Июль (перевод А.Островского)

СЕРЬЕЗНЫЙ РАЗГОВОР

1

ни сидели — трое против троих — и договориться им надо было во что бы то ни стало. Россию представляли: Керенский — военный министр Временного правительства, лидер партии русских эсеров, великоросс из Пензы; Терещенко — министр финансов и иностранных дел, лидер партии русских кадетов, украинец из-под Лохвицы; Церетели — министр внутренних дел, лидер русских меньшевиков, грузин из Кутаиси. Украину представляли Грушевский, Винниченко, Петлюра.

Ночь только начиналась — недавно пробило двенадцать, и в широко раскрытые окна щедро вливались вечерние ароматы киевских парков: одуряюще пахла маттиола, за сердце брали церковные благовония левкоев, белый табак дурманил сладко и снотворно.

В зале были пригашены огни: верхний свет — хрустальные люстры — выключен; тяжелые, старинной бронзы, под китайскими колпачками, настенные бра горели через одно; абажуры на высоких торшерах направляли яркий свет только на пол — на мозаичный, шестнадцати сортов дерева, паркет.

Сиреневый зал поражал пышностью и богатством.

Таких залов во дворце было двадцать два — всех цветов радуги и всех стилей — от ренессанса до модерна. Залы шли анфиладой — раскрытые двери позволяли видеть их все насквозь. Но сегодня двери были плотно закрыты.

Дворец принадлежал Терещенко. В Киеве Терещенко имел еще три дворца: интимный, музейный и деловой, а этот именовался “фамильным”. “Фамилия” Терещенко брала свое начало от старшины лохвицкого полка Терешка, только и имевшего за душой, что жупан да саблю; зато потомок его, нынешний министр Временного правительства, владел многими сахарными заводами на Украине и подавал сахар к чаю немцам, французам и англичанам. Говорили, что Терещенки могут купить всю Украину и еще останется на “сороковку”, чтоб распить магарыч.

Они сидели сейчас — трое и трое — главари, по сути дела, одного лагеря, однако конфликт между ними неожиданно зашел слишком далеко: Временное правительство не давало согласия на создание украинской армии, а Центральная рада самочинно ее формировала; Временное правительство категорически возражало против автономии Украины, а Центральная рада самовольно ее провозгласила.

Впрочем, Грушевский, Винниченко и Петлюра в этот момент были исполнены сознания своего превосходства — перевес безусловно был на их стороне. Наступление Керенского провалилось: шестьдесят тысяч погибло, двести пятьдесят тысяч солдат попало в плен.

— Нельзя ли закрыть окна? — попросил Церетели, — Беседа предстоит сугубо конфиденциальная.

Терещенко нажал грушку у торшера — бесшумно, на мягких лосевых подошвах вошел фрачный лакей с осанкой дипломата, закрыл окна, опустил тяжелые парчовые шторы и щелкнул выключателем. В тот же миг вверху чуть слышно загудело и по залу зашелестел ветерок; вентиляторы колыхнули абажуры торшеров. Но воздух был жаркий; и струи его напоминали дыхание сирокко.

Договориться с Временным правительством необходимо было и Центральной раде: в городе становилось неспокойно — возросли продовольственные трудности, по любому поводу вспыхивали забастовки.

Керенский сунул палец за взмокший воротничок.

— Товарищ Петлюра! — произнес Керенский и встал. — Украинизированных войск и Виннице, Жмеринке и Проскурове стоит пятьдесят тысяч. Их необходимо бросить на участок Збраж — Склат. Надо создать заслон против наступления австро-немцев! Этого требует генерал Корнилов, командующий армией прорыва, этого требует генерал Брусилов, главковерх. Этого требую, наконец, я — военный министр.

Петлюра тоже встал. Не потому, что для него — генерального секретаря по военным делам автономной Украины — военный министр всероссийского правительства был лицом начальствующим: автономия не была принята, и Керенский его полномочий вообще пока не признал; а тому же оба военных министра не имели никаких воинских чинов, будучи заурядными “земгусарами”. Петлюра встал, зная, что стоя выглядит импозантнее и что таким образом ему легче сохранять престиж.

Петлюра сунул большой палец правой руки за борт френча и с апломбом ответил:

— Господи министр! Украинское войско должно стоять на подступах к украинской столице. В настоящий момент первая его задача — охранять страну от орды бегущих с фронта разгромленных армий.

Это был вызов.

Керенский тоже сунул руку за борт френча.

Они стояли друг против друга — оба сухопарые, оба слегка сутулые, оба совершенно одинаково одетые, точно пара близнецов у небогатых родителей: желтые краги, широченные бриджи, белые воротнички и красные галстуки. Только один — Керенский — был рыжеват и стрижен ежиком, второй — Петлюра — рус и причесан на пробор. Но поза обоих — правая рука за бортом френча, голова гордо откинута назад — как бы стирала это небольшое различие во внешности. Сейчас они были похожи как две капли воды.

— Вы проповедуете раскол перед лицом государственной опасности! — прошипел Керенский. — Это преступление против свободы и революции!

— Это — гарантия существования Центральной рады, то есть я хотел сказать: защита интересов нации! — прошипел и Петлюра.

— Господа! — прервал их стонущий голос Грушевского. — Я заклинаю вас! Трое суток мы пререкаемся, ни спим, не пьем, не едим! Нам надо наконец договорится! Ведь возможен же компромисс…

Хозяин, Терещенко, поправил пенсне, провел ладонью по чисто выбритым щекам, и Грушевский так и кинулся к нему в надежде услышать слова, которые разрядят напряженную атмосферу. Но элегантный хозяин только бросил лакею:

— Содовую, лед, лимоны, коньяк!

Украинскому сахарному магнату Терещенко весь этот конфликт между Временным правительством и Центральной радой был просто непонятен. Он считал — и так оно, собственно, и было, — что у Временного правительства и у Центральной рады интересы абсолютно одни: надо создать республику — такую, как, скажем, во Франции или, на худой конец, в Соединенных Штатах Америки. Где еще, как не во Франции или Соединенных Штатах Америки, такой простор для инициативы и такие возможности для триумфального шествия капитала?.. Что же касается личных интересов господина Терещенко, то все они сосредоточивались на родной Украине, в украинской промышленности: кто же, как не он — элита украинский буржуазии? Он искренне считал, что свою “Историю Украины” профессор Грушевский написал если не о нем самом и его роде, то для него и для его рода. Поэтому к Грушевскому он всегда относился с глубоким уважением. И все эти свары между Центральной радой и Временным правительством были ему неприятны, как всегда неприятны нелады в семье и раздоры среди родных.

А вообще Терещенко пребывал сейчас в отличном настроении. За три дня, прошедшие в непрерывных и пока безрезультатных переговорах, он — один из всех — успел-таки обстряпать важное дельце. Он созвал киевских финансистов и промышленников и, пользуясь своим непререкаемым авторитетом не столько министра, сколько самого богатого человека на Украине, добился решения: на требования повысить заработную плату, на введение явочным порядком восьмичасового рабочего дня, на попытки осуществить рабочий контроль над предприятиями — отмечать локаутом!.. Локаут объявили уже Демиевский рафинадный завод, заводы Орловского, Лева и Черноярова, обмундировочные мастерские Шульмана. За ними пойдут и другие — покрупнее…

Вместо Терещенко заговорил Церетели:

— Товарищ Винниченко, как коллега по партии обращаюсь к вам…

Винниченко пожал плечами:

— Петлюра тоже социал-демократ…

— Но ведь вы, господин Винниченко, — чуть не крикнул Керенский, — глава правительства, премьер-министр.

Винниченко встал и картинно поклонился:

— Благодарю. Эта мы услышали впервые. Итак, правительство наше признано и автономия Украины принята?

Сказав это, Винниченко с достоинством сел. Он был доволен собой. Пожалуй, не так уж плохо начинал он карьеру главы правительства, то есть первого дипломата.

2

Впрочем, дипломатическая карьера Винниченко началась несколько раньше и тоже, как он считал, неплохо.

Дипломатическая миссия, с которой посылал его Грушевский к Временному правительству, потерпели неудачу: Керенский сказал “нет!” — и автономию Украины пришлось провозгласить самочинно. Тогда на следующий день после обнародования “универсала” Винниченко, будучи уже главою правительства, отправил новую дипломатическую миссию, но не к Временному правительству, а к… мистеру Рутту, главе дипломатической миссии Соединенных Штатов Америки в Петрограде.

Бывший государственный секретарь США, сенатор Рутт, как только США вступили в войну, прибыл в революционную Россию для помощи послу США Фрэнсису и с двумя специальными заданиями. Во-первых, он привез из американских банков авизо на заем в сто миллионов долларов — в счет пяти миллиардов обещанных России правительством США под аренду железных дорог на Украине и в Сибири. Во-вторых, он должен был добиться, чтоб Россия — в благодарность за “помощь” — немедленно возобновила военные действия на фронтах…

Винниченко дал своей миссии даже два задания. Во-первых, узнать у мистера Рутта, нет ли наконец ответа от президента Вильсона на обращение, направленное ему еще в марте “Товариществом украинских прогрессистов”? Во-вторых, прощупать, не удастся ли из упомянутых ста миллионом урвать малую толику и для Центральной рады?

Миссию Генерального секретариата приняли: сам сенатор Рутт, генерал Хью Скотт, адмирал Джемс Глекнон и полковник Риггс, военный атташе США в Петрограде.

Приём был самый любезный. Пили сода-виски, курили настоящие сигары — два доллара за штуку. Американцы оказались компанейскими ребятами и охотно поделились своими планами на ближайшее будущее. Сенатор Рутт, обремененный дипломатическими обязанностями должен был остаться и Петрограде. Генерал Скотт, движимый туристским любопытством, собирался посетить Москву, чтоб осмотреть ее “сорок сороков”, а заодно проинспектировать московские военные заводы. Адмирала Глекнона влекла, понятно, морская стихия, и он намеревался осуществить небольшой вояж к берегам Черного моря. Узнав, что Одесса находится на Украине, любознательный адмирал полюбопытствовал — хороши ли одесские девицы, высока ли марка шустовского коньяка и какой цифрой выражается тоннаж Черноморского флота — военного в Севастополе и торгового в Одессе? Он горячо пообещал на обратном пути с прогулки по Черноморскому побережью непременно завернуть а Киев, чтобы осмотреть знаменитые фрески Софийского собора, лаврские пещеры со святыми мощами и украинизированные полки Центральной рады, хоть они и сухопутные. Против того, чтобы немедленно украинизировать весь Черноморский флот, обходительный адмирал Глекнон не имел никаких возражений… Полковник Риггс, в свою очередь, информировал, что с изучения прибалтийских земель, которому он посвятил годы войны он, с недавних пор, как раз переключился на тщательное ознакомление с историей и территорией Украины, так как вот-вот ожидает перевода на решающий, Юго-Западный фронт. Риггс ничуть не возражал против того, чтобы этот фронт вообще переименовать в “Украинский”, ежели он проходит по украинской территории и ежели это имеет значение для истории Украины Он тоже пообещал посетить Киев, а быть может, даже и поселиться в нем.

Что касается петиции президенту Вильсону, то украинских дипломатов заверили, что президент не замедлит с ответом и, вне всякого сомнения, поддержит скромные притязания возрождающейся нации. О займе же сказали так: из запроектированных пяти миллиардов на Украину, разумеется, придется известная часть, однако из авизованных ста миллионов, к сожалению, ни цента урвать не удастся, ибо все эти денежки переданы Керенскому на генеральное наступлении по всему фронту.

— Воюйте! Воюйте! — сказал в заключение беседы сенатор, — В этом ваш лучший бизнес! Независимость Украины будет дивидендом вашего участия в войне. Пожалуйста, национализируйте, украинизируйте, даже и социализируйте армию на ваших фронтах — только бы она поднялась из окопов и пошла в наступление! Тогда протекторат, то есть, я хотел сказать, покровительство США полностью вам гарантировано. Будете здоровы, мистеры самостийники! Гуд бай!..

И вот сорок украинизированных батальонов Центральной рады брошены в армию прорыва. Правда, ни один не вернулся с победой: часть погибла, остальные оказались в плену. Но гибель, плен — это же совершенно закономерно во время войны!.. Во всяком случае, президенту Вильсону теперь известно: Центральная рада жизнью своих воинов оплачивает желанную самостийность!..

— Ну как, Михайло Сергеевич? — шепнул Винниченко Грушевскому, усаживаясь после стычки с Керенским. — Здорово и его, сукиного сына, подсек, а?

Грушевский застонал.

— Вы — монстр, Владимир Кириллович! Ваша грубая выходка может только все испортить

3

Грушевский не разделял самонадеянности своего заместители. При всей антипатии к России и горячем желании скорейшего отделении Украины профессор не считал момент подходящим для разрыва с Временным правительством.

Во-первых, в вопросах земли и промышленности это правительство не склонно к максималистским крайностям.

Во-вторых, автономии Украины и удовлетворения всех национальных признаний украинского народа требовали и изуверы-большевики. Настаивать на немедленном оформлении украинкой государственности означало бы — фактически — лить воду на мельницу петроградских большевиков в их борьбе против Временного правительства!

Нет, нет! Нельзя сейчас рвать с благонамеренным, осмотрительным Временным правительством! Временное правительство в настоящий момент мобилизует против большевистской агрессии все благомыслящие силы. Да и в составе правительства все больший вес приобретают украинские элементы.

Вот — пан Терещенко, лицо высокочтимое в украинской финансово-экономической жизни: сахар, белое золото Украины, это вам не грушка-дуля! А какой он любитель родной старины: в музейном дворце на углу Тимофеевской он собрал более тысячи полотен Левицкого, Боровиковского, Шевченко, Жемчужникова, Штернберга, Репина, Федотова и Врубеля. Даже собрание картин во дворце Ханенко в сравнении о этим — ничто!..

Правда, признать украинскую автономию и украинскую армию Временное правительство сейчас не желает. Но разве они категорически отказывают в признании? Ничего подобного! Только предлагают подождать до Учредительного собрания. Что же в этом, скажите на милость, плохого? Ведь каждому дураку ясно, что Учредительное собрание, где большевики будут в явном меньшестве, никогда не одобрит раздачи земли без выкупа или национализации промышленности.

Михаил Сергеевич всей душой за Учредительное собрание! И, будьте уверены, Центральная рада уж постарается, чтобы украинское Учредительное собрание одобрило не куцую автономию, а полную самостийность Украины!

Пускай уж украинизированные части идут на фронт. Ну хоть не все пятьдесят тысяч, а, скажем, двадцать пять, тридцать — можно же поторговаться…

То, что едва ли не тридцать украинизированных батальонов попало в плен, мало тревожило господина Грушевского. Напротив если хотите, это даже радовало его. Ведь с митрополитом Шептицким договорено точно: всех пленных украинцев австрийцы и немцы собирают отныне в специальных лагерях и из них формируется украинская национальная армия: “синежупапники” — в Германии и “серожупанники” — а Австрии.

Это будет со временем недурной аргумент в переговорах с тем же Временным правительством. С провалом наступления “соборная” Украина, выходит, не теряла армии, a как раз приобретала ее.

Митрополит все же сумел проехать к себе в Галицию и сейчас, когда австро-германские армии хлынули в прорыв, оказался по ту сторону фронта — под эгидой Габсбургов и Гогенцоллернов: обещание он выполнит, может быть спокойны…

И Грушевский, считая, что наступил момент решительного вмешательства, обратился непосредственно к хозяину дома:

— Глубокоуважаемый Михаил Иванович! Мы с вами — люди одной крови, оба киевские аборигены. Если экстремисты в наших правительствах, — он повел глазами на Петлюру и Винниченко, на Керенского и Церетели, — не могут сойти со своих платформ, то мы с вами, я верю, найдем почву для соглашения…

В это время лакей с осанкой дипломата вкатил столик с напитками. Хозяин окинул взглядом поданное:

— Простите, высокочтимый профессор, я внимательно вас выслушал, и сейчас мы с вами отведаем моей запеканки и моего спотыкача. Вот это, скажу я вам, платформа так платформа! Ни один запорожец не одолел, бы и кварты! А мы — с лимончиком и сифончиком: после трехдневных споров это будет симпомпончик!

Он захохотал.

Тогда Петлюра положил на стол бумагу:

— Вот, господа. Это — последняя редакция-минимум наших требований. Если Временное правительство согласно удовлетворить их, я немедленно отдаю приказ, и через полчаса пятьдесят тысяч украинских воинов выступят, чтоб своей геройской грудью встретите шваба!..

Он снова сунул палец за борт френча и остался стоять, чувствуя себя в этой позе уверенно и неуязвимо — выше всех.

4

Петлюра был доволен. Осуществлялась мечта всей его жизни: он решает дела государственной важности, перед ним заискивают большие люди, от него зависит — “быть или не быть”! Он — генерал.

Что же касается поражения на фронте, то на это у Петлюры был свой оригинальный взгляд, обнаруживавший в нем недостатки стратега. Он полагал, что нынешнее поражение на фронте по существу является победой. Наступление Керенского здесь, на востоке, оттянуло на себя немецкие силы с Западного фронта, и США, которые только что начали на западе свое первое наступление с еще не обстрелянной в боях армией, смогут легко добиться победы. Следовательно, роль батальонов Центральной рады, гнавших в наступление целые полки, победителями не должна быть забыта. Пятьдесят тысяч, остающиеся под началом Центральной рады, конечно, тоже надо бросить в бой, чтоб под желто-голубым знаменем довести войну до победного конца. Но согласиться на это сразу было бы недипломатично, так как снизило бы его, Петлюры, престиж. Ведь неизвестно, подвернется ли еще потом столь подходящий случай обеспечить свои интересы?

На бумаге рукой Петлюры были начертаны четыре пункта:

1. Немедленное издание приказа об украинизации всех гарнизонов находящихся на Украине.

2. Замена всего военно-административного начальствующего состава на Украине украинцами.

3. Передислокация на украинские фронты с других фронтов всех украинизированных частей.

4. Признание автономии Украины”.

Керенский взял бумагу. Вчера австро-германцы заняли Зборов, сегодня вечером пал Тарнополь… Керенский был загнан в угол.

Голос его дрожал, когда он произнес:

— Я согласен… поставить эти вопросы… на обсуждение Временного правительства.

Грушевский радостно всплеснул руками:

— Вот видите, господа! Видите! Значит, согласны, согласны!..

— Я не согласен! — высокомерно ответил Петлюра. — В такой редакции не пройдет, господин министр! Вы поставите “на обсуждение”, пятьдесят тысяч моих казаков сложат головы, а Временное правительство после этого отклонит наши требования! — Он взял бумагу и стал засовывать ее обратно в карман. — Как хотите, господин министр! Пока вы будете обсуждать вопрос, австро-германцы могут дойти и до Киева… Решайте сразу: или — или!

— Я готов гарантировать! — крикнул Керенский. Он торопился, пока бумага не исчезла, в кармане у Петлюры. — Но необходимы кое-какие уточнения. Процедура потребует времени, а дорога каждая минута! Прежде, всего — приказ, поиска выступают, а, мы тем временем обсуждаем здесь все детали. Вы со мной согласны? — Он обратился к Терещенко и Церетели, впервые поинтересовавшись чьим-то мнением, кроме своего.

— Я согласен! — поспешил Грушевский. — А вы, Владимир Кириллович?

Винниченко пожал плечами.

— Я возражать не буду, если богдановцы и полуботьковцы остаются здесь и каждый из этих полков немедленно разворачивается в дивизию.

— Но ведь это уже уточнения! — заметил Церетели. — Александр Федорович ясно сказал…

— Я не согласен! — снопа заявил Петлюра и даже притопнул ногой. — Или — или, а тогда — приказ!

Керенский вздохнул с облегчением: украинский лагерь раскололся — один за, один против, один воздерживается.

В этот момент в комнату влетел пшютоватый недоросль лет пятнадцати, в визитке, с белой розой в петлице. Это был Терещенко-сын, он выполнял при отце функции личного секретаря.

— Господа! Неприятные известия! В Киеве восстание!

— Что?

Все поднялись с мест, а Петлюра сел. Только Терещенко-отец продолжал спокойно разливать спотыкач в бокалы. Он наливал до половины — долить содовой сможет каждый по своему вкусу.

— Какое восстание? Что за восстание? — засуетился Грушевский, и глаза его испуганно забегали.

— Что ты городишь! — спокойно одернул сына Терещенко-отец. — Ты что, опять на взводе?

Терещенко-сын передернул плечом:

— Солдаты какие-то на хуторе Грушки…

— Машину мне! — крикнул Керенский.

— Успокойтесь, Александр Федорович! — проворковал Терещенко-отец. — Зачем машину? Куда вы ночью? Надо выяснить…

— Поручик Нольденко! — заметался Грушевский. — Где барон Нольденко? Панна София!

Двери в соседний зал открылись, и на пороге показалась София Галчко. Она дежурила за дверью, готовая к услугам. Одета она была как обычно, только теперь на воротнике поблескивали звездочки, а рядом с ними еще и золотые трезубцы: со дня учреждения генерального секретариата военных дел Софии Галчко был возвращен воинский чин хорунжего, присвоенный ей в австрийском легионе “украинских сечевых стрельцов”.

Панна Галчко доложила:

— Пршу пана презеса: поручик Нольденко у аппарата. Через минутку будет точная информация. То правда; на Сырцe случился какой-то беспорядок.

— Оберучева! — приказал Керенский. — Командующего лично к аппарату! — Терещенко-сын вихляющей походкой отправился выполнять приказ. — Где мой адъютант?

Лихой корнет появился в дверях и вытянулся у порога.

И из-за спины Галчко появился еще офицер — во френче без погон, с золотыми трезубцами на воротнике. Это был начальник разведки и контрразведки при Генеральном секретариате поручик Нольде, то бишь нынче — сотник барон Нольденко. Он отрапортовал:

— Бунт произошел в полку имени гетмана Полуботько на хуторе Грушки. Причины бунта и цель его пока неизвестны.

Впрочем, о причинах можно было догадаться. Первый батальон полка, отказавшись ехать на фронт, вернулся в казармы — уговорить его так и не удалось. Очевидно, остальные два батальона, получив в свою очередь приказ выступить на фронт, предпочли начать активные боевые действия, не находи за пределы Киева. А цель? Какая же могла быть цель? Раз полк, пребывающий на территории, подвластной Центральной раде, отказался выполнить приказ Центральной рады, то — сомнений не было — восстать он мог только… против Центральной рады.

Сообщение поразило Грушевского в самое сердце. Украинские воины восстали против украинской власти — как он запишет это на скрижалях истории Украины?.. Кроме того, все киевские Грушевские происходили с хутора Грушки. Это можно было счесть символом, и притом — символом весьма неприятным…

Тем временам военные стали принимать меры.

Ближайшим телефоном, тут же на втором этаже, завладел Петлюра. Он позвонил в Бендерские казармы, в штаб полка имени Богдана Хмельницкого: к оружию! Вывести полк, преградить путь повстанцам, ликвидировать эксцесс в зародыше!

К телефону на первом этаже поспешил Керенский: пускай Оберучев выведет четыре школы прапорщиков, три юнкерских училища, желтых кирасиров! Разоружить, ликвидировать в зародыше!

Грушевский побежал за Керенским, Церетели — за Петлюрой. В каждой паре — представители противных лагерей, однако — члены одной партии.

Церетели уговаривал Петлюру:

— Товарищ! Как коллега по партии умоляю вас — не делайте этого! Ваши богдановцы могут присоединиться к полуботьковцам, и тогда вспыхнет общее восстание? Пускай лучше действуют русские части Оберучева!..

Грушевский уговаривал Керенского:

— Александр Федорович! Ради бога! Послушайтесь партийного единомышленника! Если полуботькоцев станут усмирять русские солдаты, другие украинские части поддержат их, и произойдёт всеобщее восстание. Пускай уж лучше Петлюра посылает против украинских бунтовщиков наши украинские части.

5

В сиреневом зале оставались только Терещенко-отец и Винниченко.

— Прошу вас, отведайте, добродий Винниченко! — потчевал гостеприимный хозяин, отпивая добрый глоток из своего бокала. — До чего ж смаковита! Все жилочки задрожали. Кель аром, мон дьё! — Терещенко имел привычку пересыпать свою речь французскими и английскими словечками, а также украинскими вульгаризмами. Прононс у него был как у истого парижанина: половину жизни украинский миллионер Терещенко проводил в Париже, вторую — в Лондоне. — Ну как? Разбирает?

Винниченко тоже сделал глоток. Это было совершенно необходимо, чтоб восстановить душенное равновесие. Обстановка действительно тревожила, и к тому же Владимир Кириллович чувствовал себя неловко наедине с господином Терещенко, как и всегда с людьми, стоящими на более высокой социальной ступени. Все-таки это был первый на всю Украину миллионер! Глядя на Терещенко, одетого как лондонский денди, Винниченко, хотя и сам красовался в смокинге от лучшего петербургского портного, испытывал такое чувство, будто под мышками у него дырки, а брюки обтрепались и метут пол бахромой. Он пробормотал нечто невнятное в ответ радушному хозяину.

Терещенко между тем продолжал болтать; живительная влага собственного изготовлении всегда делали его разговорчивым.

— И до чего же все эти военные склонны праздновать труса! Ну зашумела там солдатня! Подумаешь! Разве нам впервой? Мон дьё! Надо только выяснить, чего они добиваются. А тогда сразу их ошарашить: мы, мол, добиваемся для вас еще большего! И разойдутся тихонечко по домам! Вуаля, сэ ту! Масса, толпа, чернь! Скажем, требуют земли от помещиков, а тут им: мы добиваемся для вас еще и монастырских и церковных угодий! — Терещенко давно недолюбливал монахов и попов: церковные владыки не хотели сеять свеклу для его сахарных заводов. — Или, скажем, домогаются Украины от Дона до Сана, а мы им: берите себе хотя бы и от Дуная по самый Кавказ! Э сэтэра…

Винниченко удивленно поднял брови.

— Отчего вы удивляетесь, господин Винниченко? Эн ку дипломатик[37]. Только бы дотянуть до Учредительного собрания. А обещать тем временем можно полмира, целый мир, хотя бы и полтора мира.

— Судьбу Украины, — сдержанно отвечал Винниченко, — должно решить украинское Учредительное собрание, а не…

— Вот, вот, — согласился Терещенко, — Тре бьен! Я на Украине где хотите скажу: на что нам кацапское Учредительное собрание? Нам, щирым украинцам, подавай наше ненько-украинское Учредительное собрание! И каждому малороссу будет приятно. Политика, пан добродий, дело тонкое! Эй, барышня! — вдруг крикнул он. — Как вас там? Пани австриячка! Вэнэ-а-иси! Идите-ка сюда!

Панна Галчко открыла дверь и остановилась на пороге.

— Прошу пана министра? Пан министр не меня зовет?

— Вас, барышня, а ву! Пройдите вниз, садитесь в мой кабриолет и ветром слетайте на Брест-Литовское шоссе — навстречу этим скандалистам. Разузнайте толком, чего им, собственно надо!

Галчко вопросительно посмотрела на Винниченко.

— Да вы не мнитесь, — подбодрил ее Терещенко. — Вам ничего дурного не сделаю. О контрер![38] Вы же по-украински здорово чешете. Расспросите, что и как, и сразу — назад. Вот и узнаем из первых рук, какая у них “платформа”. А все эти разведки и контрразведки, штабы и контрштабы как начнут рапортовать — только голову заморочат!.. Можете им что-нибудь и пообещать: спросят рубль — давайте два, потребуют трояк — платите пятерку. Скажите, что вы — парламентер, только бы выиграть время. — Терещенко налил себе еще бокал и подмигнул Винниченко. — А тут подоспеют Петлюровы казаки или юнкера Керенского и намылят им холку. Отправляйтесь, не мешкайте!

Галчко снова вопросительно взглянула на Винниченко.

— Что ж, господин министр прав. Поезжайте, панна София.

— Слушаюсь, пан субпрезес!

Терещенко посмотрел ей вслед.

— Пикантная галичаночка, — прищелкнул он языком. — Вы как, господин Винниченко, не… того? А? Презес, субпрезес — ей-богу, стит!

Винниченко покраснел.

— Пейте, пожалуйста, мсье субпрезес. — Терещенко плеснул в опорожненный бокал Винниченко запеканки, собственноручно долил из сифона сельтерской. — Смотрел я, господин Винниченко, вашу пьесу “Черная пантера” в Москве, в театре Корша, по пути сюда. Славная штучка! Не хуже, чем у Островского… Чертовски здорово! Пароль д’онёр! Как это он ей говорит! А? А она ему?..

Вернулись Петлюра с Церетели и Керенский с Грушевским. Адъютант Керенского и барон Нольде остались у телефонов. Все были взволнованы,

Дело обстояло серьезно. В Полуботьковском полку произошел настоящий мятеж: полк действительно поднял восстание — с явным намерением захватить власть в городе.

С оружием в руках все три батальона полуботьковцев вышли из Сырецких и Грушковских лагерей и заняли 5-й авиапарк под Святошином. Одни батальон сел на машины и помчался на Печерск, остальные два цепями подступают к западным окраинам города. Богдановцы, по приказу Петлюры, уже выступили полуботьковцам навстречу. Юнкера, по приказу Керенского, тоже построились у своих школ, чтобы быть готовыми для решительных действий.

Керенский мерил зал взад-вперед, шагая по диагонали. Петлюра остановился посередине. Остальные сели.

— Господа! — окликнул радушный хозяин. — Выпейте по рюмочке для подкрепления. Право же, не из-за чего нервничать. Я думаю, пока там ликвидируют эту ерунду, мы можем преспокойно довести нашу беседу до конца.

Керенский вдруг остановился посреди комнаты перед Петлюрой. Лицо его было гневно и решительно.

— Я не согласен! — почти крикнул он. — Я отклоняю!

— Одну рюмочку! — настойчиво потчевал гостеприимный хозяин.

— Я не согласен! — уже и в самом деле крикнул Керенский. — Я отклоняю все ваши требования, все четыре пункта!

6

Керенскому все было ясно. Восстание, конечно, вещь неприятная при любых обстоятельствах, тем паче перед лицом прорыва на фронте. Но если против Центральной рады восстают ее собственные полки, то грош цена всем ее требованиям — только дурак может их принять. Перевес теперь был, безусловно, на стороне Временного правительства.

