Я знаю – я клялась тогда,
что буду до конца верна,
как ни тянулись бы года,
как долго бы ни шла война.
Что всё – с тобою пополам,
что ты один мне только люб,
что я другому не отдам
ни жарких слов, ни верных губ.
С повязкой влажной и тугой
в жару метался тот, другой.
И я, дежурная сестра,
над ним сидела до утра...
Он руку женскую к груди
тоскливо прижимал в бреду
и все просил: «Не уходи».
И я сказала: «Не уйду».
А после, на пороге дня,
губами холоднее льда,
спросил он: «Любишь ли меня?»
И я ему сказала: «Да».
Я поклялась тебе тогда, –
но я иначе не могла...
Обоим я сказала «да»
и никому не солгала.
В Москве тревога – это знали все,
и ждали долго, хмуро и упорно.
Врывались ветки в матовой росе
в открытое окно переговорной.
Уже светало. Где-то вдалеке
кричал петух. Людей ко сну клонило.
Телефонистка в вязаном платке
мой номер первым вызвала лениво.
В кабине было душно и темно.
Твой голос вдруг раздался где-то рядом.
Гнездо мое... Не тронуто оно,
с его окном, с его осенним садом.
Ты мне сказал: «Сейчас спустился вниз».
Я поняла: ведь я с тобой стояла
всю ночь, пока стучало о карниз
осколками горячего металла.
Но разговор был короток и сух.
Я не сказала ничего, что надо.
И как сумеешь передать на слух
тепло руки, касанье губ и взгляда!..
И все равно, я знала: ты живешь.
Пришел рассвет, умолкнули зенитки.
Одолевая утреннюю дрожь,
ты режешь хлеб и греешь чай на плитке.
А я иду по утренней росе,
за крышами – серебряная Волга,
грузовики грохочут по шоссе,
кричит буксир настойчиво и долго.
И это – жизнь. И мы пройдем по ней.
Наш путь один, и счастье наше – тоже.
В крови, в пыли – и тем еще родней,
в опасности – и тем еще дороже.
Да, ты мой сон. Ты выдумка моя.
Зачем же ты приходишь ежечасно,
глядишь в глаза и мучаешь меня,
как будто я над выдумкой не властна?
Я позабыла все твои слова,
твои черты и годы ожиданья.
Забыла все. И все-таки жива
та теплота, которой нет названья.
Она, как зноя ровная струя,
живет во мне. И как мне быть иною?
Ведь если ты и выдумка моя –
моя любовь не выдумана мною.
(Зима 1942 г.)
Смеясь и щуря сморщенные веки,
седой старик немыслимо давно
нам подавал хрустящие чуреки
и молодое мутное вино.
Мы пили все из одного стакана
в пронзительно холодном погребке,
и влага, пенясь через край, стекала
и на землю струилась по руке.
Мы шли домой, когда уже стемнело
и свежей мглою потянуло с гор.
И встал до неба полукругом белым
морскою солью пахнущий простор.
От звезд текли серебряные нити,
и на изгибе медленной волны
дрожал блестящим столбиком Юпитер,
как отраженье крохотной луны.
А мы купались... И вода светилась...
И вспыхивало пламя под ногой...
А ночь была как музыка, как милость –
торжественной, сияющей, нагой.
..........................
Зачем я нынче вспомнила про это?
Здесь только вспышки гаснущей свечи,
и темный дом, трясущийся от ветра,
и вьюшек стук в нетопленной печи.
Проклятый стук, назойливый, как Морзе!
Тире и точки... точки и тире...
Окно во льду, и ночь к стеклу примерзла,
и сердце тоже в ледяной коре.
Еще темней. Свеча почти погасла.
И над огарком синеватый чад.
А воткнут он в бутылку из-под масла
с наклейкой рваной – «Розовый мускат».
Как трудно мне поверить, что когда-то
сюда вино звенящее текло,
что знало зной и пенные раскаты
замасленное, мутное стекло!
Наверно, так, взглянув теперь в глаза мне,
хотел бы ты и все-таки не смог
увидеть снова девочку на камне
в лучах и пене с головы до ног.
