Кажется, не гудели, а веселую песню пели фабричные гудки в Иванове, в Шуе, в Костроме, в Кохме, в Кинешме, в Наволоках в то памятное раннее утро семнадцатого года. Катился их могучий гул далеко-далеко — за железный Уральский кряж и до Белого моря ледяного и до Черного.
Так-то весело никогда не пели гудки в нашей исстари промышленной стороне. И потому они так громко, гулко раскатывались, что прилетела к нам радостная долгожданная весть из Москвы. Телеграф ее принес: отныне и навсегда в России установлена Советская власть!
Вот об этом-то и возвещали гулкие фабричные гудки, чтобы во всех краях земли нашей люди трудовые ее услышали, чтобы скорее пробуждались, собирались с силами, становились в один могучий ряд.
Не напрасно возвещали гудки: услышали их голос и в Средней Азии, той дорогой сердцу ткачей солнечной стороне, где на просторных полях растет, зреет белое золото — хлопок. Стали дехкане 48-хлопкоробы думать: пора, мол, и нам, по примеру русских братьев, стряхнуть со своих плеч вековых притеснителей, тунеядцев, захребетников всяческих, — разных манапов 49.
Но эти кровососы мирские пока что крепко держали железную узду кабалы в своих руках и по доброй воле сползать с чужой спины не собирались.
Думали хлопкоробы: вот пришли бы к нам на подмогу русские братья, вместе мы свалили бы в яму всех тех, кто пророчит гибель беднякам.
Заветные горячие думы и мысли обездоленных хлопкоробов всех лучше знали партия коммунистов, товарищ Ленин. Послали они на помощь беднякам большую силу. Повел товарищ Фрунзе в поход славных советских воинов.
По зиме восемнадцатого года уезжал с Михаилом Васильевичем Фрунзе вооруженный отряд ткачей, не мал, не велик — тысячи в две штыков. Отправлялись ивановские ткачи не пир пировать — ехали они, верные зову партии, вызволять из страшной кабалы-неволи своих братьев — тружеников-хлопкоробов.
Посчастливилось ткачу Артемию Агапову быть за взводного в том рабочем отряде. Артемий не любил тужить, не пугался беды, не отступал перед трудностью, за правое дело всегда готов хоть в огонь, хоть в воду. А быть в отряде Фрунзе, да еще за взводного, — это немалая честь. Плотный мужичок Артемий. Ростом не особо высок, зато широко взял в плечах.
Прямо с фабрики прибежал Артемий к себе домой запыхавшись. До поезда каких-нибудь два часа осталось. Наспех собирает в холщовый мешочек дорожный приклад, солдатское походное добро, без которого бывалый солдат не солдат, — пару белья, кружку, ложку да сухарей немножко.
Жена подает ему на дорогу белый клубок — и нитка солдату нужна, там за тобой не много швей приставлено: случится пуговку пришить, да мало ли что… Около отца вертится дочурка, черноглазая Валя, годов шести, не больше, а лицо у нее — ну точь-в-точь отцовский портрет. Ласков был с ней отец, вот она и льнула к родителю.
— Тятя, куда ты собираешься?
— Во путь, во поход, во дороженьку, доченька!
— А клубок тоже во дороженьку?
— Тоже, доченька! Клубок-то, он покатится, а я за ним пойду, — вот и поведет он меня, будет мне все, что надо, указывать.
— Чего же он будет указывать?
— Будет он мне указывать, как ближе пройти, чтобы скорее найти вот такую же, как ты, невеличку-стрекозу, лиходеями обиженную. Девочка та горько плачет, ждет — кто же придет и выручит ее? Если я не пойду туда, то она может погибнуть. От нее есть у меня слезная просьба. В клубок завернута. Грамотка такая, а на ней все обиды той девочки обозначены.
Дочурка, больно любопытная, так и виснет на руках у отца, мешает ему сумку собирать.
— А ты мне скажешь, кто обидел ее?
— Скажу, доченька, обязательно скажу, даже и письмо ее покажу, только ты сначала отпусти меня.
