Глубока-широка Волга-матушка. Стар и славен город Ярославль. Несчетны цветы весной на лугах заволжских. Под стать привольицу-раздольицу вешнему скатерти камчатные 25 ярославские с цветами лазоревыми, с узорами невиданными. Не част-крупен дождик поливал их, не солнце красное согревало, не сыра земля те цветы, узоры раскрасила людям на радость, на любование большим городам по всему белому свету.
Политы были те цветы лазоревые, узоры хитроумные слезами ткачей-переборщиков. Взрастили-то их, взлелеяли неустанные руки умелые, в мозолях да в трещинах. Отогреты те цветы горячим сердцем, вымерены, выверены точным глазом.
Мастерство-то было хорошо, да жизнь плоха. Накрывали, слышь ты, брат, теми узорчатыми скатертями столы чужие — боярские, дворянские, а то и царские. Пировали пиры званые за теми столами, мед рекой лился, да все мимо нашего рта. Добрым-то словом мастера и помянуть забывали. Им-то что!
Старые люди знавали, ой как солоно было за переборным станом 26 ткачу-переборщику! Камчатное белье ткать тяжелее, чем в гору камни таскать. Скатерть да салфетка любят веселую, с улыбочкой, расцветку. Расцветка-то на ткани не пером, не кистью писалась — все теми же разноцветными нитками выбиралась, ниточка к ниточке, и вдоль, и поперек, и накрест, и в обход. На переборном-то на один волос сфальшивил ткач, дернул не за ту ниточку, вот тебе и дыра на скатерти. В таком разе сызнова зачинай узор.
А в старину-то как бывало: дыра на тканье — прут на спине или, что еще хуже, — родного края навек лишиться. Не приглянулся мастер хозяину, не угодил чем-нибудь — изобьют до полусмерти, а потом в Сибирь упекут или на Камчатку.
Да, братец мой, хороши, цветисты, были ярославские скатерти, мягко, бело белье камчатное! Сколько милостей нахватал хозяин мануфактуры от царицы Екатерины! Но однажды так угодил ей скатертью, что царица упала в обморок, а все бесценные труды ткачей по прихоти, по злой своей воле прахом пустила, по ветру развеяла.
В ту пору словно ураган по всем селам, городам прошумел. С низовья волжского, с далекого Урала вольный ветер повеял. Народ — кто куда, пошли землю мерить. Беглых объявилось много.
Раз из спального сарая утекли пятеро ткачей Ярославской мануфактуры. Ах ты грех какой! Деньги за всех содержателем плачены! Все пятеро — приписные, к мануфактуре привязаны по гроб.
Содержатель дал весть в сыскное заведенье: мол, нет ли у вас беглых каких?
— Как не быть! Каждый день приводят. Вчера пятерых захватили. В остроге на полу, глянь, — не твои ли?
Пошли в кутузку. Кутузка в подвале каменном. Оконце под самым потолком, как в скворечне, да вдобавок решетчатое, за железом.
А там полеживают на полу пятеро молодцов. Один из них — детинушка-богатырь; по всей стати — атаманом бы ему на стругах плавать. На спине от железных каленых прутьев — синие рубцы, отметка царицына, а за что про что — только самому да его товарищам ведомо. Заводит он с тоски-кручины:
Мы не воры, не разбойнички,
Пугачева мы помощнички…
Это правда, это правда,
Это правдица была.
Вошел хозяин с караульным в кутузку:
— Что еще за скоморошки тут?
Запевала сметил, ту же песню повернул на другой лад:
Из-за Волги кума
В решете приплыла.
Веретенами гребла,
Мочкой 27 парусила.
Это правда, это правда,
Это правдица была.
Тоже со сметкой парень — сразу все и свел на пересмешку.
— Не твои? — спрашивает караульный.
— Может, и мои, всех-то разве упомнишь? — ворчит хозяин и попрекает молодцов: — Небылицы плесть горазды! За переборный бы стан вас — послушал бы я, как запоете.
Тут запевала Балабилка-кудрявый вскочил:
— Сиживали и за переборным и за подножечным 28. Надо — самому комару камзол парчовый соткем; блохе, императрице кафтанной, скатерть сладим. Песня делу не помеха!
Надоело, наприскучило до смерти парням острожных клопов кормить собой. Руки стосковались по челноку. У рабочего человека от безделья душа вянет, сохнет, как цветок по осени.
Тряхнул хозяин золотым кисетом в сыскной коллегии, ну и все шито-крыто. Чужих людей признал за своих, прибрал к рукам, закабалил на свою мануфактуру. Не ошибся, плут.
Молва о них шла, будто учились они мастерству, умельству не в пряльной у купца, а за хрустальной дверью у мастерицы Волжанки — добрым людям служанки. Сказывали, что жила такая умелица, за народ, за мастерство заступница.
Балабилка-весельчак сразу сел за переборный стан. Ткет, песней сердце тешит. Прямо золотые руки: на какой узор ни глянет, снимет в точности, капля в каплю. Такие стал салфетки-скатерти камчатные ткать, что все дивились.
