Рассказы

Александр КРАМЕР
КАРТИНА

– Ты что такой дерганый весь! Случилось что?

– Может! Может случиться. Ладно, садитесь, я вам кое-что рассказать должен. Садитесь!


1

Я долгое время шатался по свету как ненормальный, пока в один распрекрасный день не опостылело до смерти менять города и гостиницы, случайных знакомых, вокзалы, аэропорты… Так захотелось нормальной семейной жизни, детей, уюта, покоя… Пришла, наверно, пора осесть, остепениться, жениться… Про любовный трепет я к тому времени уж наслушался вдоволь, да и на носительниц насмотрелся. Ничего мне такого больше не требовалось. Повторяю: мне захотелось ужасно нормальной домашней жизни, детей и покоя. Разослал я тогда кому мог «челобитные» письма и стал неизвестно чего дожидаться.

Тут-то дальние родичи меня с барышней и вознамерились познакомить. И такая внезапно горячка на меня после их приглашенья напала – в мгновение ока из дальней дали примчался.


Нареченная будущая, как объяснили, дальней родственницей мне доводилась. Не такое, чтоб очень родство… В общем, бабушкиной сестры мужа племянника дочка. Да ладно вам скалиться. Мне все равно это было – совершенно – и чем дальше, тем лучше.

Ладно. Родственницу-невесту Людочкой звали. Засиделась она немного – так что мое письмо прямо в яблочко и угодило.

А Людочка оказалась вполне симпатичной и милой. Немного тихоня, немного серая мышка… Ну так я на «не мышек» к тому времени, как я уже говорил, насмотрелся. Сыт был – по горло. Спасибо. А так у нее на месте все находилось и, если не придираться, очень нормально смотрелось. Поэтому даже думать не стал, согласился и стал к свадьбе готовиться: подыскивать кольца и украшения, с помощью будущей тещи костюм заказывать, занудство выслушивать всякое про организацию мероприятия… В общем, разной ерундой заниматься, без какой ни одна свадьба, увы, не обходится. А самое главное, предстояло купить мне дом – семейную, так сказать, гавань.

Оказалось, правда, что выбор в городе не ахти, брать что ни попадя я не собирался, поэтому дело со свадьбой стало немного затягиваться. Но честно сказать, меня и затяжка эта вполне устраивала, потому что мог поостыть немного, угомониться, тихо-мирно присмотреться к своей будущей Пенелопе, а заодно и к завтрашним родственникам; а то мало еще чего напорешь в горячке... Так что хоть и ковал Гименей оковы мои ни шатко, ни валко, но на самом-то деле все, на мой взгляд, выходило совсем неплохо и было очень даже мне на руку.

А пока суд да дело, поселился я на окраине города, в старом и ветхом флигеле. В главном усадебном доме какие-то невестины родичи обитали, а старинную развалюшку – флигель – так и быть, на короткое время мне предоставили. Ну и ладно.


2

Постройка, в которой я поселился, была довольно просторным, двухкомнатным, давно уже не обитаемым помещением. Здесь за долгие годы накопилась пропасть всякого барахла: люстры, кресла, посуда, книжная дребедень, вышедшая из моды одежда, домашняя всякая утварь… Но, стоявшее в центре спаленки, роскошное старинное ложе – с голубым балдахином, на мощных львиных ногах – оказалась волшебно удобным, и я каждую ночь с настоящим восторгом забирался в постель.

А в гостиной, кроме того, что повсюду всякий хлам был навален, все стены, от низкого потолка до пола, как попало, иногда на чудных просто уровнях, были плотно увешаны всяческими гравюрами и эстампами, гобеленами и картинами, старинными и современными, приличного уровня и мазней откровенной... Впрочем, изредка совершенно чудесные вещицы отыскивались! И висела вся эта живописная «роскошь» так плотно, как если бы странный коллекционер был в первую очередь количеством, а не качеством озабочен.


Сплю я, вы знаете, плохо, часов пять от силы. Поэтому по вечерам, вернувшись из очередных занудных гостей (меня плотно знакомили со всевозможными родственниками, друзьями, приятелями и еще с каким-то совершенно уж непонятным народом), я устраивал себе, отдыха ради, небольшую экскурсию: расчищал самым варварским образом место, ставил возле одной из стен на две высоченных тумбы-колонны по яркой старинной керосиновой лампе (электричества не имелось), пододвигал поближе к стене престарое кресло-качалку, устраивался поудобнее с большой чашкой крепкого чая и принимался неторопливо рассматривать стенные сокровища.

Двигаясь таким образом по часовой стрелке, через некоторое время я оказался прямо напротив окна, где в узком проеме справа почему-то висела только одна картина, хоть место, по флигельным меркам, нашлось бы и для второй, и даже для третьей.


На картине этой был сумеречный пейзаж, унылый и безотрадный; он притягивал, завораживал и дергал за нервы одновременно.

В центре странного полотна змеилась – узкая, цвета меди – дорога. От дороги слева – лежало темно-лиловое, густо поросшее камышом и осокой… то ли озеро, то ли болотце; в глубине, за болотцем-озером, смутно, угрюмым призраком – дом просматривался, и даже, казалось, в мансарде чуть брезжит окошко. Или только казалось? А справа – простирался до самого горизонта лес осенний, мрачно-багровый, вызывающий не уходящее чувство опасности и тревоги. И над всей этой безрадостной, угрюмой местностью повисло грозное, предгрозовое небо, и казалось, крепкий ветер треплет кроны могучих деревьев, гнет камыш и осоку, рябит темную воду…

Я сидел и смотрел, смотрел… погружаясь все глубже и глубже в одиночество неизбывное, в глухую тоску – непонятную, безысходную... А еще чудилась мне в картине загадка какая-то. Ничем не объяснить, откуда такое ощущение возникало, но только было оно, было, неотвязно присутствовало, стучало в мозгу…

В таком мистическом трансе провел я всю ночь. Лег, когда первые проблески света уже появились. Спал отвратительно, все дрянь какая-то снилась. Встал только после полудня. Весь оставшийся день – лишь бы не оставаться дома – метался бесцельно, бездумно по ателье, мастерским, магазинам… а вечером, первый раз за все эти дни, никуда не пошел.


Жутко парило. Горячий штормовой ветер быстро натягивал с запада огромные мрачные тучи. Уже молнии то и дело сверкали, погромыхивало, и понятно было, что ливень совсем-совсем рядом. Но пока он не начался, распахнул я настежь окно, чтоб хоть немного духоту из комнаты выветрить, зажег лампы, уселся в кресло-качалку и стал снова пристально вглядываться в диковинную картину. Но только по-настоящему сосредоточился, как вдруг через распахнутое окно влетел в комнату святящийся огненный шар, размером с теннисный мячик, и повис в пространстве возле оконной рамы. Какое-то время шар висел неподвижно, от него исходило ровное оранжевое свечение и обжигающий жар. Потом шар внезапно ожил и стал медленно двигаться в мою сторону.

На меня будто ступор нашел. Даже пальцем пошевелить был не в силах. А шар приближался, и жар от него все сильней становился, все невыносимее… Последнее, что запомнил, была вспышка дьявольского огня и звук взрыва!..


3

Дорога была извилистой, кочковатой, двигаться в темноте стоило тяжких трудов: я непрерывно спотыкался, чудом не падал. Хорошо еще молнии непрерывно змеились, подсвечивая окрестность.

Еще шквалами налетал сильный ветер, грозно шумел в кронах огромных деревьев, бил в грудь и лицо, заставлял гнуться чуть не до земли. А далеко впереди, уже почти за болотом, силуэт чей-то смутно виднелся. Мне отчего-то непременно захотелось догнать незнакомца, и я, насколько возможно, прибавил шагу.

Неизвестный физически явно мне уступал, потому что я быстро стал к нему приближаться, и минут через сорок догнал-таки наконец. К моему удивлению это оказалась худенькая невысокая девушка; и только мы поравнялись, как она, даже не повернув головы, прокричала, перекрывая шум ветра:

– Неужто решился кто! Я думала, все до единого струсили. Даже не верится!

– Не струсили! – крикнул я зло, обиженный дерзким и несправедливым тоном. – Не струсили! А мы что, знакомы? И чего я должен бояться, темноты что ли?

И мы, смешно даже, стали орать друг на друга, как привычно ссорящиеся супруги.

– Не знаю. Может, и темноты. Ты же на сборище был! Я тебя, вроде, помню. Нет, ты же не женщина! Так что бояться тебе, в самом деле, кажется, нечего.

– Нет, не женщина, и как только ты догадалась. Но ни про какое сборище я и вправду не знаю. И помнить меня ты не можешь. А злишься, наверно, потому что у самой поджилки трясутся.

– Я! Перетрусила! Это там собрались одни трусы. Одни жалкие трусы! И ты с ними! О-о-ой!

Девушка коротко вскрикнула и внезапно стала падать в кювет с откоса дороги, еле я ее подхватил.

– Что случилось?

– Так больно. Так больно. Не отпускай меня. Не наступить. С ногой что-то.

Я поднял девушку на руки, перенес через канаву, и усадил, оперев спиною о ствол могучей сосны.

– Давай посмотрю. Не плачь только. Потерпи. Может, все не так страшно.

Ну вот. Вывиха, кажется, нет. Нога подвернулась. Не смертельно. Я сейчас перебинтую стопу, и попробуем идти дальше. Согласна?

Мне ботинок снять нужно, будет немного больно. Ну что ж ты кричишь! Пожалуйста, потерпи хоть немного. Теперь снимай шарф. Подойдет, в самый раз. Ну, вот и все.

Не плачь. Давай здесь посидим, пока боль немного утихнет, и ты мне расскажешь спокойно, куда и зачем ты идешь, а потом я тебе помогу, и мы пойдем понемногу туда, куда тебе надо. Хорошо? Вот и ладушки. Начинай.


4

– Спасибо тебе большое. Извини. Давай познакомимся. Меня Мада зовут. Я – астробиолог.

Ты про третью звездную слышал? Не слышал. Это правильно. Все в страшной спешке и секретности делали. Если помнишь, первые две пропали бесследно. Решили тогда, что третью пошлют через нуль-подпространство без помпы и без огласки. Все, что тогда в этой области делали, работало ненадежно. Риск – страшный был. Только у кого-то невыносимо в одном месте чесалось. Вот и решили, не дожидаясь стабильного результата, «человечества ради», отправить троих тейсинтаев.

Набрали. Несмотря на две неудачи. Как не набрать! Отправили. На третьем прыжке…


– На втором.

– Она сказала тогда, что на третьем. Не перебивай.


Да, так она сказала тогда:

– На третьем прыжке астронавты столкнулись с «неведомым». Ребята, на всеобщее счастье, умницы оказались (гордитесь!) – сразу что-то неладное заподозрили, больше прыгать не стали, вернулись. Послали радиограмму, чтоб спускаемый аппарат даже не открывали, чтоб тут же от всех изолировали.

Их троих, прямо в капсуле – от греха подальше – сразу в бункер и запихнули. Дом за озером видишь? Никакой там не дом. Укрытие это. Герметичность – почище, чем в бомбоубежище противоатомном. Да и местность выбрали… Зона. Здесь когда-то станция атомная взорвалась. До сих пор никого нет в округе.

Ну, изолировали, а через короткое время у всех изменения появляться начали: кожа стала бледно-зеленой, выросли под два метра, волосы выпали полностью, бляшки какие-то появились на коже… Да быстро так происходило. Не напрасно они себя в бункере заперли – прозорливые оказались. Только вместо того, чтобы то, что с ними случилось, исследовать, те, кто за это ответственны были, стали резину тянуть, в долгий ящик любые контакты с ними откладывать. Не нужны фактически стали – слишком опасно.

А когда запускали, об этом кто думал?! Или подобное – и в расчет не принималось? Не до того было?! Новым энергоисточником, что они в первом прыжке отыскали, все! скоро воспользуются. Ура! Вечная слава! Умрут, памятники, как пить дать, поставят. Улицы назовут. А сегодня их просто бросили. И без них дел хватает.

А они, когда поняли, что никому не нужны, что за ними, как за зверьем в зоопарке, наблюдают только из любопытства и даже в шоу каких-то показывают, камеры внутренние – все уничтожили. Номинально – телефонную связь оставили, но общение внешнее полностью прекратили. Исследуют что-то, но среди них нет ни врача настоящего, ни биолога!


Голос девушки звучал гневно и презрительно. Когда ударяла очередная молния, она освещала на мгновение жесткое, замкнутое лицо, копну черных волос и темные злые глаза. И были в голосе и глазах такая глубокая страсть, такие безудержные энергия и отвага, что я моментально покорился влиянию Мады – всецело и безраздельно, слушал, как завороженный, боясь пропустить хоть слово…

– Понимаешь, их бросили. Бросили! Нужно что-то целенаправленно делать, а все только болтают. И вчера! Устроили это ученое сборище в бывшем лагере ликвидаторов, в пяти километрах от зоны. Я им сказала, что, только войдя извне в бункер, можно что-то узнать, понять, проверить по-настоящему. А еще нужно, чтобы родился ребенок. Не сразу, конечно, а если в течение долгого времени ничего опасного, подозрительного не обнаружится. Тогда – по анализам, по развитию малыша – все окончательно станет ясно.

– Ты хочешь сказать…

– Ты прекрасно все понял. За этим туда и иду. Больше уговорить не удалось никого. Понимаешь, никто, ни одна женщина больше так и не согласилась, не откликнулась. Вообще ни одна живая душа!

Для меня решение принято. Туда можно войти. Через шлюзы. Все это работает. Выйти можно только по команде с пульта центра полетов, но никто и пытаться не станет.

Все. Помоги мне, пожалуйста, нам надо идти. Меня всю колотит уже. Так что чем раньше, тем лучше.

Но только я поднял Маду на руки, чтобы вынести на дорогу, как небо прорезала ослепительная, невиданной мощи вспышка…


5

Я снова, весь в холодном поту, сидел в кресле-качалке напротив картины. За окном бушевал неистовый, неимоверный ливень. Молнии били и били, как обезумели. Я поспешно закрыл окно, сел и снова уставился на картину. Все на ней было почти так же, как прежде – и дорога, и лес, и озеро… Вот только в конце дороги появился отчетливый силуэт человека. Никакого сомнения не возникало – там, в картине, шел человек, который готов был вот-вот исчезнуть за поворотом… Но я точно знал, абсолютно уверен, что до взрыва никого на картине не было. И быть не могло!..

Долго еще я смотрел на картину и думал, думал... И перед глазами неотступно стояло, освещенное вспышкой молнии, бесстрашное, удивительное лицо Мады. Надумавшись и насидевшись, встал, достал с антресолей в прихожей старый свой чемодан, наговорил на автоответчик прощальное послание Людочке, вызвал такси и через час сидел в скоростном экспрессе, уносящем меня туда, где взорвалась когда-то одна из станций. К счастью, мест таких на земле не так уж и много, и я надеялся, что смогу найти Маду, надеялся, что достаточно быстро. Просто очень надеялся. Тем более, имя – редчайшее.

Я не думал тогда о логике того, что я делаю. Мне не нужна была логика, мне нужна была Мада.


6

Я нашел. Нашел-таки Маду!

Семья ее жила на окраине крошечного старинного города. Я приехал, купил на вокзале букет голубых хризантем, разыскал неказистый одноэтажный дом с палисадником, едва сдерживаясь от волнения, сильно позвонил в дверь… и мне тут же открыла молодая миловидная женщина. Я спросил Маду; сначала женщина удивилась, растерялась ужасно, даже несколько раз плечами пожала, потом вдруг улыбнулась, расхохоталась и, повернувшись в дом, закричала весело:

– Мада, Мада, беги сюда, солнышко.

Мне навстречу из комнаты выбежала очаровательная брюнетка… лет трех-четырех. В тот же миг вся загадка картины прояснилась, рассеялась, мозаика вдруг сложилась в отчетливый, внятный узор. Все стало на свое место – тютелька в тютельку. Я подхватил Маду на руки, поцеловал крепко-крепко оба черные глаза, опустил удивленную девчушку на землю, отдал цветы, попрощался и вышел.


7

Я работал пять лет как одержимый, как проклятый, сдал все тесты, экзамены и нормативы, был, как и вы, включен в третью звездную. И вот я теперь здесь, в этом бункере. И скоро, наверное, сюда придет моя Мада.

Ведь все сейчас, как и тогда! Совершенно, как и тогда: бункер, осень, ветер, молнии хлещут, ливень близко совсем…

Тихо! Вот, кажется, и пришла.

Полина ОЛЕХНОВИЧ
ЛОВУШКА

Я стала заложницей, узницей, если хотите, пять лет назад.

Восьмилетний ребенок в принципе беззащитен, и тем более беззащитен, когда остается один. Один на один с холодными переваренными пельменями и телевизором. Собака не в счет. Тоник только с виду грозный, а на самом деле даже мухи не обидит, крысу вот, Джастина, ни разу не обижал.

Жаль, что крысы живут недолго. Джастин умер, как и два его предшественника, Элвис и Че Гевара. Это мама придумала им такие имена, и собаку она назвала, несобачьим именем Антонио, но мы зовем его Тоник, Тошка, Тонька, кому как больше нравится.

Уже тогда я поняла, что все мы умрем, кто-то рождается, кто-то умирает.

В тот день, точнее, ночь я была одна, потому что родился мой брат, и мама лежала с ним в роддоме, а папа отмечал его рождение в кабаке.

Когда я делилась последними безвкусными, расклеившимися пельменями с Тоником, позвонила мама. Она спросила, почему я не сплю, где папа, что я ела – стандартный набор вопросов; велела почистить зубы, умыться и лечь в кровать.

Я сказала, что очень скучаю без нее и грущу, и боюсь спать одна.

Мы скоро приедем, мосяня. Всего лишь несколько деньков. Включи настольную лампу будет не страшно.

Тогда я поняла, что моей мамы, любимой, самой лучшей и красивой мамочки на свете, больше нет. Как ни стало Джастина, Элвиса и Че Гевары. Вместо нее теперь некое МЫ – симбиоз (это из учебника по биологии) женщины, еще недавно бывшей моей матерью, и маленького сморщенного существа, которое я видела через окно роддома.

Я сделала все, как сказала мама. Выключила телевизор и весь свет, кроме настольной лампы, и легла спать. Тоник, хрюкая, улегся у меня в ногах, зарылся под одеяло и захрапел.

Вдруг настольная лампа потухла, издав негромкий хлопающий звук. Электрическая душа покинула стеклянную оболочку, растворившись в темноте. Эта лампа уже давно мигала и шипела, и папа накануне вечером говорил, что надо ее заменить, но… «Но» пропасть между тем, что мы собирались сделать и тем, что не сделали.

Темнота накрыла меня свинцовым одеялом, я не могла пошевелиться. Я почувствовала в комнате чье-то присутствие. Нечто жуткое, злое, нечеловеческое скрывалось в темноте, скрипело половицами, сдерживая тяжелое дыхание.

Превозмогая парализующий ужас, я дотянулась до мобильного телефона на стуле у кровати, непослушными пальцами нажала заветное слово «мама».

Абонент временно недоступен, ответил чужой равнодушный голос.

Наверное, мама отключила телефон, чтобы никто не потревожил МЫ, не потревожил маленькое сморщенное существо, отнявшее у меня маму.

Тогда я позвонила папе. Бестолковая череда длинных гудков. Папа не слышал звоноктам, где он веселился, музыка играла слишком громко, там, где он веселился, было много света, много людей, там было не страшно.

Я торопливо спрятала телефон под подушку, боясь, что страшное в темноте обнаружит меня, и накрылась одеялом с головой.

Мне трудно объяснить, что произошло дальше, я до сих пор не понимаю, как это могло случиться и что или кто это был. Но вдруг меня скрутили одеялом в тугой сверток и потащили, потащили, потащили.

Я пыталась вырваться, но руки и ноги были плотно связаны, как у спеленатого младенца. Я кричала, но звук тонул в толстом слое ваты.

Трудно сказать, как долго меня тащили, но мне показалось, что концу этому не будет. Я не слышала никаких голосов только тяжелое злое дыхание.

Потом меня бросили на что-то мягкое. Попытки вырваться забрали все мои детские силенки, и в изнеможении я заснула.

Проснувшись, я услышала папин храп, открыла глаза – моя комната. Я облегченно выдохнула. Дурацкий сон! Достала из-под стула мятую футболку и заляпанные джинсы, вставила ноги в домашние, немного расклеившиеся тапочки и заглянула в спальню родителей. Папа спал на спине, издавая громкие, рокочущие звуки, в комнате пахло так, как будто пролили бутылку водки. Я пошлепала в ванную, чувствуя через дырку в тапке щекочущий холодок.

Зачерпнула ладошами прохладную воду, подняла глаза на зеркало и… закричала. В зеркале была не я! Кто-то очень похожий, но не я.

Я видела бледное невзрачное лицо, узкие, маленькие, как у мыши глазки, водянистые и недобрые. Взлохмаченные жидкие волосы, худая, нескладная фигура.

Я же я настоящая! с ужасом обнаружила, что нахожусь не в своей квартире, а в совершенно незнакомом помещении, каменной ловушке, а то, что происходит дома, вижу через огромную плазму на стене.

Каменные стены сочились холодным, склизким выпотом. Каменный пол покрывал слой годами копившейся пыли. Стены уходили далеко вверх, и там наверху расстояние между ними сужалось. Получалось, что я была вроде как в каменном мешке. Только на самом верху, под потолком, находилось маленькое окошко, в него просачивались чахлые, вялые солнечные лучи, похожие на огуречную рассаду, которую бабушка забыла на веранде. А посередине потолка издевательски глазел на меня квадратный глаз люка.

Я закричала, что есть мочи, надеялась, что папа услышит, но после отмечаний чего бы то ни было, он обычно спит как убитый.

Мне было очень страшно, я заскулила, заплакала.

В это время девочка, которой похитители заменили меня, с угрюмым злым лицом расхаживала по кухне. По-хозяйски открывала дверцы шкафов. Залезла в холодильник, достала заветренный кусок колбасы и начала грызть жадно, торопливо, сощурив глаза, словно дикий волчонок. Казалось, она боится, что еду отберут. Ну и пусть отравится, пусть cдохнет от этой испорченной колбасы!

Скорей бы папа проснулся, уж он-то выставит ее пинком под зад.

И тут раздался хриплый, севший спросонья папин голос.

Дашка, выйди с собакой!

Господи, папа да она же может Тошку обидеть! Собака чувствовала что-то и не торопилась на улицу, лежала на диване и смотрела испуганно на девочку. Та в подтверждение моих опасений, резко дернула Тошку за ошейник.

Гулять! – прорычала она каким-то недевичьим грубым голосом.

Папа, неужели ты не слышишь?

Я сидела на толстом матрасе, покрытым пыльным, грязным одеялом, и меня тошнило от ужаса. У стены был проржавевший железный умывальник и ведро для отхожих нужд, а над умывальником висел пыльный осколок зеркала. На ватных ногах я подошла к этому осколку и посмотрела на себя. В зеркале было мое обычное отражение. Вот же я! Вот я!

Девчонка вышла во двор, и к ней сразу подбежал мой друг Димка. Я видела все это на экране. Вообще Димке было двенадцать, но мы дружили, не чувствуя разницы в возрасте. Мама говорила, что он чем-то болеет. Его яйцеобразная голова была выбрита налысо. Может, конечно, его никто и не брил, а волосы сами выпали от неизвестной болезни. В школу он не ходил. Все время гулял на площадке.

Димка всегда улыбался, когда меня видел и смотрел выпученными, глупыми, но добрыми глазами. Почему глупыми? Да потому, что умный взгляд словно пронизывает тебя насквозь, делит на кусочки, взвешивает, и видно, что где-то за глазами слова собираются в мысли, и мысли бегут одна за другой.

У Димки мысли не бегали, они застывали на месте.

Привет, Даш, прокартавил он, ты чего бледная такая, заболела?

Я застыла перед плазмой. Это же не я там! Он что ничего не понимает?!

Нет, он явно ничего не замечал и продолжал о чем-то спрашивать девчонку и улыбался своей дурацкой тупой улыбкой.

Она что-то неохотно буркнула в ответ.

Дурак, дебил! – закричала я в отчаянии, начала бить по стенам и вопить.

Может, Димка все-таки услышал меня, потому что улыбка застыла, лицо вытянулось удивленно-задумчиво.

Помогите! Помогите! – кричала я в истерике, и вдруг в глухой стене появилась дверь. Я могла бы поклясться, но раньше ее не было. Я навалилась на нее изо всех сил, и она неожиданно легко подалась, так легко, что я по инерции полетела вперед и оказалась на полу в длинном, темном коридоре. Может, это выход? Я побежала в темноту, плотно сжатую узкими стенами. Я бежала, выставив руки вперед, чтобы во что-нибудь не врезаться, и бежала до тех пор, пока больно не стукнулась о стену прямо перед собой.

Неужели тупик?

Господи, Господи, пожалуйста! Я стала ощупывать стену, оборачиваясь, прислушиваясь. Я боялась, что за мной гонятся. И вот холодный шар дверной ручки лег в мою горячую ладошку. Я повернула ручку, нажала плечом на дверной массив. Дверь сначала открывалась туго, хищно скрипела проржавевшими петлями, а потом вдруг пошла широко, резко выкинув меня в комнату. В мою комнату! И сразу захлопнулась, растворилась в стене.

Я чувствовала дикую слабость в ногах и несколько минут просто сидела на полу. Потом вскочила, подошла к шкафу и придирчиво осмотрела себя в зеркале, на всякий случай ущипнула два раза за плечо. Это была я! Я! Я!

Теперь я хочу обратиться к вам, взрослые, к настоящим и будущим родителям. Верьте своим детям, верьте в те кошмары, которые мучают их по ночам и будьте внимательны к их страхам.

Мама рассказывала, что ее брат, мой дядя, в детстве мучился от ночных кошмаров. Почти каждую ночь из угла комнаты появлялся огромный мешок с зияющей черной пастью. Он нависал над кроватью, пытаясь поглотить, засосать бедного мальчика.

Взрослые не придавали этому особого значения, ну переутомился ребенок, понервничал – вот и снится всякая ерунда.

А я теперь думаю, что, может, это был и не сон. Скорее всего, это был не сон, а все происходило на самом деле, как со мной.

Я была так рада, что снова дома. Вот мои учебники, вот мишка с сердечком в руках, которого подарила на день рождения моя подруга Алина, моя кровать.

Я выглянула в окно. Той девчонки не было. Димка стоял один посреди двора и пинал ногой сугроб.

Я боялась, что она где-то спряталась и накинется на меня из-за угла. У нее очень злые глаза, а значит, злая душа, потому что через глаза видно душу. Так говорит, наша классная. А злые души любят причинять боль.

Папа! Папа! – закричала я.

Чего? – донеслось с кухни. Я побежала туда.

Папа куда-то торопился. На ходу пил чай и давился бутербродом.

Ты завтракала? – спросил он с набитым ртом и кивнул в сторону недоеденного куска колбасы на тарелке.

Нет, ответила я, голос дрожал. Папа положил колбасу на ломоть хлеба и протянул мне.

Будешь?

Нет.

Мне было не до еды.

Он пожал плечами и откусил сразу пол бутерброда.

Пап, выпалила я, ночью меня украли и посадили в какой-то подвал.

Папа приподнял брови и посмотрел на меня. На его лице было недоумение, он даже перестал жевать.

Но потом я выбралась.

Папа снова заработал челюстями.

Телевизор меньше смотри, тогда кошмары сниться не будут, пробубнил он.

Я хотела объяснить, что это никакой не сон, но папа начал одеваться на улицу.

Я к маме. Поедешь со мной? – спросил он, завязывая ботинки.

Как же я была счастлива, что увижу мамочку! Уж она-то мне поверит!

Мы подъехали к роддому. Длинному бездушно прямоугольному зданию. Мама показалась в зарешеченном окне. Она держала перед собой сверток с красной рожицей и светилась от счастья.

Я подпрыгивала и махала рукой, чтобы мама меня лучше видела. Но она смотрела на папу и на красную рожицу, папа тоже смотрел на красную рожицу и на маму. Их взгляды перекрещивались, и получался как бы треугольник. Треугольник счастья. А я в него не попадала.

И тут я заметила в стене роддома дверь. До этого я ее не видела. Дверь была открыта и вела в бесконечный темный коридор. Меня потянуло туда со страшной силой. Я попыталась ухватиться за папу, но руки схватили только воздух. Я закричала. Но ни папа, ни мама меня не слышали. И не видели, что происходит.

Какая-то сила перемещала меня резкими рывками вглубь коридора. Родители были все дальше. Последнее, что я увидела – это та девчонка, похожая на меня. Она стояла рядом с папой и ковыряла носком ботинка снег на дорожке.

Дальше стало так темно, что я даже своих рук не видела. А меня все волокли по коридору, а потом впихнули в каменную ловушку. В ту самую, где я провела утро.

Меня трясло от страха. Я боялась, что тот, те, кто поймали меня, рассердились из-за моего побега и сделают мне что-нибудь плохое.

Но никто не появлялся. Я сидела в каменном мешке одна, в полной тишине и пыталась понять своим детским умишком, кому и зачем понадобилось это делать – заменять меня другой девочкой. Я решила, что это какие-то сверхъестественные силы, как в фильме ужасов, который я случайно подсмотрела. Ну или не случайно…

Мама смотрела этот фильм пару месяцев назад. Родители думали, что я уже сплю, а я не могла уснуть и пошла на кухню попить воды. Дверь в их комнату была приоткрыта. Несколько минут я пялилась в экран и не могла оторваться. Что-то запредельно страшное металось в телевизоре. Потом папа стал ругать маму, что она нервирует ребенка.

