубже во тьму — и он тоже исчезнет, растворится, будто кислотой без остатка съеденный.

— Бр-р! — сказал Коля и прыгнул под дождь.

В будку сортира он буквально ворвался, едва её не опрокинув. Стащил трусы, задвинул шпингалет, раскорячился над круглой, дышащей холодом дырой. Полегчало!

Переведя дыхание, он проверил, на месте ли мятые газеты, нащупал их за балкой и успокоился окончательно. Вспомнил, что где-то тут припрятан и свечной огарок в стеклянной банке. Отыскал его, зажёг, зря исчиркав три дефицитные красноголовые спички. Вытащил из-под газет потёртый журнал «Крокодил», устроился поудобней — насколько это было возможно.

Теперь он никуда не торопился, решив, что уж лучше он как следует отсидится за один присест, чем потом побежит сюда ещё раз.

По доскам будки вдруг что-то несильно шлёпнуло, и Коля насторожился. Он, наверное, минуту сидел, не дыша, и вслушивался в шелест дождя и равномерный шорох листвы. Вокруг туалета словно бы кто-то бродил: Коля явственно различал звук шагов и даже, вроде бы, слышал негромкое ворчание. Умом он, конечно же, понимал, что в действительности никого там нет, не может там никого сейчас быть; он говорил себе, что это обострившиеся ночью чувства подводят его, и пошаливает разыгравшееся воображение; он убеждал себя, что странные звуки производит какая-нибудь ветка, скребущая по стене будки, что это дождь шлёпает по лужам, и ветер треплет на крыше задравшийся кусок рубероида…

В стену ударило что-то, и Коля подскочил.

Мышь?!

Да-да! Мышь. Здоровенная. Крыса. Или кошка. Или собака. Тут в деревне полно собак. Какая-нибудь сорвалась с цепи, убежала и сейчас бродит вокруг будки сортира и ворчит, чуя близость чужого человека. Собака! Конечно, это собака!

Сердце бухало в груди тяжело и редко — будто остановиться собиралось. Во рту скопилась густая горькая слюна. Коля дотянулся до свечки, дрожащими пальцами погасил фитиль. Он знал, что свет виден снаружи, — в тонких, грубо сколоченных стенах будки было предостаточно щелей.

И тут запертая дверь дёрнулась, клацнув задвинутой в скобу щеколдой. Кто-то пробовал открыть туалет снаружи. Собака?!

Ха!

Накатил такой страх, что Коля понял: либо он немедля умрёт от разрыва сердца, либо сойдёт с ума через несколько минут. Рассуждать логически он почти уже не мог. Теперь он слышал и негромкое урчание с той стороны хлипкой двери, и близкое неуклюжее топтание чьих-то ног, и хруст ломаемых веток, и шуршание лопухов. Кто-то пальцами скрёб липкие от смолы горбыли-доски. Кто-то постукивал по стенам. Кто-то испытывал дверь на прочность. Совсем рядом, совсем близко.

Коля натянул трусы и приготовился бежать.

Но прежде…

Прежде…

Он трясущимися руками выдергал из-за балок все газеты и побросал их горкой на пол. Стянул с потолка отвисший кусок рубероида. Смял журнал «Крокодил». Рассыпая спички и не замечая этого, с пятой попытки зажёг свечу и положил её в груду бумаг под ногами.

Он закрыл глаза, взялся правой рукой за щеколду и заставил себя считать до пятидесяти, не обращая внимания на поднимающийся жар и лезущий в горло дым.

Чтобы бежать, ему нужен был свет.

Как можно больше света.

* * *

Вовке Дёмину приснился кошмар — будто бы он вышел с гитарой исполнять номер самодеятельности и заметил вдруг, что стоит на сцене актового зала без штанов, в одной рваной и грязной майке. От такого позора он проснулся и обнаружил, что лежит раскутанный, а оба одеяла горкой валяются в проходе. Засветив фонарик и положив его на подушку, Вовка взялся поправлять сбившуюся постель, но дело до конца не довёл, поскольку разглядел, что дверь их комнаты приоткрыта. По ногам ощутимо тянуло холодом, и Вовка заподозрил, что открыта и уличная дверь. Терпеть такое безобразие он не собирался. И, закутавшись в одеяло, направился к выходу.

До веранды он не добрался. Какая-то стремительная тень, мелькнув в луче фонаря, налетела на Вовку и отбросила его к стене.

* * *

Вовкин крик переполошил всех. Даже девчонки проснулись, заколотили в стену кулачишками.

— Тихо, тихо! — пытаясь зажать Вовке рот, упрашивал Коля Карнаухов. — Там кто-то есть! Кто-то пришёл! Да тихо же ты! Смотри! Туда смотри, дурачина!

В стёклах веранды трепетало нечто розовое, нежное — будто заря в воде отражалась.

— Пожар, — вслух удивился появившийся на пороге комнаты Димка Юреев.

— Сортир горит, — сказал Иван Панин, по стенке продвигаясь к веранде.

— Это я его поджёг, — сказал Коля Карнаухов. Он задыхался, голос его дрожал. — Я поджёг… Чтобы светло было…

В крохотном тамбуре, отделяющем мужскую комнату от прочих помещений барака, на несколько секунд сделалось тесно. Парни толкались, торопясь вместе пролезть на веранду через узкий проём. Вовка уже не кричал, понимая, насколько смешно выглядит со стороны его испуг; он пытался подняться на ноги, но не мог в общей сутолоке — его пихали, об него запинались, под его рукой каталось ведро, его ноги запутались в одеяле.

— Мне кажется, это они… — сказал, откашливаясь, Коля Карнаухов. — Те парни из трактора… Я едва мимо них проскочил.

— Там действительно кто-то есть, — сообщил Иван Панин, первым встав у окна веранды. — Вольдемар, дай сюда фонарь!

— Дверь! — забеспокоился Коля. — Дверь надёжней заприте! Я только крючок накинуть успел!

Луч фонаря скользнул за мокрое стекло, ткнулся в заросли сирени. Разглядеть что-либо сквозь дождь было непросто.

— Вон! Вон! — завопил Серёга Цаплин, напряжённо всматривающийся в ночную мглу, лишь чуть разбавленную пожаром. — На тропинку трое вышли!

— Вижу, — подтвердил Иван.

— Справа от крыльца один. За кустом, — сообщил Миха Приёмышев.

— У кочегарки, вроде бы, двое, — сказал из дальнего угла веранды Димка Юреев.

— И у туалета они наверняка есть! — почти закричал Коля Карнаухов. — Я слышал, они там кругами ходили!

— Человек десять, — прикинул Иван.

— Может, уйдут? — предположил перепуганный Димка.

— Конечно, уйдут! — хмыкнул Серёга. — Только прежде пару челюстей сломают.

— Силы примерно равны, — заметил Иван.

— У них цепи, наверняка, при себе, — сказал Серёга. — И ремни солдатские со свинцом в пряжках. Кастеты. А у нас что?

— У меня — вот! — сказал Миха Приёмышев, показывая на ладони свою «финку».

— Нож убери, — посоветовал Коля.

Миха спрятал «финку» в голенище сапога — и вовремя. На веранде, держа в одной руке зажжённую керосиновую лампу, появился заспанный Борис Борисыч в чёрном трико с вытянутыми коленями и длинной мятой рубахе. Из-за спины доцента выглядывали девчонки — Света и Марина.

— Что тут происходит?! — рявкнул Борис Борисыч, забавно шевеля бровями.

На короткое время в бараке установилась полная тишина — только дождь шумел, и было слышно, как тихонько потрескивает коптящий фитиль керосиновой лампы.

— Там местные, — нарушил общее молчание Иван Панин.

— Деревенские пришли, — тут же добавил Серёга Цаплин.

И все загалдели наперебой, задвигались.

— Тихо! — крикнул доцент Борисыч, вешая керосиновую лампу на крючок над столом. — Тихо, ребята! — Он поднял руки, искоса глянул в запотевающее окно и ничего, кроме размытых всполохов пламени, за тёмным стеклом не разглядел. — Вы уверены, что там кто-то есть? Почему там огонь?

— Есть! — крикнул Коля Карнаухов. — Это я… — Он запнулся. — Это они туалет подожгли!

— Они на улице, — спокойно сказал Иван. — Человек десять. Что нам делать, Борис Борисович?

— Только не драться! — Доцент подошёл к окну, ладонью стёр со стекла испарину. — Дмитрий!

— Что, Борис Борисович? — Все заметили, как сильно вздрогнул Димка Юреев.

— Вы зайдите в мою комнату, найдите на столике пробки и вверните их в щиток.

— Хорошо.

— Девочки, немедленно вернитесь к себе и запритесь.

— Да, Борис Борисович, — кивнула Марина Хадасевич и, ухватив Светку под локоть, потянула её за собой.

— Дайте мне фонарик и откройте дверь.

— Зачем, Борис Борисович?

— Я с ними поговорю. Не переживайте, всё будет нормально. Мне не впервые приходится общаться с такими компаниями.

— Может, мы с вами выйдем?

— Нет. Будет лучше, если вы все вернётесь в свою комнату.

— Но если?..

— Никаких «если»!

Борис Борисович подтянул трико, почти вырвал фонарик из рук Вовки Дёмина и широким твёрдым шагом направился к двери.

— Там же дождь! — крикнул ему в спину Миха Приёмышев.

— Дождь не дубина, — сказал доцент и, откинув кованый крючок запора, выдернув ножку стула из скобы дверной ручки, вышел на улицу.

* * *

Иван Панин придерживал рукой дверь, не позволяя ей закрыться, и смотрел, как в ночном дожде тонет их руководитель. Пять, семь, десять шагов — и светлая рубаха доцента, промокнув, потемнела, слилась с ночью, и вот уже только мутный световой круг пляшет на тропинке, ведущей к полыхающему туалету, и кажется, что фонарь несёт человек-невидимка из романа Уэллса.

— Закрывай, — сказал Серёга Цаплин, встав рядом с Иваном, как и он взявшись за дверь.

— Нет.

— Закрывай, говорю.

— Нет.

Они исподлобья посмотрели друг на друга, не то улыбаясь, не то хищно скалясь.

— Деревенские его не тронут. Но и уйти не уйдут, — сказал Серёга. — Они за нами пришли. Закрывай!

— Почему они мокнут? — спросил вдруг Иван. — Почему стоят под дождём? Тебе не кажется это странным?

Не так уж и много освещал пожар, но три тёмные фигуры, топчущиеся на тропе, отчётливо вырисовывались на фоне плоского ярко-рыжего огня. К ним и направлялся Борис Борисович.

— Надо было всем вместе пойти, — сказал Иван.

— Тогда без драки не обошлось бы.

— Пускай!

Они замолчали, увидев, что чёрные фигуры двинулись навстречу прыгающему пятну электрического света. Наверное, Борис Борисыч уже что-то им говорил, увещевал их какими-то словами. Вот он остановился на тропе — фонарик больше не движется. Три фигуры совсем уже рядом. И ещё одна выбирается из кустов сирени. А другая подходит сзади. И не просто подходит — подкрадывается!

Иван одной ногой ступил на крыльцо, пытаясь лучше разглядеть происходящее.

— Закрой дверь! — зашипел на него Серёга. — Закрывай!

Далёкий фонарик погас — то ли опять сломался, то ли его заслонили. Чёрные силуэты сдвинулись тесно, плотно, и Ивану послышался крик.

— Не запирайтесь! — велел он и спрыгнул с крыльца на раскисшую землю, посыпанную угольной крошкой. Три секунды стоял он неподвижно, таращась в шевелящуюся мглу, пронизанную острыми тенями, подсвеченную заревом. Он никак не мог разобрать, что происходит на тропе. Ему казалось, что там творится нечто страшное — страшное настолько, что он не мог в это поверить, и думал, что зрение обманывает его. А потом у него за спиной вспыхнул яркий электрический свет — это Димка наконец-то ввернул в распределительный щиток пробки. Иван подался вперёд, всего-то три шага сделал и увидел, разглядел…

— Да они же пьяные вусмерть! — истошно заорал Серёга. — Они же не соображают ничего! — Он заругался матом, застучал кулаком в дверь. — Назад! Назад давай! Скорее! К тебе идут!

Мокрая тёмная фигура медленно и неуклюже выбиралась на четвереньках из-под крыльца. Другой недобрый гость, подволакивая левую ногу, выступил на освещённое место из-за угла барака. А за ним ещё один — однорукий, хромой, страшный, под два метра ростом. Сдвинулась с места и парочка, что топталась у кочегарки.

Иван, стараясь сохранить самообладание, повернулся лицом к свету. И почти наткнулся на невысокого крепыша, вывалившегося на тропу из самой середины рябинового куста. Крепыш был практически голый; лицо его походило на каравай хлеба: плоское, чёрное, запёкшееся до корки — ни губ, ни носа, ни щёк. Иван не успел ничего понять, а его тело уже действовало — цуки в корпус, уход в сторону, маваши с проносом — точно, как учил в подвальном спортзале сенсей Ермек по прозвищу «Червонец». Удары получились могучие, пришлись точно, куда нужно, — противник даже не пытался защищаться, стоял, как макивара. Обычный человек после таких плюх не поднялся бы. Но крепыш даже не упал; его повело в сторону, но на ногах он каким-то чудом удержался, и Иван невольно вспомнил байки про загадочный китайский «стиль пьяницы».

Проскочив мимо дезориентированного крепыша, Иван походя пнул его приятеля, выползшего из-под крыльца, и, перескочив разом через все ступени, буквально влетел в дверь — Серёга еле успел увернуться.

— Они там Борисыча жрут! — выкрикнул Иван, и его затрясло.

* * *

Дальше всё было как в кошмарном сне: дёргалась запертая и заблокированная массивным столом дверь, со звоном бились мокрые стёкла, чёрные от грязи и крови руки лезли в окна, скрюченные пальцы царапали некрашеные рамы, срывая ногти, оставляя на торчащих осколках куски кожи и мяса. Время потеряло определённость — минуты могли пролететь как мгновения, а могли, истончившись, растянуться и сделаться длинней часа. Чёрные фигуры бродили у стен барака, задирали вверх жуткие опухшие лица, тщились залезть в окна и хрипели, и сопели, и скрежетали зубами.

— Они не пьяные, — бормотал забившийся в угол Вовка Дёмин. — Они не похожи на пьяных. Это что-то другое.

— Они его жрали, я видел, — раз за разом повторял Иван Панин. — Рвали его, словно собаки. Он шевелился ещё, а они его грызли.

— Это те самые, — бездумно твердил Серёга. — Те — с танцев. Это они за нами на тракторе гнались. Я их узнал.

Дождь хлестал в разбитые окна, заливая пол. Холодный ветер свободно гулял по комнатам. Перепуганные девчонки не отходили от парней, но парни и сами страшно боялись одиночества, а потому держались вместе. Им нужно было сейчас обойти все помещения барака, проверить, не забрался ли кто в дом; им надо было разделиться, чтобы контролировать все окна во всех комнатах. Но они метались между кухней и верандой только лишь потому, что здесь ярко горел свет.

Неудивительно, что они не заметили, как в доме появился ещё один человек. Он тихо вполз через окно девчоночьей комнаты, пустой, стылой и тёмной. Прокрался к двери и долго стоял возле неё, то ли обдумывая что-то, то ли к чему-то прислушиваясь. Он вышел из тени, когда никто не смотрел в его сторону. И когда его заметили, он уже находился в двух шагах от тесной компании. Никто ничего не мог сделать. И даже пытаться не стоило — у человека было при себе ружьё.

— Они все мёртвые, — громко объявил он. И, сунув воронёный ствол в разбитое окно, выстрелил в цепляющегося за подоконник голого крепыша.

Иван Панин видел, как кулак свинцовой картечи размозжил круглое, похожее на каравай лицо.

Да, это было мерзкое, отвратительное зрелище. Но Ивану оно доставило удовольствие.

* * *

Отложив двустволку, гость скинул с плеч мокрый армейский плащ, сдёрнул с головы отсыревший картуз и ладонью вытер морщинистое лицо.

— Ну что, студентики? — сказал он, ехидно улыбаясь. — Ничего странного не видели?

Теперь парни узнали его — этот старик приходил вчера на поле, спрашивал что-то про дохлую скотину. Но имя его вспомнил один Димка Юреев.

— Степан Михайлович! Там! Эти! — Димка задыхался. — Они Борисыча нашего убили!

— Точно убили? — посерьёзнев, спокойно спросил старик. — Значит, и он скоро встанет.

— Да что происходит?! — вскричал Иван Панин. — Что тут у вас творится?!

— А ты разве не видишь? — Степан Михайлович прищурился. — У нас тут мёртвые ходят. — Он встряхнул плащ, отжал картуз. Из подвязанной к поясу кожаной петли вытащил здоровенный нож и положил его на стол. Не торопясь, перезарядил двустволку.

Оторопевшие студенты молча следили за каждым его движением.

— Вы шутите, да? — не выдержал Димка Юреев. — Они просто пьяные? Не соображают ничего?

— Это не смешно, дед! — возмутился Серёга Цаплин.

— А и не смейтесь, — разрешил старик и сел на табурет, широко расставив ноги и устроив ружьё на коленях. — Вы слушайте сюда, ребятки, хотя времени для разговоров у нас, как бы, уже нет. — Он покряхтел, покашлял, цепко оглядывая собирающихся вокруг парней и девчат, перепуганных, иззябших.

Где-то в тёмных глубинах барака со звоном разлетелось оконное стекло — возможно, последнее во всём доме. Запертая дверь ходила ходуном, лязгал кованный крюк, гремели расшатанные петли, а в щели прихлопа застряли чьи-то толстые серые пальцы, похожие на жирных червей.

— Это покойнички, — спокойно и почти даже ласково сказал дед Степан Михайлович. — Они где-то тут рядом померли, а потом встали и пошли. Ума теперь у них не больше, чем у какого-нибудь зверя. А правильней сказать, что нет совсем. Но вот сила у них, как бы, звериная, и не смотри, что они такие неповоротливые. Если доберутся, навалятся, да вцепятся — не вырвешься.

— Так не бывает, — шепнула бледными губами Марина Хадасевич.

— Не бывает, — согласно кивнул Степан Михайлович. — Но у нас случается. Земля тут, как бы, особенная. Картошку-то видели нашу? Дюжина штук — и ведро с горкой. А ведь мы ни удобрений, ни торфу, ни навозу не завозим — земля сама так родит. У нас бывает — воткнёшь в землю прут сухой, а через три дня глядишь — он корешки пустил и веточки выбросил. Чудо? Ан нет — не чудо, а земли особенное научное свойство. Его изучать даже пытались, но не поняли ничего. Не доросла ещё наука.

— Чертовщина, — буркнул Коля Карнаухов.

— Может и так, — кивнул Степан Михайлович. — Жил у нас поп один, вот он тоже всё про бесовщину говорил. Мол, капище у нас тут прежде было, кровью сильно политое. Только думается мне, что капище здесь не просто так появилось. Земля всегда тут такой была, и в незапамятные времена, вот её и задабривали кровью. И кладбищ в округе нашей сроду не было, своих покойничков мы за пятнадцать километров возим хоронить. Ну а кур там, или кошек, или собак жжём, чтоб они уже не встали.

— Это что же получается? — пробормотал Коля Карнаухов, вспоминая и страшный коровий глаз, и ожившую в маринкином сапоге мышь. — Выходит, от вашей земли любая дохлятина оживает?

— Ну, не любая, — пожал плечами Степан Михайлович, — а только та, что в хорошей, как бы, сохранности. Да и не всегда это случается. Тут то ли звёзды как складываются, то ли погода как влияет, то ли воды грунтовые — за тыщи лет никто не разобрал, ну и мы разобраться не надеемся. Бывает, весь год получается спокойный. А бывает, что через месяц — то лиса дохлая собаку загрызёт, то мёртвый лось из леса выйдет, то околевшая овца старуху покусает. Ну мыши там, лягушки — это всё мелочи, они сами друг дружку подъедают.

— Да как же вы тут живёте? — ужаснулась Света Горина.