Но я все та же, та же, что бывало...
Пройдет война, и кончится зима.
И если бы я этого не знала,
давно бы ночь свела меня с ума.
Наташе
Душная, безлунная
наступила ночь.
Все о сыне думала,
а сказали: «Дочь».
Хорошо мечтается
в белизне палат...
Голубые лампочки
у дверей горят.
Ветер стукнул форточкой,
кисею струя.
Здравствуй, милый сверточек,
доченька моя!
Все такое синее,
на столе – цветы.
Думала о сыне я,
а родилась – ты.
Ты прости, непрошеный
ежик сонный мой.
Я тебя, хорошую,
отвезу домой.
Для тебя на коврике
вышита коза,
у тебя, наверное,
синие глаза...
Ну... а если серые –
маме все равно.
................
Утро твое первое
смотрится в окно.
Мне с каждым днем милее ты:
Все тверже взгляд, все звонче лепет.
Как будто новые черты
Рука невидимая лепит.
Ночник... И тени на стене...
Мне часто по ночам не спится.
Вот шевельнулись в полусне
Твои спокойные ресницы.
Ты просыпаешься. И где б
я ни была, зовешь в испуге.
И пух волос твоих нелеп,
как у нахохленной пичуги.
И так похожи на цветы
румянец щек, и мягкость лапок,
и пухлость губ, и милый запах
ребячьей сонной теплоты.
Ты счета не ведешь годам,
встречая только третье лето.
Твоих мгновений череда
туманом солнечным одета.
Уколы маленьких обид
тебя еще не могут ранить,
и огорчений не хранит
твоя ребяческая память.
И, милой резвости полна,–
как знать ребенку тяжесть ноши? –
ты слово новое – «война» –
лепечешь, хлопая в ладоши.
Вагон бросало и качало.
Молчали все. А вечер гас.
И каждый знал: еще начало,
еще неясный первый час.
Казалось мне: за далью алой
гремят грядущие бои...
Но как бессильно я сжимала
ручонки пыльные твои!
А после ночь. Без искры света
свершался необычный путь.
Скажи, ответь – ты помнишь это?
И если помнишь – позабудь.
Живи, цветам и песням рада,
смеясь, горюя и любя,
а помнить этого не надо:
я буду помнить за тебя.
Тревога. Грусть. Приходит почтальон –
ни весточки о милом человеке...
А городок метелью занесен
до самых крыш. И, кажется, навеки.
Наш новый дом в сугробах под горой,
к нему бежит петлистая дорожка,
в нем есть окно за ледяной корой,
печурка есть, горячая картошка.
Есть девочка. Зеленые глаза,
лукавый рот и бантик цвета мака.
Есть девочка. При ней нельзя заплакать,
при ней нельзя о горьком рассказать.
Она поймет. С недетской теплотой
ладошки мягкие ко мне на плечи лягут...
Нельзя при ней, при маленькой такой,–
ей рано знать печаль житейских тягот.
Я напишу ей буквы на листе,
я нарисую зайчика в тетради.
Я засмеюсь – ее улыбки ради.
Я буду плакать после, в темноте...
Суровый год. В траве чернеют щели,
но дни июня ветрено свежи.
Опять шумят разлапистые ели,
и чертят небо легкие стрижи.
Орлы сидят за ржавою решеткой,
полуприкрыв окаменелый взгляд.
Кричит павлин, барсук ютится кроткий
среди смешных мохнатых медвежат.
Иду с тобой по парку не спеша я,
над нами листьев солнечная дрожь..
Когда-нибудь ты вырастешь большая
и эти строки снова перечтешь.
Как взмах крыла, как искра в синем дыме,
они опять пересекут твой путь.
Они тебе покажутся простыми,
далекими, наивными чуть-чуть.
И все-таки ты радостно и мило
лукавый свой на миг потупишь взгляд,–
совсем как та, которая ходила
по воскресеньям с мамой в зоосад.
А круг все ширится. В него вовлечены
природа, люди, города и войны.
Теперь ей книжки пестрые нужны;
упав, она не говорит, что больно.