Грушевский и Церетели воскликнули почти в один голос:

— Но, Александр Федорович! Вы же дали согласие! Полчаса назад…

Корейский пропустил это справедливое замечание мимо ушей.

— Я могу лишь подтвердить прежний ответ Временного правительства на все ваши наглые домогательства! — Керенский брызгал слюной. — Провозглашение автономии Украины — акт незаконный! Создание Генерального секретариата — бесстыдная фикция! Украинизации армии — преступный произвол! Все это самоуправство должно быть немедленно ликвидировано. Решать будет Учредительное собрание!

— Всероссийское Учредительное собрание! — вставил Терещенко. — И никаких сепаратизмов! Говорю это вам точно, а я — сам малоросс.

Петлюра уныло ответил:

— Последний, четвертый, пункт — об автономии — мы можем временно снять.

— Разумеется! — сразу поддержал Грушевский, — Мы согласны, чтобы вопрос об автономии встал только в Учредительном собрании…

— Мы можем, — пробормотал Петлюра, — ни настаивать и на пункте третьем — о передислокации с других фронтон…

— Фикция! — завопил Керенский. — Афера! Спекуляция на метрических записях в церковным книгах!

Он вдруг откинул голову, сунул руку за борт и поднялся на носки — такую позу он всегда принимал, когда произносил речи.

И действительно Керенский произнес речь:

— Всей силой власти, которой я обладаю как военный министр, я заставлю вас покориться воле демократии и моим распоряжениям! Я не даю согласии даже на обсуждение ваших наглых требований: все они — проявление сепаратизма в той или иной форме! Я все сказал!

— Мы можем… пока… — покорно прошептал Петлюра, — снять и пункт второй: замену командного состава украинцами…

— Я все сказал! — взвизгнул Керенский.

— Но ведь, — отважился заметить Петлюра, — пункт первый можно бы принять: в пункту первом только констатируется фактическое положение. Украинизация армии происходит сама собой стихийно. С этим вам ничего не поделать.

— Запрещаю! — снова взвизгнул Керенский. — И приказываю: прекратить это непотребство!

Винниченко ехидно отозвался из своего угла — после двух бокалов спотыкача с сельтерской он набрался смелости:

— А как же быть, Александр Федорович, с пятьюдесятью тысячами в Виннице, Жмеринке и Проскурове? Ведь они ваши приказы выполнить отказались. Кого же вы собираетесь бросить на участок Збараж — Скалат?

Керенский молчал, кусая губы. Замечание были уместно.

На помощь Керенскому поспешил Терещенко.

— Ваши полуботьковцы уже продемонстрировали свою верность Центральной раде. Кто поручится, что и эти пятьдесят тысяч…

На пороге появился сотник Нольде.

— Последние известия. Разрешите доложить?

Известия были неутешительны. Полуботьковцы вошли в город. Богдановцы встретили два пеших батальона в пути, но вступать в столкновение со своими не решились. Первый батальон на машинах прорвался к 3-му авиапарку. Действовали ли они там силой, или сумели с авиапарком договориться — неизвестно, но и в 3 м авиапарке они захватили автомашины и погрузили на них изрядный огнеприпас — патроны и гранаты. Пешие полуботьковцы приближались теперь к Политехническому институту, разгромив по дороге шулявское отделение милиции.

— Чего же им надо? — простонал Грушевский.

Сотник Нольде рапортовал:

— По сведениям, которые получил штаб богдановцев по своей линии связи, полуботьковцы домогаются немедленного и полного удовлетворения Временным правительством всех требований Центральной рады: автономии Украины и украинской армии. Поэтому богдановцы и не пожелали чинить полуботьковцам препятствий…

— Что вы сказали? Повторите, что вы сказали!

Барон Нольде повторил. Он и сам был удивлен до крайности. Не далее как полчаса назад он уже подумывал, не сорвать ли ему трезубцы и не прицепить ли на место погоны? А тут выходит, что восстание совсем не против Центральной рады, а, напротив, за Центральную раду, против Временного правительства. Миф, блеф, фантасмагории!

— Это большевистская афера! — вышел из себя Керенский. — Трети авиапарк — большевики! Я давно требовал, чтоб механиков послали на фронт! — Он забегал по залу. — А там, рядом с ними, еще и “Арсенал”, который отказался принять комиссара от Временного правительства! Между ними сговор! Я давно приказывал ликвидировать “Арсенал”! Почему вы до сих пор не ликвидировали “Арсенал”?

Перепуганный Церетели промямлил:

— Я отдал приказ не финансировать “Арсенал” для оплаты рабочих. Они второй месяц ничего не получают…

Керенский взбесился:

— Еще хуже: они присоединятся к повстанцам!.. Поручик!

Барон Нольде вытянулся перед ним.

— Не вы! — отмахнулся Керенский. — Мой поручик!.. Звоните Оберучеву: печерской школе прапорщиков окружить “Арсенал”!

Адъютант исчез.

Керенский закружил по залу как белка в колесе, Терещенко сидел мрачный. У Церетели путались мысли.

Грушевский, Винниченко и Петлюра перешептывались на диване в углу. Дело опять оборачивалось в их пользу. Никто и надеяться не мог на такую приверженность полуботьковцев к Центральной раде, безуспешно пытавшейся отправить их на фронт. Очевидно, это было трогательное стихийное проявление национального самосознания: очередные странички новейшей истории Украины будут написаны во славу нации. Сердце Грушевского ликовало.

7

Петлюра поднялся и выступил вперед. Бумага с пунктами требований снова появилась и его руке. Он заговорил, и в голосе его звучали сердечность и великодушие:

— Вашу жизнь, господа министры, мы берем под спою защиту. Я гарантирую! Но, чтобы избежать дальнейшего развертывания неприятных событий, лучше всего немедля уведомить восставших, что требования Центральной рады приняты. — Он положил бумагу на столик, отодвинув бокалы с запеканкой. — Господин Керенский! Я полагаю, что дорога каждая минута.

Керенский, загнанный в угол, — он и в самом деле стоял в углу, ероша ежик на голове, — со злостью ответил:

— Вы же сими только что сказали, что украинизация армии идет самочинно и ни мы, ни вы не в силах остановить этот стихийный процесс…

— Верно! — подтвердил Петлюра. — Таким образом, пункт первый не вызывает возражений. Пункт второй является только логическим выводом из первого. Значит, против украинизации командного состава вы тоже не возражаете?

Керенский передернул плечами. В комнате стояла тишина. Слышно было, как на улице перед подъездом приглушенно урчит включенный мотор машины Керенского.

Петлюра учтиво улыбнулся.

— Неужто же, господин министр, вы будете возражать против такой мелочи — кстати, также логически вытекающей из предыдущего пункта, — как передислокация украинизированных частей с других фронтов на Украину? Это — пункт третий. — Петлюра ласково, как уговаривают капризного ребенка, прибавил: — Все равно для ликвидации немецкого прорыва на Юго-Западном, украинском, фронте вам придется перебрасывать части с других фронтов, к мне известно, что вы уже заготовили соответствующий приказ главковерху Брусилову…

— Брусилов уже не главковерх. Верховным будет Корнилов! — взвизгнул Керенский.

— …Корнилову! — согласился Петлюра. — И ничего плохого не будет, если перебросить именно украинизированные части.

Керенский пожал плечами. Он прислушивался к гудению мотора на улице перед подъездом.

— Я могу… дать на это… согласие… — прохрипел он и сразу сорвался на крик: — Но армия должна идти в наступление!

— Ну вот! — удовлетворение слазал Петлюра. — Таким образом, остается только четвертой пункт: автономия!

— Ах, господа! — всплеснул руками Грушевский. — Это же чистая софистика! Ведь автономию мы провозгласили, а ежели и собственная армия у нас будет, следовательно, автономия осуществляется и на практике. Александр Федорович! Вы же опытный и талантливый юрист!

Керенский еще раз пожал плечами. Ему ничего больше не оставалось, как пожимать плечами. Вдруг он вздрогнул — что это? С пустынной ночной улицы донесся какой-то стук. Пулемет? Нет, это по мостовой резко цокали конские копыта. Конница?

Терещенко сделал шаг к окну.

— Нет, нет! — крикнул Керенский. — Не открывайте! Поручик! Что там такое?

Но теперь можно было разобрать и сквозь закрытые окна: вместе с цоканьем копыт слышался мягкий шорох шин. То катилась коляска “на дутиках”.

Через минуту Галчко уже стояла в дверях. Хотя она не бежала, а ехала в экипаже, грудь ее порывисто вздымалась.

— Прошу панство… — едва вымолвила она, преодолевая одышку, — на то есть… нонсенс, пршу панство!

— Нонсенс? Что же, они совсем не восставали?

— Нет, они восстали, пршу панство… Они разоружили юнкеров Николаевского училища… А автомобильная колонна окружила банк и хочет его захватить… Но пршу панство, они… против всех!..

— Что вы болтаете? Как — против всех?

— Они говорят… простите, — обернулась Галчко к Керенскому, — “Долой Временное правительство!” Но они… Простите, пан презес, — Галчко обернулась к Грушевскому, — говорят также: “Долой Центральную раду!”

— Что?!

Теперь остолбенели все.

— Однако так, пршу панство! Они кричат: “Долой войну!” и говорят, простите, — если и Центральная рада за войну, то долой и Центральную раду вместе с Временным правительством. Простите…

— Я же говорил, что это — большевики! — Керенский ощерился на впавших в столбняк Грушевского, Винниченко и Петлюру. — Вот ваши украинские части, которыми вы тут спекулируете! Машину, поручик!

— Куда же вы, Александр Федорович? — спросил, торопливо подымаясь, Терещенко. — Я полагаю, что и всем нам…

Но тут все снова затаили дыхание. С улицы донесся треск автомобиля — не того, что стоял перед подъездом, а какого-то другого, приближавшегося снизу, от Бессарабки. Шум затих под окнами. В вестибюле громко хлопнула дверь.

— Пршу панство, — пробормотала Галчко, — есть выход во двор…

— Да, да, — подхватил хозяин, — а оттуда через сад можно пройти к Галаганам и на Фундуклеевскую… Пока не поздно…

Но было уже поздно. По лестнице кто-то бежал, перескакивая сразу через несколько ступенек. Потом застучали торопливые шаги по всей анфиладе, ближе и ближе. Кто-то спешил, почти пробегая по десяти залам второго этажа.

Все, окаменев, смотрели на дверь. Где же адъютант? Где барон Нольде? Почему они не легли на пороге, чтобы телом своим, жизнью своей защитить своих шефов?

8

Дверь распахнулась. На пороге возникла статная фигура и офицерском френче. Это был штабс-капитан Боголепов-Южин. старший офицер для особо важных поручений при командующем военным округом. Всеобщий громкий вздох разрядил напряжение: свои! Грушевский тоже испытал облегчение. После первой встречи с Боголеповым-Южиным в присутствии митрополита Шептицкого этот блестящий офицер стал для него воплощением и олицетворением ненавистного российского великодержавия, но в данную минуту для Грушевского “своим” был именно он, а не казаки украинского войска…

Офицер вытянулся перед Керенским.

— Господин министр! Разрешите доложить?

— Как с восстанием? Какие приняты меры?

— Восстание еще не ликвидировано, но подняты все силы гарнизона. Юнкерские училища соединились с полком Богдана Хмельницкого, и можно надеяться, что они будут действовать сообща. Восстание проходит под большевистским лозунгом “Долой войну!” Бунт организованных дезертиров, господин министр! Но есть дела более серьезные, прикажете докладывать?.. — Он взглянул на Грушевского, Винниченко, Петлюру: как-никак посторонние. — По прямому проводу из Петрограда, господин министр…

— А!..

Керенский решительно шагнул в сторону соседнего зала.

Сведения из Петрограда были и вовсе неутешительны.

В столице забастовали заводы: Путиловский, Лесснера, Нобеля и другие. На Выборгской стороне рабочие вышли на улицу, требуя немедленно передать власть из рук Временного правительства Всероссийскому центральному исполнительному, комитету Советов. Большевики сперва пытались придать демонстрации мирный характер, но к вооруженным рабочим отрядам стали присоединяться отдельные воинские части, а из Кронштадта прибыли моряки. Положение и столице весьма напряженное. Можно ожидать всеобщего вооруженного восстания против Временного правительства, за власть Советов…

Керенский, крикнул:

— Искрограмму Корнилову: снять с фронта и перебросить в Петроград кавалерийские, казачьи и механизированные части!..

Боголепов-Южин откозырял, но веки, прикрывающие его холодные глаза, дрогнули: отозвать войска с позиций, оголить фронт! На это не решался даже царь Николай, когда под удар революции было поставлено самодержавие в России! Сердце офицера-патриота остановилось. Но Боголепов-Южин, член монархической организации “тридцать три”, видевшей свою единственную задачу в восстановлении абсолютной монархии, быстро овладел собой. Что ж, министр-социалист, очевидно, прав: лучше впустить в Россию немцев, нажели отдать власть черни и большевикам…

Керенский спросил:

— Когда есть поезд на Петроград?

— Поезд на Петроград, ваше превосходительство, — Боголепов-Южин уже не решился сказать “господин министр”, — вечером!..

— Черт!

— Но, предвидя, что вы будете спешить, ваше превосходительство, я приказал приготовить аэроплан.

У Керенского задергалась щека. На аэроплане он еще никогда не летал. Это было… страшновато.

— Но… — неуверенно произнес он, — ведь авиапарковцы все большевики!..

— Я подумал об этом, ваше превосходительство! На том берегу Днепра, в Дарнице, находится бельгийские и французские авиамастерские. Вас ожидают там. Аэроплан — бельгийский. Пилот — француз…

— Ах, бельгийский… Француз…

Это успокоило министра. В конце концов, когда-нибудь придется же попробовать: наука и техника неудержимо двигалась вперед. Отечественная авиация не внушала министру доверия, но иностранная…

— Машину! — приказал. Керенский.

И он чуть не бегом двинулся через сиреневой зал.

— Куда же вы, Александр Федорович? — бросился за ним Терещенко. Первой его мыслью было: коллекцию из полутора тысяч шедевров живописи надо немедля вывезти за границу, в нейтральные страны или в США…

— Аэроплан — двухмоторный, биплан, четырехместный, — тихо информировал Керенского Боголепов-Южин.

— Ах, так? — Керенский остановился на пороге. — Я беру вас с собою, господа!

Грушевский, Винниченко, Петлюра растерянно переминались с ноги на ногу. Они не знали, что сообщил капитан Керенскому, не понимали, что тот собирается делать и куда же он так внезапно заспешил.

Керенский размышлял. Сперва перевес был на его стороне, затем — на стороне Центральной рады, потом шансы сравнялись. Но события, назревавшие в Петрограде, снова лишили его, Керенского, каких бы то ни было преимуществ…

Нет, рвать с Центральной радой в настоящий момент было неразумно.

Он сказал:

— Кое-какие… события требуют моего присутствия в столице, господа. Я… гм… вылетаю сейчас на аэроплане… — Он на миг запнулся. — Прощайте, господа…

— А… как же мы?.. А наш договор?..

— Я… гм… оповещу вас по телеграфу. Ведь мы не выставили категорических возражений против наших домогательств… Но и не дали на них окончательного согласия, — поспешно добавил он. — Мы еще вернемся к этому вопросу, господа… при условии, что все будет одобрено Учредительным собранием.

Взглянув на постные физиономии представителей Центральной ради, Керенский счел нужным и подбодрить:

— Восстание здесь будет… ликвидировано! — Улетая, он мог это обещать спокойно. — Но общими силами, само собой: против большевистской опасности мы должны быть едины! — Он не мог устоять перед соблазном произнести на прощанье хотя бы короткую речь. Сунув руку за борт френча, он провозгласил; — Пусть это будет символом нашего единства в деле революции и войны! Мы удовлетворим ваши требования, господа, при условии, что украинизированные части пойдут в наступление. Пятьдесят тысяч немедленно на линию Збараж — Скалат! Приветствую вас, господа!

Он пожал руки Грушевскому, Винниченко, Петлюре. Руки у них были влажны, пожатия вялы. Лица у всех троих осунулись.

Тогда, чтоб заронить в их перепуганные сердца надежду, чтобы — в общих интересах — поднять их упавший дух, Керенский решил каждому сказать что-нибудь приятное и ободряющее.

Грушевскому он сказал:

— Приветствую вас, президент!

Винниченко:

— Мое почтение, первый министр!

Петлюре:

— Желаю счастья начальнику вооруженных сил Украины!

Затем Керенский быстро вышел. Боголепов-Южин, позванивая шпорами, поспешил за ним. Терещенко и Церетели догоняли их почти рысцой.

Грохнула внизу, в вестибюле, дверь. Зафыркали машины: одна, следом за ней — вторая.

В этот момент невдалеке, возле университета, затрещал пулемет.

— Гасите свет, — замахал руками Грушевский.

9

Между тем восставшие полуботьковцы — пять тысяч штыков — рассыпались по улицам города. В первую очередь они разгромили квартиру командующего поисками Оберучева, арестовали коменданта города, штурмовали телеграф и вокзал.

Юнкера, которых повстанцы еще ни успели разоружить, а также богдановцы в разных концах города встретили их огнем.

Ни своих штыках полуботьковцы несли транспаранты “Долой войну!” — и на огонь юнкеров и братьев богдановцев отвечали тоже огнем, войною.

Солнце не взошло. Над днепровскими волнами клубился сухой летний туман, над парками кружилось, каркая, воронье.

Дворники в белых фартуках вышли с брандспойтами поливать улицы. Молочницы с пригородных поездов спешили к базарам — Житному, Сенному, Галицкому, Владимирскому и Печерскому. Сонно позванивали первые трамваи, выезжая из депо.

Тут и там постреливали винтовки. Там и тут отзывался пулемет.

Город и с вечера уснул не мирно — очереди за хлебом, митинги, забастовки, — однако все это было в тылу; а просыпался он и вовсе в районе боевых действий. Стычки возникали на Шулявке, на Демиевке, на Подоле и на Печерске…

Петлюра висел на телефоне во дверце Терещенко. Он телефонировал в Винницу, в Жмеринку, в Проскуров: проскуровским и жмеринским частям выступить немедленно на линию Збараж — Скалат; Винницкому же гарнизону — по двести патронов на магазин, по четыре гранаты на бойца — двигаться к столице…

Искрограмма, полученная под вечер из Петрограда, гласила: верные Временному правительству воинские части начали обстрел рабочих демонстраций.

Искрограмма из ставки: австро-германские войска хлынули в прорыв под Тарнополем и развивают наступление в направлении на Киев.

ЗАВАРУХА

1

Австрийцы стояли цепочкой вдоль дороги, и спелая рожь позади них, на тучных помещичьих землях, была, так густа и высока, что подымалась золотою стеной выше головы. Солнце только выглянуло из-за леса, лучи его стлались понизу, сверкая на росистом после утреннего тумана лугу, по ту строну шоссе, и, чтоб разглядеть, что делается у села, австрийцы щурились, приставлял ладони ко лбу.

Оттуда подходили бородянцы. Село вышло все — и старые, и малые, и самосильные хозяева, и арендаторы.

День начинался тихий и ласковый, все вокруг — и травы, и деревья, и кусты — точно замерло, нежась в утренней прохладе, Торжественная тишина стояла в природе, только в камышах над Здвижем пересвистывались кулики да изредка покряхтывали лягушки. Тихо было и среди людей на земле: австрийцы вглядывались, не роняя и слова, бородянцы подходили тоже молча.

Затишье — напряженное, как в последнюю минуту перед боем.

Только в руках у австрийцев были не винтовки, а косы, и вместо орудийной батареи поодаль на пригорке стояли жнейки в упряжках. Бородянцы тоже несли на плечах косы, а женщины шли с серпами, заткнув за пояс юрк[39]. Сегодня — зажин.

2

И, однако, боя было не миновать. И сеча должна была грянут: лютая, беспощадная, — когда головы полетят с плеч долой, срубленные острыми, только что наточенными косами.

Во главе бородянцев, с косой на плече, выступал матрос Тимофей Гречка — в тельняшке, сдвинув бескозырку с ленточками на затылок. Шел твердо и решительно, не спуская глаз с противника под золотой стеною хлебов: он и вправду был командир. Дойдя до белого столбика, отмечавшего границу графских владений, шагов за пятьдесят от выстроившихся вдоль поля австрийцев, Тимофей крикнул во весь голос, спугнул очарованную тишину летнего утра:

— Эй, вы там! A совесть у вас, австрияков, где?

Вакула Здвижный — даром что без ног — от Гречки не отставал, как верный адъютант. Прыгая на коротеньких костыльках, он подкрепил возглас командира длинным и жестоким проклятием:

— …И матери нашей, и женкам, и детям, что остались горевать в австрияцкой земле! Чтоб им куска хлеба вовек не увидеть! Чтоб им воды не напиться до смерти! Чтоб скотина у ник подыхала! Чтоб завалилась хата над головою!..

Проклятие было такое грозное, что женщины закрестились мелко и часто.

Снова воцарилась тишина. Только ближний из австрийцев — тот, что стоил крайним на меже, произнес смущенно:

— Да мы та, вуйко[40], разве по своей воле? Видит бог?..

Он снял кепи и стал вытирать пот со лба: еще косой махать не начинал, а уже упрел со стыда да жалости к людям.

— А по чужой воле, — закричал Тимофей Гречка, — выходит, можно людей жильем в гроб класть?! Паразит ты, панский прихвостень!..

Только вчера командующий Юго-Западным фронтом генерал Корнилов издал смертельный для деревенского люда приказ: ввиду военного положения, прорыва на фронте и наступления австро-германской армии — весь хлеб в прифронтовой полосе сдать интендантам фронта. Наемным жнецам запрещалось отдавать за работу часть урожая: платить только деньгами по цене чернорабочего на принудительных работах прифронтовой зоны…

Говорили-растабарывали полгода, как делить помещичью землю, — теперь же, с посевами, или позже, когда уберет пан, осенью? Раздумывали — даром или, может, за выкуп? Прикидывали — на рабочие руки или, может, на рты? А вышло: хлеб — генералу, а земля господу богу!

Договаривались на десятый, девятый, а то и восьмой сноп, а тут тебе — сорок копеек поденно… Да на эти копейки и в городе, по карточкам, уже хлеба нет, а на селе, когда вывезут весь урожай, и кусочка не купишь у живоглотов.

Мора только и ждать — вот оно что такое война, будь она, вместе с Временным правительством на веки вечные проклята!..

Вакула Здвижный — герой войны, весь в Егориях, инвалид царя, веры и отечества — упал лицом в пыль на дороге и страшно закричал, а потом забился в припадке: война у него отняла ноги и да еще и черной хворобой наградила.

Женщины окружили его, черной косынки ни у кого не нашлось: июль, жара, — и Тимофеева Мария не постеснялась, скинула запаску и накрыла сердешного…

Людей никто и не собирал. Просто, как услышали, что из экономии выведены пленные австрийцы косить для Корнилова панские поля, ухватили кто косу, кто серп, кто грабли, да и кинулись со всех ног в поле. Решение пришло само собой: жать, а там видно будет… Взять хотя бы эти голодные копейки? А может, кто-нибудь там, наверху, сжалится над людской бедой и разрешит, — хоть за пятнадцатый сноп? А может, и вправду порубать косами этих чертовых австрияков? Не сгинули на фронте, так здесь в сыру землю пойдут, коли не сыты кровью наших сынов, пролитой в бою, — еще и малых деток на голодную смерть обрекают… Не было б австрияков, так разве ж без рабочих рук этот Корнилов — пускай он и самый старший генерал — решился б на такое дело? На мировую пришлось бы генералу пойти, согласился бы, дьявол, чтоб люди из доли работали!

— А-гей, люди! — крикнул кузнец Велигура. — Косами их! Не горюй, что притупится: снова наточим!

Велигура был богатырь, выше всех в Бородянке, и голос у него — в самый раз перекликаться из Бородянки в Дружню, несмотря что шестой десяток пошел. О нем и присказку пустили, что как крикнет Максим, то на всех графа Шембека тридцати тысячах десятин слышно… Сейчас Максим был страшен: без шапки, седая чуприна растрепана, борода всклокочена.

— Эй, бабы! Серпами им жилеты порите! Второй раз людям поперек дороги становятся!

В косовицу пришлось уже косить не за четвертую часть, а как при старом режиме — за восьмую: сбили цену проклятые австрияки!

Австрийцы держали косы в руках, но косить не начинали. Стояли хмурые, никто не отвечал на угрозы. Было их сто двадцать против села; правда, мужиков среди бородянцев мало, а больше молодицы да девчата… А с австрийками еще десять ополченцев, с унтером во главе! Пальнут из винтовок — что от народа останется? Одна кровь.

А кровь народную уже, прости господи, научились проливать и дома — даже фронта ни надо! Вон в Петрограде — в столице, когда народ вышел требовать “долой войну” и “власть Советам”, пальнули, и четыреста человек рабочего люда и солдат уложили в могилу. Так и в газетах написано.

А в Киеве? Солдат, что восстали против войны, тоже малость постреляли, а у остальных забрали оружие, бросили в вагоны, пломбы навесили и оттарабанили на проклятущий фронт. Не пожелали своею волею, так поезжайте, люди, силком — a все равно под пулями помирать…

— Порезать австрияков! — раздавались голоса в толпе. Максим Велигура уже и на руки поплевал, чтоб крепче коса держалась.

Но Тимофей Гречка пригнул его косу к земле.

— Обожди, Максим! Пойду к ним парламентером…

Сердце у Гречки колотилось — чуть не выскочит: в самый бы раз махнуть косой! Но, как человек военный, рассудил он, что, прежде чем начать боевые действия, особенно когда силы неравны, надо испробовать мирные переговоры.

Он положил косу на дорогу — осторожно, чтобы не выщербить о камень, выровнял бескозырку на лбу чтобы была точно по брови, и двинулся, по-моряцки покачиваясь на ходу и подметая пыль черными клешами.

3

Толпа стояла молча. Австрийцы тоже точно онемели. Ополченцы с унтером сбились в сторонке. Унтер поглядывал растерянно. Что тут, боже милостивый делать? Не стрелять же в людей? Свои же — не австрияки, Поодаль, у села, сбилось в кучку местное “начальство”, но это была штафира: волостной старшина, председатель Совета крестьянских депутатов дед Маланчук, глав крестьянского союза Григорий Омельяненко, местный член Центральной ради Авксентий Нечипорук. Неоткуда ждать бедняге унтеру хотя бы совета — сейчас он здесь был самой высшей воинской властью. Господи! Напасть какая! Дома же, как у людей, жена, дети…

А Тимофей Гречка, тем временем подошел.

— Здравия желаю!

— Здравствуйте! — чуть слышно пролепетал унтер и тоже козырнул. И тут же, пряча растерянность, гаркнул по-начальнически в сторону австрийцев: — Капрал Олексюк!

Один из австрийцев, без косы, но с карандашом и бумагой в руках, вытянулся перед унтером. Хотя и был он ничто, всего только пленный, а все же — капрал, воинский чин, и унтер решил на всякий случай держать его рядом для совета.

— Слышь, унтер, — сказал Тимофей Гречка. — Видишь, дело какое? Народ до точки кипения дошел. Сейчас тут кровь прольется. Определенно! А ми с тобою оба люди присяжные. Давай примем решение. He даст народ австриякам косит. Либо их порешат, либо сами головы сложат. — Он развел руками, дернул плечом. — Так и доложишь начальству: не дал народ…

Унтер смотрел, хлопал глазами и молчал. Он ничего не мог сообразить. Капрал Олексюк заговорил первый. Он говорил, сдерживая волнение и приязненно улыбаясь Гречке:

— Но какая вам выгода, пан товарищ?

— Для себя заработаем. А ваш труд все равно зазря! Ни вам, ни людям, одному генералу Корнилову, чтоб добивать народы войной…

— Но выгода вам с этого какая? — снопа спросил капрал. — Вы ж за деньги не согласны: на деньги хлеба не купите…

Гречка сердито махнул рукой: напоминание о том, что платить будут деньгами, снова привело его в ярость.

— Не твое дело! — со злостью бросил Гречка. — Твое дело — молчать! Ты знаешь, кто ты, как это по-рабочему называется? Штрейкбрехер, вот ты кто!

Капрал опустил глаза, пожал плечами, вздохнул.

— Мы — пленные, — тихо и грустно промолвил он. — Что прикажут, то и должны делать. Не выполним приказа — военно-полевой суд за сопротивление власти и…

— Вот и заткнись! — грозно прервал Гречка. — За тебя унтер отрапортует: так и так, силой не дали… Прогнали! Понял? Оправдают вас, австрийское племя, ни суде…

Капрал снова пожал плечами и сказал еще грустнее:

— Разве только о том речь, что на суде оправдают?..

— А раз не о том, — заорал, впадая в бешенство Гречка, — так и катитесь на легком катере!.. Вот и всё! А выгода такая, что каждый накладет себе зерна, когда работать будет. Уразумел, недотепа? Красть будем, вот те и выгода! Можешь, доложить хоть самому генералу Корнилову; ворами станем, чтоб дети с голоду не попухли! Понял, паразит?

Капрал тоже побледнел, но губы его тронули улыбка:

— А мне и невдомек… Да много ли припрячешь зерна?

— Не твое это собачье дело — много ли! Твое дело — отступиться! С голодухи каждый постарается как сможет: молодицы в подол, хлопцы — в шапку…

Тут унтер счел своим долгом вмешаться:

— Расхищения государственной собственности не дозволю.

— А ты и не дозволяй! — крикнул Максим Велигура. Он тоже подошел, оставив, как и Гречка, косу на дороге. — Ты, добрый человек, только не оглядывайся, когда снопы возить станем или молотить на току. Раскумекал, служил? — Он закончил добродушно и даже похлопал унтера по плечу огромной, как перпечка[41] ладонью. И добавил специально для унтера: — Я, брат, в японскую тоже а “крестиках”[42] ходил, а действительную еще в турецкую отбывал, при царе Александре. — Считая, что, таким образом, уже договорились по всем статьям и пора пить магарыч и заводить знакомство поближе, Велигура подмигнул и австрийскому капралу: — Пан, прше, пляк? Здорово по-нашему чешете! Естем раз пляк[43], правда, не настоящий: в униатскую веру старый граф выкрестил, когда в казачкх у него служил.