Другие молодцы — за помощников, за переборщиков…
Вот однажды прискакал в Ярославль царицын гонец. Белого коня привязал у крыльца к резному столбу, палаш прихватил, а сам в контору — к хозяину мануфактуры.
Приказывает царицын гонец хозяину: мол, к такому-то сроку соткать наилучшую скатерть на царский стол Таково повеление царицы. Большой праздник в град столице затеян, на пированье вельможи пожалуют и заморские гости. Нужна скатерть в ширину-то пять аршин, а в длину — двадцать пять.
— Ладно, — говорит хозяин, — для их императорского величества порадею со всей душой. На пряжу из мастеровых людей жилы выдеру, а уж сотку и цветисто и добротно.
Гонец хлестнул плетью с золотой кисточкой по сафьяновым сапогам, шляпу с пером поправил, в седельце сел, вдарил коня шпорами и погнал столбовой дорогой.
Вздохнул да охнул купчина. Поддевку распахнул. От царского-то заказа его и в жар и в нар бросило. Заказ такой хоть не внове — и дотоль немало на царский стол поставлял он всякой красоты, — на этот раз что-то робость охватила. Угодишь ли? Слышал он от надежных людей, что с той поры, как кабальные люди вышли из покорности да к Емельяну Пугачеву перекинулись, потеряла царица всякий покой. Уж и своих-то домочадцев приблудных — и то кой-кого расшугала: кого в Буй, кого в Кадуй, а третьего за Можай, назад не приезжай.
Пошел хозяин в рисовальню 29, из ткацкой лучших ткачей-переборщиков покликал, наказывает:
— Царскому столу наказ сполняю. Эта скатерть дороже всей моей жизни! Ты, Логин Арясов, бобыльский сын, срисуй цветы, узоры, чтобы царица, как глянула, духом бы воспрянула, а как на стол скатерть постлала — сама бы цветком расцвела. Ты, Балабилка с помощничками, по Арясову узору сотки такую скатерть, чтобы нам с тобой царица прислала по золотой табакерке. Ни шелка, ни пряжи золотой не пожалею.
Тут развязал он алую шелковую тесемку, развернул царский указец, что был в трубочку свернут, да напомнил:
— Ложась, вставая, в сердце храните повеление монархини. Нерадивых, нерачительных приказала она отсылать в каторжные работы. Слышали? А то сызнова прочитаю! Идите, да чтобы у меня сказано — сделано было! Кто хозяину не угодит — так и ведайте: тот по Камчатке соскучился.
Арясов Логин, бобыльский сын, как прирос к столу в рисовальной светлице, так с самого утра до позднего вечера сидит над белым листом, кисть в руке; в ложках, в черепочках золотые, лазоревые краски перед ним. За косящатым окном — зеленый волжский берег, вольная матушка-Волга, синее небо, отары белых облаков гуляют в вышине. Логин порисует-порисует да поглядит в оконце. Уж вот, кажется, хорошо вывел, дельно, цветисто! Другие рисовальщики заглянут через плечо Логина на узор, присоветуют:
— Ловко, хватит! Неси! Клади кисть, а то испортишь. Логин и вблизь-то глянет на узор, и к двери-то отойдет, а потом возьмет узор — да в печь! Хорошо писано, но не лежит к сердцу.
Мнится, мерещится Логину семицвет диковинный, в уме-то этот узор крепко держит, явственно его во всех изгибах видит, а вот положить по всем правилам на манерный лист 30 никак не может.
Сготовил Логин картинки примечательные. По краям-то цветы лазоревые, тремя линиями, в каждом углу по корзинке с цветами. Вверху двуглавый орел распахнул крылья на всю скатерть, глядит в обе стороны, в когтях скипетр царский держит; под крыльями плывут по Волге корабли под белыми парусами. На крутом берегу Ярославль-город с теремами белыми, с церквами златоглавыми. Вот идет вдоль да по бережку крутому крестьянский сын. Это будто сам хозяин. Такова хозяйская воля была. А на красной горке — царица в кисейном платье, две собачки кудлатые на золотых цепках впереди нее.
— Теперь-то вроде на стан отдавать можно, — решил Арясов.
Показал хозяину.
— Отменно, парнюга! — похвалил тот мастера.
Взял Балабилка узор, прикинул на свой глаз, поднахмурился, покусал желтый ус, головой покачал:
— Ладно, братец, вижу я на узоре свою точку. Без своей точки не выткать скатерть.
Кликнул Балабилка своих помощничков — переборщиков-ткачей: при такой ширине ткани да затейливом узоре четыре помощника и то еле поспевают. Балабилка себе в напарники взял Мартьяна Базанова длиннорукого, солдатского сына, взял еще Беляя колченогого, Гроша Кириллу, из матросов — крестьянского сына, да Гуся Андрея, чешской нации, солдатского сына, — всех тех, с кем в сыскном остроге клопов кормил, валяючись на полу. Парни бедовые, горячие: коль за дело возьмутся, только дела подавай.