— А неплохо живём, — хмыкнул Степан Михайлович, озабоченно поглядывая то на дверь, то на окошки. — Картоху-то нашу видела? То-то и оно!

Старик встал, накинул плащ, расправил картуз.

— Заболтали вы меня. А ведь я не разговоры говорить шёл, а по делу.

Он вдруг ловким быстрым движением подхватил ружьё и широко шагнул вперёд — почти прыгнул. Никто понять ничего не успел, а Степан Михайлович уже взвёл курки, вскинул двустволку к плечу.

Из кухни на веранду вывалилась чёрная фигура, заурчала утробно, мутными глазами вперившись в тесную компанию живых людей. Марина Хадасевич взвизгнула, подскочила и, потеряв сознание, опрокинулась навзничь — Вовка Дёмин едва успел её подхватить.

Двустволка плюнула огнём — и половина головы ходячего покойника выплеснулась на стену веранды. Мертвец упал; его левая нога дёргалась ещё секунд сорок — все только на неё и смотрели. А потом Димку Юреева вырвало прямо на «Малую землю».

— Я вам жизни спас, — сказал Степан Михайлович, переламывая ружьё и длинным жёлтым ногтем выковыривая из стволов горячие гильзы. — А долг, как бы, платежом красен. — Он перезарядил двустволку, заглянул на кухню — там всё, вроде бы, пока было тихо, только в разбитых окнах ворочались от ветра отяжелевшие мокрые занавески.

— Деревню надо вычистить, — сказал Степан Михайлович, возвращаясь на веранду. — А одному мне управиться будет непросто. И рассвета ждать нельзя — за ночь покойничков может прибавиться. — Он подобрал с пола брошенное одеяло, накрыл им подстреленного мертвяка. — Так что, ребята, беру вас сегодня в подмогу. Многого не прошу, но хотя бы свет мне подержите, да молодыми глазами вокруг поглядите — и то, как бы, большая польза получится… Ну? Что скажете?..

— Я помогу, — решился Иван Панин. — Вы только говорите, что делать.

— Служил? — спросил старик, придирчиво оглядывая первого добровольца.

— Нет. Не успел.

— А это у тебя что? — Степан Михайлович пальцем показал на нунчаки, висящие у Ивана на шее.

— Оружие, — ответил Иван и, отойдя в сторону, продемонстрировал своё умение.

— Молодец, — сказал старик, чему-то улыбаясь. — Только это не оружие. Оружие вот. — Он тряхнул двустволкой. — А это палки на верёвочке.

Были видно, что Ивана такие слова задели и обидели. Но спорить он не стал, смолчал, только брови сильней нахмурил и отвернулся.

— Я служил, — угрюмо сказал Коля Карнаухов. Коле не давала покоя мысль, что это он во всём виноват. Он и приятель его Серёга. Если бы они тогда не пошли на танцы, если бы не знакомились там с девчонками, если бы не подрались с местными и не стали бы от них убегать. Ну или, хотя бы, выбрали другой путь для бегства…

— Сержант? — поинтересовался Степан Михайлович.

— Ефрейтор, — сконфузился Коля.

— Это я сержант, — вклинился в разговор Серёга Цаплин. — Внутренние войска, краснопогонник. По людям стрелять обучен.

— По людям стрелять не надо, — мягко поправил его старик. — Те, что на улице сейчас, они уже, как бы, не люди.

— Это я знаю, — сказал Серёга. — Это я ещё на танцах заметил.

— Как вас звать-то, ребята? — спросил Степан Михайлович.

— Николай.

— Иван.

— Серж. Серёга, то есть.

— Ну, вот вчетвером, как бы, и пойдём. Нормально. А остальные… — Степан Михайлович закинул ружьё за спину, убрал тесак в петлю на поясе, снял с крючка зажжённую керосиновую лампу. — Остальные будут дом охранять. Совхозное, как бы, имущество.

* * *

К выходу готовились недолго и суетливо — переоделись, переобулись, глотнули для храбрости местной превонючей самогонки, запас которой всегда имелся у Михи Приёмышева. Вооружились кое-как тем, что в доме нашлось: Иван нунчаки заткнул за ремень, а в руки взял штыковую лопату, наскоро отточенную здоровенным напильником; Николай забрал у Михи «финку», но главное своё орудие соорудил сам — на полутораметровый берёзовый черенок насадил две тракторные шестерёнки; рукоять получившейся палицы он обмотал тряпичной изолентой и даже подобие темляка сделал из распушённых обрывков верёвки, чтобы кровь из проломленных голов не брызгала сильно и не текла на руки. Серёга Цаплин к оснащению отнёсся ещё основательней: надел две фуфайки, оторвав у нижней рукава, обвился шпагатом; из гитарной струны и пуговиц смастерил удавку, забрал с кухни все ножи и распихал их по карманам, из трёхметрового шеста, что лежал на подстропилинах веранды, алюминиевой проволоки и выдранной из стены скобы изготовил пику, потом вспомнил вдруг про ржавый туристический топорик, от прежних поколений студентов оставшийся, отыскал его в кладовке и подвязал к поясу, — Серёга то ли игрался, то ли просто тянул время.

— Сначала постреляем тех, что у дома трутся, — пятый уже раз рассказывал Степан Михайлович, терпеливо дожидаясь помощников. — Для этого нам даже выходить не надо — из окон, как бы, постреляем. Потом пойдём на вашего старшего поглядим, заберём фонарик — он нам пригодится. В кустах пошерудим как следует — если кто и прячется там, на шум обязательно выберется или как-то даст о себе знать. А когда вокруг осмотримся, тогда уже пойдём по деревне, по домам. Покойнички всегда к живому тянутся. Вот рядом с живыми их и надо искать…

Поучал старик и остающихся в бараке:

— Мы выйдем, а вы сразу дверь заприте, заложите, и уходите в комнатку, где окон нет. Начальник ваш там жил? Вот к нему и идите, он теперь слова против не скажет. Водички прихватите с собой попить. Гвоздей надёргали уже, как я велел? Вот их возьмите, чтобы вход изнутри заколотить. И потом сразу же пробуйте потихоньку потолок разбирать: и руки делом займёте, чтоб в голову дурь не лезла, и выход на крайний случай для себя подготовите. Если мы до рассвета не вернёмся, поднимайтесь наверх, ждите, пока совсем светло не станет и с оглядкой через чердак выбирайтесь на улицу. В наши дома не заходите, бегите сразу в Жирово, ищите по проводам избу с телефоном и звоните Хромову Василию Степановичу, он в милиции работает и знает, что тут к чему. Ну а если, не дай Бог, доведётся… — Степан Михайлович перекрестился. — Бейте покойничков в голову, да посильней, да чем попадя. Только так их и проймёшь. Без головы они уже не ходят, а лежат тихо, как им и положено… Слышите, ребятки?! В голову их бейте! В самую, как бы, черепушку!..

* * *

Истребление мертвяков началось довольно буднично. Сначала Степан Михайлович в сопровождении притихших ребят обошёл все комнаты барака и в каждой зажёг свет. Потом он принялся неспешно и методично — будто в тире на ответственных соревнованиях — стрелять бродящих под окнами покойников. Он разнёс головы семерым; двоих, причём, пришлось выманивать из темноты. Делал это Степан Михайлович довольно своеобразно: он открывал раму, ложился животом на подоконник и, высунувшись на улицу по пояс, ласково покрикивал и слюняво причмокивал губами:

— А ну-ко, иди-ко сюда, милок! Отведай свежатинки! Хочешь мясца-то? Во! Кушай, родимый! Попробуй! Вкуснотища! — Он даже глаза закатывал. — От себя, как бы, отрываю! Да ты не бойся, ближе, ближе давай!

Мертвец выбирался на открытое освещённое место, тянул руки за обещанным угощением, скалился. Степан Михайлович душевно ему улыбался, медленно уползал назад в дом, принимал, не глядя, поданное ружьё, прикладывался и стрелял покойнику точно в лоб.

Без неожиданностей, впрочем, не обошлось — последний мертвяк оказался необычайно резвым. Он, увидев направленный в лицо ствол, схватился за него и потянул к себе. Если бы не подскочивший Серёга, поймавший ремень двустволки, да не Иван, который тут же сообразил заточенной лопатой рубить покойнику руки, неизвестно, чем бы дело закончилось. Но — справились и с этим.

А вот дальше было сложней. В отдалении бродили ещё фигуры, но подманить их не удавалось, а стрелять наугад Степан Михайлович не соглашался — не то патроны берёг, не то боялся зацепить кого-нибудь живого.

— Выходим, — объявил старик и, опустив ствол ружья, взял со стола керосиновую лампу.

Под дождь он вышел первый, не оглядываясь на остальных, не дожидаясь их, и зашагал по направлению к небольшой группе мертвецов, расположившихся возле убитого и истерзанного доцента. Сколько там собралось покойников, понять было трудно: сортир догорал, а падающий из окон электрический свет мешался с плотной, сыплющейся с неба моросью и кроме неё ничего не освещал.

— Давайте быстрей! — крикнул Иван, спрыгивая с крыльца и глядя, как старик широко и быстро шагает, держа ружьё в одной руке и лампу в другой. Он, кажется, что-то задумал, но почему он так небрежно держит двустволку? Что он станет делать, если все покойники разом встанут и двинутся на него? — ну, выстрелит он дважды, но перезарядить ружьё вряд ли уже успеет, разве только убежит в безопасное место. Но куда? На веранду не вернёшься — Вовка и Димка уже готовятся запереть дверь, а через окно старику туда не так просто будет забраться — слишком высоко.

— Что он делает? — спросил Коля Карнаухов, поравнявшись с Иваном. Но ответа не получил. Из кустов слева, хрипя разорванным горлом, вывалилась рослая фигура. Коля сразу опознал предводителя всей этой банды — нос у покойника был свёрнут набок, а вокруг опухших глаз, будто кляксы на промокашке, расплылись неровные круги.

— Вот и свиделись, — сказал старому знакомому Коля и со всей дури саданул по голове мертвяка самодельной палицей. Тракторные шестерни смяли череп, словно он из папье-маше был сделан. Ноги покойника подломились, и он повалился вперёд, загребая воздух скрюченными руками. Коля ударил ещё раз, уже не так сильно, подскочивший Иван добавил похожей на секиру лопатой, а тут и Серёга с туристическим топориком подоспел.

В этот самый момент Степан Михайлович разглядел, где лежит, поблёскивая в траве, электрический фонарик, и решил, что дальше идти не стоит. Скрутив пробку с керосиновой лампы, он плавно размахнулся и швырнул её в собравшихся на тропе покойников. Стеклянная колба разбилась, горючая жидкость плеснула на спины тесно сплотившихся мертвецов, на их одежду, растеклась по земле. Огонь занялся лениво, но Степан Михайлович вытянул из кармана плаща ещё дома приготовленную резиновую клизму, зубами сдёрнул с её носика самодельный колпачок и, отвернув лицо, пустил на поднимающихся, поворачивающихся мертвяков тонкую мощную струю бензина.

— Фонарик подберите! — крикнул он, не оглядываясь. Бросив резиновую грушу словно гранату, он вскинул ружьё и саданул крупной дробью в приближающегося покойника, ноги и живот которого были охвачены огнём. Вот теперь Степан Михайлович хорошо видел, в кого и куда он стреляет. Теперь света была достаточно.

Он разнёс голову ещё одному покойнику и, пятясь, стал перезаряжать двустволку. Подоспевшие Серёга и Коля прикрывали его, пикой и палицей отпихивая горящих мертвецов. Иван, как самый ловкий и подготовленный, обежал неповоротливых противников и подхватил фонарик — тот почему-то оказался выключен, видимо, кнопка отщёлкнулась при ударе о землю.

Грянули очередные выстрелы — два тела свалились на землю, задёргались в конвульсиях. Последнего оставшегося на тропе мертвяка забили осмелевшие Коля и Серёга — они буквально вместили его в грязь. Иван в расправу не вмешивался; он, убедившись, что фонарик исправен, теперь пытался его отчистить. Оттирая стекло мокрой ладонью, он не обратил внимания на шевеление в огненной луже. Опасность он почуял, только когда страшная обожжённая фигура, лишь отдалённо напоминающая человека, на четвереньках выбралась из огня. Иван шарахнулся в сторону, повернулся быстро и остолбенел — на него полз изуродованный Борис Борисович, доцент кафедры промышленной автоматизации, руководитель группы. Его пропитавшаяся грязью и керосином борода продолжала гореть; обваренная кожа на лице вспухала волдырями. У него не было одного уха, правый глаз заплыл кровью, а изжёванная левая щека висела, будто лоскут гнилой мешковины. Борис Борисыч был обезображен, искалечен, обожжён. Но, возможно, он был ещё жив.

Иван попятился, выставив перед собой отточенную лопату и не решаясь пустить её в ход.

Он должен был убедиться, что имеет дело с мертвецом.

Но как?

Как?!.

Борис Борисыч потянулся к нему скрюченной рукой без двух пальцев, захрипел жутко. И Ивана вдруг осенило.

Он воткнул лопату в землю и выдернул из-за пояса нунчаки. Он несильно ударил ползущего доцента по макушке, но тот никак на это не отреагировал, и тогда Иван закрутил нунчаки во всю силу. Три увесистых хлёстких шлепка вырубили бы самого крепкого человека, но на Бориса Борисовича они не произвели никакого эффекта. И тогда Иван решился на окончательную проверку: он ногой подсёк руку доцента, из-за чего тот ткнулся лицом в землю, прыгнул ему на спину и, накинув перевязь нунчак на горло, взял противника на удушение. От этого приёма спасения не было. Но доцент не обмяк и не лишился сознания. Напротив, он завозился активней, норовя сбросить Ивана с горба, пытаясь привстать. Сомнений не оставалось — Борис Борисыч был мёртв.

Иван слетел с его спины, перекатился через голову и, подхватив лопату, широко ею размахнулся…

Ему не верилось, что это безумие происходит на самом деле.

* * *

Они несколько раз обошли барак по кругу, вытаптывая траву и ломая кусты. Они успокоили ещё трёх мертвяков — с двумя проблем не возникло, но вот последний, затаившись, кинулся с земли на Серёгу, сбил его с ног и навалился сверху, разрывая зубами фуфайку. Стрелять в него было рискованно, да и палицей можно было попасть совсем не туда, куда требовалась. Пришлось хватать мертвеца за остатки одежды и в шесть рук оттаскивать его от орущего Серёги. Когда и с этим покойником было покончено, Степан Михайлович вытер с лба пот, вздохнул тяжело, в очередной раз удивился вслух:

— Откуда их тут столько? — И мучимый чувством вины Коля наконец-то решился рассказать правду. Его короткий рассказ старик выслушал спокойно, никак не прокомментировал. Поинтересовался только:

— Скотомогильник тот сумеете найти?

— Наверное, — пожал плечами Коля. — Рядом с тем местом геодезический знак стоял. Пирамидка такая, на холме перед лесом. Мы мимо него пробегали, я ещё остановился рядом с ним, обернулся. Смотрел, не появится ли кто из кустов.

— Ага, — кивнул Степан Михайлович. — Кажется, теперь я понимаю, где это.

Они быстро свернули разговор и вновь занялись делом: с фонарём и факелом облазили терновые кусты на берегу пруда, заглянули в небольшой сад, где помимо старых яблонь росли черёмуха, ирга и смородина, потоптались по чьим-то огородам. Они всё дальше уходили от барака. И всё сильней торопились, понимая, что ночь заканчивается, и времени у них остаётся не так много.

В самой деревне они нашли лишь одного мертвяка: он сидел на дороге и, не обращая внимания на приближающихся людей, увлечённо дожирал чью-то собаку. Степан Михайлович даже патрон на него не стал тратить — повесил ружьё за плечо, взял у Коли палицу и размозжил покойнику голову.

По домам они пошли, когда уже стало немного светать, а на дворах завозилась скотина. Хозяева на осторожный стук реагировали сразу — зажигали свет, открывали окно или на крыльцо выходили — то ли они не спали уже, то ли ждали проверку. Недовольства никто не выказывал, но и радостью особой заспанные лица не светились. Каждый разговор начинался с приветствия Степана Михайловича. Ему сдержанно, на его спутников косясь, отвечали.

— Ну что у вас? — спрашивал старик. — Всё ли закрыто? Чужих никого нет? Чудного ничего не видели, не слышали?

Нет, никто ничего не слышал, не видел; запоры целы, закрыты надёжно, чужих и близко, вроде бы, никого не было.

— Днём убраться надо будет, — предупреждал, понизив голос, Степан Михайлович. — После второй дойки приходите к моей избе. Берите вилы. Тачку прихватите. — Он подавался вперёд, совался в приоткрытую дверь, в окна заглядывал, привставая на цыпочки. Спрашивал тихонечко:

— А ваши поднялись? Женя? Серафима Ивановна? — Он каждый раз называл новые имена.

Хозяева сдержано кивали, недобро глядели на переминающихся с ноги на ногу, прислушивающихся к разговору студентов.

— Вы, как бы, осторожней, — предостерегал Степан Михайлович.

— Иди уже, — ворчали на него хозяева. — Без тебя всё знаем…

То ли в шестой, то ли в седьмой избе на стук никто не отозвался. Степан Михайлович уж и по дребезжащим окнам ладонью хлопал, и запертую дверь пинал, и кричал во весь голос — внутри всё было тихо. Разволновавшийся Степан Михайлович подозвал парней ближе, показал им, как нужно отжимать дверь, сунул в образовавшуюся щель лезвие тесака, приподнял им накидной крючок. Оставался второй запор, щеколда — её выворотили с треском, со скрежетом, дружно дёргая дверь на себя. Ввалились в дом, в сени — и тут из тёмного угла к ним бросился горбатый уродец, востроносый, седой, всклокоченный, в отрепье обряженный. Коля Карнаухов размахнулся уже, чтоб прихлопнуть его, но Степан Михайлович схватился за обляпанные кровью шестерни, заслонил собой страшилище, крикнул:

— Этого не трогать!

Уродец заплясал в луче фонаря, задёргался, закорчился, пытаясь чёрными пальцами дотянуться до вставших перед ним людей. Беззубый рот немо открывался и закрывался, будто у вынутого из воды карпа. Гремела и лязгала тяжёлая цепь; плетёный из кожи ошейник пережимал сухую шею до самого, наверное, позвоночника.

— Кто это? — прижавшись к стенке, шёпотом спросил Коля Карнаухов.

— Порфирий это, — сердито сказал Степан Михайлович. — Порфирий Зимин. Отчества, извиняйте, не помню.

— Он тоже мёртвый? — спросил Иван, хотя ответ был очевиден.

— Давным-давно, — неохотно признал Степан Михайлович. — Он тут самый старый. Я мальчишкой в его сад лазал, и он, если там оказывался, встречал нас вот так же. Сколько уж лет прошло, а он, старый хрыч, почти не изменился.

— Самый старый? — переспросил Иван, почуяв что-то невообразимо жуткое в этих простых, вроде бы, словах, угадав верный их смысл. — Самый старый?.. То есть… Значит…

Степан Иванович смотрел на него, молчал и кивал.

— Он не один? Их много?.. — Иван задрожал. — И те, про кого ты спрашивал?.. Женя?.. Серафима Ивановна?.. Они… Все… Тоже?..

— Да, — сказал старик. — Почти у всех. Почти в каждом дворе.

— Но зачем? Почему? Как это вообще возможно?!

Они не успели договорить. На улице что-то загремело, кто-то заохал громко, заругался. Покорёженная дверь хлопнула, тяжёлые сапоги забухали по стонущим половицам. Секунду спустя под потолком вспыхнула опутанная пыльными тенётами лампочка, и в сени, заслонив сразу весь проём, ввалилась здоровенная краснолицая бабища. Увидав гостей, он подоткнула бока руками и заголосила:

— Что же вы наделали, ироды! Креста на вас нет! Чисто нетопыри, всю дверь разворотили! Или, думаете, управу на вас не найду?!

Мёртвый Порфирий, щурясь от яркого света, боязливо убрался в угол, сжался там в комочек, лелея у груди тяжёлую цепь.