Не любит слово скучное «нельзя»,
все льнет ко мне, работать мне мешая.
Как выросла! Совсем, совсем большая,–
мы с ней теперь хорошие друзья.
Она со мною слушает салюты,
передвигает красные флажки
и, Прут найдя на карте в полминуты,
обводит пальцем ниточку реки.
Понятлива, пытлива и упряма.
На многое ответы ей нужны.
Она меня спросила как-то: «Мама,
а было так, что не было войны?»
Да. Было так. И будет, будет снова.
Как хорошо тогда нам станет жить!
Ты первое услышанное слово
еще успеешь в жизни позабыть.
Помню празднество ветра и солнца,
эти лучшие наши часы,
и ромашек медовые донца,
побелевшие от росы.
Помню ржавые мокрые листья
в полусвете угасшего дня.
Горьких ягод озябшие кисти
ты с рябины срывал для меня.
Помню, снежные тучи повисли,
их кружила седая вода.
Все улыбки, и слезы, и мысли
я тебе отдавала тогда.
Я любила и холод вокзала,
и огней исчезающий след...
Я, должно быть, тогда еще знала –
так рождается песня на свет.
У каждого есть в жизни хоть одно,
свое, совсем особенное место.
Припомнишь двор какой-нибудь, окно,
и сразу в сердце возникает детство.
Вот у меня: горячий косогор,
в ромашках весь и весь пропахший пылью,
и бабочки. Я помню до сих пор
коричневые с крапинками крылья.
У них полет изменчив и лукав,
но от погони я не уставала –
догнать, поймать во что бы то ни стало,
схватить ее, держать ее в руках!
Не стало детства. Жизнь суровей, строже.
А все-таки мечта моя жива:
изменчивые, яркие слова
мне кажутся на бабочек похожи.
Я до рассвета по ночам не сплю,
я, может быть, еще упрямей стала –
поймать, схватить во что бы то ни стало!
И вот я их, как бабочек, ловлю.
И с каждым разом убеждаюсь снова
я в тщетности стремленья своего –
с пыльцою стертой, тускло и мертво
лежит в ладонях радужное слово.
Нельзя о слове, как о мотыльке!
Ты прав. Я вижу: на заре бессонной,
как золото, блестяще и весомо,
лежит оно в неверящей руке.
А после друг нагонит по следам
старателя с нежданною находкой,
оценит цвет и тяжесть самородка
и равнодушно скажет: «Колчедан».
Когда-то я любимого ждала,
единственного нужного на свете!
Тогда был май, черемуха цвела,
в окно влетал студеный горький ветер.
Был лунный сад в мерцающем снегу;
он весь дышал, смеялся веткой каждой,
а мне казалось – больше не смогу!
Но я тогда другой не знала жажды!
Он не пришел. Зазеленел рассвет.
Истлели звезды. Звякнула синица.
И вот теперь мне кажется... Но нет,
ничто с моей тоскою не сравнится,
когда слова теснятся в темноте,
уходят, кружат и приходят снова,
ненужные, незваные, не те,
и нет нигде единственного слова!
Нет, и это на правду совсем не похоже –
облетает пыльца, и уходят друзья.
Жить без бабочки можно,
без золота – тоже,
без любимого – тоже,–
без песни – нельзя.
В руке сжимая влажные монеты,
я слушаю с бессмысленной тоской,
как в темноте, в слепом пространстве
где-то,
звонок смеется в комнате пустой.
Я опоздала. Ты ушел из дома.
А я стою – мне некуда идти.
На ветровой простор аэродрома
в такую ночь не отыскать пути.
И я шепчу сквозь слезы: «До свиданья!
Счастливый путь, любимый человек!»
Ничтожная минута опозданья
мне кажется разлукою навек.
Утром на пути в аэропорт
улицы просторны и пусты.
Горизонт туманом полустерт,
розовеют почками кусты.
Вся в росе, младенчески мягка
вдоль шоссе топорщится трава.
В сердце с ночи забралась тоска –
каждая разлука такова.
На перроне – голубой забор,
тени бродят, на песке скользя...
Дальше – ветер, солнце и простор.