Однако Мартьян развел руками — да к Балабилке:
— Выдюжим ли? Скатерть на царский стол, беды бы себе не выткать…
— Твое дело шнурок дергать. В ответе я. Помалкивай… — подмигнул Балабилка.
Сам он пряжу пошел выбирать нужной тонины и доброты.
Прях-искусниц немало на мануфактуре. Сто прях в ряд сидят, сто веретен в руках поют. Напряли они пряжи тонкой, звонкой, сколько надобно.
У мужика страда — в жнитво; у ткача-переборщика страдная пора, когда он за стан сядет, первый раз бердом пристукнет да скажет: «Начали, почали! Помни свой номер, чтобы цветок на скатерти не помер».
В переборном-то стане хитрое устройство. Сразу и не догадаешься, за какую ниточку дернуть. Каждой нитке номер дан, сто веревочек висит — вот за них переборщики свои номера и дергают по счету.
Ткач старшой за станом сидит, на узор смотрит да счет дает, когда какую ниточку поднять, какую опустить. Ниточки то вниз, то вверх, то вниз, то вверх. То золотая нить лазоревой дорогу уступит, то лазоревая перед золотой посторонится. Чуть зазевался или от усталости пропустил свой номер, недоглядел заглавный ткач, ну и сразу изъян на скатерти.
— Стоит нам не полениться, заставим Арясов узор улыбнуться, другим боком повернуться, который нам люб!
Сел Балабилка за стан, разок-другой батаном 31 пристукнул; батан послушно ходит, только почаще дергай на себя. В левой-то руке у него узор на бумаге, бумага перед глазами, по ней и держи. Правая-то рука на батане, чтобы поудобнее приколачивать уточину. Мартьян с челноком — сбоку, рядом с ним переборщики Грош, Беляй да Гусь Андрей; эти — у номеров.
— По птице и перо, по царице и скатерть! Так, что ли, друзья мои? Уж как в таком разе не порадеть? — лукаво метнул серым глазом Балабилка и по узору счет почал.
Тут, брат, не до зевоты, только номерки поспевай дергать.
— Два, один, десять, пять, сорок восемь, пятьдесят!
Беляй и Гусь за концы веревочек — дерг: золотые и лазоревые нитки — кверху, голубые да розовые — вниз. Мартьян челночок — раз, Балабилка батаном — стук да стук; станина 32 — в дрожь. Почали. Разноцветная основа 33 словно в плясе. Как солдатики ученые по команде — всяк на свое место; куда приказано, туда и становятся.
Все слажено, все угадано. Со стороны глянуть — не работа, музыка!
Балабилка с узора глаз не сводит, батан взад-вперед, взад вперед, челнок — как окунек на волне.
— Пять, один, восемь…
Батан — тук, тук, тук.
— Три, четыре, десять, два…
Пальцы переборщиков, как у гусляров, — по основам в бег, в пляс. Не успел, кажись, Балабилка номерок сказать, а уж помощники — всяк за свою веревочку. И маленький узор, что на листе, теперь ложится цветами на скатерти: лазоревые лепестки, бутончики, зеленые листочки узорчатые. Всему свой цвет пряжа дала без кисти, без красок.
Весной солнце не торопкое, долго оно на небесах. День-то с версту! Жди, когда солнце вкруг ткацкой полный круг обогнет. За четырнадцать часиков за станом все косточки замозжат. За весь день-деньской, может, с пол-аршина соткали. Узоры на скатерти зарницами просияли.
Балабилке усталость нипочем. На другой день в харчевне, не присев, похлебал с рассвета щей кислых и скорей за стан; подручные тоже за ним.
— Давай, давай, братцы, пока в руках-то зуд, пока дыр-то на тканье нет!
И те тоже в азарт вместе с Балабилкой, только счет подавай, дело-то наудачу!
Когда у мастера в сердце жар, тогда и работа весело идет. Балабилка держит узор перед собой, а в памяти у него старое да бывалое, житье его молодецкое, ночи темные осенние, ветры буйные, да костры среди чиста поля, да песни, которые петь запрещают.
Все-то припоминается, и уж вроде перед ним не то, что на бумажке писано да на стаи к нему прислано, — перед глазами иной узор во всей явственности, да ткать его нельзя. А тот, который нужно, как в синь-тумане за заволокой.
Однако у Балабилки в памяти ежечасно строгий наказ хозяйский: свернешь с узорчатой стежки — Камчатка тебе.
Но так и тянет Балабилку свернуть со стежки узорчатой. Словно кто-то ему на ухо шепчет:
«Балабилка, пусти золотую нитку! Молодцу, что в рисунке народ ведет за собой, в очи-то огня брызни. В кудри-то ему — черного шелку побольше. Чело-то бы ему высокое, а осанку-то молодецкую!»