— Нет, — ответил капрал Олексюк. — Я, как и вы, украинец, а верой — тоже униат.

— О! — и вовсе обрадовался богатырь-кузнец. — Одной, выходит, веры! Бардзо добже!..

Но дружеские беседы между пленными и местным населением были противозаконны. И унтер, как единственный представитель власти, не мог допустить нарушении порядка и дисциплины.

— Разговорчики! — закричал унтер. Он отстранил капрала рукой и для престижа поправил кобуру с солдатским наганом у пояса. — А ты, матрос, иди с чем пришел и знай честь: солнце вон где, работу начинать пора!

— Об том и речь, — хмуро отозвался Гречка. — Сразу и начнем. Только прикажи, унтер, своим австриякам идти прочь. Пускай к себе в казарму отправляются. А то и в Киев топают…

— Разойдись! — вдруг заорал унтер: толпа во время беседы приблизилась и окружила Гречку, Велигуру и унтера с капралом.

Подошло и “начальство” — старшина, агроном, дед Маланчук, Григорий Омельяненко и Авксентий Нечипорук.

— А вы, господа начальники призовите к порядку свой народ: мне службу сполнять! Есть приказ — значит, сполнить надобно, без обмена мнениями!.. Олексюк! — снова закричал он, хотя тот стоял совсем рядом. — Подавай пленным команду!

— Ах ты ж, паразит! — со злостью выдавил из себя Гречка. — Ну смотри: мы тебя по-хорошему предупреждали!

Люди зашевелились. Какая-то молодица всхлипнула.

— Так вот ты какой?! — Велигура резко повернулся и побежал к дороге, где лежала его коса. Копна седых волос трепаной куделью вздымалась на него голове.

— Зажинай! — заорал унтер, наливаясь кровью. — Олексюк, кому говорю?! Под арест пойдешь на трое суток!

— Ну гляди! — зловеще произнес Гречка. — Пожалеешь, контра!

Он тоже быстро зашагал к своей косе.

В толпе загомонили. Кое-кто подался назад. Кое-кто, наоборот, двинулся вперед. Несколько кос блеснули огоньками на солнце — косари сняли их с плеча. Были это все выздаравливающие на побывке, демобилизованные по инвалидности, подростки и старики.

Гречка с Велигурой направились к золотому полю.

— Ой, господи боженька! — вскрикнула Гречкина Марин и заломила руки.

Но Гречка с Велигурою шли не на бой. Они только, подойдя и двум австрийцам на меже, оттолкнули тех плечом и заняли их места.

Австрийцы, смущенно улыбаясь, уступили позицию. Косы они держали у ноги, как винтовки.

— А ну давай! — крикнул Гречка, поплевал на ладони, взмахнул косой и вонзил синеватое, еще не отбеленное матовое лезвие в густую, как камыш, панскую рожь. Взмах был широкий и быстрый, стебли, колыхнув колосьями, легли под ноги.

Взмахнул и Велигура косой. У него размах был еще шире, еще сильней — коса даже свистнула в воздухе, а подрезанные стебли, не колыхнувшись, на миг остались стоять над свежей стерней; лишь когда Велигура отмахнул назад, они тихо повалились за грабками. Прокос у Велигуры был в полтора раза шире, чем у Гречки.

Еще несколько бородянцев двинулись к полю. Австрийцы стояли в растерянности — и косить не косили и сопротивление не оказывали.

Унтер напыжился:

— Гражданы местная власть! Куда же вы смотрите? Ваш народ неподобствует! Я должен применить оружие!

Косы Гречки и Велигуры свистели, углубляя прокос. К ним присоединились еще человек десять. Несколько женщин зашли с краю и врезались в рожь серпами.

Тогда старшина тоже закричал:

— Эй, Греется, Велигура, так не положено! Слыхали, что господин унтер-цер приказывает? Прекратите! Как представитель временной власти призываю к порядку революции!.. Григорий! — обратился он к Омельяненко. — Ты ж голова союза! Прикажи!

Григор Омельяненко пожал плечами и отошел в сторону.

— Не моя власть, — буркнул он, — разве это из нашего союза? Тут одна голытьба…

— Дед Онуфрий, — кинулся старшина к деду Маланчуку. — Прикажите людям! Ми же вас старшим в наш Совет выбирали!

— А? — приложил ладонь к уху дед Маланчук. — Не слышу…

— Тьфу! — старшина плюнул. Маланчук и в самом деле по старости лет слышал плохо, но особенно глохнул, когда разговор был ему неприятен.

— Авксентий! — кинулся старшина к Нечипоруку. — Ты ж как-никак представитель! Скажи от Центральной рады!

А тем временем косы — уже не две и не десять, а, верно, с полсотни — резали тугие стебли панской ржи, и вдоль дороги кружевною каймой протянулась неровная полоска стерни. Молодицы и девчата, тоже дружно взялись за серпы, — пучки ржи так и взлетали над головами и через руку падали назад на стерню. Жнейки на холме не двигались — вокруг них хлопотали батраки из экономии.

— Господин добродий Нечипорук! — схватил унтер Авксентия за руку. — Раз вы от Центральной, прикажите людям прекратить безобразие!.. Предупреждаю! — закричал он косарям и жнеям. — Все равно платить будут только деньгами!

4

Авксентий стоял как пришибленный. Никогда, не ожидал он, что придется ему быть представителем какой бы то ни было власти. Хотя и вышло ненароком, что встрял он в самехонькую Центральную раду и даже ездил каждую неделю в Киев на заседания за казенный кошт, однако чувствовал себя в Центральной раде только просителем, ходатаем насчет раздела панской земли, а никак не уполномоченным управлять людьми.

Софрон подошел к нему сзади и тихонько сказал:

— Тато, уходите-ка вы от греха!..

Софрон вышел без косы, только посмотреть, как оно будет, однако, на всякий случай, косу наладил и положил у хаты, чтоб была под рукой: если б все обошлись хорошо, он сбегал бы домой по косу и присоединился ко всем. А нет — так и улик против него никаких: без косы же вышел…

Но Авксентию уйти было уже не так просто. К старшине присоединился Омельяненко, и они насели с двух сторон:

— Слышь, Авксентий? Ты же наш выборный! Накличут они беду на нашу голову. Да и народ знаешь какой? Отмахают на панском, а тогда за наше возьмутся…

A poжь ложилась и ложилась, прокосы уходили вглубь, и унтер отважился принять более решительные мери. Он рявкнул своим десяти “крестикам”-ополченцам:

— Отделение, смирно-о-о!..

Дядьки-ополченцы, до сих пор с позиций нейтралитета следивший за развертыванием событий, встрепенулись и затоптались на месте. Были это солидного возраста мужики, и по-украински они понимали плохо, несмотря на то что под крестами на фуражках носили желто-голубые ленточки: их ополченческий батальон украинизировался по большинству голосов, а сами они были не то рязанские, не то вятский. Услышав команду они растерялись и искоса глянули на густое поле — а не шмыгнуть ли в рожь, будто за нуждой?

— Смирно! — заорал унтер. — Слушай мою команду!

Ополченцы выровнялись, как умели.

— Ой, боже мой! — послышались женские голоса. Кое-кто из жней, бросив жать, отбежал от поля к толпе. А косари махали и макали.

Тогда Авксентий решился. Надо же что-то делить, чтоб не пролилась людская кровь. Нескольких убитых полуботьковцев он видел в Киеве собственными глазами.

Авксентий скинул шапку и крикнул:

— Люди!..

Возглас услышали на поле. Косари остановились. Только Гречка и Велигура продолжали косить, еще сильнее нажимая на пятку. Толпа придвинулась ближе к Авксентию.

— Дядька Авксентий скажут! — пробежал меж людей шепот.

— Тато! — дернул отца Софрон. — Опомнитесь! Молчите!

Авксентий мял шапку в руках.

Был Авксентий всю свою жизнь тихий и неприметный на селе человек, знали его как работягу и бедняка — других талантов за ним люди не ведали. Но с тех пор как избрали его членом Центральной рады, стал он известен по всей волости.

А как же — член самой высшей власти, да еще украинской! И не богатей какой-нибудь или пан, как там, во Временном правительстве, где снова на горбе у людей аж десять министров-капиталистов, а свой же человек, да еще непьющий!..

К Авксентию шли теперь расспросить, не вышел ли уже настоящий закон о земле крестьянам и что для народа решает Центральная рада на своих заседаниях?.. А у Авксентия сызмалу память была хорошая, и умел он в точности пересказать все, что говорили эсдеки, да что возражали эсеры, и какое решение потом приняли. Однако ответить на единственно важный вопрос — когда же будут наделять безземельный землей — не умел, ни людям, ни себе. Потому что по этому вопросу Центральная рада решения так и не вынесла: шли дебаты между эсдеками и эсерами.

Правда, вышел первый “универсал”, Авксентий сам читал его по печатному перед бородянским сходом, и будто блеснула какая-то надежда. Временное правительство о земле ничего еще не говорило, только присматривало, чтобы не грабили помещичьи имении, а Центральная рада хотя тоже кивала на Учредительное собрание, однако в первых же строках “универсала” заявляла, что закон о земле непременно будет принят, правда потом погодя, “когда будут отобраны помещичьи, казенные, царские, монастырские и другие земли в собственность народа”. Обещает пан кожух, так и слово его греет…

Крестьяне сгрудились вокруг Авксентия, подошли косари, насторожили уши и австрийцы. Унтер наводил порядок, чтоб не лезли друг другу на голову: вся надежда, у него теперь была на Авксентия — все-таки представитель хоть какой ни на есть власти! Десять бородатых ополченцев сами объявили “вольно” и тоже придвинулись поближе.

— Люди добрые! — крикнул еще раз Авксентий.

— Тато, — чуть не заплакал Софрон. — Бог с вами!

Авксентий снова умолк. Что ж сказать? Обижены и верно люди! Такой приказ вышел от генерала Корнилова, что погибать народу подряд!.. Может, и вправду, собрать с панских полей богатейший урожай самосильно, а там…

Земля слухом полнится. Вон, на полсотни верст южнее, где хлеб на черноземе поспел несколькими днями раньше, народ поставил-таки на своем. В Воробиевке, скажем, да в Новоселице на Сквирщине селяне захватили панские поля и распорядились сами. Косят, жнут и развозят по своим дворам. Захватили панские земли и ла Черкасщине в Прусах, в Ставище под Таращой и в Ставах под Уманью. Собственными ушами Авксентий слышал, как докладывали об этом на заседании Центральной рады, и члены рады кричали на это, кто — “позор”, а кто — “слава”! В Красногорке на Макарьевщине у пана Мекка тоже захватили двести десятин. А ведь это только тридцать верст от Бородянки. Тридцать верст!

Может, и здесь прогнать австрияков и возить хлеб по дворам?

Только ж… не было до вчерашнего дня приказа от генерала Корнилова. А теперь, когда вышел приказ, нашлют, должно, офицеров да “ударников” и в Воробьевку, и в Новоселицу, и в Прусы… Снова будет, как в девятьсот пятом году, после той клятой конституции.

Господи! Что делать? Что людям сказать?

А делать надо, и надо людям сказать, что делать. Люди притихли вокруг, как в церкви, и ждут слова дядька Авксентия, потому что дядька Авксентий — авторитет: есть теперь такое новое слово…

И за что покарал, господи, тем авторитетом? Неужто у тебя иной эпитимии не было, как только ткнуть человека в эту власть, и теперь вот кумекай, как знаешь. Тьфу, прости господи? Грех какой!

5

— Людоньки добрые! — наконец снова заговорил Авксентий. — Грех какой! Разве ж так можно? По-хорошему надо, по-человечески, по-божески, по закону…

— По закону! — крикнул Максим Велигура с поля: он косил, а все же прислушивался к тому, что происходит у дороги. — По какому такому закону? — Слова его услышали даже экономические; они бросили работу у машин и стали смотреть на дорогу. — Где эти законы? Что ты мелешь? Старый, а дурной!

Тимофей Гречка с размаху положил косу на покос и в несколько прыжков выскочил к толпе. Он был разъярен, грудь его порывисто вздымалась от горячей работы, a еще больше от бешеного гнева.

Он растолкал народ и остановился перед Авксентием.

— Закон, говоришь? — едва переводя дыхание, прохрипел Гречка. — Сказано: в России нет закона, в России столб, а на столбе корона!

— Тю! — хмыкнул Григор Омельяненко. — Вспомнил! Так это ж когда сказано было: еще при царе и про царя, а теперь же революция, свобода совести!

— Брешешь! — опять осатанел Гречка. — У тебя, паразита, совести нет! Нет и никакой революции! Один столб, а на столбе коли не корона, так ворона!..

Кто-то в кучке девчат фыркнул, но толпа продолжала стоять серьезная и угрюмая.

Унтер счел нужным вмешаться,

— Без выражений! — гаркнул он. — На кого это ты говоришь? Про кого такие слова выражаешь?

— Керенский твой… черный ворон над нашею долей! Да и ты ворона — каркаешь тут! Только столбик под тобой маленький..

Теперь и толпе засмеялись, но смех был невеселый.

— Молчать! — взбесился уже и унтер. — Оно к делу не относится, кто ворона! Может, ты сам ракша зеленая! Смердишь мне тут! И делегату от центральной власти говорить препятствуешь!

— Пускай скажут дядько Авксентий! — загудели в толпе. — А ты, Тимофей, помолчи!..

Тимофей плюнул и медленно двинулся назад к покосу. Схватил косу и со злостью пошел махать, налегая на пятку.

Авксентий замигал. Что говорить? Что скажешь народу? Народ ждет! А Авксентий, боже мой, ничего сказать не умеет! Ничего сам не разберет. Такая заваруха на свете пошла…

— Людоньки! — взмолился Авксентий, даже руки прижал к груди. — Я же про то самое, что и Максим с Тимофеем! Нету ныне такого закона, чтоб все как на ладони ясно было! И к закону генерала Корнилова еще не поступило разъяснение…

— Какое такое разъяснение? — снова загремел Велигура. Он бросил косить и стоял на меже, опираясь косовище. — Раз нету закона, не будет и разъяснения! Беззаконие одно! Ничего нету! Есть народ, есть земля и несправедливость есть на земле!

— То-то и оно! — крикнул Авксентий во всю силу легких. — Об том и речь: несправедливость!..

Он огляделся, ища поддержки. Хоть бы кто словечком помог. Но толпа стояла перед ним и ждала слова именно от него. Австрийцы понурились, опершись на косы. Подходили и экономические.

— Ты, дядько, о деле говорите? — послышалось из толпы. — Как поступать будем, раз закона нет? А про несправедливость сами знаем!..

В глазах у Авксентия мелькало. Голова кружилась. Подступало к сердцу. Никогда еще ему не бывало так худо. Даже когда горячкой болел… А вокруг — поле, золотое, щедрое — тучное жито на сытой земле… Такое бы жито вместе с этой землею поделить между людьми…

И вдруг Авксентию почудилось, что внутри у него что-то оборвалось, а земля словно озарилась светом, и так благолепно стало, будто под воскресение Христово в церкви. И видеть он стал далеко: под чистым небом поля и поля на весь мир.

И Авксентий закричал, точно не в себе:

— А нету закона — так народ сам себе закон! Для мужика один есть закон на свете — земля-матонька! Раз нету у мужика земли, а у панов она — отобрать у панов и отдать народу! Без выкупа, полагаю… Такая программа пусть будет и от Центральной рады…

Центральная рада не уполномочила Авксентия говорить это, не было у нее и такой программы — вообще никакой программы насчет земли Центральная рада еще не приняла. Но для Авксентия эта программа могла быть только такой, и уж если говорит то иначе он говорить не мог…

Пот заливал Авксентию глаза. Его трясла лихорадка. Во рту пересохло. Голова гудела. Сердце стучало молотом.

— Люди! — кричал Авксентий не помня себя. — Не будем, людоньки, слушать временного генерала Корнилова!..

— Долой Временное правительство! — послышался возглас. Это Гречка кричал с поля.

Перед глазами Авксентия плыли лица — бледные, онемевшие, смутные, точно сквозь кисею. Только лицо Григора Омельяненко не плыло, а прыгало на месте — злое, страшное, с разинутым ртом.

Григор кричал:

— Не слушайте его, люди! Провокатор он, а не от Центральной рады! Его немецкие шпионы подослали!..

Это и была та, капля, что переполнила чашу. Такого Авксентий стерпеть не мог. Тихий и смирный, и на собаку никогда не крикнет, Авксентий осмелился вдруг поднять голос на Григора.

— Ты мне таких слов не говори, каин! — взбеленился он. — А то я тебя и ударить ногу. Ты, живоглот, весь народ проглотить хочешь.

Авксентий и впрямь ударил бы, но соседи схватили его за руку, оттащили и Григора, чтоб не допустить драки. Поднялся шум. Уже Тимофей Гречка бежал, размахивая косой. Подбежали и другие косари. Только австрийцы стояли на месте.

Унтер суетился, кричал, хватался за грудь, где когда-то висел полицейский свисток, а теперь был только шнур от солдатского нагана.

Григор вырывался из рук, грозясь убить Нечипорука, а в Центральную раду, самому Грушевскому, написать прошение, чтоб выгнали Нечипорука из делегатов, потому как он продался большевикам, тут одна теперь власть — власть Центральной рады, потому — автономия!

Гречка кричал:

— А раз автономия, так сами себе и напишем закон! О земле селянам! Объявляю автономию Украины от Временного правительства.

Григор, как ни был зол, а захохотал:

— Без тебя объявлена — “универсалом” Центральной рады! И нет от Центральной рады такого закона, чтоб на автономной Украине грабить землю у кого она есть! И не будет! Центральная рада собственность уважает!

Гречка вышел из себя:

— Тогда автономию от автономной Украины объявляю! Коли Рада тоже народу земли не дает, так пускай будет тут наша самостоятельная бородянская республика!

— Авксентий президентом поставите? — развеселились хозяева из Григоровой братии.

— Дядько Авксентий за народ говорит! — закричали на них из толпы, — А хотя бы и в президенты: не хуже будет твоего Керенского…

Гречка схватил Омельяненко за грудь и стал трясти.

— Заберите этого разбойника! — хрипел Григор.

— К стенке его, паразита! — хрипел и Гречка.

Все кричали, все волновались.

6

Только Максим Велигура не вмешивался в кутерьму. Он продолжал косить — белая копна на его голове с каждым взмахом взлетала и снова падала. Коса его уже выбелилась о стерню и сверкала под солнцем. Прокос врезался в поле широкой полосой.

Унтер свистка не нащупал, но нащупал шнур от кобуры, выхватил наган и выстрелил в воздух.

Выстрел хлестнул как бич, и у людей сразу точно языки отнялись. Умолк Григор, осекся Гречка, молчал Авксентий.

В тишине унтер охрипшим голосом подал команду:

— От-де-ле-ние!

Он крикнул “товсь”, — и двое или трое бородатых ополченцев послушно вскинули винтовки на руку. Остальные растерянно топтались на месте, но винтовки на руку не взяли.

Но тут подбежали экономические — а там кроме девчат было и несколько хлопцев — и сразу схватили ополченцев за руки: и тех, кто поднял винтовки, и тех, кто держал их у ноги.

Тишины как не бывало. Снова поднялся крик. Унтер топал ногами. Ополченцы сами протягивали винтовки — нате, берите! И экономические брали.

А Гречка звал:

— Становись на поле, народ! Все давайте станем! И к машинам станем! Выкосим все поле! И развезем по хатам! Пускай генерал Корнилов голым задом на стерню сядет! Контра! За что мы, люди, боролись? За что кровь проливали?..

И народ становился.

Капрал Олексюк подошел к вспотевшему, тяжело дышащему Авксентию и отрапортовал, приложив два пальца к козырьку кепи:

— Пан товарищ! Докладываю как члену Центральной рады! — Он говорил серьезно, даже торжественно, но вдруг улыбнулся и закончил весело: — Народ погнал нас с поля, так что команда пленных уходит назад, в казарму!

Он не стал ждать ответа, сделал четко “на месте кругом” и скомандовал своим:

— До служби! Пзір!

Обрадованные австрийцы вмиг построились на дороге по четыре в ряд и подравнялись.

Капрал Олексюк снова подал команду, колонна австрийцев дала ногу и двинулись за село, в экономию, где находилась их казарма. Косы они положили на плечи, острием вниз, и лезвия, синие, так и не выбеленные стерней, тускло поблескивали под высоко поднявшимся солнцем.

Капрал скомандовал в третий раз, и австрийцы запели свою любимую — и грустную и веселую — песню: “Зажурились галичанки”.

Были среди ста двадцати и чехи, и словаки, и словенцы, и сербы, и хорваты, и поляки; даже два венгра-гонведа и один немец-кирасир прибились к этой группе на этапном пункте. Но больше всего было здесь галичан из украинского легиона, и потому песни в команде пелись, как всегда, украинские.

Хто ж нас поцілує в уста малинові,

Карі оченята, чорні брови…

Стражники-бородачи поплелись следом.

— Ружья, ружья возьмите! — кричали им из толпы.

И хлопцы догоняли ополченцев и совали им в руки оружие, — ведь записано оно за каждым под личным номером, и отвечать пришлось бы людям перед начальством, ежели что…

Унтер тащился и хвосте. Он оглядывался, плевался и грозил кулаком неведомо кому.

Становилось жарко. Все затихло от зноя. Даже кулики на болоте больше ни свистели…

ПЕРВЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ДЕНЬ

1

Петлюре было ясно: мобилизованные воевать не хотят.

“Полуботьковский инцидент” не представлял исключения: в Чернигове, Полтаве, Одессе и Екатеринославе украинизированные батальоны тоже отказались ехать на фронт. Украинской армии из украинизированных частей фактически не существовало…

Но откуда взять национально-сознательный элемент, который добровольно возьмет винтовку и с охотой пойдет на позиции воевать до победного конца?

В раздумье и расстройстве поглядывал Петлюра в окно.

За окном лил дождь, по-осеннему мелкий и надоедливый. Дома по ту сторону улицы виднелись словно сквозь завесу, по земле стлался туман, с неба нависали лохматые тучи.

Петлюра сидел и собственном кабинете — в служебном кабинете генерального секретаря по военным дедам. Керенский не соврал: Временное правительство признало Генеральный секретариат Центральной рады, — положение к Петрограде было трудное. Но с автономией Украины дело пришлось замять. Само собой понятно, что второй “универсал”, о том, что автономия не войдет в силу до Учредительного собрания, пришлось только опубликовать в газетах, а о торжественном молебствии на Софийской площади речи уже не было.

Петлюра позвонил — на столе стоял, как положено, серебряный колокольчик — и скачал хорунжему Галчко, едва она появилась на пороге:

— Сегодня у нас день аудиенций. Прощу строго следить за очередью.

— Слушаю, пан генеральный секретарь! — Панна Галчко щелкнула каблуками и тут же щелкнула вторично.

— Что такое?

— Прошу прощения, пан генеральный секретарь… В городе опять неспокойно…

— Неспокойно? Что случилось?

— Вооруженные анархисты напали на Лукьяновскую тюрьму. Стража разогнана, арестанты выпущены на волю. Сто девять человек, пан генеральной секретарь!

— Сто девять заключенных? — Петлюра всполошился. — Анархисты? Большевики? Полуботьковцы?

— Никак нет, пан генеральный секретарь: уголовные, разбойники с большой дороги, ночные налетчики, хулиганы…

— А! — рассердился Петлюра. — Что же вы мне голову морочите!.. Извините, панночка, но это уже забота милиции! Прошу пустяками не отвлекать моего внимании от государственный дел!.. Кто ожидает приема?

— Чотарь Мельник и пан дабродий Тютюнник, пршу пана.

— А-а! Значит, прибыл ваш Мельник? А Оберучев выдал ему какой-нибудь приличный документ?

— Так, пршу пана генерального секретаря: согласно легитимации чотарь Мельник выписан из этапа военнопленных и передан в распоряжение Центральной рады для культурно-просветительной деятельности — для воспитания русского патриотизма в лагерях пленных для австрийских украинцев.

— Чудесно! Зовите вашего Мельника!

Именно Мельник и был сейчас нужен Петлюре до зарезу. Рекомендация руководителя национального дела в Галиции митрополита Шептицкого свидетельствовала, что его личный секретарь, молодой кандидат теологический наук Андрей Мельник, является специалистом по сугубо светскому вопросу организации вооруженных сил. Лишь несколько дней тому назад — в бою под Конюхами — чотарь легиона “усуссов”[44] Андрей Мельник попал в русский плен. Между Шептицким и Грушевским так и было договорено: эмиссар Шептицкого передается в плен, а Центральная рада немедленно его вызволяет из лагеря для военнопленных…

2

Дверь отворилась, и панна Галчко впустила чотаря Андрея Мельника.

Переступив порог, Андрей Мельник вытянулся и замер: чотарь — самый низший офицерский чин — стоял перед генеральным секретарем по военным делам — самой высокой особой и будущем украинском поиске.

С минуту Петлюра удивленно разглядывал незнакомца. Он заранее нарисовал себе хотя неясный, но все же совсем иной образ митрополитова эмиссара — молодого теолога и опытного организатора военного дела: теолог должен бы быть ксендзом с тонзурой на макушке; военный же организатор представлялся ему в образе запорожского казачины. Но Петлюра не увидел перед собой ни вкрадчивого иезуита, ни бравого вояки.

Перед Петлюрой стоял русый молодой человек с большими синими, словно васильки, глазами. И глядели эти глаза-васильки ласково и благожелательно, точно желали всем людям счастья, а всему живому на земле — добра: какой-то вегетарианец, толстовец, что ли. Но что особенно поражало в обличье молодого человека, это — борода! Вопреки традиции австрийского офицерства, носившего коротенькие усики, у синеокого чотаря Мельника усы распушились по щекам, как у драгунского вахмистра, а борода — батюшки! — пущена колечками, как водилось у русских интеллигентов-народников: что-то от русского барина, что-то от русского сермяжного мужичка.

— Вы… Андрей Мельник! — неуверенно переспросил Петлюра.

— Так точно! — чотарь ответил твёрдо, по-военному и одновременно пустил из своих синих глаз целый сноп теплых, ласковых лучей.

— Приветствую вас, чотарь Мельник! — произнес ласково и Петлюра, разумеется, с высоты своего положении, — Как себя чувствуете?

— Благодарю, чувствую себя превосходно, пан головной атаман!

Величание приятно поразило Петлюру. Если б в давние времена приняты были обращения, узаконенные воинской субординацией, так могли бы обращаться только к гетману Богдану Хмельницкому или к Ивану Мазепе казаки реестрового войска. Официальная форма обращения в украинских частях еще не была заведена, и Петлюра тут же решил: именно такою она и должна быть.

К усусовскому чотарю Петлюра почувствовал искреннее расположение.

— Можете сесть, чотарь Мельник! Пускай нас не смущает, что вы беседуете, с генеральным секретарем по военным делам. Нас свело общее дело: борьба за неньку Украину.

— Слава Украине! — ответил Мельник, став смирно. Он сделал шаг к предложенному стулу, но не сел. — Мой патрон, его преосвященство отец Андрей, — Мельник почтительно склонил голову, — просил передать пану Симону Петлюре привет и свое пастырское благословение всем его начинаниям.

— Благодарю!

Петлюра снова был приятно поражен: его благословляет один из первосвященников католической церкви, даром что Петлюра не католик, а православный, да к тому же — социал-демократ! Что ж, государственные интересы выше партийного сектантства!

— Как чувствует себя его преосвященство дома после мученический ссылки?

— Благодарю, пан головной атаман. В своей обители на горе святого Юра его преосвященство с энергией, присущей его несокрушимому духу, отдался делям церкви и отчизны.

— Давно видели его первосвященство? — Петлюра сел.

— Две недели назад. — Теперь и Мельник разрешил себе сесть. — Его преосвященство вызвал меня с фронта в епископат и приказал: и первом же бою сдаться в плен русским.

— Кто взял вас в плен, добродий Мельник? — Петлюра умышленно употребил штатское “добродий” вместо военного “чотарь”, чтобы подчеркнуть тон взаимного доверия.

— О! — чуть заметная усмешка коснулась прикрытых усами и спрятанных в бороде уст Мельника. — Это было весьма приятное пленение: свой к своему! Меня взяли и плен казаки украинского батальона. Узнав, что и я украинец, ваши казаки обнимала меня и целовали как родного.

Ответ Мельника растрогал Петлюру.

— Вот видите, единение украинцев, несмотря на то что столько веков тело нашей нации было разрублено надвое, сейчас завершается!

— Безусловно, — согласился Мельник, не выказав, однако, восторга. — Только батальон, взявший меня в плен, сразу же после этого… сам сдался австрийцам.

— Вы словно бы недовольны, пан Мельник? Разве вы — москвофил?

— Никоим образом, пан головной атаман!

— Так им должны бы радоваться! Ведь этот батальон попадет теперь в украинский лагерь!

— Так точно, нам головной атаман. Но батальон сдался в плен, потому что не пожелал воевать!

— Ну и что? — удивился Петлюра. Позиция собеседника была ему непонятна. — Ведь то, что они не пожелали воевать за Россию, свидетельствует о национальных чувствах казаков.

— Ho не свидетельствует о их воинской дисциплине. Солдат, добровольно сдавшийся в плен, не может быть хорошим воином… Боюсь, пан головной атаман, что, закаляя и лагере свое национальное сознание, эти солдаты не избавятся, однако, от своего нежелания воевать!

Беседа подходила к существеннейшему пункту. Чтоб не уронить, престижа, Петлюра поторопился сделать оговорку:

— Можете, пни Мельник, не развивать свои критические соображения относительно боеспособности мобилизованных солдат. Мы знаем ей цену: дальнейшую украинизацию частей, очевидно, придется прекратить.

— Ни в коем случае, пан головной атаман! — возразил Мельник. — Напротив украинизация частей и передислокация их на Украину расстраивает российские фронты и обессиливает русскую армию! А это создаст наилучшие условия для завоевания украинской государственности.

Петлюра кашлянул.

— Так думает митрополит? — осторожно поинтересовался он.

— Его преосвященство поручил мне высказать вам мои соображения, — митрополичий эмиссар скромно опустил глаза.