— Не шуми, Ольга, — строго выговорил Степан Михайлович, не зная, куда деть ружьё. — Не ерепенься, слышь! Тебя же, дуру, спасали! Думали, случилось чего.

— Случилось?! — Баба всплеснула руками, встала перед ним. — Ты, дурак, случился! Уж и отойти нельзя, господи! Всю дверь мне раскурочили! В момент!

— Да починю я твою дверь, — хмурясь, пообещал старик. — Угомонись ты уже. Скажи лучше, где была.

— У соседей я была, ирод ты старый! Они в район уехали, просили в отсутствие козу доить и курей выпускать. На десять минут вышла — и на тебе! Сурприз, ети тебя за ногу!

— Пойдём, ребята, — сказал Степан Михайлович, по стенке пробираясь к выходу. Кажется, визгливую тётку он боялся больше, чем мёртвого страшного Порфирия. — С бабой ругаться, что порося стричь — толку мало, один визг.

* * *

— Зачем она его держит? — спросил Серёга на улице, в изнеможении сев на мокрую скамью и пытаясь унять дрожь в руках. — Зачем они вам? Для чего?!

Степан Михайлович вздохнул, глядя в туманную дымку за огородами.

— Так, чай, не чужие… — Он умылся падающей с карниза водой, пофыркал, растирая горящее лицо. — Родня, всё же. А сладить с ними можно. Вон, в цирке тигров ручных показывают и других зверей. А тут, как бы, люди, хоть и покойнички. Видели, как Порфирий правнучку шугается? Вымуштровала! У неё и муж вот так же по струнке ходил. Сбежал потом в город, правда. Живого-то мужика на цепь не посадишь. — Он хихикнул.

— А они все вот так же на цепи? — спросил Иван.

— Зачем? Нет, конечно. Кто-то в клети живёт, а кого даже в избе держат. Женя, к примеру, смирный, безобидный. Лежит себе на печке, кашку кушает и сухари сосёт. Потом на месяц уснёт — и будто нет его до следующего раза. А Серафима в горнице барствует. Много ли ей надо? В неделю мясца кинул — и ладно. А у неё, между тем, пенсия аж сорок рублей. Нешто в землю такой достаток закапывать?.. — Степан Михайлович посмотрел на хмурых парней и махнул рукой:

— И чего я тут разболтался? Забудьте всё, выбросьте из головы. Вам, ребята, наших порядков не понять. Вы лучше ступайте сейчас в барак свой, приберитесь там хорошо, окна плёнкой забейте. На улицу до завтра не суйтесь, разве только сильная нужда будет. А за помощь большое вам спасибо. От нас от всех — спасибо.

— А дальше-то что? — спросил Иван.

— Дальше? Ничего особенного. — Степан Михайлович пожал плечами. — Сейчас я к Митьке Куренному зайду, похмелю его и поедем мы на его тракторе коров в землю закатывать. А вернёмся, так сразу же за уборку примемся. Есть у нас амбар старый, вот мы покойничков в него и снесём, рассадим чинно. Телегу, на которой они за вами гнались, перетащим поближе, трактор их перегоним сюда же. Ну и подпустим на амбар огоньку с углов. Дело-то ведь какое было? Подрались вы, значит, на танцах, а они на вас, как бы, злобу затаили. Приехали ночью, увидали, что руководитель ваш в туалет зашёл, да и заперли его в будке. Шутки ради подожгли — сильней попугать решили. А не рассчитали немного с огнём — сгорел заживо ваш начальник. Они этого не заметили, они в это время стёкла колотили. А как натешились, поехали к амбару отдыхать. Ну и под утро нечаянно пожар учинили, а выбраться, как бы, не успели — пьяные же были.

— Ловко, — помолчав, сказал Серёга Цаплин. — Но сейчас в милиции такие знатоки работают — у-у! Их не обманешь.

— Это в вашей милиции знатоки работают, — отмахнулся Степан Михайлович. — А в нашей милиции — мой сын служит. Так что всё было именно так, как я вам рассказал. Сомневаетесь? А вы кого угодно спросите, здесь это любой подтвердит. — Старик широко улыбнулся, повернулся резко и, не обращая уже внимания на растерявшихся студентов, быстро и уверенно зашагал по заросшей лопухами и подорожником тропке.

Дождь, кажется, понемногу кончался.

И, кажется, наконец-то наступало утро.

* * *

Из Росцыно студенты уезжали тринадцатого октября.

Миха и Вольдемар, Иван и Димка, Серж и Колюня, Марина и Светка — они уже забрались в жёлтый ПАЗик, по самую крышу заляпанный грязью, и расселись на местах, обложившись вещами, хотя до объявленного отъезда оставалось ещё минут сорок. Новый руководитель, час назад прибывший на этом самом автобусе только лишь для того, чтобы подписать все подсунутые ему бумаги, мерил шагами глубокую колею, пощипывая редкую бородёнку. Он был забавный — долговязый нескладный аспирант, отчества которого никто так и не запомнил. Чувствовалось, что он стесняется своего статуса, и боится незнакомых студентов, которые всего-то на четыре года были его моложе. Он смущался до заикания, и никак не мог заговорить с ребятами, с которыми даже познакомиться не успел, не сумел; ему проще было начать разговор с бригадиром Петровичем, жующим беломорину, или с чумазым улыбчивым водителем, или с собравшимися у совхозного автобуса местными жителями. Впрочем, и они его тоже смущали. Ему казалось, что они все посмеиваются над ним, обсуждают его молодость. Он заискивающе улыбался, встречаясь с кем-нибудь взглядом. Издалека здоровался с бабушками, подходил к дедушкам и пожимал им руки, стараясь не допустить в рукопожатии слабины. И тут же отступал, отходил в сторону, смотрел вдоль дороги, напуская на себя задумчивый и важный, как ему казалось, вид.

— Он с нашей кафедры, — сказала Марина, глядя на неуклюжего аспиранта и пальцем рисуя на пыльном стекле цветочки и сердечки. — Возможно, на следующий год поедет сюда с новой группой.

— Картошка здесь хорошая, — невпопад сказал Иван, через мутное окно заметив вставшего в отдалении Степана Михайловича. — Дюжина штук — и ведро с горкой.

— Что? — не поняла Светка.

Вовка включил приёмник. На «Маяке» играли «Самоцветы».

— Может, в картишки пока перекинемся? — предложил Серёга.

— А давай, — согласился Иван…

Они отвлеклись от игры, когда автобус, натужно рыча мотором, наконец-то тронулся с места. Иван отложил карты, посмотрел в окно. Отыскал взглядом Степана Михайловича, помахал ему рукой. Старик в ответ козырнул по-военному и почему-то погрозил пальцем.

А Ивану представилось вдруг, что провожать их у дороги собрались не живые люди, не благообразные старики и старухи, мужики и бабы, а ходячие мертвяки. Подумалось, что во всей деревне, возможно, давно не осталось ни единого настоящего человека; что каждый тут — мертвец, по-привычке, по-инерции притворяющийся живым, не знающий о случившейся собственной смерти. Даже бригадир Петрович с беломориной, даже улыбающийся Степан Михайлович — они все тут ходячие покойнички с давним долгим прошлым, но без всякого будущего. И даже чёрные от старости избы представились Ивану безнадёжно мёртвыми — в их погасших серых окнах ничего не отражалось, только пустота и унылая безнадёжность.

Он отвернулся, испугавшись.

— Послезавтра на учёбу, — напомнил всем Димка.

Автобус взревел на крутом повороте, по глубокой размякшей колее выбираясь из тихой деревни. Содрогаясь железным телом и заметно рыская из стороны в сторону, перемешивая колёсами плодородную грязь, он упрямо тащил своих пассажиров в шумный уютный город.

Иван Иваныч

Ночью была буря, и старая гнилая липа, не выдержав натиска стихии, переломилась пополам и рухнула, накрыв покосившийся сруб колодца.

Досталось и другим деревьями — растущие вокруг пруда кряжистые вётлы разбросали по мелкой гнилой воде ободранные ветки, одичавшие яблони растеряли невызревшие ещё яблоки, а растущая на пригорке сосна лишилась огромной лапы и сделалась жалкой, будто зверь-инвалид.

Но вот липа!..

Баба Маша вздохнула.

Липу эту посадил её старший брат Фёдор в тот день, когда уходил на фронт.

«Я тут у дедушки одного был, — негромко сообщил он, отведя сестрёнку в сторону. — Он мне всё и посоветовал. Я, значит, этой липе в корни свои волосы положил, и рубаху старую. Всё сделал, как дед велел. Теперь если со мной чего случится, то дерево вам и покажет.»

Не верила школьница Маша в подобные глупости, суевериями их называла, но вскоре пришлось ей мнение своё переменить. Девятого июля в грозу ударила в деревце странная, тонкая, будто верёвка, молния, оставила на стволе выжженный след. А через два месяца вернулся домой скорченный, почерневший лицом Фёдор. Прихрамывая, подошёл он к липе, тронул рукой изуродованный ствол, сказал тихо: «А дед-то не наврал».

И только Маша поняла, о чём это он.

Так и не оправилось после той грозы дерево. Росло, вроде бы, тянулось вверх, да ела его потихоньку чёрная нутряная гниль. Всю войну и ещё двадцать лет после председательствовал в колхозе Фёдор, крепко тянул государственное хозяйство, никогда о болячках своих не вспоминал, не жаловался, только на липу посматривал, да на людях, посмеиваясь, жалел её вслух.

Умер он как-то тихо, незаметно, — один в своей подслеповатой избёнке. И в день похорон, в августе месяце, липа вдруг сбросила всю листву и завернулась в невесть откуда взявшуюся густую серую паутину.

Через несколько лет она всё же оправилась, зазеленела кроной, и даже чёрный рубец немного затянулся. Может, потому, что Маша стала ей под корни закапывать свои волосы, а может по какой другой причине.

Уж не Иван Иванович ли тогда помог умирающему дереву?..

Качая головой, баба Маша обошла вокруг накрытого липой колодца.

Что ж теперь делать? На ключ, что ли, за водой ходить? Далеко. Да и нечищеный он вот уж сколько лет. Затянулся, чай, грязью…

Подобрав оставленные на тропинке вёдра, баба Маша направилась к соседскому дому.

* * *

Утехово большой деревней не было никогда. В лучшие дни — до пожара — было здесь двенадцать дворов. Дети бегали учиться за шесть километров в Лазарцево: там помимо школы и сельмаг имелся, и клуб с библиотекой и бильярдом, и баня общественная.

Но вот надо же! Пришло время — сравнялись деревни: что в Утехове два дома осталось жилых, что в Лазарцеве. И будто отодвинулись они друг от друга, не шесть километров разделило их, а все шестьдесят. Прямая дорога заросла, брод через речку тиной затянулся, лес на прежние луга да на пашни выбрался. Раньше дети за час в один конец бегали. А старикам теперь чуть не весь день тащиться надо.

Вот и не ходит теперь никто из Утехова в Лазарцево. Надобности нет: магазин давно закрылся, баня сгорела, клуб на дрова разобрали. А весточку, коли захочется, можно и через Лёшку Иванцева передать, когда он из райцентра на своей «Ниве» прикатит, хлеб, чай, да сахар на продажу привезёт — а заодно и проверит, не померли ли одинокие старухи, живы ли ещё окружённые лесом деревни.

* * *

Соседка выглянула, стоило бабе Маше несильно тюкнуть пальцем в оконное стекло.

— Видела, чего ночью-то было?

— А то как же! Боялась, что крышу сдует.

— Липу мою завалило. Прямо на колодец. Теперь не подойти.

— Ты погоди, я щас…

Створка окна стукнула, скрипнул шпингалет.

Баба Маша отвернулась, привалилась боком к бревенчатой стене. Прищурясь, из-под руки глянула на изувеченную сосну, горестно покачала головой.

Неспокойно ей было.

Ну как неспроста липа-то сломалась! Может, знак это?

Ох, не надо было волосы ей в корни подкапывать!..

Соседка вышла, кутаясь в серую шаль, опираясь на можжевеловую клюку:

— Пошли, поглядим, что ли, чего там за беда случилась. А я нынче из дома-то не выходила. Курей только выпустила со двора. Нездоровится мне что-то. Печку даже затопила — знобит.

— Так ведь, чай, не двадцать лет, — рассеяно ответила баба Маша.

Идти далеко не пришлось — колодец был рядом, за дровяным сараем, за гнилым остовом комбайна, за разросшейся сиренью.

— Вот, — сказала баба Маша, широко разводя руками. — Нам тут, Любаша, самим не управиться.

— Да-а, — протянула соседка, медленно обходя колодец и рухнувшую на него липу. — А, может, трактором её оттащить?

— Тогда совсем сруб развалится. Надо хотя бы сучья все пообрубать, но мы туда ведь и не подлезем… Не бабская это работа, Люба. Иван Иваныча надо звать.

— Ой, не знаю… — повела плечом баба Люба. — Не хочется мне его попусту тревожить.

— Опять ты заладила! Какое это попусту?! И так целое лето его не трогали! Дел-то, дел-то сколько уж накопилось: навоз надо выгрести, сено повалить, дров хоть сколько-нибудь припасти. Хватит, чай, нагулялся за лето. Осень на носу, картошку надо будет в подпол стаскивать. Или тоже всё сама собралась делать?

— Может и сама, — тихо сказала баба Люба. — Ты, Марья Петровна, не ругайся. Я ведь не просто так… Я ведь… Боюсь, не пойдёт к нам больше Иван Иваныч.

— Это как это?

— А вот так… Последний раз по весне, помнишь, мы его звали? Он уже тогда недовольный был. Сердился.

— На что?

— На то, как встречаем его, как благодарим. Пироги ему приелись, блины надоели. Скучно ему у нас, вот что. Позовём его, он придёт, глянет, что ничего не изменилось, развернётся — только мы его и видели.

— Да как же это, — растерялась баба Маша. — Как же мы без мужика-то будем? Ты точно знаешь, что говоришь?

— А ты у него сама спроси.

— Смеёшься? Или забыла, что я его мычание не разбираю?

— Говорю: уйдёт он, если уже не ушёл. Давно я его не встречала. Почитай, с мая месяца…

* * *

С Иван Иванычем баба Люба познакомилась давно — то ли ещё при Сталине, то ли уже при Хрущёве. Она тогда обкашивала лесные полянки — заготавливала для козы сено. Дело это вроде бы было разрешённое, но молодуха Люба, как и прочие крестьяне, на всякий случай таилась. Окрестные луга сплошь были колхозные, то есть государственные, даже те, где трава сроду косы не знала. Попробуй там хоть краешек литовкой обкорнай — не поздоровиться. Потому селяне перестраховывались: утром — затемно — ходили с косами на неудобные лесные делянки, вечерами — в сумерках — носили беремем сухое сено.

Люба таилась вдвойне. Разные слухи шли о ней по округе, говорили, что травница она, знахарка то ли Божьим даром, то ли чёртовым проклятьем, — и она боялась, как бы разговоры эти не дошли до чужих людей.

А дар у неё действительно был: угадывала она в травах целебную силу, наитием чувствовала, какие хвори чем нужно лечить. За наукой к дедушке одному ходила — к тому самому, что когда-то посоветовал соседу Фёдору перед уходом на фронт липу возле дома посадить.

Много времени проводила Люба в лесах, ночевала порой в самой глуши, ничего не боясь. Наверное, Иван Иванович ещё тогда её заприметил. А вышел, когда она, поскользнувшись на кочке, сломала косу и ногу. Не сразу вышел — только под вечер, когда Люба уже голос потеряла и из сил выбилась. Подхватил её Иван Иванович с земли, положил на плечо — и отнёс на лесную опушку, откуда видны были крыши домов и растущая на пригорке разлапистая сосенка…

* * *

В избе было тепло, почти жарко. В подтопке гудел огонь, раскалив докрасна чугунную дверцу; в открытом поддувале ало светились кубики углей. О чём-то бубнило висящее над столом радио; звеня, билась об оконное стекло большая муха.

— Никак нам без мужика, — жалобно повторила баба Маша, разглаживая пальцами фантик от «Школьной» конфеты. — Ты бы уж придумала чего, а?

Баба Люба большим ножом с чёрным источенным лезвием щепала лучину для самовара.

— А что тут придумаешь?

— Поговорила бы с ним. Может, он сам чего путное скажет.

— Да чего он скажет?! — сердито отмахнулась ножом баба Люба. — Ты лучше думай, что нам с колодцем делать. Может, Лёшку Иванцева, как приедет, попросить помочь?

— На Лёшку никакой надёжи нет, ты будто не знаешь. Да и денег не напасёшься. Это раньше просто было, за всё можно было бутылкой самогонки расплатиться. А теперь дураков таких нет, теперь каждому деньги давай. Свой мужик нужен, настоящий, не шабашник какой-нибудь.

— Кончились мужики, Маша. Самим теперь надо жить. Как все.

— Вот ты заладила! Ладно, коли не хочешь, я сама позову. Дело-то нехитрое.

— Зазвать-то просто. А как ты его удерживать станешь?

— Да уж придумаю что-нибудь.

— Ну так и придумай сейчас.

Они замолчали.

Громко стрельнуло в печи полено; вновь, жужжа, забилось об стекло притихшая было муха; пропищали в радио сигналы точного времени.

— Страшно мне, Люба, — вздохнув, сказала баба Маша. — Я уж сколько годов под Фёдорову липу свои волосы кладу. А она — надо же! — возьми да сломайся.

— Зачем кладёшь?

— Сама не знаю… Собираю всё своё — волосы, ногти. И под дерево.

— А собираешь-то зачем?

— А то ты не знаешь… На том свете ведь каждый обронённый волос, каждый ноготок отыскать, да подобрать заставят. Тут-то ладно, я уж как-нибудь… Но вот я ещё три года в Свердловске жила…

— Ой, дура ты, Марья Петровна! А ещё комсомолкой была!

— А я и комсомолкой в церковь ходила!.. Ты мне вот что скажи, Любаша, сможет ли Иван Иваныч что-нибудь с моей липой придумать, помочь как-нибудь?.. Может ведь, да? Корни-то ведь остались, ну и пустил бы он от них новое деревце. Вот бы хорошо было. И о Фёдоре память, и мне спокойней…

Долго сидели соседки за обитым истёртой клеёнкой столом, пили чай с потемневших блюдечек, смотрелись в никелированный самовар, слушали по радио районные новости.

— И крышу бы мне поправить надо, — вспоминала баба Маша.

Шуршали за обоями осмелевшие мыши.

— Да и у тебя крыльцо давно сгнило.

Постукивали в окно ветки рябины.

— И телка скоро забивать нужно будет.

Затрещали во дворе слетевшиеся откуда-то сороки — недобрые вестницы.

— А навоз так слежался, что мне теперь его никак не осилить.

— Ладно, — со вздохом сказала баба Люба. — Знаю я, чем Иван Иваныча порадовать. Да шибко сомневаюсь, доброе ли это дело… Трактор-то на ходу у тебя? Готовь — к райцентру поедешь.

* * *

Трактор у бабы Маши остался от мужа. В перестройку, когда брошенные государством колхозы и совхозы начали разваливаться, распродавая потихоньку имущество, бывший бригадир и почётный пенсионер Пётр Степанович решил заняться фермерством — очень уж завлекательные перспективы этого дела рисовали всевозможные телепередачи. Используя старые связи, он за бесценок приобрёл разбитый двадцатипятисильный трактор «Владимирец», который кроме как «пукалкой» никто не называл, а так же небольшой одноосный прицеп, плуг и культиватор. Остальное железо Пётр Степанович собирал по полям, да на заброшенных полигонах. Там он нашёл хорошую борону, запасные колёса, требующую ремонта сенокосилку — и множество других полезных вещей.

Фермерством Пётр Степанович увлёкся всерьёз. Но так и не разбогател, а лишь здоровье своё растерял. Умер он от сердца — однажды утром оделся, собрался идти картошку подпахивать, да почувствовал колкую боль в груди, присел на лавочку, наклонился вперёд, лицом синея, — и упал, уже не дыша.