Жена отвернулась. Глаза утирает. Мешок собран. Поднял Артемий Валю до потолка, поцеловал в шелковую челочку:
— Ну, дочка, расти большая, маму слушайся! Я скоро…
Шапку с гвоздя, мешок за плечи; на щеке слеза, смахнул ее за дверью варежкой, — на вокзал, там отряд ждет.
Валентинка четыре года отца со дня на день поджидала, в третий класс пошла, а белый клубок обратно не катится и отца не ведет за собой.
Вот раз морозным зимним вечером вбегает домой Валентинка с книжками. А на столе солдатская сумка; отец умывается за переборкой. Вот радость! Наконец-то! Целовал ее отец и в глаза и в щеки, обнимал, на руках подымал; как она учится, спрашивал. Пока отец закуривал, Валентинка заглянула в солдатскую сумку. Не велики подарки от солдата, но дороже всех подарков… Увидела она в сумке белый клубок-поводырь.
— Папаня, я его размотаю!
— Зачем?
— А ты забыл? Где письмо от той девочки? Ты ее нашел?
— Конечно. Если бы не нашел, то и сейчас бы искал.
Валя распустила клубок — только он теперь стал поменьше, — в клубке действительно замотана грамотка.
В тот вечер к старому серебряному фабричному мотку прибавилась еще одна новая прядь; принес ее на спою сторону из далекого солнечного края ткач Артемий Агапов.
После чая отец отдыхал на диване, трубочкой дымил, а Валя сидела рядом и все слушала, куда ее отец ходил, кого выручил.
— …Далеко отсюда, в широкой зеленой Ферганской долине, стоит город Ош. Пойдешь за белым клубком — хоть и не в день, не в два, но дойдешь. Тамошние старики сказывают, будто это самый древний город на земле.
Неподалеку от того старого Оша, у быстрого горного ручья, есть кишлак, поселенье такое. Маленькие домишки, а крыши на них плоские, хоть шар гоняй по ним. На улицах — теснота. Дом к дому прицеплен, словно боятся домики отойти один от другого. Ну, так уж там повелось. Около маленького домика — а правду сказать, такой дом не краше шалаша — есть и маленький дворик.
Идешь по двору, как в саду. Со всех сторон обступили двор деревья. Да деревья-то какие славные! Тутовые деревья… Еще шелковицами их зовут — одаривают они людей шелковыми рубашками. Конечно, и на тутовом дереве сама не вырастет шелковая рубашка, сама не упадет тебе в руки.
В дом войдешь — не возрадуешься. Темно и тесно в нем, так же как в старой лачуге ивановского ткача в дедовские времена: ни света, ни воздуха.
Катился, катился мой белый клубок, у забора под тутовым деревом остановился, дальше не хочет катиться. Наказывает мне: «Слышу — стан стучит, слышу — челнок гремит: где-то здесь добрая мастерица ткет. Что она ни наткет, все у нее жадный хозяин себе берет. В горе она живет, нас давно поджидает».
Вот и гляжу я по сторонам: что здесь за народ, что за жизнь?
На горе, поодаль от маленьких жилищ, будто брезгует встать с ними в ряд, в большом саду раскинулся на полверсты байский двор 50. Стены дома белым-белы, цветами расписаны; не только в саду, но и на крыше цветы. В этом доме и свету и воздуху много.
А против богатого дома, за ручьем, притулилась к самой горе кибитка киргиза-бедняка Тиракула.
Жена его, труженица Сурахан, и он сам всю жизнь тем и занимались, что выводили шелковичных червей, мотали шелк, продавали его баю.
Кривенькая дорожка до богатого дома не дождем была полита, а слезами бедняков.
Сколько червей-шелкопрядов за свою жизнь отогрела под пазухой старательная Сурахан — и не сосчитать! Рассыпать бы их всех по небу — неба бы не хватило. Сколько шелку она намотала! Кажется, всем бы людям на земле по шелковому платью досталось и самой бы осталось. Но у Сурахан и лоскуточка шелкового не было в деревянном сундучке. Ходила она под стать нищей.
Жил в том кишлаке, неподалеку от кибитки Тиракула, московский рабочий Иван Петрович. Царский суд при закрытых дверях судил его. Иван Петрович и на суде правду резал, не боялся, — за это и в ссылку попал.
Иван Петрович смел да умен; в слове нетороплив, без надобности не смешлив; по виду рабочий, по рассудку — учитель; ростом не высок, но плотно сбитый.