— Я спрашиваю о мнении митрополита потому, — снова торопливо оговорился Петлюра, — что мы именно так и действуем: добиваемся от Временного правительства переброски украинизированных частей со всех фронтон на Украину, в тыловые гарнизоны.

Андрей Мельник устремил на Петлюру синий взгляд:

— Если пан головной атаман разрешит, я выскажу возражения против такой тактики.

— Почему? — удивился Петлюра.

— Украинские части лучше сконцентрировать поближе к фронту!

— Но, — воскликнул Петлюра, — если в городах Украины не будет наших гарнизонов, русские черносотенцы немедленно воспользуются этим, чтобы устроить путч против Центральной рады. И потом — рабочие со своими большевиками, они тоже могут устроить против Центральной рады путч…

Андрей Мельник смотрел прямо в глаза Петлюре.

— Что ж, пан головной атаман, такой путч дал бы повод украинский частим, собранным в кулак, повернуть фронт с запада на восток и двинуться в глубь страны для усмирения…. то есть — установлении украинской самостийной державности. — Мельник улыбнулся, и глаза его снова испустили синее сияние. — Австро-германская армий, имея впереди “синие” и “серые” жупаны, шла бы след в след, и украинские вооруженные силы имели бы великолепный тыл.

Петлюра, остолбенел: такой откровенности он не встречай, даже в беседах с Грушевским и Винниченко.

— Его преосвященство… мыслит именно так?

Мельник снова скромно опустил очи долу:

— Его преосвященство поручил мне высказать мои соображения… Пребывая в своей епархии, его преосвященство озабочен ныне лишь нуждами святой греко-католической церкви…

Петлюра ощутил на своем лбу капли горячего пота. Усы драгунского вахмистра и борода русского барина были только видимостью; человек, сидевший перед ним, хотя и не носил сутаны, однако добрая иезуитская закалка его была и без того очевидна.

— Каково же мнение его преосвященства… то есть, я хотел сказать, каковы же ваши соображения по поводу создания в тыловых городах Украины гарнизонов, на которые могла бы опереться в своей политике Центральная рада?

Мельник ответил сразу, будто ответ у него был заготовлен заранее и он только ждал случая ею высказать:

— В городах Украины следует скомплектовать гарнизоны из национально сознательной интеллигентной молодежи: студентов, гимназистов, школьников. — Он прибавил почти мечтательно: — Мой головной атаман знает: молодежь настроена всегда так романтично. Еще Наполеон сказал: нет лучше солдата, чем в шестнадцать лет; дети не понимают, что такое смерть, и пренебрегают опасностью в бою…

— О! — Петлюре снова пришлось спасать свой престиж. — Именно так мы и делаем! В Киеве уже украинизированы две школы прапорщиков и создается батальон украинских “ударников”, все это — студенты и школьная молодежь. Но ведь молодежь эти еще не вышколена, не знает военного дела! Ее нужно муштровать! А верная вооруженная сила необходима сегодня!

Глаза Мельника снова излучили кроткое синее сияние.

— Воинскую часть, на которую вы смогли бы опереться сегодня, я и пришел предложить вам, пан головной атаман.

Петлюра воззрился на Мельника.

— Откуда же вы возьмете такую часть?

— Возьмете вы, пан головной атаман. В Киеве, в других украинских городах, а также в Царицыне на Волге и в кое-каких сибирские лагерях военнопленных находится не одна тысяча воинов-украинцев из легиона “сечевых стрельцов” и из разных частей австрийской армии. Мы должны вытребовать их из лагерей и вновь организовать легион “сечевых стрельцов”. Это будут добрые бойцы за соборную Украину, пан головной атаман, так как все они галичане и хотят вернуться домой. Кроме того, стараниями ордена святых отцов василиан[45], эта молодежь и до войны воспитывалась в духе национальной сознательности и стремления к независимости Украины…

Петлюра выслушал тираду и угрюмо ответил:

— Об этом, пан Андрей, мы думаем с первого дни революции в России. Но осуществить это невозможно: международная конвенция не разрешает вооружать военнопленных…

— Прошу прощения, пан Симон, примите во внимание: первыми, — он сделал ударение на атом слове, — первыми нарушили конвенцию немцы: они обучают в своих лагерях синежупанников…

— Но они еще не дали им оружия в руки!

— А вы дадите. Потому что в России произошла революция, и это является нарушением всех международных конвенций. Вам подтвердит это любой знаток международного права. Так что искать аргументы вам следует не для юриспруденции, а только для Временного правительства.

— Вот-вот! — вскрикнул Петлюра. — Об этом я и говорю! Временное правительство никогда не даст согласия на формирование вооруженных частей из пленных галичан! Там тоже не дураки сидят…

Мельник бесцеремонно прервал Петлюру:

— Я предложу вам, пан Симон, отличный аргумент для Временного правительства. Вы подскажете им, что австрийские украинцы жаждут с оружием в руках бороться за отторжение украинских земель от Австрии и за присоединение их к Украине российской. Будьте уверены, что Временное правительство на это клюнет и разрешит Центральной раде такую акцию — в интересах российского великодержавия. Советую искать единомышленникам в кадетской части Временного правительства, а также заручиться поддержкой весьма еще влиятельных русских монархических кругов. Не следует забывать, что присоединение Галиции к России обдумывалось российским самодержавием более двух столетий.

— Простите, — промямлил Петлюра, — но мне неясно, куда же вы собираетесь присоединить Украину: к России или к Австрии?

Мельник ответил;

— Неважно! Это только шахматный ход конем в процессе борьбы. Гамбит для достижения державной самостийности.

Петлюра в шахматы играть не умел.

— Но мировое общественное мнение…

— С мировым общественным мнением, — снова прервал Мельник, — все будет в полном порядке! Ведь Украины как государства, еще не было, когда Российская держава подписывала свои международные обязательства. Значит, эти обязательства нас не касаются. Примите также во внимание, дорогой пан Симон, что борьба украинцев за национальное освобождение вызовет в широкий кругах мировой общественности только симпатию. Перелистайте еще раз странички мировой истории: бывало ли когда-нибудь, чтоб широкая общественность не сочувствовала освободительной борьбе?

Он произнес это с пафосом, и такой сноп синего племени сверкнул из его глаз, что продолжать разговор можно было лишь на самом высоком регистре патетики.

Головной атаман встал — чотарь немедля тоже вскочил — и торжественно произнес:

— Хорошо! Пан Мельник! Хотя в австрийской армии чин ваш был невелик, я надеюсь что вы сумеете выполнить свой священный долг перед ненькой Украиной, заняв пост атамана приднестровского коша украинских сечевых стрельцов на территории приднепровской Украины!

Мельник потупил очи.

— Простите, пан головной атаман, по мне лучше ограничиться постом начальника штаба. — Он добавил смиренно: — Его преосвященство определил мне именно этот пост, и воля святого отца…

— Гм! — Петлюра почувствовал себя бессильным против воли духовного отца своего собеседника. — А кто же примет на себя командование?

— Полковник Евген Коновалец, — сразу ответил Мельник.

— Кто это — Коновалец? — поинтересовался Петлюра.

— Председатель Галицко-Буковинского комитета, созданного на землях, занятых русской армией, в целях содействия присоединению Западной Украины к… Украине российской, — Мельник поднял на Петлюру свой кроткий взгляд. — Его священство считает, что так будет лучше с точки зрения доверия Временного правительства к нашему делу.

Петлюра бил поражен дальновидностью митрополита.

— Пусть так, — сказал он.

Разговор как будто окончился. Но минута была слишком торжественная, и Петлюра решил, что следует произнести соответствующую данному случаю речь. Он вышел из-за стола и остановился перед Мельником.

— Пан начальник штаба киша “украинских сечевых стрельцов”! — Мельник немедленно вытянулся. — В вашем отряде поначалу будет какая-нибудь тысяча казаков. Но он станет краеугольным качнем и величественном здании украинского воинства! По его лыцарскому примеру за два — три месяца мы создадим армию в сто тысяч украинским штыков! Заверяю вас, что будет именно так. Это говорю вам я — головной атаман!

Мельник щелкнул каблуками и учтиво склонил голову.

— Не имею ни малейших сомнений, пан головной атаман!.. Только, — продолжал он, выйдя из положения “смирно”, — почему сто тысяч? Полмиллиона, пан головной атаман. Такова должна быть армия Центральной рады уже этой осенью.

Петлюра искоса посмотрел на него; молодчик, не при нем будь сказало, хоть куда!

— Безусловно, — сказал Петлюра, — если иметь в виду не только отстаивание определенных прерогатив перед Временным правительством, но и все дало борьбы за самостоятельную и соборную украинскую державу от Дона до Сана.

— Это всего лишь слова из нашего гимна, — скромно заметил Мельник. — Если же говорить о программе, то считаю — его преосвященство тоже так полагает, — длжно видеть державную Украину от Дуная и до Кавказа!..

Петлюра ошалело смотрел на юношу, стоявшего перед ним. Такое не снилось ему и во сне. Умопомрачительную перспективу рисовал перед ним этот щуплый молодой человек!.. И тут у Петлюры пробежал мороз по спине: подпрапорщик-чотарь отказывается от поста командира коша, резервируя за собой только скромную должность начальника штаба!.. Не целится ли этот австрийский фендрик… повыше! На замахивается ли сам побороться за власть?

Петлюра повертел головой, — воротник френча вдруг стал ему тесен. И он сказал начальническим тоном:

— Можете идти, чотарь Мельник! Хорунжий Галчко передаст вам мои дальнейшие распоряжения.

— Слушаю, пан головной атаман! — щелкнул каблуками теолог-чотарь. — Сервус![46] Буду ждать ваших приказаний. Честь имею!

Он сделал “налево кругом” и четким солдатским шагом направился к выходу. Но на пороге задержался на миг и сказал через плечо:

— Аббат Франц Ксаверий Бонн также просил передать пану головному атаману свои приветствия…

Петлюра недоуменно уставился на него.

— Кто… передает? — нетвердо переспросил он.

Мельник ответил с заметным нажимом:

— Капеллан отряда, бельгийских авиаторов в Киеве, до войны — настоятель Тарнопольского собора, отец ордена монахов-редиментариев, Франц Ксаверий Бонн… Папский легат…

Растерянность Петлюры удивила и Мельника. Произошло недоразумение? Или информация, переданная связным, еще не дошла от председателя Центральной рады до генерального секретаря?

Эмиссар митрополита счел нужным пояснить:

— Легат папы Бенедикта Пятнадцатого, аббат Франц Ксаверий Бонн, три дня тому назад прибыл из Ватикана и привез пану генеральному секретарю по военным делам Украины папское благословение…

Пот снова оросил чело Петлюры. Что за чертовщина? Второе католическое благословение за один день! Сам папа римский интересуется его персоной!.. Однако растерянность уступила место гордости: благословение наместника бога на земле, властного над мыслями и делами полумиллиарда католиков мира, — это не шутка! Даже для бывшего социал-демократа, в особенности если он собирался стать у кормила государственной власти…

— Хорошо, — произнес Петлюра, овладев своими чувствами. — Я согласен принять аббата Бонна.

— Когда?

— Хотя бы и завтра. В это же время.

— Сервус!

Чотарь Мельник снова звонко щелкнул каблуками и исчез за дверью.

Наконец-то Петлюра получил возможность вытереть пот со лба. Но сосредоточиться и собраться с мыслями ему не дали: на пороге стояла панна Галчко.

— Пршу пана генерального секретаря: с утра ожидает аудиенции добродий Тютюнник, пленипотент[47] из Звенгородки и настоятельно домогается немедленного приема.

— А! — отмахнулся Петлюра. — Добродий Тютюнник — штатский: пускай идет к пану Винниченко.

— Пршу пана генерального секретаря: добродий Тютюнник, правда, по образованию адвокат, а по профессии — учитель, однако, будучи начальником звенигородской милиции, имеет к пану генеральному секретарю дело, касающееся организации войска.

— Ну пусть войдет!

3

Тютюнник вошел.

Это был добродий без усов и бороды, на голове — шапка светлых волос, лоб широкий и высокий. Но приметнее всего был у него подбородок — квадратный, тяжелый, несколько выдвинутый вперед. Такой подбородок говорит обычно о сильной, целеустремленной воле. Глаза добродия отсвечивали сталью и глядели так пронзительно, что казалось, собеседник просматривает тебя насквозь и видит все, что ты хотел бы от него скрыть.

Одет был Тютюнник в армейскую форму, в какой теперь, во время войны, ходили чуть ли не все лица, мужского пола: солдатская гимнастерка без погон и заправленные в высокие сапоги галифе. На сапогах звенели шпоры, как у кавалериста. Походка у Тютюнника была быстрая и решительная,

Тютюнник остановился в двух итогах от стола и громко произнес:

— От души приветствую, пан добродий генеральный секретарь! Моя фамилия Тютюнник, имя — Юрко. Разрешите сесть?

Петлюра кивнул, сказал “здравствуйте” и “прошу”, но все это уже после того, как Тютюнник придвинул к себе стул и сел.

— К вашему сведению, пан секретарь: я не принадлежу ни к одной партии. Считаю, что все нынешние многочисленные украинские революционные партии мало революционны и совсем не украинские. Вместо всех этих партий сейчас нужно бы создать единую организацию украинских государственников, так как…

— Простите, что прерву ваше красноречие, — холодно проговорил Петлюра: добродий, видимо, собирался захватить в беседе инициативу, а позволить это генеральный секретарь новорожденной украинской державы никак не мог. — Я обременен делами, добродий… Тютюнник, кажется? А ваши соображения о методах организации партийной жизни на Украине вы имеете возможность изложить в любом органе прессы. Должен только довести до вашего сведении, что украинские партии, против которых вы возражаете, как раз и имеют целью создание украинской держаны от Дуная и до Кавказа!

Он сунул палец за борт френча и посмотрел на собеседника сверху вниз.

Глаза Тютюнника блеснули, и Петлюра почувствовал почти физическую боль, пронзенный стальным лезвием острого взгляда.

— Государственность может зародиться и на территории одного человеческого поселения — об этом свидетельствует история, — сказал Тютюнник. — Но подлинной державой государство становится только тогда, когда его вожди стремятся к мировой империи. Эта также засвидетельствовано историей. Римская империя пошла из Рима, в котором было всего несколько тысяч жителей. Византия возникла из Акрополя, занимавшего территорию не бльшую, чем усадьба Киевского политехнического института. Александр Македонский завоевал полмира, оседлав своего коня в селении поменьше софийского подворья. Империя Чингисхана имела своим зародышем одну хазу…

— Простите! — прервал Петлюра, повысив голос. — В Звенигородской школе вы, очевидно преподаете историю? Однако прошу изложить ваше дело…

— Мое дело — ваше дело. Вы взялись строить государство, но не имеете армии. Строить государство без армии — химера и нонсенс.

Он попал не в бровь, а в глаз, Петлюра поежился. Кто перед ним — ясновидец? Ведь именно эта проблема и составляла главную заботу генерального секретаря… Но чтобы умалить впечатление от проницательности чуднго посетителя, Петлюра решил смазать остроту больного вопроса:

— Вы говорите общеизвестные истины, добродий… Вы пришли…

— Я пришел предложить вам армию, пан секретарь!

Это граничило с наглостью, если не было издевательством, Петлюра настороженно посмотрел на Тютюнника: не маньяк ли перед ним, из тех, что изобретают перпетуум мобиле?

Тютюнник встретил осторожный взгляд Петлюры блеском своих точно панцирем покрытых глаз. Потом встал, подошел к окну и указал рукой на улицу:

— Прошу, взгляните, пан секретарь!

Это было произнесено как приказ, и хотя Петлюра ни в коем случае не собирался подчиняться чьему бы то ни было приказу, он машинально сделал два шага к окну.

Дождь почти прекратился, сеялась лишь мелкая изморось, затянувшая частой сеткой дальнюю перспективу улицы. Но на близком расстоянии туман не мешал видеть. Зрелище, открывшееся Петлюре, и в самом деле не могло не привлечь к себе внимания.

Вдоль тротуара, под густолистыми каштанами, выстроились в ряд десятка два конников. Резвые, горячие копи нетерпеливо переступали под всадниками. Но что это были за всадники! Они, казалось, сошли с древних курганов Дикого поля Запорожской сечи и галопом прискакали сюда, в столицу Украины двадцатого века. Все как один в желтых сафьяновых сапогах, в широченных, запорожского кроя красных шароварах и синих жупанах; на головах — черные смушковые шапки, с шапок свисают чуть не до пояса ярко-малиновые шлыки. И пояса поверх жупанов тоже красные — витой шерсти. На боку имел каждый казак старинную кривую саблю, однако вместо мушкета висел за его плечами легкий картин современного кавалерийского образца.

Таких казаков Петлюра видел только и театре Садовского, в исторических пьесах.

— Что это за… люди?

— Это мой конвой, — спокойно ответил Тютюнник.

— Ваш… конвой?.. Звенигородская самооборона?

Тютюнник усмехнулся — усмешка была недобрая.

— “Самообороной” мы именуемся для комиссара Временного правительства. Иначе он не выдал бы нам разрешения на создание вооруженной организации. Для себя мы называемся “вольное казачество”.

— Гм! — Петлюра кашлянул. Казаки были на диво хороши. Завидно было смотреть на них. — Но ведь их всего двадцать. А для армии нужно…

— Нужен миллион, — спокойно сказал Тютюник. — Я и предлагаю миллион.

Петлюра посмотрел на Тютюнника. Этот нахальный господин отнимал у него драгоценное для государства время.

— Вы… — начал было Петлюра, но запнулся, так как за этим просилось слово “сумасшедший”, а произнести его Петлюра не решился: кто его знает, может, он и в самом деле буйно помешанный? — Вы… фантазер, пан Тютюнник!

— Нет, — спокойно ответил Тютюнник, — я не сумасшедший. — И Петлюре стало жутко: Тютюнник читал его мысли. — И я сейчас докажу, что предложение мое вполне реально. — Тютюнник опять улыбнулся. Когда он улыбался, глаза его в этом не участвовали. — Если вы на полчаса отложите дела, которые так настойчиво требуют вашего внимания…

И тут Петлюра почувствовал, что не способен противится воле человека, который с ним говорит.

— Пожалуйста… — промямлил Петлюра, отходя от окна. Он сделал жест, приглашая собеседника сесть, но, как и в первый раз, приглашение запоздало: тот уже уселся сам.

Тютюнник не стал ждать и приглашения изложить дело. Он заговорил:

— Я — кошевой атаман звенигородского коша “вольного казачества”. Каждое село на Звенигородщине имеет свою сотню вольных казаков, а волости — курени. Всего под моим началом более десяти тысяч вольных казаков…

— Десять тысяч?.. И… все такие? — Петлюра недоверчиво кивнул головой в сторону окна.

— Пока не все. Но будут все. По вопросам экипировки, пан секретарь, поговорим после того, как я доведу до вашего сведения самый принцип организации вольных казаков. Статут “вольного казачества” таков: вольным казаком может быть каждый украинец от шестнадцати лет и хотя бы до ста, пока он в силах носить оружие. Цель: стоять на страже национальной свободы и государственности. Идейные предпосылки: свободу и независимость украинская нация имела в прошлом, не имеет в настоящем, будет иметь в будущем. В первую очередь необходимо возродить наше прошлое: социальный уклад, воинский дух, бытовые традиции — все, вплоть до живописной одежды с красными шароварами и синими жупанами… — Тютюнник улыбнулся одними губами. — Разумеется, время средневековья для всех наций миновало, но наша свобода погибла в средние века и возрождение наше должно начинать с того места, где мы остановились в своем развитии на историческом пути.

— Так это же… орден? — неуверенно спросил Петлюра.

— Да, если хотите, орден, пан секретарь: рыцарский орден во имя достижения исторической цели. Вспомните вековую историю Украины: на орденских основах жило и действовало все наше казачество.

— Почему же вы считаете…

— Что “вольного казачества” будет миллион? Имею два аргумента: статистика и опыт первого эксперимента.

— Не понимаю вис, — откровенно признался Петлюра.

— Прежде всего — опыт. В то время, как повсеместно бесчинствуют дезертиры, у нас на Звенигородщине воинское присутствие не зарегистрировало ни одного дезертира.

— В самом деле? — удивился Петлюра. — Так хорошо действует ваша самооборона, то есть я хотел сказать — “вольное казачество”?

— Действует очень хорошо, Все дезертиры надели красные шаровары и вписались в наше “вольное казачество” наряду с сознательными элементами, которые сдерживают их страсти, цементируя весь орден на принципах, близких сердцу каждого.

— Какие же это принципы?

— Погодите, пан секретарь! Покончим сперва со статистикой. Если распространить звенигородский опыт на всю Украину, то у нас и будет миллион отборного войска “вольных казаков”.

— Простите, какую статистику имеете вы в виду?

— Данные переписи населении Украины, пан секретарь.

— Не понимаю. К чему они?

— Вот к чему. На Звенигородщине — триста тысяч населения, а в рядах звенигородского “вольного казачества” — свыше десяти тысяч. Это — три процента. Во всей Украине населения тридцать миллионов. Значит, три процента это и будет миллион.

— Но почему вы считаете, что в наше “вольное казачество” пойдет весь этот миллион?

Тютюнник спокойно встретил раздраженный взгляд Петлюры.

— Вы, пан Петлюра, социал-демократ — так что, хотя бы в общих чертах, должны быть знакомы с учением Карла Маркса. Наш миллион гарантирован нам социальными предпосылками.

Петлюра оторопел:

— То есть? Какие предпосылки?

— Загляните еще раз в статистку, добродий социал-демократ, — терпеливо, но настойчиво продолжал Тютюнник. — Статистика — основа социальных наук. Что вы видите там, в статистике?

— Что же мы там видим? — совсем сбитый с толку, переспросил Петлюра.

— А видим мы там вот что. Шестьдесят процентов украинского крестьянства, которое сегодня составляет основу нации, это батраки и безземельные. Двадцать семь процентов — хлеборобы среднего имущественного положения, сами обрабатывающие свою землю. А тринадцать процентов — богачи, пользующиеся наемной силой и имеющие до сорока десятин земли.

— Ну?

— Вот дам и “ну”, господин социал-демократ! Восемнадцать миллионов бедняков владеют лишь пятнадцатью процентами пахотной земли на Украине. А у сельского кулака пятьдесят один процент! — Тютюнник пронизал Петлюру острим лезвием стального взгляда. — Вам должно быть известно, что даже в промышленных концернах пятьдесят один процент акций гарантирует управление концерном. А для украинского крестьянства его земля и есть его акции!

— Вы хотите сказать…

— Да, я говорю: кто сидит на земле, тот и есть соль земли! Помещика ненавидит все крестьянство — и батрак, и бедняк, и богатый: бедняк мечтает о полоске собственной земельки, зажиточный жаждет стать богатым, а богатей сам бы желал выйти в крупные землевладельцы! Крестьянская революция — то есть землю в собственность крестьянству всех имущественных слоев, подушно и по производственным возможностям, — вот наш политический девиз. С ним и можно прийти к государственной власти на Украине! За этим лозунгом пойдет вся крестьянская стихия, девяносто процентов нации! Десять процентов, допустим, не в счет — пролетарии и буржуазия: чтоб прибрать их к рукам, у нас будет “вольное казачество”!..

Петлюра молчал ошеломленный.

Первый государственный день был, что ни говорите, знаменателен. Знаменательны были и первые посетители первого государственного деятеля. Они не знали друг друга, эти два прозелита, — эмиссар униатского архипастыря и посланец православных звенигородских кулаков, — но разве эти двое не предложили сейчас целую программу государственного строительства?

И разве не для него — Симона Петлюры — открывалась сейчас вакансия вождя на самёхонькой верхушке возрождаемой национальной государственности?

— Я пришел к вам, пан секретарь, — услышал Петлюра стальной голос Тютюнника, — чтоб предложить немедля распространить движение “вольного казачества” на всю Украину. Зажиточные идут в “вольные казаки” охочекомонно, то есть экипируются за свой счет: конь, одежда, сбруя, оружие. Это и будет наша гайдамацкая гвардия. Ну, а о тех, кто победнее, позаботитесь вы. Вольные казаки отдадут вам свою готовность сложить головы за землю и самостийность, а вы дадите им штаны, сапоги, шапку со шлыком, а также винтовку и пулемет с патронами.

Тютюнник замолк. Молчал и Петлюра. И Тютюнник терпеливо ждал. Он понимал, что в любом предложении — даже самом гениальном и самом простом — надо хорошенько взвесить все “за” и “против”. Тютюнник отвернулся, чтоб не мешать Симону Петлюре мыслить. Тютюнник смотрел в окно. За окном снова лил дождь, казаки его гайдамацкой свиты мокли под каштанами, но это было пустое: впереди их ожидали ратные подвиги и походы, пускай привыкают, пускай закаляются понемножку.

А Петлюра погрузился в размышления и… воспоминания. Перед его умственным взором, неизвестно почему, проплывали трогательные картины детства.

Вот он, сын горемычного кобыштанского пономаря Василя, и одной рубашонке и без штанов ползает меж двух тощих подсвинков и орет: “Каши хочу!..” А рядом, через тын, на подворье Петлюры Илька, двадцать овец в кошаре, кабаны в хлеву, десять хвостов в коровнике, восемь коней в конюшне… Мать сует Семке и рот ломтик сухого черного хлеба, а за тыном его ровесникам — сыновьям Петлюры Илька — достаются пироги с маком да пампушки с медом…

Стать таким, как Петлюра Илько, с его свиньями, коровами и лошадьми, с пирогами и пампушками, было сызмала Симоновой мечтой.

Разве не Петлюру Илька имел в виду Тютюнник, когда говорил только что про соль земли? И разве не с такого подворья и должна начинаться… империя?..

Почему же во главе борьбы не стать именно ему, кобыштанскому голоштаннику Симону Петлюре?

И вдруг Петлюре стало страшно.

Кто это сидит перед ним? Кто пришел с предложением дать ему, Петлюре, в руки силу? Зачем, собственно, этот пришлый человек явился сюда? Не претендует ли сей звенигородский стратег… на власть? Не собирается ли сам стать во главе возрождаемой государственности, как только Петлюра поможет ему осуществить его замысел?

Сомнений не было: перед Петлюрой сидел страшный соперник, и сила, предложенная им, была страшна. Потому что, если Петлюра откажется и не поможет ему организовать эту силу, она все равно поднимется сама, и сметет Петлюру со своего пути, как шра-бра комарика с дуба…

Нет, силу эту нельзя упустить. Ее надо прибрать к рукам, а для соперников — одна дорога: истории она известна…

— Хорошо, — произнес наконец Петлюра… и голос его звучал хрипло от сдерживаемого волнения, — хорошо, пан Тютюнник, я сегодня же доложу Малой раде ваш проект. У меня нет сомнений, что завтра мы с вами начнем организацию “вольного казачества” на всей территории Украины.

Тютюнник сразу встал — так же стремительно, как он делал все. Он кивнул головой и хотел что-то сказать, но не успел. Дверь отворилась, на пороге возникла панна Галчко.

— Пршу прощенья, пан генеральный секретарь!..

— Что еще! — разгневался Петлюра: он вершил государственные дела первый день, но уже научился раздражаться, говоря с подчиненными.

— Освобожденные из тюрьмы преступники забаррикадировались за стенами тюремного двора и чинят вооруженное сопротивление комендантским патрулям. Но анархиста, организатора разгрома тюрьмы, взял в плен барон Нольденко. Анархический лидер говорит, что должен сделать пану генеральному секретарю весьма важнее заявление государственного характера…

— Государственное заявление? — недоуменно переспросил Петлюра. — Какое заявление?

— Не знаю, пан генеральный секретарь. Сотник Нольденко доставил захваченного сюда и ждет в приемной.

Петлюра хотел было крикнуть — гоните его ко всем чертям, но вдруг услышал стальной голос Тютюнника за спиной.

— Пан Симон, — сказал Тютюнник, — погнать его ко всем чертям можно и потом. А заявление интересно выслушать. Если я мешаю, то могу выйти…

— А! — Петлюра махнул рукой. — Что вы, пан Юрко! Приведите сюда анархиста, панна хорунжий!

Тютюнник скромно отошел к окну.

Галчко, боязливо оглядываясь, отступила в строну, и на пороге появился здоровенный детина в вышитой сорочке, в плаще и черном сомбреро, надвинутом на брови. Позади выступал барон Нольде, поигрывая браунингом. Пропустив их в кабинет панна Галчко поспешила исчезнуть и закрыть дверь.

Петлюра смотрел и бледнел.

Этого человека он видел не впервые. Очень короткая первая встреча была, однако, из тех, что запоминаются на всю жизнь. Петлюре даже почудилось, что у него начал болеть затылок: именно с затылка начинались воспоминания о первой встрече — на Борщаговской, перед домиком номер одиннадцать…

Наркис тоже узнал хозяина кабинета. И тоже был безмерно поражен. Никак не подумал бы он тогда, что дает по шее, чтоб не ходил на чужую улицу, будущему генеральному секретарю по военным делам.

Минуту генеральный секретарь и анархист стояли друг против друга. Ни тот, ни другой не знал, как бы получше сделать вид, что он — это не он, что никакого эксцесса между ними вообще никогда не было.

Но первое слово принадлежало все-таки Петлюре, и он заставил себя произнести:

— Т-так… Значит, вы разгромили тюрьму, выпустили уголовных преступников и имеете сделать мне какое-то важное заявление?.. Почему вы разгромили тюрьму?

Наркис тем временем несколько оправился: с ним и не такое в жизни случалось.

— Мать-анархия, — зарокотал он своим бассо-профундо, — не терпит насилия! Разрушать тюрьмы — долг анархиста!

— А какое вы хотели сделать заявление?

Наркис молчал. Стоит ли делать заявление если оказалось, что тот, кому он собирался его сделать, получил от него три месяца назад подзатыльник? Ведь этим заявлением он рассчитывал вызвать благосклонность генерального секретаря, а можно ли теперь надеяться на симпатии господина Петлюры?

— Ну? — властно поторопил Петлюра. Он мог позволить себе эту нетерпеливую властность: барон Нольде стоял с браунингом, на поясе у Петлюры тоже был револьвер, да и у Тютюнника оттопыривался правый карман.

Тогда Наркис решился. Просто потому, что не умел долго раздумывать.

