Где-то по гостиничным гостиным
изводилась я тоской по доме,
самолет ждала твой
на пустынном,
солнцем выжженном аэродроме.
Отсылала письма почтой спешной,
спешные ответы получала...
Дни любви преступной и безгрешной,
испытаний будущих начало.
Прилетел ты злой и запыленный,
с добрыми покорными глазами.
Городок, от зноя полусонный,
раем простирался перед нами.
Ты любил,
и я тебя любила...
По ночам черно и душно было,
и скрипели ставни неустанно,
и шумели старые платаны.
Ты любил,
и я тебя любила...
А совсем не нужно это было,
зря мы ревновали и страдали,–
нас другие счастья в жизни ждали.
Только, друг мой, стоит ли лукавить?
Разве можно жить, как строчки
править?
Ты любил,
и я тебя любила...
Это нужно, неизбежно было!
Отчего ж иначе сердце полнит
нежность, неподвластная забвенью?
Я тебя не помню,– губы помнят,
я тебя не помню,– руки помнят
каждое твое прикосновенье...
Ни в каких грехах я не повинна,
мне не надо опускать ресницы,
жизнь моя зашла за половину,–
поздно в ней вычеркивать страницы!
Ничего я не прошу обратно,
помню грустно, жадно, благодарно.
...На подушке солнечные пятна...
На тарелке – виноград янтарный.
Как часто от себя мы правду прячем,
мол, так и так,– не знаю, что творю...
И ты вот притворяешься незрячим,
чтобы в ответе быть поводырю.
Что ж, ладно, друг, спасибо за доверье,
в пути не брошу, в топь не заведу...
Но всё тесней смыкаются деревья,
и вот уж скоро ночь, как на беду.
Я и сама лукавлю,– не отважусь
признаться, что измаялась в пути.
А если б на двоих нам
эту тяжесть,–
насколько легче было бы идти.
А я-то тебе поверила,
я-то к тебе приехала,
прилетела, пришла пешком,
с великой радостью в сердце,
с кошелкою за плечами,
с березовым посошком...
Ты меня встретил милостиво:
– Здравствуй, гостья столичная! –
дверь отворил в рай.
– А что у тебя в кошелке?
Вещи твои личные?
Ну, что же – сказал – отлично,
все с собой забирай!
Отдаю тебе все, чем владею,
занимай любую скамью,
только очень прошу,–
за дверью
душу оставь свою.–
Семь дней и ночей скиталась
по лесу моя душа,
в окошко твое стучалась,
от стужи ночной дрожа.
Ночевала где приходилось,
в речном тальнике ютилась,
у омутов да яров,
по болотным мыкалась кочкам,
свертывалась клубочком
за поленницей дров...
Простила? Конечно, простила.
Только очень простыла,
только очень устала,
только все ей постыло.
Отчего же она все чаще
улетает опять в те чащи,
возле дома пустого вьется,
в забитые окна бьется?
Видно, что-то она узнала,
с чем-то сроднилась кровно,
что дороже радости стало,
нужнее ласки и крова.
Не опасаюсь впасть в сентиментальность,
для нас с тобой такой угрозы нет.
Нас выручает расстояний дальность,
число разлук, неумолимость лет.
Нам ничего судьба не обещала,
но, право, грех ее считать скупой:
ведь где-то на разъездах и причалах
мы все-таки встречаемся с тобой.
И вновь – неисправимые бродяги –
соль достаем из пыльного мешка,
и делим хлеб, и воду пьем из фляги
до первого прощального гудка.
И небо, небо синее такое,
какое и не снилось никому,
течет над нами вечною рекою
в сплетеньях веток, в облачном дыму.
В чем отказала я тебе,
скажи?
Ты целовать просил –
я целовала.
Ты лгать просил,–
как помнишь, и во лжи
ни разу я тебе не отказала.
Всегда была такая, как хотел:
хотел – смеялась,
а хотел – молчала...
Но гибкости душевной есть предел,
и есть конец
у каждого начала.
Меня одну во всех грехах виня,
все обсудив
и все обдумав трезво,
желаешь ты, чтоб не было меня...