Помимо трактора оставил Пётр жене шестерых телят, двух дойных коров и несчитанный табун овец. А через два года от всей скотины остались у бабы Маши корова Галя, да овца Поля — но и на них-то сил едва хватало. Кабы не трактор, да не помощь Иван Иваныча — держала бы баба Маша одних куриц.

А с трактором баба Маша управлялась неплохо. При Хрущёве она несколько лет проработала на местной МТС, а позже, при Брежневе, ей не раз приходилось садиться за руль колёсного Т40 и за рычаги гусеничного ДТ75. До сих пор она хранила в ящике комода вырезку из местной газеты, где знакомый очкарик-корреспондент, теперь давно уже спившийся, называл её «нашей Ангéлиной Пашей».

* * *

Солярки в трехсотлитровой бочке оставалось чуть, и баба Маша, достав из комода завёрнутые в тряпицу деньги, отсчитала несколько купюр. Цены на бензин росли стремительно, а дизельное топливо теперь стоило немногим дешевле бензина, но баба Маша надеялась, что на одну полную заправку денег ей хватит. Может быть даже и «стратегический запас» в бочке пополнить удастся.

Трактор завёлся сразу, не капризничая — стрельнул сизым дымом, кашлянул и тут же ровно затарахтел, дрожа, будто пойманный за уши кролик.

Осторожно, задним ходом, вывела баба Маша трактор со двора. Остановилась перед домом, открыла дверь, махнула рукой соседке, крикнула, голосом перекрывая треск дизеля:

— За курами погляди, в обед зерна им дай! А к вечеру я, чай, вернусь! Если припозднюсь, скотину покорми! Пойло у печи стоит, оно уже готово, только тёплой водой разбавить надо!

— Всё сделаю, не впервой. Езжай себе спокойно.

— Ну, ладно…

Трактор двинулся — нырнул передними колёсами в заросшую колею старой дороги, подпрыгнул, рявкнул натужно, изрыгая дым, — и покатил, потихоньку ускоряясь, мотаясь из стороны в сторону, подминая высокую траву, ломая ветки близких кустов.

Путь предстоял неблизкий — до райцентра было двадцать пять километров, а до места, куда направлялась баба Маша, и того больше. Да ещё она собиралась заехать в Матвейцево к родственникам — а это изрядный круг выйдет.

Спешила, торопилась баба Маша, гнала трактор по дорожным ухабам, не жалея ни себя, ни машину. Скорчившись, вцепившись в обмотанный изолентой руль, цепко смотрела на разбитую лесовозами дорогу, глохла от дизельного рокота. Рассеяно думала о житье-бытье, прикидывала, сколько денег с пенсии отложить на покупку дров, решала, а не проще ли будет втихую вытянуть трактором из леса несколько поваленных берёз, да самой их и разделать.

Самой — с помощью Ивана Ивановича.

Не чужой, чай. Не откажет теперь. Не уйдёт, не бросит.

Ох, не дай Бог!

Вспоминала баба Маша брата своего Фёдора и мужа Петра, вспоминала и заменившего их Ивана Ивановича…

* * *

В деревню привела его Люба году, наверное, в девяносто пятом — через несколько лет после смерти Петра. В тот день, помнится, бестолковая овца Поля свалилась в выгребную яму заброшенного дома. Вытащить её оттуда оказалось непосильным делом для двух пожилых женщин, но, глядя, как убивается Марья Петровна, слушая, как диким голосом орёт завязшая в грязи скотинка, баба Люба не выдержала:

— Ладно, приведу помощника. Только ты, Маша, дома сиди, и носа из него не показывай.

Просидела баба Маша в избе целый день, снедаемая любопытством. Где ж это Люба помощника нашла? В Лазарцеве, что ли? Так ведь далеко! И что это за помощник такой, что от него прятаться надо?..

Люба пришла под вечер, стукнула в стекло, крикнула:

— Вытащили твою Польку, пасётся у колодца под липой. Ты дай мне молочка, расплатиться с помощником надо.

— А как звать-то его? — спросила баба Маша, передавая в окно крынку.

— Иван, — чуть замешкавшись, ответила Люба. — Иван Иванович.

С той поры и повелось: едва появлялось какое неподъёмное дело, баба Маша бежала к соседке:

— Ты бы уж позвала Иван Иваныча, Люба. Никак нам без него не управиться. А я бы отблагодарила, чем смогла. Тесто, вон, с утра замесила…

Не отказывала ей Люба, видно, шибко нравилось Иван Ивановичу угощение, видно, сам с охотой делал он крестьянские дела. Столбы новые для забора вкопал, терновник вырубил, старую яблоню выкорчевал, покосившийся двор выровнял, в баню новый котёл заместо старого затащил.

А вскоре довелось бабе Маше увидеть загадочного помощника. Шибко она тогда удивилась, испугалась даже сперва до икоты, а потом вспомнила, что про Любашу всегда говорили, и, вроде бы, поуспокоилась, посчитала, что ничего особенного, как бы, и не произошло.

Главное, что мужик есть.

А уж какой он весь из себя — это дело десятое.

* * *

В Матвейцеве баба Маша не задержалась ни на одну лишнюю минуту. Жил у неё здесь брат — седьмая вода на киселе. Не жаловала его баба Маша, хотя и сама не могла объяснить, почему. Общались они редко — по необходимости; встречались в основном на похоронах общих родственников.

— За долгом я! — крикнула баба Маша копающемуся в огороде брату. Она даже трактор не стала глушить, только дверь открыла, да опустила ногу на заляпанную грязью приступку. — Здравствуйте!

Загорелый высокий мужчина медленно выпрямился; прищурясь против солнца, из-под руки посмотрел на нагрянувшую сродственницу, широким жестом вытер со лба пот. Неторопливо, в раскачку, подошёл ближе, приоткрыл калитку:

— Зашла бы в дом, что ли, Марья Петровна.

— Некогда, Василий Степанович. Спешу. Вернёшь ли деньги, что полгода назад брал?

— Денег у меня сейчас нет, Марья Петровна.

— А мне надо бы… Может, перезаймешь у кого?

— Да, вроде, не у кого перезанять… А не возьмёшь ли долг золотом? — брат Василий наклонил голову, прищурился хитро.

Ох, не любила баба Маша такого вот прищура.

— Шутишь, никак?

— Нет, не шучу. Поповское золото, старое, настоящее.

— Откуда?

— Знамо, откуда… Клад я нашёл.

— Это где это?

— Всё тебе расскажи… Каменный дом на том краю деревни помнишь ли?

— Председателев?

— Он самый. Нет больше того дома. Рассыпался… Только ты это… — Василий спохватился, зыркнул по сторонам. — Не шуми про золото-то. Ни к чему нам это.

— Неужто и вправду клад?

— Говорю же: золото поповское в председателевом доме схоронено было. Возьмёшь ли вместо денег?

— Ты неси, а я погляжу.

Василий кивнул и, не торопясь, вразвалочку, ушёл в дом. Пропал он надолго — баба Маша уж трактор глушить собралась, жалея солярку. Вернулся Василий какой-то притихший, будто бы даже съёжившийся. На левом плече его висела паутина — то ли на чердак, то ли в подпол лазил брат за припрятанным золотом.

— Вот, гляди, — Он подошёл у трактору, протянул руку, разжал поцарапанный кулак. На ладони лежал золотой крестик с маленьким зелёным камешком в серединке.

— В городе, небось, бешеные деньги за него дадут, — тихо сказал Василий. — Камушек-то, наверняка, изумруд.

— Ладно, — сказала баба Маша. — Возьму.

* * *

Примерно через час трактор выехал на асфальт. Дорожный указатель подсказывал, что до райцентра осталось три километра, но сегодня баба Маша туда не собиралась, и потому сразу повернула налево. Оставшийся путь отнял у неё ещё двадцать минут.

Придорожная забегаловка «Ромашка» была единственной закусочной на всей трассе, связывающей райцентр с областным городом. Потому заведение это пользовалось большой популярностью, — и не только у водителей дальнобойщиков. Тем не менее, именно дальнобойщиков здесь было больше всего. Огромные машины с длинными, будто вагоны, фурами стояли на обочинах; редкие «москвичи» и «жигулёнки» смотрелись среди них будто лодчонки, затёртые торосами.

Первым делом баба Маша заехала на заправку, где выяснила, что дизельное топливо подорожало почти вдвое. Потратив на солярку все деньги, она вывела трактор на дорогу, остановила его в стороне от прочих машин, заглушила и выбралась из кабины.

Неподалёку молодой парень в оранжевом, запачканном маслом жилете сосредоточенно пинал колесо грузовика. Появление бабы Маши отвлекло его от этого занятия; он с интересом и, пожалуй, с удивлением посмотрел на ветхую старушку, быстро глянул в сторону трактора, спросил:

— Тебе, мать, может, помочь чего надо?

— Сама управлюсь, — живо откликнулась она.

Он одобрительно хмыкнул:

— Ну, гляди.

Она глядела: на троицу мужиков, собравшихся за столиком под навесом возле мангала, на скучающую официантку в сером больничном халате, на зевающего в дверях летней кухни мужчину в поварском колпаке и брезентовом мясницком фартуке, на собак, чутко дремлющих возле мусорных баков, на выбирающегося из высокой кабины одетого в джинсу водителя, на дремлющую в «Жигулях» женщину, на голоногую простоволосую девчушку, прохаживающуюся среди машин.

Ещё две-три такие же девчушки, наверняка, были сейчас внутри «Ромашки», жадно что-нибудь жевали, или просто сидели в углу, присматриваясь к заходящим внутрь водителям, ожидая, что кто-нибудь из них поманит одну за собой.

— Погоди, дочка… — Баба Маша догнала девчонку, пошла с ней рядом, не зная, с чего начать разговор, теряясь и смущаясь.

— Чего? — Жвачный пузырь лопнул на ярко накрашенных губах.

— Как звать-то тебя?

— Наташка. А что?

— Сколько лет-то тебе?

— А тебе, бабуль, какое дело? Воспитывать станешь? Не надо. Иди лучше себе, куда шла.

— Так к тебе я и шла, — заторопилась баба Маша. Она суетливо достала из кармана приготовленную на такой случай «Школьную» конфету, протянула девчонке, чувствуя себя страшно неловко. — На вот, возьми. И послушай меня, старую, что сказать хочу…

Девчонка с сомнением посмотрела на конфету. Взяла. Развернула. Сунула в рот:

— Ну и?..

— Ты ведь, это… С мужиками… за деньги… Да?

— Бывает и не за деньги. Жизнь такая. А что?

— Ты на-ко вот, погляди… — Золотой крестик с зелёным камушком в серединке блеснул на иссушенной, почти чёрной ладони. — Золото, настоящее, старинное. И изумруд. До революции ещё сделано… В городе за такую вещь, знаешь, сколько дадут?

В глазах девчонки блеснул интерес.

— Сколько?

— Десять тыщ! — назвала баба Маша первую пришедшую в голову цифру. И тут же испугалась, что не поверит девчонка в такую сказочную сумму. — Десять тыщ. Если поторговаться. Настоящее золото, поповское, старое! И камушек ещё. Десять тыщ, точно говорю, никак не меньше.

— И чего ты хочешь?

— Да-да, — закивала баба Маша, радуясь, что теперь можно перейти к делу. — Мужик у меня есть знакомый. Хороший мужик, работящий, добрый. Ты бы уж ублажила его. Чай, знаешь, как. А то у нас в деревне с девками-то трудно, остались только две бабки. А он ведь в силе ещё, мужик-то. Ему без этого дела никак нельзя.

— Десять тысяч? — Золотой крестик светился в чёрных глазах девчонки.

— Да. Мы и накормим тебя, как следует, в баньке попарим. Может, понравится тебе у нас, так и вовсе решишь остаться.

Девчонка с сомнением хмыкнула.

— А далеко деревня?

— Не очень. Ты не волнуйся, я отвезу тебя. Вон, трактор мой стоит.

— Десять тысяч?

— Десять, десять.

— Я и не видела никогда денег таких.

— В городе продать можно. Можно и в райцентре, но тогда меньше дадут.

— А мужика-то как звать?

— Иван Иванович он. Добрый. Работящий.

— Десять тысяч, — девчонка покачала головой. — Ладно. Только крестик ты мне сразу отдай.

— Конечно. Как в деревню въедем, так сразу и отдам.

Они одновременно кивнули, довольные друг другом, и направились к стоящему в стороне трактору.

* * *

Двоим в железной кабине было тесно.

Девчонка сидела боком, прижималась холодным бедром к сухому колену бабы Маши, угловатым плечом упиралась в пыльное стекло. Ссутулившаяся, подобравшая свои длинные худые ноги, она походила сейчас на иззябшую болотную цаплю. Закинув тонкую руку за спину пожилой женщины, она крепко вцепилась в спинку единственного здесь кресла и отрешённо смотрела на дорогу.

О чём она думала?

Баба Маша представить не могла, как должна сложиться жизнь, чтобы такая вот молоденькая девчонка, бестолковая сикушка, бросила всё, что у неё было, и пошла по рукам. Ну разве могла она понять, что творится в голове у этой Наташки?

— Ты сама-то откуда?

— Из Коворчино.

— А живёшь где?

— Где придётся, знакомых много. Думаю, в город податься. Может, в Москву даже… Только там деньги нужны будут… А у вас ещё что-нибудь вроде этого крестика есть?

— Найдём…

Трактор скатился с насыпи шоссе и, подпрыгнув, въехал в глубокую колею грунтовой дороги.

— Долго нам ещё ехать?

— До темна успеем.

Солнце только клонилось к западу. По лугам и заброшенным полям ползли тени облаков, а из-за зубастой полосы леса медленно выбиралась огромная иссиня-чёрная туча.

— Опять дождь будет, — вздохнула баба Маша и, помолчав, неожиданно для себя принялась рассказывать историю о липе, посаженной братом Фёдором перед уходом на фронт. Рык дизеля глушил её слова; она почти кричала, чтобы быть услышанной, и оттого обычный рассказ её сделался похожим на отчаянную жалобу.

Гроза началась, когда они въехали в лес. Совсем близко сверкнула молния, оглушительно рявкнул гром, грянули по крыше жёсткие струи ливня. За считанные секунды трактор погрузился в густую тьму и будто бы даже увяз в ней.

И баба Маша кричала, надрывая уже севший голос:

— Места у нас глухие, особенные! И лес этот не простой. Даже по дороге чужой человек может не пройти! Заплутает! Тут у нас недавно сбежавшие бандиты без следа сгинули!..

Трактор размеренно покачивался и будто плыл вне времени, вне пространства, переходя из одного мира в другой.

По сторонам двигались едва угадываемые чёрные фигуры: то ли кажущиеся живыми кусты и деревья, то ли замороженные волшебством лесные чудовища. Свет фар и вспышки молний выхватывали из иссечённой струями мглы тянущиеся к машине уродливые сучья-лапы и клонящиеся к ней стволы-туловища.

Наташка вдруг вспомнила, что вот так же — погружаясь в шевелящуюся тьму под грохот электрических разрядов — работала машина времени в каком-то старом фантастическом фильме, который она видела однажды по телевизору. Ей стало жутко.

Очередная вспышка молнии на миг высветила размытую дорогу. Наташка взвизгнула: ей показалось, что на обочине, прислонившись к призрачно-белой берёзе, стоит огромное, фигурой похожее на человека чудище и размеренно, словно машина, машет рукой трактору.

Вцепившаяся в руль баба Маша быстро глянула на девчонку, крикнула, широко разевая неровный беззубый рот:

— Ты не бойся! Это Иван Иванович с нами здоровается! — Её морщинистое лицо, подсвеченное снизу тусклым светом приборной доски, казалось уродливым и мёртвым, словно резиновая маска.

Наташка зажмурилась, запищала и тихо поползла вниз, на холодное дно кабины.

* * *

Остальное было как во сне: непонятная суматоха, шум, темнота, чьи-то руки, ласковые голоса:

— Экая красавица… Конфету-то ты ей сразу дала?

— Да.

— Когда подействовала?

— Недавно, должно быть.

— Голову, голову ей придержи… Пей, милая, пей…

Что-то сладкое и пахучее лилось в горло, текло на подбородок.

— Ты глотай, милая… А теперь вставай… И пошли, пошли… Держись за меня… И-и, раз ножкой… И-и, два другой…

Её поддерживали с двух сторон, ей помогали шагать. Она была как пьяная — мысли путались, ноги заплетались, перед глазами всё плыло, качалось, дрожало — и это было очень смешно.

— Улыбается, красавица… Вот и правильно. Посмейся, посмейся…

Её привели в тёплое и светлое место. Раздели. Заставили сесть.

— Ручку, ручку подними… Теперь ножку давай сюда… Вот, хорошо. Вот, умница…

На неё лили горячую воду, её окунали, оттирали, намыливали. Потом её завернули в нечто большое и мягкое, сунули в рот что-то вкусное и рассыпчатое.

Ей хотелось спать.

Но чужие руки неустанно тормошили её, а добрые голоса всё что-то от неё требовали:

— Жуй… Одевайся… Пей… Встань… Ляг…

Потом она долго куда-то падала и слушала, слушала, слушала дурманящий ласковый голос:

— Невеста… Ну чистая невеста…

* * *

К утру буря стихла.

Накинув на плечи мужнину фуфайку, баба Маша вышла посмотреть на липу. Несколько раз обошла она колодец и поваленное дерево, а потом заметила в траве у корней два слабеньких ростка с листьями-сердечками. И на душе разом потеплело.

— Вот как славно-то! Теперь уж Иван Иванович о вас позаботиться, не даст пропасть…

Натужно проскрипели ворота соседского двора — Любаша выпускала кур. Баба Маша направилась к ней, крикнула издалека, едва миновав ржавый остов комбайна:

— Не пора ли?

— Пора! — откликнулась соседка.

Утро выдалось чистое и звонкое — словно фужерное стекло. Солнце ещё только собиралось показать из-за деревьев выгнутый бордовый край, и по светящемуся небу будто слабый марганцовый раствор растёкся, обильно напитав рыхлую вату облаков. За околицей щедро считала чьи-то годы жизни кукушка, в огороде трещали налетевшие из леса сороки, а на дворе бабы Маши надрывно и неумело пробовал голос молодой петушок…

Они встретились у дровяного сарая: баба Люба вела Наташку под руку.

— Как она? — тихо спросила баба Маша.

— Хорошо…

Одетая в долгую белую рубаху Наташа едва переставляла ноги. Глаза с огромными зрачками словно мутной плёнкой были затянуты.

Баба Маша взяла девушку под локоть, прижала к себе.

— Пойдём, что ли? — неуверенно зачем-то спросила баба Люба.

— Пойдём…

Медленно шли они по росистой траве через тихую деревню: мимо кривенькой избы Васьки Лихачёва, мимо завалившихся хорóм Петра Петровича Варломеева, мимо крепкого ещё дома Федота Солдатенкова, мимо заросшего крапивой участка, где когда-то было хозяйство братьев Нефёдовых.

Шли к стоящей на пригорке сосне.

— А я тесто для оладий поставила, — тихо сказала баба Маша, крепко держа расслабленную руку девушки. — В аккурат к обеду напеку.

— А я пирогов с грибами на ужин думаю сделать.

— И молочко парное будет, и сметана.

— Варенья два дня назад наварила.

— Будет, что на стол поставить.

— Найдём…

Они взобрались на пригорок и остановились, осматриваясь. Близкий лес дышал туманом, зябко вздрагивал, сбрасывая с отяжелевших крон остатки ночного дождя и утреннюю росу.

— Ты попридержи её пока, — сказала баба Люба и, наклонившись, подняла с земли обрезок стальной трубы.

Баба Маши кивнула и, зайдя Наташе за спину, крепко её обняла.

Баба Люба шагнула вперёд. Помедлила чуть, собираясь с духом, потом широко размахнулась и ударила обрезком трубы по ржавому лемеху, висящему на остром обломке соснового сучка.

Лязг разбил стеклянное утро.

Баба Маша почувствовала, как вздрогнула Наташа.