— Я явился, — зарокотал он, — чтоб предложить из освобожденных мною из тюрьмы хлопцев сформировать при Центральной раде особый отряд “ударников”. Для какого угодно специального назначения! — подчеркнул он. И прибавил, циркнув сквозь зубы на ковер под ногами: — Будьте спокойны, мать-анархия не подведет!..

Собственно, это решение — сформировать отряд при Центральной раде — явилось у Наркиса уже после того, как ему скрутили руки контрразведчики барона Нольде. Легализоваться в качестве “ударного батальона” — это был единственный способ избавиться от военно-полевого суда за вооруженное нападение. Полевой суд знал теперь только одну меру: три дня назад командующий фронтом генерал Корнилов восстановил смертную казнь на фронте и в прифронтовой полосе. Генеральный же секретариат мог объявить отряд из беглых арестантов “ударниками смерти” во имя войны до победного конца. А там видно будет, доедет ли Наркис до фронта или свернет на какую-нибудь другую дорогу.

— Вы хотите под власть Центральной рады? — с искренним удивлением спросил Петлюра. — А как же с анархией? Ведь глава вашей партии, товарищ Барон…

Наркис перебил, оглушая Петлюру могучим голосом:

— Я желаю украинской анархии! А Барон — анархо-космополит, синдикалист, и вообще — жид…

Нольде фыркнул, Тютюнник у окна захохотал. Он впервые засмеялся вслух: смех у него оказался неожиданно легкий, веселый, заразительный.

Петлюра тоже улыбнулся.

Но Наркис был серьезен и хмур.

— Послушайте, пан Петлюра! — сказал Тютюнник вдоволь насмеявшись. — Вот вам случай сегодня же создать первый и городе отряд “вольных казаков”. Разумеется, в отряд к пану анархисту надо назначить комиссаром какого-нибудь студента из “Просвиты” — для укреплений национального сознании…

Но Петлюра поспешил прервать Тютюнника: еще, чего доброго, сложится впечатление, что тот здесь — высшее начальство.

— Пан…

— Наркис, — подсказал барон Нольде.

— Пан Наркис! — Петлюра сунул палец за борт френча. — Мы можем удовлетворить вашу просьбу, если убедимся в искренности ваших чувств. Вот! — он показал на окно. — Подойдите, взгляните!

Наркис подошел, посмотрел. Он увидел улицу за частой сеткой дождя и шеренгу картинных казаков под каштанами. Больше ничего. Вопросительно взглянул на Петлюру.

— Сумеете вы, ну, скажем, за неделю, сам состоятельно, вот так экипировать сотню ваших людей?

Наркис почесал за ухом, поскреб затылок.

— Трудновато… Это же сколько надо одного красного сукна на штаны… Да и на шлыки еще… Целую суконную фабрику надо… экспроприировать…

Петлюра проникся великодушием.

— Шлыки можно обыкновенные, черные. — Он произнес это с достоинством. В конце концов, хоть чем-нибудь должны же отличаться его гайдамаки от “вольных казаков” Тютюнника. — Цвет анархистского знамени я могу вам сохранить на шлыках. Но знамя — знамя у вас будет желто-голубое!

Наркис уже раскрыл рот, чтоб выразить согласие, пока Петлюра не передумал, но снова помешала панна Галчко.

Она опять появилась на пороге. Лицо ее было бледно, глаза встревожены.

— Пан генеральный секретарь, пршу прощения! Но… восстали богдановцы, пан генеральный секретарь!

— Что?!

Рука Петлюры схватилась за кобуру. Тютюнник сделай шаг от окна. Метнулся к двери Наркис. Только барон Нольде остался хладнокровен — он поднял браунинг и преградил Наркису дорогу:

— Спокойно! Руки назад!..

4

Сообщение панны Галчко было и в самом деле ужасно. Богдановцы? Гвардия Центральной рады? Три с половиной тысячи лучших солдат?!

Правда, с перепуга панна Галчко несколько Преувеличила: речь шла не обо всем полке, а только об его первом коше. Вчера на Малой раде было решено: в соответствии с общим соглашением, заключенный с Временным правительством, каждое вооруженное формирование Центральной рады должно выделить часть, которая отправится на фронт. Сегодня Богдановскому полку сообщили: первый кош вечером выезжает на Волочиск. После двухнедельных подвигов кош вернется в столицу, а его место на фронте займет второй кош; потом вернется второй и поедет третий. Выслушав это сообщение, казаки первого коша заявили, что они защищают Центральную раду. Центральная рада находится в Киеве, — значит, только в Киеве они и будут ее защищать. Конечно, если Центральная Рада надумает перебазироваться в расположение фронта, они тоже двинутся за Центральной радой… История с полуботьковцами в точности повторилась, едва речь нашла о фронте.

И нечего было надеяться, что второй и третий коши богдановцев не поддержат своих однополчан…

— Пан Петлюра! — первым заговорил Тютюнник. — К утру пять тысяч “вольных казаков” из Звенигородки могут быть здесь и…

Но разве можно ждать до завтра? И мыслимо ли согласиться, чтоб богдановцев Петлюры усмиряли тютюнниковские казаки? Ведь это значило бы… передать власти Тютюннику.

Нет! Петлюра не собирался уступать власть.

Он снова сунул палец за борт френча.

— Пан Наркис! Ваши эти самые… которые забаррикадировались там, в тюремном дворе, имеют какое-нибудь оружие?

— Какое может быть оружие у человека в тюряге? — пожал плечами Наркис. — Ну финки там… Может быть, стилеты… Ну несколько шпалеров да гранат… Ну сколько-то винтовок, которые пришлось отобрать у тюремной охраны…

Петлюра перевел взгляд на барона Нольде:

— Пан Нольденко! Сколько винтовок есть здесь, в оружейном запасе генерального секретариата?

— Сотня винтовок, пять пулеметов, пан генеральный!

Петлюра снова перевел взгляд на великана-казачину.

— Пан Наркис! Если ваши люди получат сто винтовок и пять пулеметов, можете вы двинуться в казармы первого коша богдановцев и разоружить кош? Тысячу человек?

Наркис оглядел по очереди — сперва браунинг барона Нольде перед носом, потом Тютюнника у окна, наконец самого Петлюру — и пожал плечами.

— Попробовать можно, если… нахрапом…

— Нахрапом! — приказал Петлюра, это был первый его приказ как военачальника. Потом прибавил с легким патетическим тремоло в голосе: — В случае успешного выполнения порученной нам операции я объявлю вашу гайдамацкую сотню сотней моей личной охраны! Вас персонально — начальником гайдамацкой охраны особы генерального секретаря по военным делам украинской Центральной рады!.. Сотник Нольденко! Вместе с сотником Наркисом немедленно доставьте оружие в расположение Лукьяновской тюрьмы!

Тютюнник вытянулся перед Петлюрой:

— Разрешите, пан секретарь, и моим “вольным казакам” принять участие в этой операции?

Петлюра милостиво кивнул:

— Пожалуйста! Я разрешаю… Сотник Нольденко, выполняйте!.. Панна хорунжий! Какие дела на очереди?..

Барон Нольде спрятал браунинг в кобуру и положил руку на плечо Наркису, который из арестанта превратился внезапно в его ближайшего сотрудника в дальнейших делах.

— Пошли, пан-товарищ анархист!

Все вышли.

— Миф, блеф, фантасмагория, — доносилось из-за порога.

Петлюра остался и кабинете один. Он стоял, все еще величественно заложив палец за борт френча, задумчиво смотрел ни изморось за окном и выбивал по столу пальцами левой руки барабанную дробь: “Гей, не дивуйте, добрії люди, що на Вкраїні повстало…” Теперь ему и в самом деле все было ясно.

5

А несколькими днями позднее генерал Вальдштеттен, начальник разведывательного отдела австрийского генерального штаба, раскрыл на своем столе досье с пометкой “Симон Петлюра” — ибо такое досье на генерального секретаря по военным делам при украинской Центральной раде было уже заведено австрийской военной разведкой — и в верхнем уголке очередного донесении агента под кличкой “Амазонка” начертал:

“Резко выраженного националистического направления. Сторонник сильной центральной власти… Человек будущего…”

Перо в руке задержалось на миг — генерал задумался. Потом рядом с последним словом — в скобках — перо вывело знак вопроса.

Генерал задумался надолго, и рука его машинально повторяла и повторяла одно движение, рисуя снова и снова закорючку дес фрагецейхенс[48], пока знак вопроса не вырос до огромных размеров.

РЕВОЛЮЦИЯ НАЧИНАЕТСЯ

1

Таким франтом Максим Родионович Колиберда не выглядел, должно быть с самого дня свадьбы — двадцать два года тому назад. Сапоги он обул “со скрипом”, “дорогие как память”: они были презентованы ему как “бенефиция” за отличное исполнение роли злодея Фомы в спектакле “Ой не ходи, Грицю”, в пользу печерской “Рабочей просвиты” под названием “Родной курень”. И сорочку надел ту caмyю, в которой переиграл сотню ролей в любительском кружке, с черно-красной вышитой манишкой во всю грудь, и воротничок повязал не ленточкой, а красным шнурочком с бомбошками на концах. Пиджак напялил тоже праздничный, альпаговый — он блестел по всем швам, не столь от старательной утюжки два раза в год, на рождество да на пасху, как от долгого лежания на дне сундука, с пасхи и до рождества. Штаны натянул будничные, так как других не имел. Бороду Максим выбрил до синевы, а усы подстриг, аккуратно пустив кончики к низу.

Старая Марфа даже руками всплеснула, когда, выйдя из кухни, увидела Максима, начищавшего сапоги до ослепительного блеска. Двадцать два года тому назад Максим среди печерских женихов и правда слыл первым щеголем.

На Марфу хлынули дорогие воспоминания о временах, когда и ее стан был тонок, словно гибкая лозина, и нынешняя дебелая Марфа даже руки уже сложила на могучей груди, чтоб всхлипнуть достойно и прочувствованно. Но тут же спохватилась:

— Тьфу! Рехнулся, прости господи! Таким фертиком, да на эти съезды!

Однако подошла к комоду и достала Максиму глаженый платочек: съезды — ну их ко всем, но не сморкаться же в угол, когда человек при сапогах со скрипом и с бомбошками под воротничком!

— Смотри мне, непутевый! Не встревай в политику!.. Она двинулась на него — уж не намереваясь ли напутствовать тумаком? — но Максим бросил щетку и очутился за порогом.

А за порогом и поджидала его беда.

Старый побратим, кум и сват Иван Антонович Брыль, стоял у самых дверей — мрачный и грозный: широко расставив ноги, он скрестил руки на груди, подбородок, заросший седой щетиной, упер в кадык, голову наклонил и смотрел зверем из-под клочкастых бровей. Во взгляде были презрение и насмешка.

— Tаки идешь?

Максим шмыгнул мимо, поскорее к калитке, и, только выйдя, ответил на вопрос свата дерзко и занозисто:

— Таки иду!

Но за калиткой он налетел сразу на двоих — там стояли Данила с Харитоном. Максим Родионович обошел их стороной.

— Таки пойдете, дядька Максим? — крикнул Харитон непочтительно, словно затевал ссору.

— Неужто-таки пойдете… Максим Родионович? — спросил и Данила, запнувшись перед обращением, так как уже привык называть старого тестя “тато”, как и родного отца.

Максим не стал отвечать молокососам на их нахальную речь, однако тут же, на углу, стояли кучкой арсенальцы со всей Рыбальской, пронизывая его неодобрительными взглядами.

— Идете, значит, товарищ Колиберда? — спросил язвительно Адам Двораковский, обитатель соседнего домика по правую руку.

— Решили, выходит, к добродиям? — ехидно добавил Евстигней Шило, сосед по левую руку.

— А, резало-пороло! — закричал Гнат Малошийченко, живший через улицу напротив Брылей и Колибердов, — Выходит, за неньку Украину собрались кричать, пан добродий?

Все они обращались к Максиму на “вы”, это был дурной признак, потому что знались они сызмала, чуть не полста лет.

Максим сошел с тротуара и обминул соседей, пройдя по мостовой. В своем решении он был непоколебим, но остерегался эксцессов.

Вдогонку ему долетело:

— Ой и дурень же ты стал, Максим, на старости лет!..

А у калитки гремел взбеленившийся Иван Брыль:

— Гляди же, хоть и не возвращайся: забуду, что кум и сват! Нарядился в жупан, так и думает, что пан!.. Субчик …

Максим наддал ходу — слушать это было обидно.

А старый Иван грохотал:

— За все, что Королевичу и моему Демьяну в тюрягу носил, собственными деньгами верну! Недостоин ты, сукин сын, страдальцам руку помощи подавать!..

Солдат Федор Королевич, тяжело раненный во время наступления в Галиции, лежал с простреленными ногами не в госпитале, а в военной тюрьме, Косом капонире, заключенный за измену родине, и ждал смертной казни по военно-полевому суду вместе с семьюдесятью семью гвардейцами-комитетчиками. Брыль и Колиберда ухитрялись два раза в неделю носить ему передачу: один раз — газеты, другой раз — сороковку самогонки, взятую в долг у пани Капитолины.

Максим еще пуще припустил к Собачьей тропе: он решил не отзываться — все равно ни черта они в политике не понимают!

Но сзади него кто-то затопотал по дороге. Максим даже съежился: а ну как даст кто-нибудь по затылку! Однако “кто-то” повис у него на руке и оказался Тосей.

— Тато, — всхлипывала она, — татонько, не ходите!.. Максим выдернул руку и пошел еще быстрее.

— Мала еще отцом командовать! Иди!

Но Тося бежала и бежала; иногда останавливалась на миг, трогала живот: не повредит ли “ему” такая беготня? И бежала опять, стараясь заскочить вперед:

— Как же это вы, тато? Отдельно от своих, татонько?

Максиму удалось все-таки вырваться, и, только выйдя на Собачью тропу, он утер пот со лба, обмахнул платочком уже запылившиеся сапоги, одернул пиджак и пошел, умерив шаг: не к лицу было ему бежать, как мальчишке, — что ни говорите, а делегат!..

А с горы еще доносился голос старого Брыля:

— А я еще ему Карла Маркса читал!.. Предатель международной солидарности пролетариата!.. Пижон!

2

Максим Колиберда действительно был делегат и шел, как делегату и надлежит, на съезд.

Центральная рада созывала через украинскую фракцию Киевского совета рабочих делегатов на Всеукраинский рабочий съезд. Созывался съезд в спешном порядке, но с тщательной предварительной подготовкой: делегаты избирались от местных Советов, от профсоюзных организаций железнодорожников и рабочих сахарной промышленности. В “Арсенал” тоже явился лидер украинских социал-демократов добродий Порш, собрал членов “Родного куреня”, и они избрали своим делегатом старейшего печерского просвитянина Максима Родионовича Колиберду.

Максим Родионович возгордился и проникся сознанием своей высокой миссии. Во-первых, он и в самом деле был старейший член “Пpocвиты”, или, как он теперь выражался, “старейший деятель украинского национального движения среди наших на Печерске”. Во-вторых, быть избранным куда бы то ни было Максим удостоился впервые в жизни.

Свату Ивану свое решение принять на себя высокую миссию Максим объяснил так: раз люди просят и выказывают тебе доверие, как же повернется язык сказать — нет? Да и, по правде говоря, хватит сидеть за печкой, надо брать жизнь своею собственной рукой — так и в “Интернационале” поется, а это же гимн единой социал-демократии! Тем паче, что и против меньшевиков и против большевиков у Максима были возражения, как, впрочем, и у его побратима Ивана. Против меньшевиков он был потому, что они поддерживали войну и не соглашались на восемь часов рабочего дня и на рабочий контроль на предприятиях, да и с землей для крестьянского класса волынку тянули. А против большевиков Максим был потому, что хотя и выставляют они по всем пунктам программу супротив меньшевиков, однако имеют перед народом грех на совести: ведь своими же ушами, сват Иван, мы с тобой слышали, как сам Пятаков на митинге всех украинцев буржуями облаял и возражал против автономии Украины…

При этом воспоминании Максим распалялся.

— Разве я не правду говорю? — наступал он на побратима и свата. — Ты мне, Иван, положа руку на сердце скажи! Триста лет нас, украинцев, цари угнетали, сатрапы из нашего народа жилы тянули, слова на родном языке не дозволяли сказать, так и теперь опять то же! Снова мы — не народ? Надо нам именно за украинскую социал-демократию держаться, потому — раз! — что она украинская, a — два! — что не делится она на большевиков да меньшевиков, не раскалывает пролетарского единства: социал-демократия, и все!

Но Иван перехватывал слово и сам начинал наступать. Потому что не признавал он и отдельную украинскую социал-демократию тоже. Он кричал, что и украинских социал-демократов надо гнать к чертовой матери, ежели они еще какая-то там третья социал-демократия и, значат, еще больше раскалывают международную солидарность трудящихся!

Так пререкались друзья и так ни один другого не переубедил: Максим дал согласие пойти на рабочий съезд, а Иван разъярился и объявил его предателем пролетарского дела.

И Максим шел теперь, преисполненный гордости, что достиг таких гражданских высот, но в то же время горько сокрушаясь: потеря первейшего друга была для него, пожалуй, самой тяжелой потерей в жизни. Да еще и соседи его осудили, подняли на смех.

Шел Максим по улицам города величаво, щеголяя праздничным костюмом, обмахиваясь чистеньким глаженым платочком, но в груди у него щемило, в сердце шевелились угрызения и печаль; паршиво было у Максима на душе!

Одно утешало его: он услышит, что скажет по этому поводу сам Винниченко, докладчик на съезде, главный украинский социал-демократ, не большевик и не меньшевик, к тому же знаменитый украинский писатель. Максим иногда почитывал его рассказы, а в новой винниченковской пьесе “Панна Мара” даже должен был играть одну из основных ролей.

3

Данила и Харитон смотрели Максиму вслед, сбитые с толку.

События, с вечера взволновавшие город, и в самом деле были весьма серьезны. В Петрограде против демонстрации рабочих и солдат — мирной, но с требованием отобрать власть у Временного правительства и передать ее Исполнительному комитету Советов рабочих и солдатских депутатов — Временное правительство выставило вооруженных юнкеров и войска, специально отозванные с фронта. Улицы столицы обагрились кровью. Большевистская газета “Правда” закрыта. Петроградский большевистский комитет разгромлен. Судьба Ленина неизвестна…

И Киев зашевелился с раннего утра.

Рабочие пораньше пришли на заводы, но работа не начиналась: в заводских дворах возникали стихийные митинги. Обыватель предусмотрительно прятался в квартирах, запер двери и занавесил окна. Но улицы города не стали от этого пустынны. По Крещатику прогарцевали желтые кирасиры. С Kypеневки на Печерск, с Печерска на Демиевку, а с Демиевки на Шулявку проскакало несколько сотен донских казаков, спешно вызванных с мест постоя по селам Киевщины. Юнкера трех военных училищ и четырех школ прапорщиков маршировали под винтовкой там и тут, распевая “Скажи-ка, дядя, ведь недаром…”. Гайдамацкая сотня личной охраны генерального секретаря Петлюры, под командованием сотника Наркиса, заняла подступы к Центральной раде в квартале между Бибиковским и Фундуклеевской.

Тут Даниле с Харитоном ясно было все. Меньшевики, большевики, единая социал-демократия — в этом пускай “политики” разбираются, но раз наших бьют, значит, надо обороняться; раз пролетарская солидарность, значит, надо держаться вместе. И то что дядько Максим пошел, это была безусловно измена и вообще черт знает что!

Но почему съезд из наших же, из рабочих, признан не нашим, этого Данила с Харитоном взять в толк не могли. Что же оно, в конце концов, такое, эта самая Центральная рада, и с чем ее, собственно, едят? Поддерживает министров-капиталистов и решила продолжать войну до победы? Конечно, сука. Но ведь и Совет рабочих депутатов, где верховодят меньшевики, и Совет военных депутатов, где верховодят эсеры, тоже поддерживают Временное правительство и тоже за войну! Так почему ж тогда надо стоять за переход власти к Советам, да еще объединенным — рабочих и солдатских депутатов?

Впрочем, Данила и Харитон не слишком ломали головы, потому что, кажется, все наконец-таки начало проясняться в Киеве: под командованием арсенальца Галушки создавалась Красная гвардия! Такая же гвардия рабочего класса, как и в самом Петрограде, на шахтах Донбасса или в Екатеринославе и Харькове. И почин киевской Красной гвардии положил союз металлистов, членом которого вот уже третий месяц состоял Данила. Данила и Харитон даже поручение получили, касающееся организации Красной гвардии, от самого Андрея Иванова!

Поручение было серьезное! Каждому хлопцу из дружины самообороны, превращенной теперь в отряд Красной гвардии, Иванов — как председатель фабзавкомов города, Горбачев — как глава союза металлистов, и арсеналец Галушко лично вручали афишку. В афишке этой был напечатан призыв к киевским пролетариям: перед лицом грозных событий и для отпора реакции, посягающей на завоевания революции, записываться в Красную гвардию! Афишку каждый должен был отнести на назначенный ему завод и собственноручно наклеить на видном месте.

Даниле выпал чугунолитейный “Труд” на Подоле, Харитону — тоже на Подоле — обувная фабрика Матиссона.

Проводив дядьку Максима презрительным взглядом: такие дела — революция, контрреволюция, реакция, Красная гвардия, — а он, старый хрыч, подался прочь от своих! — Данила с Харитоном тоже направились к Собачьей тропе.

Над кручей они поравнялись с Тосей. Тося стояла, одной рукой придерживая юбчонку, которую ветер так и рвал, кулачком другой утирая слезы. Она горько всхлипнула, когда Xapитон, проходя мимо, циркнул сквозь зубы и процедил:

— Эх и дурной же у тебя папаша, Тоська! Да у нас на “Марии — бис”, знаешь, что ему бы сделали? Руки скрутили б, в чулан кинули да еще и по шее наклали… А тут!..

— Не смей так про моего батьку говорить — крикнула Тося, обиженная до глубины души. — Не смей! У, рудой да поганый! — Даже притопнула она ногой, позабыв, что и сама — рыжая.

И Тося заплакала в голос.

Данила положил ей руку на плечо, так чтоб Харитону со стороны не было заметно, и сказал тихо, тоже чтоб не услышал Харитон:

— Тш, Тося, тш! Иди, детка, домой. Скажешь маме Марфе и маме моей, что будем поздно. Иди! Мы тата Максима еще попробуем вернуть. Не суши себе сердца. Тебе ж… нельзя…

Он искоса бросил озабоченный взгляд на ее живот.

Тося послушно притихла. Доверчиво посмотрела на Данилу, еще раз всхлипнула и понуро поплелась домой.

— Эй-эй! — кричал Харитон снизу, с тропинки. — Будет тебе вокруг юбки увиваться! Пошли! Дело не ждет!..

Данила нагнал его на Собачьей тропе.

Они пошли городом прямо на Подол.

Давно, пожалуй с первых дней революции, Киев так не бурлил, как сегодня. На Бессарабке у пекарен выстроились огромные очереди за хлебным пайком. На Крещатике грохотали железные шторы: лавочники, в предчувствии грозных событий, спешили запереть свои богатства. Перед Думой расположился военный оркестр и играл то “Морского короля”, то “На сопках Маньчжурии” для всеобщего успокоения сердец и умов. На “Брехаловке” ораторы разных партий снова призывали к войне до победного конца и ругали немецких шпионов. На Александровской площади перестраивались юнкера, распевая “Взвейтесь, соколы, орлами”. На Почтовой площади, против пристани, матросский хор, окруженный огромной толпой, пел: “Шалійте, шалійте, скаженині кати!” Из толпы слышались крики: “Долой Временное правительство, вся власть Советам”

4

На заводе “Труд” с Данилой и Харитоном произошла история.

Афишку, как и у Матиссона, они собирались наклеить прямо в цехе. Но, заглянув во двор, Харитон свистнул и почесал затылок. Там было полно солдат. Завод выполнял задание фронта и как раз сегодня сдавал заказ — болванки трехдюймовых бризантов — Военно-промышленному комитету. Солдаты выносили из цеха ящики с литьем и грузили на подводы.

Хлопцы решили наклеить листовку на ворота с внутренней стороны: ворота закроют, и, когда рабочие пошабашат и пойдут к выходу, афишка как раз окажется у них прямо перед глазами.

Они зашли за ворота, Данила намазал клейстером доски, Харитон приклеил листовку, и оба поскорее вынырнули из закутка.

И здесь они увидели, что их манипуляции не остались незамеченными. Усмотрел их маленький человек в кепке и синем фартуке, бегавший все время из цеха в кладовую за пустыми ящиками. Он только что отнес два ящика в цех и вышел в ту самую минуту, когда Данила с Харитоном показались из-за ворот.

Человек свернул со своего пути и направился прямо к хлопцам.

— Должно, меньшевик, — прошипел сквозь зубы Харитон. — Сейчас, стерва, подымет тарарам и напустит на нас офицеров…

— Бежим! — прошептал Данила.

Но бежать было некуда — все равно перехватят, да и сразу кинуться бежать — значит наперед признать себя виновными.

Данила и Харитон застыли на месте, руки они по-прежнему нахально держали в карманах, но беззаботный свист уже не шел с уст.

Человечек быстро прошел мимо них, только окинул взглядом обоих и, подойдя к воротам, так и впился глазами в мокрую от клейстера бумажку.

Был он, видно, хорошо грамотный — несколько секунд ему хватило, чтоб пробежать листок, — и он сразу двинулся обратно своей дорогой в кладовую. Кепку он надвинул на глаза, так что не разглядеть было взгляда, но, проходя мимо ребят, он тихо бросил:

— Хлопцы! Не идите обратно через ворота — сдуру зашли: во двор-то вход свободный, а как станете выходить, офицер за воротами проверит по списку, с нашего ли вы завода. Постойте пока здесь…

Человечек скрылся в кладовой, а Данила с Харитоном переглянулись, не зная, что делать.

— Может, нарочно сказал? — прошептал Данила. — Чтоб мы не удрали. А сам кликнет охранников, и нас зацапают?

— А что ты думаешь! И очень просто…

В эту минуту человечек снова появился с двумя пустыми ящиками в руках. Кивнув хлопцам — кто его знает, что означал этот кивок, — он зашел в цех и через минуту снова вернулся порожняком.

Но, проходя на этот раз мимо Данилы с Харитоном, он остановился и достал кисет.

— Эх, перекурим, чтоб дома не журились! — воскликнул он, так как мимо проходили солдаты, выносившие в ящиках литье, — Огонек есть у кого? — человечек начал крутить козью ножку.

Солдаты прошли, и человечек, лизнув цигарку, спросил:

— Из комитета будете, хлопцы?

Так и есть! Не зря Иванов предупреждал: остерегайтесь шпиков — развелось их больше, чем при царе Николае, потому что теперь шпионят за рабочим классом и эсеры и меньшевики. Данила с Харитоном, конечно, не откликнулись на глупый вопрос, только презрительно пожали плечами.

Но человечек ответа не ожидал: улики, прямые и косвенные, были, так сказать, налицо — раньше листовки не было, теперь есть, и клейстер еще не просох. Человечек сунул самокрутку в зубы, достал спички и сказал, окутавшись синим махорочным дымом:

— Идите прямо мимо цеха, будто вы тут свои и вам за нуждой надо. За нужником в заборе нет доски. — Он глубоко затянулся и за второй дымовой тучей быстро проговорил: — А в комитете скажите, лучше всего самому Иванову, а можно Горбачеву или Галушке: трое у нас было большевиков, так сегодня утром офицеры избили и забрали в милицию как шпионов. Так что своего десятка в гвардию нам не собрать, припишемся к сапожникам…

Двери цеха приоткрылись, выглянул мастер и закричал:

— Михалец! Ящики чего не несешь? Работа стоит. Господин офицер сердятся!..

Человечек кинул цигарку, огрызнулся:

— Перекурить некогда! Руки все отбил, чертовы ящики таскавши! — и побежал к кладовой, а минуту спустя снова пересек двор по направлению к цеху опять с пустыми ящиками.

Переглянувшись, Данила с Харитоном пошли вдоль цеха к нужнику.

— Вот тебе и раз! — бормотал Харитон. — Оказывается, свой! Я-то приметил, что хороший будто бы человек… — А ты говорил!

Через минуту они уже были по ту сторону забора и сразу припустили во всю мочь.

— Слушай, — начал, еле переводя дыхание, смущенный Данила, — Он же нас за комитетчиков посчитал… А ведь мы… Какие же мы комитетчики?

— Ну так что? Пускай себе думает.

Харитон сказал это с гордостью: ему было приятно, что их с Данилой приняли за комитетчиков…

— Да ведь он нам вроде… поручение как комитетчикам дал?

— Ну и что? Сказал же, кому передать надо…

Они подходили к фуникулеру и на минуту остановились передохнуть.

— Слушай, — еще больше смущаясь, заговорил Данила, — а оно как-то не того… Иванов-большевик дал нам поручение, теперь этот тоже, должно, из большевиков. И в “Арсенале” у нас… того… А раз мы теперь красногвардейцы, то… того…

— Затогокал, будто заика! — насмешливо прикрикнул Харитон. — Что у тебя, язык отняло? Или живот заболел?

Тогда Данила выпалил:

— Говорю: может, нам тоже записаться в большевики?

Харитон захохотал:

— Гляди! И тебя на политику, как дядьку Максима, потянуло! Да ты большевистскую программу хоть знаешь? Партийную литературу читал?

Слово “литература” Харитон произнес с особенным смаком.

Данила смутился и, торопясь за Харитоном, раздумывал: партийной программы он и правда не знает. Разве что лозунги на знаменах и транспарантах: “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”, “Мир — хижинам, война — дворцам”. Так это ж не специально большевистские, а, как батько говорит, общие социал-демократические. Вот “Война войне!”, “Восьмичасовой день!”, “Земля крестьянам!”, “Власть Советам” — это уже специально большевистские, и получается вроде бы целая программа… А литературу… — разве что та брошюрка товарища Ульянова-Ленина, которую подсунул ему отец? Так и ее он не дочитал да конца: как раз Фенимор Купер с индейцами подтянулся.

Нет. большевистской литературы Данила и правда не читал.