Не беспокойся –
я уже исчезла.
А может быть, останусь жить?
Как знать, как знать...
И буду с радостью дружить?
Как знать, как знать?
А может быть, мой черный час
не так уж плох?
Еще в запасе счастья часть,
щепотка крох...
Еще осталось: ночь, мороз,
снегов моря
и безнадежное до слез –
«Любимая!».
И этот свет, на краткий миг,
в твоем лице,
как будто не лицо, а лик
в святом венце.
И в три окна, в сугробах, дом –
леса кругом,
когда февраль, как белый зверь,
скребется в дверь...
Еще в той лампе фитилек
тобой зажжен,
как желтый жалкий мотылек,
трепещет он...
Как ночь души моей грозна,
что делать с ней?
О, честные твои глаза
куда честней!
О, добрые твои глаза
и, словно плеть,
слова, когда потом нельзя
ни спать, ни петь.
Чуть-чуть бы счастья наскрести,
чтобы суметь
себя спасти, тебя спасти,
не умереть!
Тебе знаком сумбур ночей,
бессонницы знакомы,
тебе знаком язык вещей,
подводных дум законы...
Что мы с тобою колдуны –
узнала в первый день я;
чернели в море валуны,
как лежбище тюленье.
Меж ними лунная вода
безжизненно сверкала,
светилась облаков гряда
и пепельные скалы.
И влага лунная лилась
сквозь перистые листья
на ту пору, где в первый раз
с тобою обнялись мы.
Теперь-то ясно – неспроста
в полночном мире в этом
светилась даже темнота
потусторонним светом...
Мы не стары, и не мудры,
и счастливы едва ли,
но сколько же мы с той поры
с тобой наколдовали!
Летит, как подбитая птица,
оранжевый парус косой.
Взрывается, блещет, дымится
морская гремучая соль.
Все море в холмах и оврагах,
зеленое, словно трава...
И вздумал же хвастать отвагой
какой-то сорвиголова!
Камней ослепительный глянец,
сверканье воды и небес...
В нем, словно летучий голландец,
оранжевый парус исчез.
Но снова, как рыжее пламя,
возник из лиловых пучин...
Наверно, тягаться с валами
надумал он не без причин.
Наверно, беда приключилась,
наверно, загрызла тоска.
Наверно, девичья немилость
и вправду страшит рыбака.
Он сутки бы, может, проплавал,
промок и продрог бы насквозь,
чтоб только услышать:
– У, дьявол!
Смотрела, так сердце зашлось!
За водой мерцает серебристо
поле в редком и сухом снегу.
Спит, чернея, маленькая пристань,
ни живой души на берегу.
Пересвистываясь с ветром шалым,
гнется, гнется мерзлая куга...
Белым занимается пожаром
первая осенняя пурга.
Засыпает снег луга и нивы,
мелкий, как толченая слюда.
По каналу движется лениво
плотная, тяжелая вода...
Снег летит спокойный, гуще, чаще,
он летит уже из крупных сит,
он уже пушистый, настоящий,
он уже не падает – висит...
Вдоль столбов высоковольтной сети
я иду, одета в белый мех,
самая любимая на свете,
самая красивая на свете,
самая счастливая из всех!
Было, было – ночи зимние,
черных сосен купола...
Невообразимо синяя,
надо всем звезда плыла.
На путях преград не ведая,
навсегда себе верна,
над обидами, над бедами,
над судьбой плыла она.
Над холмами, над пригорками,
над гудроном в корке льда,
над бессонницами горькими,
над усталостью труда,
опушенная сиянием,
в ледяной пустынной мгле,
добрым предзнаменованием
утешая душу мне.
Не сбылись ее пророчества,
но прекрасней, чем тогда,
над последним одиночеством
синяя плывет звезда.
Над скалистой серой кручей
плавал сокол величаво,
в чаще ржавой и колючей
что-то сонно верещало.
Под румяною рябиной
ты не звал меня любимой,
целовал, в глаза не глядя,
прядей спутанных не гладя.
Но сказать тебе по чести,
я ничуть не огорчалась,–
так легко нам было вместе,
так волшебно тень качалась,
так светло скользили блики,
так вода в камнях сверкала...