Я вздрогнула, подумала, что он меня заметил, но потом поняла: папа беспокоится о том, который в животе у мамы.

В тот вечер я долго не могла уснуть даже с включенной лампой…

Я просидела в ловушке до позднего вечера. Тряслась от страха и смотрела по телевизору на стене (или что там это было), что происходит дома. Та девчонка, мой двойник, целый день рылась в моих игрушках и телефоне. Как будто что-то изучала. Из папиной комнаты доносились обычные звуки футбола: крики комментатора, рев трибун, папины крики.

Неужели я останусь тут ночевать? А может быть, я здесь навсегда, а двойник будет жить за меня?

Около десяти вечера папа заглянул ко мне в комнату и спросил девчонку:

Уроки сделала?

Она посмотрела на него злыми прищуренными глазами и процедила короткое:

Да.

И тут в каменной стене ловушки снова появилась дверь. Я спрыгнула с грязного матраса и помчалась по темному коридору, как в прошлый раз, и снова оказалась дома, а девчонка исчезла.

На следующий день я получила в школе «двойку» за домашнюю работу. Ведь я ничего не сделала.

Они забирали меня на время, а потом снова отпускали. Чаще всего забирали днем, иногда утром и вечером, но к ночи обычно возвращали. Никто мне ничего не говорил, никто не приходил в каменную ловушку. Я просто сидела там, умирая от тоски, страха и одиночества. А в это время за меня жил двойник.

Я надеялась, что мама сразу все поймет. Говорят же про материнское чутье. Но она вернулась из роддома, и ничего не изменилось. Конечно, маме было некогда. Целыми днями она занималась Васей. Так назвали ребенка.

Но все-таки она что-то чувствовала, потому что относилась к двойнику как-то холодно. Видно было, что она старается приласкать девчонку, сказать что-то ласковое (мама же думала, что это я, ее дочка), но получалось натянуто, неестественно. На физическом уровне мама отторгала чужое существо и, наверное, сама не понимала, что происходит. А я видела все на экране и радовалась.

Сейчас я думаю, что некто или нечто в моем обличье осваивало азы человеческой жизни. Это существо не умело чувствовать, не знало, как реагировать, как проявлять эмоции. И из-за этого у меня начались проблемы.

Девчонка рассорила меня со всеми одноклассниками. Там, где нужно было улыбнуться или пошутить, она говорила гадости и кривила физиономию. Досталось и классной. Она даже вызвала маму на беседу.

Вы знаете, Даша странно ведет себя последнее время, многозначительно начала Надежда Степановна, я сделала ей замечание на уроке, потому что она витала в облаках, а она насупилась, сжалась, как звереныш, стала рвать бумажки, ворчать…

Мои похитители предусмотрительно вернули меня в это время в школу. Видно понимали, что девчонка не справится. Ага, думала я, она шкодит, а я расхлебывай! Хорошо устроилась!

Мне пришлось извиняться за нее, давать обещания.

Я стала плохо учиться. Ведь почти весь день я отсиживалась в грязном склепе, а когда меня возвращали, было поздно уже что-то учить, да и настроения никакого. А тварь, жившая за меня, была страшно тупой и ленивой.

Мама ругала ее почем зря.

Даша! Я не понимаю, почему ты то учишь целую страницу за пятнадцать минут, то не можешь четверостишье выучить за два часа! Что с тобой такое?!

Я смотрела через плазму и злорадствовала. Так тебе и надо, пусть мама на тебя орет! Получай!

Только частенько перепадало и мне, ни за что.

Даша! Мне звонила Надежда Степановна, у тебя опять «двойка»! – разорялась мама.

А что я могла ответить? Я много раз хотела все рассказать, но боялась, что мама мне не поверит, так же как папа, или еще хуже, подумает, что я сумасшедшая.

Но один раз я не выдержала и рассказала.

Я видела, как мама переживает из-за моего, точнее, из-за ее поведения, и учебы. В тот раз мама опять ругала меня, потом расплакалась. Мне стало так жаль ее!

Я рассказала о подменах, о ловушке и коридоре. Мама пристально смотрела на меня и испуганно хлопала ресницами. Я раньше даже не замечала, что у нее такие большие глаза.

А вечером она долго говорила с папой на кухне. Я приоткрыла дверь своей комнаты и подслушивала.

Я не понимаю, что творится с Дашей, взволнованно говорила мама, звякая посудой. Она такие странные вещи рассказывает… Может, ее к психологу отвести?

Они решили показать меня психологу на следующий день. Но я заболела.

Удивительное дело, всю неделю, пока я болела, меня не забирали. Может, у них не было иммунитета к нашим вирусам, и они боялись заразиться?

Эту неделю я была счастлива. Я лежала на диване под теплым пледом и смотрела мультики и детские фильмы. Мама возилась со мной, приносила чай с малиной и горячее молоко, все время целовала в лоб, проверяя температуру.

Видимо, неделя моего хорошего поведения разубедила родителей обращаться к психологу.

Я выздоровела и пошла в школу. Честно говоря, мне очень не хотелось туда идти. Там меня ждали, а точнее не ждали, вредные одноклассники, которых моя подделка настроила против, там недружелюбно следила за мной Надежда Степановна, поставив мысленно жирный штамп на моей характеристике«девиантное поведение».

Единственный, кто был мне рад, – моя подруга Алина. Моя лучшая подруга. Ей я доверила свою страшную тайну. Рассказала все как есть, и она поверила. Поверила всему безоговорочно.

Может, нам в милицию сообщить? – предложила она, шмыгнув носом.

Ты что! Они меня в психушку отправят! испугалась я.

Алина единственная знала, когда я – это не я. Она сразу распознавала ту девчонку, как без труда распознают близкие однояйцовых близнецов. Когда меня не было, Алина присматривала за двойником, чтобы она ничего страшного не натворила.

Бывало, что подруга приходила ко мне домой и натыкалась на ту девчонку. Она не любила Алину. Всегда говорила ей гадости, дразнила и обижала. Алина понимающе вздыхала и уходила.

Ты что так быстро, Алин? – удивлялась моя мама. В таких случаях подруга врала, что у нее много домашних дел.

Поняв, что болезнь это выход, я специально пыталась простудиться: ела снег, высовывалась в окно. Иногда получалось, а иногда я получала от мамы, когда она меня подлавливала.

Еще меня оставляли в покое, когда я гостила у бабушки в деревне. Может быть, их останавливала новая обстановка, или механизмы, отвечающие за перемещения и подмену, там не действовали? Не знаю. Но у бабушки я снова становилась обычным счастливым ребенком. Она меня обожала, баловала, боготворила, и я бы с удовольствием жила у нее весь год, если бы не скучала по родителям.

Время шло, и с каждым месяцем, с каждым годом, становилось только хуже. Постоянные похищения, постоянное ожидание этого и ожидание возвращения, и страх, что я больше не вернусь сделали меня нервной, раздражительной, замкнутой. Возвращаясь, я получала проблемы, созданные моим двойником, и не могла их расхлебать. От этого на меня нападала апатия, мне ничего не хотелось делать, все теряло смысл и интерес. Потому что все было бесполезно я ничего не могла изменить.

Бедные мои родители! Мало того, что эта гадина изводила и мучила их, так еще и я добивала своими срывами и депрессиями.

Совсем другое дело мой брат. Он рос на удивление умным, развитым мальчиком. Всех любил, всем улыбался, радовался жизни, был ласков и мил. Родители в нем души не чаяли. Он был их отрадой, их компенсацией за меня.

Как же я ему завидовала! Сердце сжималось и в горле застревал стон, когда я слышала, как они с мамой воркуют или возятся с папой. Я так не могла. Хотела, но не могла.

Тварь, нагло использовавшая мой облик, ненавидела Васю. Она вообще никого не любила. Мама очень расстраивалась из-за этого. Ей так хотелось, чтобы у нас была дружная семья.

А Вася, как и Алина, чувствовал подмену. Он бросал проницательный взгляд на девчонку и уходил прочь, а когда я возвращалась, он радостно меня обнимал. И мы играли, и щекотались, и валялись, и гонялись друг за другом. Жаль, что это было так недолго.

Мам,очень серьезно говорил Вася, тебе не кажется, что Дашу как будто заколдовали? То она заколдованная, как снежная королева, то опять наша Даша, милая и добрая.

Я же говорю, что он не по годам умный.

А потом мы переехали в другой город. И некоторое время они меня не трогали. Наверное, настраивали свое долбаное оборудование. Но все началось снова. Только теперь меня держали в ловушке гораздо дольше, порой по два-три дня. Видно, эта тварь неплохо уже освоилась в нашем мире.

Я сходила с ума в каменном мешке, стучала в стены, разбивая кулаки; кричала, срывая голос. Но им, понятное дело, было все равно. Я чувствовала, что скоро они вообще меня не отпустят.

От этого на меня навалилась депрессия. Да и возвращаться к жизни было тяжело. Теперь Алины не было рядом, а в новом классе подруг я не завела. Кто смог бы вытерпеть эту тварь? Но мальчишкам она даже нравилась. Мужчины – дураки, любят стерв. Хотя она быстро отваживала поклонников и снова оставалась в одиночестве, угрюмая и озлобленная.

Я ненавидела ее. Она испортила мою жизнь. Ведь у меня все в принципе могло быть неплохо. У меня хорошая семья, я вполне симпатичная, я умная и способная, у меня есть все, что нужно подростку: шмотки, гаджеты, развлечения. Но из-за нее все летит к чертям.

В этом году отношения с родителями совсем испортились. Та гадина все время кричала, что ненавидит их, говорила страшные вещи.

А я злилась на родителей, особенно на маму, за то, что со мной такое происходит, за то, что я так страдаю, а она не может понять, не может помочь.

Как-то я услышала разговор родителей.

Мне кажется, это не моя дочь, кажется, что у меня нет дочери, говорил папа хрипло, словно в горле стоял ком.

У нее трудный возраст, жалобно оправдывала мама.

Мне тоже было четырнадцать, но я так себя не вел. Она никого не любит…

Как мне хотелось вылезти из-под одеяла успокоить их, обнять, расцеловать! Но между нами пролегла слишком большая пропасть.

Однажды, просидев два дня в ловушке, я не выдержала. Мне было так невыносимо, что я задумала страшное разбила кулаком зеркало над умывальником, взяла осколок и попыталась перерезать вены. Но оказалось, это очень больно, и я сделала лишь неглубокий порез. На запястье выступила маленькая капелька крови. В ту же минуту в стене появилась дверь, и я, гадая, совпадение это или нет, вернулась домой по темному узкому коридору.

Я повторила то же самое и в следующий раз, и опять едва появилась кровь, меня отпустили. Боялись ли они, что своим самоубийством я сорву многолетнюю операцию? Возможно. Но я понимала, что как только двойник полностью адаптируется, я им буду не нужна. И до этого момента оставалось совсем недолго.

Битое стекло из моей ловушки все-таки убрали, но я находила гвозди, торчащие из стен, вырвавшиеся из матраса пружины, а потом просто стала носить с собой всегда коробку с лезвиями. Поэтому, когда меня в очередной раз изолировали, лезвия были при мне и я резалась снова и снова.

Все ноги и руки у меня были в мелких порезах. Однажды мама это заметила и пришла в ужас. Она аж вся побелела. Потом, видно, совладала с собой и долго со мной разговаривала. Не ругала, а именно разговаривала. А вечером еще и папа провел беседу.

Мне было жаль, что я их напугала, но вместе c тем, приятно получить столько внимания, стать антигероем дня.

На следующий день они пошли в школу поговорить с учителями, тем более, моя подделка уже наделала делов: послала учительницу по физике.

Меня целых три дня не забирали. Видно, гадина проштрафилась.

А потом забрали и опять надолго. Но нервы уже были на пределе, я не могла находиться в этом склепе ни минуты. Я достала лезвие и чиркнула по предплечью, не там, где режут вены, а с наружной стороны. Только на этот раз перестаралась – порез оказался слишком глубоким, кровища хлынула и не останавливалась. Я даже сама перепугалась.

Меня сразу выкинули домой.

Мама увидела меня в слезах и в крови.

Дура! Дура чокнутая! – закричала она, за шиворот потащила меня в ванну, вылила полпузырька перекиси на порез и туго замотала бинтом.

«Мамочка, это ж я ради тебя, чтоб вернуться к тебе!» – хотелось мне крикнуть, но она бы не поняла.

Некоторое время мама металась по квартире сама не своя, бестолково переставляла и перекладывала вещи. Потом вдруг замерла на пороге моей комнаты.

Я так больше не могу! – решительно объявила она.

Я услышала, что она звонит кому-то, договаривается. Спустя минуту мама снова появилась у меня в комнате.

Так, у нас полчаса, чтобы добраться до психолога. Не успеем, не примут – все занято.

С целеустремленностью и решимостью выпущенной стрелы она потащила меня и Васю к автобусу, мы проехали несколько остановок в мрачном молчании, вышли и начали метаться в поисках нужного адреса. Время безжалостно убегало.

Взмыленные, запыхавшиеся мы, наконец, завалились на прием. Ровно минута в минуту.

Психолог мне сразу понравилась. Это была немолодая женщина с мягкими округлыми чертами, ухоженная, спокойная. Голос у нее тоже был мягкий и спокойный. А в глазах я увидела искреннее желание понять и помочь.

Она осмотрела мой порез, и чуть наклонив голову набок, сказала маме:

Вы ведь понимаете, что по инструкции я должна сообщить в психиатрический диспансер, и Дашу должны поставить на учет. Суицидальные попытки… Положить на обследование…

Мама вся напряглась. Психолог выпрямилась в кресле.

Но я попробую поработать…

Сначала она беседовала со всеми нами, потом отдельно с мамой, потом со мной.

Я не хотела рассказывать о своей тайне, боялась, что она и правда отправит меня к психиатру. А там из меня сделают овощ, как любила пугать мама.

Психолог, Наталья Сергеевна, так ее звали, проводила тест за тестом: показывала разные картинки, цветные и черно-белые, просила нарисовать всякую ерунду, задавала вопросы. И вдруг сказала:

Даша, ты словно сидишь в темнице за семью замками, смотришь на зарешеченное окно и ждешь, когда тебя вытащат.

У меня аж мурашки по телу побежали, как она попала в точку.

Наверное, я смотрела на нее как на Бога, потому что Наталья Сергеевна мягко улыбнулась и похлопала меня по руке.

Мы выберемся, не переживай.

Даша очень светлая, замечательная девочка, сказала она маме.

У мамы даже лицо вытянулось от удивления. Ведь это были ее собственные слова, когда она пыталась достучаться до меня, но то, что посторонний человек разглядел во мне то же, что и самый близкий, казалось удивительным.

Я стала ходить к Наталье Сергеевне раз в неделю. Конечно, она не была ни волшебницей, ни экстрасенсом, и чуда не произошло – я так же попадала в ловушку, но в жизни появилось что-то светлое. Я с нетерпением и радостью ждала каждой встречи. Возможность выговориться, ощущение поддержки вытащили меня из депрессии, а искренний интерес и уважение заставили взглянуть на себя по-новому. Я как будто стала сильнее, увереннее.

В одну из таких встреч я рассказала про ловушку. Но, конечно, не все. Я боялась увидеть на лице психолога встревоженное, пристальное внимание, какое было у мамы, но Наталья Сергеевна, понимающе заглянула в мои глаза и чуть кивнула головой.

Даша, я научу тебя одному приему, сказала она дружелюбным, мягким и очень теплым голосом, Приготовь ленточки или веревочки, например, вот такие. Наталья Сергеевна достала из ящика стола цветные атласные полосочки. Держи их при себе вместо лезвий. Когда ты в следующий раз попадешь в… ловушку, начни плести веревочку и думай обо всем хорошем, что произошло в твой жизни, за этот день, за прошлую неделю…

Я понимала, что она считает меня ненормальной, а что еще можно было обо мне подумать? Но она принимала меня такой, какая я есть. Вот почему я могла откровенно все рассказывать ну или почти все, и это было несложно.

Я бросила недоверчивый взгляд на яркие ленточки. Что ж веревочки, так веревочки. Детский сад, конечно, улыбнулась я про себя. Но мне не хотелось обидеть Наталью Сергеевну, я была согласна играть по ее правилам, точнее, подыгрывать.

Мама с радостью откликнулась на мою просьбу купить ленточки. Наконец-то у меня появился к чему-то интерес, какое-то хобби.

Уже на следующий день она принесла несколько красивых, тугих мотков и баночку с витаминами. Думаю, это были никакие не витамины. Скорее всего, психолог научила и маму кое-каким приемам.

Что ж, пусть думают, что помогают мне. Я целый час осваивала плетение, было даже интересно, но меня снова забрали.

Я жалела, что не успела захватить с собой ленты. Но тут мой взгляд упал на грязный, дырявый матрас, на котором мне приходилось сидеть вот уже пять лет. Я стала отрывать от ветхой ткани тонкие полоски и плести из них веревочку и сначала с трудом, а потом все легче вспоминала хорошее в моей жизни. Мама читает мне перед сном «Эмиль из Леннеберги» и плачет от смеха, а я смеюсь, потому что она так смеется; родители устраивают мне настоящий праздник в день рождения – в детском кафе, с аниматором, картошкой фри, молочными коктейлями в огромных бокалах, с красивым кружевным тортом; мы с папой играем в большой теннис, он терпеливо объясняет, как управляться с ракеткой, и я из кожи вон лезу, чтобы заслужить его похвалу…

Как-никак, а обещание, данное Наталье Сергеевне, сдержала.

Я даже не заметила, как быстро пролетело время, и меня отпустили.

Когда закончилась ткань на матрасе, я стала использовать его внутренности – пожелтевшую, свалявшуюся вату. Веревка становилась все длиннее. Я по-прежнему считала, что это плетение – чушь собачья, но было уже не так тоскливо сидеть в этой чертовой тюрьме.

Еще кое-что помогало мне забыться, не думать о том ужасе, который со мной происходил. Одноклассник, Максим Федоров, стал проявлять ко мне явный интерес. Звонил вечером, вроде как спросить уроки, писал в «Контакте», ставил лайки. Пару раз даже проводил до дома. Максим был симпатичным и многим нравился. Мне было приятно его особое отношение.

Но конечно, эта тварь все испортила. Я сидела в это время в ловушке и, кусая губы от бессилия и злости, смотрела на экран.

Максим догнал ее после уроков и предложил сходить в пиццерию. А она наговорила ему гадостей и ушла. Я еще долго видела его обескураженное лицо, он стоял точно оплеванный.

На следующий день я пришла к Наталье Сергеевне и разревелась. Я сказала, что эта гадина губит все хорошее, ломает мою жизнь.

Какая гадина? – удивленно спросила психолог.

И тут я поняла, что проговорилась и испугалась, даже эта, проницательная, добрая женщина, мне не поверит.

Иногда мне кажется, сочиняла я на ходу, что во мне как будто бы живет другой человек, другая Даша. Она очень злая, раздражительная, все ее бесит…

Наталья Сергеевна слушала очень внимательно.

Значит, ты ее ненавидишь и боишься, задумчиво повторила она мои слова. А что если попробовать с ней встретиться лицом к лицу, попробовать пообщаться. Пока ты не примешь то, что ненавидишь в себе, оно будет рваться наружу, пока ты бежишь от своего страха, ты делаешь его сильнее…

Может, все это, конечно, лабуда, психологическая околесица, но я подумала, а что если правда встретиться со своим двойником?

В общем, у меня появился план.

Я усердно плела и плела свою веревку. И скоро от матраса ничего не осталось, кроме скрипучих пружин. Помните, я говорила, что на потолке этого долбаного каменного мешка был люк? Так вот, рядом с люком торчал металлический прут.

Я завязала на конце веревки крепкую петлю и подумала, что повеситься – это тоже, конечно, выход. Но у меня был другой план.

Я долго и мучительно подкидывала веревку к потолку, пока наконец не удалось зацепить петлю за арматуру у люка.

Я проверила веревку на прочность и очень медленно начала ползти вверх. Сердце бешено колотилось, лицо покрылось испариной.

Наконец мои пальцы вцепились в холодный металл прута на потолке. Я повисла, как обезьяна. Внизу хищно склабились матрасные пружины.

Я попыталась открыть люк, хотя не очень-то надеялась, что он не заперт. Но крышка приподнялась. Держась одной рукой за арматуру, другойза край люка, я поднимала головой тяжелую крышку.

До сих пор не знаю, как у меня хватило сил, видно отчаяние их десятикратно умножило.

Я вылезла из люка и оказалась в какой-то электромонтерной или серверной. В общем, это была комнатушка с множеством проводов, датчиков, переключателей.

К счастью, в помещении никого не было. Все приборы жили своей жизнью – равномерно шумели и потрескивали.

Я ходила по комнате и рассматривала все эти переключатели и рычаги. И вдруг увидела на одном из них изображение избушки, домика.

Моя логика тут же подсказала, что нужно делать – я переключила этот рычаг. Что-то пикнуло, механизмы зарычали, внизу – откуда я вылезла, раздался скрежет.

Холодея от страха, я заглянула в люк – на стене, где и обычно, появилась дверь.

Я полезла по веревке обратно. Она предательски растянулась и могла в любой момент порваться. Когда до пола оставался примерно метр, веревка все-таки порвалась, но это было уже не страшно. С замирающим сердцем я посмотрела на экран на стене. Подделка сидела в моей комнате и тыкала что-то в айподе. Я выскочила в дверь и побежала по темноту коридору, который всегда возвращал меня домой.

У самого выхода я остановилась. Что будет, если мы встретимся? Может быть, она меня сразу убьет. Что толку гадать? Я решительно открыла дверь в свою комнату.

Тварь подняла на меня глаза. И в них удивление сменилось страхом. Она тоже меня боялась! Она вскочила со стула и испуганно на меня пялилась.

Я сделала несколько осторожный шагов по направлению к ней.

Я хочу жить, понимаешь? вдруг произнесла я дрожащим голосом. Хочу жить! – сказала я уже тверже и уверенней и сделала еще несколько шагов. Это МОЯ жизнь!

Подделка попятилась к стене. Я подошла и схватила ее за руку.

Тут словно бы короткое замыкание произошло. Резкая вспышка озарила всю комнату, меня отбросило к противоположной стене, подделка растворилась, точно голограмма, но за миг до этого я увидела, каким-то непостижимым внутренним зрением, как вспыхивают провода в той «серверной», как взрывается оборудование, все превращается в кашу из огня и дыма.

Я сползла по стене на пол и еще долго так сидела. Я знала, что теперь все кончено. Я знала это. Никто меня больше никуда не заберет. Я свободна! Я победила!

Через неделю после этого, я ехала в автобусе на последнюю встречу с психологом. Наталья Сергеевна сказала, что теперь я справлюсь сама. Я держала в руках красивый пакет. В него мама положила пару коробочек очень хороших дорогих конфет, банку лучшего кофе и открытку – в подарок Наталье Сергеевне.

Я не удержалась, достала открытку и прочитала:

«Спасибо, что вернули нам дочь!»

Я улыбнулась чуть-чуть снисходительно, чуть-чуть с умилением и поймала заинтересованный взгляд парнишки напротив. Видно, он по-своему истолковал мою улыбку.

Что ж, у каждого из нас свои заблуждения.

Давид СЕГЛЕВИЧ
ВЫБОР

От автора

Я задумал этот рассказ шестнадцать лет назад, когда впервые приехал в Мексику и поглядел на полуостров Юкатан с высоты величайшего архитектурного памятника индейцев майя – пирамиды Кукулькана.

Меня останавливало то, что мой герой уже «освоен» массовой культурой многих стран мира. О нем стали довольно много писать и даже снимали фильмы.

Около двух лет назад, когда началась агрессия России против Украины, я понял, что рассказ все-таки должен быть написан. Дело ведь не в сюжете и не в герое.

Кстати, в прошлом году, когда мой рассказ был наполовину сделан и в очередной раз отложен, вышла книга Джона Рейсингера «Признания Гонсало Герреро» (John Reisinger. The Confessions of Gonzalo Guerrero). Это – добротный приключенческий роман в духе Луи Буссенара. Автор развлекает читателя и одновременно дает много интересных сведений о жизни майя (впрочем, не всегда достоверных). Рекомендую. Я думаю, нет нужды говорить о том, что передо мной стояла иная задача.

Январь 2016.

* * *

Их осталось двенадцать в этой лодке. Не считая двух трупов. Тела не сразу спихивали за борт. Невозможно было просто выкинуть того, кто еще час назад двигался, дышал, молился. Да и вот так, без христианского обряда – не грех ли?.. Все они были правоверными католиками.

Наконец Вальдивия, пошатываясь, поднялся, ухватил одно из тел за плечи и стал подтягивать к борту. Герреро не хотелось вставать, но куда денешься – надо помочь капитану. Поднимать было тяжело – они сильно ослабели – и Герреро вяло махнул Диего Бермудесу. Помоги, мол! Тот подошел и приподнял мертвое тело за ноги. Плеснула вода, брызги окропили иссохшие лица. Потом так же выкинули второй труп.

Две женщины на корме не смотрели в их сторону. Они вообще никуда не смотрели. Глаза застыли...

То был тринадцатый день их странствий. У Герреро рябило в глазах от солнечных бликов на воде. Мысли крутились, путаясь и повторяясь, все по одному маршруту. И чему он так радовался в ту злополучную ночь, когда его, вылетевшего от толчка за борт «Лагаллеги», подобрали и втащили в эту лодку?

Неужто всего две недели назад «Лагаллега» шла себе в Санто-Доминго проверенным курсом? И они, верные слуги Фердинанда, короля Арагонского и Неаполитанского, уже предвкушали отдохновение на южном берегу Эспаньолы. Диего Колон, сын прославленного адмирала Кристобаля, несомненно окажет им подобающие почести. Да и как не принять с благосклонностью тех, кто везет ему двадцать тысяч полновесных испанских дукатов?

Первооткрыватель Вест-Индии Кристобаль Колон позаботился о том, чтобы каждый из членов его семейства получил свою долю вновь открытых земель вкупе с подходящим титулом. Процветающую ныне столицу испанских колоний, Санто-Доминго, основал его брат Бартоломео лет пятнадцать назад. Тридцатилетний сын Кристобаля Диего вот уже два года занимал пост губернатора Индий, а не так давно получил титул вице-короля. К нему и направлялась каравелла «Лагаллега» с отчетом о последних событиях в Панаме и с новыми поступлениями для казны. Где они теперь, эти дукаты?

И ведь ничто не предвещало катастрофы! Океан спокоен, ветер – попутный. Откуда посередь моря взялась эта скала, едва прикрытая водой? За какие грехи послал нам ее Господь?

Несчастье случилось перед рассветом. Было еще темно. Луны не было. Звезды только начинали меркнуть. Герреро вышел на палубу, не вынеся зловония двух десятков немытых тел. Он часто поднимался перед рассветом: отдышаться. Тут же приметил, что ветер окреп. «Лагаллега», сильно раскачиваясь, летела в темноту...

А потом раздался этот страшный удар и треск, перекрывающий шум ветра. Герреро буквально смахнуло с палубы, и он, оглушенный, забарахтался в волнах на расстоянии в добром десятке вар{1} от быстро оседающей каравеллы. Первые секунды он не мог сообразить, в какую сторону плыть, и его отнесло еще дальше. Наконец опознал в предрассветном сумраке свой несчастный корабль, начал отчаянно грести к нему, но без толку: относило течением. Волны захлестывали, и Герреро успел хлебнуть соленой водицы. А матросы тем временем уже спускали лодку, кидая в нее не самое нужное, а то, что было под рукой. Да и где им было рыскать по каравелле? Спастись бы в чем мать родила.

Герреро продолжал барахтаться в волнах. А лодка уже уходила. Остаться одному на разбитой и затонувшей посудине с жалко торчащей над волнами кормой? Он отчаянно закричал. Случилось невероятное: лодка повернула. Услышали? Просто случайно развернулись?.. Вцепился в борт. Влезть нет сил. Крепкая смуглая рука хватает за плечо, поднимает, втаскивает. Это Херонимо Агильяр, друг и попутчик из Панамы. Рангом повыше, конечно. Это он вез дукаты сыну Коломбо. Да теперь все равны. Что я, простой воин и слуга Фердинанда, что Агильяр, франсисканский священник и большой чиновник из Дарьена.

Капитан Вальдивия словно и не потрясен случившимся. Уже вовсю командует. Он каким-то чудом и астролябию успел прихватить. Навел, померил...

– Гребем на северо-восток. Через три-четыре дня упремся в Кубу.

От паруса толку не было. Маленький, плохо держащийся на мачте. Да и ветер – восточный. И они попробовали грести. Сменяя гребцов через каждый час. Прикрывая их от солнца тем самым парусом. Куда там! Течение несло на запад. Все дальше и дальше от Кубы, Ямайки, да и вообще от обитаемых мест. Вначале пробовали отчаянно с ним бороться. А потом стало как-то все равно. Доели скудные запасы, наспех брошенные в лодку. Допили прогорклую воду. Собирали в какую ни на есть посудину жалкие дождевые капли. Ловили рыбу. Иногда кое-что попадалось. Но мало. Не было с ними Христа, что мог накормить тысячи людей двумя рыбами. На двенадцатый день люди начали умирать...


* * *

На четырнадцатый день они увидели чаек. Особой радости не было, ибо надежда уже была потеряна. Но Вальдивия сразу прибодрился, засуетился, велел грести в ту сторону, откуда летели птицы. Четверо матросов, из тех, что покрепче, сбросили оцепенение и взялись-таки за весла. Гребли вяло, толку – никакого, и Герреро решил не обольщаться, не окрыляться надеждой, не ждать.