Впрочем, одну книжку он все-таки прочел, потому что она была совсем тоненькая, — “Пауки и мухи”. Правильно в ней все прописано про пауков-эксплуататоров, только не по сердцу она Даниле пришлась. Прочитав, он так и сказал Харитону:

— Обидно на такую книжечку: что ж, выходит, я муха какая-то, этакое черт те что? Дрянью кормлюсь и всякой нечистью? Муха!

— Известно, — согласился Харитон. — Какая же ты муха? Ты жук…

Теперь, подумав над словами Данилы, Харитон, уже когда подходили к Печерску, солидно ответил:

— Что ж, по мне — давай запишемся! У нас на “Марии-бис” еще в марте месяце хлопцы решили писаться к большевикам. Думка была записаться разом, так вот же проваландались мы в вашем Киеве…

Но тут Данилой снова овладела робость.

— А может, — проговорил он, когда уже подошли к “Арсеналу”, — расспросим вперед, хотя бы и у самого Иванова? Вышел ли нам возраст? Восемнадцати годов могут ли в партию принять?

— Как же! Будет у Иванова время о таких глупостях говорить… Да и большевики разве на годы меряются? Бывают старые, бывают и молодые… Поспрошаем лучше у нашего Флегонта…

5

А Флегонт Босняцкий как раз выяснял свое собственное “кредо”.

Все ясно: с Лией, собственно с большевиками, у него покончено. И это была почти трагедия, потому что Лия вошла в его сердце, да и лозунги партии большевиков привлекали гимназиста Босняцкого больше, чем какие-либо другие.

И вот Флегонт стоял сейчас перед Мариной Драгомирецкой и открывался ей, не утаивая ничего, напротив — черня себя больше, нежели он того заслуживал.

Самобичевание происходило не публично, а с глазу на глаз. В эту минуту они могли считать, что их только двое во всем мире, так как именно сейчас свершилось признание.

Они находились на круче Аносовского парка, перед ними расстилалась пойма Днепра, позади шелестели старые липы, источая сладкий аромат, над ними звенели пчелы, а еще выше пылал солнечной синевой небосвод. Марина сидела на скамейке и выковыривала носком ботинка камешек из земли, а Флегонт стоял перед ней с растрепанными волосами, расстегнутым воротом, и его гимназическая фуражка валялась в траве среди васильков.

Флегонт говорил:

— Теперь вы, Марина, знаете…

Да, теперь Марина знала, хотя догадывалась и раньше: Флегонт любит ее… Если признаться себе как на духу, если личные переживания поставить выше всего, а все остальное — общественное, социальное — отодвинуть в сторону, то… Но разве это возможно? Разве допустимо? Сейчас, когда революция, когда нация, когда народ… Так она сейчас ему и скажет, этому глупому мальчику, милому, славному Флегонту, и, конечно, ни в коем случае не признается ему, что она тоже… любит…

И, не подымая глаз, все продолжая ковырять свой камешек — он никак не выковыривался из сухой земли, — Марина сказала только для себя, совсем тихо, так, что и сама почти не услышала:

— Я… тоже люблю тебя, милый Флегонт…

Но у влюбленных тонкий слух. Флегонт побледнел, еще сильнее взъерошил волосы и произнес только:

— Марина!..

У Марины перехватило дыхание, кровь бросилась в лицо, и она сразу спохватилась: как же это у нее сорвалось, против собственной воли? Нет, нет, она возьмет свои слова обратно, сейчас она скажет ему все — про личное и общественное, про то, что для общего блага, для народа, во имя нации, во имя революции… Марина даже встала.

Но Флегонт перехватил ее движение, усадил снова, снова произнес: “Марина!” — и вдруг из уст его полилась речь, страстная и неудержимая, и как раз про революцию, про нацию, про народ, про общее благо, про общественное и личное.

И тут пришло то, второе признание, вернее — горькое самообличение Флегонта. Потрясенный и взволнованный услышанным ответным словом, юноша остро ощутил потребность быть честным перед величием любви, очиститься от всего смутного, что есть на душе. Он должен признаться в своем грехе, даже если это признание убьет ее любовь, уничтожит его самого. И он признался.

Да, да! Любя Марину, он впустил в свое сердце другую. Ее имя — Лия…

Марина побледнела и порывисто вскочила, чтобы немедленно уйти. Но Флегонт преградил ей путь.

Нет, нет! Это чувство вошло в его сердце только на миг — помрачение, наваждение колдовство! — и оно уже ушло. Он любит только Марину, и любовь его так сильна, так верна и так истинна, что он не может не довериться Марине. Любимая должна о нем знать все! От любимой, от Марины, он ждет тоже великой, истинной любви, и если такой любви в ее сердце нет, а окажется только черная ревность, тогда — что ж! — пускай скажет ему — прочь! — и он уйдет с разбитым сердцем… Но он верит в Марину, в силу и чистоту взаимной любви. И потому он расскажет ей о себе самое страшное: ведь он чуть было не изменил тому, что для них с Мариной всего дороже! Самому святому!

— Самому святому? Всего дороже! Флегонт!

Да, да! Лия хотела обратить его в свою веру. Она звала его в действительно прекрасное далеко — к борьбе за счастье людей, за освобождение угнетенных из-под гнета эксплуататоров, за единение бедняков всех стран…

Марина снова поднялась. Лицо ее было бледно, губы крепко сжаты, в глазах пылал огонь. Но она сказала спокойно:

— Что ж, милый Флегонт, ваша Лия — очень хорошая девушка. Она звала вас именно туда, куда надо, и вы можете без колебаний идти за ней. Вы не ошибетесь: путь вашей Лии — прекрасный путь… Я тоже хочу идти по этому пути!

Она снова сделала порывистое движение, чтоб уйти, но Флегонт схватил ее за руку.

— Нет, Марина, остановитесь! — воскликнул Флегонт. — Еще минутка, и вы сможете оттолкнуть меня навсегда: она звала меня не на верный путь, и я не пошел за нею! Сейчас я вам все расскажу, выслушайте меня!

Марина передернула плечом. Что ей делать? Все ясно — Флегонт изменил ей, и злая разлучница вполне достойна любви. Флегонт полюбил — революционерку с такими же идеалами, как у нее самой, но эта Лия, наверно, красивее Марины: Марина должна уйти.

Но уйти она не могла: позади была скамейка, впереди — Флегонт, да и… не очень-то хотелось уходить. Марина села, отвернулась и сказала холодно:

— Говорите, я слушаю. Только поскорее, мне некогда…

— Я понимаю любовь как абсолютное единение душ и сердец! — воскликнул Флегонт.

— Ну и что?

— Лия считает что бороться надо только за социальное освобождение, а нация — это дело буржуазии и эксплуататоров!.. Пролетариат не имеет родины, и ему нечего терять, кроме цепей! Она считает, что нации — лишь помеха международной солидарности трудящихся! Она считает…

Марина подняла бровь.

— А разве невозможно единение пролетариев разных наций в общей освободительной борьбе? Разве не создан международный интернационал из французских, английских, немецких и других демократов? Да если б не меньшевики, даже в нашем Киевском совете рабочих депутатов не было бы разногласий по поводу национального вопроса… Вы что-то путаете, Флегонт!

— Но она, — крикнул Флегонт, — доказывает, что интернационал придет только через отмирание наций, a раз нациям суждено умереть, то и не стоит гальванизировать труп!

Надежда затеплилась в сердце Марины.

— Какой же партии сочувствует эта… ваша… девушка?

— Она не сочувствует: она — член партии! Большевиков!

Марина разочарованно проговорила:

— Вы опять что-то путаете, Флегонт. Большевики провозглашают совсем другую программу. Вы знаете, что Ленин…

— Ах! — отмахнулся Флегонт. — Так это ж петроградские и вообще русские большевики! А у наших, киевских, совсем другая позиция!

— Флегонт! — возмутилась Марина. — Вы — политический невежда! Вы сами познакомили меня с большевиками — Ивановым, Боженко, и они…

— Ну, не все, — согласился Флегонт. — Но ведь вы слышали выступление руководителя киевских большевиков Пятакова и сами возмущались… Вы сказали тогда, что раз большевики против украинцев, то куда же податься украинцам? Остается — идти за Центральной радой? Ведь вы это говорили?

Марина примолкла. Действительно, она так говорила. Так думает и теперь. Надо только, чтоб в самой Центральной раде победила демократическая линия. А к этому как раз и идет: собрался рабочий съезд, и Центральная рада пополнится целой сотней пролетариев! Сам Винниченко об этом говорил! И тогда эксплуататорские элементы будут вынуждены отступить перед превосходством сил демократии.

— И вот я весь перед вами, Марина! — окончил Флегонт. Он стоял перед ней обессиленный и опустошенный. Он ждал приговора любимой. — Вы знаете всё. Я люблю только вас и остался верен нашим идеалам…

Он замолк — молчала и Марина. И все вокруг молчало. Было совсем тихо в Аносовском парке на круче над Днепром. Стоял ясный июльский день. Над заднепровской далью переливалось марево. По Днепру плыли белые пароходы и призывно гудели, ныряя под Цепной мост. Где-то во влажной тени под кручей, несмотря на зной, срывалась порою соловьиная трель. В ветвях лип суетились воробьи.

Марина молчала и ковыряла носком тот же камешек. Ей было грустно-грустно, но вместе и радостно-радостно. Ей еще не случалось в жизни любить: в этом была сладость, но в этом была и горечь. А впрочем, все это, конечно, только личное, а если иметь в виду общественное, если для общего блага, если революция…

Вдруг на улице, в направлении Бутышева переулка, щёлкнул выстрел, тут же — второй, потом еще один.

— Что это? — подняла голову Марина. — Стреляют?

Выстрелов прогремело сразу несколько, и Марина вскочила:

— Что там такое? Идемте! Бежим! Скорее!..

6

Началось, собственно говоря, на Подоле.

Продовольственное положение в городе становилось день ото дня хуже, даже и по карточкам не всегда можно было получить хлеб, и группы солдаток, возглавляемые рабочими, — это и было, по сути, первое задание, полученное подольским отрядом только что созданной Красной гвардии, — отправились по хлебным лавкам. Спекулянты припрятывали муку, и Совет рабочих депутатов решил проверить подольские магазины. Красногвардейцам было поручено взять на учет весь выпеченный хлеб, а в случае, если запас муки в пекарне превышает трехдневную норму выпечки, муку реквизировать и ключи от магазина передать Совету рабочих депутатов.

Но владелец первой же пекарни, где и на глаз видно было, что муки там не на три дня, а на три недели, поднял крик, что его грабят среди бела дня.

Красногвардейцы доказывали: хлеб нужен для пропитания народа, а не для того, чтоб жирели буржуи, и вообще — долой эксплуататоров, да здравствует революция!

Солдатки кричали: у нас дети голодные! А спекулянты пьют нашу кровь! Пусть Временное правительство даст нам хлеба!

Полдесятка красногвардейцев и десять солдаток оказались в центре огромной толпы, которая с каждой минутой росла. Сбегались соседние лавочники, а больше всего разные зеваки и тот не имеющий определенного места в жизни элемент, который в Киеве называют “архаровцами”. Толпа напирала на красногвардейцев и солдаток. Передние кричали: “Шиш получите!” — и совали кукиш под нос, а задние грозились, что накостыляют “чертовым совдепщикам” по шее так, что те и зубов не соберут!

Тогда несколько матросов-большевиков, собравшихся в Подольском комитете, неподалеку от Контрактовой площади, выбежали на улицу, призывая к революционному порядку.

Архаровцы с криком: “Бей совдепщиков!” — бросились на матросов и красногвардейцев, перепало и coлдаткам. Матросы кричали: “Долой буржуазию!” — и били apxаpoвцев, им помогали красногвардейцы и солдатки тоже. Началась свалка.

Ho тут подоспела конная милиция, а затем и казаки-дончаки: матросам, красногвардейцам и нескольким солдаткам скрутили руки и потащили в участок.

В это время прибыли петроградские газеты и в городе стало известно, что Керенский запретил в Петрограде издание “Правды”, “Окопной правды” и других большевистских газет.

Тогда конвоиры стали лупить арестованных и орать: “Бей большевиков!”

“Бей большевиков!” — мигом полетело по городу.

На Крещатике, на Владимирской улице, на Галицком, Сенном и Бессарабском базарах хватали каждого, кто кому-нибудь из толпы показался большевиком, и начинали бить. А юнкера и офицеры-“ударники” с черепами на рукавах подожгли на Думской площади киоск киевской большевистской газеты “Голос социал-демократа”. Газеты и брошюры вспыхнули огромным костром, а “ударники” и юнкера хороводом плясали вокруг и пели: — “Шумел-горел пожар московский…” и “Хороши наши ребята, только славушка плоха”.

Боженко в это время был в Центральном бюро профсоюзов, помещавшемся рядом, на Думской. Не стерпев, он открыл окно и закричал, обращаясь к толпе, наблюдавшей воинственный канкан вокруг костра из большевистской литературы:

— Товарищи! Трудовой народ! Не позволим реакции издеваться над нами! А ну-ка, дадим им сейчас по рукам!

Это было безусловно ошибкой. Толпа встретила слова Боженко ревом, юнкера и “ударники” ринулись к дверям.

Боженко засучил рукава и побежал вниз по лестнице хулиганам навстречу. Однако тут же остыл: ну надает он двоим или троим тумаков, ну сам получит, ну потащат его в милицию, — и что с того? Нет, надо предотвратить провокацию и во что бы то ни стало навести в городе порядок! А сделать это может только Красная гвардия. Поэтому Боженко повернул назад — изнутри запер двери на засов, пусть попотеют над дубовыми дверями бывшего дворянского собрания! — и черным ходом выскочил на Крещатик.

Соображения были такие: к своим красногвардейцам, в Главные железнодорожные мастерские, — далеко. До “Арсенала”, на Печерск, — ближе. А в “Арсенале” красногвардейцы еще с утра собрались под “бердан”. Леонид Пятаков должен был проводить первые военные занятия с молодыми ребятами, которых организовал в Союз молодежи Картвелишвли.

Боженко перемахнул через Крещатик, где толпились юнкера и офицеры, и кинулся на Институтскую. Но с Институтской пришлось свернуть: банда архаровцев громила там книжный магазин, крича при этом: “Бей большевиков” Магазин этот торговал только книжками для садоводов и пчеловодов, большевистских изданий там не было, но уж если разгромили книжный киоск, значит, надо уничтожить вообще все газеты и книги до последнего листочка, потому что все это — большевистские выдумки!.. Боженко шмыгнул во двор дома Гинзбурга, пробрался на Николаевскую, потом на Меринговскую и через Лютеранскую и Виноградную проскочил на Собачью тропу.

Но едва он стал карабкаться по круче к арсенальским стенам, чтоб добраться поскорее, напрямик, к “задней линии”, как за его спиной раздалось:

— Стой!

Из кустов вынырнуло несколько юнкеров с карабинами. После провала наступления Керенского и приближения фронта в городе было введено чрезвычайное положение, и такие военные заводы как “Арсенал”, охранялись особенно строго.

— Господин поручик! — закричали юнкера. — Немецкого шпиона поймали!

Но Боженко очень хорошо знали в Киеве — он чуть не каждый день выступал на митингах.

— О! — тут же узнали его юнкера. — Так это же Боженко — большевистский агитатор.

Подошел, усмехаясь, офицер.

— Большевистский агитатор крадется к стенам военного “Арсенала”! Роскошная картина! Айвазовский! Вот вам и доказательство, господа, что большевики — немецкие шпионы! Немедленно в комендатуру! Очень кстати, что в прифронтовой полосе восстановлена смертная казнь: болтаться вам на виселице, “товарищ” Боженко!

Нет! Ни болтаться на виселице, ни попадать в комендатуру, да и вообще задерживаться Боженко было не с руки. Он был человек решительный и действовал сразу, едва мелькнет мысль в мозгу. Он саданул ногой в живот ближайшего юнкера и кинулся бежать. Это снова была ошибка. Теперь ему не выкрутиться, раз он удрал. Но ошибка совершена — что поделаешь. Огромными прыжками он помчался вдоль стены направо.

— Стой! Держи! — юнкера кинулись вдогонку — Стрелять будем!

— А раньше вы стреляли? — кричал Боженко на бегу. — В немца идите стрелять до победного конца! Он вас как раз поджидает!..

В эту минуту над головой свистнуло и сзади прогремел выстрел, затем другой. Они в самом деле стреляли. Боженко припустил шибче, пригнувшись и петляя, как когда-то на фронте под Перемышлем. Прогремел третий выстрел, Боженко метнулся вбок, к Рыбальской. Хлопнуло еще три — четыре выстрела, но Боженко был уже наверху, на круче.

Он остановился на миг, чтоб отдышаться, пока юнкера из-под обрыва не могут стрелять, но услышал сверху от Московской многоголосый вой, свист, рев — в точности как давеча на Думской. И Боженко понял: громят большевистский газетный киоск на Печерске, против “Арсенала”. Что же делают ребята-красногвардейцы? Скорее туда!

Боженко кинулся к Московской, но емy пришлось тут же повернуть назад: с Московской на Рыбальскую маршировал взвод юнкеров — этой дорогой юнкеров пятой школы водили сменять караул у арсенальской “задней линии”. А сзади, над кручей, уже появились головы преследователей: он оказался между двух огней! Вот когда Василию Назаровичу будет крышка.

— Хватайте его! Держите!

Боженко, не разбирая дороги, кинулся в сторону. Хотел перемахнуть через забор, но забор попался очень уж высокий. Пробежал в тесный переулочек и очутился у четырехэтажного дома в мавританском стиле. Перед домом стоял автомобиль. В автомобиле, скучая, сидел офицер. Сейчас он услышит крики юнкеров, увидит беглеца, выхватит револьвер, — и будь здоров!

Боженко прошмыгнул мимо автомобиля в подъезд дома.

Задыхаясь от быстрого бега, Боженко помчался по лестнице вверх. Когда он добежал до четвертого этажа, голоса уже слышались в подъезде. Еще минута, и они будут здесь. Но, черт побери, дальше, на чердак, хода нет: только двери в чью-то квартиру. Боженко нажал кнопку звонка и успел прочитать табличку: “Доктор Гервасий Аникеевич Драгомирецкий”. Вот те на! Черт! Только не сюда!.. Но куда же? Топот уже доносился со второго этажа.

Дверь отворилась. На пороге стоял собственной персоной сам доктор Драгомирецкий, Гервасий Аникеевич.

Очевидно, доктор хотел что-то спросить — во всяком случае, он поднял брови и открыл рот. Очевидно, и Боженко хотел что-то сказать. Но времени не было: он втолкнул доктора обратно и вскочил следом за ним в прихожую, захлопнув за собой дверь.

Дальше действовал доктор. Налицо явный несчастный случай: у пациента выпученные глаза, бледное лицо, прерывистое дыхание, к тому же крики и топот сапог этажом ниже — симптомы ясно выраженные. Человек бежит, за человеком гонятся, человеческая жизнь в опасности — анамнезом можно заняться погодя, а сейчас необходимо принять неотложные меры для спасения. Доктор отворил дверь направо, подтолкнул туда пациента — это была кухня — и сразу же плотно прикрыл за ним дверь. В этот самый момент отчаянно зазвонил звонок, в дверь забарабанили ногами и с площадки донеслись возбужденные голоса юнкеров.

Боженко еще не отдышался, его еще пошатывало от страшного напряжения, но он поспешил припасть ухом к двери.

Разговор в прихожей был таков:

— Папаша! У вас тут должен быть беглец. А ну пропустите!

Грохот, топот, ввалился добрый десяток пар ног.

— Да вы с ума сошли? Да как вы смеете!

Голос поручика:

— Прошу прощения. Кажется, доктор Др… Др…?

— Драгомирецкий. Ординатор Александровской больницы. Я буду жаловаться! Вы врываетесь, вы…

Вдруг все затихло, точно оборвалось. Боженко услышал, как два десятка сапог шаркнули, притопнули и щелкнули каблуками. И тут гаркнуло десять голосов:

— Здравия желаем, господин капитан!

Что за чертовщина?

— В чем дело? — послышался резкий, надменный и, побей сила божия, знакомый голос. — Докладывайте, поручик! Я штабс-капитан Боголепов-Южин, — господи, ну так и есть, старый знакомец! — старший офицер для особых поручений при командующем округом. Что случилось?

Ситуация была до того неожиданная, что смешливый Василий Назарович не мог не хихикнуть: пещера Лейхтвейса! Ник Картеp! Нат Пинкертон!

Ухмыляясь в бороду, Боженко слушал, как штабс-капитан отчитывал поручика в ротозействе, а поручик извинялся: “Виноват! Прошу прощения! Сгоряча ошиблись. Показалось, что бежал именно сюда…” После этого Боженко услышал приказ юнкерам — поискать по соседним квартирам. Слышал, как хлопнули двери и щелкнул английский замок. Слышал, как с малиновым звоном прошли через прихожую шпоры, скрипнула дверь в глубине, и все затихло.

Дверь в кухню отворилась.

Доктор Драгомирецкий пришел, очевидно, за анамнезом, но был он вне себя. Гнев исказил его лицо. Мало того, что он вынужден изо дня в день наблюдать со своего балкона дикарскую жизнь вокруг — с песнями, танцами, семейными сценами да еще хулиганскими экзекуциями среди бела дня, — они, эти простолюдины, разрешают себе еще звонить, стучать, врываться в его собственную квартиру, и к тому же — подумать только! — за ними гонятся и их еще надо прятать!

— Кто вы такой? — не заговорил, а зашипел доктор. — И что вам нужно?

— За мною гнались… — сказал Боженко, — такая, видите ли, неприятная история…

Доктор Драгомирецкий всматривался в человека, стоявшего перед ним, шарил глазами по лицу — точно хотел проникнуть сквозь бороду и даже глубже. В глазах доктора попеременно мелькали неуверенность, удивление, сомнение, испуг и радость — целая гамма узнавания, непризнания и признания. И вдруг лицо его сделалось растерянным, глуповатым, совсем детским.

— Не может этого быть! — пролепетал, задохнувшись, доктор Драгомирецкий… — Не может быть! Василёк! Это ты?..

7

Старший офицер для особо важных поручений при командующем округом, штабс-капитан Боголепов-Южин, отнюдь не был частым гостем в доме Драгомирецких. Собственно, он попал сюда впервые: поручик Александр Драгомирецкий — младший офицер, его помощник, — а штабс-капитан не считал уместным посещать подчиненных, усматривая в этом нарушение субординации.

Но сегодняшнее дело было уж очень важное — такие события в Петрограде! — и с Александром Драгомирецким нужно поговорить серьезно. Этого нельзя сделать в штабе, на народе: среди офицеров тоже есть и эсеры, и даже украинцы! Невозможно и в автомобиле: шофер и этот поручик Петров — личность, знаете, сомнительная, какой-то индифферентный ко всему, не то, что поручик Драгомирецкий. Драгомирецкий, конечно, кокаинист, повеса, но службист, патриот — Анна, Станислав, Георгий четвертой степени — и презирает всех этих хохлов и большевиков. Словом, штабс-капитан сам предложил заехать к Драгомирецкому на минутку. Поручика Петрова они оставили в автомобиле. Старый доктор, к сожалению, был дома, но они заперлись в комнате у Александра.

— Так вот, поручик, — сказал штабс-капитан, убедившись, что в соседней комнате никого нет. — На вас возлагается поручение особой важности, и вы должны выполнить его безотлагательно.

— Ну, ну! Kaтaй! — Александр Драгомирецкий развалился в кресле и закурил. — По рюмашке шустовского опрокинем? У меня, брат, есть.

Но Боголепов-Южин продолжал так же значительно:

— Должен предупредить вас, поручик, что от выполнения этого задания зависят судьбы государства российского.

Это было сказано так, что Александр оставил фиглярский тон и невольно выпрямился в кресле.

Боголепов-Южин добавил:

— Но учтите, задание это не от командующего округом, а… от меня лично, как от представителя корпорации патриотов, готовых на все.

Александр встал. Оба стояли друг перед другом, вытянувшись, словно перед штандартом. Звякнули шпоры.

— Взоры всей России обращены сейчас на нас с вами, поручик!

Александр проникся торжественностью момента.

— Выполню любой приказ! Даже — на смерть!

— Садись, Алексаша! — Боголепов-Южин сел. — Садись, садись! — Александр присел, но на самый краешек стула, готовый вскочить в любую минуту. — Сейчас я завезу тебя на станцию Киев-пассажирский. Тебе дадут паровоз, через час будешь в ставке командующего фронтом. — Драгомирецкий сделал движение, чтоб вскочить, но штабс-капитан придержал его за колено. — В штабе разыщешь первого адъютанта командующего — поручика герцога Лихтенбергского. Скажешь ему так: “Я по личному поручению тридцать три”.

Александр взглянул недоуменно. Он не понял.

— Что — тридцать три?

— Ну просто — тридцать три. — Боголепов-Южин улыбнулся. — Шифр, Алексашка, пароль. Герцог будет знать…

Александр вскочил:

— Слушаю, господин штабс-капитан!

Боголепов-Южин на миг задумался. Что еще можно сказать этому мальчишке-кокаинисту? Что “33” — тайная организация для восстановления династии Романовых — Николая, Михаила, Димитрия, хотя бы Кирилла, на худой конец? Что он, Боголепов-Южин, представитель этого ордена рыцарей реставрации в Киеве?.. Нет, с этим лучше не спешить. Пускай просто привезет указания — действовать немедленно или подождать? Знак должен подать генерал Корнилов, оплот организации, властитель миллиона солдатских душ… Александр Драгомирецкий все еще стоял “смирно”, и Боголепов-Южин сказал:

— Если герцог представит тебя его превосходительству, доложишь: в Киевском гарнизоне верных Временному правительству тысяч пятнадцать — двадцать: офицерский корпус, “ударники”, юнкера, донцы, кирасиры. Если же иметь в виду восстановление империи, то можем твердо рассчитывать только на офицерский корпус, отчасти — на донцов. Не более шести — семи тысяч штыков… Школы прапорщиков со счета придется сбросить.

Что-то блеснуло в глазах стоявшего навытяжку поручика — то ли подлинное чувство, то ли отблеск сухого кокаинового огня. Штабс-капитан сказал задушевно:

— Понимаешь, Алексаша? Час пробил! Со всей этой сволочью — хохлами, совдеповцами, большевиками — надо кончать.

— Понимаю… — прошептал Александр. Он и в самом деле был взволнован. Совдепы — ерунда: там четырнадцать партий и вечная грызня. У большевиков — только горсточка красногвардейцев. Но у Центральной рады пять тысяч вышколенных солдат. А еще — гайдамаки, вольные казаки, сечевики. Они уже организовались…

Боголепов-Южин скривил гримасу, точно понюхал чего-то непотребного:

— Мразь! Десяток пулеметов, и они бросят оружие…

В эту минуту они услышали выстрелы. Потом крики на улице.

Кто-то бежал по лестнице, звонил и стучался в парадную дверь. И Боголепов-Южин поспешил ликвидировать недоразумение…

Когда все было улажено, они сразу собрались уходить. На прощание Южин сказал:

— Ну, Алексаша, вот тебе моя рука на счастье.

Они пожали друг другу руки крепко, по-приятельски. Потом вытянулись друг перед другом согласно субординации.

— Выполняйте, поручик.

— Будет выполнено, господин штабс-капитан!

— Петрову, пожалуйста, ни слова! Он, знаешь, размазня какая-то.

Выйдя на площадку, он ещё спросил:

— А как твой единоутробный? Не подает о себе вестей?

Александр стиснул зубы:

— Я не имею с этим изменником ничего общего и знать о нем ничего не хочу! — И добавил запальчиво: — Я один у отца, нет у меня ни брата, ни сестры.

Они вышли из подъезда. У машины их ожидал поручик Петров.

— Что ж это вы, господин поручик? — насмешливо бросил ему штабс-капитан. — Мимо вас пробегают государственные преступники, за ними гонятся оравой с шумом и стрельбой, а вы дремлете в машине?

Петров ничего не ответил. Ему все надоело!.. И сам он себе надоел.

8

Опасность миновала, давно ушли юнкера, уехал и Боголепов-Южин с поручиком Драгомирецким — можно уходить. Но доктор Драгомирецкий никак не хотел отпускать Василия Назаровича.

Правда, теперь не было надобности спешить. Доктор черным ходом провел Боженко в квартиру, где был телефон, и Боженко поговорил с “Арсеналом”. Иванова он не застал — Иванов отправился с группой красногвардейцев на ликвидацию эксцессов. И Боженко велено ни в коем случае не соваться сейчас на улицу: все кварталы до дома генерал-губернатора полны юнкеров, они шныряют повсюду, охотясь за большевиками. Надо переждать, а потом — прямым ходом в царский дворец, где с недавних пор разместился городской комитет большевиков: созывается экстренное заседание комитета.

Но Боженко не терпелось: такие события, надо действовать. Он все порывался к дверям, но доктор Драгомирецкий отобрал у него шапку, отвел обратно в кухню и заявил, что сам будет выходить на рекогносцировку: от кухни до входных дверей и назад. Когда он возвращался из очередной рекогносцировки, предостерегающе подняв палец, Боженко сразу вскакивал, но доктор снова усаживал его на табурет — еще нельзя! И тут же начинал:

— А помнишь, Василёк?..

Воспоминания затопили пригасшую в житейской сутолоке живую память старого эскулапа. И какие воспоминания, господи боже мой! Гимназист Гервасий, которому родители не купили велосипеда, и уличный Василек, которому отец спустил штаны и всыпал так, что он, как выяснилось только теперь, более чем через двадцать пять лет, три дня сесть не мог! Господи боже мой! Какое варварство! Какая дикость! Гервасий Авксентьевич был до глубины души возмущен. Впрочем, теперь, когда у него уже и своих троица непутевых, доктор Драгомирецкий не мог не согласиться, что дети-разбойники причиняют не мало хлопот бедным отцам…

Доктор Драгомирецкий снова выбегал на разведку, возвращался, снова усаживал Боженко и снова говорил:

— А помнишь?..

А что, собственно, было вспоминать? Мальчишками гоняли вместе голубей — босоногий Василёк и гимназист Гервасий в куртке с серебряными пуговицами. Вместе обносили сливы в соседнем саду, — правда, рвал Василёк, а гимназист Гервасий стоял на страже по ту сторону забора: красть возбраняла восьмая заповедь, да и было страшновато. Вместе собрались бежать в прерии и пампасы на вольную жизнь, доехали, ни мало ни много, до Боярки, и были доставлены домой полицейским унтером: гимназисту Гервасию — тройка по поведению и двенадцать часов карцера, Васильку — опять скидай штаны!

