Апрель, 2 (перевод И.Карабутенко)

ДОМ НА ВЛАДИМИРСКОЙ

1

рофессор Михаил Сергеевич Грушевский сидел в своем кабинете.

Это была просторная, светлая комната во втором этаже. Два широких окна выходили на Владимирскую улицу, — молодые каштаны, посаженные у тротуара, касались кронами окон. В эту пору каштаны уже выставили у самых окон праздничные белые свечи своих цветов. Пол в комнате был устлан пестрыми коврами — неплохая коллекция украинского ковроткачества с обоих берегов Збруча: ковры полтавские, черниговские, подольские и верховинские — с Гуцульщины. У одной из стен стоял огромный, мореного бука письменный стол, за ним — большое, с готической спинкой кресло, а перед ним — еще два таких же, только спинки пониже, для посетителей. Еще один круглый стол с несколькими стульями стоял поодаль в углу — для бесед с гостями “на равной ноге”. Кроме того, в комнате были еще лишь два узеньких, тоже готических и тоже мореного бука, небольших шкафчика. Один из них на самом деле шкафом не был; и него были вмонтированы стоячие часы, и тикали они мягко и мелодично. Второй был настоящим книжным шкафом, однако на его полках стояло всего одиннадцать книг в роскошных сафьяновых переплетах с золотым тиснением на корешках. Это было полное издание “Истории Украины-Руси” профессора Михаила Грушевского. Других книг в кабинете не было: одолев за свою жизнь огромные книжные горы, профессор на склоне лет не любил держать перед глазами какие-либо печатные труды, кроме собственных.

На столе лежала кипа типографских гранок: профессор готовил к переизданию сокращенное изложение своего научного труда: “Краткую иллюстрированную историю Украины”. Потребность и подобном издании была для него совершенно очевидной: раз приближалась пора государственной жизни нации, каждый сын нации должен знать прошлое своей страны, но не может же каждый прочитать десять тысяч страниц!

На стенах комнаты глаз мог приметить лишь один скромное украшение. Над креслом висела небольшая рамка. На белом муаре скрестились два маленьких флажка — малиновый и желто-голубой; над ними — отчеканенный из латуни небольшой трезубец, а под ними — на бронзовом щитке с голубой эмалью — контур льва, взбирающегося на скалу.

Лев, взбирающийся на скалу, трезубец, малиновый и желто-голубой флаги — все это были исторические эмблемы украинской государственности, однако профессор украинской истории Грушевский не решил еще, на которой из них следует остановиться, учреждая государственный герб Украины теперь, когда пришла пора создавать государство.

Больше в комнате ничего не было.

И был это не домашний кабинет профессора в его собственном доме на Паньковской улице, — это был кабинет в здании Педагогического музея по Владимирской, 57, где разместилась теперь украинская Центральная рада. Ибо председателем Центральной рады и был именно профессор Грушевский.

И сидел он сейчас в кабинете один, погруженный в глубокие размышления.

Впрочем, состояние духа у профессора было чудесное и нестроение — прекрасное.

Миллионы украинцев — веками дискриминируемые, денационализированные и обезличенные, которые и украинцами-то не смели себя называть, ибо им за это угрожали каторгой или тюрьмою, — после Февральской революции вдруг признали себя детьми своей нации. Разве не свидетельствовало это о том, что нация может и впрямь возродиться: распространится национальное просвещение, расцветет национальная культура, возникнут национальные организации, окрепнет национальная экономика — следовательно, утвердится и национальная государственность.

Нет, что ни говорите, а основания для хорошего настроения были у профессора Грушевского весьма существенные! И дел у председателя Центральной рады было сейчас уйма, а еще больше возникало всяких вопросов — и все дела необходимо было решить, и на все вопросы дать ответ. И принимать решения и давать ответы приходилось перед лицом истории. Прайда, взаимоотношения с историей были у Грушевского панибратские: историю Украины он написал своею собственной рукой.

Но тому, кто претендовал теперь возглавить исторический процесс на Украине, предстояло историю уже ни писать, а делать, и это было посложнее.

Потому-то профессор Грушевский — выдающийся эрудит, свой человек в любом историческом архиве, признанный авторитет в среде историков всего славянского мира, — стал председателем Центральной рады, все чаще задумывался и принимался жевать свою пышную бороду.

Жевать бороду было его общеизвестной привычкой. Именно за эту привычку уличные мальчишки с Паньковской дразнили профессора “дедом-бородоедом”… А взрослые прозвали его Черномором, ибо только пушкинский злой волшебник мог бы помериться с профессором Грушевским длиной бороды.

А Центральная рада возникла, полтора месяца тому назад, 17 марта, освященная молебном в святой Софии и вызванная к жизни стараниями партии украинских кадетов, именовавшей себя “Товариществом украинских прогрессистов”. Партию эту составляли человек двадцать пять, люди солидные и не голодранцы, и все они скопом, как основоположники, и вошли в состав Центральной рады. Все прочие: партии на Украине, добавлявшие к своему названию непременную приставку “укр”, как-то: “укрэсдеки”, то есть украинские социал-демократы, “укрэсеры”, то есть украинские социалисты-революционеры, украинские социал-федералисты, украинские национал-революционеры и украинские самостийники — выделяли для этой надобности своих представителей на паритетных началах. Однако выделили в Центральную раду своим послом и украинские губернии и различные солидные общественные организации, пребывающие на территории Украины, отрядив в состав Центральной рады, представителей русских социал-демократов меньшевиков, русских социалистов-революционеров, русских трудовиков, польских социалистов, польских националистов, еврейских бундовцев, еврейских сионистов и прочих. Среди них трех попов, двух ксендзов и одного раввина. Таким образом и получилось, что персональный состав Центральной рады, представляющий партии и организации, обходившиеся без приставки “укр”, неожиданно перевесил количеством элемент с упомянутой приставкой. С этого и началась беда — именно это истощало ныне мозги председателя Центральной рады.

Как же в сложившемся положении устоять на ногах? Как осуществить политическую программу, которая была бы с точки зрения национальной — украинскою, а с партийной точки зрения — кадетской? Каким образом обеспечить утверждение украинской государственности, чтобы она была, во-нервых — государственностью, ш-вторых — украинской, а главное — чтобы соответствовала стремлениям и чаяниям национальной элиты, то есть кругов национально-сознательных, умеренных, почтенных, владетельных на своей земле? Ибо только эта часть нации, полагал профессор Грушевский, в состоянии стать основой государства, а не какие-то там голодранцы и прощелыги, не имеющие ничего святого в душе и тянущиеся лишь за куском хлеба, и уж конечно не какие-нибудь ренегаты или пришельцы-чужеземцы…

Вот чем был озабочен председатель Центральной рады. Вот почему мысли его бежали от неотложной работы. Ведь выразителем чаяний национальной элиты именно себя и почитал профессор украинской истории Грушевский.

Грушевский дожевал бороду — он принимался жевать с конца и мало-помалу добирлся до начала, силясь подтянуть подбородок ко рту, — затем он распушил ее широко, пошевелил нависшими кустистыми бровями, поправил пенсне на носу и позвонил.

2

В тот же миг дверь открылась, и порог переступила девушка.

Черные, крыльями врона падающие на обе стороны лица волосы были по-немецки коротко острижены под “бубикопф” и завиты маленьким здорным чубчиком над высоким лбом. Такие же черные, шнурочками, брови оттеняли белизну этого лба снизу; прикрытые густыми, неправдоподобно длинными; однако совершенно натуральными ресницами, поблескивали внезапно, чтобы тут же померкнуть и снова мгновенно вспыхнуть быстрые, острые, но вместе с тем и томные глаза. Изящная головка посажена была на в меру длинную и в меру тонкую шею и поворачивалась движением, исполненным достоинства и горделивости.

Девушка была в военной форме; серо-зеленый австрийский френч, на ногах высокие шнурованные гонведские бутсы; только вместо галифе или кавалерийских рейтузов она носила из того же сукна, что и френч короткую юбку.

Это была небезызвестная София Галчко — ныне личный секретарь председателя Центральной рады, а не так давно — аспирантка профессора Грушевского во Львовском университете. С первых дней войны пылкая укранская патриотка оставила университетские занятия и вступила в ряды легиона “сечевых стрельцов”.

Легион украинских “сечевых стрельцов” — УСС, или в просторечии “усусов” — был сформирован в саном начале войны в составе австро-венгерской армии, с благословения австрийского императора Франца-Иосифа. Организовал его “Союз освобождения Украины” — СВУ, — созданный в канун войны украинскими социал-демократами и украинскими социалистами-революционерами, однако по инициативе трех не принадлежащих ни к одной партии завзятых украинских патриотов. Этими тремя были: идеолог украинского национального возрождения по обеим берегам Збруча, профессор (русского подданства, но австрийской службы) Михаил Грушевский; руководитель украинского национально-религиозного движения, склонивший к католицизму сынов украинской нации, проживавших к востоку от Збруча (в то время, как сам он возглавлял украинскую грекокатолическую церковь от Збруча на запад), униатский митрополит отец Андрей граф Шептицкий и блестящий офицер императорской гвардии и царской крови, младший в династии правящих в Австро-Венгрии монархии, принц Вильгельм Габсбург.

Вильгельм — как младший и императорской фамилии — был лишен династических перспектив и готов был претендовать хотя бы… на трон украинского короля. Ради этого он сменил имя “Вильгельм” на “Василий”, а фамилию придумал “Вышванный”, легализируя прозвище полученное им в народе за то, что он издавна ходил в вышитых украинских сорочках, настойчиво демонстрируя свою монаршью приверженность к украинской национальной эмансипации.

“Союз освобождения Украины” на следующий же день после основания получил политическую и финансовую поддержку от австро-венгерского правительства в целях активации борьбы за отторжение восточных земель Украины от Российской империи и присоединения их к западным землям Украины в составе империи Австро-Венгерской.

Именно эти скандальные и крамольные по отношению к Российской империи факты привели к тому, что профессор Грушевский, когда начавшаяся война неожиданно застигла его не в принадлежавшем Австро-Венгрии Львове, а на территории Российской империи, был царскими властями лишен права проживать в родном Киеве и подвергнут высылке за рубежи Украины, в северные русские губернии.

Именно эти факты привели к тому, что и митрополит Шетнцкий, едва русская армия заняла Львов, где на горе святого Юра находилась резиденция главы униатской церкви, был незамедлительно заключен под почетный, сообразно высокому сану князя церкви арест и также перемещен с надлежащими почестями, ибо он состоял в родственных связях с династиями Габсбургов в Австро-Венгрии и Гогенцоллернов в Германии, на север России, в Спасо-Евфимиевский православный монастырь.

Февральская революция освободила обоих узников: профессору Грушевскому — русскому подданному — дозволено было возвратиться на Украину, в ее столицу Киев, а душепастырю Шептицкому — австрийскому подданному — определено переехать до окончания войны в столицу России, Петроград.

Верная их последовательница, благочестивая грекокатоличка и прилежная аспирантка-историчка, прелестная Софья Галчко, очутившись в легионе “усусов”, сразу же получила офицерский чин хорунжего, ибо надлежащую военную выучку прошла еще до войны, в студенческие годы, в украинском спортивном обществе “Сечь”. Общество “Сечь”, состоя под высокой опекой австрийского эрцгерцога Карла, готовило своих членов не столько для спортивных рекордов, сколько для предстоящих воинских подвигов. Однако бои в предгорьях Карпат не привели очаровательного хорунжего в юбке к желанному подвигу. Напротив, она очутилась в плену за колючей проволокой, на жесткой койке особого лагеря для австрийских военнопленных украинцев, в Киеве, на Собачьей тропе.

Из этого неуютного положения вызволил ее академический патрон, едва возвратился он в Киев и принялся создавать Центральную раду. Эту небольшую услугу в обмен на такие же маленькие любезности оказал ему командующий войсками Киевского округа полковник Оберучев в знак единства политических устремлений Временного правительства и Центральной рады. Австрийская студентка была лишена чина хорунжего, ибо по уставу российской армии женщины не имели права на присвоение офицерского звания. Вслед за тем рядовой София Галчко и вовсе была отчислена из армии, ибо в соответствии с тем же уставом российской армии женщины мобилизации не подлежали. Таким образом, гражданка австро-венгерского подданства была переведена в разряд “гражданских заложников военного времени” и выпущена из-за колючей проволоки с одним лишь условием — еженедельно являться для регистрации.

Итак, на повелительный звонок шефа прелестный хорунжий приоткрыл дверь и застыл на пороге в позиции “смирно”.

— К услугам пана профессора!

В левой руке у нее был блокнот, и правой — карандаш: ревностная секретарша, она, в любую секунду готова была застенографировать отданный приказ или драгоценную, принадлежащую истории и специально для нее изреченную мысль своего высокого шефа и научного руководителя.

— Которой час, панна Софии?

Галчко взглянула на часы в углу.

— Пятнадцать минут четвертого, прошу пана профессора!

— А поезд? Разве не в три?

— Точно так, пан профессор: в три пополудни, согласно расписанию. Но, прошу пана профессора, я справлялась по телефону на вокзале: поезд задерживается на час сорок пять минут и прибудет около пяти, прошу пана профессора.

— Э! — сердито крякнул Грушевский и распустил бороду веером, что было у него признакам крайнего неудовольствия.

С поездом Петроград — Киев должен был прибыть митрополит Шептицкий, и именно для встречи с ним председатель Центральной рады явился в свой кабинет сегодня, в неприсутственный день.

Настоятельные хлопоты святейшего прихода христианской православной церкви, “Украинский национальной рады”, а также заступничество родовитой петербургской знати, а чьих салонах митрополит Шептицкий собрал “Общество содействия католической вере”, принесли пастырю братьев-униатов по обе стороны Карпат разрешение Временного правительства покинуть гостеприимную столицу бывшей Российской империи и возвратиться к своим чадам во Христе. Но пока еще не во Львов, ибо Львов с обителью на Святоюрской горе вот уже два года как был снова захвачен австро-германскими войсками, а в Буковину, где русская армия еще удерживала свои позиции, под надзор российского генерал-губернатора. По пути следования митрополиту не разрешалось останавливаться на землях Восточной Украины и ни в коем случае в столице Украины, Киеве.

Но из Петрограда в Черновцы прямые поезда не ходили, в Киеве нужно было четыре часа ожидать пересадки, а любому пассажиру, коротая час, не возбраняется прогуливаться по улицам, осматривая достопримечательности города. Во время подобной экскурсии фаэтон может невзначай остановиться на Владимирской улице, и случайно, совершенно случайно — разве намеренно застанешь кого-нибудь в воскресный день в служебном кабинете?! — митрополит может повстречаться даже с паном головою Центральной рады, который — и надо ж случиться такому! — окажется именно здесь, скрывшись в тиши кабинета со своими рукописями от домашней праздничной сутолоки…

Так готовилась историческая встреча двух претендентов возглавить украинское национальное возрождение — бывшего главы церковной власти на западной, австрийской, Украине и будущего главы светской власти на Украине восточной, российской.

Но поезд опаздывал, сокращая тем самым время исторического свидания двух мужей.

Грушевский был рассержен и раздражен.

Предстояло обсудить множество неотложных дел. Революция все перевернула вверх дном, любой вопрос оборачивался мировой проблемой, а великие мужи не успели еще перемолвится ни единым словечком. А поговорить им было о чем.

Например, самый щепетильный вопрос, выдвинутый революцией с первого дня, — земельный! Как разрешить эту проблему?

Крестьяне требуют земли. То есть украинские крестьяне требуют, чтобы украинская земля была отобрана у помещиков и отдана им, украинским крестьянам. Bene![7] украинская нация, по авторитетному утверждению самого же профессора Грушевского, является нацией крестьянской — следовательно, крестьяне и есть ее первейший и главный компонент. А значит, требования сего первейшего компонента несомненно должны быть удовлетворены. Подобный акт, бесспорно, пробудил бы у крестьян доверие к своей власти, и украинская нация не понесла бы при этом никакого урона, поскольку, согласно авторитетному утверждению того же профессора Грушевского, все помещики российской Украины — русские или поляки, а на Украине австрийской — поляки или немцы и мадьяры.