Вереща, сорвались с оград перепуганные сороки.

Осеклась, умолкла кукушка.

И снова баба Люба ударила металлом по металлу, заставляя эхо зайтись в истеричном плаче.

И ещё раз.

И ещё…

— Тихо, девка, тихо, — увещевала задёргавшуюся Наташку баба Маша. — Всё хорошо, и крестик я тебе сегодня же отдам, и покормим мы тебя, и помоем опять, и спать уложим…

— Тихо, ты, тихо… — Шептала она девушке в ухо под отрывистый лязг. А потом подняла голову, бросила взгляд в сторону леса и сама вздрогнула — как всегда вздрагивала, завидя Иван Ивановича.

Так и не смогла привыкнуть, хотя сколько уж лет бок о бок прожили.

Огромный, за два метра ростом, густо заросший шерстью, замшелый, он шагал, широко размахивая длинными мощными руками, и туман бежал у него из-под косолапых ног, завиваясь вихрями, поднимаясь волнами.

Захрипела, застонала Наташка, разглядев приближающее лесное чудище. Попыталась вырваться, но, опоённая зельем, быстро лишилась сил и обмякла на руках бабы Маши. А та всё приговаривала быстро, стараясь не смотреть на близкого уже Иван Ивановича:

— Не бойся, дитятко. Не бойся. Ты, чай, и не с такими зверями встречалась. Этот только на вид страшный, а так-то он ласковый. Не веришь? У Любы, у Лешачихи нашей спроси, она знает, она скажет. Добрый он, и работящий. Хороший мужик, не зверь какой-нибудь непутный. Ты уж будь с ним ласкова. Ты уж с ним как-нибудь… И всё хорошо будет. Всё хорошо. Поживёшь тут у нас до лета, а там, глядишь, и сама останешься. Нельзя нам без мужика, Наташа… Никак нельзя… Ох, никак…

Дом на отшибе

Чёрного человека Анна Николаевна увидела, когда поздно вечером возвращалась домой с дальнего ягодника.

— А я и гляжу, — рассказывала она всем на следующий день, делая круглые глаза и промокая слюнявый рот углом головного платка. — Чужой. Не наш. И одет чудно. Здравствуйте, говорю ему. А он так странно повернулся, будто шею выкрутил, — и вроде бы зашипел на меня, неслышно так. Я пригляделась — батюшки! — а через него окошко видно. Степановых дома окошко — просвечивает. Тут уж мне будто в голову тяпнуло — и не помню ничего. Ужас! Очнулась в избе. Занавески задёрнула, на печь забралась, лежу, думаю, стукнет сейчас кто в окно или в дверь — сразу со страху и помру.

— Так это отец Гермоген был, — важно сказал дед Артемий, выслушав соседку. — Он и раньше появлялся. Я, было дело, видел его как-то. Точно, как ты говоришь: большой, огрузлый, в чёрной рясе, и видно сквозь него.

А вот Василий Дранников бабке не поверил. Заметил рассудительно, как и положено человеку с высшим образованием:

— В сумерках чего только не привидится. Ты бы уж народ не смешила. Придумала тоже: чёрный человек.

А жена его, Светка, улыбнувшись, добавила:

— Ты у нас чисто сорока, баба Аня. Всё через тебя узнаём. То чёрная машина, то чёрный человек. Что дальше-то будет?

На сороку Анна Николаевна обиделась. Буркнула:

— Смейтесь, смейтесь. Про машину тоже говорили, что привиделась…

Чёрный джип Анна Николаевна заметила два дня назад. Рано утром, ещё затемно, отправилась в лес за черникой и, проходя мимо каменного, давно заброшенного дома, увидала за кустами плоскую лакированную крышу автомобиля. Удивилась, кто бы это мог быть, подумала сперва, что, наверное, городские заехали в одичалый безнадзорный сад. Да только ведь не сезон: малины почти нет, терновник не вызрел, яблоки вообще не уродились, да и рано ещё для яблок-то.

Так чего же им тут надо?

Подкралась Анна Николаевна ближе. Подивилась на невиданную машину, внутри которой, наверное, десять человек могли спокойно рассесться. По налипшей грязи да по следам поняла, почему никто не слышал, как приехало в деревню это железное чудище: прибыло оно с неезженной стороны, по старой дороге, что шла мимо кладбища и терялась в лесу. Когда-то это был короткий путь в соседний район; теперь тут разве на танке проехать можно.

Ну или на такой вот громадине: вон колёса-то, шире тракторных.

В доме что-то громыхнуло: будто железяку какую уронили или специально бросили, и Анна Николаевна вздрогнула. Вспомнилось, как лет пять назад вот такие же вот заезжие убили старушку в соседнем Ивашеве, вынесли из дома все иконы и фарфоровый сервиз.

Много людей сейчас повадилось по заброшенным деревням ездить: одни полы в заброшенных избах снимают, другие по чердакам разное старьё ищут, третьи просто хулиганят: оставшуюся мебель крушат, стёкла бьют, печи раскурочивают. Забавы ради могут целую деревню подпалить.

А этим-то чего надо? Почему тихо приехали, ночью, с заброшенной стороны? Заблудились, настоящей дороги не знали или таятся?

В заколоченном окне мелькнуло что-то, и Анна Николаевна совсем перепугалась. Забыв о ягодах, пригнулась, повернула назад. Сперва быстро шагала, оглядываясь, потом не выдержала, побежала. Пока добралась до крайней жилой избы, всё прокляла: и себя, старую, неуклюжую, и сапоги неудобные, и портянки некстати сбившиеся, и тропку неровную. Ворвалась в деревню красная, задыхающаяся, едва живая. Переполошила спящих ещё Степановых: забарабанила им в окно, крича сама не понимая что, торопясь высказать всё сразу, а оттого сбиваясь, впустую тараторя.

Ну, чисто сорока.

Иван Степанов вышел на крыльцо с ружьём. В трусах, фуфайке на голо тело — и с заряженным ружьём на руках. Спросил, колко оглядывая округу из-под седых бровей:

— Что?

И Анна Николаевна вдруг сообразила, до чего смешны и надуманы её страхи, потеряно махнула рукой и, чувствуя, как отнимаются ноги, опустилась на скамью, что была вкопана ещё отцом нынешнего хозяина…

Ближе к вечеру собравшиеся мужики всё же сходили посмотреть, кто это приехал в заброшенный дом. Степановское ружьё пока решили не брать. А, вернувшись, доложили:

— Из города. Трое. Один как бы за главного. Говорит, что хочет дом купить.

— Председателев дом? — удивился дед Артемий, с мужиками не ходивший. — Каменный, на самом отшибе?

— Его.

Дед нахмурился, покачал головой:

— Ох, как бы не вышло чего. В том доме уж сколько лет никто не живёт. И неспроста…

* * *

Историю этого дома в Матвейцеве знал каждый. Построен он был в первые годы советской власти, во времена смутные и непонятные, когда приезжие чужаки рушили старый уклад и призывали идти в новую светлую жизнь.

Мишка Карнаухов, непутёвый сын Петра Ивановича Карнаухова, вернулся в деревню после трёх лет безвестного отсутствия. Был он одет в кожаную куртку и военного образца шаровары, рукав у него был обвязан кумачовой полосой, а на голове красовался лихо сдвинутый на затылок картуз. Имелись у Мишки наган в самодельной липовой кобуре и целая стопка разных бумаг, писем и декретов, из которых получалось, что он, Михаил Петрович, является всей местной властью и представителем пославшей его партии.

Первым делом организовал Мишка комитет деревенской бедноты.

Потом сослал в Сибирь Фёдора Незнанцева, у кого, было дело, батрачил мальчишкой.

А после этого рьяно взялся бороться с поповским мракобесием, отчего вскоре получил намертво прилипшее прозвище «окаянный».

Кончилась эта борьба большим взрывом и пролитой кровью.

По специальному запросу прислали из города ящик взрывчатки. Под самый фундамент заложил окаянный Мишка заряды. В набат колотя, собрал народ поглядеть, как рухнет, подрубленный взрывом, местный лукоголовый оплот мракобесия. Только — вот незадача — заперся, забаррикадировался в церкви поп Гермоген с попадьёй и малолетним поповичем.

Недолго уговаривал их выйти Мишка. Злой, как чёрт, пообещал им прямую дорогу в ихний рай, да и запалил фитили.

Как из преисподней полыхнуло пламя, лизнуло белые стены храма, дотянулось до червлёной маковки, до золочёного креста — и опало. Громыхнуло так, что в ближайших избах из окон стёкла повылетали.

Но устояла церковь. Только трещинами вся покрылась, на несколько частей раскололась.

И тогда красный Мишка приказал народу браться за топоры, ломы да за кувалды. По кирпичику, по досточке велел разобрать церковь, а изувеченные тела поповской семьи распорядился схоронить в лесу.

Не все послушались окаянного, хоть и угрожал он револьвером. Но нашлись люди, что помогли Мишке. А он уже новое дело задумал: из останков церкви, из старинных кирпичей решил построить себе дом. Место выбрал на отшибе, недалеко от кладбища, подальше от людей. Вызвал в помощь артель строителей, сказавшись, что строит общественный клуб с читальней.

За полтора месяца возвёл он себе каменные хоромы с жестяной крышей и башенкой. Переехал на новое место из тесной отцовской избы. Но не заладилась у него тут жизнь. Видели люди, что изменился Мишка: притих, лицом побледнел, похудел сильно. Каждую ночь светились окна каменного дома — пугала окаянного Мишку темнота. И разное стали поговаривать в деревне: то, вроде бы, кто-то крики слышал, доносящиеся из стоящего на отшибе дома, то, будто-то, кто-то видел чёрную фигуру, похожую на отца Гермогена, сидящую на жестяной крыше возле башенки.

Через год Мишка Карнаухов из каменного дома съехал.

А вскоре грянула коллективизация, и Мишка, ставший председателем колхоза «Ленинский завет», велел устроить правление в оставленном им доме. Почти каждый день сидел он в своём кабинете, но никогда не задерживался здесь до ночи. Видели люди — боится Михаил Петрович темноты, и даже заряженный наган от этого страха его не спасает.

Семь лет просуществовал «Ленинский завет». Семь лет председательствовал Мишка Карнаухов. А потом пришла директива из области, и на базе нескольких колхозов за считанные недели был создан крупный животноводческий совхоз «Ленинский путь». Опустело ненужное больше правление. Освободившийся от должности Мишка, грозясь вскоре вернуться, впопыхах уехал в район, где занял какое-то новое место и получил казённую квартиру.

А дом, построенный из кирпичей порушенной церкви, так и остался брошенным. С годами недобрая слава его крепла, и всё больше жутких историй складывали местные жители про стоящее на отшибе каменное здание, не забывая поминать окаянного Мишку Карнаухова и убитую взрывом семью отца Гермогена.

* * *

Приезжие показались на следующий день. Они прошли через всю деревню, осматривая избы и, порой, останавливаясь, чтобы перекинуться парой слов с попадающимися навстречу селянами. Говорили они скупо, будто слова берегли или боялись ляпнуть что-то лишнее. Здоровались, спрашивали, как обстоят дела, и, выслушав обычно короткий ответ, с делано скучающим видом следовали дальше.

Василий Дранников пригласил заезжих гостей в дом. Те переглянулись, немо поиграли лицами — и согласились.

Стол Василий накрыл в прохладной горнице. Скрепя сердце, выставил бутылку «Пшеничной» водки, с советских ещё запасов, и банку самогона. Жена его, Светлана, принесла закуску: огурцы солёные, картошку на постном масле жареную, две банки кильки в томатном соусе и жёлтое, нарезанное тонкими ломтиками сало.

Гости много не ели: то ли брезговали, то ли пища такая была им непривычна. А вот бутылку «Пшеничной» уговорили быстро. Потом и за мутный самогон, на можжевеловом корне настоянный, взялись.

И странный разговор у них у всех получился.

Василий, хитро щурясь, ненавязчиво пытался втолковать чужакам, что затея их бестолковая и ненужная. Дом этот старый, нехороший, стоит на отшибе, кладбище, опять же, рядом. Да и деревенька-то их, Матвейцево, хоть и не шибко далеко от райцентра находится, но всё же край захудалый и вымирающий. Нет тут никакого будущего, ещё лет двадцать — и все избы зарастут крапивой да иван-чаем по самые окна. Зачем же дом покупать в таком бесперспективном месте? Пошто впустую деньги тратить?

Раскраснелся Василий со спиртного, разошёлся, раздухарился: историю дома рассказал, про явление чёрного человека вспомнил, хоть сам в страшилку эту не верил. Почти уже угрожать начал, что, мол, если купите дом этот, то ничего хорошего не ждите…

Гости внимательно его слушали. И странный блеск в их глазах появился, когда хозяин фамилию окаянного Мишки назвал. Переглянулись они, ухмыльнулись, закивали бритыми головами понимающе: знаем, мол, почему ты нас гонишь отсюда. И тоже угрожать взялись: если вы нам мешать в чём-то станете, то несдобровать вам. А коли разузнаем, что взяли вы из того дома, что вам не положено было брать… — верните лучше, не доводите до греха. Улыбались, угрожая, но слова-то какие-то в свою речь вворачивали незнакомые, неуютные, а, как ни странно, понятные: блатные на таком напористом языке говорят, любого говоруна своей феней заткнут.

Ушли гости. На прощание главный их, Михой назвавшийся, будто бы невзначай продемонстрировал пистолет, спрятанный под навыпуск одетой рубахой.

А Василий ещё долго сидел в холодной горнице, катал по столешнице пустую бутылку и, хмурясь, гадал, сами дошли гости до идеи, которую он давно в голове держал, или надоумил их кто.

Горько вздыхал Василий, с досады хлопал ладонью по столу.

Украли! Пришли непрошеные — и разом все планы поломали!

Иначе зачем бы им председателев дом потребовался?..

Чувствовал Василий себя так, будто чужаки эти городские белым днём при всём народе обворовали его, да так хитро, что ни правды, ни управы на них теперь ни за что не сыскать.

* * *

Василий Дранников был мужиком работящим, хозяйственным и очень аккуратным. Во дворе у него всегда всё по полочкам разложено было. Стога он ставил по отвесу ровно, и так их граблями вычёсывал, что они, вроде бы, даже лосниться начинали. Да и дом его был — загляденье. Наличники новые, резные, двери всегда свежевыкрашенные, на печной трубе жестяной петух носом показывает, откуда ветер дует.

Односельчане относились к Василию по-всякому, но плохого слова никто про него сказать не мог. Ну и что с того, что странный он немного? Мало ли у кого какие странности бывают? Вон, Измайлова бабка на старости лет фантики из-под конфет стала собирать. Ей бы деньги на похороны копить, а она цветные бумажки утюгом гладит, да в сундук складывает.

У Василия странность была другая: он с детства мечтал о разном. Из-за этих своих мечтаний даже в армию не пошёл. Врачиха сказала, что у него с головой не всё в порядке. Хотя, это как посмотреть. Таких ясных голов ещё поискать надо.

Лет пятнадцать назад сделал Василий ветряк с электрическим генератором, провёл свет в курятник — так у него курицы нестись стали в два раза лучше соседских.

А десять лет назад соорудил он позади двора железный ящик, подвёл у нему трубы, пустил их в дом. Теперь из навоза да помоев получает газ, баллоны ему больше не нужны, да и на дровах экономит.

Не всё, конечно, удавалось Василию. Как-то задумал он построить летательный аппарат, чтоб по воздуху в любое бездорожье до райцентра летать. Не вышло у него ничего из этой затеи, только денег кучу потратил, и сам едва насмерть не разбился. Зато, из больницы выйдя, смастерил он вскоре аэросани с двухметровым берёзовым пропеллером и тракторным пускачом вместо двигателя. Ревели эти сани так, что слышно их было за несколько километров — но ведь ездили, и быстро! И дорога им не требовалась, был бы только снег.

Внедорожную машину Василий потом продал знакомому из райцентра. На новые затеи требовались деньги, а нормальной работы в деревне уже не было. Крутился Василий как мог: скотину выращивал на мясо, металлолом собирал для сдачи, рыбу на продажу самоловными удочками добывал. И всё размышлял, как бы в родную деревню новую жизнь вдохнуть — в тетрадки мысли свои записывал, на рыжих листах миллиметровки планы чертил.

Выходило у него, что на месте Матвейцева нужно создать место отдыха. И требовалось для этого речку Ухтому перегородить плотиной, дабы около деревни образовалось водохранилище. С плотины бы пошло дешёвое электричество, а на берегах можно было бы организовать песчаные пляжи. Получившийся водоём следовало обрыбить: щука и карась расплодились бы сами, а вот карпа надо завезти. Заезжим рыболовам можно продавать недорогие лицензии, зимой и летом сдавать под жильё маленькие бревенчатые домики. Организовать походы по окрестностям: за ягодами и грибами, да и просто красивые места поглядеть, их тут много, а городской житель до этого дела жадный. Ну и, конечно, надо бы построить достопримечательности, чтоб и заграничный гость сюда ехал, и своему вдвойне интересно было: восстановить взорванную церковь, сделать музей, а лучше несколько, бани построить — особые, русские, детский парк разбить. Ну и, конечно, дорогу необходимо поправить. И рекламу дать.

— Есть такая штука Интернет, — говорил Василий. — Вот мне бы ещё компьютер с модемом, я за неделю бы сайт смастерил. А это реклама на весь мир!

Куда только не ездил Василий со своими планами: и в район, и в область. Даже в Москву, в министерства письма писал. Кое-кто отвечал: отдел по развитию туризма обещал свою помощь, если найдутся инвесторы; епархия положительно отнеслась к идее возрождения храма, обязалась прислать рабочих, если Василий сумеет собрать денег на благое начинание; сам губернатор прислал письмо, в котором давал слово следить за ходом строительства, когда оно начнётся.

Чудилось Василию, что в его силах сдвинуть великое дело. И обидно ему стало, когда заподозрил, что с покупки председателева дома городские чужаки начнут воплощать его тщательно проработанный план.

Потому и отговаривал их Василий.

Потому и стращал.

Сам всё хотел сделать — как всегда делал.

* * *

Ночью случилась стрельба.

Чёрный джип, буравя тьму дюжиной фар, рокоча и сигналя, несколько раз прокатил по деревне из конца в конец. Остановился возле колодца, едва не своротив его установленной на бампере лебёдкой. Из машины вывалились пьяные чужаки, загорланили, матом ругаясь:

— Выходи строиться!

Не обращая внимания на злобный собачий лай, обошли ближайшие избы, тяжёлыми ботинками попинали запертые двери, разбили несколько окон.

— Мы вам покажем! Пугать нас вздумали!

Потом прозвучали выстрелы — будто в ладоши кто-то несколько раз хлопнул.

Мужики на рожон не лезли. Не зажигая свет, тихо покидали дома, вооружались топорами да вилами, собирались в темноте на задворках. Вышли к разбуянившимся гостям толпой человек в двадцать. Первым шагал Иван Степанов с ружьём в руках.

Увидев селян, чужаки притихли, отступили к похожему на крепость джипу.

— Чего шумите? — сходу спросил Иван.

— А вы чего нам спать не даёте? — огрызнулся на него бритоголовый Миха. — Попугать нас решили? Или шутки у вас тут такие?

Плечистый товарищ его, выдвинувшись вперёд, глянул на охотничье ружьё, сплюнул сквозь зубы:

— Убери, отец, свой шпалер. А то завтра здесь пять машин с бойцами будут.

— А ты меня бойцами не пугай, — зыркнул на него Иван, и сам мужик крепкий, немалого размера. — Мы тут на своей земле, управу на вас найдём.

— Видно будет, кто на кого управу найдёт, — ощерился Миха.

— Идите-ка вы лучше проспитесь, мужики, — миролюбиво сказал Тимофей Галкин, пряча за спину большой хлебный нож. — Никому до вас дела нет. Чудите в своём доме, что хотите, только нам здесь не мешайте. И мы вам мешать не будем.