— Ну это ты, верно, хорошо запомнил!

Доктор послушал у двери, даже наклонил ухо поближе, как при перкуссии легких у больного, — не дышите! — опять поднял палец — еще не время! — и тут вдруг открыл шкафчик в углу и поставил на кухонный стол бутылку.

Боженко откашлялся и расправил усы — в стороны и вниз.

— Политура? — с видом знатока подмигнул он, взглянув на бутылку с желтоватой жидкостью. — Или лак-шеллак?

Доктор Драгомирецкий сразу же отставил бутылку:

— Политуры, значит, не употребляешь?

В глазах у Боженко отразилась тревога, и он еще раз кашлянул:

— Я к тому, что если политура, так надо сперва через ржаные сухари. Ну а если с шеллаком, то непременно через березовой уголь из противогаза и капельку кислоты для реакции. В этом уж нам, плотникам, можно поверить…

Глаза доктора Драгомирецкого засветились триумфом:

— Спиритус вини ректификатус! Из аптеки Александровской больницы. В этом уж нам, медикам, можешь довериться!

Боженко крякнул:

— А почему — желтый?

— Настоян на корне калгана! Тибетский корень жизни!

— Сурьезно!

Боженко был потрясен: чистого спирта он не брал в рот с довоенных времен. Конечно, он очень спешил, но почему не опрокинуть на дорогу чарочку? Тем паче, что рюмки доктор выставил как наперстки: ох уж эти мне интеллигенты!.. Боженко сам взял бутылку и решительно налил по края.

Доктор Драгомирецкий выглянул в окно, неодобрительно покачал головой: юнкера еще во всех дворах, — и поставил на стол соленые огурцы.

Затем друзья юных лет подняли рюмки.

— Я очень рад, — прочувствованно начал доктор Драгомирецкий, явно нацеливаясь на тост, — что ты не забыл как мы бежали в Америку охотиться на бизонов и снимать скальпы с индейцев.

Боженко выпил и крякнул так, что доктор бросил испуганный взгляд на окно, за которым шныряли по улице юнкера, со стуком поставил пустую рюмку на стол и сердито сказал:

— Брехня!.. Мы вовсе бежали к бурам в Трансвааль освобождать их от англичан!

— Верно! — сразу согласился доктор. — Сперва мы думали в Америку, а потом решили в Трансвааль. А помнишь…

— Твое здоровье! — сказал Боженко. Он налил себе еще.

Доктор чокнулся с ним, отпил немножко и сразу закусил огурцом.

— Прекрасная была жизнь: все ясно, все понятно. — Он тяжело вздохнул. — А теперь, братец ты мой, дочь у меня говорит, что нет ничего важнее на свете, чем ненька Украина, сын, напротив, ненавидит сепаратистов, а второй сын… — доктор прикусил язык.

— А у тебя и второй сын есть? — спросил Боженко, хрустя огурцом.

— Есть… собственно, знаешь, вообще… — доктор поспешил перевести разговор на другое. — Ну а ты что делаешь? У тебя какая профессия?

— Плотник, я ж тебе говорил. — Боженко опять протянул руку к бутылке. — Водички этой тебе не жалко?

— Что ты, что ты! — замахал руками Гервасий Аникеевич. — Пей на здоровье! Такая встреча!

— Ну а, ты?

— Спасибо. Я — по маленькой…

— Я не о том. Спрашиваю — ты-то сам за кого? За неньку, против неньки, кому сочувствуешь?

— Да я, понимаешь… ничего не понимаю…

Боженко посмотрел на калгановку против света — она переливалась чистым янтарем: ну и забориста! Потом осторожно поставил рюмку на стол.

— Н-да, брат доктор, темный, выходит, ты человек! И чему вас только в этих университетах-факультетах учат? Клистиры ставить? А? Спрашиваю, чему вас учат? Предметы какие проходите?

— Ну, анатомию, диагностику, фармакопею…

— Вот и вышел из тебя, брат… фармакопей!

Боженко выпил третий наперсток и разгладил усы. Он, конечно, спешил, но оставить так темного человека, а тем паче интеллигента, он не мог. Темного человека надо просветить. Да и друг детских лет к тому же. Тем более, если принять во внимание, что друг этот только что его спас. После третьей рюмки Боженко всегда чувствовал прилив красноречия.

— А ну, глянь-ка, можно уже идти?

Доктор сбегал на балкон и вернулся с неутешительными известиями: юнкера оцепили квартал, обыскивают дворы Брыля и Колиберды. Ай-яй-яй! Неотесанные люди, конечно, сколько от них доктору беспокойства, а ведь вот, жалко — не сочли бы эти грубияны-юнкера их за большевиков! После двадцати граммов спирта у доктора слегка шумело в голове.

Боженко с досады крякнул и подлил доктору.

— Так вот, послушай меня, фармакопей! Бежали мы с тобой или не бежали воевать с англичанами и освобождать буров?

Гервасий Аникеевич выпил.

— Бежали.

— Ну так теперь самое время воевать и против буров!

— Я не поеду! — категорически отказался доктор. — Ты как знаешь, а я не поеду. Я против войны.

— Я тоже. Но ведь теперь надо кафров освобождать: сукины сыны буры вместе с англичанами эксплуатируют теперь кафров.

— Бедные кафры! — доктор подлил Боженко. — Выпьем за кафров!

— Выпить можно! — Они выпили и потянулись к огурцам. — Да только никуда ездить не надо! — заговорил Боженко несколько громче, чем прежде. — Потому что кафр — вот хотя бы я!

— Ты — кафр? — доктор был шокирован. Конечно, бедный Василёк так и не вышел в люди, остался простым плотником, но… — Нет, нет, ты не кафр!

— Кафр! — Боженко ударил кулакам по столу. Спирт просветил его, и теперь он все видел насквозь. — И ты меня освобождай, пожалуйста! Освобождай меня вместе со мной, слышишь! Чтоб не было кафров, чтоб не было никакого империализма и вообще эксплуатации человека человеком. Дошло?

Словом, Василий Назарович — слегка непослушным языком, но с полной ясностью мысли, потому что после чарки у него всегда прояснялось в голове, — прочитал другу юных лет лекцию по теории классовой борьбы. Лекция построена была на критике позиций обоих упомянутых доктором детей — и дочки с ее Центральной радой, и сына с его Временным правительством, а также и самого доктора, который ничего не понимал и ничему не сочувствовал. Бурам, доказывал Боженко, надо помочь освободиться от англичан, но при этом надо позаботиться, чтоб сами они не угнетали кафров. Потому-то лучше всего начинать сразу с освобождения кафров во всех странах. А интересы пролетариев всех стран отстаивает партия большевиков. Вот поэтому английский и всякий другой империализм, а с ними и буры-буржуи или там наши капиталисты и живоглоты из Временного правительства и Центральной рады и нападают сейчас на большевиков.

— Вот ты и соображай, фармакопей, ехать ли нам в Трансвааль или здесь освобождать пролетариат и крестьян от эксплуататоров!.. А ну пойди глянь: нельзя ли мне уже пройти?

Доктор побежал на балкон и скоро вернулся: юнкера покончили с облавой и ушли. Боженко сразу вскочил:

— Заболтались мы тут с тобой! Очень было приятно: двадцать пять лет, девяносто шесть градусов!..

Доктор Драгомирецкий остановил Боженко:

— Слушай, Василёк, а ты — большевик?

— Большевик. Бывай! Спешу. Я еще к тебе загляну: побеседуем по-хорошему. — Уходя, Боженко вспомнил: — А про третьего-то ты мне не сказал. Где же твой третий? Тоже большевиков ловит?

Доктор Драгомирецкий заколебался. Но ведь большевики — он хорошо знал — против войны, значит, можно не опасаться. Да и шестьдесят граммов спирта сделали свое дело.

— Понимаешь, — сказал Гервасий Аникеевич. — Ростислав хоть и офицер, но против войны…

— Против? Молодец! А в какой он партии?

— Партии? Никакой. Он просто… дезертир. Удрал с фронта, прилетел сюда… Я, конечно, этого не одобряю, но…

— Постой, постой! Прилетел? А твой Болеслав, часом, не авиатор? Не с механиком Королевичем летал?

— Авиатор… с Королевичем… — шепотом признался старик, лишившись от волнения голоса.

— Друг! — хлопнул Боженко старого доктора по спине, как не отважился бы когда-то хлопнуть даже гимназиста Гервасия. — Так твоему ж Станиславу в самый раз ехать в Трансвааль!..

— Трансвааль? — перепугался доктор. — Так далеко? Ты думаешь, его здесь поймают?..

Боженко подмигнул доктору:

— Береги сына, фармакопей! Я ему точный адрес дам, куда податься. Словом, непременно забегу!..

Это он крикнул уже из-за двери. Надо было спешить в царский дворец, в комнату номер девять, где помещался теперь городской комитет большевиков.

9

В комнате номер девять был в это время один Саша Горовиц.

И еще никогда, должно быть, Саша не был так зол.

Всегда тихий и кроткий, мягкого сердца и доброй души, горячившийся, только когда выступал перед народом, — в эту минуту Саша Горовиц готов был взорвать весь мир и в первую очередь растерзать Пятакова или Иванова.

Слыханное ли дело? Комитет еще с утра объявил всех членов партии мобилизованными, товарищи разошлись по фабрикам и заводам, а ты сиди здесь, в этих чертовых царских чертогах, и болтай по телефону: Горовиц был оставлен в большевистском штабе для связи и, в случае необходимости, принятия неотложных решений, как полномочный член комитета.

Когда Юрий Пятаков сказал ему об этом, Саша взбеленился:

— Ни за что! Я должен сейчас быть с массами!

— Товарищ Горовиц, это поручение комитета. Напоминаю вам о партийной дисциплине!

— Но ведь это ты решил единолично, без комитета!

— Я председатель комитета, товарищ!..

Словом, они разругались, Пятаков ушел, а Саша остался у телефона чернее ночи.

Вскоре на помощь ему пришла Лия Штерн: ее тоже прислал Пятаков. Но, воспользовавшись данными ему полномочиями — принимать в случае необходимости решения единолично, — Саша немедленно отправил ее на Демиевку, в мастерские Земсоюза. Надо было нести в массы постановление конференции, редактировать которые Бош закончила только ночью: банда хулиганов разгромила типографию “Голоса социал-демократа”, большевистская газета сегодня не вышла, и решения конференции приходилось популяризовать, читая их вслух. А решения областной конференции Юго-западного края — большевиков Киевщины, Черниговщины, Волыни и Подолии — были чрезвычайно важны.

В ответ на петроградские события большевики прифронтовой полосы призвали повсеместно переизбирать Советы, отзывая с депутатских мест меньшевиков и эсеров, вступивших на путь поддержки контрреволюции: завоевывать Советы, а Советам — завоевывать власть!.. Конференция призывала также создавать Красную гвардию на всех предприятиях. Редактировать эти решения помогал Евгении Бош и Саша Горовиц.

Оставшись опять один, Горовиц принял первое сообщение по телефону. Извещали о поджоге большевистского киоска возле Думы. Когда, дав отбой, Саша хотел позвонить в “Арсенал”, чтоб направить к Думе арсенальских красногвардейцев, — телефон зазвонил снова. Звонили как раз из “Арсенала”: там тоже горит большевистский киоск, и красногвардейцы с Ивановым во главе вышли, чтоб отогнать юнкеров. Надо было искать помощь в другом месте. Саша стал дозваниваться в Главные железнодорожные мастерские, но тут позвонили с телефонной станции и дали вокзал Киев-первый. Толпа офицеров и юнкеров окружила почтовый вагон петроградского поезда, отбирает большевистские газеты и намеревается бросить их в огонь. Саша дозвонился в Главные железнодорожные мастерские и направил красногвардейцев-железнодорожников на вокзал. Только он положил трубку, телефон опять зазвонил.

Говорил Затонский с Сырца. Комитет поручил ему выступить на митинге в Богдановском полку — рассказать о принятых конференцией пограничной полосы решениях. Затонский информировал: митинг начался, идет доклад о петроградских событиях. Настроение у казаков неплохое: они возмущены кровавыми мерами реакции и обеспокоены, не начнет ли Временное правительство вслед за большевистскими громить и украинские организации? Очень подходящий момент склонить их на нашу сторону! Но они крепко держатся за свою Центральную раду. Как быть? Мы же отказались войти в Центральную раду. Вчерашняя конференция подтвердила нашу тактику: врозь с националистами!

— Владимир Петрович! — кричал Горовиц в трубку. — Надо сказать им, что большевики не пойдут с Центральной радой, пока там заправляют буржуазные партии и ведут политику раскола демократических сил…

— Но, — кричал с другого конца провода Затонский, — как же им не заправлять в своей Центральной раде, националистам и сепаратистам, если их оттуда никто и не гонит? Чушь какая-то. Вошли же мы в Совет рабочих депутатов и в Совет военных депутатов, хотя там тоже заправляют меньшевики и эсеры, и боремся против них! Как же иначе?

— Владимир Петрович! — отвечал Горовиц. — Ты же знаешь мою позицию. Я за то, чтоб сейчас, когда рабочий съезд пополнил Центральную раду несколькими десятками пролетариев, войти и нам в Центральную раду — захватить руководство, изменить ее политику или… взорвать ее изнутри. Но ведь с этим не согласны! — Он вдруг как будто напал на выход. — Слушай! Черт с ней, с Центральной! Нам важно оторвать людей, которые за ней идут! Вот тебе идея для богдановцев. Сейчас в городе юнкера громят большевистские организации. Расскажи богдановцам об этом. Попробуем убить двух зайцев. Пускай идут в город и наведут порядок. Уже само участие в обуздании реакционеров приведет их к нам. А Центральная — уж как хочет…

Затонскому предложение показалось резонным. Пообещав попробовать вывести богдановцeв в город, он отключился. Но телефон тут ж опять зазвонил.

Звонила телеграфистка-большевичка с Центрального телеграфа, у нее было неприятное сообщение. Только что в адрес “тети на Подвальной” получена телеграмма из Петрограда:

“Юрочку положили в больницу”.

“Тетя на Подвальной” — это был специальный пароль для секретных сообщений в комитет. Расшифровывалась телеграмма так: “Юрий Коцюбинский брошен в тюрьму”. Член петроградской военной организации большевиков Юрий Коцюбинский во время июльской демонстрации возглавил 180-й пехотный полк и был арестован карателями Керенского — Дударева.

Саша расстроился: Юрий был ему близкий друг, a главное, через Коцюбинского шла связь большевиков Киев — Петроград. Сейчас она была особенно нужна. И эта нелегальная связь с петроградскими большевистскими организациями оказалась оборванной.

Однако раздумывать было некогда: телефон звонил и звонил. Теперь сообщали из центра: с Шулявки движется банда анархистов, хватают офицеров и юнкеров — и русских и украинцев, — срывают погоны, а то и, спустив штаны, дают жару. Во главе — девчонка в матросских клешах, какая-то Каракута…

Саша захохотал. И офицерам, значит, попадает!.. Но вообще было не до смеха. Союзник объявился очень уж неожиданный, да и методы его могли только умножить эксцессы. Однако Саша все-таки не мог не смеяться: господ офицеров угощает шомполами шулявская девка! Ну и умора! A анархистов надо все-таки приструнить.

Саша опять вызвал “Арсенал”, —может, красногвардейцы уже управились с дебоширами у газетного киоска? Надо направить их против анархистов.

Теперь в “Арсенале” трубку взял сам Иванов. Да, юнкера уже разогнаны, убрались они и из окрестных улиц, где начали было вылавливать большевиков даже по домам…

Но как раз в тот момент, когда Горовиц хотел рассказать Иванову об анархистах, дверь отворилась и в комнату вошел офицер. За ним — второй. Сзади толпились юнкера, держа винтовки с примкнутыми штыками.

Тогда Горовиц быстро сказал в трубку:

— Помещение Совета рабочих депутатов тоже, очевидно, захвачено юнкерами. По крайней мере в нашу комнату…

Но тут офицер выхватил трубку из рук Горовица:

— Вы арестованы!

— Я догадываюсь, — ответил Саша, прислушиваясь к звукам, доносящимся из трубки. — Но арестовать меня вы не имеете права: я член Совета рабочих депутатов, а депутат не может быть арестован без санкции Совета.

— Я Боголепов-Южин и арестовываю вас как офицер для особых поручений командующего округом: в округе чрезвычайное положение, и военное командование не нуждается в санкции вашего Совета… Поручик Петров! Приступайте к обыску…

Поручик Петров не слишком спешил выполнять приказ, двигался он вяло, с индифферентным видом, — полицейские функции ему мало импонировали, — и Горовиц успел его опередить. Он подошел к шкафу в углу, запер его на ключ и ключ положил в карман.

— Во-первых, — сказал Горовиц, — поскольку вы настаиваете на моем незаконном аресте, я должен передать все, что здесь находится, органам, которые займутся расследованием моих “преступлений” и ваших прав на арест. Во-вторых, я заявляю решительный протест и требую вызова председателя Совета депутатов или хотя бы председателя Исполкома общественных организаций: оба они, как вам известно, не большевики. В-третьих, если речь идет об аресте, то должны быть, как полагается в таких случаях, понятые!

Надо было во что бы то ни стало протянуть время. Иванов, услышав, что разговор прерван, догадается, в чем дело, и пришлет подмогу.

— Да что с ним разговаривать! — зашумели более нетерпеливые из юнкеров. — По нем давно веревка плачет!

— Простите! — повысил голос Саша. — Всему своя пора! Придет срок и веревке! А пока прошу выделить человека, который будет вести протокол, как и надлежит при аресте — законном или незаконном…

— Протокол будет составлен в комендатуре, — холодно сказал Боголепов-Южин. — Прошу следовать на мной.

Горовиц прикинул: до “Арсенала” — два квартала, пять — шесть минут, две или три уже прошли. Значит… Он поднял руку и заговорил:

— Граждане юнкера! Перед вами студент. Большинство из вас тоже студенты или вчерашние гимназисты. К вам мое слово, коллеги! — Саша решил произнести трогательную, а главное — длинную речь. — Сейчас вы незаконно хотите арестовать меня, но вспомните, как полгода назад, когда мы еще сидели за партами, все мы мечтали о том времени, когда придет свобода, когда навек канут в прошлое аресты, насилие, жандармы, педели. И вот это время наступило. Пришла революция! — Юнкера притихли, они никак не ожидали, что к ним обратятся с речью. А Саша патетически восклицал: — Но вас самих хотят теперь обратить в орудие насилия и поругания свободы…

— Хватит! — гаркнул Боголепов-Южин. — Взять его!

Окно в Мариинский парк было перед глазами у Горовица, и он видел: по аллеям с берданками в руках бегут люди, впереди — Иванов. Саша, не прерывая речи, указал рукой на окно:

— И вот — глядите! — сюда спешит с оружием в руках возмущенный народ, чтоб защитить свободу от посягательств на нее…

Боголепов-Южин бросил трубку на рычаг аппарата. Доводить дело до вооруженной стычки — на это он пока полномочий не имел. К тому же юнкеров у него было полтора десятка, а рабочих бежало с полсотни. Юнкера уже начали понемногу пятиться…

Телефон тут же зазвонил, Горовиц взял трубку:

— Слушаю?

Боголепов-Южин сделал “кругом”, шпоры звякнули малиновым звоном. Но на пороге он столкнулся с Ивановым.

— Простите!

— Простите!

Они смерили друг друга взглядом. Иванов дышал глубоко и часто — он бежал и запыхался. Боголепов-Южин покусывал губу. Иванов перешагнул порог и вошел в комнату.

— Простите, — еще раз извинился Иванов, — мы, кажется, помешали?

Саша Горовиц между тем говорил по телефону. Звонил опять Затонский: настроены богдановцы действительно отлично — они согласны выйти в город, чтоб восстановить порядок, но при условии, что это санкционирует Центральная рада.

За Ивановым вошли несколько красногвардейцев, среди них — Данила и Харитон. Остальные толпились в коридоре за дверями. Юнкера жались у стен.

Вдруг, всех растолкав, в комнату влетел Боженко. Он мчался что есть духу, обливаясь потом. Еще по дороге он услышал, что “наши побежали отбивать налет юнкеров на комитет”.

Новая встреча со штабс-капитаном развеселила его.

— Ваше благородие! — почти обрадовался он. — Где-то мы с вами встречались?

Боголепов-Южин, кусая губы, криво усмехнулся:

— Да, “товарищ” Боженко, месяц назад я обращался к вам с просьбой направить ваших дружинников для прекращения бесчинств на Подоле…

— Вот он их и направил для прекращения бесчинств, хотя и не на Подоле, — улыбнулся Иванов, указывая на красногвардейцев, входивших в комнату.

— Xa! — прыснул Боженко. — Верно! Только мы, ваше благородие, встречаемся с вами уже в третий раз… Правда, вам о том неизвестно… Ну хватит! — неожиданно закончил он. — Вы свободны! Можете идти! Адью!

Боголепов-Южин не произнес ни слова, только сильнее побледнел, переступил порог и быстро зашагал по коридору. Юнкера двинулись за ним. Последним вышел поручик Петров, неловко улыбаясь.

— Напугали тебя, — засмеялся Иванов, глядя на Горовица, — но мы, кажется, вовремя?

Горовиц предостерегающе поднял палец, не отнимая телефонной трубки от уха.

— Тише, я звоню господину Грушевскому.

— Грушевскому?! Ты обращаешься за помощью к Центральной раде? — удивился Иванов. — Но ведь наша позиция…

— Когда идет борьба, обстоятельства иногда вносят коррективы в позиции, — хмуро буркнул Горовиц. — Барышня! Председателя Центральной рады господина Грушевского!.. Кроме того, я нисколько не изменю нашим позициям, если предложу Центральной раде принять участие в ликвидации безобразий в прифронтовом городе, это — в наших общих интересах. Да? Центральная рада? Кто?.. Хорунжий Галчко?.. Мне нужно лично поговорить с паном добродием Грушевским … Кто говорит? — Горовиц окинул взглядом присутствующих, словно спрашивая, что ему сказать, и тут же ответил: — Говорит большевик Горовиц. Да, член Совета рабочих депутатов… Хорошо, я подожду…

Все примолкли, с любопытством следя за Горовицем. Только Боженко дергал Сашу за рукав и шептал:

— Дай мне, дай мне! Я ему сейчас скажу!..

Но в трубке уже послышался голос.

— Здравствуйте, профессор! — вежливо сказал Горовиц. — Вас беспокоит студент Горовиц… Нет, вам доложили верно: большевик, член Совета рабочих депутатов. Дело у нас, у пролетариата, к вам такое…

В комнате было тихо, все напряженно слушали. Боженко шевелил губами, будто и от себя что-то добавляя.

Горовиц держал трубку недолго: ответ Грушевского был краток. Густо покраснев, Саша молча положил трубку на рычаг.

Грушевский, оказалось, ответил ему так:

— Ну что вы, голуба! Вы просите невозможного. Ведь в конфликте большевиков с Временным правительством мы сохраняем нейтралитет! — При этом он пустил короткое — хе-хе-хе: наша хата, дескать, с краю… А затем спросил: — А скажите, будьте добреньки, добродий Горовиц, как это получается, что во главе общественной жизни столицы Украины стоят лица с такими, как у вас, совсем не украинскими фамилиями?

На этом Саша и повесил трубку.

— Что ж, — сказал Иванов, — ты по крайней мере еще раз услышал, какова позиция Центральной рады по отношению к революции и реакции.

Боженко выругался. Саша Горовиц вспыхнул:

— Ничего другого нельзя и ожидать, пока там во главе господин Грушевский… Но, товарищи! — страстно крикнул он. — Они же втягивают сейчас в свою орбиту рабочих! Они пытаются спровоцировать рабочий класс Украины! Мы не имеем права пройти мимо этого! Они уже переходят в наступление!..

— Верно! — отозвался Иванов. — В том-то и дело!..

Они стояли втроем — Иванов, Боженко и Горовиц — и смотрели в Царский сад. Перед дворцом под командой поручика Петрова строились юнкера. Красногвардейцы стояли в стороне и перекидывались насмешливыми замечаниями. Фигура Боголепова-Южина мелькала вдали между деревьями: он спешил к автомобилю и шел быстро, похлестывая себя стеком по лакированному голенищу.

— В том-то и дело! — задумчиво повторил Иванов. — Дело в том, чтоб не дать спровоцировать весь украинский народ Центральной… зраде[49]. А Пятаков не хочет этого понять!..

Боженко захохотал:

— Это ты здорово придумал: Центральная зрада!

Иванов стукнул кулаком по оконному косяку:

— Партию, партию ширить и укреплять — вот что сейчас главное! И — самая прочная связь с Петроградом!

Горовиц спохватился, он вспомнил:

— Ах, да! Скверная новость: Юрко Коцюбинский арестован в Петрограде!

— Есть новость и похуже, — отозвался Иванов. — Ленина хотели арестовать, и он ушел в подполье.

— Мать честная! — схватился за голову Боженко. — Ленин!

Горовиц побледнел глаза его вспыхнули.

— Значит, опять в подполье?

— Кто его знает… — задумчиво проговорил Иванов. — Если начнут бросать нас в тюрьмы, то придется и в подполье. — И он еще раз стукнул кулаком. — Тем паче: ширить партию и закалять! Завоевать большинство в Советах, и тогда Советы завоюют власть!..

Юнкера построились, дали шаг и, отойдя, вызывающе запели:

Смело мы в бой пойдем за Русь святую —

Большевиков сметем мы подчистую…

Тогда группа красногвардейцев грянула в свой черед:

Смело мы в бой пойдем за власть Советов —

И как один умрем в борьбе за это…

10

Это было совсем как на фронте: выскакивай из окопов и бешено мчись в атаку, падай на землю под пулеметным огнем, снова поднимайся, перебегай согнувшись и снова растягивайся на животе, пока улучишь минуту, чтоб опять вскочить и опять бежать вперед…

Только теперь позади были не окопы, а одетые в гранит эскарпы Невской набережной, вокруг не просторы полей или лесные чащи, а громады домов, и падать надо было не на вспаханную смертоносным железом землю, а на твердую и звонкую брусчатку или на разбитые в щепу торцы деревянной мостовой. И пулемет строчил не в лоб и не с флангов, а будто прямо с неба: с верхних этажей или с чердаков.

И винтовки или иного оружия в руках у Юрия Коцюбинского не было.

Однако прорваться надо было во что бы то ни стало. Дворец Кшесинской, где помещался Центральный Комитет и куда сразу же после освобождения из-под ареста направился Юрий, был разгромлен карателями Керенского, а весь квартал оцеплен юнкерами. Но члены “военки”, то есть военной организации при Центральном и Петроградском комитетах большевиков, получили точное указание загодя: в случае чрезвычайных событий собираться на конспиративной квартире военной организации на Выборгской стороне.

На Выборгскую сторону и пробирался теперь Коцюбинский — по взбудораженному, растревоженному Петрограду, по залитым кровью демонстрантов, засыпанным пулями карателей петроградским улицам.

Но не пули страшили его — терзала неотступная, тревожная мысль: как Ленин? На свободе ли Владимир Ильич?.. Неужто и его захватило остервенелое офицерье? Ведь приказ об аресте Ленина отдан…

С демонстрации Юрий Коцюбинский попал прямехонько в комендатуру. С кучкой солдат своего 180-го полка он отстреливался на углу Литейного от провокационно напавших на них юнкеров. Но с Охты выскочили им в тыл казаки, Юрия захватили, связали руки. По пути в тюрьму — нагайки озверевших казаков, на допросе — гнусные издевательства офицеров штаба, затем — сорок человек навалом в камере, двое суток без пищи, на третьи — селедка, но ни капли воды.

Наконец, после переговоров делегации ЦК, ПК и военной организации с Временным правительством, арестованных вывели из комендантского управления, огрели каждого нагайкой и вытолкали на улицу. Временное правительство обязалось не чинить репрессий над захваченными во время демонстрации, а Центральный Комитет партии дал согласие снять с постов броневики, пулеметный полк увести в казармы, а матросов — в Кронштадт.

Но на улицах все еще как на поле боя: мелкие стычки тут и там, стрельба из окон, пулеметы “ударников” на чердаках, охота юнкеров за каждым рабочим, за каждым солдатом без “увольнительного” из части.

Юрий лежал, прижавшись к тротуару, пока не умолк пулемет на перекрестке, и тогда мгновенно пересек улицу. Снова прогремели из окон и с чердаков выстрелы, но Юрий уже был в подворотне. Потом — проходной двор, снова подворотня, опять улица, еще перебежка, — и вот он наконец на Выборгской стороне.

Едва миновав мост, он свернул за ближайший угол, — стрельба, такая частая в центре города, отошла далеко назад, — точно от центра до этой рабочей окраины было не несколько кварталов, а несколько дней пути.

Юрий наконец выпрямился во весь рост. Пули не свистели, кругом было тихо. Окна домов, правда, не светились, но из каждой подворотни выглядывали люди. Не успел Юрий сделать и десяти шагов по мостовой, как справа и слева послышалось:

— Стой! Кто таков?

Слева и справа, одновременно вынырнуло несколько человек — в кепках и пиджаках, но с винтовками.

Юрий вздохнул с облегчением — впервые за эти дни: Красная гвардия!

Шинель на Юрии была солдатская, погоны с гимнастерки сорваны. Он протянул документ — удостоверение солдатского комитета 180-го полка.

Красногвардейцы глядели сурово, но не на документ, а на кровоподтек — во всю щеку Юрия, от переносицы к подбородку.

— Казачья нагайка? — спросил степенный рабочий с длинными седыми усами, очевидно старший десятка.

— Нагайка…

— На демонстрации заработал?

— На демонстрации…

— А откуда идешь?

— Из комендантского управления.

Красногвардейцы придвинулись ближе, суровые лица были все еще насторожены, но взгляды стали мягче.

— Товарищи! — взволнованно заговорил Юрий. — Товарищи! Скажите! Что с Лениным? Ленин на воле? Не захватили?..