Между тем, когда угроза национализации земли стала реальной, то и Ханенки, и Григоренки, и Терещинки, и Демченки, и Яневские, и Тарнавские, и Скоропадские, и Кочубеи, и Галаганы и даже сан граф Бобринский признали вдруг себя украинцами! А херсонский Хренников, так тот даже объявил, что на самом деле его фамилия вовсе не “Хренников”, a “Хрінників”, и в корне ее следует видеть не русский “хрен”, а украинский “хрін”… А ведь именно они, эти земельные магнаты и промышленники, владеют на Украине едва ли ее половиной пахотных земель и имеют многомиллионные счета в заграничных банках!.. Как же так? Значит, есть своя буржуазия и в украинской нации?

Но профессор не мог допустить нарушения его оригинальной научной концепции “безбуржуазности украинской нации”. И как же теперь быть на путях создании украинской государственности? Как сочетать демократические преобразования, необходимые, чтобы завоевать симпатии основного контингента нации, с незыблемостью интересов тех, кто представляет собою цвет нации. Ведь волю “национальной элиты” национальная рада должна выполнять прежде всего!

Этот вопрос тревожил Грушевского и по личным мотивам. Как-никак ведь были и у него в Киеве дома на Паньковской и Бибиковском, дача с кое-какой земелькой под Киевом, в Китаеве; была неплохая вилла во Львове и “летничок” с садами и нивками в Криворивне, близ Косова, в Галиции.

Кто может ответить на этот вопрос лучше, чем митрополит, с его землевладельческим опытом? Разве не распоряжался отец Андрей во имя интересов церкви и паствы всеми угодьями иезуитский монастырей? Да и собственные имения графа Шептицкого в Карпатах превышали площадью пространства земель, находившихся в личной собственности самого австрийского монарха.

— Что ж, — сердито фыркнул Грушевский. — Не будем терять драгоценного времени. Прошу вас, панна София, что нового в утренней информации?

Очаровательная секретарша остановилась в двух шагах от стола: профессор не любил, когда студенты подходили слишком близко, трактуя это как склонность к панибратству. Докладывала она стоя: шеф не терпел, когда подчиненные сидели в его присутствии, даже если эти подчиненные и были женщинами.

Но сообщения разогнали морщины со лба Грушевского.

Разбуженная революцией Украина, по мнению Грушевского, проявляла всё новые и новые признаки полноценной национальной жизни. С Правобережья, Левобережья и даже со Слобожанщины сообщали о возникновении новых очагов “Просвиты” с непременными хоровыми и театральными кружками. В городах, а кое-где и в селах, самовольно вопреки указаниям Временного правительств, украинизировались школы и зарождались украинские молодежные организации. Производители сахара — этого белого украинского золота — создали уже союз “Укрсахар” с эмблемой: белая голова сахара на желто-голубом поле. Украинские сахарозаводчики с особой пылкостью приветствовали Центральную раду, рассчитывая на ее отеческие заботы о нуждах национальных промышленников. Всеукраинский собор церковнослужителей также посылал свои приветствия, извещая о своем решении перевести службу божию со старославянского на живой украинский язык и провозгласить автокефалию православной церкви на Украине.

— Начинается медовый месяц украинства, панна София, а? — Грушевский лихо подмигнул секретарше, снял пенсне и помахал им перед носом, что было у него признаком особенно хорошего настроения.

София Галчко положила стопку депеш на стол.

— Прошу пана профессора: депеши из войска!

Это было великолепно, и председатель Центральной рады весело поблескивал глазами, шурша бланками телеграмм и мурлыча под нос:

А ми тую червону калину підіймемо,

А ми нашу славну Україну, гей-гей, розвеселимо…

— Разрешите, пан профессор, перейти к киевским информациям?.. Первомайская демонстрация только что закончилась. Демонстранты, числом около девяноста тысяч, прошли мимо Думы и разошлись по домам.

Ах, да! Ведь сегодня было Первое мая! Грушевский презрительно поморщился. Первое мая было праздником международной солидарности трудящихся и профессор держался того мнения, что международной солидарности должна предшествовать солидарность национальная, то есть единение всех слоев нации.

— Как же прошла демонстрация? — невзначай поинтересовался он, прерывая мажорный напев. — Участвовали в ней украинцы? Не было ли эксцессов?

Проницательная секретарша поняла, что хотел бы услышать шеф, и поспешила его успокоить:

— Как пан профессор того и желали, ни одного желтоголубого флага не было в рядах демонстрантов. Сознательные украинцы пришли к святой Софии — пели и танцевали.

Грушевский удовлетворенно бросил:

— Браво!

Это была немалая победа!

— Демонстрация прошла под лозунгами: “Да здравствует свобода!”, “Доверяем Временному правительству!”… Но, прошу пана профессора, — секретарша перешла на тревожный шепот: — социал-демократ и большевики выделились в самостоятельную колонну и пришли после всех.

— Самостоятельную? Какая наглость!

— Да, прошу пана профессора, — подтвердила секретарша таким тоном, будто по ее вине и случился упомянутый инцидент. — Во главе шли организации “Арсенала” и Третьего авиационного парка, а на знаменах они написали свои лозунги, пан профессор!

— Какие же лозунги?

— “Да здравствует международная солидарность пролетариата!”, “Требуем восьмичасового рабочего дня”, “Земля — крестьянам, фабрики — рабочим!”…

— Но ведь это целая программа!

— И еще лозунг, пан профессор: “Да здравствуют Советы!”.

— Ха!.. Советы! Здравствуют! Да!..

Это было слишком! А в Советах кто? Пролетариат. А пролетариат — кто? По категорическому утверждению профессора Грушевского — украинского пролетариата не существовало: пролетариат на Украине был либо русский, либо русифицированный. Таким образом, Советы депутатов, но мнению профессора Грушевского, возможно, и имели какой-либо демократический смысл на Московщине, где существовал свой, из москалей, пролетариат, но на Украине они могли быть только новым орудием сохранения русификации. Нет! К черту эти Советы депутатов!

— Разрешите, пан профессор, продолжать? Большевистская колонна пела украинскую песню: “Шалійте”…

— Профанация! — воскликнул Грушевский. — И провокация! — Он стукнул кулачком по столу. — Составите прокламации к населению о том, что большевики коварно используют украинское песенное слово!

— Слушаю, пан профессор!

— Кто там у них, напомните, руководит?

— Председатель городского комитета Юрий Пятаков. Печерского, самого крупного, — Иванов…

— Кацапы!

— Газету редактируем Крейсберг…

— Жид!

— Еще весьма известен член большевистской фракции в Центральном бюро профессиональных союзов Боженко.

— Украинская фамилии! Боженко не может быть большевиком. Прошу проверить!

— Слушаю, пан профессор!

— А Пятаков? Какой это Пятаков? — Фамилия Пятакова показалась Грушевскому знакомой. — Не из тех ли Пятаковых, которые строят сахарные заводы у пана Терещенко?

— Прощу прощения, пан профессор! До завтра выясню.

Но Грушевский уже не нуждался в выяснении. Он вспомнил и сам. Пятаковы были почти его соседями: за квартал от его дома, на Кузнечной, стояли два солидных дома Пятаковых — да, еще с “доходными” флигелями во дворах. Кузнечная, пять, и Кузнечная, три: Леонида Тимофеевича и Даниила Тимофеевича, братьев. Леонид Тимофеевич, инженер, заместитель председателя киевского отделения “Императорского Российского технического общества”, — владелец первого в Киеве автомобиля. А с Данилом Тимофеевичем Грушевскому доводилось частенько встечаться: оба были членами правления Киевского общества домовладельцев. Ну как же — известные всему Киеву братья Пятаковы! Почтенные отцы города! И пятеро молодых: Сашенька, Мишенька, Ленечка, Юрочка и Ванечка. Сашенька, то есть Александр Леонидович, — “октябрист”; Мишенька, то есть Михаил Леонидович, — “конституционный” демократ; Ванечка — монархист, Юрий Леонидович — социал-демократ, еще до войны эмигрировал куда-то, в Швейцарию, кажется… Ну конечно же! Он и есть социал-демократ! Был, правда, меньшевиком, но вполне возможно, что переметнулся теперь и к большевикам!..

— Так, так! — поморщился Грушевский, — Сыночки, значит… “Да здравствуют Советы!..” Любопытно, весьма любопытно!.. Вы, панна София можете записать… Нет, нет! — он остановил секретаршу, взявшуюся за блокнот. — Запишите в вашем студенческом конспекте — в лекцию по истории Украины, глава шестая, параграф 119, озаглавленный “Идеи народности, начало демократизма”… Еще один аргумент за то, что классового чувств нет, идея классового самосознания эфемерна, а классовую борьбу придукали Карл Маркс и Фридрих Энгельс…

Галчко быстро застенографировала слова своего академического руководителя.

— Но, если пан профессор разрешит, — снова, понизив голос, заговорила она, — могу сообщить, что в комитете большевиков не все благополучно, и об этом знает весь город!

— Неблагополучно? — оживился Грушевский.

— Они не могут договориться между собой, пан профессор!

— Очень интересно! В чем же у них разногласия?

— Большевистский центр в Петрограде созывает партийную конференцию, и Лении уже объявил тезисы своего доклада.

— Ну, ну? Это известно.

— Тезисы Ленина поддержали большевики и во многих украинских городах. В Харькове, в Екатеринославе и особенно в Донецком бассейне. В поселке Горловка, например, в местной конференции участвовали больше тысячи большевиков и они одобрили эти тезисы… А в Луганске…

— Хе! А кто же там… руководит?

— В Луганске? Какой-то слесарь по фамилии Ворошилов.

— Слесарь! А фамилия будто бы украинского корпя.

— Киевские большевики тоже намерены поддержать ленинские тезисы. По крайней мере, за них горячо стоит один из руководителей Киевского комитета, некий Петров, он же Савельев, он же Ветров, он же Макс…

— Многовато фамилий для одного человека! — фыркнул Грушевский, — Но, может, он хочет подпереть эти тезисы сразу четырьмя фамилиями, чтобы было надежнее?

— Прошу пана профессора: фамилия у него одна, остальные — партийные клички. До революции он действовал в подполье, то на одном, то на другом заводе… И вот…

Грушевского не интересовали подробности.

— Мне нужно знать не о большевике с четырьмя фамилиями, а о том, как относятся к этим тезисам все киевские большевики!..

— Прошу прощения! — спохватилась секретарша. — Пятаков горячо выступал против этих тезисов и даже составил для киевских большевиков исобую платформу,

Грушевский захохотал. Смех у него был странный: он смеялся не выдыхая, а, наоборот, вбирая воздух в себя. В прерывистом смехе слышались присвисты и какие-то прихлебывания — казалось, он заливается водой и вот-вот захлебнется.

— Га-га-га! Вот и отлично. Пускай грызути! Пусть перегрызут друг другу глотки! Смейтесь же, смейтесь, панна София: это все к лучшему!

Лицо секретарши, однако, оставалось неподвижным. Галчко было только двадцать пять лет, но она уже успела усвоить, что женщине смолоду смеяться вредно — на лице могут появиться преждевременные морщины. К тому же смеяться было, пожалуй, рано: киевские большевики продолжали горячо обсуждать ленинские тезисы, и платформа Пятакова далеко не у всех нашла поддержку.

— Вы меня утешили, панна София, — сказал Грушевский, перестав смеяться. — Но, может, нам также известно, в чем именно расходится “товарищ”, — слово “товарищ,” он саркастически подчеркнул, — “товарищ” Пятаков с “товарищем” Лениным?

— Абсолютно по всем пунктам, пан профессор.

— Вот видите! — Грушевский даже руки потер от удовольствия. — А именно? Прошу вас, если вы информированы?

— Ленин отвергает сотрудничество с меньшевиками, которые предали идеи интернационализма и поддерживают оборонительную войну, а Пятаков считает, что нужен контакт со всеми социалистическими партиями… Ленин выдвигает лозунг — национализировать землю и отдать без выкупа малоземельном крестьянам, а Пятаков предлагает передать ее в государственный фонд, и пусть Учредительное собрание решит формы раздела… Ленин возражает против какой бы то ни было поддержки Временного правительства, а Пятаков настаивает на том, чтобы эта поддержка Временному правительству была оказана, только требует некоторого изменения его состава… Ленин призывает к переходу от революции буржуазной к революции социалистический, а Пятаков доказывает, что это преждевременно…

Каждый пункт расхождений заставлял Грушевского весело смеяться. И зачем это Пятакову причислять себя к кучке большевиков? В солидной меньшевистской партии он мог бы занять место лидера, рядом с любые Даном или Церетели! А впрочем, сейчас кстати, что он в большевиках! Пускай расколет эту чертову партию, пусть кинутся большевики друг на друга с кулакачи! Вот смех будет!

Галчко заканчивала перечень расхождений между Лениным и Пятаковым, видимо старательно ознакомившись не только по газетам с дискуссиями в среде киевских большевиков.

— Ленин, как известно пану профессору, провозглашает право наций на самоопределение — вплоть до отделения в самостоятельное государство. А Пятаков, прошу пана профессора, считает борьбу за национальное освобождение отжившим буржуазным предрассудком… Впрочем, в условиях Российской империи Пятаков согласен был принять этот тезис — для поляков. Но категорически отвергает право на самоопределение для украинской нации…

— Что?! — возмутился тут Грушевский. — Наглец! Негодяй!

— Вот именно, прошу пана профессора! Он утверждает, что украинцы — не нация, а только — народность. Будто бы украинские трудящиеся даже не понимают украинского языка. Впрочем, язык этот, по его словам, вообще не существует, его выдумали галицийские интеллегенты и, в частности, пан профессор Грушевский…

— Ха!..

Грушевский намеревался обрушить на голову нахала Пятакова новые громы, но осекся, услышав последние слова секретарши. Такая высокая оценка его деятельности не могла не польстить ему. Честолюбие не было последней чертой в характере главы украинского национального возрождения. Однако чувство возмущения пересилило.

— Пан Пятаков переоценивает мои заслуги перед украинским языком! А в остальном эти его, хм, взгляды ничем не отличаются от пресловутой концепции царского министра Валуева: “Украинского языка нет, не было и быть не может!” Занесите это, панна София, в ваш конспект — та же часть шестая, параграф 131, озаглавленный “Борьба против украинства”: отношение великорусского империализма к украинскому остается неизменным, к какой бы социальной мимикрии ни прибегали новые формации итого империализма,

Профессор, возможно продолжил бы лекцию, если бы в этот момент кабинет не наполнился грохочущим, оглушаюшим дребезжанием, положим на сигнал тревоги в пожарной команде. Это звонил телефон — аппарат Эриксона.

— Разрешите, пан профессор? — позволила себе прервать шефа секретарша. — Быть может, с вокзала сообщают о прибытии поезда?

Покд секретарша гонорила по телефону, Грушевский закручивал бороду жгутом и дергал изо всей силы, будто решился вовсе рапрощаться с ней. От боли он жалобно повизговал и шипел, как яичница на сковородке.

3

Галчко все еще держа трубку, обернулась обескураженная.

— Прошу прощения у пана профессора, но это не с вокзала… Председателю Центральной рады телефонирует пан французский посол.

— Посол? Откуда в Киеве французский посол? — удивился Грушевский.

— Прошу прощения у пана профессора, но я не умею найти другое слово. Мсье Энно объясняет, что он, собственно, не имеет ранга посла, однако облечен полномочиями вести с председателем украинской Центральной рады переговоры от имени правительства Франции. И мсье Энно настоятельно просит у пана профессора неотложной аудиенции…

Борода Грушевского стала торчком, брови поползли кверхy, даже уши словно сдвинулись с места — от волнения перехватило дух. Представитель Франции просил безотлагательной аудиенции!.. Даже если бы у этого француза только и было дела — приобрести мешок сушеных украинских груш, или продать партию французского чернослива, — все равно подобная операция символизировала бы начало международных сношений, и мысль об этом заронила в душу председателя Центральной, пусть еще и не государственной, рады жаркую искру самодовольства…

— Прошу! — едва выговорил Грушевский. — Хоть сию же минуту!..

В эту минуту Грушевский доподлинно ощутил себя главой не будущего — только запроектированного пока — государства, но главой реальной, вполне благопристойной державы. Тридцатилетние труды в области такой не слишком точной науки, какою является история, вскормили в нем склонность к грезам, мечтаниям и безудержной фантазии.

Впрочем, грезы имели под собою и некую почву.