— То-то же… — процедил Миха, тяжёлым взглядом обводя мужиков. — Да я вас за такие шутки…

Обошлось без драки. Городские гости скрылись в джипе, а мужики, поболтавшись для порядка на улице, минут через двадцать разошлись. Остаток ночи прошёл спокойно, хотя в деревне уже глаз никто не сомкнул. До самого утра простоял возле колодца чёрный автомобиль. Несколько раз выбирались из него чужаки, ходили кругами по деревне, уже не шумя. Догадывались, что много человек следят сейчас за ними. Озирались, оглядывались затравлено. Боялись чего-то. А как стало светать, завели машину и укатили в сторону кладбища, вернулись в каменный дом.

Было о чём поговорить селянам утром.

Было, что послушать.

— Говорил же! — гордо восклицал дед Артемий, потрясая клюкой. — Предупреждал — не вышло бы что! Нету добра от тово дома. И никогда не было.

Ежеминутно крестящаяся Анна Николаевна кивала, соглашаясь с дедом, и говорила шёпотом, что видела из окна, как по пятам за троицей пьяных чужаков следовал большой человек в чёрной рясе.

* * *

После обеда к Василию ввалились гости. Прошли, не разуваясь, в дом, встали, загородив выход. Хозяин на тот момент отдыхал, лежал на продавленном диване, сквозь дрёму смотрел телевизор.

Испуганная Светка, ойкнув, исчезла на кухне, спряталась за печкой, притихла, в тяжёлую кочергу вцепившись.

— Небогато живёшь, — хрипло сказал привалившийся к косяку Миха.

Василий торопливо поднялся. На ноги не встал, сел только, лицом повернувшись к гостям. Кивнул:

— Не с чего мне богатеть.

— Ладно, если так… А может прячешь ты богатство-то? — Взгляд гостя сделался цепким, внимательным.

Василий хмыкнул:

— Ну да… Прячу… Ищи давай. Найдёшь, так со мной поделишься. Рад буду.

— Ты с нами не шути… Мы тут подумали, решили, что это ты ночью ряженый приходил. А кто ещё? Вчера пугал, истории про привидений рассказывал, гнал нас из деревни. Вот и пришёл…

— Ряженый? Ночью?

— Ты не придуряйся. Ещё раз явишься, точно пулю в лоб получишь, понял?

— Да не ходил я к вам, мужики! Правду говорю!

— Ну-ну… Говори, почему не хочешь, чтоб я дом купил? Утащил из него что-то, боишься, что откроется?

— Да нет же! Что там утащить-то можно? Давно всё разворовано, сами, чай, видели.

Гости переглянулись.

— Смотри у меня! — погрозил кургузым пальцем Миха. — Я тут, надо будет, всё вверх дном переверну. Дай срок!

Чужаки помолчали тяжело, дыша перегаром, потом развернулись дружно, как по команде, и вышли один за одним.

Простонали под ботинками половицы. Хлопнула дверь. Мелькнули за окном тени; широкая ладонь легла на стекло, сжалась в кулак — и исчезла.

— Да что же это делается, Вася? — жалобно спросила жена, заглядывая в комнату.

— Из-за денег всё, Света… — сказал Василий, слепо глядя в телевизор. — Почуяли волки поживу… Эх, не успел я… Чуть-чуть не успел…

* * *

Вечером того же дня чёрный человек явился всей деревне. Вышел он из леса, с той стороны, где, вроде бы, был похоронен отец Гермоген со своей семьёй. Зина Горшкова как раз отвязывала козу, что паслась у кустов. Выпрямилась с верёвкой в руках, глянула — и аж затряслась.

Чёрная фигура словно плыла над травой. А сквозь неё тускло просвечивали белые берёзовые стволы.

Вдовая Танюша Смолкина, живущая на краю деревни, вышла запереть рассевшихся по насестам куриц. Увидела бредущего мимо человека в рясе, поняла, кто это, взвизгнула — и осеклась, вмиг онемев. Три дня потом ещё заикалась.

Алексей Злобин, заядлый рыбак, вытащил из пруда проволочную вершу, вынул пяток карасиков, на чешуе которых отсвечивала вечерняя заря, повернулся к стоящему сзади ведру — и остолбенел, открыв рот.

По обкошенной тропке бесшумно двигалась чёрная одутловатая фигура. Вместо лица — мутное пятно с дырами глазниц, колючие травяные стебли босые ноги пронзают, а с белой, словно из прозрачного воска вылепленной руки кровь алой струйкой на землю течёт — будто нить вьётся.

Вдоль всей деревни прошёл призрак.

Медленно шёл, будто каждому хотел показаться.

Видели его и Захарьевы, и Прокопьевы, и Измайлова бабка, и дед Кондратенков. Видел его и Василий Дранников.

Обмирали от страха люди, немели. Кого-то холодом обдавало, кто-то, наоборот, мелкой испариной от накатившего жара покрывался. Никто не решался потревожить призрака. Один только дед Артемий, собравшись с духом, чуть слышно окликнул Гермогена по имени. Тот приостановился, повернулся медленно. И, вроде бы, всхлипнул. Дед потом клялся и божился, что видел, как бесформенное серое лицо на миг обрело человеческие очертания.

Страшное, говорил, это было лицо…

Последним чёрного человека видел Иван Степанов.

— Меня напугать трудно, — рассказывал он после. — Но тут сердце словно в живот провалилось и замерло там. Волосы дыбом встали — и будто кто невидимый ледяной ладонью по голове провёл…

Прошёл чёрный человек возле Степанового дома, высокого забора не заметив, и пропал за кустами.

Всем было ясно, куда он направляется.

* * *

Новость о том, что каменный дом ночью рухнул, принесла Анна Николаевна. Утром она, как обычно, отправилась за ягодами. Свернула чуть с дороги, обходя кладбище, поднялась на холм, глянула — а председателева дома-то и не видать. Только чёрный джип лакированной спиной поблёскивает.

Развалился дом, рассыпался — будто взрывом его тряхнуло, а то и не одним.

Да только не было ночью никакого взрыва. Тихая была ночь.

С лопатами, с ломами сбежались мужики на развалины. Разобрали поломанную крышу, оттащили в сторону, взялись за кирпичные завалы, да быстро поняли, что с работой этой им одним не управиться.

— Без техники тут не обойтись, — сказал, отдуваясь, Иван Степанов. — Хуже бы не сделать. Да и милицию прежде надо дождаться.

— А люди как же? — спросил сердобольный Тимофей Галкин.

— А что люди? Ты погляди, это ж натуральная могила. Нет там живых. Всех, кто там был, сразу задавило… Пошли-ка домой, мужики. А то как бы чего не вышло…

Потихоньку разбрелись мужики. Остался на развалинах один Василий Дранников. Не давала ему, человеку с высшим образованием, случившаяся мистика покоя. Как же так может быть? — восемьдесят лет стоял крепкий дом, а потом вдруг в один миг по кирпичику рассыпался. Может, действительно, взорвалось что-то? Газ, может, в подвале скопился? Но почему тогда никто ничего не слышал?..

Долго бродил Василий по останкам дома, с собой разговаривая, высматривая сам не зная чего. Ковырял ломом куски цемента, переворачивал кирпичи, ворошил ногами каменное крошево. О планах своих думал; смущаясь сдержанной радости своей, судьбу за второй шанс благодарил. Решал, с чего же начать планы свои реализовывать: запруду ли строить, или церковь восстанавливать.

Чтоб самую маленькую плотину поставить, кучу разных бумаг надо подписать, множество кабинетов необходимо обойти. С церковью, вроде бы, куда проще. Епархия поможет, обещала. А стройматериал — так вот же он, под ногами. На фундамент точно хватит. Хоть сейчас стройку затевай.

Эх, денег бы ещё чуть…

Мысок его сапога ткнулся во что-то тяжёлое, отозвавшееся глухим бряцанием.

Василий наклонился. Отодвинул обломок стены. Отбросил пластину застывшего цемента.

Из завала торчал мешок. Или что-то, очень на мешок похожее.

Василий ещё раз пнул находку, проверяя, а не труп ли это.

Нет.

Он присел. Пощупал прелую ткань. Потянул её — и подгнившие волокна легко разошлись.

Василий обмер.

На цементную пыль, на кирпичное крошево из прорехи полился сверкающий металл: старинные монеты, цепочки, браслеты, кольца. Охнул Василий, ладонями зажимая дыру, почувствовал, сколько ещё драгоценностей прячется в мешке. Обернулся, зыркнул по сторонам.

Никого!

Что же теперь делать?

Да чего тут думать, дурачина?! Денег хотел? Так вот — пожалуйста! Только шустрее теперь надо, шустрее! Но с оглядкой! Мешок вытащить, мелочь по карманам распихать, крупное поблизости перепрятать.

Ах, нехорошо!

Ну а как иначе-то? Как?..

Он горстью подхватил просыпавшееся золото, пихнул в глубокий карман. Неуклюжими пальцами подцепил две серебряные монетки, крестик с зелёным камушком, цепочку с кулоном.

Будет, будет в Матвейцеве теперь церковь! Вроде бы новая. Но как старая.

Всё теперь правильно. Всё теперь сходится.

Всё теперь будет…

* * *

Через месяц после этих странных событий вернувшийся из райцентра дед Артемий с нескрываемым удовольствием рассказывал селянам всё, что удалось ему выведать через работающего в милиции внучатого племянника Гришку.

— Троица эта была из Ярославля. Братья они, двоюродные, что ли — не знаю точно. Искали они тут клад. При них письмо старое нашли, там всё написано было. А письмо-то знаете чьё? — дед Артемий хитро щурился. — Мишки окаянного. Он, комиссарничая, золотишка-то, видно, изрядно понахватал. Ну и спрятал у себя дома. Разное золотишко — и с раскулаченных, на каторгу сосланных, и церковное. Вот эти трое его тут и искали. Да так ретиво искали, что дом обрушили.

— Ну да?

— Ага… Я вот тоже с этим не согласен, племяннику прямо так и сказал. Но милиции ведь надо грамотну бумагу написать. Вот они и решили: копали клад, да засыпались.

— Так золото-то нашли?

— Да какое тут золото! — отмахивался дед. — Мишка, небось, в незапамятные времена его отсюда вывез. Поди теперь найди концы, время-то уж сколько прошло… Да и чёрт с ним, с золотом! Вы самое главное слушайте: троих-то этих с Ярославля знаете как звали?

— Ну?

— Карнауховы они. Все. А Миха-то этот так и вовсе — Михаил Петрович. Точно, как Мишка окаянный. Понятно теперь откуда у них письмо про клад взялось? То-то! Родственники они, правнуки его или праправнуки. Вот я и думаю, мужики, что дом-то неспроста рухнул. Вовсе не газ это, как Васька говорит. Это мёртвый отец Гермоген за семью свою Мишке окаянному отомстил. Самого убивца не достал, так на родственниках его отыгрался. Вот оно значит как выходит. Вот она какая правда-то получается…

Бабушка

Лучше «Нивы» машины нет. Для Володьки это была безусловная истина, как «дважды два — четыре» или «Волга впадает в Каспийское море». Он, случалось, засматривался на другие автомобили, приглядывался ревностно, и, в принципе, мог бы купить какой-нибудь подержанный Лэндкрузер, вроде того, что был у городских кладоискателей, приехавших в Матвейцево и задавленных обвалившимся старым домом, о котором по всему району недобрые слухи ходили. Да только что с этим Лэндрузером делать, если у него, к примеру, ступичный подшипник загудит, или посередь поля амортизатор лопнет? Да чего тут рассуждать: там один бампер, как половина «Нивы» стоит!

«Нив» у Володьки было аж три штуки. Одна — для жены, с шумкой по всему салону, с понтовой музыкой, с ёлочкой-вонючкой, с занавесками и с собачкою, болтающей головой; вторая — для повседневной езды, серенькая, неказистая, простенькая: ни гаишникам, ни завистникам в глаза не бросающаяся; и третья, самая любимая, длинная — это для «экспедиций». Третью «Ниву» Володька звал Аллигатором, и загонял её порой в такие грязи, откуда, действительно, выбраться мог только настоящий крокодил. Стояли на «Аллигаторе» две лебёдки, кенгурятник и длинный широкий багажник на крыше с парой убранных под чехлы запасок. Двигатель Володька сам растачивал, кованые поршни ставил, с карбюратором химичил, коробку перебирал, перестраивал. За колёсами ездил в соседнюю область, потому что того, чего хотелось, ближе найти не мог.

«Аллигатора» своего Володька по всякой ерунде не беспокоил. Выгонял его из гаража только если подозревал, что другая машина к планируемому месту не пройдёт. К «экспедициям» Володька готовился всерьёз: сверяясь со старыми картами и с доступными в Интернете спутниковыми снимками прокладывал маршрут, заносил в навигатор точки; наводил справки о живущих в тех местах людях, и о живших прежде, записывал фамилии, чтобы при случае представиться родственником; самым тщательными образом проверял состояние машины, а потом гонял по окружной дороге и ближайшему пастбищу, выслушивая подозрительные стуки. Еды набирал на неделю, воды запасал дней на десять, бензина в три раза больше необходимого заливал. Укладывал в просторное грузовое отделение, располагающееся сразу за водительским сиденьем, палатку «Тайга», газовую горелку с баллоном, связку удочек, китайский спальник, коврик-«пенку», пару одеял, набор походной посуды и самодельный, по журналу «Радио» собранный металлоискатель. Ружья у Володьки не было, боялся Володька ружей, зато имелись у него травматическая «Оса», которой он однажды от стаи полудиких собак отбился, прихватистый топор с резиновой ручкой, длинный тесак, изготовленный поселковыми «химиками», и набор просроченных сигнальных ракет — их Володька держал в железном ящике на крыше — для пущей безопасности.

В свою последнюю «экспедицию» Володька ракеты не взял, скрутил ящик с верхнего багажника, снял, освобождая место, будто предчувствуя, что пожива будет богатая.

В Росцыно, насколько он знал, уже лет пять никто не наведывался.

* * *

Точно по границе двух соседних областей протянулись широко болотистые торфяники с глубокими карьерами старых выработок. Езжих дорог там было две — одна огибала торфяники с запада, другая — с востока. Деревенька Росцыно располагалась точно между ними: что от одной дороги скакать двенадцать километров по бугристым лугам, что от другой — те же двенадцать через такие же дикие пустоши. Старые подъезды к деревне ещё можно было угадать по редким электрическим столбам, чёрным и покосившимся, по заросшим крапивой валам, по прогалам в кустах на месте бывшей колеи. Но с каждым годом приметы эти становились всё менее отчётливыми, и прочитать их мог лишь тот, кто бывал здесь прежде.

Володька на память не надеялся; он больше полагался на навигатор и старые, некоторые аж царских времён, карты. В Росцыно за всю свою жизнь он наведывался лишь несколько раз и всё в одно лето. Было это очень давно, когда он числился в совхозе учеником механизатора и на тарахтящем Т-40А раз в неделю отвозил студентам-стройотрядовцам флягу с молоком, половину бараньей туши, двадцать буханок хлеба и четыре блока сигарет «Шипка» или «Ту-134». Всё остальное стройотрядовцы добывали на окрестных полях и у местных жителей. Саму деревню Володька помнил смутно. В память врезался только один дом, стоящий как раз на въезде. Был он построен, видимо, каким-то местным маргиналом, и фасад его смотрел не внутрь деревни, как принято, а наружу. Да и стоял дом отдельно от всего посада — словно отвернулся от соседей, поворотился к ним задом, крепко на что-то обидевшись. Большой дом, заметный. Володька однажды поинтересовался, кто там живёт, но внятного ответа не получил.

Теперь у него была возможность это выяснить.

Володька по опыту знал, что заброшенные дома могут многое рассказать о хозяевах. Особенно если дома эти стоят в стороне от больших дорог, вдалеке от крупных посёлков, недоступные для вандалов и любителей чужого имущества.

Себя Володька ни к вандалам, ни к воришкам не причислял, считая, что занимается благородным делом, сродственным науке археологии. Он даже шляпу купил себе как у Индианы Джонса, в ней и приходил в областные музеи, предлагая приобрести старые вещи. От музеев, кстати говоря, выгода получалась невеликая, разве только тешили самолюбие крохотные таблички с упоминанием его имени: вот этот, мол, крестьянский серп конца девятнадцатого века найден жителем села Мосейцево Владимиром Топоровым, и этот ухват тем же товарищем подарен, и ступа деревянная, и набор веретен, и сито, и коромысло… В музеи Володька отдавал требуху, какую не жалко. Для вещей посерьёзней у него имелись другие покупатели. Лари и сундуки сдавал он городским дизайнерам; они же десятками брали у него кринки и чугунки, керосиновые лампы и самовары, вязаные из лоскутов половики и фабричные гобелены с медведями, ходики с гирями, литые утюги, старые телевизоры и ламповые радиолы — всё это шло на оформление интерьеров ресторанчиков, гостиниц и загородных домов, благо мода на сельскую старину крепла год от года. Особый доход получал Володька с коллекционеров. Ёлочные игрушки, монеты, марки, открытки, колокольчики, куклы, календари, граммофонные пластинки — такое добро было ценней всего. Впрочем, нет — иконы, пожалуй, ценились выше. Но с иконами Володька осторожничал, продавал их только через проверенных людей, по одной, по две, и для каждой доски готовил подробную легенду: где её нашёл, или у кого купил, или на что выменял. Археология археологией, но шариться по чужим домам, пусть и давно брошенным, дело, на взгляд закона, неправильное и преступное. Так что лишнего внимания Володька не искал. А за иконами в государстве присмотр особый, это не марки какие-нибудь и не безобидные колокольчики. Стоит ли рисковать из-за нескольких тысяч, а пусть даже и десятков тысяч рублей?

Володька к деньгам не жадничал, не такое у него воспитание было. Да, зарабатывал неплохо, дом отгрохал, три «Нивы» держал, мог бы и нестарый Лэндкрузер, имейся такая надобность, купить. Но за барышом не гонялся, нет. Само всё как-то в руки приходило. Что дело, что правильные знакомства, что деньги.

Не в деньгах счастье-то — правильно сказано.

Вот и берёгся Володька. Икон сторонился; золота, если б оно вдруг попалось, наверное, не взял бы. Избы, у которых ещё могли объявиться хозяева, в которых ещё можно было углядеть признаки недавнего пребывания людей — дачников ли, охотников или рыбаков — Володька старался не обирать. Только в блокнотике делал себе пометочку: вот, мол, в Осташкове два прохудившихся дома ещё года три, наверное, простоят — и уходил восвояси до поры, до времени. Деревень-то пустых и мёртвых вон сколько! А другие ещё только вымирают, безлюдеют — годков через восемь и туда можно будет наведаться.

Да, понастроили прадеды, обосновались; думали, наверное, что на века. Но внуки их удержаться на земле не смогли. Не захотели, вернее сказать.

А и понятно почему. Рыба ищет, где глубже, человек — где лучше. Вот если бы в деревне все как Володька Топоров жили, разве ж уехали бы?

Ну, наверное, кто-то, всё же, уехал бы.

Но кто-то ж и остался б.

Потому что, если у тебя есть «Нива», то ты из самой глухой деревни до районной цивилизации за час докатишься. А что такое час? — тьфу! Москвичи, вона, по два с лишним часа от дома до работы добираются, а у них там метро и троллейбусы с трамваями.

Вот дал бы Хрущёв в своё время каждому крестьянину по личной машине, глядишь, всё иначе бы вышло.

Ну или Брежнев…

* * *

«Аллигатор» хозяина не подвёл, отработал на маршруте по высшему разряду. Бодро пробежался на шоссе, гремя об асфальт жёсткими шинами; лишь немного сбавил скорость, съехав на подсыпанную гравием грунтовку. На бездорожье катился ровно, легко подминал низкие кусты, в лужах зря не буксовал, и даже по разбитой лесовозами колее прополз уверенно, не надрываясь. Володька от вождения получал исключительно положительные эмоции, только осторожничал, проезжая по местам бывших деревень Гольчихи и Жирова — ямы сгнивших колодцев не затягивались долго, не дай Бог угодишь в такую колесом…

Росцыно он распознал километра за три: увидел кроны могучих вётел. Признак верный, примета почти безошибочная — там, где собрались эти огромные дремучие ивы, прежде обитали люди. Других следов может уже не остаться, даже бугры на месте изб могут стать неразличимы, но корявые старые дерева, будто надгробные памятники, всегда укажут место ушедшей под землю деревни.