Как только этот поднадзорный человек здесь появился, богатеи всполошились. Не любо им: к беднякам в юрты и кибитки зачем-то изредка заходит поселенец. А потом и сами бедняки стали все чаще навещать русского ссыльного. Даже покорный Тиракул отважился разок украдкой заглянуть к нему. Да с того разу и повел знакомство с московским кузнецом.
Соберутся, потолкуют по душам, а то и песню споют. Здешнему языку научился Иван Петрович от Тиракула и его соседей. То московец рассказывает, как русские рабочие и крестьяне живут, то спрашивает. Все ему знать любо: сколько Тиракул и его жена Сурахан получают у бая. Почему у бая лошадей и баранов несметные табуны, а у Тиракула всего-навсего вислоухий осел, хромой козел да тощий баран. Почему у бая не юрта, а дворец, а у Тиракула жилище не лучше шалаша. Почему у бая на плечах шелка да золотое тканье, а у Тиракула и его жены на одежде одни заплаты — не одежда, а рубище.
И не знает Тиракул, что ответить Ивану Петровичу.
— Так уж, знать, аллаху угодно — богу нашему.
— Бог-то бог, да и сам не будь плох, — говорит Иван Петрович.
— Почему же так живем, скажи мало-мало понятно?
— Вот почему: бай — паук, живоглот, хапуга. Понимаешь, Тиракул? Если подружнее встать, так и бая вашего можно за воротник взять, тряхнуть и вышвырнуть!
— Бай богаче нас, бай сильнее нас, — говорит Тиракул.
— Богаче — это верно, а что сильнее, так это только так кажется.
— У меня сила — нитка, — объясняет Тиракул, — а у бая сила — веревка. Веревка против всех нас…
— Бай один, а вас сколько? Ну-ка, прикинь! С миру по нитке — баю веревка. Не так ли, Тиракул?
Только Тиракулу и его соседям-то сразу всего не понять, чему наставляет их Иван Петрович.
Однажды красным пояском опоясался месяц над кишлаком. Вышел старый, седой бакши 51 к белому камню над ручьем и сказал:
— Не зря так нарядился месяц. Встречает он или нового богатыря, или чудесную красавицу.
В эту ночь Сурахан родила дочку. Назвали ее Гюльджан. Такой красавицы дотоле не видывала Ферганская долина.
Все соседи один за другим приходили в маленький домик к Тиракулу и Сурахан и поздравляли их с дочкой:
— В счастливую ночь родилась Гюльджан! Сам ясный месяц выходил встречать ее…
— Вот тебе и помощница, Тиракул!..
— Жаль такую красавицу томить за гренами 52…
— Вырастет Гюльджан, и лучший батыр 53 придет к вам просить ее руки…
Так говорили соседи, клали роженице незатейливые подарки на постель и уходили к своим дворам — кормить листочками шелковицы червей. Надо торопиться: придет зима, и шелкопрядов не будет. На что же тогда купить хлеба? И без того весь кишлак в долгу у бая, манапа и бия 54. Больше идти за деньгами не к кому.
Сурахан говорит мужу:
— Теперь у нас родилась помощница… Сходи к баю, попроси у него денег. Купим мотальный станок — дома будем разматывать шелк. Мне надоело стоять над хозяйским запарочным чаном 55. Ночи напролет станем работать — отработаем долг, но зато у нас будет свой мотальный станок.
Не советовал Иван Петрович бедняку Тиракулу связываться с богатеями: все равно обманут. Но Тиракул послушался жены.
Надел он свой пестрый халат, баранью шапку, пошел к баю — в дом с расписными, узорчатыми стенами. У бая в гостях сидели бий и манап. Тиракул упал баю в ноги и не смел поднять головы.
— На что тебе понадобились деньги? — спросил бай.
— Нужны они мне по хозяйству. Мы всей семьей свой долг отработаем.
— Что же, денег я тебе дам. А вернешь ты мне столько, и еще полстолька, да четверть столька. И жена твоя будет мотать шелк в моей мотальне столько лет, сколько я монет брошу. Вот свидетели, — указал он на гостей.