Уж такой ли грех великий,
чтобы нам такая кара?
День беспечный, быстротечный...
Так ли мы виновны были,
чтоб друг к другу нас навечно
за него приговорили?
Просторный лес листвой перемело,
на наших лицах – отсвет бледной бронзы.
Струит костер стеклянное тепло,
раскачивает голые березы.
Ни зяблика, ни славки, ни грача,
беззвучен лес, метелям обреченный.
Лесной костер грызет сушняк, урча,
и ластится, как хищник прирученный.
Припал к земле, к траве сухой прилег,
ползет, хитрит... лизнуть нам руки тщится...
Еще одно мгновенье – и прыжок!
И вырвется на волю, и помчится...
Украдено от вечного огня,
ликует пламя, жарко и багрово...
Невесело ты смотришь на меня,
и я не говорю тебе ни слова.
Как много раз ты от меня бежал.
Как много раз я от тебя бежала.
...На сотни верст гудит лесной пожар.
Не поздно ли спасаться от пожара?
Ты ножик вынул не спеша,
гордясь своим искусством,
и с маху сталь в кору вошла
с тугим и сочным хрустом.
Береза белая была,
как тоненькое пламя.
Я сок березовый пила,
к стволу припав губами.
Еще несладкий ранний сок
из треугольной раны тек
капельками светлыми,
частыми, несметными...
По каплям жизнь ее текла,
лесная кровь сочилась...
Но чем помочь я ей могла
в беде, что приключилась?
Лишь помня о судьбе своей,
своей полна печали,
я чувствовала вместе с ней
мертвящий холод стали.
Все равно ведь, поздно или рано,–
чем позднее, тем нужней вдвойне,–
ты отправишь мне радиограмму
на известной нам двоим волне.
Все равно ведь, поздно или рано,
времени не тратя на ответ,
в очередь к билетной кассе встану
и кассирша выдаст мне билет.
Все равно – на море или суше,
пусть еще не знаем – где, когда,
все равно – «спасите наши души!»,
песни, самолеты, поезда!
Желто-тусклые фары,
рек невидимых гул,
в черной бездне –
янтарный,
словно соты,
аул...
В чьем-то доме ночевка,
тишина... темнота –
Монотонно, как пчелка,
песню тянет вода.
Ядра завязей плотных
холодны и тверды:
гордость сердца чьего-то,
чьей-то жизни труды...
Сонно листьями плещет
сад, незримый в тиши,
но не лечит, не лечит
горный ветер души,
только хуже тревожит,
память мне бередя...
Нет, не будет...
Не может
счастья быть без тебя.
Поздно, поздно,
ах, поздно!
Все равно не помочь.
Раскаленные звезды...
Дагестанская ночь...
Саманный дымок завился над трубой,
а мы и на час не сумели прилечь.
И вот расстаемся надолго с тобой,
и в будущем нам
не обещано встреч.
Давно собираться пора
на вокзал.
Все явственней
краски осеннего дня...
Спасибо, что ты ничего не сказал,
ни словом одним
не утешил меня.
Ну что ж, поцелуй меня, добрый мой друг.
Еще мою руку чуть-чуть подержи.
Любовь не боится
огромных разлук.
Любовь умирает
от маленькой лжи.
Спор был бесплодным,
безысходным...
Потом я вышла на крыльцо
умыть безмолвием холодным
разгоряченное лицо.
Глаза опухшие горели,
отяжелела голова,
и жгли мне сердце, а не грели
твои запретные слова.
Все было тихо и студено,
мерцала инея слюда,
на мир глядела удивленно
большая синяя звезда.
Березы стыли в свете млечном,
как дым клубясь над головой,
и на руке моей
колечко
светилось смутной синевой.
Ни шороха не раздавалось,
глухая тишь была в дому...
А я сквозь слезы улыбалась,
сама не зная почему.
Светало небо, голубело,
дышало, на землю сойдя...
А сердце плакало и пело...
И пело...
Бог ему судья!
Я хотела по росе,
чтоб измокли ноги,
ты сказал:
– Пойдем, как все,
по прямой дороге...