Чем узор ярче, тем на сердце горячей, тем чаще шепот в ухо Балабилке. Должен он назвать нитку простую, льняную, а назовет золотую или черную шелковую. Помощники дергают за бечевочки — и встает, оживляется мало-помалу на скатерти удалец-детинушка.
Бросил Балабилка узор, сам и смеется и крестится.
— Ты что, Балабилка?
— Братцы, вьется около меня какой-то путаник, шепчет под руку. На уме у меня одни числа, на голосе-то другие. Сам себе я не хозяин.
— Полно-ко тебе, братец, эва как у нас цветисто! Коли путаник с подсказкой, так спасибо ему — знать, он за нас, — говорят друзья Балабилке.
— Бедуха, братцы, право! Опять нам скоро острог.
У Балабилки полон рот воды, бурдюками щеки, лицо круглое. Прыснул на метелку, которой ткацкий пух обметали, вокруг стана покропил, да с причетом:
— Эй, путаник-бес, тебе путь в темный лес, иль под крайний стан, иль ко мне в карман!
Гусю и Беляю потеха на Балабилку-затейника, пересмешника. Тут как раз в ткацкую вошел хозяин, словно журавль на тонких, длинных ногах, в белых штанах, в камзоле синего сукна с золотыми манжетами.
— Что это у тебя здесь за половодье, Балабилка? Подумаешь, какой воеводский сын: то ему пыль, то чих, то тяжелый дых. Все с привередьем.
— До привередья ли! Хуже: путаник под станом счет путает. Его кропил.
— Э, паря, заткано отменно! А путанику в назиданье — вот…
Хозяин наставил углем на станине крестов, похвалил ткачей за старанье.
Да ведь такая черствая похвала хуже гнилого сухаря.
У заглавного ткача своя дума целыми днями не выходит из головы.
Тут-то и забрела беда к ткачам. Только было они начали выбирать узорчатую кайму в семь цветов, хозяин шасть к ним. Видит — на тканье что-то не то.
— Мне такая украска не нужна! Сызнова, а то завтра же велю всем ноздри рвать!..
Начали они всё сызнова. Чуть было выправили дело, хозяин опять к ним с угрозой:
— Это что за кисти такие мохнатые? Не по-моему, лучше надо! На Камчатку всех вас, бездельников, сошлю!
Приказал все начинать сызнова. Совсем замаял рабочих. На третий раз купец с треххвостой плеткой набросился на мастеров:
— Нерадивые! Неумелые! Только мой дорогой товар портите… Что еще за штуки непонятные? Да глядите, кому и сколько дать из украшенья. Это золото у девки фабричной отнять, а всё на платье государыне отдать. Не потрафите — в каменном колодце сгною всех заживо!
Приуныли веселые мастерки. Беляй говорит:
— На этого живодера на живого никогда не угодишь. Со света нас сживет. На то и взял к себе, на погибельную мануфактуру.
— Бежимте! — шепчет Грош.
— Хоть бы Волжанка-служанка помогла нам! — говорит Гусь.
— Ничего, братцы, не тужите! Надо будет — и Волжанка откликнется, — утешает Балабилка.
Так они умаялись, что на ногах еле стоят. В полночь вышли из ткацкой, как пьяных шатает.
Балабилка с молодцами прямо с мануфактуры на Волгу. Из-за леса — желтый лоб месяца. Над лугами туман белый, как завеса. На крутом берегу, рядом с Волгой-то, и заходила в Балабилке силушка по жилушкам. Пыль да пух с кудрей — с плеч долой, рубаху холщовую — под ноги, руки — вразлет, и весь он — словно из куска белого камня. Вольготно ему на высоком берегу.
— Эх, братцы, тонка нить у хозяина нашего, а прочна — крепче цепей железных… Ай, охота мне сигом в Волгу, белой рыбицей по волнам, да то низом, то поверх всех сетей, в обход всех снастей в широкое море Хвалынское! Где же он, для нашего брата свой, обжитой угол на земле? — гаркнул Балабилка.
Вприсядку да вприскок, вздохнул поглубже и, как чайка, со всего лету-маху в парную воду вниз головушкой. На зыбучих волнах около бережка — пенный след. А он уж эвон где — почитай, на самой середине!
— Ух, братчики, гоже! — гудит Балабилка. — Всем нам мать родная Волга-матушка. И питьецо у нее для нас и кормленьице, а коль жить не по душе — так и вечный покой.
Словно дикий селезень, полощется Балабилка: то на один бок, то на другой перевернется, а то ладонями над головой хлоп-хлоп.
— Эй, матушка-Волга, ждать своей доли нам долго ли?
Или бор вековой на том берегу, или красавица Волжанка-служанка вроде бы с ответом:
— Недо-ол-го-о-о!
— Чу, ребята, без обману, без утайки! Недолго! Волга отвечает! Знать, где-то здесь, поблизости, наша Волжанка-заступница.
Где раздолье, там и Балабилке веселье да приволье. На минуту, да своя воля! Товарищи — к нему на стрежень, брызги радугой над ними, звонкой россыпью. Молодцы друг дружку на плечи да через голову — в воду. Эй, гей!