И швырнул Тиракулу под ноги горсть серебра. Собрал бедняк деньги с полу и все еще стоял на коленях перед баем — не смел поднять головы.
— Я слышал, что у тебя родилась дочь?
— Да, родилась.
— За это она в колыбели выведет мне столько мешочков червей, сколько грошей в этих деньгах, что я тебе дал. Вот свидетели, — опять указал бай на гостей.
Верная кабала Тиракулу, но и отказаться он не посмел. Не прогневить бы бая — тогда совсем сживет со свету, отнимет и жену и дочь и самого загонит в могилу. Поклонился Тиракул. Молча вышел за порог.
Бий сказал баю с насмешкой:
— Ты щедр, как индийский гость, и слеп, как сова на солнце. Тиракул храбр, как лев, хитер, как лиса; он тебя обманул.
Бай вскочил с ковра:
— Что ты сказал, бий?
— Да-да. Тиракул — я слышал от бакши — хочет покупать мотальный станок. И тогда Сурахан не придет к твоим запарочным чанам, а их дочь, красавица Гюльджан, будет выводить в колыбели шелковичных червей не для тебя. Две бараньи головы не поместятся в одном котле, а два мотальных станка — в одном кишлаке. Бий все знает!
— Это правда, — проворчал манап, человечишка с жиденькой рыжей бородой. — Кроме того, люди видели, как вечером Тиракул ходил к ссыльному кузнецу.
Тогда разгневанный бай сказал:
— Ты, бий, жаден, как шакал, увертлив, как змея, учен, как китайский конфуцианец 56, в законах ты можешь запутать всякого! Верни мне деньги, что я дал Тиракулу, — получишь из них третью долю.
Бий встал с ковра и намотал на голову белую шелковую чалму, туже запахнул шелковый разноцветный халат:
— Скорее беркут упадет вместо лисы грудью на камень, чем бий ошибется в законах!
Кто в кишлаке не знал бия!
— Не успеет народиться новый месяц, как Тиракул переложит деньги из своей горсти в мой карман, — сказал бий. — Пойдем, манап, ты — старшина, ты мне нужен.
Бий, как коршун, завидел добычу и приготовился вцепиться в нее.
Бий и манап ушли.
Водка, сваренная на кумысе, придала им храбрости. Они вышли на тропинку, по которой Сурахан ходила за водой к чистому ручью.
— Где клевал ворон, там коршуну взять нечего, но ты, манап, получишь свою долю, — шепнул бий.
Сурахан вышла с кувшином за водой к ручью. Этого-то и ждали пьяные бий и манап. У Сурахан свешивался на лоб чачван 57, из-под него она почти ничего не видела. Да и знала, что этой тропинкой никогда мужчины не ходили, тем более — власти. Не пойдут же за водой бий или манап! Для этого у них есть батраки.
Сурахан шла и думала: «Где же взять денег, чтобы купить маленькой Гюльджан рубашонку?»
Рядом с ней вырос манап и закричал:
— Как ты смеешь переходить дорогу старшему? Я манап, а ты кто?.. Вот и свидетель есть — бий.
Думает Сурахан: «Уж не померещилось ли, не послышалось ли? Откуда взяться на этой тропинке манапу?» Она чуть приподняла чачван.
— Ах, так ты еще глядишь на блюстителя власти, бесстыдная! Кто тебе дал право глядеть на меня?
Перепугалась Сурахан, а уж манап созывал свидетелей из соседних домишек.
В горьких слезах вернулась домой Сурахан. Рассказала о своем несчастье мужу. Призадумался горемыка Тиракул. Бий да манап — хозяева, а Тиракул — раб: Теперь жди — потащат в суд…
— Кто же спасет нас от притеснителей? — спрашивал Тиракул вечером Ивана Петровича.
Отвечал ему русский рабочий:
— Только сами себя мы можем спасти. Все будем свободны и счастливы, когда сбросим угнетателей.
Не прошло и недели, зовут Тиракула на суд к бию. За то, что перешла Сурахан дорогу манапу, решили взыскать с Тиракула ровно столько, сколько ему дал бай. И тут же: давай деньги!
— Нет у меня денег, — отвечает Тиракул.
— Ты занимал у бая. Мы вот с манапом свидетели. Куда дел?