Красногвардейцы переглянулись, кое-кто улыбнулся, кое-кто окинул приязненным взглядом, но лица оставались все так же непроницаемы. Тот, что с седыми усами, внимательно вглядывался в побледневшее от волнения лицо неизвестного в солдатской шинели и с документами, выданными солдатским комитетом, точно хотел проникнуть ему в душу: ведь теперь и солдаты бывали разные и в солдатские комитеты попадал иной раз черт знает кто!

— Из сто восьмидесятого, говоришь? — переспросил старик, не отвечая Юрию.

— Сто восьмидесятый хорошо держался! — подал голос кто-то из окружающих.

— Где ваших били? — спросил старик.

— На Литейном. Там и попались, когда с Охты казаки подошли. Так как же Ленин, товарищи?..

— Правильно! — подтвердил тот же голос. — Так оно и было!

— Правильно, — повторил и старик. И вдруг добавил: — А Ленина мы не отдадим, так и знай!

Коцюбинский перевел дыхание. Итак, с Лениным все хорошо!

— Куда сейчас идешь? — спросил старик.

Ответить Юрий не имел права: адрес был конспиративный.

— Пробираюсь в полк, — ответил он. — Значит, с Лениным все в порядке, товарищи? Где он?

— А ты не сомневайся, — сказал старик, — и не спрашивай. Врагу нет к Ленину пути, где бы он ни был. А друга он и сам найдет, — прибавил он твердо. И тут же спросил: — А не боишься в полк возвращаться? Хотя и по договору отпущен, но их брату, буржуйским прихвостням, разве можно доверять?

— Опасность, конечно, есть, — сказал Коцюбинский, — но ведь я — большевик.

— Большевик, говоришь?

— А вы? — спросил Коцюбинский. — Вы откуда? Чей это отряд?

— С “Русского Рено” мы, — с достоинством отвечал старик и прибавил, пряча усмешку в длинных усах: — Есть такой… французский заводик в нашем российском Питере… И заметь: заводик-то большевистский!

Коцюбинский обрадовался:

— Я о вашем заводе знаю. Ведь вы еще в марте послали в Советы одних большевиков!

Радостный возглас солдата приятно было услышать красногвардейцам: они доброжелательно заулыбались, теснее окружили Коцюбинского, кто-то дружески хлопнул его по спине, другой вынул пачку “Раскурочных” фабрики Гудал и протянул Юрию.

Седоусый сказал:

— Ну что ж, иди, товарищ, своей дорогой, — и добавил, точно оправдываясь: — Стоим на страже, чтоб не пробрались контрики. — Видно было, что он гордится этим. — На нашу сторону они и сунуться боятся: тут, товарищ, наша рабочая власть!.. Иди! — сурово оборвал он, словно недовольный, что разболтался: — Если ты и вправду большевик, так, верно, по делу торопишься. Иди! Будь здоров!

Он кивнул. Кто-то из тех, кто стоял поближе, пожал Коцюбинскому руку. Но когда Юрий отошел на несколько шагов, старик крикнул ему вдогонку:

— Чтоб все правильно было, ты уж прости: за тобой на всякий случай наши ребята пойдут. Такое, сынок, дело: опасаемся, чтобы провокаторы да шпики не пролезли…

Он отдал распоряжение, и двое парней, отделившись от кучки, пошли за Коцюбинским шагах в двадцати.

Это несколько обескуражило Юрия: вот тебе и на! Ведь он не имеет права воспользоваться конспиративным адресом, пока не убедится, что никто не видит, в какой дом он идет.

Но на сердце было легко и радостно: Ленин на воле, Ленина не захватили, приказ Керенского об аресте Ильича выполнить не удалось!.. И — красногвардейцы! Поражение не обескуражило рабочий класс. Крепко взял пролетариат в свои руки оружие!..

Юрий свернул с Сампсониевского проспекта на Сердобольскую улицу и неожиданно столкнулся еще с двумя красногвардейцами, чуть не сбив переднего с ног. Эти двое были без винтовок, но руки держали в карманах, и тот, которого Юрий толкнул, сразу же выхватил браунинг.

— Стой!

Юрий остановился.

— Руки вверх!

Юрий поднял руки.

Второй быстро ощупал карманы шинели и галифе.

— Оружия ищете — усмехнулся Коцюбинский. — Оружие было, да в комендатуре забрали и даже расписки не выдали.

Но красногвардейцы — молодые ребята — уставились на кровоподтек на лице Юрия:

— Где морду попортил? По пьяной лавочке?

В это время приблизились те двое, что шли следом.

— Наш это! — крикнул один из них. — Старик уже проверял! Пусть идет своей дорогой. Из тюрьмы после демонстрации.

Красногвардейцы сошлись все четверо, и Коцюбинский стоял среди них растерянный — что же теперь делать? На дощечке углового дома значился тот самый номер, которой ему и был нужен: 92 — по Сампсониевкому, 1 — по Сердобольской… Но он не мог войти туда при людях, хотя бы это и были красногвардейцы, свои. Пройти мимо? Они пойдут за ним следом. Вернуться сюда позднее? Спросят — зачем?

Петлять? Сразу вызовет подозрение… Как же попасть на конспиративную квартиру?

И тут возникла страшная мысль: явки уже не существует, конспиративной квартиры здесь нет, — ведь не может быть, чтобы конспиративную квартиру охраняли открытые наружные посты… Как же тогда найти связь?

— Иди себе, иди, землячок! — подбодрил его один из посланных седоусым. — Иди вперед, а мы за тобой…

— Ребята! — крикнул Коцюбинский. — Зовите вашего старшего. Как хотите, а я отсюда дальше не пойду…

— Как это не пойдешь? — изумились оба. — А говорил: тебе в свой полк надо…

И тогда вот что произошло. Коцюбинский только успел заметить, как двое, стоявшие перед ним, перемигнулись с теми, что были сзади, — а там уже ничего увидеть не мог. Один согнутым локтем запрокинул ему голову назад, другой набросил на лицо какую-то тряпку, а остальные вязали веревкой руки.

Потом его куда-то поволокли, скрипнула калитка, а может, дверь, под ногами он почувствовал порог, его ухватили под мышки и поволокли быстрее — так, что ноги тащились по земле. И все это делалось молча, в абсолютной тишине, только кто-то прошептал: “А черт его знает, может, провокатор или шпик… чего ему, сукину сыну, тут надо…” И кто-то тоже шепотом ответил: “Хотел видеть старшего, так сейчас увидит… ”

Потом его поставили на ноги и тут же надавили на плечи — он сел на табурет. Было тихо, он различал только тяжелое дыхание стоявших рядом, а один голос промолвил негромко:

— Разберитесь, товарищ Подвойский. Может, и в самом деле свой, а может, подосланный: действовали в точности по вашей инструкции.

— Подвойский! — вскрикнул Юрий. — Николай Ильич!..

И Юрий рассмеялся: да ведь именно Подвойский, глава “военки”, и был ему нужен!.. Смех сквозь толстую мешковину был еле слышен — глухой, как из-под земли.

— Кто это? — услышал он такой знакомый голос Подвойского, начальника по “военке”, старого друга и учителя по черниговскому дореволюционному подполью, отца по партийной жизни.

Но повязки с глаз у Юрия не сняли, только чья-то рука сдвинула тряпку, освобождая рот. Мешковина больно царапнула раненую щеку, и Юрий чуть не вскрикнул.

— Это я! Коцюбинский!

— Юрко?

Повязка упала с глаз, и Юрий увидел дорогое лицо с подстриженными усами и бородкой клинышком. Четверо красногвардейцев смущенно переглядывались.

— Вот те на! Значит, свой?

Но Подвойский не улыбнулся. Лицо у него было взволнованно и сосредоточенно.

— Спасибо, товарищи, — сказал он красногвардейцам. — Вы действовали правильно. Можете идти. Товарищ останется здесь.

Он подождал, пока красногвардейцы, неловко посмеиваясь, выходили из комнаты, и Коцюбинский успел осмотреться в тесной прихожей провинциальной на вид квартирки: стены оклеены дешевыми обоями — мелкие, пестрые цветочки по светлому полю. В углу вешалка, на ней пальто, несколько шляп, кепка.

Подвойский сказал:

— Так ты, значит, из тюрьмы?! И прямо сюда? Это отлично. Только пришел не вовремя. Подождешь. Мы поговорим позже. Сейчас здесь идет заседание Центрального Комитета с руководством нашей “военки”…

Коцюбинский слушал его, но невольно прислушивался и к голосу за дверью. В комнате кто-то говорил — сначала трудно было разобрать отдельные слова, но что-то в самом тембре голоса заставило Юрия вслушаться внимательнее.

Голос говорил:

— …июльские дни поставили партию пролетариата в тягчайшее положение… — Следующие слова заглушил голос Подвойского, но потом снова стало слышно: — … Мирный период развития революции закончился. Июльский кризис был для революции мучительным, но для партии пролетариата он стал горнилом испытания ее жизнеспособности. Будущее революции зависит теперь от организационной работы партии в тягчайших условиях… Но партия справится: у пролетариата нет иного выхода, кроме захвата власти…

— Ленин? — прошептал Коцюбинский, еще не веря себе.

— Да, он проводил заседание ЦК, — просто сказал Подвойский и тут же озабоченно заторопился. — Заседание окончилось, и Ленин сейчас уходит. ЦК принял решение немедленно укрыть Ильича в глубочайшем подполье… — В комнате загремели стульями: люди вставали. — Ты подожди! — крикнул Подвойский и скрылся за дверью.

А Коцюбинский так и остался стоять, держа тряпку, которой только что завязаны были его глаза и рот, растерянный, взволнованный — у него сжимало грудь, а сердце колотилось, как после долгой перебежки под огнем. Ленин! Здесь! За стеной!..

Узкая дверь из комнаты снова отворилась, и на пороге показался Ленин. Он быстро прошел к вешалке в углу, надел кепку, взял пальто и сунул руку в рукав. На Коцюбинского, стоявшего у порога, Ленин глянул мельком: происходило подпольное заседание Центрального Комитета, и, ясное дело, его охраняли свои товарищи. За Лениным вышел Подвойский. Он был уже в шляпе и поднимал воротник пальто: он должен был выйти вместе с Лениным.

Ленин прошел.

Но когда он был уже у порога, Юрий не выдержал:

— Владимир Ильич!

Он сказал это негромко, как говорят, когда мысль претворяется в слово сама собой, помимо твоей воли, но вместе с тем твердо и настойчиво, — так говорят, когда в слово, в самую интонацию вкладывается страстное желание.

Ленин оглянулся и остановился.

— Здравствуйте, товарищ, — сказал Ленин и протянул руку. — Я не видел вас вначале. Вы только что пришли? Кто вы?

— Член нашей “военки”, — пояснил Подвойский, — от комитета Сто восьмидесятого полка.

Ленин, не выпуская руки Коцюбинского, окинул его с ног до головы быстрым взглядом — в глазах Ильича блеснули быстрые смешливые искорки.

— Однако, — сказал Ильич, — выглядите вы непрезентабельно! Очевидно, вы не прямо с заседания вашего комитета? — Взгляд Ленина скользнул по форменной одежде Коцюбинского, когда-то ладной, хорошо пригнанной в офицерской мастерской, а теперь измятой, забрызганной грязью, с оборванными погонами. — И не из офицерского собрания? — улыбка ушла из глаз, коснулась губ Ильича, но тут же пропала: Ленин увидел кровоподтек на щеке и ласково посмотрел Коцюбинскому в глаза.

— Именно из офицерского собрания, Владимир Ильич! — усмехнулся Подвойский, — Товарищ только что из тюрьмы: во время демонстрации пришлось немножко повоевать…

Ленин кивнул. Лицо его стало сурово.

— Как ваша фамилия, товарищ?

— Коцюбинский, — ответил за него Подвойский.

— Вы хотели мне что-то сказать? — спросил Ленин.

— Владимир Ильич! — заговорил Коцюбинский, и сердце застучало у него в груди. — Я знаю, для разговора сейчас нет времени, и вам и без меня известно…

— Да, да! — откликнулся Ленин. — Товарищи подгоняют меня. Видите, вашему Подвойскому уже не стоится на месте? — Улыбка вспыхнула в его глазах и скользнула к губам, но лицо сразу стало серьезно. — Требуют, чтоб я немедленно скрылся в подполье. Вот какие дела, товарищ Коцюбинский. Возможно, и всей партии придется опять уйти в подполье… О демонстрации я действительно уже многое знаю, но каждый новый рассказ чрезвычайно ценен.

— Владимир Ильич! — сказал Коцюбинский. — Я не о демонстрации хотел… Я недавно вернулся с Украины, куда меня посылало руководство военной организации, чтоб наладить выборы делегатов от Юго-Западного фронта на Всероссийский съезд военных организаций фронта и тыла. Я был в Киеве и Чернигове…

— С Украины? — Лицо Ленина засветилось живым интересом. — Это чрезвычайно важно! — Ленин схватил Коцюбинского за обе руки. — Рассказывайте же, рассказывайте!

— Владимир Ильич! — вмешался Подвойский. — Мы найдем способ организовать вам встречу с товарищем Коцюбинским. Но сейчас мы должны спешить.

— Да, да! — сказал Ленин. — Должны спешить. Обязательно организуйте мне обстоятельную беседу с товарищем с Украины! И не откладывая! Но сейчас только два слова. Каково положение в Киеве, товарищ Коцюбинский?

Юрий взволновался. Тысячи мыслей пронеслись в голове: сказать надо так много, а еще больше надо услышать от Ленина! Но Подвойский дергал Юрия за рукав.

Коцюбинский сжал руку Ленина — его пальцы все еще лежали в теплой, мягкой, но на диво сильной ладони Владимира Ильича — и заговорил:

— Владимир Ильич! На Украине все идёт хорошо: донецкие шахты, Екатеринослав, Харьков — во всех пролетарских центрах изо дня в день в огромных масштабах возрастает и ширится влияние нашей партии на массы…

— Браво! — воскликнул Ленин и пожал руку Коцюбинскому. — В этом залог победы социалистической революции! Массы, массы и еще раз массы! Не в подполье надо идти партии, а именно в массы! — Улыбка снова блеснула в глазах Ильича. — Это будет лучшее наше “подполье”: в массах! — И лицо Ильича опять стало сосредоточенным. — Но на Украине особенно важно направить свое внимание не только на пролетарские, но и на крестьянские массы. Надо способствовать их расслоению, вырвать из-под влияния кулака, на которого опираются украинские сепаратисты. Надо идти к беднейшему крестьянству, к… как это говорят у вас, на Украине, о безземельных и малоземельных крестьянах?

— Незаможные?

— Вот-вот! К незаможникам!.. А в Киеве? В Киеве как?

— Владимир Ильич! — сказал Коцюбинский. — В Киеве тоже все было бы отлично: в пролетарских массах влияние и авторитет нашей партии возрастают гигантскими шагами… Но обстановка там сейчас особо сложная…

— Центральная рада?

— Да. Она пытается играть на национально-освободительных стремлениях украинцев, чтобы использовать их в националистических, сепаратистских целях. — Коцюбинский усмехнулся. — На Украине народ недаром называет ее “Центральная зрада”: “зрада” по-украински означает “измена”, “предательство”…

Ленин весело захохотал:

— Как, как? Центральная зрада — центральное предательство?! — Смеялся Ленин заразительно, улыбнулся даже Подвойский, мрачно поглядывавший на них и в нетерпении переминавшийся с ноги на ногу: он должен был как можно скорее переправить Ленина на конспиративную квартиру, а путь предстоял длинный и небезопасный. — Вы знаете, это здорово! Я всегда восхищался украинским юмором: в одной букве — целое мировоззрение! И заметьте, — обратился Ленин к Подвойскому, — ничто так глубоко не отражает тенденции народа, как именно юмор! И это юмор политический, юмор растущей социалистической сознательности! — Ленин перестал смеяться и снова повернулся к Коцюбинскому. — Но вы о Центральной раде сказали так, будто Украине грозит еще и иная опасность, не только из этой националистической цитадели?

— Да, Владимир Ильич, — подтвердил Коцюбинский. — Внутри самой нашей партии на Украине кое-кто из товарищей неверно толкует национальный вопрос, пренебрегает им, и этим только запутывает дело и усложняет обстановку! — Под суровым, нетерпеливым взглядом Подвойского Коцюбинский заторопился, но стал говорить еще горячее: — А это, Владимир Ильич, отталкивает значительные слои украинского населения — крестьян, интеллигенцию, даже кое-кого из пролетариата — от лозунгов социалистической революции. Понимаете, Владимир Ильич, тем, что идею национального освобождения, жажду национальной свободы кое-кто из наших товарищей расценивает как национализм, чуть ли не как буржуазную контрреволюцию, они именно и толкают украинцев в объятия националистической контрреволюционной Центральной рады…

Ленин сделал нетерпеливый жест, лицо его потемнело.

— Пятаков? — коротко спросил он. — Юрий Пятаков?

— Да, Владимир Ильич! Но ведь с ним — часть Киевского комитета, его авторитет как старого социал-демократа очень велик!

— Пятаков! — повторил Ленин и даже стукнул кулаком по спинке стула. — Ах, этот Пятаков! Что и говорить, бесспорно, ценный организатор… Но по кой-каким вопросам у него каша в голове! Неимоверная путаница! На конференции мы ему на это уже указывали! На конференции мы дружно его раскритиковали!

— Владимир Ильич! — сказал Подвойский решительно. — Нам надо немедленно уходить: Ашкенази ждет с машиной, позднее будет трудно проскочить. Беседу с Коцюбинским мы организуем вам в ближайшие дни.

— Непременно! В самые ближайшие! И мы найдем способ перетащить Пятакова сюда, поближе к Центральному Комитету. Обещаю это вам, товарищ Коцюбинский! — Ленин крепко потряс руку Коцюбинского. — Спасибо вам! И запомните: на Украине нужен архитакт национальный! Это исключительно важно! Великоросс, который станет возражать против права украинцев или финнов самим решать свою судьбу, может быть назван шовинистом! — Будьте здоровы! — Он еще раз тряхнул руку Коцюбинского и прибавил: — А вам вообще хорошо было бы кончать с делами здесь и возвращаться на Украину. Скажите, — вдруг спросил Владимир Ильич, не выпуская руки Коцюбинского, а другой придерживая Подвойского, — фамилия “Коцюбинский” мне знакома. Вы не имеете отношения… Алексей Максимович Пешков, наш Горький, рассказывал мне о своем друге, украинском писателе Михайле Михайловиче Коцюбинском?

— Это мой отец.

Ленин тепло взглянул Юрию в глаза:

— Ваш отец? Рад! Очень рад! Вы даже не представляете себе, как это прекрасно, что у украинского писателя Коцюбинского сын — украинский большевик! Поезжайте, немедленно поезжайте на Украину, товарищ Коцюбинский! Большевик должен быть со своим народом!

— Я в армии, Владимир Ильич. Мой полк стоит в Петрограде. Да и в Петрограде немало украинцев, особенно в гвардейских полках.

— Прекрасно! — сказал Ленин. — Гвардейские полки — наша опора. Мне кажется, Николай Ильич, — обратился он к Подвойскому, — что ваша “военка” должна использовать товарища Коцюбинского именно в гвардейских полках — агитатором, даже комиссаром, если вам удастся организовать институт комиссаров. Это в равной степени важно и для Петрограда и для Украины. — Ленин опять заговорил с Коцюбинским: — У пролетариата нет теперь иного выхода, как только захват власти. И помочь ему должна армия. Идите в ваш полк, товарищ Коцюбинский: будем добывать власть и здесь и на Украине вместе — и великорусские и украинские большевики! Нам нужен свободный союз вольных крестьян и рабочих вольной Украины с рабочими и крестьянами революционной России! Украинцы имеют безусловное право на удовлетворение своих национальных требований. И запомните: именно безоговорочное признание этого права одно лишь и дает возможность агитировать за вольный союз украинцев и великороссов, за добровольное соединение в одно государство двух народов. Именно безоговорочное признание этого права одно лишь в состоянии разорвать на деле, бесповоротно, до конца, с проклятым царистским прошлым, которое все сделало для взаимоотчуждения народов, столь близких и по языку, и по месту жительства, и по характеру, и по истории… Революционная демократия России, если она хочет быть действительно революционной, действительно демократией, должна порвать с этим прошлым, должна вернуть себе, рабочим и крестьянам России, братское доверие рабочих и крестьян Украины!.. Будьте здоровы, дорогой товарищ!..

Ленин приветливо улыбнулся, надвинул кепку на лоб, поднял воротник пальто, дружески кивнул и перешагнул порог.

Подвойский прошел за ним и прикрыл за собой дверь.

Коцюбинский остался один. Волнение распирало ему грудь, и что-то огромное, все увеличиваясь, росло и росло у него внутри, словно рос, становился больше и сильнее он сам. Идти! Действовать! Немедленно! Всего себя, всю свою жизнь — каждое движение, каждый вздох — только борьбе!..

На улице чихнул автомобильный мотор, еще раз чихнул, затем затрещал — и сразу же треск стал затихать, отдаляясь. Ленин уехал.

Дверь отворилась, и вошел Подвойский.

— Ты иди, Юрко, — сказал он, — придешь сюда же завтра утром: сейчас я должен отправить по одному всех членов ЦК. — Он улыбнулся. — Дела хватит на целую ночь! Завтра в девять. Иди! Ребята тебя пропустят… — Он еще раз улыбнулся. — Поговорил-таки с Ильичем! Эх, ты!.. На добрых десять минут задержал…

— Николай Ильич! — воскликнул Коцюбинский. — А по дороге все будет в порядке? Машина надежно доставит Ленина?..

— Все будет в порядке. Обеспечено!.. Ну, ну! — уже рассердился Подвойский. — Говорю тебе: иди!

На улице Коцюбинский остановился прикурить возле двух красногвардейцев, дежуривших на углу. Ему захотелось рассказать им, как он разговаривал сейчас с Лениным и что сказал ему Владимир Ильич. Так полон был он весь сейчас, что невозможно было хранить это богатство только для себя, необходимо было поделиться им с другими. Но часовые дружелюбно кивнули ему, улыбнулись, махнули рукой.

Один сказал:

— Ты уж, браток, не сердись, что малость бока намяли: сам понимаешь…

Второй:

— Иди, иди! И так Николай Ильич ругается…

Юрий пошел.

Теперь никто не следовал за ним, улицы были совсем пустынны — спускалась ночь. Белые ночи кончились, но все же и сейчас, хотя время приближалось к одиннадцати, только-только смеркалось. Было тихо вокруг — здесь, в закоулках Выборгской стороны, но где-то далеко, в центре, то и дело срывалась пулеметная очередь или хлопали выстрелы из винтовок. И тут же затихали. И тогда слышен был только грохот сапог Юрия по выбитой мостовой.

Тихо было в растревоженном, но притаившемся городе — дома по обе стороны улицы вздымались в фантастических петроградских сумерках, словно внезапно материализовавшиеся и тут же заколдованные, вновь окаменевшие призраки. Они были совсем близко, а казалось, лишь мерещились вдалеке.

Юрий шел широким шагом, стуча каблуками о булыжник, вольно глядел он на все, что его окружало, был он, казалось, один в пустынном городе, но в душе его теснился целый мир, и со всем миром говорил он сейчас. Прекрасно жить на земле! И нет лучшей цели в жизни, чем борьба ради того, чтоб жизнь на земле стала прекрасной!

Подходя к Лесному проспекту, он увидел заставу.

Поперек улицы тянулась цепочка фигур в шинелях, на тротуарах толпились кучки военных.

Чья застава? Это были не красногвардейцы, но могла ведь быть какая-нибудь революционная часть. Впрочем, если это даже войска, верные Временному правительству, у Юрия не было оснований опасаться: он направляется к себе в полк, только что выпущен из-под ареста согласно указанию Временного правительства.

Юрий пошел прямо на заставу.

— Кто идет? — раздалось тут же, и от группы на тротуаре отделился офицер с несколькими юнкерами.

Юрий показал полковое удостоверение.

— T-так!.. — протянул офицер, внимательно изучая бумажку, а еще внимательнее приглядываясь к рубцу, пересекавшему щеку Юрия. — Комитетчик?

— Так точно!

Юнкера обступили их и молча поглядывали — угрюмо на Коцюбинского, вопросительно — на офицера.

— Увольнительный? — хмуро спросил офицер.

Юрий объяснил: увольнительного из части он не имеет, так как, во-первых, в последнее время увольнительные билеты вообще перестали практиковать, а во-вторых…

— Перестали практиковать, — злобно прошипел офицер, — в разложившихся, анархических, большевизированных частях! А со вчерашнего дня увольнительные вновь введены во всех частях гарнизона. Co вчерашнего дня ни один военнослужащий не имеет права оставить свою часть и выйти в город без увольнительного — вам это известно?

— Нет, — ответил Коцюбинский, — это мне не известно, так как я только сейчас освобожден из-под ареста согласно договоренности правительства с…

Юнкера зашумели и, грохоча прикладами винтовок о булыжник, придвинулись ближе…

— A! — крикнул офицер. — Из-под ареста! Из тех самых, из бунтовщиков? Большевик?! Вот откуда у тебя эта метка на морде! А я-то гляжу…

Он отступил на шаг, вдруг размахнулся и изо всех сил ударил Юрия в лицо.

Юрий зашатался, едва устоял на ногах.

— Как вы смеете! — крикнул он и бросился к офицеру.

Но несколько юнкеров уже повисли на нем с двух сторон.

— Вы ответите за это! — успел крикнуть Юрий. — Вы — негодяй!

Офицер размахнулся и ударил Юрия еще раз. Юнкера швырнули его на землю.

— Сволочь! Комитетчик! Взять его! Во второе комендантское! На Инженерную!.. — Офицер пнул Юрия ногой и завизжал: — По “договоренности” освобождены все арестованные во время демонстрации, а ты арестован сейчас и на тебя эта “договоренность” уже не распространяется, сволочь! Теперь тебя никто не освободит! Сгниешь, большевистская морда, в тюрьме…

Юрий лежал на мостовой, а офицер и юнкера пинали его сапогами в ребра, топтали ногами.

11

В Киеве, в Ксом капонире, в круглой центральной галерее крепости, даже среди белого дня стоял полумрак: свет сочился только из-под потолка, из круглых амбразур, затканных паутиной. Воздух был сырой и тяжелый.

Особенно донимала теснота. Галерея не маленькая, но ведь семьдесят семь человек вповалку!

Впрочем, теперь было уже семьдесят девять. Не так давно к арестованным гвардейцам-комитетчикам внесли на носилках семьдесят восьмого — моториста Королевича с простреленными ногами. А сегодня брошен и семьдесят девятый — прапорщик Крыленко.

Крыленко прибыл с фронта. Позавчера он выступил на экстренном объединенном заседании Совета рабочих депутатов и Совета военных депутатов как делегат Юго-Западного фронта с докладом о положении на фронте и с требованием фронтовиков: немедленный мир без аннексий и контрибуций!.. Вчера он огласил декларацию конференции большевиков Юго-Западного, прифронтового, края: вся власть Советам!.. Сегодня его схватили на вокзале юнкера — и вот он здесь.

Когда Крыленко ввели в каземат и толкнули в гущу тел на полу и он выругался в сердцах, — на него со всех сторон зашикали: тише, идет открытое партийное собрание!

Впрочем, среди семидесяти восьми заключенных — членов партии пока что было только двое: прапорщик Дзевалтовский и солдат Королевич. Но сейчас их станет трое: принимали в партию Демьяна Нечипорука.

Внутренняя охрана стояла тут же — четыре желтых кирасира и четыре богдановца — и угрюмо слушала. Из кирасир и богдановцев состояла и внешняя охрана военной тюрьмы. Командование военного округа не могло до конца положиться ни на части, верные Временному правительству, ни на части, верные Центральной раде, потому и выставляло стражу из тех и других вместе. Расчет был такой: друг другу не доверяя, друг друга опасаясь, следя друг за другом, кирасиры и богдановцы — друг против друга — вместе обеспечат самую надежную охрану.

Крыленко бросили в каземат, и теперь в тюремной организации стало три члена партии.

Как раз выступал Дзевалтовский: он говорил о том, почему рядовой гвардейского полка, солдат Демьян Нечипорук, достоин быть членом партии социал-демократов, большевиков.

Потом говорил солдат Королевич.

Тогда попросил слова и Крыленко. Он видел Нечипорука впервые в жизни, и это были первые слова, произнесенные им здесь, в тюрьме.

Он сказал:

— Товарища Демьяна Нечипорука рекомендует в партию большевиков тюрьма. Если товарищ решил идти в партию под тюремными сводами, то он, наверное, знает, куда он идет и зачем. Всё!

— Товарищ Нечипорук, — сказал председательствующий Дзевалтовский, — тебе слово: говори!

Демьян встал. Он должен был что-то сказать, но что — он не знал. И он стоял и слушал тюремную тишину. Уже второй месяц валяется он здесь — далеко остался фронт, гром канонады, визг мин, пулеметы. Но как только наступала такая вот могильная тишина, он снова слышал грохот фронта: канонаду, пулеметы, разрывы мин. Ему казалось, что стрельба гремит где-то рядом. Это было так явственно, что Демьян вскакивал и бросался к амбразурам — не подошел ли бой к самым стенам тюрьмы?..

Но то был только обман слуха: три года в его ушах звучала стрельба, громы фронта, — и теперь подсознание создавало в могильной тишине этот звуковой мираж.

Демьян ложился и закрывал глаза. Но стоило ему смежить веки, как он сразу начинал бежать: ему чудилось, что он перебегает смертное поле под смертным куполом, проскакивает от воронки к воронке, и веер пулеметных пуль встает между ним и небосводом…

— Ну? — спросил Дзевалтовский. — Что ты скажешь, Нечипорук?

Демьян развел руками:

— А что сказать? Сегодня — я, а завтра — еще кто-нибудь: всем нам, пока живы, путь один — в партию пролетариата и бедного крестьянина. Чтоб, значит, совершить революцию. Революция тут, правда, говорят, уже была в феврале, когда мы воевали на фронте. Кто его знает, может, и вправду была — красные флаги видели, слушали ораторов в порядке прений… а революции… не приметили. Что до меня, так я полагаю — революцию еще надо делать. Прошу принять меня в партию большевиков, чтоб сделать революцию.

Социалистическая революция действительно только начиналась.

Был июль семнадцатого года.


1955–1957

Загрузка...