До самой полуночи на их голос: «Ждать нам долго ли?» — кто-то отзывался им:
— Недол-го-о-о-!
Оделись. Стоят на берегу около ракитова куста, любуются на Волгу. Вдруг что-то в траве блеснуло. Не огонек ли? Да нет, это камешек-светляк, словно от луны осколок.
Балабилка поднял его, кинул в воду. Что-то зазвенело, будто ударился камешек о дверь хрустальную. В этот миг зыбкая волна отхлынула от берега, перед ними и впрямь — хрустальная дверь.
Дверь отворилась. Очутились молодые мастера в светлой пряльне, такой, что никогда до этого видеть им не приходилось.
Уж не Волжанкина ли потайная светлица?
Видят они, ходят по той светлице четыре девушки — одна другой краше. Первая, черноглазая, станет леи чесать — волоконце к волоконцу укладывает; вторая, русая коса, синие глаза, веретено возьмет — само оно в руке поет; третья, невеличка, круглоличка, нитку крутить примется — по нитке веселые блесточки мечутся. А четвертая — сама Волжанка — за распорядительницу между ними.
Тут и сказали ткачи-узорщики этим девушкам-красавицам о своем несчастье. Мол, выручайте нас, коли можете, а то купец живыми вгонит в гроб: не угодишь на него. А на каторгу — неохота.
Подает Волжанка небольшой белый скаток 34, говорит:
— Когда трудно будет, возьмите это полотно и скажите: «Раскатися, полотно, встань, высокое окно!» Из окошка скаток бросьте, я явлюсь к вам на подмогу.
Катнула она белый камешек по полу, он ударился о хрустальную дверь, и снова молодые мастерки очутились на берегу.
Высокая волна шумно легла на свое место.
После купанья идти больше некуда, кроме как в свой клоповник. Вокруг барака — частокол, а на нем рогатки железные да гвозди.
У ворот — хозяин с жердиной в руке. К Балабилке:
— С кем это у вас каждый вечер ауканье?
— Это не мы, кто-то с Волжанкой-служанкой перекликается.
— Ты, затейник, смотри у меня со своим языком! К каждому слову Волжанка да Волжанка. Что она вам, мать родная?
Балабилка в ответ:
— Да не чужая. В случае, она и заступница, и выручаловка.
— Тебя бы по загорбку еловой выручаловкой! — Купец пригрозил жердиной.
Ночью в бараке храп. Нары в два яруса. Балабилка с боку на бок ворочается, доски скрипят; не до сна ему, не до лежанья.
Луна за окном. Узор занятный в уме у Балабилки. Кому от узора прибыль, а ему одна забота. Другому бы и горя мало — что рисовальщик навел, то и выткал: мол, худо ли, добро ли. А этот — нет, не такой, у него любое дело с сердцем в обнимку.
Мартьян спросонья сбегал к шайке, что в углу под рогожей, испил, нос и борода мокрехоньки.
— Ты что, Балабилка? Опять не уснешь? Экий полунощник!
— Не до спанья…
— О чем же думаешь, мечтаешь?
— Так что-то… всякие картины перед глазами… А ты что кричал во сне?
Мартьян ему на ухо:
— Сон лихой привиделся, и сейчас еще в жилах дрожь. Будто опять мы с тобой стоим против страшной плахи, на том самом знакомом месте. На помост ведут смельчака — вожака любимого. Как он тряхнет плечами — и полетели с помоста палачи. Все вот слышится его голос, как, бывало, под Оренбургом: «Эй, чубатые, кудреватые, что задумались? Коли это да не воля, так чего ж вам боле!..»
До самой зорьки прошептались под хламидой Мартьян с Балабилкой.
Раненько на заре тюрей 35 заправились — опять в ткацкую, к стану. На веревочках — грузильца: железки да камешки, как мониста на цыганке. Балабилка узор в левую руку, правой за батан, считает:
— Один, шесть, пятнадцать, двадцать пять!..
Переборщики — за веревочки. Так изо дня в день, дотемна…
Злой-презлой, хозяин ворвался в ткацкую — копейку потерял, начал махать треххвостой плеткой.
Не стерпел огневой Балабилка, вырвал у него плеть, раз через коленку — черенище пополам — и в окно выбросил…
— Ах ты такой! Ты не мастеришка, ты возмутитель! Всех на цепь посажу! — бросился купчина вон.
Надели ткачам на ноги железные цепки. Стали их водить на работу под стражей. А чтобы через окно не убежали, велел хозяин передвинуть стан за высокую каменную стену.
Грозит купчишка неугомонный:
— Если к завтрему же мне кайму семицветную не сготовите, как моей душе желательно, — всех велю пороть!
И ушел. Тут-то и вспомнил Балабилка о дареном полотенце. Вынул его, повторил наставные слова:
Раскатися, полотно,
Встань, высокое окно!