— Истратил.
— У тебя дочка красавица. Продай ее. Такую купят.
Тиракул плюнул им в козлиные бороды и больше разговаривать не стал. Бросили его в каменный сарай. Сидит он неделю, две. Бий и манап деньги требуют. Тиракул не дает.
А бий смеется:
— Дашь — возьмем, и не дашь — возьмем!
Принесла Сурахан деньги, бросила их бию:
— На, возьми!
Выпустили Тиракула.
— Пропади он пропадом, мотальный станок! — говорит Сурахан.
Соседи пришли погоревать вместе с Тиракулом, советуют подать на бия жалобу. Тиракул рукой махнул:
— А кто он, высший начальник над бием? Манапов сын. Не зря мне отец говорил: «Если манапов сын прикинется мостом, не переходи через него, коли хочешь жить. С жалобой лишишься последнего домишки». В суде как они судят? Одна собака приказывает другой, а та приказывает своему хвосту и успокаивается.
— Правильно ты, Тиракул, сказал! — согласился с ним русский рабочий, который в тот час сидел у Тиракула.
Бай тем временем получил назад чуть ли не все свои деньги от судьи, а с Тиракула опять требует долг. Ему никакого нет дела до того, что их отняли судом у Тиракула.
Пришлось Сурахан снова идти к баю — отрабатывать долг. С зари до зари стоит Сурахан со своими соседками у бая в запарочной над вонючими чанами. В чанах запариваются коконы. Шарит Сурахан палочкой в чане, ловит концы нитей. Размотчица она была — лучше не сыскать: что концы отыскать да подкинуть, что нитку пропустить в кольцо, что умело раздеть кокон до последнего моточка! Ее руки нитка слушалась больше, чем раскладника 58. Каждым одонышком 59 Сурахан дорожила. Подымет шелковую ниточку, наматывает ее на мотовило 60. Так изо дня в день всю жизнь глядела Сурахан в чан, шелк-сырец доводя до дела, но ни один золотой кокон не достался ей.
А долг с каждым годом все растет да растет.
— Так и умрешь у чана! — не раз хозяин кричал на Сурахан.
У нее за пазухой — мешочки с греной, и под мышками тоже мешочки; сразу два дела делает: и шелк разматывает, и коконы своим телом отогревает.
Дома Гюльджан лежит в колыбели. В ее постельке тепло. Вся постель мешочками с гренами обложена, чтобы только скорее выводились шелкопряды. С каждым лишним червем — лишняя шелковая нить. И под спину и под мышки Гюльджан навязала мать этих мешочков.
Так и росла Гюльджан. Порой повернуться ей не дают, чтобы мешочки не застудить, не потревожить червей. Какое уж тут детство!
На ноги встала — и того хуже. Хочет Гюльджан порезвиться, побегать, а мать посадит ее к окну, за пазуху мешочков с греной положит, в рукава тоже насует мешочков и прикажет:
— Не бегай на улицу! Сиди смирно, гляди в окно. Выбежишь на улицу — тебя бай схватит, в неволю продаст.
Уйдет мать работать в запарочную. Послушная Гюльджан сидит у оконца, слышит, как за пазухой черви чуть шевелятся в мешочках, растут не по дням, а по часам, готовятся шелковую нитку прясть.
Скучно Гюльджан. Разговаривает она с будущими шелкопрядами:
— Хоть бы спряли вы, на мое счастье, серебряную или золотую шелковинку!
Малютки-шелкопряды только шевелятся, ничего не отвечают. Каждый сидит в своей темничке, прогрызает себе окошечко, чтобы вылупиться. А те, что вчера вылупились, жадные, голодные, над столом ветку шелковицы облепили, грызут листву, растут, спешат. Тут и белые шелкопряды и полосатые. Как насытятся, поспят и примутся шелк прясть.
Дома никого нет: отец на осле уехал в поле.
В углу на шесте сидит в черном колпачке белогрудый беркут-бородач. Дремлет. Ждет, когда Тиракул наденет кожаную рукавицу, посадит его на руку и поедет с ним в горы охотиться на огненных лисиц. Снимет Тиракул него кожаный колпачок — и тогда ему вольная воля.