Ведь намерен он был возглавить государство от Дона до Сана и от Курщины до Черного моря. Произрастала на этих просторах пшеница — в мире ей не было равной; раскинулись плантации сахарной свеклы — большие, чем во всех других европейских государствах, вместе взятых; стояли леса из драгоценных промышленных древесных пород; текли неисчислимые реки, богатые рыбой; паслись стада молочных коров и отары тонкорунных овец; откармливались на сало — мировой непревзойденной славы! — свиньи беркшир, йоркшир и гемпшир. А в недрах своих эта благословенная земля хранила неисчерпаемые залежи каменного угля, железной руды, марганца, нефти…

Со времен возникновения жизни на Евразийском материке была Украина скрещением путей не только из варяг в греки, но и из германских, романских, славянских стран в монгольские, турецкие, индийские земли; с Балтийского и Немецкого морей — в моря Черное и Каспийское, с Атлантического — в Индийский океан.

И профессор уже представлял себе в этот миг, как послы мировых держав спешат к нему на аудиенцию и толпятся в передней, наступая друг другу на мозоли…

Пока секретарша передавала французскому представителю, что его ожидают, Грушевский хлопотливо наводил на своем столе порядок. Но разбросанных гранок “Краткой иллюстрированной истории Украины” он не убрал; напротив, достал из ящика еще кипу и разбросал в поэтическом хаосе: представитель легкомысленной Франции должен сразу почувствовать, что имеет дело с человеком занятым и к тому же весьма ученым.

— Идите, панна София! — приказал он. — Встречайте как полагается.

ПЕРВЫЙ ПОСЛАНЕЦ ЗАРУБЕЖНОГО МИРА

1

София Галчко широко распахнула дверь, шагнула в сторону и сделала нечто среднее между военным поворотом через левое плечо и институтским реверансом.

И сразу в комнату впорхнул мсье Энно.

Посланец цивилизованной Франции был одет с поистине французской элегантностью. На нем были безукоризненно отглаженные панталоны — черные в белую полоску, галстук “пари cyap” с огромной фальшивой жемчужиной и строгая черная визитка с модной узкой талией. В руке он держал котелок последнего парижского фасона, то есть с такими узенькими полями, что их с трудом удавалось ухватить пальцами. Однако мсье Энно держал котелок прочно в вытянутой руке — в широком жесте горячего сердечного привета.

Грушевский заранее принял решение: соблюдая престиж возглавляемого им высокого учреждения, а также из уважения к самому себе, ученому с мировым именем, он встретит чужеземного представителя с надлежащим достоинством. Он будет сидеть, склонившись над бумагами, когда гость появится на пороге; он поднимет голову, когда гость переступит порог; чуть-чуть приподнимется, когда посланец цивилизованного мира остановится у порога.

Но все получилось иначе.

Непреодолимая сила, помимо воли профессора, подбросила его над креслом, словно ударом пружины, и выбросила вперед, как ядро из пушки. Что ни говорите, был он всего лишь будущим председателем еще не существующего правительства предполагаемого государства, а приближался к нему в грациозном пируэте посланец одной из четырех могущественнейших держав мира.

Мсье Энно, небрежно уронив котелок в кресло, пожал руку профессора, но профессор руки его не отпустил, ухватившись за нее обеими своими руками. Тогда мсье Энно пожал второй раз, пожал и третий, — так они и стояли посреди комнаты, тряся друг другу руки. При этом оба произносили пылкие приветственные слова.

Мсье Энно говорил:

— Мсье! О мсье! Какая высокая честь!

Грушевский:

— Весьма счастлив… Мое почтение… Примите мои заверения… Сердечно… Душевно…

Представитель Франции говорил по-русски. Председатель украинской Центральной рады — по-французски. Прононс у него был неважный, и каждое слово он выискивал в памяти, вспоминая гимназические времена, экая и мекая.

Наконец все приветствования были произнесены, два представителя двух государств — существующего и предполагаемого — разомкнули рукопожатия, и Грушевский направился не к своему монументальному креслу, а в противоположную сторону.

— Прошу прощения, — кивнул он на свой заваленный бумагами стол, — там беспорядок! Работы непочатый край! Прошу покорно! — И он гостеприимным жестом пригласил гостя к круглому столику.

Когда же, если не теперь, и обновить этот круглый столик, поставленный в угол именно для того, чтобы вести за ним международные переговоры “на равной ноге”?

Однако, когда они уселись за круглым столом, на “равной ноге”, — воцарилось молчание. Оба государственных деятеля, хозяин и гость, приветливо посматривали друг на друга, любезно улыбались, и каждый ждал, когда начнет другой.

Этой паузой стоит воспользоваться, чтобы хоть вкратце поведать о душевных волнениях, обуревавших в эту минуту и профессора Грушевского и мсье Энно.

2

Профессор Грушевский был давнишний и известный германофил — за немецкой нацией он признавал главенствующую роль в исторических процессах минувшего; ей отводил он ведущую роль и в историческом прогрессе времен грядущих.

Что же касается расы романской, то в своих скрупулезных исследованиях прошлого профессор не находил серьезных доказательств соприкосновении между нею и украинской нацией. Потому и взгляд его, устремленный в будущее, не видел предпосылок для каких-либо реальных взаимоотношений между Украиной и Францией. Франция была где-то далеко, за двумя хребтами гор, на краю Евразийского материка. Украинцы во Франции не проживали, не оставили там ни могил, ни руин, ни каких-либо иных следов своей древней материальной культуры. Не много французов проживало и на Украине, да и те были элементом случайным, так сказать, не историческим: учителя танцев в женских гимназиях или агенты французских предпринимателей, искавших на украинской земле высоких прибылей. Они, правда, сооружали памятники современной материальной культуры — фабрики и заводы — и даже зарывались глубоко в землю, добывая различные полезные ископаемые. Но и там могилы оставались не французские, а украинские, то были могилы погибших в борьбе за существование украинских батраков; в сознании же современных украинских тружеников заводчики и фабриканты-французы возбуждали такую же ненависть, как и заводчики и фабриканты любой другой нации, включая и украинскую. Пытливого исследователя старины все эти факты не слишком обогащали. Ему оставалось лишь заключить, что пути украинской и французской наций уходили в историческую даль, не скрещиваясь, словно бы параллельно.

И вдруг — первой ласточкой желанных связей будущего украинского государства с иными державами — явился посланец именно из Франции.

И председатель Центральной рады трепетал.

Мсье Энно тоже трепетал.

Всю свою жизнь был он всего лишь обыкновенным коммивояжером — специалистом по одеколону, пудре и гигиеническим резиновым изделиям. До войны он прибыльно торговал в Киеве как агент парижской парфюмерной фирмы “Коти” при киевском “Юротате”, то есть — при “Южно-русском обществе торговли аптекарскими товарами”. Война внесли в жизнь мсье Энно чрезвычайную перемену, обозначившую его успешное продвижение по жизненному пути: он стал на путь государственной деятельности. Министерство торговли Франции возвело его в ранг торгового атташе республики на юге Российской империи, которая в союзе с Францией вела войну против австро-германского блока и нуждалась не только в косметике и медикаментах, но и в армейской амуниции, пулеметах, пушках, аэропланах и прочем военном снаряжении. Карьера и материальное благосостояние мсье Энно сделали феерический скачок: он обладал документом от правительства Франции, получал высокие комиссионные от фирмы и, естественно, умел обеспечить для себя незаурядный куш от покупателя. Русская революция ни в коей мере не повредила делам мсье Энно, напротив, она несравненно увеличила его ресурсы, ибо торговые связи между Францией и Россией с момента революции значительно расширились.

И вот сегодня утром торговому атташе в Киеве вручили депешу из Парижа — из Министерства иностранных дел! — с предложением возложить на себя и обязанности дипломатического представителя. Ему поручалось: немедленно войти в контакт с деятелями, которые намерены возглавить новую республику, долженствующую возникнуть на южных территориях бывшей Российской империи под названием “Украина”; незамедлительно узнать, что это за “Украина” и каковы намерения у ее Центральной рады, и завтра же выехать через Балканы в Париж за получением дальнейших инструкций, предписывающих, как обращаться с украинским государством, если таковому суждено быть.

Карьера мсье Энно делала головокружительный прыжок вверх — из мелкого торговца он превращался ныне в торговца государственного и даже межгосударственного масштаба.

И вот он совершал свой первый шаг на дипломатическом поприще, выполняя первую в жизни дипломатическую миссию, и точно так же, как и Грушевский, чувствовал себя неуверенно, ибо не знал — с чего начинать?

3

— Чему обязан, мсье? — решился наконец Грушевский нарушить учтивое молчание.

Заданный собеседником вопрос помог и мсье Энно собраться с силами и прийти на помощь профессору.

— Мой президент! — воскликнул он в экзальтации. — Ваша нация прекрасна!

Грушевский благосклонно улыбнулся: стало ясно, по крайней мере, что представитель Франции признаёт самый факт существования украинской нации.

— Ваша Украина, — с еще большим пафосом возвестил мсье Энно, — чудесна! Ваши украинцы — очаровательны!

Это были нехитрые выражения обычной французской галантности — хвалить все и особенно то, чего ты вовсе не знаешь. Но натуре мсье Энно — сына парижских бульваров — была присуща еще и врожденная склонность к бурной аффектации. Проконсультироваться перед первым дипломатическим разговором ему не удалось: единственный, кто мог оказаться полезным из числа близких знакомых мсье Энно, — британский коммерции секретарь, специалист по продаже велосипедов, футбольных мячей и крокетных молотков — мистер Багге три дня тому назад отбыл в Одессу. В дни войны он также представлял на юге России не только английскую фирму спортивного инвентаря “Орт”, но и прочие британские фирмы, снабжавшие русскую армию шинелями, ботинками, пистолетами “Браунинг” и авиамоторами “армстронг”.

Закончив патетическое вступление, мсье Энно не умерил свою экзальтацию. Он вскочил со стула — Грушевский также вынужден был приподнять зад над креслом — и, вытянувшись, словно по команде “смирно”, почти отрапортовал:

— Высокое правительство моей великой родины оказало мне честь и поручило задать вашему превосходительству пять вопросов, с тем чтобы ответы на них послужили основанием для принятия моим правительством решений, касающихся дальнейших взаимоотношений между нашими странами… Вопрос примо: ваша цель, мсье?

— Наша цель… хм!.. Мы ставим своей целью, мсье, возродить украинскую нацию.

— Чудесно! Вопрос секундо: ваши притязания, мой президент?

— Мы добиваемся… от Российского Временного правительства, чтобы оно, того… признало, что Украина есть Украина, а не Малороссия, то есть что украинская нация имеет право на существование…

— Прекрасно! Терцио: ваши претензии?

— Претензии? Хм! Как бы точнее сказать, мсье?.. Мы претендуем на то, чтобы Украина была таким же государством, как и все прочие, со всем тем, что положено каждому государству…

— Великолепно! Кварто: чего вы ожидаете от Франции?

— От Франции?

Грушевский был обескуражен. Вопросы сыпались слишком быстро, к тому же он никак не представлял себе, чего можно от Франции ожидать.

Нет, в самом деле, — что может понадобиться Украине от Франции? Чтобы франко-бельгийская компания продала Украине принадлежащий одной из ее фирм киевский трамвай? Так на это у Грушевского все равно не хватит денег — трамвай, пожалуй, дороговато бы стоил: вагоны, рельсы, электрический ток… Просить организовать салоны французских мод для дам высшего, казацких родов, украинского света? Но он был за то, чтобы дамы высшего украинского света одевались в корсетки и плахты, демонстрируя тем самым свою национальную сознательность… Что же еще есть во Франции, чего следовало бы желать? Страшные традиции французских революций? Всякие там конвенты, санкюлоты, гильотины… Ну нет! Михаил Сергеевич от рождения был человеком мирным… Ага! Грушевский наконец сообразил, как надлежит ответить — в русле дипломатического обмена мнениями.

— От Франции, — молвил он, — мы ожидаем, чтобы ваше правительство признало цель, стремления и претензии Украины.

— Несравненно! — воскликнул мсье Энно. — Тогда разрешите, мой президент, последний вопрос. Квинто: какова ваша позиция относительно дальнейшего участия в войне, которую Антанта и бывшая Российская империя, в чьем составе пребывали до сих пор территории вашей нынешней Украины, ведут против Германии и ее союзников?

Грушевский ухватился за кончик бороды и начал засовывать ее в рот. Вот это был вопрос так вопрос!

Войну три года тому назад объявило ненавистное Грушевскому великодержавное царское правительство — против “немецкого варварства”, за братьев славян и во имя всяких других высоких идеалов. Однако каждому мало-мальски образованному человеку было понятно, что война ведется за новый раздел мира между крупнейшими державами, каждая из которых претендует на мировое господство. Но царь свергнут, царский режим упразднен, а войну народ объявил захватнической. Собственно, сопротивление народа войне и развязало революцию в бывшей Российской империи.

Однако Временное правительство, возложившее на себя власть над всеми территориями бывшей Российской империи, всего лишь три дня назад специальной нотой министра иностранных дел господина Милюкова заверило все союзные государства — Францию, Англию, Италию, а также и США, которые только что включились в войну, — что революционная России признает все государственные обязательства и будет продолжать войну до полной победы над империалистом-швабом! И добывать эту победу Временное правительство намеревалось во имя торжества справедливости, защиты родины и братьев славян от “немецкого варварства” и прочих высоких идеалов.

А народ и теперь, в дни революции, продолжал считать войну — междоусобною войною правительств. В стране ширились “пораженческие” настроения: даже целой поражения прекратить бесчеловечное всемирное кровопролитие!

Был “пораженцем” и Грушевский. Но его “пораженчество” имело особые причины. Он хотел, чтобы побежденная, обессиленная Россия уступила территорию Украины австро-венгерской империи. “Хоть и под чужою пятой, а все же “соборная Украина”, — мыслил историк Грушевский. Что же мог он сейчас ответить на вопрос Франции, призывающей к победе над Германией и Австро-Венгрией?

— Понимаете… — пробормотал Грушевский, разжевывая бороду.

Мсье Энно уловил его неуверенность.

— Поймите! — воскликнул он. — Русский фронт бездеятелен! Русский солдат на позициях понял революцию и свободу так, что можно бросить оружие! Сегодня — тысяча первый день войны! Тысяча и один день воюют наши страны, — неужели тысячекратно пролитая кровь наших братьев пролились напрасно? Этого нельзя допустить, мой президент!

— Тысяча первый день? — пробормотал Грушевский, поспешно укрываясь за этот календарный эффект, чтобы выгадать время для размышлений. — Неужели тысяча первый? Кто бы подумал? Скажите на милость, — тысяча первый!..

И вдруг его осенило. Он пальцами развел бороду на две стороны, что бывало с ним в минуты особо торжественные, и величественно произнес:

— Почтенный и глубокоуважаемый мсье! Прошу информировать ваше высокое правительство, что как только желания, стремления и претензии украинской Центральной рады будут удовлетворены, то первой нашей целью явится создание национальной украинской армии. Российская армия, — тут Грушевский улыбнулся, и его улыбка исполнена была превосходства и тонко выраженного пренебрежения, — не в состоянии воевать: революционная анархия разлагает ее. Она уже разложилась, мсье! — воскликнул Грушевский и поднял палец, как всегда делал на лекциях, прежде чем сформулировать резюме, которое студентам надлежало записать в свои тетрадки. — Разложилась, ибо утратила национальные интересы, мсье! Те интересы, на страже которых поставило ее царское правительство. Царское правительство ушло — и национальных интересов не стало. А войско молодого украинского государства будет воодушевлено именно идеей защиты национальных интересов! Оно и возникнет для защиты национальных интересов и их утверждения. Украинское войско будет отменной боевой единицей — непобедимой и героической. Украинская армия будет воевать — уверяю вас, мсье!

На этом Грушевский закончил. Он, правда, не сказал, против кого собирается воевать предполагаемая украинская армия. Но ведь разговор был дипломатический, и при таком разговоре каждое лишнее слово — неосмотрительно, а многословие — опасно. И чтобы эффектно подчеркнуть свое заявление, Грушевский подбежал к письменному столу, схватил пачку телеграфных бланков, положенных секретаршей во время недавнего доклада, и размашисто бросил их на круглый стол перед представителем Франции.

— Вуаля, мсье! Депеши. С Северного фронта. Западного, Юго-Западного, Румынского и Турецкого — со всех фронтов… Вот, пожалуйста: из гарнизонов Петрограда, Москвы, Смоленска, Минска, Томска, Омска, Царицына, Батума, Баку… Офицеры и солдаты-украинцы разложившейся русской армии требуют организовать из них украинские национальные части. Передайте это, прошу вас, вашему глубокоуважаемому правительству, в частности мсье Клемансо и президенту Пуанкаре!