Не успел сказать — в стене окно само пробурилось. Выбросил он белый скаток за окно — полотняный мосточек от окна до берега пролег. Полотенце зыблется, колышется, чей-то голос близко слышится.
Идут полотняной дорожкой три девушки, три Волжанкины помощницы, те самые три красавицы, которых ткачи недавно видели у Волжанки за хрустальной дверью. Остановились девушки под окном.
Балабилка и тут догадался, зовет так:
Полезай, пряха, в окно,
Не сорвется полотно!
Одна за другой вошли к ним по тому полотенцу все три девушки. Кандалы с ткачей сорвали, из окна в Волгу бросили.
Первая говорит:
— Вот вам челнок-бегунок.
Вторая свой подарок мастерам подает:
— Вот и шелк льняной и цветок лесной!
Третья тоже не бездельница:
— Вот узор-семицвет. От Волжанки привет!
Возможно, и не стали бы они парням помогать, если бы ткачи для купца и царицы старались. Но девушки — мимо этого ты не пройди — как глянули на скатерть, сразу разгадали замысел ткачей.
Чу! За дверью хозяин шастит. Все три пряхи, как три мячика, вниз скатились по полотняной дорожке. Балабилка проворно свернул полотенце, и окна как не бывало.
Утром купчина глянул на семицветную кайму — к стене отпрянул… Хоть и тщился он придраться к мастерам, да прицепиться на этот раз совсем не к чему.
— Вот это складно соткали! — ворчит он.
Но и знать не знает, что не зря девушки ночью были в ткацкой.
Долго трудились ткачи над скатертью. Дошло дело до двуглавого орла и царицы — змеи-медяницы.
Уж подол и ноги царицыны выткали, крыло орла начали. Бежит хозяин:
— Пуще монархине обличие придайте подобающее, чтобы попригляднее! Это — всей скатерти гвоздь! Венец царский и прочее чтобы со всеми бриллиантами, самоцветами!..
Ткут наши работнички царицу. Стал Балабилка все чаще да чаще позевывать. Вестимо, ткать — не в свайку играть, устать не диво. Да и у переборщиков-то прежнего задору не стало. Подергивают нехотя за веревочки.
— Два, четыре, пять, — считает Балабилка.
Андрей Гусь дернул веревочку, да не ту. Балабилка — стук, стук батаном. Дальше:
— Семь, пятнадцать!..
Грош опять было за веревочку, а Балабилка ему:
— Стой, постой, брат! Знать, опять меня кто-то путает!
— Что вы, черти сивые, аль не видите? Дырка у царицы на голове!
— И с дыркой походит! — Балабилке все смешки да хаханьки.
А все же переборщики хозяина боятся. Чуть что — и на Камчатку всех. Указ у него на руках, его власть и сила. У Балабилки своя сметка: он да скорехонько, где дырка-то, вплел шелковую ниточку. Дальше ткут. А уж срок подходит, там и гонцы за скатертью прискачут.
Хозяин стоит над ними с палкой:
— К сроку не поспеете — семь шкур с каждого сдеру!
Три дня, три ночи напролет безвылазно ткачи корпели.
Снова злее борзой мечется хозяин по ткацкой, опять все швыряет, бросает.
У ткачей и шелк льняной — моток с локоток — весь израсходован, и челнок-бегунок поисшаркался, и цветок лесной им нужен для расцветки.
«Не позвать ли опять помощниц наших?» — думает Балабилка. Вынул он дареное полотенце, сказал заветные слова:
Раскатися, полотно,
Встань, высокое окно!
Стена раздвинулась, пробурилось окно. Кинул он скаток за окно — повис полотняный мостик. Полотно зыблется, колышется, добрый голос слышится. Одна за другой вошли три пряхи — Волжанка их прислала. Принесли они и шелк льняной, и челнок-бегунок, и цветок лесной.
Незаметно как пришли, так и ушли по полотняному мостику. А полотенце в руках у Балабилки осталось.
Еще немного доделать — и скатерть будет готова на царский стол.
Ночью их пятеро в ткацкой да сторож шестой. Этот у печки спину греет. От устали у Балабилки глаза словно патокой намазаны, веки слипаются, муть в голове, по узору то пятна оранжевые, то круги красные невесть откуда.
— Десять, двадцать… — Голос у Балабилки дряблый, сил больше никаких нет.
Глядь-поглядь, на голове у орла — тоже дыра. Кто виноват? Сам ли спутал счет, переборщики ли, путаник ли подсказал свою цифирь?
— Эх, ребята, у царского орла голова со свищом, — вздохнул Балабилка и узор бросил.
А сторож:
— За это всем вам верный острог!
Мартьян починил голову орлу ниточкой.
Пошел Балабилка с товарищами на обед в харчевню за белильный двор, узор — на стан под челнок. Закусили наскоро, бегут в ткацкую, а узора как не бывало. Может, ветром унесло бумагу.
Полетело из светлицы в поварню, из поварни в белильный двор, по всем углам мануфактуры — слушок-то сам Балабилка пустил:
— Черт царицын узор украл!