Я сказала:
– Круче путь,–
значит, дали шире...–
Ты ответил:
– Ну и пусть,
мы же всё решили...
– У меня одна душа! –
я сказала плача,
повернулась и ушла,
не могла иначе.
Оказались не просты
спуски и подъемы,
разводить пришлось костры,
залезать в солому,
вброд идти через ручей,
ежиться от ветра,
злые шорохи ночей
слушать до рассвета.
Все равно благодарю
свой характер вздорный
за чистейшую зарю
на вершине горной,
за цветов умытых дрожь,
за простор огромный...
Где-то ты сейчас идешь
по дороге ровной?
Того, наверно, сто́ю,–
осталось мне одно
кольцо не золотое,
слезами залитое,
как дни мои – темно.
Подарено с любовью,
поругано в тоске...
Ношу его по-вдовьи –
на левой руке.
Нет, нет, мне незачем бояться
осенней, стынущей воды...
А помнишь, мы пришли расстаться
на Патриаршие пруды?
Вода была, как небо, черной,
полночный сквер безлюден был,
кленовый лист
позолоченный,
слегка покачиваясь, плыл...
И отчего-то все молчало...
Какая тягостная тишь!
А сердце билось и стучало,
кричало:
– Что же ты молчишь?! –
Кричало и теряло силы,
но я не выдала его,
я ни о чем не попросила
и не сказала ничего.
Верна одна из истин старых,
что как ни дорог,
как ни мал,
но если выпрошен подарок,
он быть подарком перестал.
А ты со мною и поныне,
и вот уже прошли года,
и счастье наше – навсегда.
А где-то стынет,
где-то стынет
ночная черная вода.
Я бывала в аду,
я бывала в раю,
четверть века
искала я душу твою.
Отыскала ее
на такой вышине,
что взгляну я –
и сердце холодеет во мне.
Не затем, что дорога
долга и трудна,–
я готова идти к тебе
тысячу лет...
Только вот, понимаешь ли,
в чем беда,–
лет у меня
нет!
Здесь никто меня не накажет
за тягу к чужому добру.
Худого слова не скажет,–
хочу и беру!
Беру серебро,
и лебяжье перо,
и рафинад голубой,
бисер и бирюзу,–
все увезу
с собой.
Всю красоту,
всю чистоту,
всю тишину возьму,
крыши в дыму,
морозной зари
малиновую тесьму
Берез кружева крученые,
черное вороньё,
все купола золоченые
возьму я в сердце мое,
пусто, пусто в нем, обворованном..
Все я спрячу в нем, затаю,–
маленький город,
небо огромное,
молодость,
нежность,
душу твою.
Лес был темный, северный,
с вереском лиловым,
свет скользил рассеянный
по стволам еловым,
а в часы погожие
сквозь кусты мелькало
озеро, похожее
на синее лекало.
И в косынке беленькой,
в сарафане пестром,
шла к тебе я берегом,
по камушкам острым.
И с тобой сидела я
на стволе ольховом,
ночь дымилась белая
сумраком пуховым.
Сети я сушила
за избой на кольях,
картошку крошила
в чугун на угольях.
До восхода в сенцах
не спала, молчала,
слушала, как сердце
любимое стучало.
Тебе бы одарить меня
молчанием суровым,
а ты наотмашь бьешь меня
непоправимым словом.
Как подсудимая стою...
А ты о прошлом плачешь,
а ты за чистоту свою
моею жизнью платишь.
А что глядеть тебе назад? –
там дарено,– не крадено.
Там все оплачено стократ,
а мне гроша не дадено.
А я тебя и не виню,
а я сама себя ценю
во столько, сколько стою,–
валютой золотою!
А за окном снега, снега,
зима во всю планету...
...Я дорога́, ах дорога́!
Да только спросу нету.
Мне все это снилось еще накануне,
в летящем вагоне, где дуло в окно...
Мне виделся город в дыму полнолунья,
совсем незнакомый, любимый давно.
Куда-то я шла переулком мощеным,
в каком-то дворе очутилась потом,
с наружною лестницей
и освещенным
зеленою лампой
чердачным окном.