Смотрит Гюльджан тоскливо в окно. Нельзя ей уйти дальше своего угла…
Тут и вошел Иван Петрович. Видит он: дома одна Гюльджан. Говорит ей:
— Ты, Гюльджан, не заметишь, как и подрастешь. Расти и помни всегда: ученье — свет! Вот тебе букварь и тетрадка с карандашом. Я буду часто навещать тебя. Расскажу тебе о многом чудесном, но еще больше тебе об этом расскажут книги, которые сказывают людям, как найти обездоленным дорогу к правде.
И показал он Гюльджан, как писать буквы.
…Не помнит Гюльджан, как все это случилось. Развязался один мешочек, высыпались из него малюсенькие шелкопряды, поползли по земляному полу в разные стороны, и среди них — большой, серебристый, величиной чуть ли не с дрозда.
— Вот он, вот он! — закричала Гюльджан.
Хочет поймать, схватить дорогого шелкопряда, но никак не поймает. И вдруг Гюльджан слышит, как он ей говорит:
— Не лови меня! Придет час — я тебе пригожусь. Ищи ты меня не на земле, а на самой верхней ветке. Я спряду тебе особенную нитку — шелковинку небывалую.
Сказал и уполз за порог…
Открыла Гюльджан глаза: один мешочек лежит под ногами, шелкопряды из него высыпались. Но большого, серебристого нет.
Да и был ли он?..
Собрала она поскорее коконы, прижала мешочек под мышкой и снова — на свое место, чтобы отец с матерью не видели, а то станут бранить.
Между тем Иван Петрович выучил смышленую Гюльджан грамоте.
Как-то раз входит мать, еле передвигает ноги, на палочку опирается. Вошла — и повалилась на сундучок:
— Упала я нынче, дочь моя, у чана… Хозяин меня за порог выбросил. Давно уж привязался ко мне кашель, злые джинны 61 грызут меня. Лихорадит всю…
И посылает мужа к знахарю. Не советовал русский рабочий бедняку Тиракулу связываться с обманщиками-знахарями. Но царь и баи не построили больниц для бедняков. Волей-неволей пришлось Тиракулу послушаться хворой жены, позвать знахаря.
Пришел бакши — знахарь — врачевать больную. Велит Тиракулу:
— Режь козла. Я — твой друг, Тиракул.
— Ну, друг так друг. Дружба — не вражда, не опостылеет никогда.
Козел-то последний. Не пожалел Тиракул — зарезал последнего. Взял бакши внутренности козла, стал бить ими больную.
— Лучше ли?
Бил-бил, а хворой все не легче. Начал тогда бакши с ножом плясать около больной, заклинать, бренчать на комусе 62. Потом бросился вон:
— Держи, хватай! Ах, горе какое! Злой джинн вылетел из хворой и вселился в осла…
У крылечка на привязи стоял осел — последнее богатство Тиракула; барана-то давно сами съели.
— Я твой друг, я спасу тебя от больного осла, не дам заразиться стаду, — сказал бакши. Взвалил зарезанного козла на Тиракулова осла и отправился домой.
Друг-то друг, а последнего осла увел.
Не встала Сурахан. Схоронили ее. Гюльджан не находила себе места. Ее насилу увели от материнской могилы.
Бай, манап и бий меж тем опять вспомнили про долг. Пришли к Тиракулу, все трое. Бий говорит:
— Чему только не подвергается голова человека и копыто лошади! Ты брал деньги, мы свидетели. Жена твоя умерла. Отдай баю на ее место твою дочь Гюльджан. Так велит адат 63, так гласит шариат 64. Бий все знает.
— Мала, мне такую не надо, — заупрямился бай.
— Бери, бери! Ты ее продашь, деньги получишь. Бий все знает, — шепнул бий.
— Ладно. Так и быть, возьму.
Испугалась черноглазая Гюльджан — шелковая коса, задрожала, как птенец сизоворонки, в темный угол забилась под шест, на котором дремал белогрудый беркут-бородач.
Сейчас уведут ее от отца, из родного угла.
Услышал белогрудый орел этот разговор, встрепенулся, взмахнул широкими крыльями и опять сложил их. Недовольно заклекотал, словно сказать хотел: «Нет, бай, не возьмешь ты Гюльджан».