Росцыно под землю ушло не всё.

Володька специально свернул с проложенного курса, заглушил «Ниву» на лысом темечке округлого холма, опустил стекло и минут двадцать, покуривая, внимательно оглядывал округу через «морской» бинокль БПЦ-2, оставшийся от отца-охотника. Слушал, не мекнет ли вдалеке коза, не заскрипит ли, повизгивая, ворот колодца, не тявкнет ли собачонка, не заклохчет ли истерично курица, разродившись яйцом, не зазвенит ли пила.

Володька осторожничал. Знал, что и в брошенных, вроде бы, деревнях можно наткнуться на какого-нибудь таящегося отшельника, а то и на целую банду. Сам он с такими людьми не встречался — не доводилось, слава Богу. Но слышал Володька и про лютых беглых зеков, и про скрывающихся от бандитов должников, и про нерусских нелегалов, потерявшихся на русских просторах, и про городских «синяков», поменявших городскую квартиру на гнилую халупу с ящиком палёной водки внутри.

Ничего подозрительного под росцынскими вётлами Володька не углядел, ничего особенного не услыхал. Выщелкнув окурок в окно, он завёл машину и направил её вниз по склону безымянного холма, у которого — вот наверняка! — в прежнее время имелось собственное имя.

* * *

Деревню Володька, конечно же, не узнал — очень уж она одичала. Чёрные кривые избы чуть не по самую крышу заросли борщевиком, крапивой да могучими лопухами — просто так не пройдёшь, прорубаться надо. Место прежних огородов поделили меж собой лебеда, терновник и малина. Запущенные палисадники у домов гуще тропических джунглей сделались, раздались вширь, изнутри ломая сгнившие изгороди. От дороги только намёк остался — ну да «Аллигатору» было не привыкать, он пёр будто трактор, оставляя в дремучей траве приметную просеку.

Светло блеснула за кустами вода, и Володька вспомнил, что в той стороне должен быть пруд. А недалеко щитовой барак стоял, где студенты жили.

Он заглушил «Ниву», решив пока не следить лишнего. Посидел в машине, открыв окна, неспешно и с удовольствием высмолил ещё сигаретку, потом перекусил домашними бутербродами. Всё было тихо.

Он поднял стёкла, достал полуметровый тесак и положил его на колени. С пассажирского сиденья взял «Осу» в самодельной кобуре, нацепил её на широкий ремень. Раздавил двух жирных слепней, залетевших в салон. И, мысленно пожелав себе ни пуха, ни пера, открыл дверь и прыгнул в глубокую траву.

Он ещё не знал, куда именно направится, когда запирал машину и обходил её кругом, осматривая колёса и проверяя подвеску. Но вот он поднял глаза — и сразу же увидел тот самый дом: большой и крепкий, отвернувшийся от соседей, нарушивший стройность посада.

Володька сунул брелок с ключами в карман и, помахивая тесаком, направился к этому двухэтажному великану.

* * *

Дом был старый, дореволюционный, и принадлежал он, определённо, кому-то из прошлых местных богатеев. Простые крестьяне таких хором ни при царе, ни при советской власти не строили — первый этаж кирпичный, верх рубленый, крыша с башенкой железом крытая, входа два — это не считая лаза в подпол и двери со двора. Выглядел дом неважно — печная труба рассыпалась, кровельное железо сгнило до дыр, сруб заметно просел одним углом, отчего между крышей и верхним венцом образовалась треугольная щель, из которой выбивались какие-то сивые лохмы: не то перепрелая солома, не то сухой мох или пакля.

Володька всё вокруг истоптал, исследуя подходы к дому. Телефоном своим с разных точек всякое интересное сфотографировал — истёртую надпись «молоко» на кирпичной кладке, жестяную табличку с ещё угадываемым изображением лопаты, здоровенный замок на воротах двора, весь в рыжей ржавой чешуе, гранитные ступеньки, в землю вросшие.

Главный вход был заперт изнутри — но Володьку это ничуть не удивило. Он и сам частенько закрывал парадную дверь из дома, а на улицу выходил через пристроенный сарай.

Выламывать запоры Володька не решился — только покачал рассохшуюся дверь плечом, заглядывая в чёрную, пахнущую затхлостью щель и слушая бряцанье натягивающейся цепи. В дом он залез через развалившийся скотный двор, благо дыр в его стенах образовалось предостаточно.

Во дворе Володька нашёл первую поживу: сопревшую упряжь, хомуты, мятый самовар, резак для самосадного табака, керосиновую лампу без стекла, большую кринку и маленький чугунок. Барахло это ценности не представляло, но его наличие указывало на то, что мародёры этот дом обчистить не успели, а значит здесь можно рассчитывать на хорошую добычу. Володька приободрился.

Вход в дом со двора тоже оказался заперт изнутри. Это было странно. Наверное, Володьке следовало насторожиться, но он к своему открытию отнёсся спокойно — мало ли какие ещё выходы могли оказаться в таком большом доме? Ну, заперли хозяева своё жилище перед отъездом — а сами, например, через окно выбрались. Эту дверь Володька выломал без колебаний, орудуя подобранным здесь же ломиком. Пригнувшись, шагнул через истёртый порог и оказался в тёмном коридоре — холодном, тесном и гулком. В примыкающих крохотных закутках, должно быть, когда-то ютилась обслуга. Когда господ не стало, и у дома появились новые хозяева, здесь, видимо хранились домашние заготовки, дрова и всякий хлам — корзины, мешки, ненужная мебель. В дальней каморке Володька обнаружил пыльные кипы книг и очень обрадовался — букинисты были одни из лучших его клиентов. Но радость Володькина поутихла, когда он разобрал несколько стопок. Старинных изданий здесь не нашлось, все книги были помечены печатями школьной библиотеки — давно не существующей. Должно быть, когда школу-трёхлетку расформировали, ушлый хозяин подсуетился и уволок часть книжного фонда в свои закрома. Из той же самой школы, очевидно, происходили и разнообразные учебные плакаты, которые, как позже выяснилось, висели по всему дому: «Паровая машина Ползунова», «Устройство Солнечной системы», «Съедобные и ядовитые грибы», «Скелет человека». Особенно странно они смотрелись рядом с иконами в углу просторной горницы.

Володька довольно быстро разобрался в путанной планировке дома: жилых комнат здесь было всего две, обе на втором этаже, остальные помещения — многочисленные чуланы и две горницы — не отапливались. Небольшой зал, расположенный на первом этаже, Володька, несмотря на царящие там темень и затхлость, прозвал «парадным» — сюда сходились все коридоры, здесь была лестница наверх, отсюда можно было выйти на улицу. Белёные кирпичные столбы подпирали потолок зала у дальнего угла. Володька долго не мог понять их назначение, и только поднявшись наверх, да наскоро обследовав жилые комнаты, сообразил, что на столбах этих стоит русская печь.

Добра в доме скопилось изрядно, только вот ничего сколь либо ценного Володька пока не приметил. Разве только иконы — но и они, кажется, ничего особенного из себя не представляли — обычные доски, да картонки с картинками. Володька, впрочем, не расстраивался — делать какие-то выводы пока было рано, работа ему предстояла большая: надо было перерыть все лари, все шкафы и комоды, заглянуть в каждый тёмный угол, забраться на чердак — там-то часто и попадались самые интересные вещи.

Он уже высчитал по настенным календарям, по газетам, по дюжине примет, что дом стоит покинутый лет десять. Одна только странность смущала — в двух жилых комнатах было непривычно чисто: ни тебе хлопьев пыли, ни дремучих паутин, ни дерьма мышиного. Но кроме этого ещё что-то неясное тревожило Володьку; какое-то смутное недоброе ощущение не отпускало его — будто бы в тех комнатах он то ли почуял чего, то ли увидел краешком глаза, то ли услышал… Не заметил, не обратил внимания сразу — но в подсознании ежом засело неудобное чувство, и теперь оно ворочалось, ерошилось, кололось, хотя Володька давно уже ушёл вниз и занялся делом, чуланы да закутки последовательно обыскивая.

А потом он как-то вдруг сразу понял, осознал, что же это такое ему покоя не даёт, — на него словно просветление снизошло. Он выпрямился, замер, дышать боясь. В горле вмиг пересохло.

Он вспомнил: там — в одной из комнат наверху — что-то негромко, но вполне отчётливо тикало.

* * *

Он долго стоял в глухом чулане, окружённый светодиодными «кемпинговыми» фонариками, и вслушивался в ставшую зловещей тишину. Ноги затекли, а он боялся пошевелиться. В голову байки какие-то лезли: про домовых, про злыдней банников, про лешего, приручённого деревенскими старухами. Вспомнились беглые уголовники, сгинувшие в лесах района.

Нет-нет! Уголовников тут быть не может, они бы и вокруг дома наследили, и в доме бы следы оставили — как бы ни тихорились.

Володька чуть успокоился.

А не почудилось ли ему это тиканье? Или это насекомое какое щёлкало? А пусть даже и часы! Может, кварцевые, с мощной батарейкой. Были такие лет десять назад? Были. Пусть не десять, пусть восемь. Или семь… Могут часы так долго проработать? Ну, раз тикают, значит, могут…

Он приободрился, сел на рассохшуюся бадью, вытащил «Осу» из кобуры. На часы свои наручные поглядел и удивился — уже почти вечер, надо же! Увлёкся, чужие вещи разбирая, к выходу ценное стаскивая. Скоро надо будет на ночлег устраиваться. Но только не здесь, нет. Володька редко оставался ночевать в брошенном жилье, всегда торопился уйти из пустого дома до наступления темноты. В таких местах и днём-то жутко бывает, особенно в непогоду, а уж ночью-то… Ночевал Володька обычно в «Ниве» — у него и занавесочки на окнах были, и шторка на присосках для лобового стекла имелась. Закроешься наглухо, задёрнешься, китайский фонарик затеплишь, радио тихонько включишь, ноги в одеяло завернёшь. На сиденье соседнем фанерку устроишь, на ней — кофеёк в термосе, хлеб с колбасой, яйца, помидорки… Тесновато, зато всё под рукой, зато всё своё — родное, знакомое, уютное. А случись чего: ключ повернул, газу наддал — поди-ка догони! «Аллигатор» — что танк…

Володька боком выбрался из чулана, глянул в крохотное оконце, мутное от многолетней грязи. Часа два до сумерек есть. Можно ещё выяснить, что это там тикало в верхней комнате. Вот вспомнить бы ещё — в какой именно.

Он собрал фонари, распихал их по карманам. Налобный фонарик на полный свет переключил. «Осу» ещё раз проверил. Ключи от «Нивы» в нагрудный карман переложил. Найденный патефон «Дружба» к выходу отнёс, поставил рядом с прочими находками. Потоптался в «парадном», на лестницу поглядывая, к тишине прислушиваясь — тянул время, с духом собирался.

Нет, не может такого быть, чтобы в мёртвом доме десять лет часы шли! Наверняка, почудилось. Или, действительно, сверчок какой-нибудь голос подавал.

Володька встал на ступеньку, за шаткие перила правой рукой держась. Шагнул выше, наверх глядя.

В таких мёртвых домах чего только иной раз не померещиться. Уж вроде бы привыкнуть давно пора — а каждый раз в дрожь бросает: то будто тень какая за спиной встанет, то словно кто-то невидимый за руку тронет или по волосам огладит, то голос какой послышится, а то и просто беспросветная жуть навалится так, что не продохнёшь. Блажь, конечно.

Только вот ночью от такой блажи и умом двинуться можно…

* * *

Не было ничего наверху. Ни в одной комнате — в той, что побольше, ни в другой — в той, что поменьше. И в кухонке, отделённой от большой комнаты дощатой перегородкой, тоже не было ничего, что бы тикало, щёлкало или стучало.

На шкафу высоко стоял круглый будильник — молчал.

На стене ходики висели — стояли.

Старая радиоточка выключена была.

Ламповый телевизор под ажурной салфеткой лет двадцать, как минимум, не работал, роль тумбочки исполнял.

Успокоившийся Володька всё обошёл, всё пощупал, проверил — тихо везде было. Ни тебе насекомых, ни грызунов, ни домовых. Под железную кровать заглянул, по стенам постучал, на продавленном диване с откидывающимися валиками попрыгал — за такой диван, если его почистить да подлатать, тыщ десять легко можно выручить. Гобелен над ним, конечно, такой выручки не даст, но гобелен вывезти — плёвое дело, не то что диван неподъёмный.

Сел Володька за стол, серую скатерть задрал, ящик выдвинул, разбирать начал: очки — безделица, конь деревянный шахматный — хлам, тетрадь «Общая» с карандашными записями — мусор. А вот три рубля доперестроечные — это в карман. Значок «Олимпиада-80» — сгодится. Толстая пачка писем — хорошо; сейчас копаться некогда, но, наверняка, несколько интересных марок на конвертах найдутся. И почтовые открытки туда же, к письмам, — знатоки приедут, выберут ценное, штучное, а остальное скопом купят.

Одна открытка упала под стол, перевернулась. Володька наклонился, поднял её.

«Здравствуй бабушка!»

Почерк детский, буквы неровные.

«Паздравляю тебя с Днём Рождения!..»

Он посмотрел на линялые портреты в рамах под мутным стеклом. Интересно, где здесь эта самая бабушка? И кто остальные люди?

«Мама говорит что отпустит меня на всё лето к тибе. Если я буду хорошо учится…»

Где сейчас этот мальчишка? Кем он стал? Помнит ли свою деревню, хочет ли увидеть этот дом? Как знать, может он прямо сейчас пробирается сюда на каком-нибудь внедорожнике.

«Я обязательно к тебе приеду. Привезу подарок. Так что жди!..»

Бабушка внука любила — это тут сразу в глаза бросается: вон, кухонная перегородка вся детскими рисунками увешана. Канцелярские кнопки заржавели, бумажные листочки свернулись, но карандашная мазня не выцвела, не побледнела… А в раму зеркала мальчишечьи фото заправлены — пожелтевшие уже; дюжина, не меньше.

«Поздравляю ещё раз. Желаю тебе здоровья и много-много-много лет жизни…»

Убрал Володька открытку в сумку к остальным письмам, свою бабушку вспомнил. В комод заглянул — чайное ситечко взял, щипцы для колки сахара, ажурный подстаканник, коробочку из-под леденцов дореволюционную, интересный пузырёк не то из-под духов, не то из-под лекарств — всё это на платок здесь же найденный уложил, в узел увязать приготовил. В сундуке, у печи стоящем, обнаружил стопку журналов «Новый мир» за семьдесят первый и семьдесят второй годы, полистал, но не позарился. А вот старое издание «Робинзона Круза» прихватил. Очень обрадовался, карточки с кинозвёздами на дне сундука обнаружив. И патефонные пластинки все выгреб.

Много всего набрал, а ещё больше осталось. Часы-ходики, вон, с кукушкой каких-то денег стоят. Гирьки — как шишки, на циферблате картинка с медведями ещё различима.

За часами и остальным надо будет ещё раз вернуться, пока светло, пока не страшно…

Вышел Володька из комнаты, придерживая локтем распухшую сумку, волоча узлы, добром набитые. Спустился вниз, к выходу. Запор снял, цепочку с крюка скинул, дверь отворил, свежего воздуха вдохнул, улыбнулся.

А хорошо съездил!

Всегда бы так…

* * *

Всю добычу Володька перетаскал в «Ниву» минут за сорок, разложил аккуратно, чтобы видно было, сколько ещё места остаётся, — что-то разместил в салоне, что-то на крыше под брезентом закрепил. Машину к крыльцу перегонять не решился, лишних следов не хотел оставлять. Когда работу закончил, на часы глянул, на солнце посмотрел. Подумал о пропущенном обеде и скором ужине, но решил с едой погодить. Воротился к двухэтажному дому быстрым шагом, почти бегом, торопясь оставшееся светлое время провести с пользой. Внизу не задержался, сразу наверх пошёл. А когда по лестнице поднимался, ключи от «Нивы» на пальце крутя, услыхал отчётливый звук — будто стукнуло в доме. Но не напугался, решил, что упало что-то, он ведь сегодня много чего тут переворошил, потревожил.

В комнату с печкой войдя, сразу к часам с кукушкой направился. И встал, тиканье услышав.

То самое.

И не сверчок это был, не насекомое. Нет.

Это часы тикали. Щёлкали негромко. Маятником помахивали.

Володька икнул, глазам не веря.

Ходики — с кукушкой, с гирьками-шашками, с медведями на циферблате — шли.

Может это сквозняк маятник подтолкнул, механизм запустив, а может какая пылинка, гостем потревоженная, из шестерёнок выпала, и часы сами собой после многолетнего простоя заработали.

Может…

Володька пытался ещё какое-нибудь объяснение придумать. По сторонам озирался. Слюну загустевшую глотал.

Может…

Он увидел, что гирька поднята, понял, что кто-то в его отсутствие подтянул железную шишку за цепочку — пусть и не до самого верха, но заметно. Обругал себя, приободрить пытаясь: да сам же ты, наверное, и подтянул, мимо проходя. Дёрнул безотчётно. А то и случайно зацепился, когда вещи тащил.

Может и так… Да только тиканье-то он и раньше слышал, когда в первый раз сюда заходил. Теперь-то в этом никаких сомнений!..

Володька попятился.

Часы щёлкали, страх нагоняя. Маятник из стороны в сторону мотался.

Да как же такое возможно?!

Громкий шорох слева заставил Володьку вздрогнуть. Он чуть не закричал, отпрыгнул в сторону. Выронив ключи от машины, схватился за «Осу», потащил её из кобуры, мечущимся взглядом отыскивая источник нового шума. Увидел — занавеска над печкой колышется. Вот на печку-то он и не заглядывал! Что там на лежанке да полатях кроме корзин и рваного тряпья найдёшь?

Может, это ёжик какой шумит? Или кошка одичалая…

Володька шею тянул, едва дыша от страха и напряжения. «Оса» в руке сильнее маятника прыгала.

Стукнуло на печи. Завозилось.

Не ёжик, не кошка — большое что-то.

Сильней дёрнулась занавеска. И Володьке на обозрение будто коряга какая выставилась…

Нога!

Он со страху пальнул из «Осы», оставив в печном боку рыжую оспину. Перепугался до одури, до помутнения сознания.

Нога жуткая, будто птичья лапа, — костяная, тёмной кожей обтянутая; на кривых пальцах чёрные когти — длинные, толстые, загнутые.

Человеческая нога!

Скакнул Володька в дверь, кинулся к лестнице — вниз! вон! — но запнулся о порожек — и покатился кубарем по крутым ступеням, кровавые мазки оставляя.

* * *

Очнулся он в черноте, заскрёб руками вокруг, пытаясь понять, где находится. Застонал от боли — в боку кололо, плечо саднило, голова трещала. Вспомнил про часы, и про чёрную ногу, с лежанки показавшуюся, и как падал кувырком — тоже вспомнил. Затих, со страхом прислушиваясь к ночным шумам. Кончиками пальцев осторожно стенку нащупал, к ней переполз, уже примерно представляя, где выход на улицу находиться должен. Фонарик из кармана вынул, только засветить не спешил — жутко очень было: а ну как углядишь такое, что сердце не выдержит и разорвётся.

Наверху заскрипели половицы. Кто-то в комнатах бродил из угла в угол, отросшими когтями по дереву цокал — в мёртвой тишине каждый отзвук слышен был. Вот шарканье — это веник метёт. Постукивание — ухват в холодной печи ворочается, чугунки двигает. Скрип — то ли крышка сундука поднимается, то ли дверца шкафа открывается.