Грушевский поклонился.

Передать мсье Клемансо и президенту Пуанкаре, что солдаты вписываются в украинизирующиеся части потому, что усматривают в этом возможность не попасть на фронт, председатель Центральной рады воздержался.

Поклонился и мсье Энно.

— Время, мсье: се ту! Мы действительно обо всем переговорили. Я могу сегодня с легким сердцем отбыть в Париж!

Грушевский достал из кармана платочек, чтобы вытереть со лба обильный пот, но платочек выскользнул из его пальцев. Мсье Энно моментально наклонился и галантно подхватил платок. Однако от порывистого движения вечное перо “монблан”, торчавшее из его жилетного карманчика, упало на пол. Грушевский столь же стремительно наклонился за пером. С милой улыбкой мсье Энно подал Грушевскому платочек, и Грушевский, с такою же улыбкою, подал мсье Энно его стило.

— Мое почтение, мсье!

— Будьте здоровы, бог в помощь!

Мсье Энно нацелился своими черными тарканьими усиками на Софию Галчко — она появилась на пороге, словно услышала сквозь дверь, что разговор закончен, а быть может, и подслушала его оттуда, — и первый посланец зарубежного мира к будущему украинскому государству исчез с украинского горизонта так же стремительно, как и появился на нем полчаса тому назад.

ЛЬВЫ ВЗБИРАЮТСЯ НА СКАЛУ

1

Поезд Петроград — Киев прибыл; однако лишь через полчаса после его прибытия карета киевского греко-православного митрополита, любезно предоставленная по просьбе Грушевского митрополиту львовскому греко-католическому, остановилась в тени цветущих каштанов перед домом по Владимирской, 57.

София Галчко появилась на пороге кабинета.

— Владыка! — в экстазе прошептала она.

И тут же у порога преклонила колени, сложила на груди руки и склонила голову, потупив взор; благочестивая католичка, сколь богоугодной ни была ее жизнь, считать себя безгрешной не может, а католический кодекс не дозволяет грешнику поднимать глаза на праведного пастыря души твоей, святого отца.

В дверях возникла величественная фигура митрополита.

Фигура митрополита была действительно величественна и огромна. Был он высокого роста, с длинными руками и обувь носил номер сорок девять; граф с детства страдал элефантизмом, то есть так называемой, “слоновой болезнью”.

Шептицкий был в черной рясе, с черным капюшоном на белом шелку; в левой руке он держал посох, увенчанный большим золотым крестом.

Митрополит поднял правую руку и привычным движением не то перекрестил, не то окропил благодатью склонившуюся женскую фигуру в военном мундире, а уста набожной дщери во Христе уловили святую длань и звучно ее чмокнули.

Грушевский уже спешил навстречу высокому духовному гостю.

Рука митрополита в этот момент поднялась от уст секретарши, совершила плавное движение и внезапно очутилась у самых губ профессора Грушевского.

Грушевский остолбенел.

Уже давно, с тех пор, как в младших классах гимназии ему приходилось прислуживать у алтаря гимназической церкви, он не целовал руки духовным особам, даже самого высокого сана. К тому же Шептицкий для Грушевского был не столько митрополит, сколько граф, а Грушевский для Шептицкого — отнюдь не духовное чадо, а деятель науки и к тому же, как должно было быть известно графу Андрею, почти атеист. И уже четверть века их разделяла глубокая трещина непримиримого раздора, и именно в области религиозной: Грушевский видел историческое развитие украинской нации на пути православия, а Шептицкий — на пути католицизма.

Мысли эти пронеслись в голове Грушевского молниеносно, но движение руки митрополита было столь стремительно, что профессор, видит бог, сам того не желая, чмокнул.

Все слова, заготовленные для приветствия такого, которое совместило бы почтительность с чувством собственного достоинства, мгновенно вылетели из разгоряченной гневом головы профессора.

Впрочем, митрополит сам произнес первое слово приветствия.

— Благословен Бог! — промолвил он, кротко подняв очи горе, и это были слова благословения пастве, приветствовавшей его, представителя бога на земле, безгрешного владыку.

Затем, словно показывая себя в совершенно иной ипостаси, митрополит сказал просто, как говорят все галицийские украинцы греко-католической веры, переступая порог чужого дома:

— Слава Йсу!

— Навеки слава! — в экстазе откликнулась с порога Галчко.

— Навеки слава! — буркнул и Грушевский: после целовального обряда этот обмен религиозными приветствиями был уже пустяком.

Гость бросал слова на ходу, не замедляя стремительного движения. Хозяину приходилось семенить сзади, вдогонку.

И Шептицкий сел в кресло перед столом.

Тут митрополит отбросил капюшон с головы на спину и быстрым жестом пригладил бороду. Униатские священники по католическому обычаю бороду, как правило, не отпускают, но глава униатской церкви, пребывая в русской ссылке бороду отрастил, очевидно, как символ единения католических канонов с православным обрядом.

Митрополит вошел не один. Его сопровождали две особы женского пола.

Одна из них была старая мегера: седые пряди выбивались из-под платка; острый нос нависал над губой, как у сказочной бабы-яги. Ее глазки — крохотные, кругленькие, точно пуговички, — ни на мгновение не отдыхали в орбитах, они все бегали, все рыскали, присматриваясь к окружающему с неусыпною подозрительностью, а к молодой напарнице — с неугасимой ненавистью. Напарнице было лет двадцать; колечки ее белокурых волос не вязались с мрачною чернотой по-монашески повязанного платка, а доброжелательный взгляд светился приветом и лаской.

Одежда на обеих были одинаковая — платья-балахоны из грубого серого сукна, однако сшитые несомненно у лучшего портного. Эти элегантно-грубые халаты были подпоясаны обыкновенными веревками из конопли, однако с крохотными серебряными крестиками-брелоками на концах.

Трудно было с первого взгляда определить, приняли ли уже эти святоши монашеский постриг, и столь же неясной была их роль при митрополите. То ли секретарши для общения с грешным миром, то ли служки-послушницы, состоящие при святом отце для всевозможных обрядовых нужд или опекания его бренной плоти.

Это были: старшая — княгиня Гагарина и младшая — княжна Долгорукова, петербургские дамы высшего аристократического света. Боголюбивый пастырь божеским наущением сумел обратить их из неверного православия в праведную католическую религию. Воспламенившись страстным желанием служить богу и его наместнику на земле, а также не желая допустить к особе святого отца грубые руки простых монашек, эти высокопоставленные дамы принесли себя на алтарь служения высокому владыке. Они покинули свет, бросили семьи и устремились за митрополитом — его покорными слугами и верными телохранительницами. Мелкими монашескими шажками они проследовали за митрополитом и застыли по сторонам его кресла в позах наивысшего смирения. Княгиня Гагарина метала окрест зловещие, злобные взгляды; княжна Долгорукова потупилась, прикрыв прекрасные тихие очи густыми ресницами.

Грушевский и Шептицкий сидели друг против друга, разделенные огромным столом.

Всю жизнь не знали они — друзья они или враги. У них было общее дело, но трудились они в различных сферах. Один — среди украинской интеллигенции. Другой — в горних высотах, меж князей церкви и меж князей мира сего, в ватиканской цитадели наместников божьих, римских пап, и в династических дворцах Габсбургов и Гогенцоллернов — монархов двух могущественнейших империй Европы. Профессор и митрополит, долгие годы возделывая общую ниву, почти не встречались друг с другом: антагонизм между православием и католицизмом вырыл пропасть и между ними. Однако единая цель связала их теснейшими узами нераздельно, и были они словно бы две стороны одной монеты — орел и решка, ненавидя при этом один другого лютой, жестокой ненавистью. Ибо, кроме непримиримого расхождения взглядов в вопросах религии, каждый из них, в силу своего характера, не мог терпеть рядом с собою во главе дела кого-либо другого, хотя бы это был даже ближайший единомышленник. И каждый ревниво оттирал другого и тяжко ему завидовал — его дарованиям, его авторитету, его связям, его славе и даже пятнам на этой славе, завидовал и ревновал денно и нощно. Но обойтись один без другого они не могли: они были словно две обочины одной дороги.

— Мое почтение, пан профессор, — первым заговорил Шептицкий, снова на иной манер, тоном светской беседы, приветствуя хозяина. — Цулецт![8] Наконец-то нам привелось встретиться! Но, Езус-Мария, при каких обстоятельствах!

Восклицание “Езус-Мария” заставило обеих телохранительниц сомкнуть ладони и набожно склонить подбородки к кончикам пальцев: хотя святые имена сошли с уст святого отца, но помянуты они были всуе, и потому следовало вознести богу молитву о прощении — да не зачтется это святому отцу во грех.

— Пуртан[9], — со светской непринужденностью переходя затем на украинский, продолжал Шептицкий, — обстоятельства, при которых мы сносились с вами последний раз, также были не из приятных для пана профессора…

Княгиня Гагарина, навострившая уши с первого же слова митрополита, встревожено сверкнула глазками. Но тревога в ее взгляде сменилась удивлением, а удивление — нескрываемым возмущением. Княгиня была шокирована: что она слышит? Святой Отец, этот аристократ духа, разговаривает на мужицком, хлопском, малороссийском языке! В петербургских салонах святой отец граф Шептицкий вел разговоры с русскими сановниками по-французски, демонстрируя прононс парижского гамена, или же по-немецки, владея этим языком не хуже самого Гёте. И вдруг — хамский, хохлацкий волапюк!..

Слова Шептицкого покоробили и Грушевского: в них был намек на обстоятельства не слишком приятные; и то, что митрополит позволил себе напомнить о них в самом начале разговора, свидетельствовало, что он собирается как-то воспользоваться ими в своих целях.

А обстоятельства, на которые намекал Шептицкий, были следующие.

Профессор Грушевский был главной фигурой в предвоенной украинской культурной жизни по обоим берегам Збруча. В Киеве хлопотал над изданием книг об украинской старине, силясь одолеть рогатки царской цензуры. Во Львове он редактировал журнал “Литературно-научный вестник”, читал лекции в университете и возглавлял научное общество имени Шевченко, единственное в ту пору украинское научное учреждение. Затем он и в Киеве организовал Украинское научное общество, собрав в нем выдающиеся научные силы Приднепровья. И, словно в возмещение понесенных им затрат, рассчитывал на признание своего неопровержимого авторитета во всех общественно-политических украинских делах… Но галицийских клерикалов раздражало, что главенство в национальных делах присвоил себе не кто-либо из них, а “надднепровец”, “восточник” Именно по этим мотивам львовская газета “Дело” подняла кампанию против переизбрания Грушевского на новый срок в качестве председателя научного общества. При этом Грушевский в газете был назван “деспотом, диктатором и тираном”

Газета “Дело”, как, впрочем, и большинство других украинских организаций, субсидировал митрополит Шептицкий. Ватикан, который руководил всеми действиями митрополита, также был заинтересован в том, чтобы во главе национального движения стоял непременно католик. Используя кровное родство галицийских украинцев-униатов с православными украинцами по ту сторону Збруча и поощряя их мечты о создании украинской “соборной державы”, Ватикан намеревался осуществить папскую программу подчинения католическому влиянию всей Украины, а вслед за нею и других славянских народов на востоке. Конечно, сам Шептицкий был далек от мирской суеты в своей резиденции на Святоюрской горе и в дискриминационной кампании против Грушевского ничем себя не проявлял.

А Грушевский был тем временем отстранен от всякого руководства национальным делом, и митрополит Шептицкий тотчас выразил ему по этому поводу горячее сочувствие. Однако Грушевский хорошо знал, кто способствовал его падению; точно так же и Шептицкий понимал что противнику его подлинная роль достаточно хорошо известна.

Кто знает, как далеко зашел бы дальнейший разлад между ними, если бы не вспыхнула война, вынудившая их во имя общей цели — “соборной Украины” под австрийским или каким-либо иным протекторатом — действовать сообща, рука об руку? А ссылка разбросала их по разным уголкам Российской империи.

Но что же теперь имел в виду папский легат при украинской нации, напоминая Грушевскому с первых же слов об их недавних распрях?

Ведь ситуация изменилась нынче коренным образок. Галицийский Пьемонт, в силу новых обстоятельств, был лишен возможности играть ведущую роль в будущем украинской нации: западные, австрийские земли Украины, на которых Шептицкий мог прочно утвердиться, пылали в огне военного пожара. Значительная их часть была оккупирована русской армией — ныне армией русской революции. А на волне этой революция и всплывала теперь на поверхность Центральная рада.

Самым горячим желанием, обуревавшим в этот миг Грушевского, было встать и величественным жестом указать этому ксендзу на дверь, прогнать его прочь, как четыре года назад этот иезуит выгнал его самого из Галиции. Однако поступить так он не мог; немыслимо, чтобы в XX веке возникло новое, молодое государство, опираясь только на собственные силы, без поддержки какой-либо из мировых держав. А кто имел проторенную дорогу к повелителям центральных европейских государств, кто давно протоптал тропу к престолу монархов-католиков? Он, возлюбленный сын Ватикана, его преосвященство отец Андрей, его сиятельство граф Шептицкий.

Впрочем, вполне возможно, что Грушевский поступил бы все же именно так, как ему хотелось, если б знал, что Шептицкий, неприязненно посматривая на него в эту минуту, мысленно взвешивает характеристику, которую записал в личное, секретное досье, заведенное австрийской контрразведкой на Грушевского, сам руководитель разведки австрийского генерального штаба, его эксцеленция генерал Вальдштеттен, закадычный приятель графа: “Грушевский — старое чучело, сотканное из страха и опасений, но эта маститая фигура может придать Раде благородный налет ржавчины почтенного сената…”

Грушевский не знал об этом и потому, отвечая Шептицкому, сдержал свои мстительные порывы и просто игнорировал вторую часть его приветственной речи. Он ответил лишь на первую часть.

— Да, отец, — он умышленно употребил сейчас это обращение вместо обычного между ними светского “граф”. Обстоятельства трудны: революция!

— О! — небрежно откликнулся Шептицкий. — С чего бы это пану профессору впадать в печаль? Если бы революция произошла на Западе, а, видит бог, это невозможно, тогда бы пан профессор имел основания тревожиться. Но революция в России только увеличивает шансы в нашем общем деле. Бог печется о нас, пан профессор! Силы небесные содействуют нам во всех наших деяниях!

Княгиня Гагарина снова смерила святого патрона недобрым взглядом. Прекрасно владея несколькими языками, в том числе даже русским, старая ханжа ничего не могла понять по-украински. А знать, о чем идет речь, ей было крайне необходимо не только из обычного женского любопытства: набожность отвратила ее от всех мирских дел, кроме одного: давнишняя англоманка, она продолжала ревностно служить интересам английской разведки.

Впрочем, митрополиту это было известно, и, понимая, что разговор становится конфиденциальным, он ласково бросил обеим телохранительницам:

— Можете идти и отдыхать, дети мои. Христос с вами!..

Бросив змеиный, ядовитый взгляд, набожная мегера, а с ней и тихий ангел-хранитель, монахиня-княжна, вышли из кабинета.

2

Когда дверь закрылась и собеседники остались вдвоем, Грушевский молвил не без ехидства:

— Вы правы, граф! Силы небесные вашими молитвами, конечно, будут оказывать содействие, однако силы земные сопротивляются вам жестоко.

— Кто? — коротко спросил Шептицкий. — Временное правительство?

— С Временным правительством мы найдем общий язык, особенно если и в дальнейшем ведущую роль в нем будет играть господин Милюков. Однако есть еще силы, которые хотели бы захватить власть на нашей земле.

— А именно, пан профессор?

— Ну, скажем, рабочие, ваша милость. Полагаю что вы, обладая столь многогранным жизненным опытом, знакомы с этой социальной категорией?

Грушевский с наслаждением подпустил эту шпильку. Он намекал на бунт сезонных рабочих в карпатских владениях графа Шептицкого, происшедший перед войной и подавленный силой австрийского оружия. Он имел в виду также забастовку на львовской бумажной фабрике “Либлос”, причинившую Шептицкому еще большие неприятности: графу, владельцу фабрики, приходилось подавлять забастовку так хитро, чтобы не отвратить забастовщиков от веры, в которой укреплял их митрополит.

Шептицкий ответил Грушевскому коротким недобрым взглядом, но шпильку принял: в поединке все средства хороши.