И дворик, и облик старинного дома –
все было пугающе, страшно знакомо,
и, что-то чудесное вспомнить спеша,
во мне холодела от счастья душа.
А может, все было не так, а иначе,
забыто, придумано...
Будем честны:
что может быть неблагодарней задачи
невнятно и длинно рассказывать сны?
Коснись – и от сна отлетает дыханье,
с мерцающих крыльев слетает пыльца.
И – где оно, где оно? – то полыханье,
которое в снах озаряет сердца?
Но жизнь мне послала нежданную помощь:
я все отыскала – и город, и полночь,
и лестницу ту, и окошко в стене...
Мне память твердила: теперь-то ты помнишь?
А мне все казалось, что это во сне.
Там далёко,
за холмами синими,
за угрюмой северной рекой,
ты зачем зовешь меня по имени?
Ты откуда взялся?
Кто такой?
Голос твой блуждает темной чащей,
очень тихий,
слышный мне одной,
трогая покорностью щемящей,
ужасая близостью родной.
И душа,
как будто конь стреноженный,
замерла, споткнувшись на бегу,
вслушиваясь жадно и встревоженно
в тишину на дальнем берегу.
Она хрупка была и горяча
и вырывалась, крыльями плеща.
А у меня стучало сердце глухо,
и я ему внимала не дыша,
и мне казалось – это не голубка
на волю рвется, а моя душа.
Разжав ладонь, я выпустила птицу
в осеннем парке, полном тишины,
и отперла душе своей темницу:
– Лети на все четыре стороны!
Еще не веря в то, что совершилось,
растерянная, робкая еще,
она взлетела к небу,
покружилась
и опустилась на твое плечо.
Надо верными оставаться,
до могилы любовь неся,
надо вовремя расставаться,
если верными быть нельзя.
Пусть вовек такого не будет,
но кто знает, что суждено?
Так не будет, но все мы люди...
Все равно – запомни одно:
я не буду тобою брошена,
лгать не станешь мне, как врагу,
мы расстанемся как положено,–
я сама тебе помогу.
Нынче долго я не засну,
мне приснятся плохие сны;
ты хотел мне отдать
весну,
отказалась я
от весны.
А она поет да поет
песню тоненькую в ночи,
а она заснуть не дает,
не прикажешь ей:
замолчи!
Ты хотел мне отдать весну,
горечь ветра,
капель в лесу,
ветки
с каплями на весу,
снега хрупкую бирюзу...
Не смогла я взять,
не
умею я быть в долгу.
Я люблю выдумывать страшное,
боль вчерашнюю бережу,
как дикарка,
от счастья нашего
силы темные
отвожу.
Не боюсь недоброго глаза,
а боюсь недоброго слова,
пуще слова – недоброго дела...
Как бояться мне надоело!
Хоть однажды бы крикнуть мне,
как я счастлива на земле.
Хоть однажды бы не таиться,
похвалиться,
да вот беда –
сердце, сердце мое
как птица,
уводящая от гнезда.
Я, видно, из графика выбилась где-то,
нелегкое время пришло для меня:
любое желанье под знаком запрета,
от красного света
до красного света
тащусь я по жизни, помехи кляня.
Я к дьяволу все светофоры послала б,
но только рискну напрямик, напролом –
встает на дороге, не слушая жалоб,
судьба с полосатым бесстрастным жезлом.
И я посреди суматохи и шума
гляжу убегающей радости вслед
и, сжав кулаки, дожидаюсь угрюмо
когда, наконец, переменится свет.
Поблескивает полотно
прогретой сталью рельс...
Давным-давно,
давным-давно
мы шли сквозь этот лес.
Он от дождя тогда намок,
но, ветерком гоним,
пыльцы мерцающий дымок
уже всплывал над ним.
День был янтарно золотист,
и птичий свист
в ушах звенел,
и первый стебель зеленел,
буравя прошлогодний лист.
Шел по верхам тяжелый гуд,
и нарастал,
и гас...
...А ландыши-то отцветут
без нас на этот раз!
Без нас, без нас
завяжут плод
черемуха и терн,
и земляника отойдет,
и пожелтеет дерн.