Но через несколько часов появились пеликаны. Они летели низко над водой, большеклювые, торжественные, предвещая скорое спасение.

И вскоре случилось невероятное: обитатели лодки увидели замок. Он стоял на высоком обрыве, прямо над водой. Весь из серого камня. Две больших темных бойницы глядели на море. Замок сужался кверху, наподобие тех древних исполинских строений, о которых рассказывают жители Магриба и изображения которых можно увидеть в старинных книгах. И, подплывая к берегу, они долго видели только его, замок. Потом разглядели и другие строения вокруг. То был целый город, выстроенный из округлых камней. Дома с фризами и богато украшенными фасадами, уходящие от моря дороги и высокая каменная стена, окружающая город с трех сторон.


Их уже ожидали на берегу удивительные люди. Никто из потерпевших кораблекрушение раньше таких не видел. Индейцы с острова Эспаньола были привычны. Почти голые, жалкие и бесправные. Эти – совсем другие. Такие же низкорослые, но лица у них – вытянутые, с крупными носами. Яркая одежда из плотной узорчатой ткани. Татуировка на руках и лицах. Пышные зеленые перья на голове.

Встречавшие были вооружены. Копья с острыми наконечниками, дубинки. Впрочем, измученные покорители Нового Света все равно не могли бы сопротивляться. Индейцы быстро накинули на шею каждому петлю, связали всех длинной веревкой и повели наверх, в город. Земля еще покачивалась под ногами, невозможно сразу сбросить волнообразное наваждение моря. Герреро смотрел на качающиеся наконечники копий и не думал ни о чем. Нет, все-таки думал, наверное. Отметил, что железа эти индейцы тоже не знают. И веревки – не конопляные.

Испанцы еще не знали, что их пленители – представители древнего и могучего народа. Позднее европейцы назовут его народом майя.

Пленников привели в город. Провели по пыльной дороге мимо того самого замка. Уже вечерело, и Герреро приметил два огня, полыхавших у основания высоких окон. Видимо, замок служил маяком.

А потом их заперли в клети из плохо пригнанных друг к другу камней. Принесли пару кувшинов с водой и большой горшок маисовой каши. Уснули крепко, несмотря на резь в животах от непривычно обильной еды.


На следующий день пленников разделили. Увели куда-то капитана Вальдивию, Диего Бермудеса и еще троих. День тянулся медленно. Лениво переговаривались, лежа на высохших листьях маиса, покрывавших земляной пол. Время от времени задремывали... И так прошли еще сутки.

А наутро их разбудили необычные звуки. Громогласный рев, отдаленно напоминающий звуки военных труб. Шум голосов снаружи. Их повели к площади перед замком. Только теперь испанцы поняли, что замок служил храмом. Видимо, все жители этого города собрались сейчас для исполнения торжественного обряда.

По сторонам здания стояли бронзовокожие воины в уборах с перьями и дули в длинные трубы из обожженой глины. Горел наверху жертвенный огонь, и плосколобый жрец в широких пестрых одеждах вздымал руки к небу. А возле каменного изваяния, изображавшего полулежащего бога с чашей в руке{2}, стоял рослый, свирепого вида воин в огромном уборе из перьев и леопардовой шкуре.

На возвышении появились двое туземцев, ведя с собою странного вида человека в остроконечном головном уборе. Звуки труб умолкли, и стало тихо. Даже люди в толпе перестали переговариваться. И тут Герреро вскрикнул. Лицо и грудь человека на возвышении были вымазаны синей краской, и все-таки Герреро узнал его: капитан Вальдивия! Двигался он нетвердо, словно ощупью. Выражения лица было не разглядеть. «Чем-то опоили», – сообразил Герреро. Он рванулся, чтоб разметать кольцо воинов, окружавших группку пленных, разнести все вокруг, взлететь на площадку перед храмом, спасти капитана. Тут же понял: бесполезно. Индейцев сотни, и они вооружены. Так и застыл с напряженными в порыве мышцами. И уже не мог расслабиться, ибо происходящее было страшным.

На помост выскочили еще двое. Вчетвером они растянули капитана вверх лицом на квадратном камне, что покоился рядом со статуей. Воин в леопардовой шкуре издал громкий невнятный крик и с размаху вонзил в грудь капитана большой кинжал. Вальдивия и вскрикнуть не успел. А возможно, Герреро просто не слышал крика, поскольку в этот миг вся толпа разом и шумно выдохнула. Воин, схватив рукоятку кинжала обеими руками, резко повернул его в груди убитого, потом запустил ладонь в рану. Поднялись фонтанчики крови, полетели брызги, и воин протянул жрецу ярко-красный ком. Сердце капитана, возможно, еще продолжало биться, а жрец уж положил его в чашу, которую держал их жестокий бог. Снова зарыдали трубы. Снова кричал что-то жрец, забрызганный красным.

Тело капитана уволокли вниз, за храм, а на возвышении снова появились двое воинов, волочивших предназначенного богам пленника. Теперь это был Бермудес, тоже вымазанный краской и в таком же остроконечном уборе, напоминавшем колпак шута...

Когда на возвышении перед храмом был убит пятый из спасшихся с «Лагаллеги», уже не только жертвенный камень и статуя, но и все вокруг них было залито потоками крови из вырванных сердец. Жрец, погруженный в транс, уже вопил на высоких нотах, и толпа раскачивалась в такт с его выкриками. Сладкий кровавый дурман, казалось, опускался от замка. У Герреро сильно кружилась голова, и он уже не помнил, как завершилось представление, как их снова втолкнули в ту же клеть. Опять принесли маисовую кашу, но есть никто не мог.

«Бежать!» – думал Герреро.

Но куда убежишь, когда кругом – чужой враждебный народ и не от кого ждать ни помощи, ни сочувствия...


* * *

И все-таки они бежали. Только случилось это позднее, через несколько месяцев, когда все они уже работали на плантациях и научились немного понимать язык своих хозяев. Понимание давалось медленно. Приказы, обозначения орудий и ходовых предметов – ведро, мотыга, колодец – с этим было просто. Но лишь позднее Герреро и его спутники научились выделять отдельные слова в потоке речи надзирателей.

Вместе с пониманием языка приходило понимание здешней жизни. Пленники научились различать воинов разных рангов и отличать батабов – чиновников правителя – от простолюдинов. Они видели, как пышно татуированные воины готовятся к битвам и как хоронят погибших, воткнув каждому в рот початок маиса. Они знали, что город ведет непрерывную войну с соседями, отражая их набеги, разоряя посевы и похищая их людей.

...Бежали под утро, выбрав предварительно направление и накопив немного еды за предыдущую неделю. Удалось утаить один обсидановый нож и острую каменную мотыгу с деревянной рукояткой. По-настоящему подготовиться к побегу было невозможно: за ними неплохо присматривали. К побережью не выходили – там сразу поймают – но старались не удаляться от него. Шли на север по узким тропкам в джунглях.

Разумеется, за ними выслали погоню – небольшой отряд воинов. Конечно же, преследователи, знавшие все тропы, без особого труда определили, куда двинулись пленники. Отряд не пошел вслед за беглецами, а вышел короткой дорогой наперехват.

Воины выскочили на беглецов на открытом пространстве, когда те только что выбрались из чащи. Несколько человек нападали спереди, а еще четверо перекрывали путь к отступлению. Вот тут-то Герреро и пришлось вспомнить воинскую науку. В ход пошло все, чему научился на королевской службе. Хоть и была в руках не алебарда, а обычная мотыга. Слава богу, нападавшие не имели понятия о боевом строе и приемах настоящей битвы. А скорее всего и не предвидели битвы в этой стычке с группой невооруженных людей. Первый из нападавших был самым быстроногим, но не самым ловким. Он, видимо, решил, что легко выбьет мотыгу из рук Герреро тяжелой своей дубинкой, ощетинившейся обсидановыми наконечниками. Герреро увернулся и нанес воину быстрый и точный удар по затылку. Тот свалился, и когда подоспели остальные нападавшие, Герреро уже завладел дубиной, а Агильяр вытаскивал боевой топорик из-за пояса оглушенного индейца.

Герреро продолжал отчаянно драться. Сразил еще одного, потом третьего... Беда была в том, что у остальных беглецов оружия почти не было. На всех – единственный нож. И не было времени поднять оружие поваленных Герреро воинов. Увидав, что идет серьезная драка, четверо индейцев, перекрывавших путь к отступлению, кинулись на подмогу соплеменникам. Агильяр так и не успел пустить в ход топорик. На него навалились сзади, скрутили...

И тут – странное ощущение пустоты вокруг. Герреро вдруг почувствовал, что ему больше не с кем драться. Он обернулся и увидел, что нападавшие бегут назад, к джунглям, увлекая с собой остальных беглецов. Потом поглядел вперед. Там стояло человек тридцать воинов. По виду – совсем такие же, как преследователи. Стояли и спокойно взирали на происходящее с невысокого холма. Вероятно, наблюдали за битвой с самого ее начала. Герреро снова оглянулся. Он был один.


* * *

Второй плен Герреро был почетным пленом. Саял{3}, наблюдавший за ходом стычки, пришел в восторг от боевых качеств белокожего. Когда того, угрюмого и запыхавшегося, подвели к начальнику, саял внимательно оглядел его и произнес короткую фразу, которую Герреро не понял. А фраза была простая: «Будешь обучать наших воинов...»

У каждого города-государства майя было предостаточно врагов. Неприятелями считались все те, с кем не заключен союз. Основной добычей боев были люди – будущие рабы. Вооруженные отряды патрулировали окрестности, но и сами эти отряды иногда становились добычей соседей. Главным соперником Чактемаля, куда попал Герреро, был город Чакалаль.

Герреро уже хорошо знал вооружение здешних солдат. Профессиональный интерес как-никак. Да и оружие-то немудреное. Украшенные перьями топоры с длинной рукояткой, копья, палицы да дротики, с большой ловкостью метаемые специальным рычагом, который они называли атль-атль. Герреро подумывал, не попробовать ли изготовить какой-никакой арбалет, но быстро сообразил, что без хорошего кузнеца да и вообще без железа – пустая затея. А его любимый толедский меч лежит сейчас на дне вместе с их злосчастной каравеллой. Ладно, будем довольствоваться тем, что есть.

Оружейные приемы, приемы рукопашной схватки – это Герреро знал превосходно. Но важнее было другое: превратить группы воинов в войско, научить их взаимодействовать в бою, правильно нападать и обороняться, уходить от противника и преследовать его. Язык теперь пришлось осваивать как следует. И когда в одно из обычных своих посещений, перед уходом, саял Начан-Кан бросил ему короткую фразу, Герреро его понял. Фраза означала: «Завтра ты сам поведешь их».


На рассвете вражеский патруль из двадцати воинов вышел из города Чакалаль и двинулся по кромке мильпы{4}. Они шли вдоль невысоких деревьев, на которых висели большущие темно-зеленые груши. Это были удивительные плоды: плотная темно-зеленая шкурка, а внутри, вместо сладкой грушевой мякоти, – порция сливочного масла, заключавшая в себе единственную громадную косточку. Впрочем, для воинов Чакалаля ничего удивительного в тех грушах не было. Они высматривали вражеских солдат, всегда готовых напасть на поля, отобрать урожай, увести людей. И те появились. Совсем недалеко от границы мильпы и джунглей. Видимо, уже успели пересечь посадки. Их было мало, не больше десятка. Конечно же, бросились удирать, завидев грозных воинов Чакалаля, но те были уже слишком близко. Вражеский отряд спешил укрыться в высоких посадках маиса среди деревьев, но от патруля так просто не уйдешь. Настигли, окружили... Но что там за крики? Откуда взялись эти новые воины? Прятались в джунглях, с двух сторон от этого места. И тут их с полсотни... Битва была недолгой. Патруль в полном составе попал в плен к людям Чактемаля.


Победителей с почетом встретили в городе. Впервые удалось захватить столько пленных сразу. Городская знать хотела услышать подробности. Начан-Кан пришел со своей молодой дочерью Зазиль-Ха. Девушка не отличалась той статью, что мгновенно покоряет в женщинах Севильи или Гранады. И лицо не назовешь красивым. Широконосая, как большинство здешних женщин. И все-таки, глядя на нее, Герреро с удивлением отметил, что впервые смотрит с симпатией на кого-то из местных жителей.

Когда Герреро заговорил, Зазиль-Ха начала вовсю улыбаться, а потом расхохоталась с очаровательной непосредственностью. Отец очень сердито взглянул на нее, она тут же перестала хохотать.

– Он так смешно разговаривает!

– Если тебе так смешно, будешь сама учить его языку, – отрезал Начан-Кан.

Зазиль-Ха немного погрустнела, но недовольство ее явно было напускным. Ей ведь и самой было интересно пообщаться с пришельцем из-за моря. Он, наверно, много чего может рассказать о своей стране и о заморских чудесах. Сама-то она дальше Косумеля не путешествовала{5}.


* * *

Они поженились через год. До того Герреро сделали богатую татуировку, проткнули нос и уши. Волосы надо лбом ему выжгли, а те, что остались, он завязывал теперь в тугой узел на темени, оставляя сзади длинную волнистую косу. Борода давным-давно потеряла прежнюю форму и свешивалась спутанными локонами. Шею и грудь украсили ожерелья из обсидана, уши – тяжелые круглые серьги из яшмы. Словом, Герреро был неотразимым женихом.

На том месте, где поженились андалузец Гонсало Герреро и дочь предводителя одного из городов майя Зазиль-Ха, и посейчас справляют свадьбы «в стиле майя». Но не верьте всей этой мишуре, господа! Мы не знаем, как выглядели тамошние обряды полтысячелетия назад. Те свадьбы, что справляют сейчас на Юкатане – не более, чем красивый спектакль. Мы даже не знаем, сколько лет было тогда жениху и невесте. Можно, однако, утверждать с уверенностью: то не была свадьба по принуждению. Они были молоды, и они любили друг друга. И первая брачная ночь у них, безусловно, была...


И побежала, закрутилась обычная каждодневная жизнь. Зазиль-Ха, как и положено женщине, работала по дому, ткала и шила одежду, готовила еду. Герреро, как положено мужчине и военачальнику, занимался делами города-государства, планировал и осуществлял походы. Постепенно из мелких воинских отрядов, что покрывали себя негромкой местной славой в мелких стычках с соседями, образовалась настоящая армия. Здесь была воинская иерархия, здесь была стратегия войн и тактика боя. Был даже свой военный флот. Пусть не было пушек, но лучники, высадившиеся на чужих берегах, умели утверждать власть и силу Чактемаля. Соседние города-государства спешили заключать с ним союзы. Город богател и разрастался. Герреро пришлось припомнить все, что он знал из военной инженерии. На окраинах государства стали строить форты и сторожевые башни.

Менее чем через год родился сын Гвакамац. Еще через два года – дочь, а потом опять сын. То были первые метисы на американском континенте.

И такая жизнь продолжалась семь лет.


* * *

В конце февраля 1519 года армия Фернандо Кортеса в составе пятисот восьми пехотинцев, шестнадцати конных рыцарей, тринадцати аркебузиров, тридцати двух арбалетчиков, ста матросов и двухсот рабов высадилась на острове Косумель. Никто из них не знал языка местных жителей. Когда испанцы увидели, как на возвышении в храме богини Ишчель приносят в жертву воинов из соседнего племени, они пришли в ярость и разрушили храм. Как водится, захватили десятка два-три местных жителей: рабы всегда пригодятся. А поскольку в те времена еще не было принято обращаться к обращенным в рабство по номерам, испанцы знаками просили новоиспеченных рабов назвать свои имена. Шестнадцатилетний смуглый юноша сказал по-испански: «Me llamo Alom» – «Меня зовут Алом».

«Откуда ты знаешь испанский?» – спросили его. «Меня обучил вашему языку один из наших рабов. У него белая кожа, как у вас, и густая борода. Сейчас он работает в другом поселении».

Когда юноша привел Кортеса и его людей к своему бывшему рабу, тот молился. Увидел пришедших, поднялся, раскинул руки, бросился навстречу.

– Слава господу! Мои молитвы услышаны!

Засуетился, отбежал и вернулся с толстой книгой.

– Видите: я сохранил этот требник. Я молился, я соблюдал посты. Я даже знаю, что сегодня пятница!

– Нам нужен переводчик, – сказал Кортес.


* * *

На восьмой год пребывания Герреро в Чактемале к берегу подошла лодка с Косумеля. Приплывшие вышли из лодки и двинулись прямо к дому Герреро. Впереди гребцов-индейцев шел высокий загорелый человек средних лет с сединой в длинной бороде. Он совсем не походил на здешних людей, несмотря на густой загар.

Герреро стоял, глядел на гостей и просто глазам не верил. О господи!

– Херонимо! Агильяр!

Обнялись. Потом оглядели друг друга. Как изменились за семь-то лет! Особенно поражался Агильяр. Сроду не узнал бы своего попутчика в этом рослом растатуированном индейце.

Герреро повел друга за ширмы, туда, где горел очаг. Они сели на низкие украшенные резьбой скамейки без спинок, а слуга уже расставлял корзиночки с едой на петате, толстой тростниковой подстилке. Принесли и маисовые лепешки, служившие ложками. Герреро был счастлив.

– Как ты? Где ты был все это время? Кого-нибудь еще из наших видел?

– После побега меня увезли на Косумель. Меня и обеих женщин. Те быстро умерли. Видно, климат неподходящий. Москиты, жара, работа тяжелая. Я тоже болел, но выжил милостью Господа нашего.

Поговорили. Повспоминали прошлое. Выпили бальче{6}. Когда беседа начала увядать, Агильяр вдруг сказал:

– А я за тобой.

Герреро аж вздрогнул и вопросительно уставился на собеседника. И Агильяр рассказал о прибывших испанцах и о Кортесе.

– Как раз вчера Кортес объявил о присоединении всех этих земель к испанским владениям.

– А здешние жители об этом знают? – иронически хмыкнул Герреро.

– Скоро узнают. Мы идем на материк. Мы установим здесь власть нашего короля и нашего отца небесного. Так что собирайся.

– Куда?

Агильяр пристально и недоверчиво посмотрел Герреро в глаза. С чего это он дурака валяет?

– Ты что, не понял? Тебя ждут на каравелле.

Герреро не отвел взгляда.

– Ну, ты же видишь, каким я стал. Что обо мне скажут твои новые друзья, когда они меня увидят? Какой из меня конкистадор!

– Ты что, не хочешь вернуться в Испанию? Для тебя это единственный шанс. Завоюем эти земли – и домой.

– Понимаешь, я ведь женат...

Агильяр расхохотался.

– Женат?! Ты что, сочетался с ней перед лицом Господа и по законам церкви? Да эта твоя женитьба – не более, чем блуд. Просто блуд!

– Здесь мои дети. У меня есть определенные обязанности.

– А по отношению к Испании у тебя нет обязанностей? Долг каждого испанца – хранить верность короне, умножать ее богатства и биться с врагами страны.

– Стало быть, здешние племена стали теперь врагами Испании? Или Испания хочет видеть в них врагов?

– О ком ты говоришь? Язычники, приносящие человеческие жертвы своим лживым богам.

– Ну, не столь много, сколько святая инквизиция со своими аутодафе.

– Да ты богохульствуешь! Ты что, не понимаешь, что предаешь своего короля и нашу святую церковь?

– Неужели вам мало Европы? Она уже почти вся у ваших ног. А индейцы вовсе не жаждут становиться испанскими подданными.

Тон Агильяра немного смягчился.

– Они слепы. Они не знают истинного учения. Мы, как старшие братья, должны открыть им свет истины, указать единственно верный путь.

– С помощью пушек и аркебуз?

– Гонсало, ты вручаешь свою бессмертную душу дьяволу – и все ради туземной женщины?

И тут к ним, решительно сдвинув ширму, ворвалась Зазиль-Ха. Она только что выкупала младшего сына в глиняной ванне и уложила его поспать. Свойственным женщинам всех народов обостренным чутьем она сразу уловила, о чем идет речь. И видно было, что перед ними не просто разгневанная женщина, а дочь вождя.

– Пришел увезти моего мужа? Отнять у детей отца? Иди к своим и передай, чтоб держались подальше от наших мест, а то худо им придется.

Герреро поднялся.

– Успокойся, я никуда не еду.

Взял ее за плечи, вывел наружу. Зазиль-Ха плакала.

– Успокойся, – повторил он, – я буду здесь.

Потом вернулся к Агильяру.

– Я видел, ты бусы привез. Оставишь? Детям отдам. У нас такого стекла нет. Пусть посмотрят, что умеют делать мастера на моей родине{7}.


* * *

Не думаю, что Агильяр передал Кортесу совет Зазиль-Ха, но факт остается фактом: испанцы не стали задерживаться на территории государств майя, а пошли на север завоевывать ацтеков, покорять Мексику. Юкатан, формально перешедший под власть Испании раньше других материковых земель, остался непокоренным. Смириться с этим испанцы не хотели. Пять лет спустя на Юкатан вторглось войско под началом жестокого и коварного Педро де Альварадо. Пока Альварадо и его люди вершили свои зверства, десятками сжигая на медленном огне пленных индейцев, люди Чактемаля готовились к битвам. На полуострове развернулась настоящая партизанская война. В свое время Кортесу удалось без особого напряжения покорить ацтеков. Причиной этого был страх. Испанцев боялись. Трепетали перед двухголовыми четвероногими чудовищами, что мчались быстрее ягуаров. Разбегались в панике при звуках аркебузной пальбы. Испанцы были чем-то вроде божьей кары. Неуязвимые и, похоже, бессмертные. Как же случилось, что теперь их не боятся? Племена Юкатана знают то, чего не знали люди Монтесумы: конкистадоры – обычные люди. Они смертны и уязвимы, с ними можно воевать, их можно победить.

И что всего удивительнее: индейцы владеют тактикой боев. Они предугадывают движение отрядов, устраивают засады, совершают смелые обходы, уничтожают патрули. У них есть башни, с которых наступающих кавалеристов осыпают кучей стрел, убивая коней. Где научились всему этому? Кто так умело и отважно ведет индейцев в бой?

Альварадо припоминает все, что слышал от Кортеса об испанском солдате Герреро. Все командиры получают письменное предписание найти и доставить к нему испанца – военного лидера Чактемаля. Приказ не был выполнен. Майя продолжали сопротивляться. Изувеченный охромевший Альварадо убрался с полуострова.


Руководитель следующей военной экспедиции, капитан императора Карла Пятого Франсиско де Монтехо, был изворотливее своего предшественника. Он предпочитал действовать не жестокой грубой силой, а военными хитростями. Первое, что он решил сделать, – это обезвредить военного лидера противников. Вскоре после начала вторжения к Герреро пришли представители соседнего племени с письмом, написанным по-испански. Монтехо обращался «к капитану Чактемаля»...

Письмо было довольно длинным. Монтехо вновь и вновь говорил о вере, о родине, о том что служение Христу и императору – первейший долг каждого испанца. Императорский капитан выражал удивление, что в столь судьбоносные для Испании дни Герреро оказался на стороне противников своей страны и истинной веры. Тем не менее он гарантировал Герреро полное прощение, предлагал дружбу и должность офицера в своем войске. Предводителю майя предлагалось прийти на каравеллу Монтехо для дружеской беседы и переговоров об условиях дальнейшего сотрудничества.

Герреро задумался. Нет, он думал не о том, стоит ли принимать предложение. Он ведь знал повадки своих соотечественников, покорителей Нового Света. Он просто думал, как поизящнее оформить отказ. Потом придвинулся поближе к сколоченному специально для него подобию стола и написал на обороте письма (своей бумаги или пергамента у него – понятное дело – не было):

«Достопочтенный сеньор Монтехо и Альварес! Сердечно благодарю за столь лестное для меня предложение. Спешу уверить, что я был и остаюсь верным учению господа нашего и святой католической церкви. Несомненно, что вы, достопочтенный сеньор, равно как и все испанцы имеют в моем лице преданного друга. К сожалению, я не волен распоряжаться своей судьбою, поскольку все еще являюсь рабом моего господина, здешнего касика. Если бы не это обстоятельство, я не замедлил бы лично засвидетельствовать свое почтение достопочтенному сеньору...»

Закруглив письмо дополнительными уверениями в своем почтении и сердечной преданности, Герреро вручил его посланцам.


* * *

...Бой у города Тикамайя закончился. Он был тяжелым, но принес испанцам победу. Теперь королевский лейтенант Авилья обходил поле боя, вглядываясь в убитых. Индейских трупов было больше, чем испанских. Лежали тут и там на покрывавшей землю пепельного цвета корке с мелкими трещинками, где кое-где пробивалась редкая трава, обильно политая кровью.

Авилья остановился возле тела рослого немолодого индейца. Что-то в нем было странным, останавливало внимание. Что? Лейтенант вгляделся повнимательнее. Высокий и немного грузный. Лет пятьдесят на вид. Богатая татуировка. Остатки редких волос на черепе. Черная рана от аркебузной пули на груди. Но кожа павшего была светлой, а лоб – не плоский, не деформированный, как у прочих здешних мужчин. Да и нос... Обычный нос, голубые застывшие глаза...

На следующий день губернатор Гондураса Сереседа направил королю послание с описанием битвы. В письме в частности сообщалось, что на поле боя обнаружен погибший испанец, сражавшийся на стороне индейцев майя.

Анна СТЕПАНСКАЯ
СТРАШНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Жизнь, как всем известно, полна неожиданностей. А жизнь без домашнего телефона ими просто переполнена. Встанешь, бывало, пораньше, проводишь сына и нацелишься на гору нескончаемых домашних дел, отодвинутых на единственный свободный от школы день, – и сразу стук в дверь. И на пороге ученик с запиской от директора. А в записке – приказ: Анне Михайловне Степанской немедленно явиться пред директорские светлые очи.

– Что там случилось? – спросишь ученика – Крыша обвалилась или учительскую взорвали?

– Да нет, вроде – мнется ученик. – Велели вас привести побыстрее.

– И до завтра не подождет, – говорю я уже сама себе, натягивая «рабочее» платье.

Я никогда не надеялась, когда вот так бесцеремонно меня вытаскивали из дому в мой свободный день, будто это специально для того, чтобы вручить орден за хорошую работу. Ордена как раз могут ждать годами, а вот так, срочно – это только ругать.

Но в этот раз не ругали. Круглое полнокровное лицо директрисы странно вытянулось и побелело. В руках ее тряслась какая-то бумажка. Пахло валерьянкой.

– Где сценарий? – спросила она у меня непослушными губами. – Сценарий вечера вы сохранили?


Здесь уместно было бы вернуться к началу учебного года. В том новом учебном году мне достался совсем слабый девятый класс. Они не особенно хулиганили на уроках, и на них почти не жаловались другие учителя-предметники, но я, входя к ним, не могла отделаться от ощущения, что передо мной тупая однородная масса, из которой трудно выделить отдельных ее представителей. Зерна разумного, доброго, вечного, щедро разбрасываемые мной при высоком посредстве русской классической литературы, не встречали ни малейшего сопротивления, но незаметно проваливались куда-то, не оставляя следа и не давая всходов. Ученики, как мне казалось, внимательно слушали мои рассказы о писателях и книгах, но ничего не читали, не помнили, мнения не имели и не собирались иметь. Эта степень незаинтересованности в изучении родной словесности не переставала меня удивлять и огорчать: ведь уроки литературы – это уроки говорения, а мои – так просто бурного говорения. Здесь же царила тишина.

Однако совсем уж равнодушными назвать их было бы неправильно. Эти, уже не дети, а подростки, жили какой-то своею жизнью. Проявления ее я иногда наблюдала на переменах, но учебный процесс к ней не имел ни малейшего отношения. Мысль о том, что я как классный руководитель обречена провести с ними в довольно тесном контакте ближайшие два года, вызывала глухую тоску. Я обязана была что-то сделать, но любые мои предложения упирались в вежливое равнодушие. Великие имена и бессмертные мысли не могли пробить эту стену.

Я передвинулась ближе к современности, спрашивала, о чем они хотели бы прочесть, нащупывая, за что бы зацепиться. Выяснилось, что ни о чем.

«Мы слушаем музыку, – раздались голоса. – Нам больше нравится слушать».

Больше я ничего не добилась. Ни одного названия или автора любимой музыки они тоже не смогли назвать или не захотели. От собственного бессилия я была близка к отчаянию, как вдруг среди совсем уж чего-то неудобоваримо-самодеятельного услышала: «Высоцкий». Оказалось, что мои ученики знают это имя и с удовольствием слушают его песни, не всегда понимая содержание. И я ухватилась за Высоцкого, как за спасательный круг. Класс внезапно оживился. Они спели мне несколько песен, безбожно искажая слова. А я рассказала о фильмах, в которых снимался Высоцкий, о театре, где он играл, о роли Гамлета, в каковой мне удалось его увидеть, о Высоцком-Лопахине из «Вишневого сада»… Мой рассказ растянулся на всю пару и обе перемены. Я наконец-то увидела интерес в их глазах, услышала вопросы и стала отличать друг от друга. К концу этого урока я запомнила, что высокую русую девочку с задатками лидера зовут Люда Степанова, а ее миниатюрную подружку – Инна Малицкая. А тот подвижный мальчик за последним столом у окна, от которого не ждала ничего хорошего, – просто Саша Матвеев. Список в моем журнале неожиданно ожил, за каждой фамилией я теперь видела лицо и знала, зачем приду в класс завтра. Я предложила провести вечер творчества Высоцкого, поскольку время уроков отведено для освоения обязательной программы, – и мое предложение радостно поддержали.