Подобрался Володька к уличной двери, нащупал косяк, ручку холодную нашёл. Встал на дрожащие ноги, себя трясущейся рукой несколько раз перекрестил, «отче наш иже еси на небеси» беззвучно прошептал. Толкнул дверь, от пронзительного взвизга несмазанных петель обмирая, наружу вывалился — увидел яркие звёзды, луну пепельную, едва различимую. С крыльца-приступка бросился в высокую мокрую траву, побежал, хромая, прикрывая лицо фонариком.

Где машина-то? Где «Аллигатор»?

Кругом деревья чёрные, кусты плотные, репей цеплючий, крапива да борщевик.

Несколько раз падал Володька. Вставал, задыхаясь, оглядывался.

Мрачный дом нависал над ним, никак от него не убежать было. Наваждение, прямо, какое-то!

Или это уже другой дом?

Или не дом вовсе?

Машина вывернулась неожиданно — Володька ударился животом о «кенгурятник», шарахнулся от своего отражения в тёмном стекле. Пригнувшись, бросился к водительской двери, руку за ключами в карман сунул.

А нет ключей-то!

Он вспомнил, как в верхней комнате выронил всю связку вместе с брелком сигнализации, когда за «Осу» схватился. Не поверил — в другой карман руку запустил, наизнанку вывернул.

Нет ключей! Точно — там на полу остались!

И «Оса» тоже где-то потерялась.

Застонал Володька, за волосы схватился. Хотел фонариком стекло разбить, да вовремя вспомнил о сирене — только её историчного воя сейчас не хватало. Заметался, забегал вокруг машины, не зная, что делать. Не было бы сигнализации — так бы, без ключа завёл, уехал бы к чертям из проклятого места.

Да что же это за дом такой?

Что за нечисть там сейчас бродит?

Остановился Володька, из-за машины в сторону чёрного дома поглядывая — не идёт ли оттуда кто. Вспомнил про свой тесак, по бокам себя похлопал — здесь тесак, не выпал. Вытащил его из ножен, в руку крепко взял — вооружился. Велел себе успокоиться.

Может, зря напугался? Там, может, бабка дряхлая живёт. Одна-одинёшенька. На улицу не суётся почти, перебивается тем, что вокруг дома дикое нарастает — много ли старухе надо? Запустила себя. Из ума, наверное, давно выжила. Нормальный человек разве тут останется?

Чуть успокоился Володька, хоть и не поверил, что в пустой деревне может кто-то, пусть даже неприхотливый и безумный, выжить.

Но во что тогда верить? В домового, что ли?

Сел Володька у колеса «Нивы», тесак перед собой в землю воткнул, к жуткому дому лицом повернулся. Посветил на часы фонариком. И решил рассвета ждать — немного осталось.

По утру обычно все страхи вместе с туманом стаивают.

* * *

Ожидание тянулась долго. Чего только Володьке не чудилось, не думалось. Гнал он прочь жуткие мысли, на звёзды глядел, к машине прижимался тесней, «Отче наш» читал, сколько помнилось — до «остави нам долги наша». Когда густой туман по земле пополз, не вытерпел Володька, встал, ушёл из деревни на высокий холм, пересидел там мглу, встретил рассвет и дня дождался. Как солнце пригрело, да птицы защебетали, так сразу веселей сделалось.

Вернулся Володька к «Ниве», потоптался перед ней нерешительно, на пугающий дом поглядывая. Но, делать нечего, отправился за ключами и «Осой».

* * *

«Осу» он нашёл под лестницей. Подобрал, сдул с неё пыль и труху, стёр паутину. И долго потом стоял, слушая, что творится наверху.

В «парадном» было довольно светло — солнце как раз в окошко заглядывало, а входную дверь Володька распахнул и подпёр кирпичом, чтобы она, упаси Боже, не захлопнулась.

Тихо было в доме. Пережитое ночью теперь дурным сном представлялось.

Володька убрал «Осу» в кобуру, тесак в другую руку переложил, за перильца взялся. На первую ступеньку, его кровью забрызганную, ногу опустил. Подождал чего-то, наверх поглядывая, по сторонам озираясь.

Тикает, кажется?

Разве отсюда услышишь…

Преодолевая страх, он поднялся по лестнице. Отворил дверцу, ткнул в пустоту тесаком, потом сам вошёл. Сразу услышал тиканье часов, но посмотрел не на них, а на печку — не свешивается ли что с лежанки, не высовывается ли из-под задёрнутой занавески.

Нет…

Он и эту дверь открытой оставил, рассыпающийся валенок под неё сунул. Держась от печки подальше, вступил в комнату.

Вот прямо тут брелок с ключами выпал. Тут и должен лежать.

Но нет его…

Володька ругнулся про себя, ещё крепче сжал тесак. На часы-ходики посмотрел — тикают себе, маятником бодро покачивают, несмотря на солидный возраст; гиря в самом низу — скоро встанут. На веник-голик внимание обратил — не тут он вчера стоял. За перегородку в кут опасливо сунулся — ухваты проверил. Присел, под кровать заглянул. В запечье фонариком посветил.

Нет нигде ключей.

Зато ящик стола на полу валяется — перевёрнутый. Очки, шахматный конь, тетрадка — всё рассыпалось. Володька в пустых домах старался не безобразничать, порядок не портить. И он точно помнил, что вчера вернул этот ящик на место.

Может, под ним ключи?

Нет. Нету…

Володька выпрямился, встал посреди комнаты, на печку глядя, догадываясь, где найдёт потерянное. Покосился на дверь, бегство своё вымеряя. К печи шагнув, серую занавеску кончиком тесака тронул, приподнял немного, привстал на цыпочках, пытаясь разглядеть, кто там на лежанке прячется. Но печь высокая — снизу не увидишь.

Отступил Володька от печи. Попробовал лавку подвинуть — тяжела. Табурет взял — низковат. Стол приподнял — а вот это в самый раз будет.

Он подтащил стол к печи, поставил рядом с рыжей выбоиной. Влез на него, с замиранием сердца занавеску приподнял; дыханье сдерживая, заглянул на лежанку. Хоть и знал, что увидит, а всё равно перепугался.

Чёрные ступни с отросшими ногтями; корявые, будто еловые сучья, руки; сопревшие тряпки — то ли халат, то ли сарафан какой, а поверх него короткое, давно изношенное пальто. И страшное высохшее лицо, редкие всклокоченные волосы, тонкая шея, будто из верёвочек свитая. Не старуха — мумия!

Отпрянул Володька, едва со стола не свалился. Но увидел ключи от машины — старуха их держала в правой руке, сжимала костяными пальцами, обтянутыми чёрной кожей. Устоял Володька, не упал. Со страхом и отвращением справился, за ключами потянулся. И замер с протянутой рукой, в страшное лицо глядя.

— Эй, — позвал он тихонько, голоса своего пугаясь. — Эй.

Высохшая старуха лежала смирно, будто колода.

Володька тронул её пальцем — она была холодная. На шее ни одна верёвочка не билась, не трепетала. И грудь, как Володька ни присматривался, не двигалась.

Мёртвая была старуха.

Утром, наверное, и померла. Ночью побродила по дому, пошумела, гостя напугав. Потом на печь забралась и дух испустила.

Сколько же она здесь в одиночестве жила?! И как? Чем?

Заполз Володька грудью на кирпичную лежанку, до ключей дотянулся, к себе их потащил. Но сухие пальцы, на лапу похожие, держали крепко — совсем, видно, окоченели. Володька дёрнул брелок — рука со старушечьей груди упала, стукнула; мёртвые пальцы отпустили ключи. И сжались вдруг крепко — до хруста, будто мёртвая старуха выхваченную у неё добычу поймать пыталась.

Володька подскочил, о близкий потолок затылком стукнулся. И увидел, как открылись впалые глаза на морщинистом лице. Чёрная старуха повернула голову, приподнялась чуть и уставилась на незваного гостя.

…Как он внизу оказался, Володька не помнил. В разум пришёл уже в машине. Руки тряслись, и он долго не мог попасть ключом в замок зажигания. Всё на дом смотрел, взгляд отвести не смел — а ну как появится сейчас на крыльце старуха?! Ну как спустится, выйдет сюда?!

Рыкнул стартёр, двигатель сразу схватился, заработал на повышенных оборотах. Володька, не дожидаясь, пока мотор прогреется, включил передачу, сцепление отпустил. Заглох, конечно, тут же.

— Ах ты, мать твою!

Солнце вовсю светило, на улице птахи щебетали, мухи в стекло бились — а он от страха едва не верещал, и понимал, что кончился сегодня этот его бизнес, что никогда больше не сможет он в заброшенный дом войти, хоть бы и белым днём, хоть бы с двухстволкой наперевес, хоть бы там мешок с золотом лежал.

Содрогнувшись от электрического разряда, опять ожил «Аллигатор». Володька заколотил ладонью по рулю, на месте нервно заёрзал. Вытерпел, выстрадал целую минуту, позволив машине немного разогреться. Стронул «Ниву» с места, поворачивать начал, на вчерашнюю колею выводя. И увидал всё же то, чего так боялся: мёртвая старуха встала в открытой двери двухэтажного дома. Горбатая, простоволосая, вся чёрная — стоит, качаясь, на худых ногах и тонкие руки вперёд тянет.

В том, что старуха мертва, Володька не сомневался — он же трогал её, дыхание слушал, к движению жилок приглядывался.

И он её глаза видел — мёртвые они были.

Бешено заругавшись, Володька притопил педаль газа и поскакал, запрыгал по кочкам, машину не жалея, — лишь бы поскорей, лишь бы подальше!

Когда он выезжал из деревни, ему почудилось, что сзади кто-то сидит, тянется к его шее чёрной птичьей лапой. Он резко обернулся, зная, что именно сейчас увидит…

Никого там не было.

* * *

Три дня отходил Володька. Вздрагивал от любого шороха, любой тени шугался, спал при свете с включённым телевизором — и никому ничего не рассказывал. Только церковь посетив, да в бане с женой попарившись, стал оживать. Немытого «Аллигатора» наконец-то принялся разгружать, загнав его в гараж, чтобы соседи случайно чего не увидели. Какие-то вещи в сарае прятал, какие-то в дом переносил, а другие здесь же в гараже и оставлял, благо места под стропилами хватало.

Разобравшись с крупной добычей, Володька взялся за мелочи. Первым делом отзвонился в райцентр тамошнему филателисту Петровичу, работавшему в краеведческом музее. Позвал его в гости, попросил о консультации. Пачку конвертов на рабочий стол положил, на видное место. Но письма из них, от греха подальше, все вынул, убрал в картонную папку, спрятал её под компьютер. Туда же и открытки сунул. Только одну случайно на пол уронил и не заметил этого; ногой её нечаянно в угол задвинул, когда советскими купюрами и облигациями занимался, когда искал в Интернете фамилии киноактрис с чёрно-белых карточек.

А перебирая коллекцию значков, так увлёкся, что даже вечерние новости смотреть не стал, хоть и собирался. Жена заглянула, предупредила, что к соседке на часик отлучится — Володька только махнул ей рассеяно — иди себе, не мешай. Включил настольную лампу, паяльник в розетку воткнул, кислоту достал, наждачку мелкую, плоский надфиль.

Часов десять, уже наверное было, когда в дверь постучали.

Володька стук услышал не сразу — далеко сидел. А когда услышал, не сразу поднялся, — забыл, что жена ушла, думал, она откроет. Рассердился ещё на неё, что мешкает, крикнул в пустой дом. И только тогда вспомнил, что один остался.

А в дверь стучали и стучали, несильно, но требовательно.

Уж не Петрович ли прилетел? Что-то быстро сегодня. Деньгами, небось, разбогател, спешит теперь на поживу, знает, что первому клиенту положена скидка.

Володька встал, положил горячий паяльник на проволочные рогульки, в окошко поглядел — светло ещё было, чистое небо словно горело.

Он задёрнул занавески и вышел из комнаты, дверь не прикрыв. Прошёл коридором, раздражаясь от непрекращающегося настырного стука.

— Слышу, слышу! — крикнул. — Иду уже!

Толкнул от себя уличную дверь, придержал кончиками пальцев, заглядывая — кто там? Петрович ли? Не видно, вроде, никого. Шутки шутят?

Чёрная сутулая фигура вышла сбоку, звонко стуча по стенке сухим кулачком. Ноги — худые коряги, руки — птичьи лапы, одёжа — рвань грязная, лицо — подгнившее печёное яблоко. Не старуха — мумия.

Володька покачнулся, будто его в грудь ударили, в самое сердце, открыл рот и тонко жалобно закричал.

* * *

Степан Петрович Хромов до Мосейцева добрался лишь на следующий после Володькиного звонка вечер — раньше дела не пустили. Привёз он с собой планшет, складную лупу, пинцет медицинский, набор клеммташей, два толстых истрёпанных справочника и рассыпающуюся кипу распечаток и ксерокопий, по его слёзной просьбе сделанных городским племянником. Дом Топоровых Степан Петрович помнил хорошо — чай, не единожды приезжал сюда на своём тарахтящем «Москвиче», чтобы попить кофе с баранками и абрикосовым вареньем, побалакать о музейных делах, поглядеть на новые марки и прочие Володькины находки, ну и выбрать себе кое-что на обмен или в коллекцию.

Припарковавшись на лужайке перед глухим забором из профнастила, Степан Петрович выбрался из автомобиля и некоторое время топтался у сваренной из труб калитки, надеясь, что радушный обычно хозяин выйдет на улицу встретить гостя и, как обычно, поможет нести справочники и норовящие рассыпаться бумаги. Но его прибытия, кажется, никто не услышал, и несколько уязвлённый Степан Петрович направился к дому.

На стук его долго никто не отзывался, и он, окончательно осерчав, уже было решил ехать назад, как вдруг дверь открылась, и из дома выглянула Зина — Володькина жена. Была она зарёвана, так что Степан Петрович сразу заподозрил неладное, но спрашивать ничего не стал, а поздоровался с улыбкой. Зина только кивнула ему, сказала коротко:

— Нету его.

— Как же нету? — растерялся Степан Петрович. — Вчера же мне звонил, сказал, что очень ждёт. Заболел?

— Заболел, — согласилась Зина.

— Ну, чай, поправится, молодой, чай, — быстро залепетал Степан Петрович, опасаясь, что дверь сейчас захлопнется, и он останется с носом. — Так что же, мне не увидеть его теперь, что ли? Или он дома лежит?

— Нет его тут, говорю, — устало проговорила Зина. — В больнице он.

— Ах, ты… — расстроенный Степан Петрович головой покачал. — Я уж бензина сколько пожёг, дела оставил… Зря спешил, выходит.

Чувствовалось, что Зине на его печали глубоко плевать, но вставшего на пороге гостя она пока терпела, дверь вежливо придерживала.

— Так что там Володька мне показать хотел? Может, я гляну глазком? Очень уж он звал меня. Приезжай, говорит, Петрович, консультировать будешь… Что же он так быстро слёг-то, а? Удар, что ли, хватил? Ты, Зина, не переживай. У меня шесть лет назад инсульт был, а и ничего. Только глаз как бы немного косит, но это не каждый заметит.

— Не инсульт у него, — отмахнулась Зина. — Вы заходите, ладно уж. Чего теперь на улице стоять.

— Так в какой он больнице? — полюбопытствовал Степан Петрович, заходя в дом.

— В Богородском он, — замешкавшись, неохотно призналась Зина. Чего уж скрывать — вся деревня знает. — Вчера ночью скорая увезла.

— Вона как… — пожевав губу, посочувствовал Степан Петрович. — Повеситься, что ли, хотел?

— Да тьфу на вас! — возмущённая до глубины души Зина громко фыркнула. — Помутнение у него какое-то было! Приступ. Привиделось ему что-то, он вечером по деревне бегал и прятался всё. До этого три дня сам не свой был, и только, вроде, отходить начал — на вот тебе, пожалуйста.

Зина заплакала.

Степан Петрович топтался рядом, не зная, как ей помочь, как поддержать. Не умел он ладить с женщинами. Сняв очки, Степан Петрович протёр их, завернул во фланелевую тряпочку и убрал в нагрудный карман. Покашлял в кулак:

— Так я пойду тогда, что ли?

Зина посмотрела на него глазами, полными слёз. Головой помотала, утёрлась рукавом. Всхлипнула:

— Да поглядите, конечно. Зря, что ли, в такую даль ехали? Он вас в кабинете, должно быть, ждал. Я письма на столе видела. С марками.

— А вот славно, — обрадовался Степан Петрович, всплёскивая руками. — Чудно! Их-то он, наверняка, и хотел показать…

Они прошли коридором, свернули в Володькину рабочую комнату. Дом у Топоровых был большой, с приделками — семья по местным меркам жила богато. Степан Петрович, когда тут бывал, всякий раз удивлялся, в каком достатке, оказывается, можно жить в деревне. И тут же себя одёргивал, в нескромной зависти укоряя: так ведь они и работают много! Зина, вон, чуть не каждый день ездит торговать, на улице до темноты стоит, что в мороз, что в жару или дождь, с иностранцами как-то договаривается, общий язык находит — не зря университет кончала…

На столе в кабинете писем не было.

— Вот тут же лежали, — несколько раз повторила Зина, на угол стола показывая. — Я точно помню, я видела.

В комнате был беспорядок: валялись рваные газеты, Володькин компьютер на боку лежал, какие-то значки по всему полу разлетелись, паяльник на проводе висел.

— Я не убиралась ещё, — пояснила Зина. — Я когда из дома уходила, Володя здесь сидел, паял чего-то. А потом ему, наверное, плохо стало. Вот он и компьютер опрокинул, и значки свои покидал.

Она вздохнула — будто застонала.

— Так может он с собой письма унёс? — спросил Степан Петрович, обходя стол и последовательно выдвигая ящик за ящиком.

— Не было при нём ничего, — помотала головой Зина. — Не знаю я, куда они делись.

Она принялась помогать Степану Петровичу. Ей и самой было любопытно, куда пропали конверты. Да и мужа она побаивалась: вот поправится он, из Богородского вернётся — с неё же и спросит…

Они всё перерыли — не было в комнате конвертов. Только и нашли, что открытку старую под столом. Степан Петрович придирчиво её оглядел: сохранность хорошая, тираж указан небольшой, картинка интересная — может и стоит каких-нибудь рублей.

— Я возьму её?

— Не знаю даже, — Зина пожала плечами. — Тут Володино всё.

— Мы с ним рассчитаемся, когда он вернётся.

— Ну… Берите, наверное. У вас целее будет.

— А конверты, если найдёшь, позвони.

— Ладно… Ума не приложу, куда делись. Вот тут лежали. На самом видном месте…

Прощались они уже по-приятельски. Зина дала волю чувствам, гостя до машины провожая, разревелась, глухо запричитала; смущённый Степан Петрович неловко гладил её по волосам и без уверенности в голосе обещал помочь, если будут какие-то трудности.

Сев в машину, Степан Петрович ещё раз осмотрел найденную под столом открытку. Неровные буквы, ребёнком писанные, перечитал: «здравствуй… жди… много-много-много лет жизни…». И, о своей непростой семье вспоминая, подумал рассеянно, что настоящую ценность этой открытки могут определить лишь два человека — неведомая бабушка, давно уже, наверное, умершая и её неведомый, давно уже выросший, внук.

А почтовая марка, год выпуска, картинка, тираж — пустое это всё…

Он положил открытку на сиденье рядом и завёл «Москвич». Вздохнул глубоко, чувствуя знакомую саднящую боль под сердцем. Вывернул тяжёлый руль двумя руками. Уже темнело, и он включил фары перед тем, как дать задний ход. Когда машина разворачивалась, полоса электрического света сползла на растущие против Володькиного дома кусты. И Степану Петровичу померещилось, будто там, покачиваясь, стоит какая-то сутулая чёрная фигура. Он не успел её разглядеть — машина, подпрыгнув, вернулась в колею; фары высветили дорогу.

А когда Степан Петрович уже выезжал из Мосейцева, ему вдруг почудилось, что сзади сидит кто-то страшный, и тянется к его шее худыми руками, похожими на куриные лапы.

Он резко обернулся, едва не выпустив руль…

Никого там не было.

Загрузка...