От такой вести хозяин стал бел, как холст. Бежит в ткацкую, губы синие, весь в лихорадке:
— Где узор с монархиней?
— Бес украл, пока обедали, — Балабилка ему.
— Дубиной вас, бездельников! Вороны вы, а не ткачи!
Балабилка вокруг стана с причитаньями:
— Бес, бес, поиграй да опять отдай!
Сам камешки через левое плечо швырь да швырь… И доткать обличья-то царицына еще самую малость, а там — и за детинушку можно приняться. Да вот поди ж ты…
— Как же теперь? — Истома, маята одолела хозяина.
— Я уж на глазок, у меня глаз памятлив, — говорит Балабилка.
За все теперь Балабилка в ответе. Новый узор писать недосуг.
Скатерть — к царицыну празднику, а праздник на носу.
Хозяин с угрозой:
— Смотри же у меня: не подгадь дело, а то голову с плеч!
Через день подошел хозяин на скатерть глянуть; с ткачей — пот градом, в пыли, в пуху они, света белого не видят.
— Пять, восемь, девять, двадцать! — выкрикивает Балабилка.
Гусь и Грош в четыре руки дергают веревочки; не успеешь глазом моргнуть, а уж нужный номерок подняли. Беляй с Мартьяном челнок бросают.
Наклонился хозяин над сотканным.
— Когда кончите? — спрашивает Балабилку.
— Сам не ведаю… Видно, к царице на показ бес узор отнес да и потерял во дворце. Подметало поднял, в ящик бросил. Бес, видать, копается в царском мусоре — вот уж, наверно, чего-чего он только не узнал о царице!
— Это ты про какую царицу?
— Вестимо, про мусорную…
Только скатерть со стана сняли, царские гонцы — к хозяину. И глянуть как следует не дали. Сами глянули второпях. Скатерть — красоты удивительной. Под стражей повезли царице.
Балабилка над той скатертью натрудил глаза. Больше недели над чугуном сидел — лечил картофельным паром. Помогло.
А скатертник-хозяин все ждет, какую же пришлет царица награду на сей раз. Прежде-то баловала царица купца.
Идет он раз по канавке от котельной, где товар на выварку в щадрике 36 кипятили на голом огне. По канаве — грязная вода, краски. Видит — в грязи листок с узором. Остановился купец, поднял узор: «Как он в канаву попал?» Слова никому не сказал об этом, убрал узор.
«Вот когда бес узор подкинул!»
Сомненье взяло купца. Не сами ли ткачи картинку с царицей бросили в грязь?
Как раз подвернулся фабричный палач Медянкин, он треххвостой-то плетью на дворе рабочих стегал, когда купец приказывал. Жадный, завистливый и злой человечишко был этот Медянкин. Он и шепчет купцу:
— Ткачи не скатерть, а горе на твою голову соткали. Слух такой идет по мануфактуре.
Купец испугался, велел Балабилку с друзьями посадить в каменный сарай, где лен хранили.
Ночью их схватили — и в амбар за железную дверь.
А той порой в царском дворце столы накрываются, графья, вельможи в золотых нарядах ко дворцу съезжаются, заморские гости — туда же.
Фрейлины и служанки на царицу духами прышут, в парик ее рядят, кисейное белое платье надевают шириной с рыболовную сеть.
Музыка во все дудки и рога грянула.
Вин, закусок, сладостей да пряностей — воза!
Все камчатное дорогое белье вынули из царских сундуков ради такого пированья. Слуги в золотых рубахах, в белых чулках, в перчатках по самые локти, с подносами так и летают. Полы-то все зеркальные, всего тебя видно вверх тормашками. Вон как у них было! Не то что, скажем, в спальном бараке на мануфактуре у купца. Салфеток, скатертей, особенно ярославских, у царицы больше, чем во всем царстве.
Дворецкий-вертихвост спрашивает царицу:
— Какую, ваше императричество, скатерть прикажете на большой стол накинуть?
— Самую лучшую, что вчера привезли от купца ярославского.
Как накрыли царский стол ярославской скатертью с лазоревым узором, вдвое краше в царской палате стало. Вся шатия-братия: вельможи, министры, заморские гости, все в крестах да лентах, — обступила стол. Близко без царицы не подходят, ее ждут. Много у нас диковинных диковин ткали, такую же — в первый раз. Один заморский гость и говорит:
— Я бы за этакую вещь никакого капиталу не пожалел.
На разные лады скатерть расхваливают. Молодым кралям — и тем теперь не до плясок. Только и слышно:
— Ах, что за скатерть!
— Первое удовольствие!
— Бог знает, кто ее и ткал!
Выплывает из золотых дверей царица, впрямь — что бочка кисейная, подол-то на полверсты за ней несут. Блюдолизы придворные — в дугу, им уже не до скатерти. Царица кому кивок, а кому и того нет.