Я не осторожничала, несмотря на то, что помнила, как еще год назад – всего год! – меня вызвали в школу, где учился мой сын (Леня тогда был в седьмом классе) – вызвали отругать и поставить на вид:

– Ваш сын поет Высоцкого в школе!

– Поет соло? – спросила я, зная, что петь мой мальчик, к сожалению, не умеет, в лучшем случае, подпевает.

Классная смутилась

– Нет, – сказала она. – Они все пели. И еще у них магнитофон.

– Это не наш, – ответила я, – у нас нет магнитофона.

– Я понимаю, – продолжала исполнять свой долг учительница, – но вы ведь знаете, какая у нас школа!

Я знала, что в этой дурацкой английской школе, ближайшей, как на грех, к нашему дому, учатся дети обкомовских и горкомовских работников. Их ведомственный дом, прозванный в народе «дворянским гнездом», стоял как раз напротив. Это налагало на учителей и директора дополнительную ответственность, а отчитать и призвать к порядку, кроме меня, им было некого. Все остальные родители верой и правдой служили в вышеупомянутых «комах», в крайнем случае, трудились заведующими разнообразными базами, что тоже не предполагало возможности быть отчитанными классным руководителем сына или дочери.

– У наших детей неплохой вкус, – сказала я. – Если в седьмом классе они поют Высоцкого, есть надежда, что в десятом будут читать Мандельштама.

Англичанка вытаращила глаза и замахала руками – этого она даже от меня не ожидала: брежневская эпоха еще дышала чейн-стоксовым дыханием Черненко. Забегая вперед, могу сказать, что не прошло и трех лет, как Мандельштам, весь «Серебряный век», Шаламов и Солженицын вошли в школьную программу. И менее всех готовыми к этому оказались учителя литературы.


Год воцарения Горбачева внес новые ритмы и породил надежды. Идея вечера, посвященного творчеству Высоцкого, не вызвала опасений не только у меня, но и у руководства школы. Нам дали добро, и работа закипела. В подготовке участвовал почти весь класс. В этой, неожиданно захватившей их деятельности, ребята удивительно сдружились. Сценарий мы написали вместе с Людой Степановой. Мальчики добывали записи песен, прослушивали и выбирали наиболее чистые. Мне удалось заказать в учебной фильмотеке отрывки из фильмов «Служили два товарища» и «Вертикаль». На каждой паре мы оставляли пятнадцать-двадцать минут для анализа текстов песен. Мои ученики постепенно овладевали навыком понимания прочитанного и охотно делали для этого необходимые усилия. Через полтора месяца мы были готовы представить наш труд на суд зрителей. Вечер прошел успешно, мы сорвали аплодисменты, подняли престиж класса и углубились в изучение программного материала. Мои ученики наконец-то доверились мне, и русская классическая литература в моей подаче больше не вызывала у них отторжения, а я перестала ощущать класс как чужой. Это уже были мои дети: не самые умные, не самые начитанные, но мои, – и я старалась сделать для них на уроках все, что могла.


Жизнь налаживалась – и вдруг этот вызов. Ну, не сохранила я сценарий. Зачем он мне? Высоцкий не принадлежал к близким мне поэтам, а бумага, обязательная для хранения, и так переполняла шкафы.

– Где сценарий? – прошипела директриса через силу. – Выбросили? Садитесь и пишите новый. Нет, новый нельзя. Ищите тот.

– Да что случилось? Зачем вам сценарий?

Директриса протянула мне листок бумаги, трепетавший в ее руке:

– Анонимка! В обком партии.

До меня не доходило.

– Но ведь Горбачев, – сказала я. – Ведь теперь можно.

– Прочтите.

Я принялась читать полную чушь, явно написанную левой рукой, как в плохом романе. Сбивчиво от праведного негодования аноним излагал, каким образом в нашей школе насаждается дух гнилого декадентства и пораженчества. Учеников сбивают с пути истинного, а администрация не препятствует и даже поддерживает такие развращающие мероприятия, как вечер памяти отщепенца Высоцкого с его гнусными песенками: «А на кладбище все спокойненько…» – следовала длинная цитата.

Тряся головой, чтобы убедиться, что это все не во сне, какой-то боковой извилиной я отметила, что моя фамилия не упомянута, стало быть, анонимка направлена не против меня, а против кого? – Понятно.

Но злорадства я в себе не обнаружила. Как будто даже сочувствовала ей, что было странно. Директриса, мягко говоря, любовью коллектива не пользовалась. Меня предупреждали, когда я еще только собиралась устроиться в эту школу, что Тамара Николаевна – дама бесцеремонная, на учителей кричит и ногами топает. Я не испугалась, да и выбора не было. Кричать на себя я не позволила ей сразу, и эта моя позиция тут же определила мое место в самом низу школьной иерархии. Это означало ни больше ни меньше, что я никогда не могла рассчитывать ни на один час сверх ставки, что доставались мне худшие классы, учащиеся в разных сменах, и расписание на полугодие всегда заканчивали мною. То есть мои уроки вставляли на свободные места, нимало не заботясь о моем удобстве, оставляя огромные «окна» и вынуждая просиживать в школе с утра до вечера при минимальной нагрузке и, соответственно, зарплате. И даже свободный день раз в неделю, положенный всем учителям вместо рабочей субботы, приходилось выбивать силой и не всегда успешно. Атмосфера в школе царила раболепная, но я не вникала, взяв себе за правило как можно реже появляться в учительской.

Однажды, выясняя что-то в директорском кабинете, я вдруг услышала:

– Что это вы на меня кричите? – Она сказала это тихо и изумленно, и я почти устыдилась.

– Это вы создали в школе невозможную атмосферу. Жуткое напряжение требует разрядки. Вот я и кричу. На вас. Не на учеников же мне кричать!


Я перечитала анонимку. «Про кладбище – это Ножкин! Ножкина у нас не было», – пролепетала я. «Какая разница, – устало возразила директриса. – Ищите сценарий. Завтра мы идем в горком. Дело передали туда».

Я вспомнила, что сценарий сразу после вечера отдала Люде Степановой. Она гордилась своей причастностью к его созданию и имела на это право. А кроме того, хотела показать своей двоюродной сестре, чтобы та у себя в школе тоже организовала подобный вечер. Хорошо, что я не додумалась сообщить об этом Тамаре Николаевне. Она могла бы обвинить меня в диверсии союзного масштаба.

Я заглянула в свой класс. Люды на месте не было. Она болела и отсутствовала уже несколько дней. Мне не оставалось ничего другого, как отправиться к ней домой, благо жила она недалеко от школы. На мой стук отозвалась соседка.

– У них дома никого нет, – с готовностью сообщила она.

– Мне сказали, что Люда болеет.

– Ну да, вот они и отослали ее к бабушке. Родители-то весь день на работе.

– А где живет бабушка?

– На Петровской балке.

– Ну, конечно, иначе и быть не могло. А адреса вы, похоже, не знаете.

– Не знаю, – честно ответила соседка, – родители вечером придут, может, уже в пять будут. Они вам скажут.

Я побежала домой. Об уборке и стирке речь уже не шла. Быстро растопить печку, приготовить обед, накормить ребенка, подвигнуть его на домашние уроки и вернуться к Людиной маме.

Мы столкнулись в дверях. Я торопливо объясняла. Людина мама смотрела на меня с удивлением: «Анна Михайловна, да не волнуйтесь вы так. В субботу поедем туда, и я привезу вам тетрадку».

– Да нет, спасибо, это нужно срочно. Скажите мне адрес.

– Да какой адрес! Сами вы не найдете. Да и темно скоро станет. Там в темноте одной ходить нельзя. Я только схвачу бутерброд, и мы с вами поедем.

– Может быть, этот сценарий здесь, зачем ей брать его к бабушке? – предположила я. – Зеленая такая тетрадка.

Быстро жуя бутерброд, Людина мама осмотрела письменный стол, выдвинула ящики, заглянула на полку с учебниками. Зеленой тетрадки не было.

– Люда собиралась показать сценарий двоюродной сестре. Может быть он у нее? Нельзя ли с нею как-нибудь связаться? – мне очень не хотелось тащиться по промозглому холоду в Петровскую балку.

– С Юлькой-то? А как? Телефона у них нет, а живут они на ГРЭСе.

Я поняла, что Петровская балка – самое малое из ожидающих меня сегодня зол, – и мы пошли на остановку автобуса.


Люде стало уже лучше, но температура держалась, и бабушка кутала ей горло и поила горячим чаем. Нам чай тоже достался, и это было очень кстати после промозглого осеннего ветра и моросящего ледяного дождя. В центре города как-то меньше чувствуется эта осенняя обреченность. Горят фонари, по улицам ходят люди, хлопают двери магазинов – и кажется, что жизнь можно продолжать даже в таких невыносимых условиях. Не то на окраине. Темень и непролазная грязь, ни одного человека на улице. А если вдруг замаячит чей-то силуэт, лучше спрятаться в ближайшем дворе. Встречаться с незнакомцами в таких местах опасно.

Люда огорчилась, узнав за чем я пришла. Но я пообещала вернуть ей ее драгоценность, как только она появится в школе после болезни. Сценарий, на самом деле, обретался какое-то время у Юли на ГРЭСе. Юля отнеслась к нему с должным пиететом и переписала от начала до конца. Перед самой болезнью Люда специально ездила к сестре за этой тетрадкой, и она до сих пор в ее сумке, висящей на крючке у двери. Дома. Но в сумке мама не догадалась посмотреть.

Мы двинулись обратно. Час пик давно миновал, и автобусы, похоже, кончились. Ждать пришлось бесконечно долго. В конце концов он все-таки появился, виновато мигая фарами сквозь сетку дождя. Совсем уже промокшие, мы добрели до дома Степановых, извлекли из сумочки драгоценную тетрадь, я наскоро пробормотала какие-то извинения за нарушенные вечерние планы и побежала домой.

Дома у меня во всех комнатах горел свет, но было тепло. Уголь в печку мальчик подбросил, не забыл, и тот не успел прогореть. Это была первая большая радость за сегодняшний день. Сам он спал на диване одетый, прикрыв книгой измазанный концентратом растворимого какао рот. «Как маленький», – подумала я с нежностью. Пришлось разбудить, умыть, уговорить раздеться и уложить в постель. Вопрос об уроках остался незаданным как потерявший актуальность.

Затем – моя одежда. Пальто, возможно, высохнет до завтра, если подвесить над самой печкой и если не сгорит. Сапоги – мои и ребенкины – быстро отмыть от липкой грязи (ничего, что вода ледяная, зато она почти всегда есть, в отличие от других районов нашего города), вытереть, набить газетами и поставить у печки, – высохнуть они все равно не успеют, разве что нагреются – и спать. Спать и ни о чем не думать до завтра.

В этом месте мне хотелось бы обратиться к тем своим знакомым, которым сегодня мешают жить телефоны, особенно мобильные. «Жили же мы без всего этого раньше», – ностальгируют они. Меня это потрясает. Жили, конечно. Вот так, как описано выше. Целый день ушел на то, что можно было бы решить и получить за полчаса. А физические и нервные затраты просто немеряны.

Утром в школьном коридоре я сразу наткнулась на объявление о замене моих уроков. Директор и завуч сидели рядом возле учительской, готовые к немедленному выходу, в верхней одежде, и мне показалось, что они сидят так в ожидании меня со вчерашнего дня. Они даже не спросили, нашла ли я сценарий. Им было очевидно, что если я пришла живая, то сценарий со мной. Мы молча тронулись в путь. Пешком.

В здание горкома – роскошный особняк из раньшего времени – нас впустили сразу и попросили подождать. Мы сидели в вестибюле по-прежнему молча, и я с ужасом наблюдала, как теряют лица мои спутники. Шел процесс, обратный проявлению фотографии. Начальственного выражения они лишились еще по дороге, но это мне даже понравилось. Однако на этом процесс не остановился. Шло стирание черт. Их лица сглаживались и блекли. Когда нас пригласили в кабинет, я не различала у них даже глаз.

В кабинете горкома было уютно и как-то по-домашнему. Нас приветливо встретили две упитанные, хорошо одетые тетки. Хотя, учитывая место службы, уместнее их было бы называть товарищами. Товарищи были одеты во что-то добротное и иностранное: одна – в темно-синее шерстяное, а другая – в шелковисто-коричневое. Они как-то быстро сориентировались в ситуации, адекватно оценили состояние моих спутников, и после первых незначащих фраз обращались уже только ко мне. Сообщили о своем отрицательном отношении к анонимкам и извинились за то, что вынуждены заниматься этим сигналом по распоряжению обкома. Повертели в руках сценарий, спросили, как и кому пришла в голову идея устроить вечер Высоцкого. Я ответила, что идея пришла мне.

– Но почему именно Высоцкий? – добивалась темно-синяя. – Почему не Некрасов или Блок, Пушкин, в конце концов?

Я сказала, что подросткам далеко не все интересное нам видится таковым. Школьная программа кажется им пресной, и для возбуждения интереса к словесности я решила обратиться к современным авторам, популярным среди молодежи. Тем, кого можно петь.

– А чьи вечера, кроме Высоцкого, вы запланировали? – несколько нервно спросила коричневая. Я посмотрела на директрису и завуча – и решила не дразнить горкомовских клуш.

– Окуджаву, конечно, ну, а потом… Возможно, сумеем перейти к «Серебряному веку», – вдруг выскочило у меня.

Но товарищи не смутились.

– А почему не сразу – «Серебряный век»? – мечтательно закатила глаза темно-синяя.

– Класс очень слабый, – поделилась я, – сразу им этого не осилить.

– Как интересно вы работаете, – дружно восхитились тетки. Им как будто стало легче. Окуджава, «Серебряный век» – это выглядело уже вполне пристойно, уже входило в джентльменский набор. – Когда у вас вечер Окуджавы? Вы сказали, после Нового года? Нельзя ли пригласить нас?

– Нет, – сказала я неожиданно грубо даже для самой себя. – Я не думаю, что мне захочется еще проводить подобные мероприятия. Если один вечер вызвал необходимость отчитываться в горкоме, то серия вечеров, возможно, потянет на КГБ.

Тетки даже не сморгнули.

– Это внеклассное мероприятие, – добавила я, – а зарплату я получаю только за уроки.

Пауза была краткой и почти незаметной. Они продолжали восхищаться, извиняться и благодарить. Стало понятно, что можно уходить.


Я не смотрела на своих начальников, когда произносила эти сами собой вырвавшиеся слова. Они не издали ни звука за все время нашего пребывания пред сильными мира сего. Но оказавшись на улице, как-то быстро начали восстанавливать цвет лица и выпуклость черт.

Обратный путь мы проделали тоже в полном молчании. Однако переступив порог школы, директриса вновь обрела стать и голос.

– Педсовет! Срочно! – провозгласила она. Ждать окончания уроков было выше ее сил. Ученикам дали задания, назначили старших и ответственных, а учителя собрались в учительской.

Тамара Николаевна заняла свое обычное место. Завуч, еще молодой и крупный мужчина, привычно выполнявший при ней роль тени, примостился рядом. Она победно, по-королевски, оглядела свое верное войско и поздравила всех с победой:

– Нас похвалили в горкоме! Наша работа оценена! Мы будем продолжать! Обалдевшие, не знающие, чего ждать, учителя перевели дух и загалдели. Попытались задать вопросы, но директриса не слышала их, поглощенная своей напряженной умственной работой. Все произошедшее за последние два дня ей не так-то легко было переварить. Вдруг она посмотрела на коллег и заговорила уже с совершенно другой интонацией:

– Но Степанская какова! Кто бы мог подумать! Она никого не боится... Никого!.. Это страшный человек! – добавила она как бы для самой себя, нимало не смущаясь моим присутствием.

Татьяна АДАМЕНКО
КАК КИАРАН ГОЛОС СЕБЕ ВЕРНУЛ

КАК КИАРАН ГОЛОС СЕБЕ ВЕРНУЛ

Когда Киаран, менестрель из графства Лаут, сын кузнеца и фейри, был еще совсем юнцом, взбрело ему в голову на спор прокатиться на келпи – она-де его не сможет утопить.

И вправду не утопила, только катался он сентябрьской ночью, под дождем и заполучил жестокую простуду, от которой все горло словно ободрало железной теркой.

И даже когда вернулось здоровье, голос не вернулся, остался сиплым, глухим и тихим. Понял Киаран, что келпи на свой лад отомстила ему за прогулку на своей спине, проклял свою глупость и самонадеянность и пошел к ведьмам-знахаркам.

Да вот только ни одна из них не согласилась ему помочь, потому что в ту пору сильнейшей из них была Элисон Гросс, а Киаран сочинил про нее песню, которая ославила ее ухаживание за красивым батраком на всю Эрин.

Наконец в совсем глухой деревушке, чье название не слышали даже в Ахаваннахе, ему сказали, чтобы шел он к скалам Слив Лиг и там искал домишко ведьмы в тумане. Захочет она – туман рассеется и человек выйдет прямо к порогу. Не захочет – и крика никто не услышит.

Киаран только усмехнулся, расчесал свою бороду и отправился в путь.

Ведьма ждала его на пороге, и Киаран понял, что, окрестив Элисон Гросс самой уродливой ведьмой в Эрине, он поторопился.

Но беда с голосом уже научила его немного сдерживать нрав, и он изложил свое дело хозяйке с отменной вежливостью.

Та сказала:

– Что взять с менестреля, кроме голоса? Значит, и расплатиться ты со мной сможешь, только вернув голос, так?

– И чего же ты хочешь? – опасливо спросил Киаран.

– Хочу, чтобы ты, исцелившись, остался здесь на три дня еще и все эти дни пел песни о моей красоте.

Выражение лица у Киарана разбилось, как лучшее фарфоровое блюдо короля. Но только он успел подумать, что сможет обойти ее условие, воспевая ведьму как «девчонку лет ста и намного красивей свиньи», как ведьма ухмыльнулась и предупредила:

– И чтобы никаких насмешек в твоих песнях не было. Я хочу такую же песню, как ту, что пел Маккаферти о Розе из Дублина.

И она, одну за другой, отмела в сторону все словесные увертки, которыми Киаран надеялся выручить себя из беды.

Но у него оставалась в запасе хитрость, которой научила его матушка, так что он, поторговавшись для виду, согласился.

Целый день ведьма парила его, кутала, била прутьями и гладила листьями, заставляла пить туман и полоскать горло отваром, настоянным на мертвых пчелах. К вечеру Киаран вдруг понял, что песня снова может легко и свободно литься из его горла.

Он откашлялся, сплюнул застрявшего в зубах слизняка и от души сочинил песню о мастерстве ведьмы со скал Слив Лиг.

Ведьма не растрогалась таким подарком, а лишь напомнила, что к утру он должен приступить к воспеванию ее красоты. И улыбнулась во все сорок два черных зуба.

А утром Киаран сказал:

– Как истинный менестрель я могу спеть песню о тебе, только если ты скажешь мне свое настоящее имя. Песня о красоте Ведьмы Со Скал не будет истинной песней.

Ведьма, против его ожиданий, не разгневалась, а расхохоталась, и с легкостью назвала ему свое настоящее имя.

Делать было нечего, Киаран дрожащим голосом начал петь о ее красоте.

И вот чудо – слушая его медовый, бархатный, золотой голос, ведьма и вправду становилась все красивей и красивей.

К ночи третьего дня стала она настолько хороша, что Киаран закончил песню и женился на ней.

И ее истинное имя изменилось, ведь она взяла себе имя мужа.


Как Киаран встретил святого Коллина

Скоро Киаран понял, что жена у него как была ведьмой, так и осталась, даром что теперь красавица. Как скоро?

Ну, пожениться они поженились, а до деревни Килкерлей, где жили отец с матерью Киарана, еще не доехали. И в одну из ночей, когда Киаран усердно возделывал свое поле, у него из носа пошла кровь, капнув прямо на белое лицо жены.

И оказалось, что вместо жены в постели лежит сучковатое, корявое бревно. Жена его с верха поленницы взяла, зачаровала и мужу подложила. И, наверное, не первую ночь уже!

Киаран взял в руки это бревно и пошел искать жену: звал, понятно, ее такими словами, какими шелудивую собаку не зовут, а перед глазами все плыло от ярости.

И вдруг оказалось, что жена его вот, лицом к лицу стоит и улыбается. Киаран оторопел, замер с бревном в руках, а она улыбнулась еще шире, подняла руку и влепила ему такую пощечину, что у Киарана в ушах зазвенело, он бревно уронил… и звон этот не проходит никак, голова пустая, руки-ноги бессильные и недвижимые, глаза ослепли…

Стал он камнем, и только голос у камня остался человеческий: Киаран продолжил сыпать проклятьями.

– А что это с тобой? – удивилась супруга. – Ты должен был стать камнем без голоса!

– А голос я у тебя раньше честно выкупил! – сообразил Киаран.

– Ну что ж, посмотрим, много ли толку будет с твоего голоса на дне озера! – пообещала ведьма.

Вскочила на вертел от очага, закинула камень себе за спину и полетела.

– Ты же опять в каргу превратишься, если я тебе петь не буду! – в отчаянии выкрикнул Киаран.

– О моей красоте теперь поют десятки десятков, – усмехнулась ведьма. – Что ж ты думал, ради одного твоего голоса я теперь буду замужем жить, заживо гнить? Шабаши брошу, чаровать и убивать перестану?

Киаран именно так и думал, но ответить ничего не успел: падал вниз, в воды лесного озера.

Упал не в самую глубь, а чуть поближе, потому что спина у ведьмы занемела, и она сбросила камень малость пораньше, чем нужно было.

Покружилась над взбаламученной водой и улетела, распевая последнюю песню, что сложил о ней Киаран, и думая, что очень удачно стала соломенной вдовой.

Теперь Киаран тоже очень хотел стать вдовцом, а еще хотел снова видеть, ходить, дышать, но что он мог, лежа под водой в мягком иле?

У менестреля остался голос, и менестрель сложил песню-мольбу, песню-плач, песню-призыв. Он пел, зная, что его не услышит никто, кроме озерных рыб.

Только не знал Киаран, что его песни поднимались с самого дна озера, превращаясь на поверхности в волны, и корни кувшинок задрожали, как струны арфы. Слов было не разобрать, но мелодия жгла и волновала сердце любого, кто услышал бы ее.

И однажды ее услышал святой Коллин, который как раз решил, что на Линдисфарне слишком шумно стало, и надо подыскать себе новое тихое место для отшельничества.

Святой шел, благословляя все на своем пути, что убежать не успело, и вдруг услышал мелодию дивной красоты и печали. Вышел на берег озера и увидел, что ее словно бы поет сама вода, и деревья, и небо над ними, упал на колени и возблагодарил Господа.

Тогда Господь по милости своей велел ангелу прикоснуться к ушам святого Коллина, и тот вдруг услышал слова и узнал всю печальную историю менестреля Киарана.

Святой благословил это озеро и всех его обитателей, и от его благословения чары развеялись.

Ангел святого Коллина нахмурился, но Коллин уже и сам понял, что поторопился: камню не вредила толща воды, под которой он лежал, а вот возвращенному из камня человеку!..

Святой перекрестился и бросился в воду. На полпути он встретил косяк рыб, которые несли на своих спинах недвижного Киарана.

Рыбы вынесли Киарана на берег, и святой Коллин помог ему прийти в себя.

Киаран поблагодарил его и заторопился домой. Ему казалось, что он три века провел под водой, хоть оказалось – всего три месяца.


Как мать с невесткой познакомилась

Дома, в Килкерлей, он застал одного отца, потому что мать его месяц назад отправилась на охоту за ведьмой. Мужа прекрасная Аланна зачаровала так, что с первого же перекрестка ноги несли его назад, домой, и, как он ни старался, не смог пройти вслед за женой больше полумили ни пешком, ни верхом, ни в повозке. Кузнец, конечно, страшно обиделся, и за это время совсем извелся от тревоги за жену и сына.

Аланна взяла с собой только дорожный плащ и серебряный кубок – тот, что подарила ей Королева на прощание. Кубок был словно оплетен терновником, а изножье украшено цветами боярышника и ягодами бузины; он казался хрупким, как настоящий боярышников цвет, но не расплющился бы даже под кузнечным молотом.

Отец сразу сказал Киарану, куда могла отправиться его супруга: в замок Термонфекин, где хозяйкой была вдовая леди Линч. Когда-то леди Линч была всего-навсего Черри Суини, и злые языки сплетничали, что не будь ей ведьма со скал Слив Лиг двоюродной бабкой, вышла бы Черри за простого фермера.

Обновившись лицом и телом, ведьма, конечно, захотела бы похвастать обновами перед родней, а то и в Дублин вместе с ними на балы поехать. Киаран припомнил, что девичья фамилия его жены и вправду была Суини, и потому, не мешкая, отправился к замку Термонфекин.

Как только он увидел вдали силуэт замка, так сразу понял, что там творилось что-то неладное: крыша замка, которая точно была прямой, вдруг стала ступенчатой.

Но деревня вокруг замка будто бы жила как обычно, и Киаран спокойно дошел до крепких, окованных железом дверей замка, закрывающих высокую арку входа.

Едва он объявил о себе, как его впустили, и сама леди Линч встретила его и провела в свои покои.

– Да, твоя мать была здесь, – сказала она, не дожидаясь вопроса. – И она увела мою бабку из дома, за что я вечно буду ее благословлять!

– Как увела? Где моя мать? Что с ней? – нетерпеливо воскликнул Киаран.

– Увы, я не знаю, где она сейчас, – вздохнула леди Линч и рассказала ему все, что случилось.

Ведьма, как понял Киаран, явилась к племяннице чрез три дня после того, как скинула мужа в воды озера, и с самого начала повела себя как хозяйка. Каждый день ей грели теплую воду для мытья – десять ведер! Каждый день она выпивала ведро молока и съедала три ведра сливок. Отобрала у леди Линч все платья, и десять портних день и ночь подгоняли их по ее фигуре. Гоняла кнутом придворного менестреля от чердака до крыши, как собачку, за одну фальшивую ноту.

Крышу переделала на свой лад за одну ночь, и запретила кому-то, кроме нее, туда подниматься. А на следующую ночь по всему замку разносился топот танцующих на крыше пар: топот, и шорох, и свист, и щелканье, которые людям нипочем не повторить.

Неделя такой жизни почти что свела леди Линч с ума; она и сама не знала, на что ей надеяться, потому что толстого и ленивого, как домашний кот, священника ведьма перебросила через стену, как соломенную куклу. Он бежал от замка до мельницы, не останавливаясь, пока не упал замертво, и оказалось, что бежал он уже мертвый, на переломанных ногах.

Но на восьмой день в двери замка кто-то постучал.

Ведьма выбежала на смотровую башню, и все услышали ее разговор с гостем, то есть с гостьей.

– Где мой сын? – спросила Аланна.

– Так ты за сыном пришла? – фальшиво удивилась ведьма. – А я-то думала, что фейри о своих полукровках заботятся не больше, чем кукушка о птенцах!

– Где мой сын?

– На постели отсыпается, – проворковала ведьма. – На очень мягкой постели!

– Ты вернешь мне его, – сказала Аланна, и побеги терновника поползли по стенам вверх, подбираясь к горлу невестки.

Но, не пройдя и середины пути, вдруг рассыпались серым прахом.

– Смотри, какой подарок мне дала королева фей к свадьбе! – расхохоталась ведьма, и на ее руке блеснул тонкий серебряный браслет. – Ты не можешь причинить мне вреда ни водой, ни огнем, ни ветром, ни зеленым листом! Все, что ты можешь, бессильно против меня, все твои заклинания – как пух одуванчика! Ты ведь была у Королевы любимой фрейлиной, Аланна?

– Была, – с горечью сказала Аланна. – Но, если я бессильна, может, ты не откажешься просто поговорить со мной? Ты ведь не боишься?

– Заходи в замок! – пригласила ее ведьма, и двери распахнулись сами собой.

– Нет. Свекровь не идет в дом к невестке, – сложила руки на груди Аланна. – Выходи сама.

Ведьма, не отвечая, ушла с башни. Она зашла в свои покои (бывшие покои леди Линч), а потом направилась к выходу. Леди Линч слышала, как она напевала, спускаясь вниз, «я поймаю фейри! Я поймаю фейри, я поймаю фейри...»

Аланна терпеливо ждала ее снаружи.

– Они ушли в рощу и не вернулись, – закончила леди Линч свой рассказ. – Я больше не видела ни твою мать, ни свою бабку.

– Где же они теперь? – схватился Киаран за голову. Хозяйка замка ничего не могла ему подсказать, и он в растерянности отправился прочь.

«Если бы ведьма победила маму, она бы вернулась в замок, – рассуждал Киаран. – Слишком хорошо ей там жилось. Или мама... смогла повредить ей, и она сейчас покоит свои раны в какой-то норе... пока силы не вернулись к ней? А мама...»

Но даже в мыслях он не мог представить себе, что мать умерла, убитая его женой. Ох, как же он проклинал себя за эту женитьбу! Он рвал волосы, бил себя кулаком в грудь и чуть не откусил язык, катаясь по земле в приступе ярости.

Отдышавшись и отплакавшись, он вдруг вспомнил про святого Коллина. Кто еще, кроме него, мог бы дать ему совет?

И Киаран снова направился к лесному озеру, где отшельник собирался выстроить себе хижину.

Но, едва он подошел к опушке леса, как святой сам выбежал ему навстречу. Лицо его было красным от гнева, он махал руками, бормотал, что нигде не может найти покойного места, и пробежал мимо Киарана, так и не заметив его.