Дальше провожающим нельзя.
В облаках, стихая, как струна,
«Дуглас» чертит плавный полукруг.
Радость встреч была бы не полна
без щемящей горечи разлук.
За разлукой есть далекий час.
Как мы станем ждать его с тобой!..
Он всегда приходит в первый раз,
заново подаренный судьбой.
Настойчивой стайки воспоминаний
никак мне нынче не отогнать.
Глаза закрываю, а все в тумане
балтийской зари золотится прядь.
И тучи, курчавясь, несутся мимо...
И ветер крепчает, волну дробя.
Ты прежде всегда меня звал любимой,
а я не любила, помню, тебя.
Нет. Наши дороги легли не рядом.
Зачем же столько суровых дней
все чудится мне, как воют снаряды,
как свищут пули над жизнью твоей?
И мысль пробирается дымной чащей,
по скалам и топям, сквозь ночь и муть.
Я нынче бываю с тобою чаще,
чем прежде бывала когда-нибудь.
Все нынче другое – души и лица,
другая радость, другой покой...
Я так бы хотела тебе присниться не той,
не прежней... совсем другой.
Резкие гудки автомобиля,
сердца замирающий полет.
В облаках белесой крымской пыли
прячется нежданный поворот.
По́лны звона выжженные травы.
Ветром с губ уносятся слова.
Слева склоны, склоны, а направо –
моря сморщенная синева.
Ветер все прохладнее. Все ближе
дальних гор скалистое кольцо.
Я еще до сумерек увижу
ваше загорелое лицо.
Но когда б в моей то было власти,
вечно путь я длила б, от того
что минуты приближенья к счастью
много лучше счастья самого.
И знаю все, и ничего не знаю...
И не пойму, чего же хочешь ты,
с чужого сердца с болью отдирая
налегших лет тяжелые пласты.
Трещат и рвутся спутанные корни.
И вот, не двигаясь и не дыша,
лежит в ладонях, голубя покорней,
тобою обнаженная душа.
Тебе дозволена любая прихоть.
Но быть душе забавою не след.
И раз ты взял ее, так посмотри хоть
в ее глаза, в ее тепло и свет.
От фонаря щемящий свет.
На тротуаре – листьев груда.
Осталась, верно, с детских лет
потребность эта – верить в чудо.
Твои дороги далеки,
неумолимы расстоянья,
а я, рассудку вопреки,
все жду случайного свиданья.
Чернеет глубина ворот,
и холод облегает плечи.
Мне кажется: кто та́к вот ждет,
когда-нибудь дождется встречи.
Нынче улетели журавли
на заре промозглой и туманной.
Долго, долго затихал вдали
разговор печальный и гортанный.
С коренастых вымокших берез
тусклая стекала позолота;
горизонт был ровен и белес,
словно с неба краски вытер кто-то.
Тихий дождь сочился без конца
из пространства этого пустого...
Мне припомнился рассказ отца
о лесах и топях Августова.
Ничего не слышно о тебе.
Может быть, письмо в пути пропало,
может быть... Но думать о беде –
я на это не имею права.
Нынче улетели журавли...
Очень горько провожать их было.
Снова осень. Три уже прошли...
Я теплее девочку укрыла.
До костей пронизывала дрожь,
в щели окон заползала сырость...
Ты придешь, конечно, ты придешь
в этот дом, где наш ребенок вырос.
И о том, что было на войне,
о своем житье-бытье солдата
ты расскажешь дочери, как мне
мой отец рассказывал когда-то.
Ночами такая стоит тишина,
стеклянная, хрупкая, ломкая.
Очерчена радужным кругом луна,
и поле дымится поземкою.
Ночами такое молчанье кругом,
что слово доносится всякое,
и скрипы калиток, и как за бугром
у проруби ведрами звякают.
Послушать, и кажется: где-то звучит
железная разноголосица.
А это все сердце стучит и стучит –
незрячее сердце колотится.
Тропинка ныряет в пыли голубой,
в глухом полыхании месяца.
Пойти по тропинке – и можно с тобой,
наверное, где-нибудь встретиться.