Издали заметила царица новую скатерть, так вся и воспылала:
— Что за узоры! Какая прелесть!
Вблизи-то скатерть еще лучше.
Подошла царица к столу, оперлась пальцами о скатерть — и онемела. Стоит, словно статуя каменная, глаза оловянными стали, да вдруг как взвоет на весь дворец:
— А-а-а-а! — словно ее режут.
Вельможи, придворные да гости заморские глаза выпучили; не свихнулось ли ее императричество? А она — хлоп в обморок. Тут фрейлины ее подхватили. Шум, гам, переполох. Царицу водой отливают. А она, чуть только очухалась, всех распихала, растолкала — да к столу. Свирепой тигрой на скатерть кинулась, стащила ее со стола, всю посуду драгоценную, весь хрусталь перебила, давай скатерть ногами топтать.
Вельможам приказывает:
— Сжечь! Изрубить! На бумагу перемолоть! Все ярославские скатерти, салфетки — все на бумагу! На той бумаге я указы напишу, с супостатов кожу спущу! Тем, кто выткал на скатерти Емельку Пугачева, головы отрублю! Найти, поймать, схватить, перед мои очи доставить!
Слуги начали скатерти со всех столов срывать. Да той же ночью и скатерти, и салфетки, и все камчатное белье дорогое — на воза и на фабрику; все начисто перемололи на бумагу, все поизничтожили. Сколько старанья ткачей было погублено! Что царским дармоедам бессонные ночи тружеников!
Забегали, засновали гонцы, к коням кинулись. Ночь-полночь — в Ярославль на мануфактуру гонят.
Камешки стреляют из-под копыт, пыль столбом за гонцами.
Балабилкино сердце чует: просиди они еще сутки в каменном амбаре — и пропали. Не помилует царица, прикажет головы отрубить.
Не спится и купцу в эту ночь. Чумным волком шляется он около мануфактуры.
Вынул Балабилка дареное полотенце, прошептал:
Раскатися, полотно,
Встань, высокое окно!
Вот и окно появилось в каменной стене. Бросил он полотенце за окно — белый полотняный мосток повис в воздухе. Полотно колышется, чей-то голос приветливый с берега слышится:
Полезай, парень, в окно,
Не сорвется полотно!
И пошагали ткачи один за другим по этому мостику. Мостик как раз над головой у купца. Купец заметил воздушных пешеходов, заорал как полоумный, кинулся за ткачами.
А они поверху идут да насмешки над купцом и царицей откалывают. У берега сошли с мостика. В траве — камешек-светляк, Балабилка метнул камушек в воду, он ударился о хрустальную дверь. Зыбко волна отхлынула от берега, хрустальная дверь отворилась… Видит купец: вышли парни из-под воды на том берегу.
Прибежал он к себе, всех сторожей взбулгачил:
— Ткачи убежали! Поверху! По воздуху! Сам видел, как они надо мной по мосту шагали.
Народ дивится — никакого моста в воздухе нет. Шепчутся меж собой: «А купец-то наш, пожалуй, от алчности рехнулся».
Слышно — по большому тракту стучат копыта. Уж не царские ли посланцы? Так и есть. Они…
Гонцы прискакали на мануфактуру. Хозяин ни жив ни мертв. С него от перепугу штаны нанковые сваливаются.
В амбаре на пороге, под красным кирпичиком, нашли гонцы письмецо. Вот что, брат ты мой, было в нем написано:
«Прощайте, хозяин-каин и царица-медяница!
В гости нас в скором времени ожидайте. На судьбу свою не ропщу, твою фабрику, придет час, по ветру пущу. Пошли мы свое счастье искать. Нам с царями дружить не с руки. Не вхожи мы в тот высокий дом, случится — и в него взойдем. Теперь и вы повидали Емельяна Ивановича. А мы с ним и за ручку здоровались. Ради него и ночей не спали на погибельной мануфактуре. Ну да ладно. По воле мы шибко соскучились.
Белый лебедь
На блюде не был,
Никем не рушен,
А всяк его кушал!
А мы и поболе прочих этого лебедя знавали.
Ткач — скатертный начальник Балабилка, крестьянский сын».
Сгребли гонцы с хозяина золотой пудовичок отступного, заступительного и повезли Балабилкин манифест царице.
Вниз да по матушке по Волге да по шелковым зеленым лугам, что раскинулись, как скатерти, идут день, идут ночь пятеро товарищей: Балабилка, Мартьян, Гусь, Беляй и Грош. Идут да свое счастье гукают:
— Эй, Волга, до счастья нам идти долго или не долго?
А с крутого красного берега, из-за лысых гор Жигулевских, кто-то радует их раскатисто:
— Недо-ол-го-о-о-о!
И дорога не камушком-дикарьком, а травой-муравой стелется им под ноги.
Не унывают Балабилка и его товарищи, голов не вешают.
Да как же с Балабилкой и унывать-то!
Впереди он идет, руками размахивает, приговаривает:
— Сапоги дорогу знают, только ноги подвигай!