Киаран, может быть, кинулся бы вдогонку, но тут в лесу что-то зашуршало, и перед ним явилось нечто доселе невиданное. Киаран слышал про мэнского трехногого человека и про четвероруких великанов, но тут перед ним предстало иное: у него было четыре головы с разными лицами, у голов были шеи, и плечи, и руки, и туловище... а ног уже не было. Все четыре туловища срастались между собой, и ниже ребер у них был один живот и один пупок. Словно кто-то разрубил четверых людей пополам, а потом сложил крест из верхних половин!

Все четыре пары рук у чудовища были в мозолях, потому что руки одновременно служили ногами: они мелькали, как спицы в колесе, пока то катилось ему навстречу.

Киаран не смог удержаться от вопроса:

– Что ты такое, во имя Господа?

– Мы Четверо-В-Одном, – ответило чудовище четырьмя разными голосами, но слитно.

Постояло перед ним и покатилось прочь, а Киаран поспешил за ним.

Чудовище привело его в пещеру над озером.

Четверо-В-Одном остановилось у входа в пещеру, а Киаран, оглянувшись на него, пошел вглубь пещеры, потому что ему почудилось, что там кто-то разговаривает.

Голоса затихли, но зато он заметил идущий снизу свет и начал пробираться к нему. Чем ближе он подходил, тем отчетливей доносился до него плеск волн, и он понял, что озеро отчасти заходит и в эту пещеру. Неужели он принял за человеческие голоса лепет воды?

Но свет, от которого по стенам плясали тени, был слишком ярким для светлячков и гнилушек: он был совсем как зажженный человеком огонь.

И Киаран осторожно выглянул из-за камня, пытаясь рассмотреть, откуда идет этот свет.

Но первым, что он заметил, был не факел, укрепленный на стене, а огромный прозрачный пузырь на берегу озера, в котором извивалась и корчилась человеческая фигура.

Глаза выкатились и налились кровью, волосы сбились в неопрятные космы, разбитые руки и ноги кровоточили... но это была она, его жена!

А рядом с пузырем стояла его мать. Она поднесла факел совсем близко к стенкам пузыря, глядя на то, как ведьма бьется в судорогах и хватается за грудь, как она кричит, но ее крика не слышно, как лицо синеет и темнеет, закатываются глаза...

И только когда ведьма дохлой рыбой распласталась на дне пузыря, Аланна ткнула в его стенку пальцем. Киаран услышал свист, который быстро затих.

Этот свист будто оживил ведьму: она подняла голову и начала кашлять так, словно ее разрывало изнутри. Аланна молча ждала.

Наконец кашель затих, и ведьма попыталась подняться.

– Где мой сын? – спросила ее Аланна.

Если ведьма и могла сопротивляться Аланне, это время давно прошло.

– Я не знаю... я бросила его камнем в озеро, клянусь тебе...

– Его нет в озере. Где мой сын? Ты ведь знаешь, я не могу причинить тебе вреда ни водой, ни огнем, ни листом, ни ветром... – нараспев начала перечислять Аланна, и ведьма задрожала от неподдельного страха.

– Нет, не надо, пожалуйста! Клянусь Господом милосердным, я сказала правду!

– Где мой сын? – терпеливо повторила Аланна.

– Я здесь, мама, – сказал Киаран, выступив на берег.

Аланна вздрогнула и обернулась.

– Отец с тобой? – быстро спросила она.

– Нет, ты ведь оставила его дома... – ответил Киаран, обнимая маму.

– Если бы он увидел, – вздохнула Аланна, – он бы не понял.

И они вместе обернулись к пузырю, где сидела ведьма.

– Что ты с ней сделала? – спросил Киаран.

– Я не могла причинить вред ничем из того, что мне подвластно по милости моей Королевы, – гневно сказала Аланна. – И я причинила ей вред ничем. Не ветром, а его отсутствием.

– Вот как, – сказал Киаран, глядя на свою жену и вспоминая то время, когда он лежал на дне озера, ослепший, оглохший, неподвижный...

– Значит, она не лгала, и ты спасся сам?

– С Божьей помощью, – ответил Киаран и рассказал, как все это было.

– Хорошо, – сказала Аланна. – Раз она неповинна в твоей смерти, я отдам ее Королеве, чтобы та знала, как помог смертной ее подарок. Ты ведь не будешь спорить со мной, сын?

– Нет, мама, не буду.

И в озере появились головы келпи: они, словно упряжные лошади (только упряжь была сплетена из обрывков рыбачьих сетей), потащили пузырь с ведьмой прочь, тайными водными путями, во владения Королевы.

Сын с матерью пошли прочь из пещеры; на входе все так же стояло Четверо-В-Одном.

– Мама, а что это такое? – спросил ее Киаран.

И Аланна рассказала ему, что знакомые пикси почти сразу донесли ей, что Королева сделала ведьму неуязвимой для ее чар. Аланна, покинув дом, сначала отправилась в город, продала там кубок, а на вырученные деньги наняла четырех лихих людей. Когда ведьма вышла из замка, Аланна привела ее в засаду. Они напали на нее, оглушили и связали, но затем решили, что могут получить с Аланны не только оговоренную плату, но и намного больше. Аланна разгневалась и превратила их в нечто безвредное для женщин.

– А еще я обязала их защищать путников от разбойников, – довольно улыбнулась Аланна.

– Мама, а ты не думала, что от такого защитника прочь разбегутся и разбойники, и те, кого они защищать должны?

Аланне нечего было на этот ответить, зато у нее было что сказать про женитьбу сына, и она говорила это, пока они не вернулись домой.

Именно с тех пор это озеро и называется Лох-Клайг-на-Круит, Озеро Голоса Арфы. А если кто не любит длинных названий, то называет его попросту Лох-Киаран, озеро Киарана.

Дмитрий ЧИСТЯКОВ
ЧЕРЕЗ МЕСЯЦ – РАССТРЕЛ

Письмо, найденное утром в почтовом ящике, оказалось кратким.

«Уважаемая Альбина Германовна!

Федеральная служба исполнения наказаний вынуждена известить Вас о том, что в соответствии с Постановлением правительства от 201... года “О статусе документов, удостоверяющих личность” (параграф 13, пункт 2), вы подлежите установленному наказанию и будете расстреляны. Дата расстрела, согласно параграфа 15, пункта 5 данного постановления, будет назначена не позднее месяца от даты отправки извещения.

С уважением, старший инспектор Службы Архипов А. Ф.

Дата, подпись».

Альбина в очередной раз перечитала короткий текст, чувствуя, как сгущается холод в животе и кружится голова.

Паспорт она потеряла еще в январе. Потеряла до обидного глупо: достала из сумочки в кредитном отделе магазина – и напрочь забыла о нем, уходя домой с вожделенным ноутбуком... Когда, обнаружив отсутствие документа и получив качественный втык от мамы, девушка прибежала обратно – документ найти не смогли. Ни на стойке менеджера, ни возле шкафчиков временного хранения, ни в зале... нигде.

Мысли о том, что придется снова выстаивать длиннющую очередь в ЖЭКе, да потом еще одну, похлеще, в милицейском паспортном столе – была настолько неприятной, что Альбина с легким сердцем отложила всю эту канитель на потом. До лучших времен.

Дождалась. Дооткладывалась...

Известие о том, что за потерю паспорта теперь будут расстреливать, появилось в газетах первого апреля. И, понятное дело, было встречено гомерическим хохотом... Шутку посчитали очень удачной. Альбина прочитала о ней в Сети, посмеялась... и забыла. Тем более что автором этой блестящей идеи был давно известный своей экстравагантностью депутат из Питера.

Господи, ну что же теперь делать?


– Что с тобой? – всполошилась мама вечером, едва переступив порог и увидев лицо дочери.

Альбина молча протянула распечатанный конверт.

Мать пробежала глазами по строчкам, потом еще раз и еще... застыла, прижав руки к лицу... Проклятый лист медленно спланировал на пол.

– Ой. Ой. Ой, горе-то какое...

Потом вдруг быстро, воровато оглянулась – не видел ли кто? – подобрала, отряхнула письмо и сунула в конверт, осторожно, будто драгоценность. Ее лицо, обращенное к дочери, странно искажалось – на нем словно бы с огромной скоростью сменяли друг друга разные эмоции. Изумление, ужас, боль, растерянность – и наконец, злость.

Альбина шагнула к матери.

– Мам, ну подожди... Может, просто пошутил кто-то? Ну в конце концов, это же глупость какая-то...

– Это все ты! Ты сама!

– Мама, что с тобой?

– Ты сама во всем виновата! Кто тебя просил... сколько раз, сколько раз я тебе говорила! Эти твои компьютеры, эти твои кредиты... нельзя!

– Что нельзя, мама?

– Нельзя… нельзя быть такой безответственной, вот! Рассеянной!

– Мам, ну при чем здесь...

– Молчи! Что ты теперь делать будешь, а? Еще спорит… а я? Мне-то за что?

Мать обожгла Альбину взглядом, повернулась – и, больше не говоря ни слова, скрылась в своей комнате.


Вечером, когда девушка уже легла, мать пришла к ней и села на краешек постели. Альбина даже обрадовалась, решив, что сейчас они наконец спокойно поговорят об этой ненормальной, невозможной случайности и, конечно же, поймут, как во всем разобраться, но... Мать плакала, говорила что-то бессвязное, одновременно и жалея дочь, и вновь упрекая.

Альбина лежала, почти не слушая. Ей невыносимо было видеть это странное превращение ее мамы – умной, спокойной, сочувствующей – в непонятное и незнакомое существо. Словно бы кто-то подменил современную, уверенную в себе и молодо выглядящую женщину – страшноватой и жалкой старухой. Альбина видела, что мать жалеет ее; а еще – что ей очень и очень страшно.

Не за дочь. За себя.


На следующий день она шла в училище дрожа, глядя в землю и поминутно оглядываясь. Девушке казалось, что каждый попутчик в вагоне метро, каждый прохожий на улице – стоит ему чуть внимательнее посмотреть на нее – покажет пальцем и закричит: «Вот она! Хватайте!»

И ее схватят и поведут на казнь.

Нужно что-то делать. Да.

Так обычно бывало в фантастических романах, которые Альбина читала запоем. Там главный герой в конце концов... ну, или скорее в начале – вдруг понимал: «Надо что-то делать, так жить нельзя!» И – шел заниматься каратэ, строить бизнес-империю, записывался в Космический Десант... или, на худой конец, проваливался в иную реальность.

А еще можно было сбежать за границу.

Ну, наверное, можно. Сама Альбина абсолютно не представляла, как это делается – но, может быть, кто-нибудь подскажет?

Возможно, мама была права, когда упрекала ее в неосторожности. Нужно было молчать о происшедшем, но страх рвал душу Альбины изнутри – и на перерыве между парами она рассказала обо всем лучшей подруге Миле. Та сначала не поверила, решив, что над ней шутят, потом – мрачно протянула: «Ну-у, подруга, ты попала...»

К концу дня о том, что она «попала», знали все.

Девчонки-однокурсницы подходили к ней для того, чтобы, таинственно понизив голос и округлив глаза, спросить: «Алька, ты что, серьезно?» Потом жалели – так, словно она тяжело заболела или попала под отчисление. Гладили по руке, сочувственно роняли слезы... Аля все ждала, что кто-нибудь возмутится, скажет, что все это ерунда, что сейчас такое невозможно и никто не позволит – но девушки просто сочувствовали. А потом уходили.

Через пару дней она попросила у соседки по парте какую-то мелочь – и наткнулась на такой испуганно-недоумевающий взгляд, что все поняла и молча отвернулась.

Альбина поняла, что осталась одна.


Несколько дней она утешалась мыслью о бегстве.

Девушка обожала романы в жанре романтического фэнтези, героиням которых частенько приходилось пересекать границу – спасаясь от жестокого правителя, самодура-отца или отвратительных приставаний толстого и слюнявого жениха. У этих девушек все получалось, так почему же не должно получиться у нее?

Правда, у героинь из ее любимых романов обычно был романтический спутник. Сильный, надежный и способный одним махом решить все проблемы... Это, во-первых… А во-вторых – авторы романов почему-то совершенно не придавали значения мелочам. Приземленным, но таким необходимым. Как добыть фальшивые документы? Как перейти границу нелегально? Аля не имела обо всем этом ни малейшего понятия. Девушка всерьез сомневалась, что стандартный книжный прием – отвлечь солдата-пограничника взмахом ресниц и мелькнувшим в разрезе юбки стройным бедром – в ее исполнении подействует так, как это необходимо.

Был, правда, еще способ: просто сбежать из дома и «затеряться на просторах огромной страны». Гораздо менее романтичный… и такой же сложный в исполнении, если речь идет о юной и совершенно домашней девушке. Никогда не ездившей в электричках «зайцем», не ночевавшей на скамейках в парке и не умевшей добывать еду кражей или попрошайничеством.

Так. Романтический спутник…

Альбина внезапно вспомнила, что с «прекрасным принцем» дела обстоят не так уж безнадежно.

Виталик Ней. Или точнее – Виталий Витальевич, преподаватель.

Виталик вел в училище предмет под названием «Уход за больными». Как его занесло на такую странную для мужчины должность, оставалось только гадать. Был Виталик на удивление молод, стеснителен, и оттого – подчеркнуто строг с юными ученицами.

Нет, ничего «такого» между ними не было. Но… слишком уж часто взгляд преподавателя задерживался на коленях девушки, сидевшей за первой партой, и слишком напряженным делался его голос, когда та выходила к доске. Альбина чувствовала: стоит лишь захотеть, дать легкий намек – и строгий Виталий упадет к ее ногам, будто спелое яблоко…

Строить планы соблазнения было некогда. Альбина просто подошла к учителю перед началом первой пары, и глядя ему в глаза, сказала:

– Виталий Витальевич, мне нужно с вами поговорить. Очень-очень нужно…

Спустя двадцать минут они вышли из дверей учебного корпуса – и в тот же вечер покинули город. Вокзал, как обычно, патрулировали тройки «добровольцев» – в кожаных куртках, с эмблемами «Народно-освободительного движения», выискивавшие в толпе нелегальных мигрантов; проходя мимо них, девушка вся тряслась – но все обошлось. И даже милиционер при входе на перрон также не обратил на молодую пару никакого внимания…

Потом была маленькая, Богом забытая станция и темная, вся в лужах дорога… скрип старой калитки, аромат дерева и потрескивание дров в маленькой железной печке. Виталик сказал, что об этом домике не знает никто, кроме него, и здесь можно будет отсидеться какое-то время… А потом Альбина мучительно думала, как вести себя, когда придет пора отправляться спать – но молодой человек просто показал девушке ее комнату, пожелал спокойной ночи и закрыл дверь…

Девушка проснулась от стука распахнувшейся двери. В комнате горел яркий свет – странно, ведь вчера они ужинали при свете керосиновой лампы? – а рядом с постелью стояли Виталик, папа и мама. Все трое – в черных кожаных куртках с нашивками НОД.

– Вот, полюбуйтесь, кого вы вырастили. Редкая безответственность! – произнес Виталик и расхохотался – скрипуче, как-то механически. Хохот все длился, и длился…

Пока окончательно не превратился в звон будильника.


Встретив в коридоре Виталия Витальевича – и ощутив вдруг на себе его взгляд – Альбина опустила глаза и молча прошла мимо.


Оставалась еще последняя надежда – папа. Папа в ее глазах всегда был «не таким, как все»; человеком, не похожим на других. Нонконформистом и бунтарем, чьей любимой пословицей было «только дохлая рыба плывет по течению». Папа просто обязан найти необычное решение!

В некотором смысле так и оказалось.

Конечно, отец уже знал о том, что случилось. Альбина ждала, что он сам подойдет к ней – если не в тот же день, то хотя бы на следующий… или через день, или хотя бы…

Ничего не происходило. Мать смотрела жалостливыми глазами, иногда гладила по волосам… и молчала. Девушка видела, как образ, показавшийся ей тогда, вечером – испуганной, съежившейся старухи – все сильнее проявляется в ней, словно изображение на листе фотобумаги.

В пятницу она решилась. Дождалась вечера, когда мать ушла в свою комнату, а отец, как обычно, сидел на кухне с большой чашкой и толстым детективом – и нерешительно заговорила.

– Папа…

– Что, Аля? – поднял глаза отец.

Девушка глубоко вздохнула.

– Папа… что мне делать? Я не хочу… – слово выговаривалось так трудно, будто ее язык онемел, но все же вырвалось наружу – я не хочу умирать!

Папин взгляд стал внимательным – и чуточку недоумевающим.

– Папа, может, еще можно… сбежать? Уехать? Ну, в смысле – совсем уехать? Так, чтобы не нашли…

Отец печально вздохнул… и улыбнулся, глядя ей в глаза. Альбина хорошо знала этот взгляд: так случалось в детстве, когда ей приходила в голову прекрасная, но совершенно неосуществимая идея. И папа сокрушенно вздыхал, объясняя дочери, что «так не бывает».

– Эх… Аля, этот мир не идеален. И мест, где все было бы хорошо, не найти. Поверь – ТАМ все совсем не так прекрасно, как кажется. Везде, где человек правит на основании собственного своеволия, идеала не найти. Понимаешь?

Альбина молчала.

– Единственный путь в этой жизни – смиренно принимать испытания. Смиренно! И лишь так мы можем обрести гармонию со Вселенной. И с Богом. Понимаешь, Аля? И вот тогда, достигнув гармонии, ты поймешь, что предназначенные тебе испытания только делают тебя сильнее, и возможно – поймешь всю красоту нашего мира…

– Герман, опять ты чушь свою городишь!

Альбина обернулась: в дверях кухни стояла мать.

– Доченька, ты не бойся. Я тут поговорила со знающими людьми... Это только говорят, что кто потерял паспорт – тех расстреливают. Чтоб боялись. А на самом деле только посылают в лагерь на десять лет – но это все скрывается, потому что государственная тайна. Чтобы порядок был. Это понимать надо, дочка!

Аля изумленно моргнула, пытаясь осознать то, что видит. Лицо матери прорезали глубокие морщины; она стояла сгорбившись, одной рукой опираясь на дверной косяк, а пальцы другой безостановочно теребили узел потрепанного серого платка.


В вагоне пахло деревом, старым подгнившим сеном и застарелой мочой.

Когда эшелон набирал скорость, в щели между досками дул злой, холодный ветер. Колеса мерно стучали; девушка старалась плотнее закутаться в старый, полинялый ватник и еще туже затягивала платок – почти такой же, какой видела на матери тогда, в последний день.

В последний день ее страшного сна…

На душе было легко и спокойно.

Когда за ней пришли, Аля все еще пыталась что-то придумать, судорожно строила планы спасения… и лишь оказавшись на вокзале, когда к перрону подошел старый товарный состав, она внезапно поняла все – и глубоко вздохнув, почувствовала, как отпускает давящая тяжесть.

Альбина проснулась.

Да, именно так: все происходящее до того – было сном. Училище, подруги, легкомысленные девичьи наряды… маленькая, но уютная квартира в блочном доме, чаепития на кухне, книги… Все. Правда, Аля никак не могла вспомнить, что происходило до того, как она погрузилась в сон, но это не казалось ей слишком важным. Главное – теперь вокруг нее был реальный и единственно возможный мир.

Грязные доски вагона. Грубая и вонючая одежда. Стук колес, брань заключенных и окрики конвоиров. А потом состав прибудет в лагерь, и это тоже будет нормально и правильно…

По какой-то причине – совершенно непонятной ей – Аля не могла вспомнить, почему это правильно. Но знала, что обязательно вспомнит.

Кэтрин ХИЛЛМЭН
ЛАМПА ЦАРИЦЫ ШАММУРАМАТ

«Ветром хотел бы я быть, чтоб, гуляя по берегу моря, ты на открытую грудь ласку мою приняла...»


Филодем отложил навощенную табличку и некоторое время сидел неподвижно, глядя на игру теней под бронзовой лампой. В его мозолистой, иссеченной шрамами руке стилос казался игрушкой, такой же неуместной, как сама эта рука, праздно застывшая на малахитовом столике среди флаконов и коробочек с благовонными притираниями. Рядом с ним все и вся как-то сразу становилось непрочным и хрупким.

Донесшийся из глубины покоя вздох оторвал Филодема от его печальных, стократ передуманных мыслей. Он поднялся и, с опаской обходя изящную мебель, потому что его сковывала собственная сила и он боялся наделать неловкостей, стараясь не шуметь, приблизился к ложу. Спящая Поликсена разметалась, истомленная его ласками, бесстыдно-обольстительная в своей наготе. Над золотистым прямоугольником, образованным ее плечами и бедрами, как два бугорка над рассветной долиной, мягко выступали опрокинутые чаши грудей. Когда Филодем поочередно коснулся их губами, Поликсена застонала и потянулась к нему, вся раскрываясь, будто цветок, но он уклонился от ее объятий.

– Спи, любимая, я сейчас...

Однако, вопреки словам, Филодем начал одеваться – по-солдатски быстро – и через несколько минут был полностью готов. Табличку со стихами он положил под зеркалом и невесело усмехнулся, как делал всякий раз, когда ему случалось видеть свое отражение. Боги сыграли с ним злую шутку, заточив ранимую и впечатлительную душу поэта в грубое тело кулачного бойца. Это было действительно soma – sema{8}.

Еще мальчиком Филодему открылось великое чудо Красоты. Однажды он проснулся от необычного томления, предчувствия чего-то радостного, но вместе с тем наполнившего сердце пронзительной болью. Ночь уже отступила, и мир вокруг окунулся в настороженно розовеющую тишину. И вдруг Филодему послышалось, будто за ней, в самой дальней дали, какую только можно представить, он различает нарастающий гром копыт. Табун лошадей, взъяренный и незримый, пронесся на полном скаку через его смятенную душу. А потом выкатилось Оно – стремительное, жаркое и огромное. Филодем прижал руки к груди, боясь, как бы сердце не выпрыгнуло; по щекам его текли слезы. И тогда из восторга и муки родились стихи, нацарапанные палочкой детские каракули – первые в его жизни и первые, как он верил, в истории мира: ведь до него еще никто подобного не чувствовал.

Но так же рано Филодему довелось узнать, как жестоко умеют смеяться боги. В Пергаме – Афинах эллинистической Азии он видел прославленных поэтов, любимцев муз и смертных: юношей с чеканным профилем и длинными кудрями Гиацинта; благообразных мужей, чья строгая красота утверждалась каждой складкой будто бы небрежно накинутого гиматия; почтенных седовласых старцев. Рядом с ними вихрастый угловатый мальчишка был просто смешон – и уж тем более когда превратился в дюжего парня с грубым голосом, волосатыми ручищами и торсом переносчика тяжестей. Вздумай он с этакой наружностью появиться на агоре и декламировать пленительные строфы о любви, люди от хохота надорвали бы животы и, не дослушав, забросали его грязью. Ибо agathon – Доброе немыслимо без kalon – Прекрасного. Красота не капризная случайность, проливающаяся, как дождь – где попало, но дар богов; они наделяют нею того, кто им угоден, а значит, обойденный их милостью жалок и достоин презрения. И потому все новые свитки папируса – единственного свидетеля его радостей и страданий – ложились в бронзовый сосуд, так и не увидев света.

В конце концов Филодем подчинился судьбе: он сделался солдатом. Если уж на то пошло, служил ведь Архилох наемником. С детства искусный наездник, отлично владевший копьем и мечом, юноша обратил на себя внимание царя Аттала, победителя свирепых галатов, и вскоре возглавил один из лучших отрядов конницы. Здесь он был вполне на месте, и воины – от безусых новичков до бородатых ветеранов – любили своего командира, несшего с ними наравне все тяготы походной жизни. Требуя жесткой дисциплины, Филодем притом никого не стеснял без особой нужды, говорил доходчиво и понятно – больше как друг, нежели начальник, если надо, мог подбодрить грубой шуткой и кстати ввернуть крепкое словцо. У лагерного костра он всегда был готов разделить с товарищем последний кусок, а в сражении, не раздумывая, прикрыть грудью. Но не выставлял свою доброту напоказ, пряча за внешней строгостью. И никто не догадывался, что посреди битвы, когда гремящий вал атаки, усаженный, будто пеной, оскаленными лошадиными мордами и разинутыми в крике ртами, нес его навстречу славе или смерти, в сердце солдата – пусть в самом дальнем и глухом уголке – жил мальчик, давным-давно не умевший сдержать слез перед вечным чудом рассвета.

А гремящий вал увлекал его все дальше – сквозь войны и годы. Они мчались, подобно взмыленным коням, прибавляя шрамов не только телу – душе. В жестких волосах Филодема начала проглядывать ранняя седина. Один за другим сходили в Аид его противники и боевые товарищи. Вырастив четырех сыновей, умер и царь Аттал. Старшему из них, Эвмену, унаследовавшему трон отца, более отвечали дела мирные, но враги опять подступили к его границам, зарясь на богатства Пергама, да и римляне, с которыми еще в прежние времена был заключен договор, требовали исполнения союзнического долга. При таком положении он нуждался в хороших воинах, и доблесть Филодема не осталась незамеченной. Молодой царь, как все Атталиды, покровительствовавший искусствам и наукам, угадал в своем гиппархе человека, способного на много большее, чем орудовать мечом и рассуждать о конской сбруе. Он хотел приблизить его к себе, однако Филодем, к великому изумлению придворных льстецов, выразил желание остаться солдатом.

В то, что он пишет стихи, была посвящена только его подруга – темнокудрая Поликсена, прозванная за ум и красоту «пергамской Аспасией». Поликсена не была обычной гетерой, хотя вела свободный образ жизни. Дочь прославленного кифареда, не однажды увенчанного за победу в музыкальных состязаниях, она имела голос столь дивный, что могла зачаровать даже бездушные камни. Сам богоравный Ахиллес когда-то пленился прекрасной Поликсеной – что уж говорить о простых смертных! Она была желанной гостьей на любом симпосии, и царь Эвмен, когда выпадали свободные от государственных забот часы, охотно посещал ее дом, чтобы послушать игру и пение хозяйки. Тем более странным представлялся выбор Поликсены разодетым и напомаженным щеголям, увивающимся вокруг нее, как мухи около горшка с медом. Они недоумевали, чем привлек ее этот увалень с бычьей шеей, неотесанный солдафон, который только и горазд, что лапать девок да хлестать, на скифский манер, неразбавленное вино. В их изысканном обществе он смотрелся, точно буйвол в посудной лавке. Но вслух этого, естественно, никто высказать не решался – кулаки солдафона были достаточно внушительным аргументом в спорах. Впрочем, говорили они, с улыбочкой пожимая плечами, изнеженные, утонченные красавицы частенько предпочитают мужланов, умеющих на ложе хорошенько намять им бока. А еще рассказывали, будто Поликсена, по примеру царицы Омфалы, наряжается в доспехи любовника, усадив своего Геракла в женском платье за прялку, поскольку ее это возбуждает. И уже совсем шепотом добавляли кое-что насчет быка и Пасифаи. И лишь один человек, кроме Поликсены и самого Филодема, знал правду.

Покончив с одеванием, Филодем направился к двери, но, уже на пороге, еще раз оглянулся. Поликсена спала, свернувшись калачиком, как ребенок, подложив ладонь под щеку, прикрытая только дождем своих растрепавшихся волос. Филодем поднял ковер, служивший вместо занавеси, и вышел.

Сонный раб распахнул перед ним ворота, дивясь про себя, что возлюбленный госпожи покинул ее до рассвета.

– Прощай, Аристипп! – Филодем похлопал его по плечу. – Не поминай лихом. И береги хозяйку.

Аристипп не совсем понял, что он хотел сказать, однако с готовностью кивнул. Филодем был ему симпатичен.

– Хорошо, господин. – И прибавил: – Agathe tyche – пусть будет благосклонна к тебе Судьба!

До утра было еще далеко. Высоко в небе, как надраенный щит, красновато горела плоская луна. Монотонно перекликалась на стенах городская стража. Погруженный в раздумье, Филодем шел по пустынным улочкам, где узурпатор сон прочно утвердил свою власть, но внутренний часовой, который всегда начеку, выхватывал из тишины малейший подозрительный звук. И когда сзади прошелестели легкие шаги, Филодем мгновенно развернулся, полувыдернув из ножен рукоять меча. Но тут же сунул обратно.

– Стратоник! Ну, сколько тебя учить: никогда не подходи ко мне со спины! Это может скверно кончиться.

Стратоник, младший брат Поликсены, похожий на сестру тонкими чертами и миндалевидным разрезом темных глаз, беспечно рассмеялся.

– Значит, такова уж моя судьба – по крайней мере, я буду убит настоящим воином.

– Не говори этого даже в шутку! – Филодем сердито сдвинул брови, но в голосе его была ворчливая нежность.

– Виноват, учитель! – юноша покаянно тряхнул кудрями и состроил такую забавную гримасу, что Филодем не удержался от улыбки. Несмотря на свое легкомыслие – а может быть, именно благодаря ему, – Стратоник обладал счастливым даром привлекать к себе сердца, и на него просто нельзя было долго сердиться.