— Рабочие на Украине митингуют под лозунгом “Да здравствуют Советы!” — продолжал Грушевский. — Впрочем, как и в Петрограде, — надеюсь, вы с этим знакомы?

— Ах, так! — спокойно отозвался Шептицкий. — Но ведь, любезный пан профессор, созданный вашими упорными трудами высший орган возрождения украинской нации получил чрезвычайно удачное наименование: “Центральная рада”! Рада — я подчеркиваю. По-русски это и означает “совет”. “Да здравствуют Советы!” “Хай живуть Ради!”, следовательно, и “Центральная рада” — в первую очередь! Могу только сказать, что из-под вашего пера всегда шли в жизнь слова мудрые и дальновидные…

— Ах, оставьте!.. — буркнул Грушевский. Комплимент смутил его.

— Як бога кохам, пан профессор! — Шептицкий с наслаждением произнес эту вульгарную божбу: осточертевших святош-соглядатаев поблизости не было. — В самом деле! Вы — Центральная рада! То есть, натурально, вы стремитесь к тому же, о чем говорят ваши рабочие в лозунге “Да здравствуют Советы!”. — Шептицкий вздохнул: — Ничего не поделаешь, пан профессор, сейчас в России они — сила: революция расшевелила глубокие недра…

— Что же вы предлагаете? — рассердился Грушевский. — Принять и нам демагогию Ленина о социалистической революции?

— Ни в коем случае! — снова спокойно возразил Шептицкий. — Но будет отлично, если украинские трудовые слои именно вас, Центральную раду, и сочтут выразителем своих стремлений. Бог надоумил вас, и вы поступили прозорливо. Действуйте мудро и дальше: пускай в Центральной раде и на самом деле будут представлены самые широкие слои простых людей.

Грушевский снисходительно усмехнулся. Митрополит отстал от событий. Пусть же он сразу в этом и убедится. И Грушевский сказал:

— Я счастлив, граф, что вы поддерживаете мою идею. По всем уездам и волостям я создаю сейчас крестьянские союзы. Конечно, из тех, кто крепко и прочно связан с землей, а следовательно, обладает и национальной сознательностью, a не из всяких бродяг и голытьбы. Вскоре я созову съезд представителей крестьянских союзов, и они выделят в Центральную раду своих представителей.

Шептицкий ободрительно кивнул:

— Божий промысел управляет вашим дальновидным умом. Однако вашу гениальную идею стоит развить. Ничего не поделаешь пан профессор, — снова вздохнул он, — но, вопреки вашей блестящей концепции, украинские рабочие все-таки существуют на Украине. Необходимо, чтобы этот, как сейчас говорится, пролетариат также прислал своих послов в Центральную раду. Тогда для украинских дел не будет страшен и лозунг: “Да здравствуют Советы!” Вы ведь направите деятельность Советов на борьбу за национальное возрождение, а не на потакание темным плебейским инстинктам и опасной большевистский фразеологии. Это будет нелегко пан профессор, от всего сердца сочувствую вам и молю бога о помощи.

Шептицкий молитвенно поднял очи горе.

Грушевский от раздражения то вскакивал с кресла, то снова садился, то поправлял пенсне на носу, то комкал бороду и ловил ее толстыми губами. Шептицкий осмелился посягнуть на его научный авторитет, усомнился в его стройной концепции: нация без пролетариев, с одной стороны, и без буржуазии — с другой! Этого Грушевский ему не простит!.. Но возбуждение Грушевского было вызвано не только оскорбленным самолюбием. Слишком выгодна для любых политических комбинаций была эта идея: обезопасить себя со стороны рабочих, провозгласив самого себя выразителем их интересов! И нужно было немедленно подыскать хитрый ход, чтобы оставить за собою и здесь пальму первенства.

Распушив бороду, Грушевский надменно сказал:

— Счастлив, граф, что вы снова выражаете мою идею, собственно, ту ее дальнейшую часть, о которой я не успел сказать. Дело, конечно, не в моей научной концепции — отвечает oна или не отвечает фактическому положению вещей: оставим вопросы чистой науки для люди науки! “Ла сьянс — пур ле-з-ерюдит”, не-с-па?[10] — он не мог удержаться, чтобы не боднуть своего союзника-недруга. — Но речь идет не о науке, а о политике! Прошу вас учесть то обстоятельство, что в такой ситуации становится опасной партия социал-демократов, пускай это даже и наши украинские социал-демократы, организованные этим порнографическим писакой Винниченко! Она может получить слишком много шансов на увеличение своего удельного веса в Центральной раде!

Шептицкий посмотрел Грушевскому прямо в лицо, и Грушевский отвел взор в сторону, потому что с детства не умел смотреть людям в глаза, даже когда говорил правду. Так же смиренно, как в начале разговора, Шептицкий произнес:

— Вознесем хвалу господу богу, который так печется о нашем с вами единомыслии, милый профессор! И только потому, что своим малым умом я смог дойти до тех же великих идей, которые излучает ваш несравненный интеллект, я позволю себе, пан профессор, одно замечание.

Грушевский снова заерзал в кресле, соображая, как воспринять выраженное столь хитроумно очередное оскорбление, но Шептицкий не дал ему опомниться.

— В политике, — сказал он, — факты нужно либо принимать, либо противодействовать им. Социал-демократия — печальный факт. Ее необходимо обезвредить. Известно, что против врага лучше всего бороться его же собственными руками. Против социал-демократии большевистского, наиболее опасного толка необходимо бороться руками социал-демократии направления меньшевистского — это совершенно ясно. Но, к нашему счастью, на Украине мы имеем еще и третью формацию социал-демократии: партию украинских социал-демократов, возглавляемую добродием[11] — Винниченко. Ее следует всячески поддерживать, пан профессор! Потому что она способна оторвать и от большевизма и от меньшевизма какую-то часть украинских рабочих, следовательно, еще больше раздробить силы социал-демократии…

Грушевский что-то пробормотал, но Шептицкий не захотел расслышать.

— Я полностью информирован о разногласиях между Винниченко и вами, пан профессор. Вы оба — гордость нашей нации, но оба претендуете только на ведущую роль в национальном возрождении. Пан профессор! Еще Христос — хоть он и не был политиком — учил нас смирению, а для государственного деятеля интересы дела всегда превыше личных интересов. Не поймите меня ложно, пан профессор! Вы должны находиться только вверху, превыше всех, однако необходимо уступить местечко ступенькой пониже и пану Винниченко. Вы вождь, вы глава Центральной рады, а Винниченко пусть возглавит при вас кабинет министров; когда вы его создадите, — ведь должен же кто-то его тогда возглавить? — Шептицкий заговорил еще ласковее, даже сложил просительно кончики тонких аристократических пальцев. — Будем политиками, пан председатель, ведь Винниченко возглавляет на Украине большую партию, чем ваше “Товарищество украинских прогрессистов” из двадцати украинских интеллигентов. Его партия более популярна, потому что… более демократична…

В том, что Шептицкий был незаурядным политиком, не сомневался и Грушевский. Но разве давало это ему право высокомерно отчитывать уважаемого профессора, словно какого-то гимназиста, не выучившего урок? Грушевский все-таки вскочил со своего места, все-таки стукнул кулаком по столу, все-таки крикнул, — и это должно было подчеркнуть силу и значительность слов, которые профессор собирался произнести.

— Я! — объявил Грушевский. — Лично я возглавлю наиболее массовую партию! В моих, крестьянских союзах и заложено начало моей партии! На съезде я провозглашу создание партии украинского селянина — для защиты его извечных хлеборобских стремлений!

Грушевский сел и вытер платочком влажный лоб. Он был взволнован, он высказал сокровенные мысли: создание партии украинского селянина-землевладельца как основной силы для утверждения украинской государственности — это и была заветная мечта профессора с тех пор, как он возглавил Центральную раду.

Шептицкий учтиво склонил голову:

— Возблагодарим еще раз господа бога за то, что он поставил во главе нашего дела, пан профессор, именно вас, гения нашей нации! — Это было произнесено почти искренне: идея Грушевского возглавить массовую крестьянскую партию вместо кучки интеллигентов-либералов, неизвестных в народе и отстаивающих абстрактную программу “возрождения нации”, взволновала практический ум митрополита. — Поздравляю вас! Кто же должен быть нашей опорой, как не наше украинское село? И, конечно, именно вы, пан профессор, должны стать во главе партии, которая декларирует борьбу за интересы хлебороба. — Шептицкий с легкой иронией посмотрел Грушевскому в глаза. — Но зачем же создавать новую партию — ведь это так хлопотливо! Такая партия уже существует. И все перспективы на ее стороне!

Грушевский моргнул, обескураженный. Шептицкий продолжал:

— Учтите, пан профессор, что партия Милюкова, которая еще управляет политикой Временного правительства вот-вот потерпит крах! Признание тайных обязательств перед союзниками окончательно скомпрометировало ее. Все козыри и тузы в этой игре оказываются в руках адвоката Керенского! — Митрополит невольно соскользнул на обычную в кругу австрийского офицерства картежную терминологию. — И роббер будет за ним: к власти во главе коалиции придет, несомненно, партия русских социалистов-революционеров — ее лозунги наиболее демагогичны! Верьте мне: в Петербурге я достаточно хорошо ознакомился с политическим положением! У нас, на Украине, путь для эсеров и подавно открыт: наша нация крестьянская, как справедливо утверждаете вы, пан профессор, и для нее все решает дух земли! И если стремления крестьянства возглавит партия украинских эсеров, то это и будет самый могучий противовес партии украинских социал-демократов, то есть партии Винниченко, который так нарушает ваше душевное спокойствие, мой дорогой друг!..

Шептицкий торжественно поднялся.

— Господин председатель! — произнес он громогласно, словно с амвона. — Нация требует этого от вас: вы должны вступить в партию украинских эсеров и повести за собой все украинское село — не голодранцев и пришельцев, о которых вы поминали, а село хлеборобов и землевладельцев! Нация возлагает на вас эту миссию, и бог да благословит вас!

Шептицкий сотворил крестное знамение над остолбеневшим профессором и смиренно сел.

Все это было слишком неожиданно для Грушевского — и гимназическая нотация, и крестное знамение, и то, что отныне он, оказывается, революционер, да еще и… социалист.

Наконец Грушевский сказал:

— Решено, ваше высокопреосвященство. Рад, что вы подхватили мою идею. Мои крестьянские союзы расширят партию украинских эсеров, и я ее возглавлю. Однако эсеры… ведь их левое крыло… идет на компромисс с большевиками…

— Да какое вам дело до большевиков, пан профессор?

— Как — какое? В них — наибольшая опасность!

— Несомненно!

Шептицкий играл взятым со стола карандашом.

— Их программа — социализация земли…

— Ну и что же из этого, пан профессор? Чтобы осуществить программу, необходимо прийти к власти. А большевики к власти не придут.

— Как же не придут, если… То есть я хотел сказать, что, конечно, не придут, но…

— Большевики к власти на Украине не должны прийти! — сказал раздраженно Шептицкий. — Этого и не допустите вы во главе партии украинских эсеров! — Лицо митрополита сделалось жестким. — С большевиками необходимо… только так! — он с треском переломил меж пальцев карандаш и швырнул обломки на пол. — И не превращайте большевиков в какой-то жупел! Эсеры — идеологи мелкого землевладения. И если землевладелец, и большой и малый, поддержит программу строительства Украинского государства, большевизм для Украины не будет опасен!

Грушевский фыркнул:

— Не опасен! Именно в связи с национальным вопросом большевистская программа наиболее опасна для Украины! В России — устами своего вождя Ленина — большевики провозглашают для всех наций право на самоопределение, а на Украине руководитель киевских большевиков Пятаков выступает против самоопределения украинской нации, против украинской государственности, против украинской культуры, против школы, против языка, против…

— Неужели это так, профессор? — мрачное лицо Шептицкого с каждым словом профессора прояснялось все больше. — Руководитель киевских большевиков — против? И вы опечалены этим? Но это огромная радость для нас! Молиться богу нужно за этого Пятачкова — да простит ему на том свете бог все прочие его большевистские грехи!

Грушевский был обескуражен:

— Не понимаю, граф…

— А что же тут понимать? Да ведь ваш Пятачков отталкивает от большевиков на Украине национально сознательный элемент: кому приятно, если тобой пренебрегают, а твои права отрицают? Да поможет бог этому милому Пятачкову!..

— Я именно так и оцениваю его деятельность… Только он, кстати, Пятаков, а не Пятачков, — снова смог продолжать Грушевский. — И я уже дал указание, чтобы в нашей пропаганде напирать на то, что большевики в России — там, где в этом нет надобности, ибо русский народ национально свободен, — выступают за национальное освобождение, а на Украине, где нация ждет самоопределения, — тут они как раз против!

— Призываю благословение на ваш ясный разум, пан профессор!

Часы в углу ударили пять раз: минул час с момента прибытия митрополита.

Грушевский кивнул на циферблат:

— Как жаль, что опоздал ваш поезд и задержалась карета… Времени остается мало, а так много хотелось бы обсудить!

Шептицкий повел бровью:

— О, я не бездельничал, запаздывая к вам, пан профессор! Мне так хотелось проехаться по городу. За четверть столетия я в третий раз посещаю нашу древнюю столицу, и каждый раз роковые обстоятельства торопят меня и не позволяют вдоволь насмотреться… Но вам, дорогой друг, кое-что известно об этом, и я не буду утомлять вас своими рефлексиями…

3

Да, Грушевскому кое-что было известно, и Шептицкому не следовало затягивать разговор.

В 1897 году офицер драгунского полка, молодой граф Андрей Шептицкий — тот самый, что верховодил во многих австрийских монархических организациях и руководил борьбою против вольнодумных кружков краковского студенчества, — прибыл из Австро-Венгрии в Россию, в гости к приятелю, графу Шембеку. У графа Шембека, русского подданного, было имение в селе Бородянке, в пятидесяти верстах от Киева, a его брат, граф Шембек, австрийский подданный, владел столь же крупным имением под Веной. В имении графа Шембека-венского драгун граф Шептицкий увлекался охотой на вальдшнепов, кроншнепов и куропаток. Куропатки, кроншнепы и вальдшнепы обильно гнездились и в имении графа Шембека-киевского; потому понятно было желание молодого спортсмена пострелять соблазнительных птичек и на Украине российской. Молодые графы охотились в свое удовольствие, а в свободное от охоты время занимались иными делами; верный католик, граф Андрей Шептицкий живо интересовался тем, как удовлетворяются религиозные потребности местных, проживающих на Украине российской, католиков, и старался посильно способствовать утолению их духовной жажды. Стараниями молодого, но набожного драгунского офицера и его друга, столь же набожного молодого графа Шембека-киевского, духовная жизнь католических братств на православной Украине весьма оживилась. В Бо-родянке, например, где к тому времени из двух тысяч жителей католиками числились всего лишь двенадцать, была построена благолепная католическая часовня и даже поселился ксендз. Подобные часовни были сооружены еще в нескольких селах Киевщины, Подолья и Волыни, а в местечках побольше воздвигнуты были костелы. Было также возбуждено ходатайство перед киевским генерал-губернатором о строительстве второго — несравненной готической красоты — кафедрального костела в самом городе Киеве, на Большой Васильковской улице. При кафедрале основана была и семинария, чтобы готовить пастырей для католических душ, на Украине сущих, и для тех, которые должны были принять католическое исповедание в дальнейшем. Ясное дело, что в постоянных хлопотах по делам церкви молодым графам Шептицкому и Шембеку частенько приходилось наведываться в Киев, и в свободные часы они любили дальние прогулки по живописным киевским окраинам. Особенно полюбились им дикие места за Печерском, где на лоне живописной природы располагались фортификационные сооружения и пороховые склады Киевского военного округа, граничившего в ту пору с территориями Австро-Венгрии…

Такова была первая поездка Шептицкого в Киев, состоявшаяся почти за четверть столетия до девятьсот семнадцатого года.

Естественно, граф Андрей отчитался о плодотворных итогах своего спортивного вояжа. Он отчитался в Вене, в генеральном штабе австро-венгерской армии, и в Риме, в Ватикане, лично перед папой Львом XIII. План “Дранг нах Остен”[12], предложенный Бисмарком династиям Гогенцоллернов и Габсбургов, полностью совпадал с планами Ватикана: распространить католицизм на православный восток, а затем перенести столицу божьей империи из Рима в Иерусалим “ко гробу господню”, чтобы оттуда управлять католическим миром на обоих полушариях.