Не покорился баю Тиракул — не зря он тайком просиживал ночи с русским ссыльным Иваном Петровичем. Схватил Тиракул со стены кремневый самострел и закричал:
— На дикого зверя бросают орла, а на ворону — камень! Прочь от моего очага! Не отдам я вам мою Гюльджан!
И взвел курок. Убежали пестрые халаты…
— Правильно, Тиракул, ты поступил с притеснителями, — сказал ему Иван Петрович, когда узнал о смелом поступке бедняка Тиракула.
Силой захватили Тиракула. Скрутили ему ремнями руки за спиной, увели в город, бросили в тюрьму…
Гюльджан отдали баю. Привели ее к запарочному чану, туда, где раньше стояла ее мать:
— Теперь ты моя. Хочу — на барана тебя променяю, хочу — табун верблюдов за тебя возьму, хочу — у чана заморю, хочу — в шелка, в золото наряжу.
Молчит Гюльджан. Слезы катятся из глаз. Ловит палочкой в вонючем чане кончики шелковых ниток.
Маялась также у бая в рабынях старая ковровщица — бабушка Огульораз; с десяти лет попала в кабалу, так всю жизнь и отняли у нее кровососы. Не только по коврам да по шелкам была она мастерица — была и вышивальщицей первой руки, лучшей статьи. Памятью — богата, душой — добра, словом — цветиста. Всяких сказок знала множество. К детям приветлива, ласкова.
Повадилась к ней по вечерам и Гюльджан: за сказками-то и не заметила, как вышиванье пришло.
О чем бы ни сказывала Огульораз, в сказках-то у нее всегда солнышко гуляло. Глянешь: за допотопным станком сидит сгорбясь — ни дать ни взять раба-мученица; а сказ поведет — будто орлица, всему людскому мастерству царица, и пастбищам, и водам. Это-то и дорого — такое солнышко со счета не сбрасывай, оно никогда не гасло у народа. Слово у нее, как костяное веретенное колечко, — ровно, кругло, отточено. Говорит Огульораз:
— Все нам долбят: «На чьей земле живешь, того и песню поешь». Но скоро мы, дочка, свою запоем! Вон Иван Петрович наставляет нас ее спеть.
Всему научилась черноглазая смышленая Гюльджан. Да так-то скоро… Совсем ручонки молоды, а в деле старым не уступят.
Эх, если бы волю маленькой пленнице! Уж вышила бы она, что знала-ведала, что сердечко просит… Жаль, простору нет.
Бай меж тем не дремал: поехал искать работорговцев — не удастся ли запродать самому эмиру бухарскому такую красавицу в его гарем.
Задумал бай получить за нее золота — на караване верблюдов не привезешь.
А Тиракул все томится в тюрьме.
Гюльджан перестали отпускать домой: боятся, что убежит. Держат ее взаперти, не спускают с нее глаз. Сидит Гюльджан, как птичка в клетке. Приносят ей с байского стола бешбармак 65 и баурсаки 66.
— На поешь. Скоро приедет за тобой купец. Ты должна быть хорошей.
Гюльджан и без того хороша.
— Не буду я есть объедки с чужого стола!
Вскоре принесли ей шелковое платье и жемчужное ожерелье:
— Приоденься получше, завтра приедет купец.
Швырнула Гюльджан ожерелье к порогу.
Тогда ей сказали:
— Если не будешь покорна, умрешь той же смертью, как и твой отец. В следующий базар твоего отца выведут на площадь, перережут ему горло и повесят. Так велел большой судья.
Решили богатеи погубить непокорную Гюльджан. Много красавиц в кишлаках, но такая, как Гюльджан, одна. Глаза у нее черные, с отблесками. По плечам черные косы мягче шелка. Знать, одна такая красавица уродилась, на счастье Тиракулу, но и это счастье отнимают у него богачи. Когда выглянет она на солнышко, кажется — золотистые искры сыплются с ее шелковых кос. Что за косы!
Залилась Гюльджан горькими слезами. Кто же заступится за нее? Кто спасет Тиракула? Кто вызволит их из постылой неволи?
Тут вспомнила Гюльджан про серебристого шелкопряда. Но где он? Где искать ту верхнюю веточку?