Несколько лет назад, возвращаясь за полночь с какой-то дружеской пирушки, Филодем натолкнулся в глухом переулке на тройку бродяг, избивающих юношу, почти мальчика. Тот защищался отчаянно, из гордости не звал на помощь, однако силы были уж слишком неравны. Филодему понадобилась минута, чтобы оценить обстановку, и чуть больше – чтобы ее изменить. Когда незадачливая троица, охая и кряхтя, убралась прочь, напутствуемая пожеланием в следующий раз ему не попадаться, Филодем повернулся к жертве. Вытирая кровь с разбитого лица, юноша сообщил, что его зовут Стратоником и живет он вдвоем с сестрой, которая внезапно захворала. Боясь, что до утра ей станет хуже, он в сопровождении раба отправился на другой конец города за лекарем, но на полпути их подстерегли прятавшиеся в засаде грабители и потребовали отдать деньги. Перетрусивший раб, немногим старше господина, пустился наутек, а Стратонику сделалось стыдно, и он ввязался в драку, хотя нападавшие были порядком пьяны, так что, при желании, он без труда мог от них убежать. Филодем, выслушав эту историю, скептически хмыкнул, но ограничился вопросом:

– До дома-то дойдешь, герой? – и, не удовольствовавшись ответом, для большей надежности сам доставил Стратоника в указанное место, где препоручил заботам домоуправителя. Поликсены он в тот раз не увидел.

Филодем уже и думать забыл о ночном приключении, когда несколько дней спустя к нему явился раб с письмом от госпожи. Поликсена встретила его любезно, однако сдержанно, и Филодем с первого взгляда понял, что перед ним не обычная куртизанка, продающая – пусть и очень дорого – свои ласки. Зато Стратоник был искренне рад и не жалел красок, расписывая подвиг своего избавителя, а под конец попросил научить его так же здорово бороться и владеть мечом.

Филодем взялся за дело неохотно: его стесняло присутствие Поликсены, пожелавшей – вещь неслыханная – лично наблюдать за уроками. Но вскоре он привязался к ласковому и веселому юноше, тем более что судьба не послала ему ни братьев, ни сестер. Что касается Стратоника, для него Филодем сразу сделался кумиром и божеством. Он подражал ему во всем до мелочей, мог часами, затаив дыхание, слушать рассказы о битвах и походах и, конечно же, сам бредил воинскими подвигами.

Поликсена, любившая строгую и утонченную красоту, не разделяла его восторгов, хотя была признательна Филодему за то, что он возится с ее братом, пытаясь сделать из беспутного шалопая мужчину. Но однажды Стратоник, которому непременно хотелось испробовать настоящее оружие, в запальчивости слишком сильно ткнул своего наставника мечом, а Филодем, больше обычного раздраженный присутствием Поликсены и оттого рассеянный, пропустил удар. На его плече вспухла багровая полоса, по груди, ширясь, потекла темная струйка. Рабов поблизости не было и Стратоник, невзирая на протесты друга, твердившего, что это пустяковая царапина, и смешно поднимать шум из-за такой чепухи, побежал в дом за шкатулкой с лекарствами. Между тем Поликсена, видя, что кровь не унимается, а Стратоник куда-то запропастился, подобрала край своего легкого хитона, разрезанного на бедрах, и оторвала от него узкую полоску. В следующее мгновение что-то случилось с миром – все вдруг опрокинулось и завертелось, а когда земля утвердилась в прежнем положении, Поликсене было уже не до того, чтобы гневаться на выходку Филодема. Она в полной мере оценила его пыл и темперамент, однако прошло немало ночей, прежде чем с удивлением узнала, что этот кентавр, роняющий слова, точно баллиста – каменные ядра, наделен даром поэта.

Филодем и сам не ожидал, что сможет открыться ей в том, что долгие годы было его тайной страстью и мукой, о чем он запрещал себе даже думать, терзаясь пыткой брадобрея Мидаса. Он привык, что женщин (а было их немало) влечет к нему сила, грубая и необузданная – как выбирают на рынке крепкого раба или лошадь, – и нет дела до того, что чувствует его душа. Теперь все изменилось. Впервые Филодема любили не только за его мужские достоинства и не продажная красотка, чью благосклонность можно купить за пару монет, но та, дружбой которой гордились прославленные скульпторы и живописцы, кому, по слухам, благоволил сам царь. Поликсена стала его тростником, его Сирингой. А нет в мире счастья большего, чем разделить с любимым то, что любишь сам. И, благодарный, он поверял ей самые сокровенные свои мысли, рассказывал о пережитом, делился планами на будущее – к великой досаде и зависти Стратоника. Но брат и сестра были очень близки, и как-то, покраснев до ушей, Стратоник выразил надежду, что Филодем женится на Поликсене.

Однако сейчас, увидев юношу, Филодем нахмурился: он решил, что его послала сестра, а меньше всего на свете ему хотелось долгих проводов со слезами и причитаниями.

– Ты от Поликсены? Она велела мне что-нибудь передать?

Стратоник отрицательно качнул головой. Он мялся с ответом – и вдруг выпалил:

– Ты идешь на войну... возьми меня с собой! – И, пока Филодем переваривал это заявление, торопливо продолжил: – Я уже давно не мальчик, брею бороду, но Поликсена, как прежде, видит во мне несмышленыша, младшего братишку, который хныкал из-за разбитой коленки. Она хотела бы привязать меня к своему подолу. А ведь Александр в мои годы полмира успел покорить. – Стратоник выпрямился; глаза его сверкнули. – Мне тесно в ее кукольном доме, среди ваз, картин и статуй, жеманных, разряженных гостей. Война – вот дело для настоящего мужчины! Что может сравниться с тем чувством, когда, вытянувшись в седле, ты летишь, припав к шее своего скакуна, и яростный ветер трубит тебе в уши! Когда твой клинок входит в плоть поверженного врага, словно в трепещущее тело любовницы. И пусть битва измотает тебя, точно норовистая кобылица – как сладостно потом жить, разминувшись со смертью!

Увлеченный своим красноречием, Стратоник не заметил, что во время его тирады Филодем побагровел и сжал кулаки.

– Глупый мальчишка! – воскликнул он, и лицо его исказилось от гнева. – Бороду ты, может, и бреешь, но вот разумом, не в пример волосам, боги тебя обидели! Неужели это я вдолбил в твою голову такую чушь? Плохой же тогда из меня учитель! Да, война – мужское дело, скверное, грязное и тяжелое, а не забава для пустозвонов и болтунов. Она, как виноградная лоза, приносит три грозди: наслаждения, опьянения и омерзения. Я испробовал каждую из них и потому знаю, что говорю. Война каленым железом прошлась по моей шкуре. Двадцать лет я спал со смертью, как с женщиной, под одним плащом, мне знаком и цвет ее, и запах, и вкус. А ты рассуждаешь, будто собрался на приятную прогулку!

Филодем порывисто шагнул к Стратонику, словно хотел ухватить его за грудки, но, сдержавшись, просто положил руки ему на плечи. Его взгляд стал жестким и чужим.

– Только в лагере тебе не приготовят ни мягкой постели, ни изысканных яств, ни душистой ванны. Зато ждет бездна других удовольствий. Для начала ты хорошенько натрешь свою нежную задницу, так что не сможешь ни сидеть, ни лежать. Купаться будешь во время переправы, уцепившись за гриву коня, когда лошади – и те стонут от ледяной воды. Спать придется прямо на земле, сунув под голову камень или провонявшую потом попону. И радуйся, если получишь на ужин глоток паршивого вина и обрезок тухлятины, пока тебя самого за милую душу жрут вши. – Филодем криво усмехнулся. – А когда ты впервые проткнешь врага – вчерашнего волопаса или дровосека, который держит меч, как оглоблю, и на тебя вывалятся его кишки, твой собственный желудок доскажет то, о чем умолчал старик Гомер.

Стратоник отшатнулся, пораженный не столько словами друга, сколько его тоном.

– Ты коришь меня незнанием жизни, – пробормотал он растерянно, – но как же я смогу познать ее, сидя в четырех стенах?

Вид у него был до того ошарашенный и несчастный, что Филодем смягчился.

– Ладно, – проворчал он, – будь по-твоему. Все равно ты наделаешь глупостей – так уж лучше под моим присмотром. Только ведь сестра тебя хватится...

– Об этом не тревожься! – Стратоник подпрыгнул от радости и бросился ему на шею – так стремительно, что Филодем пошатнулся под напором его чувств. – Я оставил ей письмо.

Филодем с сомнением покачал головой, но сказать ничего не успел. Они как раз дошли до перекрестья улиц, когда навстречу из мрака вдруг вынырнула женская фигура в темных одеждах. К ногам ее ластились псы. Друзья невольно переглянулись – в такую пору и мужчинам небезопасно ходить в одиночку.

Между тем женщина как будто прочла их мысли.

– Не проводите ли вы бедную вдову до ее жилища? Неотложная нужда заставила меня в этот час выйти из дому, а путь до него неблизкий. Зато я вас отблагодарю.

– Хорошо, госпожа... – начал Стратоник – и осекся. Незнакомка откинула покрывало; яркая луна осветила ее лицо. Только что оно было дивно прекрасно, но стоило теням чуть-чуть передвинуться... – Боги олимпийские! – юноша попятился, ощущая сильное желание спрятаться за спину товарища. – Да ты никак Ламия или Эмпуса!

Смутить Филодема оказалось не так легко. Он был прежде всего солдат, хотя, в отличие от грубых и суеверных вояк, сверхъестественное вызывало у него удивление перед тайной, а не трепет. Если в женщине он мог видеть богиню, то в богине – женщину. Однако и у него между лопаток забегали мурашки.

– Прости моего друга, госпожа. Он это не со зла, а по молодости и недомыслию. Да и чарку лишнюю выпил. Но мы к твоим услугам.

Женщина кивнула – в знак снисхождения к слабостям юности – и пошла впереди, окруженная псами. При этом нельзя было не заметить, что держится она отнюдь не робко, как пристало бедной вдове, очутившейся ночью вдали от дома. У городских ворот стражники, перебрасываясь шутками, играли в кости. Их оружие поблескивало в свете костра, словно только из кузни, лица были красны, как у подручных Гефеста. На женщину и ее спутников они не обратили внимания – будто вовсе не видели.

Белая дорога вилась по склону горы, зажатая рядами черных деревьев, немых и неподвижных, точно межевые столбы. Пахло сыростью, влажной землей и хмельными соками ночи. Далеко внизу ворочалось море, с придыханиями и всхлипами, как большой неуклюжий зверь.

Незнакомка достала из складок одежды бронзовый серп. Когда, время от времени, она наклонялась, чтобы срезать цветок или пучок травы, Стратоник шептал молитвы и украдкой творил охранительные знаки. Он уже не сомневался, что перед ним ведьма. Совсем недавно он тяготился опекой сестры, мечтал о подвигах и приключениях, однако теперь проклинал свою глупость и думал с запоздалым раскаянием: «Понесла же меня нелегкая!» Все жуткие сказки, слышанные в детстве от кормилицы, разом ожили в его смятенном воображении, еще расцвеченные собственной фантазией. Стратоник предпочел бы сразиться в одиночку с целым войском неприятеля, чем попасть в когти злобной колдуньи, которая запросто высосет твою кровь или превратит в какое-нибудь мерзкое чудище. Но больше всего юноша терзался мыслью, что страх его будет замечен Филодемом и навек опозорит в глазах обожаемого друга. Стратонику даже в голову не приходило, что его кумир может испытывать похожие чувства, и он храбрился из последних сил, несмотря на то, что ужас грыз его внутренности, как лисенок, спрятанный под туникой спартанского мальчика.

Вдруг незнакомка остановилась.

– Мы пришли, – сказала она, хотя поблизости не было видно никакого жилья – одни только могильные камни белели в лунном свете, отбрасывая тени, узкие и острые, как ножи.

Женщина выпрямилась – царственно величавая; в руке ее вспыхнул факел. Бледное лицо в ореоле волос, густых и темных, извивающихся, точно змеи, беспрестанно менялось. То оно казалось личиком девочки, едва ступившей из детства в юность, то прелестной девушки, гордой сознанием своей красоты, то женщины – зрелой и мудрой. Каждая часть его выражала иное чувство, жила обособленной жизнью. Губы смеялись, а глаза плакали, улыбались гневно и нежно, призывно и грустно. И когда она заговорила, все голоса мира прозвучали, сливаясь, в ее одном.

– Я обещала отблагодарить вас. – Женщина повернулась к застывшему с открытым ртом Стратонику и свободной рукой коснулась его щеки. – Сегодня ты одержал самую великую победу, на какую способен смертный: сумел перебороть свой страх. Проси, что хочешь – и будет исполнено.

Юноша, стряхивая оцепенение, шевельнул пересохшим языком.

– В самом деле?

– Клянусь.

– Тогда вознагради прежде моего друга, ибо это он послужил мне примером для мужества.

Пытливые глаза обратились к Филодему.

– А чего хочешь ты?

Филодем усмехнулся. Ему вдруг сделалось весело, как будто хлебнул молодого вина.

– Ты так могущественна, что берешься исполнить любое желание – и не знаешь, в чем оно заключается?

Красивое лицо нахмурилось.

– Высшее знание – в том, чтобы ничего не знать. Ибо не знающий ничего может все. Однако вопрос – не ответ.

Филодем кивнул на Стратоника.

– Пора мечтаний – юность, а в мои годы приучаются к мысли, что несбывшееся не сбудется. Пусть повезет ему.

Губы женщины тронула странная улыбка, но нельзя было прочесть, что таится в ее глазах.

– Если каждый из вас ценит счастье друга превыше собственного, моя помощь излишня. Обменяйтесь пожеланиями – и все.

– Желаю тебе, – сказал Филодем Стратонику.

– И я тебе тоже... – как эхо отозвался юноша.

– Быть по сему, – докончила женщина.

Она кликнула псов и сгинула среди надгробий – точно сквозь землю провалилась. Приятели снова были одни. Но незримое Нечто еще чувствовалось рядом, и прошло какое-то время, прежде чем они нарушили тишину.

– Как ты думаешь, – невольно сдерживая голос, проговорил Стратоник, – это и в самом деле богиня, госпожа волхований, та, что мы зовем Гекатой, а римляне Тривией – Владычицей Трех Дорог?

Филодем пожал плечами.

– Не знаю. Сколько живу на свете, до сих пор богов мне встречать не доводилось. Но одно я усвоил и тебе скажу: тот, кто крепок духом и твердо стоит на ногах, в их поддержке не нуждается. Трусам же и малодушным они сами помогать не желают. А теперь пойдем. Привыкай к солдатскому житью.

Стратоник бросил последний взгляд на город, который уже штурмовал рассвет, цепляясь белыми пальцами за башенки крепостной стены. Там спала Поликсена, там осталась прежняя его беззаботная жизнь. Но молодость беспечна – ей недосуг сожалеть о прошлом или задумываться над будущим. И, возможно, она в своем праве. Юноша тряхнул головой и зашагал бок о бок с Филодемом, навстречу тому, что уготовила им Судьба.


* * *

Тучи над Пергамом сгущались уже давно.

Старая пословица гласит, что двум медведям тесно в одной берлоге. Сирийский царь Антиох был раздражен возросшим могуществом римлян и, не желая поступаться своей властью в Азии, начал подыскивать союзников. Воинственным настроениям Селевкида немало содействовал и укрывшийся при его дворе заклятый враг Рима – Ганнибал. После разгрома что-то сломалось в этом колоссе. Тот, от чьей поступи некогда содрогнулась италийская земля в громовом: «Hannibal ad portas!», превратился в озлобленного, желчного бродягу, изгоя, перед которым одни за другими захлопывались ворота всех городов и двери всех государей. Однако ненависть к выкормышам капитолийской волчицы крепко держала его на свете, и он дышал ею, как иные дышат воздухом, со сладострастием растравляя собственную рану, пока, наконец, не обрел в Антиохе родственную душу.

Но, к несчастью, соседи, знакомые с неумеренными аппетитами сирийца, не спешили плениться его опасной дружбой и сделаться послушными руками для загребания жара римского костра. Когда настал черед Эвмена, Антиох, кроме всего прочего, предложил ему в жены свою дочь. Он рассчитывал, что пергамский царь по молодости лет соблазнится такой приманкой, а еще – союзом с ним, великим, и легко нарушит прежние обязательства. Тогда можно будет и сокровища его пощипать: в сирийской-то казне давненько ветер гуляет. Но тут Антиох ошибся. Атталиды не питали пристрастия к брачным узам. Они либо умирали холостяками, передавая власть племянникам, либо женились очень поздно, как отец Эвмена, Аттал, в сорок семь лет повстречавший свою Аполлонию – дочь простого горожанина из Кизика. Эвмен не был исключением и уж менее всего хотел бы заполучить в супруги перезрелую сириянку, кислую, как уксус, и сварливую, точно рыбная торговка. А наглость и бесстыдство, с какими будущий тесть толкал его на предательство, привели его, обычно сдержанного и рассудительного, в бешенство. Пришлось лукавым посланцам ворочаться несолоно хлебавши. Такого щелчка Антиох простить не мог: еще поплатится этот захолустный царек за свою дерзость.

Тем временем у него самого дела были отнюдь не блестящи. Военное счастье переменчиво, и римляне разбили его при Фермопилах. А дружок римлян кто? Эвмен. Это он их науськивал, подстрекал. Охваченный яростью, Антиох, вопреки советам Ганнибала, ринулся к границам Пергамского царства и топтался там, как вепрь в огороде. Но ему опять не повезло, и вскоре братья Сципионы на пару с Эвменом погнали его обратно. Помятый Антиох ушел за реку Фригий и окопался у городка Магнесия в Сипилонских горах. Здесь он повелел провести ров глубиной в шесть локтей и шириной в двенадцать, по внешнему обводу насыпать двойной вал, а на внутренней кромке воздвигнуть стену со множеством башен. Войска Антиох стянул со всей державы. Одной только пехоты шестьдесят тысяч и двенадцать конницы. А еще – колесницы и слоны. У римлян же вдвое меньше: два легиона да вспомогательные отряды и пергамская конница, которую должен был возглавить сам Эвмен.

И все же, несмотря на многочисленность своего воинства, Антиох лишь огрызался, но не давал втянуть себя в битву. Памятуя о Фермопилах, он прибегнул к хитрости и попытался снестись с захворавшим Публием Сципионом. Даже вернул ему захваченного в плен сына, рассчитывая на заступничество в превратностях войны. Однако, кроме уклончивого совета, ничего не добился. Обе армии уже который день без дела торчали перед укреплениями. Наконец римляне, обозленные проволочкой, приступили к своему полководцу и потребовали вести их в бой. Если трус Антиох сам не выйдет, они прорвутся в его лагерь и перережут сирийцев, как скот.

Споры продолжались до глубокой ночи. Вернувшись к себе в палатку, Филодем сбросил плащ на руки подбежавшему Стратонику и вытянулся на жестком походном ложе, из-под полуопущенных век наблюдая за юношей. Вопреки его опасениям, Стратоник довольно легко приспособился к солдатской жизни. Конники – грубый народ, но веселым, отзывчивым нравом он быстро снискал всеобщую дружбу, в нем видели товарища, а не любимчика командира, хотя, побаиваясь гнева Филодема, воздержались от шуточек, которые обычно проделывают с новичками. За прошедшие месяцы юноша осунулся и похудел, тело его стало более жилистым, голос хриплым, однако губы по-прежнему улыбались, а в глазах блестели задорные огоньки. И сейчас он едва не приплясывал от возбуждения: ведь завтра первый в его жизни настоящий бой.

Глядя на него, Филодем вздохнул. Он слишком много навоевался на своем веку, чтобы ратные труды вызывали в нем приподнятое чувство, да и раньше считал их лишь неизбежной необходимостью. Война была его ремеслом – не более. За двадцать лет он свыкся с ней, как с нелюбимой женой, которой, однако, поклялся в верности. И Филодем честно исполнял свой долг – так пахарь выходит в поле, а рыбак – в море. Но теперь, пытаясь вспомнить, что изведал перед тем, самым первым, сражением, он не ощутил ничего: стократ повторенное, это чувство износилось и стерлось. Даже страх небытия, знакомый каждому живому существу – от труса до храбреца, с годами в нем притупился. Ибо нет на свете ничего обыденнее смерти – кто-то должен уйти, но все прочие до времени остаются. И только одно никогда не тускнело в его памяти: рыжее солнце, огромное и жгучее, которое было, есть и пребудет, когда он сам уже давно обратится в горстку летучего праха. Филодем мог представить мир, где больше нет его, но не мыслил мира без солнца.

– Учитель...

Филодем вздрогнул и провел рукой по лбу. Он совсем забыл о присутствии Стратоника.

– Проверь сбрую, оружие и ложись. Перед битвой нужно хорошенько выспаться, иначе утром будешь, как вяленая рыба.

Юноша послушно выполнил приказание, однако Филодем не спешил следовать собственному совету. Вместо этого он придвинул к себе глиняную лампу, устроив так, чтобы свет не мешал Стратонику; потом достал из седельной сумки чернильницу, тростниковое перо и маленький свиток папируса. Двадцать лет он оттягивал эту минуту, но теперь, похоже, действительно пора.

Когда он поднял голову, Стратоник уже спал, откинувшись на согнутую в локте руку. Что-то беспокойное виделось ему, потому что между бровей залегла морщинка и трепет пробегал по сомкнутым векам, оттененным густыми ресницами. Внезапно лицо его переменилось, губы дрогнули в улыбке.

– Поликсена, скажи Харикло, чтобы испекла на завтра медового печенья...

– Спи.

Филодем поправил край плаща, в который закутался юноша, вернулся на свое место и загасил светильник. Он надеялся, что боги – если они есть – простят ему невольный грех, в конце концов, он хотел как лучше.

Проснулся Филодем, как всегда, до рассвета. Поеживаясь, он отбросил кожаный полог. Снаружи было темно, промозгло и холодно. С реки тянуло сыростью. Часовые ходили около догоревших костров, хлопали себя по плечам и потирали руки. Гортанно запела труба, возвещая побудку. Небо на востоке начало светлеть – медленно, как бы с неохотой. Черный тон сменился серым, потом грязновато-голубым.

Филодем ждал, но солнца так и не увидел.


* * *

– Филодем! Стратоник! – широко открыв глаза, Поликсена всматривалась в темноту позади чадящего бронзового светильника. Но ответом ей было только учащенное биение сердца да шевеление потревоженных теней – из тяжелой, пропитанной благовониями мглы не доносилось ни звука. – Филодем... Стратоник... – повторила она тише и бессильно откинулась на подушки. Страх томил ее, захотелось, как в детстве, с головой юркнуть под одеяло, ничего не видеть, не слышать...

Последние дни Поликсена почти не поднималась со своего ложа в состоянии полубреда, полузабытья, где жар и озноб – два безжалостных стража – сменяли друг друга у одра болезни. Бегство Стратоника оказалось для нее ударом, хотя Поликсена привыкла к выходкам непутевого братца и понимала, что рано или поздно родительский дом сделается для него тесен. Когда орленок становится орлом, его не удержишь в клетке – пусть даже орел он только в собственном воображении. Рабыням и кормилице, заранее оплакивавшим участь молодого господина, она велела молчать: Стратоник защищает отчизну, как подобает в трудный час всякому, если он мужчина. К тому же Филодем, опытный воин, присмотрит за юношей и не даст наделать глупостей.

Но, как ни крепилась Поликсена днем, по ночам ее терзала и мучила глухая тревога. Сколько раз пробуждалась она, как сегодня, с испуганным криком и сердцем, готовым выскочить из груди! Ах, если б она могла быть с теми, кто ей дорог, или хотя бы увидеть их! Одним глазком...

Вдруг Поликсена рывком выпрямилась на постели. Ей вспомнился странный гость – вавилонский купец, посетивший однажды ее дом. Весь вечер просидел он молча, будто немой, хотя не сводил с нее глаз и взгляды эти были красноречивее всяких слов. Такой огонь пылал в них, что Поликсена, от природы не робкая, почувствовала слабость и страх. Прощаясь, купец поклонился ей низко и промолвил: «Госпожа, ты прекрасна, как сама небесная Иштар, счастлив будет тот, кого ты одаришь своей любовью. И я тоже хочу поднести тебе нечто в благодарность за наслаждение от твоего искусства». Сказав это, он извлек из объемистой дорожной сумы сосуд с благовонным маслом и маленькую, на вид совсем невзрачную лампу, сделанную из какого-то тусклого металла. Она была очень старая, вся исцарапана и потемнела. Должно быть, Поликсена не сумела скрыть разочарования, но купец не разгневался – напротив, усмехнулся в холеную, завитую бороду. «Эта лампа непростая, госпожа. Давным-давно, в незапамятные времена, она принадлежала великой царице Шаммурамат – по-вашему Семирамиде, а изготовили ее три демона: Лилу, Лилиту и Ардат Лили. Если сердце твое истомится по возлюбленному, зажги ее – и увидишь милого». Поликсена тогда приняла подарок, однако не поверила купцу. Случая испытать колдовские свойства лампы не представилось, а там происшествие и вовсе забылось. Но теперь... Отчего бы не попробовать? Хуже ведь не будет.

– Харикло!

– Ты звала меня, маленькая госпожа? – откинув ковер, в опочивальню проскользнула сухонькая старушка. Она жила в доме, сколько помнила себя Поликсена, и вынянчила не только ее со Стратоником, но также их отца. Харикло с тревогой вглядывалась в истаявшее лицо молодой женщины, в ее тонкие пальцы, беспокойно теребившие переброшенную на грудь косу.

– Да. – Глаза Поликсены оживились, заблистали почти болезненным возбуждением. – Подай мне лампу – ту, что привез вавилонский купец. И сосуд с благовониями.

Харикло всплеснула руками.

– Голубка моя, послушай старуху! Это недобрый человек с черной душой – я хоть и неученая, да в людях разбираюсь. И подарок его принесет нам беду.

Но Поликсену охватило неодолимое желание увидеть брата и любимого. Сейчас. Сию минуту. Чего бы это ни стоило.

– Делай, как я велю.

Служанка, однако, уперлась.

– Все халдеи – проклятые колдуны. Их козни сгубили нашего Александра.

Тогда Поликсена, как была, нагая, соскочила с ложа и бросилась к ларцу. Харикло, видя, что спорить бесполезно, скрепя сердце подчинилась.

– А теперь оставь меня одну!

Когда Харикло ушла, бормоча под нос проклятья персам, Поликсена наполнила лампу маслом, но медлила зажечь – вся ее решимость куда-то подевалась. Трижды подносила она дрожащую руку к фитилю – и трижды отдергивала обратно. Наконец любопытство пересилило страх, и пульсирующее пламя окунуло ее в оранжево-золотое сияние.


* * *

На рассвете холодного зимнего дня войска заняли исходные позиции.

Огромная армия Антиоха, одетая с варварской пышностью, сверкала разукрашенной броней, золотыми и серебряными значками. Говорили, будто царь, показывая ее Ганнибалу, хвастливо спросил, достаточно ли этого для римлян. В ответ старый полководец покачал головой. «Достаточно, дружок, хотя они очень жадны». Но чванливый Антиох не понял насмешки. Неудачи сломили пунийца; он выдохся, как пустой бурдюк – вот и брюзжит. А еще его гложет зависть при виде чужого могущества.

Зрелище и в самом деле было внушительное. В центре выстроились шестнадцать тысяч фалангитов с длинными копьями-сариссами – цвет царского воинства. Они были разбиты на десять частей, и в каждом промежутке высилось по два боевых слона с башнями на спинах. Справа от фаланги разместились галлогреческие пехотинцы, известные своей свирепостью, и панцирные всадники-катафрактарии. Тут были еще мидийцы и смешанная конница от разных племен, а также отряд слонов, стоявший в запасе. Чуть поодаль расположилась царская когорта, прозванная аргироспадами – среброщитными. Далее шли лучники – мисийцы и дахи, легковооруженные критяне и траллы и, наконец, киртийские пращники и элимейцы. Слева находилась опять же галлогреческая пехота и каппадокийцы, а, кроме того, три тысячи катафрактариев и царская ала (где броня на людях и лошадях легче обычной) – сирийцы вперемешку с фригийцами и лидийцами. Перед ними выстроились серпоносные колесницы, каждая запряженная четверней. С обеих сторон дышла, наподобие рогов, торчали выдвинутые на десять локтей острия. На концах ваги крепилось по два серпа: один наравне с нею – предназначенный резать все, что сбоку, другой – с наклоном к земле, чтобы доставать упавших и тех, кто попытается подобраться снизу. И на осях колес тоже было по два разнонаправленных серпа. К отряду колесниц примыкали верблюды-дромадеры, на которых восседали арабские лучники, снабженные также узкими и длинными, в четыре локтя, мечами. Антиох возглавил правое крыло, на левое отправил своего сына Селевка и племянника Антипатра, а командовать центром поручил Минниону, Зевксиду и начальнику слонов Филиппу.

В сравнении с этой разряженной, вооруженной до зубов махиной, римский строй, включая союзников, македонских и фракийских добровольцев, выглядел тускло и почти жалко. Ядро его составили легионы. Впереди – гастаты, за ними – принципы, а замыкающими триарии. Африканских слонов разместили позади фронта, поскольку те уступали индийским слонам противника. Слева естественным рубежом служила река с отвесными берегами. Справа расположилась конница Эвмена, и он в сопровождении брата объезжал ряды, подбадривая солдат.

Волей судеб на этом огромном пространстве собрались тысячи и тысячи людей. Они говорили на разных наречиях, служили разным государям и поклонялись разным богам, но было у них нечто общее. Каждому человеку – будь-то простолюдин или царь – свойственно любить жизнь и бояться смерти, ибо она грозит всем и для всех будет мукой, но каждый пришел сюда в надежде убить самому, а не умереть, и каждый делал вид, что ему неведомо чувство страха.

Филодем, не отрывая глаз от поднятой руки царя, сказал мальчику в своем сердце: «Так надо» и юноше рядом: «Будь мужчиной». Стратоник, дрожа от нетерпения, ерзал в седле и не мог дождаться, пока прозвучит сигнал к бою.