Результаты отчетов Шептицкого не замедлили сказаться.

Из генштаба драгунский офицер вышел с орденом за военные заслуги; однако орденская лента приколота была не на груди драгунского мундира, а к лацкану гражданского смокинга: Шептицкий был отчислен из армии.

В резиденции папы Шептицкий оставил и смокинг: из Ватикана он вышел в монашеском подряснике — послушником иезуитского ордена отцов-васильян.

Послушничество, которое для всех, кто решил посвятить себя богу, длится не менее шести месяцев, для молодого монаха Андрея было специальным рескриптом святой конгрегации[13] сокращенно… до месяца. Месяц спустя он стал полноправным иезуитом; еще через год был рукоположен в священнический сан; в десять лет прошел все ранги католической иерархии, получив посвящение в высокий епископский сан. А вскоре совсем еще молодой граф Шептицкий достиг самой вершины в греко-католической церкви Галиции: он стал митрополитом львовским в святой резиденции на горе святого Юра, наместником папы римского на западноукраинских землях, а сам папа, как известно, является наместникам бога на земле.

Незадолго перед тем состоялась и вторая поездка графа Шептицкого в Киев — кафедральный костел необыкновенной готической красоты был достроен. Приятно было заглянуть и в Бородянку, с ее куропатками, кроншнепами и вальдшнепами, к старому другу, российскому графу Шембеку, чей австрийский брат в то самое время получал красную кардинальскую мантию.

Однако, справедливости ради, следует отметить, что Шептицкий не присутствовал при освящении кафедрального костела на Большой Васильковской. И вообще отец-иезуит появился на территории Российской империи не в пастырский сутане. Он снова носил смокинг, до неузнаваемости изменивший его внешность. Да и паспорт у него был… на чужое имя.

Опять-таки, справедливости ради, следует отметить, что сия никому не известная личность в смокинге имела неосторожность выронить свой фальшивый паспорт через прореху в кармане и была, в связи с этим, выслана царской полицией за пределы Российской империи…

Этот-то казус и припомнил, верно, Шептицкий, говоря о роковых обстоятельствах, сложившихся при посещении древней столицы Украины.

4

Вслед за Грушевским Шептицкий тоже поглядел на часы в углу.

— В нашем распоряжении, уважаемый пан профессор, еще целый час. О самом важном мы успеем договориться. Однако и в дальнейшем многие дела потребуют от нас постоянных контактов. Для этого нам понадобится человек, который смог бы поддерживать между нами тесную связь. Прошу запомнить: Киев, Дарница, место постоя бельгийских авиаторов, действующих в составе русской армии, — капеллан части, в прошлом настоятель тарнопольского прихода, отец из ордена редиментариев, Франц-Ксаверий Бонн. На отца Франца-Ксаверия пан профессор может целиком положиться: это мой личный друг, истинный украинский патриот.

Грушевский был поражен:

— Бельгийский монах и — украинский патриот?

— Но тут нечему удивляться, пан профессор. Бельгийский орден монахов-редиментариев давно принял на себя миссию распространения слова божьего на землях Украины и Белоруссии. Именно поэтому, наряду с заокеанской эмиграцией украинцев из Галиции, мы осуществляем ныне эмиграцию в Бельгию: в Брюсселе и Льеже созданы украинские колонии. Кстати, учтите, пан профессор: нынешний наместник бога на земле, папа Бенедикт XV — горячий покровитель греко-католической церкви и всех украинцев почитает своими чадами. О папе Бенедикте мы от чистого сердца говорим, что он “наш украинский папа”. Несмотря на вашу… хм… академическую неприязнь к унии, можете рассчитывать, пан профессор, на его всестороннюю помощь, особенно в милых вашему сердцу культурных делах, и людьми и финансами…

Шептицкий был прав: папа Бенедикт XV украинскими делами интересовался особо. Кроме старинной украинской семинарии при Ватикане, существовавшей с 1887 года, папа Бенедикт в 1917 году основал еще и вторую украинскую семинарию со специальным русским отделением: католические миссионеры готовы были понести слово божье на земли Украины и России, едва закончится война. Пока же война не окончилась — из числа галичан, плененных итальянцами на австрийском фронте, был сформирован и экипирован щедротами папы Бенедикта вооруженный отряд.

В деятельности униатского митрополита дело католической церкви и дело украинского возрождения переплетались так тесно, что уже трудно было понять, что же для него цель, а что лишь средство для достижения этой цели.

Словно уловив эти сомнения профессора, Шептицкий продолжал:

— Уверен, пан профессор, что вы разделяете мою мысль: на пути создания молодого государства не последним фактором явится обеспечение связей с государствами могущественными. Не будете ли вы возражать, пан председатель, если установление сношений с Германией и Австро-Венгрией я временно возьму на себя, дабы облегчить вашу многогранную, хлопотливую деятельность? Конечно, в постоянном с вами согласии?

Грушевский кивнул — именно это и требовалось от Шептицкого: в случае неудачи, неуспех всегда можно будет свалить на него. В свою очередь Шептицкий учтивым поклоном поблагодарил собеседника за высокое доверие.

— Но не будем забывать, пан профессор: Украина пока, к сожалению, еще входит в состав Российской империи, а Россия ведет войну в союзе с Францией и Англией. Следовательно, пока международное положение не изменится, Центральная рада, само собой разумеется, будет добиваться у Франции и Англии признания государственных прав Украины. Таким образом…

— Что касается этого, — бросил небрежно Грушевский, расчесывая бороду надвое, — то я предпринял некоторые шаги: с Францией я уже налаживаю дипломатические связи…

— Что вы имеете в виду? — крайне удивился Шептицкий. Расчет Грушевского — ошеломить своего союзника и соперника на ниве государственного строительства и уложить-таки его на обе лопатки — блестяще оправдывался, ведь еще два дня тому назад, при отъезде из Петрограда, когда Шептицкий получил последнее донесение от верной католички Софии, ни о чем подобном не было и речи.

— Только сегодня я имел разговор с представителем Франции на Украине, мсье Энно. Вечером он уезжает в Париж с текстом интерпелляций, поданных мною правительству Франции.

Не спеша, с наслаждением Грушевский поведал Шептицкому о содержании разговора с Энно, правда, несколько видоизменив его стилистическую форму — в том смысле, что не Энно задавал ему вопросы, а будто бы сам он формулировал претензии Центральной рады к правительству Франции.

Шептицкий, внимательно слушая, вносил в сообщение некоторые мысленные коррективы.

— Отлично! — резюмировал он. — Коль Франция проявила к нам интерес, мы должны иметь в Париже своего, пускай покамест и не официального, представителя. Я предлагаю, пан профессор, поручить связь с французским и итальянским правительствами пану Тышкевичу. Вам этот хлебороб с Киевщины должен быть хорошо известен.

Грушевский отпрянул:

— Граф! Но ведь господин Тышкевич нес во Франции царскую дипломатическую службу и отстранен Временным правительством!

— Вот и прекрасно: значит, он не будет тайно симпатизировать Временному правительству, а, напротив, будет исполнен желания всячески насолить ему.

— Но ведь мы вынуждены обещать демократическую Украину, а господин Тышкевич крупный помещик!

— Зато он украинский патриот. Еще в пятнадцатом году, в начале войны, как известно господину профессору, именно граф Тышкевич — не без ведома Ватикана, конечно, — подал секретную интерпелляцию правительству его величества английского короли о стремлении украинцев отделиться от России.

— Но ведь он католик?

— Я тоже католик, прошу пана профессора, — молвил Шептицкий, смиренно потупив очи.

— Прошу прощенья, святой отец, но высок ли будет авторитет дипломата-католика на православной Украине?

— Зато он будет высоким на греко-католической Украине, и это будет способствовать сближению обеих украинских земель.

— Но ведь он граф!

— Я тоже, прошу прощения у пана профессора, в мире граф, — Шептицкий опять скромно потупил очи.

— Простите, граф, я ничего плохого не хотел сказать! — снова покраснел Грушевский. — Но можно ли ставить на одну доску особу такой национальной популярности, как вы, с рядовым… хм… помещиком? Когда в наше революционное время известно о человеке, что он и царю служил, и католик, и помещик, и граф, то… — Грушевский вконец запутался и поспешил воспользоваться радикальным выходом из своего безвыходного положения. — Одним словом, вы меня убедили, я согласен. А кого нам назначить в Англию?

— Князя Трубецкого. Князь Трубецкой, — пояснил Шептицкий, чтобы не обескуражить своего собеседника снова, тоже был царским дипломатом и отстранен Временным правительством, тоже помещик и тоже… княжеской фамилии. Однако он православный! И обладает всеми выгодными для нас качествами, которые есть и у графа Тышкевича: чувствует себя как рыба в воде во всех закулисных дипломатических комбинациях.

— Но ведь, — взмолился Грушевский, — он же русский, кацап, да еще старинного боярского рода?

— Зато он женат на украинке, хорошо известной вам дочери киевского мыловара Ралле. В петербургских салонах я неоднократно встречался с очаровательной княгиней, и мы часто вспоминали Киев. Княгиня Трубецкая не может забыть “киевских контрактов”[14] и особенно тоскует по медовым пряникам из магазина на Прорезной “Ось Тарас із Києва”[15]. Княгиня Трубецкая, урожденная панна Ралле, стала моим другом. Недавно она приняла католическое исповедание …

Грушевский схватился за голову, но Шептицкий, чтобы покончить с затянувшейся дискуссией, спокойно подытожил:

— Не забывайте, пан профессор: во Франции и Англии отношение к бывшей царской России было несравненно лучшим, чем к нынешней России, революционной. Следовательно, бывшие дипломаты царского корпуса располагают там в высших сферах большими симпатиями. То, что мы прибегнем к их услугам, должно породить в западноевропейских кругах искреннее расположение и к нашему делу. Взвесьте это! Война еще не закончилась, русская армия…

— Вот, вот, армия, граф! Именно об этом нам с вами необходимо поговорить особенно серьезно! Хочу информировать вас…

— Сейчас мы перейдем к этой проблеме, пан профессор. Но как быть с дипломатическим представителем в Англии?

— А что? — удивился Грушевский. — Ведь мы остановились на Трубецком!

И собеседники заговорили об армии.

5

Снова Грушевский с сияющим лицом подвинул Шептицкому через стол ту же кипу телеграмм из воинских частей. Он сообщил, что решил в ближайшее время созвать “украинский войсковой съезд” из представителей “национальных рад”, созданных по всем фронтам. Съезд должен потребовать от Временного правительства широкой украинизации частей и передислокации их на Украину.

— Таким образом, мы будем иметь в гарнизонах крупных городов Украины свою национальную армию! — патетически закончил Грушевский свое сообщение. — И это даст возможность Центральной раде опереться на вооруженную силу для достижения своих требований!

— Совершенно верно! — одобрил Шептицкий. — Однако целесообразнее было бы передислоцировать украинские части не в тыловые гарнизоны, а на позиции Юго-Западного и Румынского фронтов и требовать от Временного правительства создать тут объединенный фронт, наименовав его — Украинским.

— О да! — согласился Грушевский, горько сожалея, что эта мысль не пришла в голову ему. — Это будет внушительно: Украинский фронт! — Тут он спохватился. — Но позвольте, граф, неужели вы за то, чтобы украинское войско активно действовало против австро-немецкого блока?

— Ни в коей мере — спокойно ответил Шептицкий. — Но собранная в один кулак армия будет прочной опорой для Центральной рады. К тому же этот фронт может оказаться небоеспособным, если против него с другой стороны вдруг окажутся… тоже украинские части. Даже святое евангелие, пан профессор, глаголет, что брат на брата…

— Совершенно верно! — поспешил согласиться и Грушевский. — Я именно это и предвидел — в дальнейшем. Вы имеете в виду ваш легион “сечевых стрельцов”?

— Не только, пан профессор. Я имею также в виду и ваши, то есть наши, “синие жупаны”.

Шептицкий говорил о так называемой дивизии “синежупанников” — втором, после легиона “галицийcких сечевыx стрельцов”, украинском войсковом формировании. Оно было создано “Союзом освобождения Украины” и окроплено благодатью с кропила галицкого митрополита еще в первые дни войны.

Название дивизии дали синие, запорожского покроя жупаны и шаровары. В эти жупаны и в высокие смушковые шапки с синим верхом и золотой кистью на конце были одеты все ее солдаты и офицеры, словно сошедшие с рисунка из главы о XVII веке в иллюстрированной истории Украины профессора Грушевского.

Формировал эту дивизию немецкий генеральный штаб на германской территории в городах Зальцведеле, Вецларе и Миндене-Ганноверском из военнопленных украинцев восточного приднепровского происхождения. Германские инструкторы занимались специальным военным обучением пленных, а в “просвитах”, организованных на территории лагерей, проводилась широкая пропаганда за отделение Украины от Русского государства.

— Должен информировать пана профессора, — добавил Шептицкий, — что и в австрийских концлагерях, во Фрайштадте, Раштадте, Иозефштадте и Терезиенштадте, австрийский генеральный штаб также начал формировать подобные дивизии. Казаков они одевают в прекрасную одежду серого цвета: жупан, шаровары и “кепи-мазепинки”. Следовательно, имеем еще и “серые жупаны”! Такую поддержку получит Украинский фронт с Запада, если Центральная рада сумеет этот фронт создать… Конечно, в столице для непосредственной опоры Центральной рады тоже следовало бы иметь специальную воинскую часть…

— В Киеве такая часть уже сформирована, милый граф! — сразу же откликнулся Грушевский, обрадовавшись, что и ему есть чем похвалиться. — Три тысячи двести штыков!

— Когда?..

— Только что! — Грушевский посмотрел на часы. — Четыре часа тридцать минут назад.

Такая военная точность должна была произвести особый эффект.

И действительно, Шептицкий был поражен. Верная католичка София Галчко плохо выполняла свои обязанности при православном председателе Центральной рады. Суровый пастырь наложит на нее епитимью, заставив совершить тысячу поклонов перед статуей непорочной девы Марии!

Тем временем Грушевский смакуя излагал подробности:

— Сегодня в полдень на Сырце, в казармах для маршевых фронтовых батальонов, произошло это радостное торжество — создание; украинской национальной армии. Я не присутствовал на празднике. Вам понятно, полагаю, что мое присутствие как председателя Центральной рады было бы неполитичным. Создание подобной части должно выглядеть как доброчинное волеизъявление самих воинов, чтобы никто не мог обвинить Центральную раду в давлении на солдат. Добровольный Киевский военный клуб имени гетмана Полуботько вел, конечно по моему поручению, агитацию в маршевых батальонах, направлявшихся на позиции. Солдат убеждали на фронт не идти, а оставаться здесь, в Киеве, и объявить себя полком гарнизонной службы — для обороны столицы родной неньки-Украины. Полк наименовал себя — “Первый украинский полк имени гетмана Богдана Хмельницкого.

— Великолепно! — одобрил Шептицкий. — Однако почему же — “имени Хмельницкого”? Разве в своих научных трудах не клеймили вы гетмана предателем за то, что он присоединил Украину к России? Не лучше ли было дать полку имя гетмана Мазепы, который пытался вернуть Украине самостийность?!

— Простите, милый граф! — возразил Грушевский. Это было бы слишком недальновидно! Нам надо усыпить подозрительность Временного правительства! Потому я и заверил господина Гучкова: первому же украинскому полку мы присвоим имя Богдана, чтобы засвидетельствовать наши стремления к единству с Россией.

Шептицкий проглотил шпильку. Но он был дипломат и готовил достойную отместку.

— Ну что ж, Хмельницкого так Хмельницкого. Бог в помощь!

Шептицкий сотворил крестное знамение:

— Слава богу, слава Украине, слава украинскому рыцарству!

— Аминь! — склонил голову Грушевский.

— Что касается дальнейшей консультации по всем военным делам, а также для контакта между нами в этом вопросе, рекомендую вниманию пана профессора надежного и смекалистого человека: Мельник Андрей чотарь[16] легиона УСС.

Андрей Мельник, чотарь легиона “украинских сечевых стрельцов”, был до войны младшим управителем имений графа Шептицкого на галицийских землях.

— Ладно, — согласился Грушевский, — постараюсь вызволить его. Графу известно, в каком лагере находится Андрей Мельник?

— Он не в лагере, он не в плену… Он воюет в рядах сечевиков и сегодня.

Грушевский удивленно взглянул на Шептицкого:

— Простите, граф, но как же Мельник может быть консультантом при мне, ежели он пребывает по ту сторону фронта, в рядах австрийской армии?