Вспомнила она и про доброго русского рабочего, про книги, которые ей приносил Иван Петрович. Так и не успела Гюльджан прочитать, как найти бедняку верную дорогу к правде.
Пока в байской усадьбе все спали, выставила Гюльджан раму и убежала. Пришла домой. Там сидит на шесте голодный белогрудый беркут.
С минуты на минуту нагрянет погоня. Что делать? Сняла Гюльджан орла с шеста и убежала подальше от людей, в горы.
В тутовой роще бродила она до зари. И вышла к желтому камню. Растет у того камня тутовое дерево — белая шелковица. Вся кора его горит серебром. Не здесь ли тот шелкопряд чудесный? И стала она глядеть на ветки дикой шелковицы с лапчатыми листками. На таких ветках шелкопряду — и стол и дом. На самой верхней ветке, словно звездочка, что-то светится. Шелкопряд в развилке меж трех сучочков сидит, всем тельцем извивается, изгибается; устали не зная, гонит нитку-шелковинку; завивая кокон, строит себе жилище… Сколько же шелку носит в себе работяга-червяк! А шелк-то какой — не назовешь сырцом!
Замерло сердце Гюльджан.
— Вот я и пришла к тебе. Если это ты говорил со мной, то спаси моего отца и меня от верной гибели.
Не успела она проговорить, как с верхнего сучка упала золотистая ветка. И послышался голос:
— Ты искусная вышивальщица. Не напрасно с тобой сидел за букварем добрый русский человек. Вышей шелком свое горе на платке. У тебя на руке беркут-бородач.
Пусть отнесет он тот платок, на твое счастье, в город на семи холмах. Живут там люди добрые, смелые, честные. Там фабрик много. Там нам платья ткут, там теперь по-новому живут.
С высокой шелковицы, из того круглого шелкового домика, похожего на яичко, упал кончик шелковинки. Маленькая размотчица его поймала — на катушку шелковинка побежала… Вышивала Гюльджан золоченой дареной ниткой шелковый платок: «Все богачи в лисьих шубах говорят, что мы должны умереть».
— Возьми, бородач. Ты всю землю облетел — знаешь, где тот великий город на семи холмах, знаешь, где фабричный край. Отнеси добрым людям мое письмецо, чтобы пришли они скорее и не дали нам погибнуть лютой смертью.
Сняла Гюльджан кожаный колпачок с беркута, повязала ему на шею голубой платок.
Вскрылил орел и пропал за высокими горами.
Принесли этот голубой платок с шелковыми письменами Ленину. Прочитал Ленин шелковые письмена и сказал:
— Нет, не тот умрет, про которого все богачи говорят, что он умереть должен. Умрут те злодеи, что носят лисьи шубы.
Послала партия смелых, надежных, честных людей спасти во что бы то ни стало маленькую Гюльджан и ее отца.
Поручила она это большое дело товарищу Фрунзе…
— Наказ партии мы выполнили с честью, — говорит Артемий. — Нашли и тот кишлак, вызволили из беды всех бедняков, тружеников.
Все кишлаки обошли вместе с Тиракулом, проверили, не томится ли где еще такая же пленница. Теперь Гюльджан, как и ты, живет вместе со своим отцом, ходит в школу, никто больше не смеет издеваться над ними. Баи, манапы, бии навсегда сметены с их дороги.
Еще краше стала красавица Гюльджан. Я сам видел: будто сиянье струится по ее черной шелковой косе.
От белого клубка нашего оставила себе на память Гюльджан моток пряжи, велела кланяться всем далеким своим подружкам, русским девочкам, которые живут в селах и в городах.
А чтобы почаще ее вспоминали, прислала она свой адресок, золоченым шелком шитый.
Тут вынул Артемий голубой платочек, подал его своей дочке. На платочке шелком вышито тутовое дерево, а над ним сияют в венке из спелых колосьев серп и молот и красная звезда.
Весело сейчас шумит над новым домом Тиракула тутовое дерево; проходя мимо, частенько поглядывает Гюльджан на верхнюю ветку. Вечером меж густых сучьев мерцает часто не то яркая звезда полуночная, не то серебристый шелкопряд — трудовичок полосатый; никогда он не старится, прядет-старается.