Наконец забегали военачальники, послышались крики команд.

И сразу обнаружилось, что сирийский колосс стоит на глиняных ногах. Антиох – как истый потомок Селевка – во всем слепо подражал Александру. Его разношерстные части были набраны в спешке, вооружены по старинке, плохо организованы и действовали недружно. Каждый из командиров почитал себя стратегом, не желая прислушиваться к мнению других. А тут еще туман! Царские воины при своем растянутом построении из середины не могли разглядеть флангов. Кроме того, предательская влага размягчила тетивы их луков и ремни пращей, тогда как римским мечам и копьям была нипочем.

Противники же времени даром не теряли.

Первым делом Эвмен позаботился вывести из строя самое грозное оружие Антиоха – колесницы. Он приказал метателям дротиков, лучникам и пращникам выдвинуться вперед и, рассыпавшись как можно шире, атаковать. Подвизгивая, запели стрелы, гулко заухали камни. Застигнутые врасплох, возничие валились под ноги лошадям, которых больше некому было сдерживать и направлять. А те, израненные и обезумевшие, поскакали кто куда, топча и кромсая собственную пехоту, в своей скученности не успевавшую уворачиваться от жутких серпов. Арес и Беллона связали первый сноп в кровавой жатве. Между тем паника, как занявшаяся трава в степи, от колесниц перекинулась на соседние отряды; они смешались и бросились наутек, подставив под удар остальные части, вплоть до медлительных и неуклюжих катафрактариев.

Теперь настал черед конницы Эвмена. Быстрым взглядом он обвел строй, выхватывая каменные, похожие, как братья, лица ветеранов. По их рубцам и шрамам можно было прочесть всю богатую войнами, беспокойную историю царствования его отца. Об это воинство, как волна о скалу, разбились некогда полчища галатов. Они равно ценили меткий удар и крепкое словцо, а всем богам предпочитали увальня Геракла и Афродиту Гулящую – Пандемос.

Эвмен рванул поводья и поднял коня на дыбы.

– Солдаты! – воскликнул он, напрягая всю мощь своих легких. – В годину бедствий вы были рядом с моим отцом. Вашей доблести он обязан одержанными победами. Сейчас судьбы Пергама вновь на острие ваших мечей. Боритесь мужественно, умирайте с честью! И помните, что храбрец принимает смерть единожды, а малодушный – тысячу раз!

Ответом ему был дружный рев. С воплем гнева выпрастываясь из тумана, лавина кентавров пришла в движение – грянули о землю копыта, вздыбились щетиной копья. Железный поток, будто огромный кулак, смял и уничтожил все левое крыло Антиоха. Как топор дровосека, обрубая ветви, оголяет ствол, атака Эвмена обнажила центр войска – фалангу. Беспорядочное бегство своих же солдат, оказавшихся между нею и противником, не позволяло пустить в ход сариссы. Напрасно фалангиты орали и бранились, надсаживая глотки: «Прочь с дороги! Куда вас демон несет?!» Две половины войска сшиблись в водовороте. Ряды их расстроились, началась свалка.

Этим воспользовались легионеры и ударили в лоб. Их натиску не могли помешать даже слоны, которых еще в африканскую войну они наловчились поражать сбоку копьем или, подобравшись поближе, перерубать мечом сухожилия.

Казалось, еще немного – и враг будет опрокинут...

Но тут случилось непредвиденное.

От Антиоха не укрылось, что на левом фланге у римлян, понадеявшихся на реку, нет почти никакого прикрытия. Сюда-то, почуяв слабину, он и направил тяжелую конницу. Его всадники, обозленные бесславной гибелью товарищей, пришли в неистовство. Они наседали, тесня противника спереди и сбоку. Римляне дрогнули и опрометью бросились к лагерю.

Командовавший здесь военный трибун Марк Эмилий, человек грубый и прямодушный, видя, как доблестно его сограждане кажут неприятелю спины, кинулся навстречу бегущим.

– Мерзавцы! – ревел он, размахивая мечом. – Скопище трусов! Вам бы только жрать да по лупанарам шастать! Назад, не то посеку, изрублю в капусту!

И наконец, исчерпав все запасы угроз и брани, приказал своим людям убивать тех, кто впереди, а следующих за ними колоть остриями мечей и копий и силой поворачивать на врага. Тут, как говорит летописец, «больший страх одержал верх над меньшим»: зажатые с обеих сторон бежавшие сначала остановились, а потом вернулись в бой.

Филодем, сражавшийся рядом со Стратоником под началом брата царя, первым заметил панику на другом крыле и суету вокруг римского лагеря. С двумя сотнями всадников он поспешил на выручку и успел в самый раз.

Антиох, увидев, что неприятель опомнился, и обстоятельства складываются не в его пользу, счел за благо отступить. А римляне воспрянули духом. Перепрыгивая через груды трупов, наваленные посреди поля, где нашли свою смерть отборные царские воины (которых, как съязвил все тот же летописец, «удержала от бегства не только храбрость, но и тяжесть вооружения»), они устремились грабить. Разве не естественное право солдата – слегка обшарить того, кого собственноручно усадил в челнок папаши Харона? Коль скоро отнял жизнь – отчего б заодно не снять и одежду? Все так делали: и богоравный Ахиллес, и хитроумный Улисс, и благородный Гектор. А мы что хуже?

Эвменовы конники, не такие жадные до трофеев, продолжали рубиться с еще боеспособным неприятелем, предпочтя сечу грабежу. Но куда опаснее его лихого воинства для беглецов оказалась толпа, где в одном потоке смешались колесницы, слоны и люди. Бегущая армия – зрелище отвратительное и жуткое. Глаза у всех были круглы, лица перекошены, зубы оскалены. Озверелые, безумные, они толкали друг друга под серпы и ноги разъяренных животных, наступали на собственные кишки и сыпались, словно зерна, под ненасытимый жернов смерти. Даже соединенный гений нескольких Гомеров не смог бы передать ужас этой нелепой, расточительной траты сотен и сотен человеческих жизней.

– Берегись, учитель!

Разгоряченный схваткой, Филодем оглянулся – и замер, чувствуя, как шлем приподнимается на голове. Прямо на него, оглушительно трубя, несся рассвирепевший слон, чудовищный в своей налобной броне, с окровавленными бивнями и хлопающими, точно паруса в бурю, ушами. Миг – и его хобот обвился вокруг всадника, вырвал из седла. Филодем бился, крича, будто Лаокоон, опутанный змеями, но руки его оказались плотно прижаты к телу и не было никакой возможности защищаться. Стратоник в отчаянии огляделся по сторонам. В одиночку ему не справиться с таким колоссом! Но и помощи ждать неоткуда – битва перешла в избиение, бой – в бойню, вокруг царил сплошной хаос. А времени совсем не оставалось: Филодем судорожно хватал губами воздух, ребра его трещали, глаза выкатились из орбит, из носа, рта и ушей текла кровь, лицо полиловело, затем почернело, бесполезный меч выскользнул из разжавшихся пальцев. И тогда Стратоник, вложив все силы в один сокрушительный удар, отсек страшилищу хобот. Но вожатый слона успел метнуть в юного воина копье, пробившее легкие доспехи – и он рухнул на землю вслед за бесчувственным товарищем.


* * *

Поликсена закричала и закрыла лицо руками; ее колотил озноб. Она рванулась к двери, но неодолимая сила отбросила ее прочь, и голос шепнул властно: «Гляди!» Лавина образов хлынула в нее, через нее. Теперь ее душа сделалась полем боя, необъятным пространством, которое в один миг заполнили бегущие толпы. Это была какая-то вселенская агония. В нее вонзались все стрелы, летели все копья, все мечи кромсали, все кони топтали ее плоть. Казалось невозможным человеку вытерпеть такую боль. Она умирала раз за разом – тысячу раз, но спасительное небытие все не наступало. А лампа горела, будто разверстая рана, злобный багровый глаз.

И вдруг настала оглушительная тишина.


* * *

Он плыл в потоке крови – без дна и берегов – и какие-то уродливые твари неслись ему навстречу, лязгая зубастыми челюстями. Потом река исчезла. Он поднимался по лестнице со ступенями, выкованными из сверкающего света, и слушал музыку – прекрасную и грозную, дивную и ошеломляющую. Высоко-высоко распахнулись золотые ворота, от могучего топота содрогнулась небесная твердь и выкатилось – Солнце.

Филодем вздохнул и открыл глаза.

Он увидел лицо – белое, как воск, с полумесяцами угольно-черных ресниц, но как-то не сразу осознал, что, где и когда. Сглотнув горькую слюну, Филодем потряс головой. Однако белое лицо не исчезало. И тогда из его груди вырвалось что-то среднее между рычанием и воем.

– Стратоник... – пробормотал он и ужаснулся собственному голосу.

На своем веку Филодем повидал довольно ран, чтобы понять: надежды никакой. Но сердце еще билось – слабыми, неровными толчками. Обеими руками он обхватил голову юноши и положил себе на колени, раздавленный тяжестью этого надтреснутого сосуда, из которого жизнь вытекала вместе с розовой пеной, пузырящейся на губах. Так он сидел и ждал.

Внезапно Стратоник застонал и разлепил голубоватые веки. Он пытался что-то сказать. С трудом Филодем разобрал:

– Мы... победили?

Филодем не отвечал. В глазах юноши мелькнула тревога.

– Тогда почему ты здесь?

– Я тебя не оставлю.

Стратоник приподнялся и холодеющей рукой схватил его запястье. Пальцы второй скребли пластины панциря – бессознательное движение всех умирающих.

– Разве не ты учил меня исполнять долг там, где нужнее всего?

На Филодема вдруг накатила ярость. Кровь гулко стучала у него в висках, впервые он потерял самообладание.

– Твой долг – жить! Только посмей умереть – я тебя сам убью! – рявкнул он, не сознавая бессмыслицы этих слов. И добавил, почти жалобно: – Что я скажу Поликсене?..

Стратоник улыбнулся – как нашаливший ребенок, который, однако, уверен, что его не станут бранить.

– Боюсь, в этот раз я тебя не послушаюсь, учитель. Иди, чтобы душа моя спокойно отлетела в царство Аида. И возвращайся к сестре: теперь тебе придется любить ее за нас обоих.

Фраза была слишком длинной. Силы оставили его, веки сомкнулись. По телу, словно зыбь по траве, пробежала дрожь, и Филодем решил, что все кончено. Однако ошибся. Стратоник еще не совсем покинул свою бренную оболочку.

– А, знаешь, – прошептал он, – ведь мое желание исполнилось... – И пояснил в ответ на недоуменный взгляд Филодема: – Помнишь ту странную женщину, которую мы повстречали ночью? Я тогда загадал: умереть непременно героем... Ребячество, да?.. – икота оборвала его слова, но мгновение спустя он выдохнул коснеющими губами: – Значит... тебе... тоже... повезет... – и теперь это было действительно все.

Филодем разжал пальцы – еще теплые, но уже обретшие отстраненность мертвых вещей, и выпустил из объятий неподвижное тело, силясь побороть нелепое и страшное чувство, что перед ним Поликсена.

Из оцепенения его вывел грохот: мимо, подскакивая на ухабах, мчалась пустая колесница. Филодем схватил взмыленных лошадей под уздцы и запрыгнул внутрь. Поводья он пристегнул к поясу и погнал упряжку прямо к сирийскому лагерю. Там кипела ожесточенная битва: отряд, оставленный для его защиты, пополнился бежавшими с поля в начале боя и теперь, ободренный своей многочисленностью, яростно сопротивлялся. Римляне, рассчитывавшие захватить лагерь с первого натиска, были остановлены у вала. Филодем взмахивал мечом, словно косарь, обрушивая удары направо и налево. Храпящие кони прижали уши и, распластавшись, неслись во весь опор; усаженные серпами колеса вращались с бешеной скоростью, взметывая вверх фонтаны крови и ошметья человеческой плоти. Казалось, сама Война стоит за плечом у возницы – косматая баба, с разинутым в гневном вопле ртом. Сцепившиеся в воротах аргироспад из царской когорты и римский легионер, оба раненые – и оба смертельно, замерли, опираясь друг на друга – когда лошади, изогнувшись по-змеиному, зависли надо рвом – потом рухнули на землю, так и не разомкнув объятия. Проехав по их трупам, Филодем ворвался в лагерь. Но в это мгновение правое колесо его колесницы, задев обо что-то, слетело с оси. Кони встали на дыбы, и Филодема, не успевшего обрезать вожжи, точно камень, выпущенный из пращи, швырнуло прямо на сирийские копья.

Последнее, что он слышал, был отчаянный крик Поликсены, стаей черных птиц рассыпавшийся по небу без солнца: «Хочу, чтобы ты жил!»


* * *

Вбежавшая в опочивальню Харикло, нашла госпожу на полу в глубоком обмороке. Лампа была опрокинута и потухла.


* * *

После битвы царь Эвмен пожелал увидеть своего гиппарха, явившего чудеса беспримерной храбрости и не менее чудесным образом избегнувшего, казалось бы, неминуемой гибели.

Филодем сидел у тела Стратоника, положив голову юноши себе на колени, и гладил по волосам, будто мать уснувшего ребенка. Он и сам был похож на мертвеца – если бы не слезы, прочертившие дорожки на измазанном кровью и грязью лице. При виде плачущего вояки, который только что «тысячи бедствий соделал» и «многие души воителей славных низринул в мрачный Аид», посланцы остолбенели.

Филодема проводили в царскую палатку. Без доспехов, в простой одежде, Эвмен мало напоминал потомка божественного Геракла, разгромившего в бою одного из могущественнейших властителей Азии. Не отличавшийся крепким здоровьем, так что, случалось, не мог сидеть на коне и принужден был пользоваться носилками, он и сейчас полулежал, опираясь на подушки. Но глаза его горели упрямым огнем, и всякий, кто взглядывал в них, поражался воле этого изнеженного с виду человека, чей дух умел преодолеть все телесные невзгоды. Подле царя на складном стуле сидел статный молодой мужчина со свободно падающими на плечи кудрями. Это был его брат Аттал – верный и незаменимый помощник во всех делах.

Когда Филодем хотел склониться перед царем, Эвмен удержал его жестом.

– Оставь церемонии льстивым царедворцам. Мне нужны солдаты, а не подхалимы и шаркуны. Скажи лучше, какой награды ты желаешь за проявленную доблесть? Я мог бы сделать тебя начальником личной охраны.

Филодем смотрел в пол, на носки своих сандалий. Прошла минута, другая, третья... Наконец он поднял голову.

– Ты уж прости, государь, – проговорил он глухо, – да только, похоже, я отвоевался. Сегодня в сражении потерял я любимого друга, который был мне как брат – и кровь его на моих руках. Он отдал мне жизнь, тогда как я стал причиной его смерти. Без него – от меня лишь полчеловека. Так что не гожусь я охранять тебя. – Он вдруг вскинул заблестевшие глаза. – И больше не буду учить юношей убивать друг друга.

Бледные щеки Эвмена вспыхнули, он начал вставать, но Аттал быстрым движением положил руку ему на плечо.

– Гнев – плохой советчик, брат. Вспомни, что завещал нам перед смертью отец.

Царь помолчал, будто что-то обдумывая, потом сказал мягко:

– Ты неправ, мой Филодем. Ибо если друг отдал тебе жизнь, теперь у тебя их две и ты должен стать сильнее вдвое. Непобедима та страна, где между братьями любовь и согласие. Так учил нас отец. И так я завещаю своим детям. Но если сердце твое устало от ратных трудов, я не стану тебя удерживать. Ты волен приискать другое занятие – и пусть это будет твоей наградой. А теперь ступай.

– Благодарю, государь...

Филодем согнулся – и рухнул к ногам царя, ударившись лбом и локтями о землю. Дали себя знать полученные раны, и от слабости он лишился сознания.


* * *

Между тем в лагере царила суета. Одни, сняв доспехи, осматривали раны, которых не заметили в горячке боя, другие хвастались подвигами и трофеями, третьи оплакивали погибших друзей. Передавали, что всего у Магнесии нашли свою смерть до пятидесяти тысяч пехотинцев и три тысячи конников. Откосы исчезли, трупы сравняли дорогу с полем и лежали в уровень с краями ложбины. Живыми были захвачены тысяча четыреста человек и еще пятнадцать слонов с погонщиками. Лишь немногим удалось спастись бегством.

В сумерки к потоку беглецов примкнул всадник на взмыленной, шатающейся лошади. Одежда его была грязна и забрызгана кровью, в глазах застыл ужас. Вчерашний владыка Азии нахлестывал коня, не глядя на остатки своего разбитого воинства, не слыша несущихся ему вслед брани и проклятий. К середине ночи царь добрался до Сард, откуда в четвертую стражу с женой и дочерью бежал дальше, в Апамею, где уже нашел приют его сын Селевк и некоторые из наиболее преданных друзей. Охрана Сард была поручена Ксенону, а над Лидией поставлен Тимон. Но ни горожане, ни воины, бывшие в крепости, не пожелали им подчиняться и предпочли отдаться на милость победителей. Тогда же к римлянам явились послы из Фиатеры и Магнесии. Их примеру последовали жители Эфеса и Тралл. Как повествовал в избытке чувств летописец: «Города Азии вверяли себя милости консула и владычеству народа римского».

Теперь на радостях выздоровел и Публий Сципион. Он продиктовал Антиоху условия постыдного мира. Царь лишился всех своих владений в Европе и Малой Азии, должен был уплатить контрибуцию в пятнадцать тысяч эвбейских талантов и, кроме того, отдать победителям боевых слонов и флот. А чтобы он не вздумал выкинуть какой-нибудь штуки (от этих пройдох-азиатов всего можно ждать!), его старший сын – будущий Антиох Эпифан – взят в заложники. Потребовали и выдачи ненавистного Ганнибала, но тот успел своевременно бежать к царю Прусию в Вифинию. Ощипанному и униженному Антиоху милостиво выделили кусочек собственного царства и пожаловали титул «Друга римского народа».

Эвмен, глядя на это безобразие, лишь качал головой. Хоть он и считал, что

«Мудрец презреньем казнит за обиду.

Тот, кто врага не добьет, – тот победитель вдвойне»,

однако действия римлян находил уже слишком.

Ему самому пришлось отправиться в Рим и выступить с докладом в сенате. Зная нрав и повадки друзей дорогих, а также памятуя о внезапном ударе, приключившемся с его отцом в гостях у Квинкция Фламинина, Эвмен благоразумно не стал распространяться о своих заслугах, но сдержанно поблагодарил отцов-сенаторов за оказанную помощь. Те сделали вид, что не замечают иронии, к тому же сокровища Антиоха настроили их на благодушный лад. Теперь можно и в благородство поиграть. Люди всегда добры, когда отдают намного меньше, чем взяли – а в будущем рассчитывают загрести еще больше. Рим, как бескорыстный дядюшка, принялся одаривать худородных, однако до поры до времени полезных племянников. Родос получил Карию и Ликию, Ахейский союз – и так им уже завоеванную Спарту, Македонии вернули несколько областей близ фракийской и фессалийской границ. Себе же римляне оставили Закинф и Кефаллению – отсюда, когда поднакопят сил, удобно будет двинуться к Пелопоннесу.

Больше всех повезло Эвмену, за счет Мисии, Ликаонии и обеих Фригий почти вдвое увеличившему свое царство. Но в ответ на поздравления счастливого, раскрасневшегося Аттала он сказал так:

– Не радуйся и не обольщайся, брат. Римляне, как ростовщики: то, что дают одной рукой, другой потом отнимают, сорвав приличный барыш. И, боюсь, уже недалек тот день, когда нам придется пожалеть об их «дружеской» щедрости. Тихе-Удача непостоянна. Но я задумал такое, благодаря чему Пергам действительно прославится в веках и на него будут дивиться окрестные народы – большой алтарь в честь победы нашего отца над галатами. Пусть лучшие скульпторы Греции изобразят на фризе битву богов с гигантами. Мирный огонь его жертвенника будет гореть для всех эллинов, и память о нас не угаснет в потомках. Однако мне понадобится помощь – твоя, Филетера и Атенея...

Аттал протянул к нему обе руки и порывисто заключил в объятия.

– Рассчитывай на меня, государь. Я клянусь тебе как подданный и обещаю как брат. Твоя жизнь – моя жизнь, и дети твои будут моими детьми. Что бы ни случилось между нами, я никогда тебя не предам.

Эвмен улыбнулся.

– В этом, брат, я не сомневаюсь. А теперь – в дорогу! Дома нас уже заждались.


* * *

Над Пергамом сияло солнце.

По обе стороны широкой белой дороги выстроились ликующие толпы – встречать победителей высыпал и стар и млад. И в отличие от кислого римского приема эта радость была искренней. А поскольку со времен основателя династии Филетера пергамский народ не привык стесняться в общении со своими кумирами, из общего гомона приветствий то и дело вырывались растроганные и бурные возгласы, грубоватые шутки и похвалы. Успевшие хлебнуть по чарке мужчины одобрительно покрякивали, кивая головами. Вот сын, не посрамивший имени отца, правитель столь же мудрый, сколь доблестный воин – и пусть боги не наградили его ляжками Геракла, зато наделили другими качествами, незаменимыми для государя. Женщины поднимали вверх своих детей. Ребятишки постарше путались в ногах у взрослых, норовя пробраться в первые ряды – когда еще такое увидишь! Юноши и девушки в нарядных одеждах бросали под копыта царского коня розовые венки, лили вино и молоко, смешанное с медом. «Да здравствует царь Эвмен и брат его Аттал! – кричали они. – Слава нашим Диоскурам!»

Триумфальное шествие растянулось на много стадий. Тяжело печатая шаг, маршировали колонны гоплитов; яростно горела медь их надраенных щитов, а наконечники копий сверкали, будто молнии Громовержца. Чинно выступали лучники с перекинутыми через плечо огромными луками и подвешенными у бока колчанами. Шли метатели дротиков и пращники. Грохоча, катили колесницы. Лошади в праздничной сбруе, изгибаясь, встряхивали гривами, в которые солнце вплело каскады золотых искр, а всадники, красуясь молодецкой осанкой, перемигивались со знакомыми гетерами, предвкушая радости любви. Круторогие волы с подрагивающими розовыми ноздрями и глазами, исполненными странной печали, тащили повозки с трофеями – богато отделанным оружием, драгоценной утварью, сосудами с благовониями, вином и маслом. Но больше всего впечатляли захваченные в бою сирийские слоны – сейчас, впрочем, смирные и вполне добродушно глядевшие по сторонам, разве что погонщик, на потеху зевакам, принимался щекотать гиганта копьем – и тот, задравши хобот, оглашал окрестности трубным ревом.

У обочины стояло семейство какого-то зажиточного ремесленника: благообразный мужчина с окладистой бородой, его румяная жена, надевшая по такому случаю свой лучший хитон, и хорошенький мальчуган лет шести, со смешными кудряшками и невероятно длинными ресницами, которого отец для большего обзора усадил себе на плечи. Мальчик был взбудоражен всем этим множеством веселых, нарядных людей, гулом их восклицаний и сверканием оружия, а вид серого великана, вышагивавшего по пергамской мостовой, привел его в совершенный восторг.

– Папа, мама, посмотрите какой огромный! – закричал он, подпрыгивая от избытка чувств и молотя кулачками по отцовским плечам. – Когда я вырасту – обязательно пойду на войну, и у меня тоже будет такой!

И прежде чем родители успели вмешаться, озорник бросил слону охапку цветов, которую тот перехватил на лету и сунул в маленький рот. Потом, вытянув хобот, он обвил им мальчика и поднял в воздух. Молодая женщина вскрикнула от ужаса. Толпа замерла, из сотни округлившихся ртов вырвалось дружное: «Ох!» Но слон с осторожностью, поразительной для такого колосса, опустил ребенка себе на спину. Толпа выдохнула. Виновник переполоха завизжал от радости и захлопал в ладоши. Вокруг засмеялись, и даже хмурые черты Филодема, несмотря на тягостное и страшное воспоминание, разгладились в подобии улыбки.

Всю дорогу он искал глазами Поликсену, хотел и боялся ее увидеть. Однако желанное лицо не мелькнуло среди других.

А между тем настал кульминационный момент торжества. Царю подвели молодого бычка с гирляндами цветов на позолоченных рогах. Эвмен, сознавая, что на него обращены взгляды не только войска, но и всего народа, взял у брата кинжал, не спеша примерился и сразил животное одним ударом. Потом он совершил благодарственное возлияние богам, и когда последняя янтарная капля упала на жертвенник, жрица Афины Никефорос – Победоносной – надела царю лавровый венок.

Ис полла эти! – Многая лета! – грянула толпа.

Люди целовались, кричали, плакали, и уже никто не старался сдерживать своих чувств.

На плечо Филодему опустилась чья-то рука. Это был одноглазый Критолай, прозванный за увечье Циклопом – самый старый из его боевых товарищей. Немного их осталось.

– Мы тут решили закатить пирушку в погребке Леонтиска. Ты как – идешь?

Но бывший гиппарх покачал головой. Он по очереди обнял приятелей, с которыми без малого два десятилетия делил все радости и невзгоды, и, пожелав им хорошенько повеселиться, направился к знакомому дому.

Однако чем ближе он подходил, тем неспокойнее становилось у него на душе, болезненно заныло сердце. Сколько раз представлял себе эту сцену – а вот, поди ж, не готов!

Навстречу из ворот семенящими шажками выбежала Харикло. При виде Филодема она всплеснула руками и опрометью бросилась назад в дом, крича:

– Госпожа! Госпожа! Господин вернулся!

У порога опочивальни он помедлил, пытаясь справиться с участившимся дыханием, но пальцы уже потянулись к висевшему на двери ковру и привычным движением откинули его в сторону.

С памятной ночи здесь ничего не изменилось. Бронзовая лампа, заправленная благовонным маслом, проливала свет на широкое ложе, застланное покрывалом из шерсти таврских коз. Как в часы любовных утех, возбуждающе пахло амброй, миндалем и мускусом. На низеньком столике стояли две серебряных чаши, ваза с фруктами и амфора хиосского вина. Поликсена сидела в кресле у зеркала: руки сложены на коленях, голова чуть склонена к плечу. Легкий бирюзовый хитон не скрывал очертаний ее прекрасного тела, зато волосы были убраны под белую льняную повязку. От желания, такого неуместного сейчас, у Филодема пересохло в горле, все сжалось внутри. Ему стоило огромных усилий сохранять самообладание.

– Поликсена!

Звякнули браслеты на тонком запястье; женщина обернулась.

Она была та – и не та. Черты лица заострились, в уголках губ появились горькие складки, как бывает у людей, прежде любивших смеяться, а теперь позабывших, что такое радость. Поликсена смотрела на него, однако во взгляде ее не было вопроса. Только зрачки увеличились и затуманились.

Филодем набрал в легкие воздуха, но будто невидимая рука заткнула ему рот, залила в глотку расплавленный свинец. От напряжения на лбу у него вздулись жилы, бычья шея побагровела, глаза налились кровью. Нет, он не может этого сделать – уж лучше снова штурмовать лагерь Антиоха! Филодем уперся кулаками в столик, затрещавший под тяжестью его тела, и в таком положении ему наконец удалось выдавить:

– Твой брат умер героем.

Бледные губы дрогнули – точь-в-точь, как у Стратоника. Ему показалось – или она действительно улыбнулась?

– Мой брат умер счастливым, потому что исполнилась его мечта.

Такого Филодем не ждал.

– Откуда... откуда ты знаешь?

В ответ Поликсена произнесла одно лишь слово:

– Лампа.

Филодем остолбенел. Неужели от горя она повредилась в уме? Выходит, на его совести уже двое: брат и сестра. Боги великие – это слишком! Когда он убивал на поле брани, ему не в чем было себя упрекнуть: таково ремесло солдата, и жизнь врага он уравновешивает собственной. А чем уравновесить смерть доверившегося тебе друга и муки любимой? Филодем рухнул на колени. Воспоминание, острое как жало, буравило его мозг.

– Это моя вина! Ведь я сам – слышишь – сам ему этого пожелал! Я был слеп, я был глух, а теперь я проклят!

Наклонившись вперед, Поликсена обняла его голову и притянула к своей груди. Ее пальцы тихонько гладили его по волосам.

– Бессмысленно говорить о вине, – прошептала она, и Филодему почудилось, будто за ее голосом он различает другой: они странным образом соединялись, слетая с одних губ. – Ведь мы нераздельны, значит и виноваты друг перед другом одинаково. Жизнь каждого из нас в равной мере принадлежит и двум другим. Мне очень хотелось, чтобы вы жили, – Поликсена запнулась, по телу ее прошла судорога боли, – но того, что я смогла отдать, для двоих оказалось мало...

Так и есть – она лишилась рассудка. Филодем рванулся, пытаясь высвободиться, и неосторожным движением задел ее повязку. Крик застрял у него в горле: кудри, прежде каштановые, были серебрянее инея. Филодем сжал виски руками и зарычал, точно раненое животное.

Поликсена вскочила, мгновенно отрешаясь от своей скорби, схватила его за плечи и тряхнула. Сейчас она походила на эриннию: побелевшие ноздри раздулись, глаза, совсем огромные, приняли цвет безлунной ночи, волосы извивались, словно щупальца. Даже запах ее источал гнев.

– Перестань! Перестань! – закричала она. – Разве ты не понял – Стратоника больше нет! Теперь он может жить только в нас, благодаря нам, как мы – друг для друга. Он хотел, чтобы мы были вместе, чтобы мы были счастливы, с этой мыслью он умер. Так неужели его смерть останется напрасной?