— О! — небрежно ответил Шептицкий. — Раз это необходимо, Мельник завтра же сдастся в плен и вы получите возможность освободить его. Об этом не беспокойтесь, коммуникации через фронт — это уж мое дело.

Шептицкий откинулся в кресле и устало прикрыл глаза. Только теперь — впервые за весь длинный разговор — Грушевский заметил, как утомлен и как уже стар митрополит Львовский и Галицкий. Но глаза Шептицкого оставались закрытыми не больше минуты. Раскрыв их снова, он посмотрел уже не на Грушевского, a прямо перед собою — в окно. Кроны каштанов зеленели там, и были они в эту чудесную пору густо усеяны стройными белыми свечками цветения.

— Какое великолепие! — произнес Шептицкий мечтательно. — Когда дело наше будет завершено на обоих берегах Збруча и украинский лев взберется наконец на свою скалу…

— Скалу? — ухмыльнулся Грушевский. — Ваш Франко призывает крушить эту скалу!

Грушевский издавна люто ненавидел Ивана Франко — постоянного своего политического оппонента, особенно же не мог он ему простить того, что историческую концепцию Грушевского Франко именовал “фальшивой исторической конструкцией”…

— Ваш Франко, — вернул “вашего” Шептицкий, — темный плебей!.. А львы украинского национализма да взберутся на свою скалу! Итак, — он вернулся к прерванной мысли, — когда наши полномочные послы будут аккредитованы при правительствах всех европейских держав, мы, скромные старатели украинского дела, принесем нашу жертву господу богу. В храме святой Софии в Киеве и в храме святого Юра во Львове мы соорудим паникадила из чистого золота, а на них — гроздья свечей из чистого серебра — точно такие, как цветы каштанов нашей древней столицы перед домом, в котором начата была борьба за самостийность Украины…

— Аминь! — прошептал Грушевский. И так шумно высморкался, что звук этот громким эхом разнесся по комнате.

После минуты торжественного молчания Грушевский снова взглянул на часы.

— Простите, граф, но у нас еще столько дел, требующих обсуждения.

— Какие там еще дела, пан профессор? — устало спросил Шептицкий.

— Очень много! — взволновался Грушевский. — Крестьяне требуют помещичьей земли! “Земельные комитеты” по всей Украине растут как грибы и действуют самовольно! Даже под самим Киевом! В Узине бастуют сезонники! В Лосятине захвачено поместье! В Ракитном и Юзефовке сожгли экономии! В Бородянке…

— Прощу прощения, пан профессор! — остановил его Шептицкий. — Все эти деяния противны закону божьему и людским законам всего цивилизованного мира. Для того и спешим создать наше государство, чтобы заразу революционной анархии не допустить…

— Но ведь пока мы создадим государство…

— До тех пор, — бесцеремонно прервал Шептицкий, — за положение на Украине отвечает Временное правительство: это его забота! И действия Временного правительства пока совершенно разумны: до Учредительного собрания — никаких изменений, а Учредительное собрание подтвердит, что закон собственности на землю непоколебим. — Шептицкий вдруг остановился. — Но, пан профессор, если я не ослышался, вы упомянули о бесчинствах в селе Бородянке — стало быть, в имении грифа Шембека? Это меня беспокоит…

— Меня также, — буркнул Грушевский. — Хотя, правду сказать, меньше, чем другие случаи. Шембек — поляк, а бесчинства творятся и на землях украинских владельцев, элиты нашей нации, на землях пана Терещенко, пана Ханенко, пана Григоренко, пана Скоропадского….

— Интересы польских землевладельцев на Украине также следует взять под защиту, — мягко заметил Шептицкий. — Польская нация вместе с нами борется за национальную независимость…

Грушевский неопределенно хмыкнул.

— Кроме того, — мечтательно добавил Шептицкий, — Бородянка — воспоминание моей юности. Поля, рощи, речушка, вальдшнепы, куропатки и… такие славные девчата были в Бородянке в те годы… Михаил Сергеевич! — впервые обратился он к Грушевскому, как принято в России, по имени-отчеству. — Сделайте одолжение! Нельзя ли одну сотню из вновь созданного полка имени гетмана Богдана Хмельницкого… послать на постой в Бородянку? Понимаете, присутствие вооруженной силы…

В это время дверь открылась и в кабинет вошли три офицера русской армии.

Из-за их спин выглядывали возмущенное лицо Софии Галечко и перепуганные лица обеих сановных святош.

— В чем дело? Что случилось? — воскликнул Грушевский, в гневе срываясь с места.

КИЕВСКИЕ КАШТАНЫ ЗАЦВЕТАЮТ КРАСНЫМ ЦВЕТОМ

1

Это было сверхъестественно, во всяком случае слишком неожиданно, но все-таки это было именно так: не испросив разрешения, даже не постучавшись, в кабинет вошли три офицера. Вошли прямо с улицы, не сняв фуражек, с шашками, прицепленными к портупеям.

На мгновение они приостановились у порога, осматриваясь, а затем четким строевым шагом направились через кабинет к столу. Один из офицеров — очевидно, старший — шел впереди; двое следовали за ним. Три пары шпор мягко и мелодично, приглушенные толстыми коврами, позвякивали при каждом шаге.

Шептицкий искоса, через плечо, смотрел им навстречу, равнодушно и слегка пренебрежительно.

Старший офицер остановился в трех шагах от кресла, в котором сидел Шептицкий; двое других тоже составили каблуки, сохраняя прежнюю дистанцию.

Грушевский ухватился руками за край стола, и лицо его наливалось кровью. Это черт знает что такое, беспрецедентная наглость! Ворваться в высокое учреждение, которое он возглавляет! Попирание гражданских прав! Он немедля свяжется с полковником Оберучевым, и пускай эти наглые мальчишки на него не пеняют! Им не миновать гауптвахты, а то и отправки на позиции! Где панна София? Пускай тотчас свяжется по телефону с командующим округом.

Старший офицер приложил пальцы к козырьку, отдавая воинскую честь Грушевскому.

— По приказу командующего военным округом полковника Оберучева, офицер для особо важных поручений штабс-капитан Боголепов-Южин! — отрекомендовался он.

Лихо оторвав руку от козырька, офицер четко повернулся направо, мелодично звякнув шпорами. Поворот был выполнен безукоризненно. Теперь штабс-капитан стоял лицом к Шептицкому.

— Ваше высокопреосвященство! Мне приказано немедленно доставить вас на вокзал.

Сказано это было совершенно корректно, однако холодность в голосе офицера приближалась к температуре вечной мерзлоты. Говорил штабс-капитан грассируя, как принято было в гвардейской среде. Обращаясь к Шептицкому, он держал руки по швам — будто по команде “смирно”, однако не по-солдатски натянуто, а по-офицерски непринужденно и немного сутулился — тоже в пшютовской манере гвардейского офицерства.

— Благодарю. Но вы явились рано, господин офицер: поезд на Жмеринку — Волочиск, которым я выезжаю в Черновцы, отходит в семь пятнадцать. — Шептицкий перевел взгляд на часы в углу. — Мы еще располагаем временем.

— Разрешите доложить, — щелкнул шпорами штабс-капитан. — Доставить вас, ваше высокопреосвященство, я должен не к поезду Жмеринка — Волочиск, который отправляется через пятьдесят минут, a к поезду Киев — Петроград, который отправляется через двадцать минут. Прошу вас поторопиться…

Он произносил не “прошу”, а “пгашю”.

— Вы ошибаетесь, господин офицер. Я еду не в Петроград, а из Петрограда.

— Вы ошибаетесь, владыка. Вы едете из Петрограда и снова в Петроград.

— Позвольте! — воскликнул Грушевский.

— Я не понимаю вас, господин офицер, — выпрямляясь в кресле, промолвил Шептицкий, — На каком основании?

Штабс-капитан не потрудился дослушать.

— На основании приказа. Поручик Драгомирецкий! — бросил он через плечо.

Один из двух младших офицеров развинченным движением зигзагообразно шагнул вперед, шаркнул подошвами по ковру и звякнул шпорами. Из кармана френча он достал длинную скомканную ленту с телеграфного аппарата “юза” и протянул штабс-капитану. При этом он слегка качнулся: он был явно нетрезв.

Штабс-капитан подал ленту Шептицкому:

— Пгашю…

— Извините, я оставил очки в чемодане. Однако должен вас информировать, что еду по специальному разрешению министра юстиции господина Керенского.

— Поручик Петров! — приказал штабс-капитан.

Вперед выступил второй офицер. Это был подтянутый юноша, глаза его смотрели сосредоточенно и строго.

Грушевский снова закипятился:

— Но, простите…святой отец у меня в гостях! — Он произнес это по-русски. — Вы врываетесь и разрешаете себе…

— По приказу полковника Оберучева, командующего Киевским военным округом, находящимся ныне на осадном положении, — бесстрастно дал справку Боголепов-Южин. Палец к козырьку он все же приложил. — Читайте, поручик.

Поручик Петров взял телеграмму и прочел ее. Телеграмма была подписана Керенским. В ответ на телеграфное сообщение полковника Оберучева о том, что митрополит Шептицкий сошел в Киеве с поезда и проследовал в помещение Центральной рады, министр приказывал: поскольку митрополит позволил себе нарушить правила переезда, то разрешение на переезд отменяется. С этой минуты глава греко-католической церкви в Галиции снова возвращается в статус заложника и должен быть с первым же поездом отряжен в Петроград с соблюдением всех, соответствующих его высокому сану, знаков уважения.

— Пгашю, ваше высокопреосвященство, — повторил штабс-капитан Боголепов-Южин, жестом приглашая митрополита к двери. — До отправления поезда осталось пятнадцать минут.

— Это черт знает что такое! — снова завопил Грушевский, позабыв, что упоминать дьявола в присутствии духовного лица не годится. — Я сейчас выясню все у полковника Оберучева! Сидите, владыко, пускай поезд отправляется! Панна София! — крикнул он. — Соедините меня с командующим округом!

Но раньше чем панна Галечко успела подбежать к аппарату, штабс-капитан, опередив ее, изо всех сил завертел ручку.

— Алло! Центральная? Из штаба Оберучева. Барышня! Немедленно соедините меня с начальником станции Киев-пассажирский. Говорит Боголепов-Южин. Поезд на Петроград задержать до моего прибытия. Сейчас буду!

Он дал отбой и, мило улыбнувшись и галантно звякнув шпорами, передал трубку очаровательной секретарше.

— Советую, ваше высокопреосвященство, все же не мешкать… Поезд я вынужден задержать по вашей вине, а виновный в задержке поезда в прифронтовой полосе по законам военного времени отвечает перед военно-полевым судом…

Шептицкий поднялся. Монахини смотрели на него: княгиня Гагарина — с ужасом, княжна Долгорукова — смиренно. Они уже были рядом с митрополитом, готовые поддержать его, лишь только он сделает шаг. Спокойно, с лицом, на котором не дрогнул ни один мускул, Шептицкий произнес по-русски:

— Это — насилие. Отвечать за него будут министр Керенский, полковник Оберучев и вы, штабс-капитан… э-э-э?

— Боголепов-Южин, — подсказал штабс-капитан с учтивой усмешкой, которая должна была означать, что он прекрасно понимает умысел митрополита, сделавшего вид, будто забыл его фамилию.

Шептицкий взглянул на княгиню Гагарину. Та мгновенно выхватила из глубокого кармана грубого подрясника элегантный, в оправе из слоновой кости блокнот и тонким серебряным карандашиком сделала запись.

Затем, с той же грустной улыбкой, приличествующей смиренному пастырю, Шептицкий обратился к Грушевскому по-украински:

— Как видите… уважаемый профессор: продолжаю оставаться узником! — И добавил по-русски: — Свобода, провозглашенная русской революцией, не является еще свободой для сынов украинский нации даже в нашей столице, престольном Киеве. — Затем снова по-украински: — До свидания, дорогой друг, я телеграфирую вам о своем прибытии в Петроград и о дне моего повторного выезда в Черновцы. Слава Йсу! Благословен бог!

Он протянул руки, и святоши сразу же подхватили его под локти.

Поручики сделали “на месте кругом” и двинулись следом. Штабс-капитан пошел сзади, лениво передвигаясь по пушистым коврам, и шаги его рождали тот самый “малиновый звон”, ради которого гвардейцы заказывают себе шпоры из чистого серебра.

Грушевский выбежал из-за стола и ухватил штабс-капитана за рукав:

— Но я настаиваю… Я требую… Как вы осмелились…

Штабс-капитан Боголепов-Южин осторожно снял цепкие пальцы Грушевского, коротким движением отряхнул рукав и, подняв руку к козырьку, сказал:

— В армии приказы высшего командования не подлежат обсуждению. Но вам, лицу, занимающему столь высокий пост, — эти слова он подчеркнул, не скрывая иронии, — вам, господин председатель украинской Центральной рады, могу доложить: его высокопреосвященство, глава греко-католической церкви и митрополит отец Андрей, граф Шептицкий, является опасным крамольником — малороссийским сепаратистом-мазепинцем.

И уже покидая комнату, он бросил через плечо:

— И тешу себя надеждой, что так будет с каждым сепаратистом-мазепинцем, какой бы высокий пост он ни занимал! А лицам высокого положения будет еще хуже.

Кажется, при этом он сделал то движение пальцами поперек горла, какое обычно символизирует петлю, наброшенную палачом на шею осужденного.

Догнал остальных Боголепов-Южин уже на улице. Тут, у входа в Центральную раду, охраняемого четырьмя малолетними украинскими скаутами с желто-голубыми фестонами на левом плече, выстроились десятка два солдат комендантского патруля. Впереди и позади кареты митрополита гарцевали по четыре конных донских казака. В двух шагах от них стоял открытый автомобиль-ландо марки “рено”.

Поручик Драгомирецкий, как только митрополит прошел мимо шеренги солдат и приблизился к краю тротуара, широко распахнул дверцы автомобиля:

— Прошу, ваше… преосвященство!..

И сана митрополита он толком не знал, и язык у него заплетался. Жест, которым он приглашал митрополита, вышел похожим на церемонный поклон испанского гидальго. Широкий взмах рукой заставил его снова пьяно пошатнуться.

Александр Драгомирецкий, отпрыск добропорядочного печерского лекаря, чувствовал себя после фронта в тылу как у Христа за пазухой и жил в свое удовольствие.

Но митрополит Шептицкий не обратил внимание ни на пьяного офицера, ни на роскошный автомобиль; он прошел мимо машины и направился к карете, в которой приехал. Монахини бросились открывать ему дверцу и поднимать ногу на ступеньку.

А поручик Драгомирецкий, восстановив равновесие, добыл из кармана небольшую табакерку. Захватив щепотку белого порощка, он одним духом втянул половину этой щепотки в одну ноздрю, а вторую половину — в другую.

— Прошу, угощайтесь милорд! — предложил он штабс-капитану.

— Оставь, Алексашка! — сердито огрызнулся Боголепов-Южин.

Поручик Драгомирецкий протянул табакерку Петрову:

— Нюхни.

— Спасибо. Не употребляю.

— Нам больше останется! — Драгомирецкий спрятал табакерку в карман, снова покачнулся и едва не упал, зацепившись ногой за ногу.

Дверца кареты щелкнула, за стеклом показалось на миг лицо митрополита — недоброе, потемневшее от гнева. Он приподнял руку, будто для крестного знамения, чтобы благословить место, которое он покидал. Но не благословил: порывистым жестом он задернул штору на оконце кареты.

— Пшел! — крикнул штабс-капитан Боголепов-Южин. Карета духовного вельможи медленно двинулась. Казаки впереди и позади кареты также тронулись.

Штабс-капитан сел рядом с шофером, поручики — сзади, шофер включил мотор, и автомобиль последовал за каретой. Офицерам для особых поручений при командующем было приказано лично доставить крамольного митрополита-узника на вокзал, лично посадить его в поезд Киев — Петроград и покинуть вокзал после того, как поезд скроется из виду.

Когда авто дернуло на перемене скорости, поручик Драгомирецкий завалился навзничь. В толпе на тротуаре засмеялись. Это взбесило пьяного поручика. Выровнявшись, он погрозил кулаком и загорланил:

— Сепаратисты! Мазепинцы! Украйонцы!.. Ще не вмерла Украина, але вмерты мусыть! Скоро, братики-хохлы, вам обрежем всы!..