Филодем невольно попятился, а Поликсена продолжала наступать, пока не притиснула его к стене. И вдруг скользнула к его ногам.

– Любимый мой, у тебя ведь тоже была мечта! Я знаю, что нужно сделать. Ты напишешь поэму о юноше добром и прекрасном, юноше, который был предан друзьям и умер за родину. Жизнь – как пламя: одни тлеют долго и скупо, подобно чадящему факелу, не давая ни света, ни тепла; другие – сгорают сразу, зато у костра их души может обогреться целый мир. Наш Стратоник горел ярко, сильным, чистым огнем – сам божественный Прометей, глядя на него, не устыдился бы своего дара. Человек угасает, тело его обращается в прах, все близкие его исчезают с земли, но память о нем, будто песня, передается из уст в уста и живет вечно. Я думаю, это и есть бессмертие – и Стратоник его заслужил.

Филодем покачал головой.

Написать поэму... Сейчас эта выстраданная мысль показалась ему не столь горькой, как нелепой. Не будь это кощунственно, он бы расхохотался. Нет, в самом деле: отставной гиппарх, искушенный знаток навоза и тонкий ценитель лошадиных бабок, меняет скребницу на стилос! Он уподобится тому горе-кифареду, которому аплодировал Диоген, пояснявший: «Я хлопаю, потому что при его росте он мог бы промышлять разбоем на большой дороге, а всего лишь терзает арфу». Скорее уж люди предпочтут слушать с агоры ржание его коня.

– Написать-то я напишу. Да кто прочтет?

Поликсена выпрямилась, взметнув черные ресницы. Ее ответ был достоин Медеи.

– Я!

Я всего лишь женщина, – продолжала она быстро, и краска прихлынула к ее щекам, – в мире мужчин мне немногое дано. Однако боги наделили меня голосом, который приятен самому царю. Я буду исполнять твою поэму на пирах – и пусть душа Стратоника радуется в царстве теней.

Филодем смотрел на нее, пораженный. А ведь Поликсена права! И еще одна мысль пришла ему на ум.

– Послушай, – сказал он медленно, – отпуская со службы, государь позволил мне избрать другое занятие. Я знаю, что он задумал расширить отцовскую библиотеку, созданную по образцу египетской. Но, в отличие от скаредного Птолемея, пополняющего свое собрание всеми правдами и неправдами – вплоть до запрета входить в Александрийскую гавань судам, у которых нет на борту ценных рукописей для продажи – царь Эвмен желает, чтобы его богатствами могли пользоваться все жаждущие знаний юноши из эллинских и даже варварских держав. Ибо это послужит к чести Пергама, исполнятся слова мудрого Аркесилая: «Славен оружьем Пергам, но не только он славен оружьем... Станет еще он славней в песнях грядущих певцов! «А я хочу написать для потомков его правдивую историю, ничего не утаивая и не приукрашивая. – Филодем усмехнулся, однако уже без прежней горечи – скорее лукаво. – Только я ведь солдат, слог мой коряв, а рука загрубела в боях. Как по-твоему, справлюсь?

Поликсена улыбнулась и по очереди поцеловала каждый из его пальцев.

– Ты прекрасен, мой любимый – а значит, все, что ты сделаешь, тоже будет прекрасно!

Филодем взглянул на нее с благодарностью и прижал к груди.


* * *

Уже давно отшумела столица, смолкли звуки буйного веселья, но они в эту ночь так и не сомкнули глаз в объятиях друг друга. А когда небо на востоке начало светлеть, Филодем подхватил возлюбленную на руки и вынес на балкон. Их дыхания слились, их сердца бились, как одно сердце. Их глаза смотрели туда, где рождалось солнце.

И оно встало, торжествующее.

Над Пергамом.

Над Азией.

Надо всем миром.

Леонид ШИФМАН
КОММУТАТИВНЫЙ ЗАКОН СЛОЖЕНИЯ

Мы остановились у входа в Церковь Преображения Господня.

– Здесь был лабораторный корпус, лаборатория акустики, помнишь? – спросил Андрей.

Я кивнул, хотя еще минуту назад не помнил даже о существовании этого здания.

Стянув с головы лыжную шапочку с надписью «NY», взялся за ручку массивной двери.

– Вот в синагоге не надо снимать шапку, – проворчал я. Последний раз в синагоге я был двадцать лет назад, на бар-мицве младшего сына. Интересно, если бы я лысину прикрывал ермолкой, ее, ермолку, тоже полагалось бы снять? Впрочем, это праздный вопрос: носи я ермолку, не зашел бы в православную церковь, ни в какую не зашел.

Внутри было необыкновенно светло. Солнечный свет проникал сквозь окна, опоясывавшие купол, а может?..

Я ощутил чей-то взгляд на себе. Мне почудилось, что кто-то суровый, всесильный и всезнающий наблюдает за мной сверху. Почудилось.

В углу за спицами скучала старушка. Мы поздоровались.

– Когда-то мы здесь учились, – зачем-то пояснил ей Андрей. Звук его голоса неожиданно загудел: акустика?

– Это хорошо, – энергично закивала служительница культа. Ей вторило эхо.

Это было действительно хорошо, я, по крайней мере, не жалею. Но откуда об этом знать старушке? Может, она тоже когда-то была молодой и училась в ЛЭТИ{9}? А может, работала? Вела лабораторные по акустике, а теперь на пенсии, вяжет свитер внучке. Я постеснялся спросить.

Мы осмотрелись. Первое, что бросилось в глаза: на стенах и потолке активно отходила штукатурка. Она сохранилась с лабораторных времен. Не она ли создает акустический эффект? Или… благодаря удивительной акустике бывшую церковь во времена оны приспособили под соответствующую лабораторию?

Иконы в глаза не бросались. Их было немного, и они сознавали свою важность. Состояние штукатурки их не касалось: святые повернулись к нам ликом, а к стенам задом. Я решил, что иконы развешены в произвольном порядке. Хотя нет, возможно, они прикрывают наиболее ободранные места на стенах.

На возвышении (амвоне? алтаре? еще как?) посередине зала расположилось небольшое распятие. Грустный Иешуа, склонив голову к левому плечу, смотрел себе под ноги. Я проследил за его взглядом и обнаружил три жестяные кубышки для сбора пожертвований. На одной было начертано: «На ремонт», на другой – «На свечи», на третьей – «На приход». Я полез в карман и вынул пятидесятирублевую купюру, достоинством на тот момент не уступавшую одному американскому доллару. Без долгих размышлений я запихал ее в кубышку «На ремонт», Андрей последовал моему примеру. Иешуа немного повеселел, и мне даже показалось, что он улыбнулся и как-то по-хитрому взглянул на меня. Ага! Иконы не прикрывают облупленное, а наоборот – висят так, чтобы потребность в ремонте выглядела убедительнее!

– Когда-то у нас стипендия была сорок пять рублей… – сказал я, но Иешуа не ответил.

– Да-а, ремонт не помешает, – сказал Андрей служительнице. У той не нашлось возражений. – Интересно, какой здесь приход? – уже обращаясь ко мне, спросил он.

– Как какой? Понятно какой. Студенты забегают перед экзаменом помолиться или абитуриенты.

– Да? – Андрей вновь попытался вовлечь в разговор старушку, но та лишь кивала, готовая согласиться с любым нашим предположением.


– Попробуем зайти? – спросил Андрей, когда мы выбрались из церкви на свет Божий.

– Разумеется, – ответил я.

Мы перешли дорогу и вслед за каким-то студентом проникли в здание третьего корпуса. Охранник лениво проводил нас взглядом, решив, наверное, не утруждать пару профессоров демонстрацией пропусков. Свою шапочку «NY» я предусмотрительно спрятал в карман.

Мы поднялись на второй этаж. У входа в ректорат стоял еще один охранник. На поясе у него висела кобура, явно непустая. На наше приветствие он не ответил. Мы решили не искушать судьбу и принялись изучать лики академиков, взиравших на нас с фотографий, развешанных по периметру. Академиков было куда больше, чем святых. Может, это связано с состоянием стен? Нам не хватало распятия и трех кубышек под ним. Я бы не пожалел ста рублей на ремонт. Он бы не помешал и тут. Колонны возле лестницы были испещрены надписями.

– Ты ничего не писал тут? – поинтересовался я.

– Нет. Не припомню.

– А зря. Представляешь, ведь мы упустили возможность написать самим себе! Сорок лет спустя!

Андрей усмехнулся.

– «Светка – дура», – прочитал я. – Кто бы сомневался. Стопудовая правда. Но какое теперь это имеет значение? Я даже не знаю, как сложилась ее судьба… Или вот это: «… + Таня = Любовь», начало не могу разобрать, видимо, несколько раз имя менялось. Все проходит. А это? Посмотри! «a + b = b + a». Класс!

– Коммутативный закон сложения. – Андрей, в отличие от меня, учился по специальности «Прикладная математика». – Это еще древние греки знали! Не это ли они царапали на своих древних греческих колоннах?

– Вот это действительно послание через века! Ну, почему-почему? Почему это нацарапал не я? Ну хотя бы «E=mc2»…

Тут я осекся, поймав на себе цепкий взгляд охранника. Андрей сказал ему:

– Мы тут учились раньше.

Но охранник продолжал хмуро смотреть на меня. Предательский акцент выдал меня. Наверное, охранник подрабатывает контролером в Эрмитаже, выхватывая из очереди иностранцев, в целях экономии норовящих сойти за простого российского гражданина. Не он ли меня вчера… Не запоминаю лиц, а зря. Надо следить за руками. Нет. Сейчас скажу ему, что я не из «Пендосии» какой-то там и не из «Гейропы», я сионистский друг. Почувствовав неладное, Андрей подхватил меня под руку и увлек за собой вниз по лестнице. Я не сопротивлялся.

Осмотрев третий корпус, мы решили пройти через двор в первый. Дорога, протоптанная поколениями студентов. Ничего не изменилось со времен Александра Степановича Попова, даже радио работает.

Андрей потащил меня в туалет.

– Пойдем, там мы действительно увидим послания из прошлого. Помнишь, как мы писали на стенах перлы наших преподов с военно-морской кафедры?

Я кивнул, хотя ничего не помнил.

Мы поднялись на второй этаж, зашли в туалет и обалдели: стены в мраморе, рулоны туалетной бумаги, мыло, электрическая сушилка для рук. Только музыка не играла – поэтому все дела мы произвели в полной тишине.

– А жаль… – сказал Андрей, когда мы вновь оказались в затхлом коридоре.

Мы подошли к главной лестнице – ее постигла участь туалета.

– А вон там я впервые увидел свою будущую жену. – Я кивнул в сторону стены напротив лестницы, ведшей на военно-морскую кафедру. – Она стояла с…

Андрей прервал меня:

– А что бы ты делал, если бы не увидел?

Его мысль поразила меня.

– Тогда бы я… тогда бы я никогда не женился!

Мы оба рассмеялись.


Нам предстояло осмотреть еще одну достопримечательность: дом, где в юности жил Андрей. Этот, когда-то ничем не примечательный ленинградский особняк на улице Литераторов оказался домом актрисы Марии Савиной и нынче выглядит, как «конфетка»: все вычищено, выкрашено, надраено, словно завтра его должны продать.

– Два миллиона, и дом твой, – сказал Андрей, словно читая мои мысли.

– А если купить? – по израильской привычке спросил я.

– Не, торговаться не со мной. Это давно не мой дом.

Какая-то дама нашего возраста крутилась вокруг нас и фотографировала дом с разных ракурсов.

– Смотри, кажется, у тебя есть конкурентка, – сказал Андрей.

– А сейчас мы у нее выясним.

Я сделал шаг в сторону дамы, но она тут же ретировалась в сторону набережной Карповки.

Андрей рассмеялся.

– А видишь этот домик? – Андрей указал на небольшое строение в скверике. – Там был детский сад, в который я ходил. А теперь выяснилось, что когда-то в нем жил Филонов. А вот окна нашей квартиры.

Квартира находилась в полуподвальном помещении, ее окна чуть возвышались над землей. Когда-то, наверное, там жила прислуга Савиной.

– Помню. – Я действительно помнил.

– Бабушка с дедом въехали в нее во время блокады. Они жили по-соседству, и их дом сгорел при бомбежке. Им дали пустующую комнату. Тринадцать метров.

Затем Андрей рассказал свою историю, которую я помнил лишь частично.

Его отец был летчиком-испытателем и погиб в середине пятидесятых, оставив после себя вдову с маленькими двойняшками на руках. Семья жила в Комсомольске-на-Амуре. Стоит ли перечислять трудности, выпавшие на их долю? Полной семье выжить в то время было не просто, а вдове с двумя детьми на руках? В какой-то момент мать принимает решение одного ребенка передать на воспитание бабушке в Ленинград. Андрей был отправлен в стольный град, Сергей же остался в провинции у моря. Андрей учился в отличной школе со старыми традициями, поступил в престижный ВУЗ на новую перспективную специальность. А Сергей прогуливал уроки в стандартной советской восьмилетке с переполненными классами и недостатком учителей-специалистов. С горем пополам окончив ее, начал пить. Все пили вокруг, ну и он начал. Чем он хуже других? Не заметил, как жизнь пролетела.

– Я вот все думаю, – закончил свой рассказ Андрей, – как все-таки хорошо, что мама тогда выбрала меня, именно меня отправила сюда, в Питер! Что бы было, если б она поступила иначе?

К счастью, я утратил дар речи. Иначе бы сказал: «Ничего. Просто моего собеседника звали б Сергеем».

Максим ДЕГТЯРЕВ
SOLUS REX

Весь вечер робот Пифагор ходил удрученный. Вполне возможно, что и днем настроение у него было не очень, но точно об этом ничего не известно, поскольку его хозяин Адам Смартус вернулся домой только в девятом часу вечера. Делать выводы, не имея на руках всех фактов, было не в правилах известного детектива, поэтому он спросил:

– Что случилось?

Кто, кроме Смартуса, мог бы задать столь неожиданный и коварный вопрос? Как говорится, не в бровь, а в глаз. Жаль, что у роботов нет ни того, ни другого. Иначе посмел бы Пиф увильнуть от ответа:

– Ничего, сэр.

Смартус огляделся. Все вещи на месте, посуда цела, цветы политы, в ящике с улиткой свежие помидоры; у самой улитки спрашивать было бесполезно, ибо она спала, забившись по самые рога в раковину.

– Мисс Роузи здорова? – спросил он на всякий случай.

– Здорова. Но если вы сомневаетесь, что я правильно за ней ухаживаю, обратите внимание на новинки роботостроения. Скоро вы сможете завести себе более способного робота.

Ах, вот в чем дело! Действительно, что может расстроить кибернетическое существо больше, чем успехи в кибернетических науках. В ночных кошмарах роботам видятся заводы по переработке отходов, денно и нощно переваривающие вышедшую из употребления технику. Вряд ли кому-нибудь еще повезет так, как повезло последнему полупроводниковому роботу, получившему должность смотрителя в музее компьютеров.

– У меня есть кое-какие связи. Я подыщу тебе теплое местечко. Кого же ты прочишь на свое место?

– Поищите в новостях науки на слово «суперсим».

Через десять секунд Смартус нашел ссылку. Малоизвестная компания «СимКорп» сообщала о создании компьютера абсолютно нового типа – компьютера, который, по их словам, способен построить модель и предсказать результат любого физического процесса. Если универсальная машина Тьюринга может заменить любой автомат, то новый Суперсим заменит вообще все на свете!

– Ладно, меня, – сказал Пиф, – он и вас, людей, смоделирует. И вы не будете никому нужны.

– А сейчас кому мы нужны?

– Лично вы – дармоедке Роузи.

– И не только... – Смартус внимательно изучал письмо, пришедшее несколько минут назад. Впрочем, оно было довольно коротким:


«Уважаемый господин Смартус! Просим Вас как можно скорее прибыть к нам по очень важному и конфиденциальному делу.

Директор «СимКорп» Т. А. Дуглас».


– Ясно, – сказал Пиф, – они решили начать с вас. Наверное, испытания на мышах и роботах уже закончены.

– Но почему они настаивают на конфиденциальности? Ведь их статья в новостях не что иное, как реклама. Что же им теперь скрывать?

– Побочные эффекты, вероятно. Как у тех новых плат памяти, которые вы мне поставили.

– А ты злопамятный!

– Я вам сказал: побочные эффекты.

Визит в «СимКорп» Смартус решил отложить до утра.


«Будущее вселенной хранится за семью печатями», – размышлял Смартус, минуя если не седьмые, то, по крайней мере, третьи бронированные двери. Дорогу ему указывал небрежно-респектабельный господин, представившийся Теодором Дугласом. Директору было не больше сорока. Перед тем как открыть очередную дверь он ослаблял и без того ослабленный галстук, вытирал (как он полагал, незаметно) большой палец о рубашку и подносил его к сканеру с осторожностью, хорошо знакомой тем, кому доводилось прислонять палец к носу в присутствии невропатолога.

В кабинете их ждал еще один человек. Он был старше Дугласа лет на десять-пятнадцать и выглядел крайне уставшим.

– Наш ведущий инженер, Йен Бриннер, – представил своего сотрудника Дуглас.

Бриннер ответил Смартусу слабым рукопожатием. Дуглас спросил:

– Могу я надеяться, что все сказанное останется между нами?

– Раз вы пригласили меня, стало быть, вам известна моя репутация, – не без гордости заявил Смартус. – Могу я в свою очередь узнать в чем, собственно, дело?

– Конечно. Я уверен, что, получив наше приглашение, вы навели о нас справки. «СимКорп» молодая, но быстро прогрессирующая компания, занимающаяся перспективными разработками в области вычислительных технологий. Сейчас мы заканчиваем работу над проектом, который изменит наши представления о мире – я имею в виду не абстрактный мир математики, а вполне реальный, физический мир – тот, в котором мы с вами живем. Ученые получат инструмент познания, обладающий неограниченными возможностями. Суперсим даст ответ на любой вопрос, касающийся произвольной замкнутой физической системы. Он способен предсказать будущее... Вы что-то хотите сказать?

Смартус ничего такого не хотел, а усмехнулся он собственной мысли о том, что, вероятно, его пригласили для какой-то физической работы, раз теперь есть, кому за нас думать. В примерно таком духе он и ответил.

– Ни за вас, ни за нас думать сейчас некому, – сказал Дуглас и со смыслом повторил: – Сейчас.

– Суперсим не готов?

– Он готов, – подал, наконец, голос Бриннер. – Готов на все сто. За это я вам ручаюсь.

– Но спросить его нельзя, – продолжил Дуглас, – потому что он... потому что его украли. Мы вызвали вас, чтобы вы помогли нам его найти.

– Почему вы не обратились в полицию?

– Огласка. Мы хотим по возможности ее избежать. Известие о пропаже дорогостоящего прибора может быть неверно истолковано нашими инвесторами.

– Уважительная причина. Теперь мне нужны подробности.

Подробности состояли в следующем. Два дня назад Суперсим находился еще в лаборатории, много людей были тому свидетелями. На следующий день, то есть вчера, его уже никто не видел. Случайно куда-нибудь завалиться он не мог, поскольку представляет собой довольно увесистый железный ящик размером со стиральную машину. Сам уйти он не способен, потому что не робот (которому ноги вставляют раньше мозгов). Отследить момент исчезновения Суперсима точнее было невозможно, поскольку подобных железных ящиков, в той или иной степени полных, было в лаборатории не меньше дюжины, и их редко пересчитывали.

Смартус осмотрел помещения лаборатории и ознакомился с графиком перемещения сотрудников. Он пришел к странному выводу: только два человека могли вынести Суперсима из лаборатории незаметно, и этими людьми были Дуглас и Бриннер. Но ни у того, ни у другого нет видимых мотивов красть собственный товар.

Или есть? Мнение независимого эксперта было бы здесь не лишним, и Смартус решил проконсультироваться со своим старым другом, профессором Ландсбергом, слывшим большим специалистом во всех областях естествознания.


Выполняя обещание не болтать лишнего, Смартус рассказал о Суперсиме только то, что почерпнул из сети. Деликатный профессор не стал задавать лишних вопросов. Свой приговор он вынес раньше, чем вскипел поставленный ради гостя чайник.

Чтобы каламбур не пропадал зря, скажем, что они вскипели одновременно.

– Не знаю, что вы там вычитали, но никакого универсального симулятора-предсказателя не может быть!

– Вы так уверены, будто речь идет о вашей теории возникновения вселенной.

Лицо Ландсберга зарделось.

– Как раз в ней-то я уже не так уверен... – он подозрительно посмотрел на собеседника. – Вы что, читали этого умника Миллза?

– Он писал о Суперсиме?

– Нет, при чем здесь Суперсим! Я о его модели ранней вселенной.

– Честно говоря, сейчас меня интересует как раз суперсимулятор. Почему вы утверждаете, что его не может быть?

У профессора отлегло от сердца. Воспоминания о полемике с Миллзом ввергали его в депрессию, выйти из которой он мог, лишь развенчав какую-нибудь лженаучную теорию. Он взял карандаш и листок бумаги.

– Я воспользуюсь аргументом Дэвида Уолперта. Его довод настолько прост, что даже вы поймете его без труда. Предположим, вы хотите смоделировать физический процесс Ф. Замечательное свойство вашего суперкомпьютера заключается в том, что он предскажет результат раньше, чем закончится сам процесс Ф. Выберем из всех суперсимуляторов тот, который справится с задачей быстрее всех, – скажем, за время Т1. Назовем этот суперсимулятор С1. С1 сам по себе является физической системой, и его состояние в момент времени Т1 можно предсказать с помощью другого суперсимулятора С2. С2 закончит работу в момент времени Т2, который наступит раньше Т1. Состояние С1 в момент Т1 характеризует результат процесса Ф. То есть, узнав состояние С1, мы автоматически узнаем результат Ф. Налицо противоречие: С2 предсказал Ф быстрее самого быстрого С1.

Смартус взял листок бумаги в руки и еще раз просмотрел профессорские каракули.

– Софистика, – заключил он, – никогда я не доверял доказательствам «от противного».

– Тем не менее здесь все верно. Мы строго доказали, что не существует компьютера, способного предсказать будущее любой физической системы. Будущее по-прежнему сокрыто от нас завесой тайны. Не знаю только, радоваться этому или нет.

– Меня вы огорчили. Но зачем объявлять об изобретении того, чего с такой очевидностью не существует?

– Господи, какие мелочи! Подумаешь, суперсимулятор. Машины времени изобретают гораздо чаще. Иные деятели – у меня язык не поворачивается назвать их учеными – обладают потрясающим умением привлекать богатых спонсоров. И не менее потрясающим умением объяснять провал чем угодно, только не собственной недобросовестностью. Разочаровавшись в машине времени, богачи начинают вкладывать средства в эликсир молодости. Или во что-нибудь еще, столь же бессмысленное. Нет, чтобы дать денег на воспроизведение Большого взрыва...

Ландсберг осекся. Кажется, он догадался, что последнюю фразу произносить не следовало.

– Большой взрыв это хорошо, – сказал Смартус и, быстро допив еще не успевший остыть чай, направился к выходу.


Адам Смартус шагал вдоль дороги, надеясь, что, когда прогулка ему надоест, он сможет поймать такси. Сейчас он не спешил домой: на ходу ему думалось и легче и свободней. Неужели из него хотят сделать орудие банальной махинации? Дуглас впустую растратил выделенные на исследования средства и теперь ищет способ оправдать провал. Такая версия первой приходит на ум, если бы не Бриннер. За те два часа, что они общались, Смартус, кажется, что-то понял про этого человека. Но понимание это было в основном отрицательного характера: Бриннер не шарлатан, не мошенник, он не стремится ни к славе, ни к деньгам. И, скорее всего, он далеко не бездарен. Успех не приходил к нему так долго, потому что задачу он поставил перед собой чрезвычайно трудную – не нужно разбираться в кибернетике, чтобы это понять. Был ли он искренен, когда говорил, что Суперсим действительно создан? Определенно да, но это не значит, что Суперсим именно такой, как расписывал Дуглас. И было бы странно, если бы изобретатель не верил в собственное творенье.

Бриннер пытался объяснить Смартусу, как устроен его суперкомпьютер. Что стояло за этой откровенностью? Сказал ли он что-то, что не предназначено для чужих ушей? Вряд ли. Суперсим слишком сложная штука, чтобы за два часа успеть выложить все его секреты. В любом случае Смартус мало что понял. Какие-то диофантовы уравнения, описывающие квантовые системы, или наоборот, квантовые системы, описывающие диофантовы уравнения...

Про эти уравнения Смартус только знал, что в общем виде их никто не умеет решать. Он вспомнил историю, рассказанную ему однажды Ландсбергом. Много лет назад профессор (в то время еще всего-навсего аспирант) проводил олимпиаду по математике для школьников. Среди прочих задач ученикам было предложено решить диофантово уравнение с двумя переменными. Оно было составлено исходя и из готового ответа, то есть взяли два целых числа и подобрали уравнение, чьим решением они являлись. Естественно, никто из преподавателей не рассчитывал, что уравнение кто-то решит – это была своего рода шутка. Каково же было удивление Ландсберга, когда один из сотен школьников дал правильный ответ! Уравнение не было решено аналитически, ответ был попросту угадан. Подозревали, что школьнику удалось как-то использовать компьютер для поиска ответа перебором (а фигурировавшие в ответе числа были небольшими, и подобрать их современному компьютеру не стоило бы никакого труда), но доказать мошенничество не удалось, и решение было засчитано...

К чему он это вспомнил? К тому, что прогнозы Ландсберга, при всем к нему уважении, не всегда сбываются. Случай сильнее логики. Собственно, он и есть настоящий хозяин этого мира.

Смартус решительно зашагал назад.

– Я так и думал, что вы за этим вернетесь, – через приоткрытую дверь Ландсберг протянул бумагу с доказательством не существования Суперсима.

– Профессор, знаете ли вы, что на самом деле вы доказали мне полчаса назад?

– Полагаю, что знаю.

– Нет, не то... – от волнения у Смартуса задрожал голос, – вы доказали, что Суперсим может быть только один!

Ландсберг потер переносицу.

– Зайдите, – сказал он, – мне надо подумать.


Бриннер спросил, нельзя ли перенести разговор назавтра, в лабораторию. Смартус ответил, что в лаборатории нет того, что они ищут. Инженер приоткрыл дверь на ширину ладони.

– Впустите, – сказал Смартус, – я знаю, что он у вас. И знаю, почему он у вас.

Ему позволили пройти, но остановили на пороге большой, заполненной работающими компьютерами комнаты. Он продолжил:

– Суперсим существует в единственном экземпляре, а свойства его таковы, что он не может быть скопирован без разрушения. Хуже того, вы можете задать Суперсиму только один вопрос. В противном случае, задав множество специальных вопросов, вы косвенным путем выяснили бы его устройство и сделали бы копию.

Бриннер прошел в угол комнаты и присел на корточки перед одним из рабочих столов. Под столом Смартус заметил большой металлический ящик, опутанный проводами, словно кокон огромного кибернетического насекомого.

– Вы правы, – сказал Бриннер, поглаживая рукой по железному боку Суперсима. – Он уникален. И у него нет чертежа, как нет чертежа у человека. Подобно человеку, он сам свой чертеж. Кто-то назовет это удачей, кто-то откровением – то, что мне удалось в конце концов его создать.

– Вы хотите сказать, что создали Суперсима случайно?

Бриннер усмехнулся.

– Или наш создатель захотел, чтобы это выглядело как работа случая. Когда-то давно мне повезло. Я угадал решение одной сложной задачи. Я счел это авансом за мой будущий труд и дал себе слово никогда не полагаться на удачу. Я много работал, я вложил в Суперсима всю свою жизнь. И вот история как будто повторяется. Слышали притчу о неком добросердечном человеке, который просил у Господа воздаяния за благие намерения?

– И оказался с мешком золота на необитаемом острове?

– Точно. Я нахожусь в положении того добряка. С тем отличием, что своим золотом я один раз могу воспользоваться. Я задам Суперсиму один вопрос. После ответа его квантовые связи разрушатся, и я никогда не смогу их восстановить.

– Вы решили, о чем будет вопрос?

– Нет. Мне кажется, это самый трудный выбор в моей жизни.

– Не мучайтесь. Что бы вы ни спросили, вы все равно будете думать, что спросили не то. Поэтому узнайте про погоду на завтра и начните строить Суперсим-два.

– Спасибо за совет. Но боюсь, что на Супрсим-два мне оставшейся жизни не хватит. Вы собираетесь донести на меня Дугласу?

Смартус поскреб правую сторону своего обширного черепа.

– Мне тоже будет нелегко сделать выбор.


Пиф подогревал ужин.

– Вам следовало предупредить меня, что задержитесь.

– В следующий раз обязательно предупрежу, – ответил Смартус автоматически. Мысли детектива витали вокруг Суперсима и его несчастного создателя.

– А когда, предположительно, он наступит? – допытывался Пиф.

– Никогда!

– Не совсем понимаю. Но это, быть может, из-за того, что я слишком сосредоточен на грибном соусе.

– Я имею в виду, что отныне ты можешь волноваться только за грибной соус, меня и мисс Роузи. Скорой отставки для тебя не предвидится.

– Суперсим оказался обманом?

– Нет, он не обман. Но можешь считать, что его больше нет.

– Вы его уничтожили?! – воскликнул Пифагор с максимальным восхищением, на какое только способны роботы. – Герострат по сравнению с вами просто мелкий хулиган! Ради меня, робота, вы уничтожили будущее человечества... А вас не посадят?

Вообще-то, могут, подумал Смартус, но, не желая расстраивать робота, отрицательно покачал головой.

Загрузка...