Толпа отпрянула, а поручик, остервенев, уже размахивал пистолетом, забыв вытащить его из кобуры.

— Алексашка, дурак! Оставь! — раздраженно прикрикнул на него Петров. — Что за идиотизм? Ведь это же черносотенство!

Но кокаин начал действовать, и поручик Драгомирецкий впадал в наркотический экстаз. Автомобиль катил к вокзалу, а доблестный сын доктора Драгомирецкого, родной брат активного деятеля украинской “Просвиты” студентки Марины Драгомирецкой, размахивал фуражкой, зажатой в одной руке, и пистолетом — в другой, и вопил, что было мочи:

— Ура! Вив! Гох! Банзай! Гоп мои гречаники! Малороссы! Мало росли, да чересчур выросли! Амба! К стенке! В расход!

Петров тщетно тянул его за полы френча. Боголепов-Южин флегматически бросил через плечо:

— Поручик Петров, дайте поручику Драгомирецкому в морду!

2

А профессор Грушевский смотрел в окно своего кабинета и всеми фибрами души испытывал ненависть к России.

— Ага! — Грушевский засовывал бороду чуть ли не в самое горло, словно хотел задушить какого-то беса, сидевшего где-то там, внутри. — Aгa! Вы скажете мне, что Украину угнетали деспоты, цари и императоры? Так нет же, вот вам ваша “революционная” Россия, в которой по главе “революционного” правительства стоят конституционные демократы!.. Довольно! С этой партией покончено. Профессор Грушевский был близок к ней, когда “кадеты” восставали против абсолютизма. Но теперь Грушевский возглавит партию эсеров. Что? Керенский тоже возглавляет партию эсеров? Но ведь Керенский возглавляет русских великодержавных эсеров, а Грушевский возглавит партию эсеров украинских, национально-сознательных… Чертов митрополит был-таки прав: русская великодержавная политика всегда разжигает националистические настроения среди украинцев, и это действительно на руку Центральной раде: национальной “элите” легче будет повести за собой народ…

Ах да, — народ!

А что такое, собственно говоря, народ? Социологический термин или только обиходное понятие?

В детстве маленькому Мише Грушевскому папа с мамой всегда толковали, что народ — это простолюдины: извозчики, дворники, горничные, ну и, понятное дело, мужики, из которых и берутся все эти горничные, извозчики, дворники. Грушевского, когда он был еще маленьким Мишей и приезжал летом в Китaeв под Киевом, даже тянуло к этим простым людям, мужичкам: от них вкусно пахло ржаным хлебом, который дома не подавали к столу, а от женщин — парным молоком, кроме того, они пели прекрасные, трогательные песни — о любви и горькой доле. С парного молока и песен, собственно, все и началось: гимназическое украинофильство, студенческое укpaинствo, профессорское украиноведение. Так и пошло: нация, освобождение нации, возрождение нации, в прошлом — казацкой, a теперь — крестьянской, которой, кстати сказать, весьма к лицу оказалось бы снова вырядиться в старинные живописные казацкие одежды. Ах да! В народе есть еще и рабочие. Те, которые работают у машин — на мельницах, на спиртовых и сахарных заводах. Но, простите, какие же это рабочие? Это те же крестьяне, из-за нищеты ушедшие на заработки, и мечтают они об одном: возвратиться домой, разжиться земелькой, сеять рожь и пасти коров. Есть, правда, еще рабочие на больших металлургических заводах, в шахтах, рудниках, — они изнывают от жары у всяких там домен, долбят кайлами уголь, ползают на животе, таща на себе санки с породой. Этих рабочих Грушевский видел на картинках — в разных специальных изданиях. Но, побойтесь же бога, разве это украинский народ? Доказано уже и другими солидными авторитетами, да и самим профессором истории Грушевским, что эти рабочие — пришельцы: кацапы, татары и всякий прочий сброд. Если и случится среди них выходец из украинского села, то непременно отступник: уже русская “косоворотка” сменила на нем родную вышитую сорочку, а на ногах у него “сапоги со скрипом”… Да еще возьмет в руки русскую гармошку, нахлещется русской водки и начинает болтать по-кацапски! И поют такие уже не думу о Морозенко, а песню о Стеньке Разине и танцуют не украинский гопак, а русский трепак! Перебежчики, ренегаты — “пролетариат без роду и племени, которому, кроме цепей, нечего терять”. Этих перерожденцев, этот плод коварной русификации, пускай забирают себе с дорогой душой русские великодержавники. Украинский крестьянин — это не бродяга-батрак, а тот, кто сидит на своей земле и крепко за нее держится. Он народит новое поколение, которому национальное украинское государство необходимо для того, чтобы защищать его собственность, расширять эту собственность, чтобы обогащать их — мужицкую нацию, нацию крепких, на собственной земле мужичков… Пусть себе немцы, французы, англичане как знают; пускай у них будет и “буржуазия” и “пролетариат”, но на Украине, в силу исторических обстоятельств, должна, быть только нация и никаких особых “классов”! Dixi[17]: украинского пролетариата нет…

Профессор Грушевский смотрел через окно на улицу и фыркал на русское великодержавничество — то сердито, то со злорадством: ведь великодержавная политика льет воду на мельницу милого его сердцу украинского национализма…

3

А в это время по улице как раз шел пролетариат… Тысячу дней длилась кровопролитная война. Десяткам миллионов людей дали в руки оружие и приказали убивать других людей. Миллионы были уже убиты — молодежь, надежда народов. Кровь оросила земли Европы от Балтийского до Черного моря, от Атлантического океана до океана Индийского, от Альп до Кавказского хребта. И кости миллионов уже сгнили. Но горе, несчастье, голод и нищета переполнили чашу страданий тех, кто еще жил на этих многострадальных землях. Мужчины убивали друг друга, матери и вдовы изнывали в тоске, сироты умирали от голода, молодожены не зарождали новую, молодую жизнь. Мрак смерти навис над тремя континентами. Солнце всходило и заходило в кровавом тумане. Людей уничтожали бомбами, пулями, ядовитыми газами, давили землей и топили в воде. Казалось, человечество сошло с ума и решило пожрать самое себя.

Нет, не человечество! Это было преступлением тех, кто искал господства над человечеством. Воевали правительства, а погибал народ.

И народы сказали: “Долой войну!”

И призыв к единению народов, через головы правителей, прокатился по всем странам, изнывающим в безумии кровавой резни…

В тысяча первый день войны возникли демонстрация протеста на улицах Лондона и Берлина, Праги и Будапешта, Рима и Стамбула, Софии и Бухареста.

Протестовали докеры Гавра и металлисты Шеффилда, шахтеры Рура и ткачихи Манчестера, шоферы Нанта и электрики Эдинбурга, металлисты Бирмингама и докеры Марселя.

В революционной России демонстранты с утра вышли на улицы Петрограда и Москвы, Тулы и Орехово-Зуева, Иваново-Вознесенска и Пензы, Саратова и Ростова-на-Дону, Новгорода и Ярославля.

Демонстранты несли плакаты:

“Отставку министру Милюкову! Долой министров-капиталистов! Конец войне!”

После обеда демонстранты двинулись и по улицам украинских городов. Шли Луганск, Юзовка, Бахмут, Кривой Рог, Екатеринослав, Харьков…

В Петрограде командующий Петроградским военным округом только что отдал приказ: войскам выступить против демонстрантов. И, взяв оружие, вышли против народа юнкера Михайловского артиллерийского училища.

Но тогда вышли и солдаты Финляндского полка, и матросы флотского экипажа, и 180-й пехотный полк, недавно укомплектованный на Черниговщине, на Украине.

Солдаты тоже имели при себе оружие, но несли и плакаты:

“Долой войну! Мир без аннексий и контрибуций!”

Мир! — это было главное, этого требовал народ. А там уже он распорядится собственной жизнью, распорядится так, как найдет нужным. Мир! Это и было началом будущего. Народ требовал мира сейчас, сегодня, немедленно! Светлое будущее должно наконец стать сегодняшней жизнью, навсегда избавляя народ от проклятого прошлого.

Под вечер вышли демонстранты и на улицы Киева.

Опускались сумерки, и демонстранты несли в руках факелы: палки с паклей, смоченной в керосине или мазуте и подожженной от газовых фонарей на окраинах. Они вспыхивали и мерцали, эти примитивные факелы, и все вокруг — стены домов, кроны деревьев, мостовая под ногами, — все вспыхивало и мерцало, и снова вспыхивало в багряных отблесках дрожащего огня. И в этом зареве белые свечи каштанов вдруг тоже покраснели, и живым огнем, тоже словно вспыхивая и мерцая, реяли красные знамена и транспаранты под зардевшимся каштановым цветением. На транспарантах было написано:

“Долой войну! Позор тому, кто поднимает оружие против нас”

И демонстранты пели:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут!..

Грушевский смотрел через широкое окно на улицу, и вдруг ему стало не по себе.

Там, за окном, перед его взором кипело и бурлило: проходили мерцающими тенями толпы людей, кричали и пели тысячи голосов, все сливалось в сплошной гомон, крик, вопль, и, озаряя все, вспыхивало, и пригасало, и снова вспыхивало красное зарево. Это казалось ему жутким. И какие-то страшные, не осознанные до конца образы словно бы возникали и снова пропадали перед внутренним взором Грушевского, а из глубины памяти появлялись какие-то, тоже еще не осмысленные ассоциации.

…Пахло дымом, нет — гарью, выли псы, нет — это поднимало рев стадо, ах, нет — это нарастал и нарастал шум многотысячной толпы. И эти белые соцветия каштанов, озаряемые красным пламенем, ведь это же снег, который вдруг заплывал кровавым туманом, как страшное предзнаменование, как дурной кошмар, как фантасмагория.

Но ведь это же было, было на самом деле! Было в январскую ночь 1905 года.

Пылали имения Залевской под Княжичами, Музичами и Горбовичами: пылало имение Терещенко под Шпитьками; горел Родзянко за Бучей, Брюховецкие в Белгородке, Юзефовичи у Севериновки, Хитрово в Боярке… Крестьяне требовали земли, а не получив ее, жгли имения…

А Михаил Сергеевич стоял тогда вот также у окна, укрывшись за портьерой, у себя в Китаеве, в доме над прудом (тогда большой каменный дом в Киеве не был еще построен), и сердце у него замирало, и душа уходила в пятки, и весь он дрожал с головы до ног, и думал, и прикидывал, и колебался, и терзался; сожгут или не сожгут? Собственно, и жечь-то было нечего. Разве он, Грушевский, — помещик, пан? И “имения”-то — всего каких-нибудь несколько десятин пропашных, как у заурядного хуторянина. Ну, еще фруктовый сад, ну, там огороды, теплицы, парники, клубничные плантации, загон для скота, комора с зерном… Вот, вот, каморра[18]! Настоящая итальянская каморpа, французские санкюлоты — на православную украинскую голову! Форменная банда какого-то Соловьева, соловья-разбойника, в Черниговских, за Десной, лесах!.. А могут поджечь и свои — китаевские, голосеевские, корчеватские, мышеловские… Вот именно, совсем как в мышеловке! Сожгли ведь такого же, как и он, хуторянина, с полсотнею десятин в Броварских лесах, вот тут, совсем близко, за Днепром, сожгли любезного друга Михаила Сергеевича, нeмца-yкpаинца, помещика Фогенполя… Так сожгут или не сожгут, — пронеси, господи?! Не сожгли, обошлось…

Тогда же сразу, с перепугу, и ликвидировал Михаил Сергеевич все, что у него было, оставив себе вместо дачи один только домик, и все деньги, много тысяч, как одну копеечку, вложил в строительств нового — третьего — большого, пятиэтажного дома в Киеве. В городе, знаете, безопаснее: полиция, жандармы, казаки, сам губернатор, — хотя и украинофоб, а все-таки, знаете, во главе порядка, на страже священных законов собственности и прочее…

Господи! Неужели снова? Неужели вернется лихая година девятьсот пятого года? Неужели теперь, после революции, когда уже и свобода провозглашена, когда зашла речь даже о национальном возрождении, вновь начнутся народные мятежи, поднимутся бунты, пойдет разбой? И — кто? Украинские крестьяне, которых он, авторитетнейший историк Украины, всю свою жизнь поднимал, как гегемона украинской нации!

Нет, нет! Это не они! Это — те самые перебежчики, ренегаты, пролетарии без роду и племени, которым, кроме цепей, нечего и терять!..

И никогда, никогда не простит профессор Михаил Сергеевич Грушевский писателю Михаилу Михайловичу Коцюбинскому, — пускай и выдающемуся, ничего не скажешь, пускай даже и украинскому, — не простит того, что он воспел в своем, пускай и талантливом, произведении “Fata morgana” вот этих разбойников-мужичков! Не простил и не простит. Когда Коцюбинского уже добивала чахотка и сердечная болезнь, не дал своего согласия председателя украинского “Общества взаимопомощи” профессор Грушевский на то чтобы выдать Коцюбинскому взаймы пятьсот рублей для поездки на лечение в Крым или в Италию. Чахотка и сердце — конечно, очень печально, — но пусть не воспевает анархические, разрушительные, аморальные наклонности развращенного мужичья — отнять землю у радетелей и разделить между голытьбой… От чахотки и сердечной болезни Михаил Михайлович и умер. Однако, как знать, может, и его безбожная “Fata morgana” — эта проповедь классовой борьбы в украинском народе — также способствовала тому, что мужичье все еще продолжало буйствовать и бесчинствовать… Ведь вот в Васильковке, в Юзефовке, в Григорьевке, в Бородянке…

…А в это время по Невскому проспекту в Петрограде маршировал 180-й пехотный полк, недавно укомплектованный на Украине, на Черниговщине, в местах, воспетых в “Fata morgana” Михаилом Коцюбинским, и нес знамена с надписями: “Долой войну!”, “Земля — крестьянам, фабрики — рабочим!”. А во главе полка шел член полкового солдатского комитета, сын Михаила Коцюбинского, Коцюбинский Юрий, член партии большевиков, активист Петроградской военной организации.

А в Киеве по Владимирской улице демонстранты тоже несли транспаранты: “Долой войну!”, “Земля — крестьянам, фабрики — рабочим!”. И сейчас в стихийной манифестации под этими транспарантами сошлись и пошли вместе все те, которые еще утром демонстрировали врозь. Шел хор матросов днепровской флотилии и пел “Шалійте, шалійте, скажені кати”. Шли железнодорожники и среди них Боженкo со знаменем “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”. Шли рабочие с Подола, Шулявки, Демиевки и Печерска. Печерскyю колонну возглавляли арсенальцы и среди них — Иванов и Фиалек — большевики; шли также Иван Брыль с Максимом Колибердой — беспартийные поборники социал-демократии. Шла и печерская рабочая “Просвита”, и запевалами в ней были молодые парни Данила Брыль, Харитон Киенко и Флегонт Босняцкий под руководством студентки Марины Драгомирецкой. А далее — рабочие и служащие Городского района — портные, пекари, ремесленники, конторщики, аптекари, продавцы… И они пели разные песни — русские, польские, еврейские, украинские.

Шел народ Украины.

На углу Бибиковского бульвара к демонстрации рабочих и служащих присоединилась колонна солдат без оружия, ее приветствовали мощным радостным “ура”. Киевский округ был прифронтовым, Киев был объявлен на осадном положении — выйти с оружием в руках военные части могли только на выполнение боевых операций. Но солдаты вышли не на бой; они требовали мира, и это не была какая-то одна часть, это были солдаты разных частей — отпускники, которым посчастливилось получить увольнительную до вечера. В колонне были пехотинцы, кавалеристы, артиллеристы, авиаторы, телеграфисты-искровики, понтонеры — солдаты всяческих родов войск. И они построились в одну колонну и подняли над шеренгой транспарант: “Мир без аннексий и контрибуций!”.

Демонстранты запели “Отречемся от старого мира”…

А Грушевский стоял у окна, оторопело смотрел на каштаны, которые вдруг зацвели красным цветом, жевал бороду и терзался ненавистью.

В кабинете свет не горел — встревоженная панна София — поторопилась погасить люстры. Грушевский стоял в темноте, и впотьмах борода его, когда он за нее хватался и комкал, сыпала искрами и потрескивала, как шерсть у кота, если гладить кота против шерсти.

“Глава” украинской нации лицезрел свою нацию.

Он был один, только за спиной его в немом молчании застыла верная секретарша, и лицо её было искажено злобой и страхом.

А народ шел, пел и требовал.

Загрузка...