Не буду я считать недель,
не стану ждать вестей..
А та раскидистая ель
все ждет к себе гостей.
Все ждет, все ждет
под хвойный свод...
Не позабудь примет:
за балкой – первый поворот,
четвертый километр.
Розоватой берёсты матовый блеск,
коры осиновой зелень яркая...
Весь заплаканный,
теплый спросонья лес
полон шороха капель,
вороньего карканья.
Полон жизни,
незримой для чуждых глаз –
торопливых, рассеянных и незорких.
А для нас
мошкара, как дымок, затолклась,
и закат загорелся для нас
и погас,
и трава проросла для нас
на пригорках...
Мы с тобою, наверно,
чего-то сто́им:
лес не прятал от нас свои чудеса,
он в туман одевался на полчаса,
а потом, оказалось, –
это роса,
допьяна он поил нас
этим настоем.
Так что кру́гом у нас голова пошла,
и ноги подкашиваются устало.
И тогда нам с тобою
понятно стало,
что у нас и у леса –
одна душа.
Он был такой же, как мы, хмельной,
мы слыхали – он пел
в темноте вечерней,
он играл
то холодной, то теплой волной
своих воздушных тайных течений.
Он делился с нами
чем только мог,
был в забавах и выдумках неутомимым,
На пути он зажег для нас костерок,
чтобы мы надышались
бродяжьим дымом...
Никогда мы друг друга
так не любили,
когда мы сами с тобою были
лесом
дождем
весной...
Ночи... ночи... пустынные, синие...
Мыслей вспененная река.
А слова – до того бессильные,
что за горло берет тоска.
Обжигает подушка душная,
и вступает рассвет в права,
и тяжелая, непослушная,
в дрему клонится голова.
И когда уж глаза слипаются,
где-то около четырех,
воробьи в саду просыпаются,
рассыпаются как горох...
Скачут, мечутся, ошалелые,
жизнерадостно вереща.
Пробивается солнце белое
из-за облачного плаща.
Зашуршали дворники метлами,
и, прохладой цветы поя,
шланг над брызгами искрометными
извивается как змея.
Не заснуть, как я и предвидела...
Все слышней за окном шаги.
Ночь сегодня меня обидела.
Утро доброе, помоги!
И вот ты купе закрываешь,
включаешь ночник голубой...
Ты знаешь,
ты только скрываешь,
что еду я вместе с тобой.
То колкий, то мягкий не в меру,
то слишком веселый подчас,
ты прячешь меня неумело
от пристальных горестных глаз.
Названья полуночных станций
дежурные сонно твердят...
О если бы выйти, остаться,
пропасть, воротиться назад...
Но вместе, да, вместе мы выйдем
на утренний влажный перрон,
и бледное небо увидим
с оравой орущих ворон,
дорогой, подернутой дымкой,
мы в хвойные дали пойдем,
и стану я жить невидимкой
в неласковом доме твоем,
и будут недели молчанья
медлительны и горьки,
и буду я плакать ночами
на бревнышке возле реки.
Нам не позволено любить.
Все, что с тобою связано,
мне строго-настрого забыть
судьбой моей приказано.
Но помню я всему назло
любви часы беспечные,
и встречи памятной число –
мое. На веки вечные!
И низко стелющийся дым
с мерцающими искрами,
и поле с деревом седым
под облаками низкими...
Вагон, летящий в темноту,
покачиванье мерное...
И гаснут искры на лету,–
ты помнишь их, наверное?
Так каждый миг, и час, и год
мои. На веки вечные,
пока наш поезд не придет
на станцию конечную!
Я так хочу, чтобы ладони, губы...
Все голубое... Ясная вода...
И мне все снятся поезда – к чему бы?
Чужие пасмурные города,
чужие люди,
грузчики, старухи...
Тебя в базарной толчее ищу,
твой голос гаснет
в телефонной трубке,
и я «постой, постой, постой!» кричу...
На полчаса, на полминуты – рядом!
Но сны опять бессмысленны, грустны.
Как жалко, что не доставляют на дом
заранее заказанные сны!
Уже заголубел проем оконный,
сочит сквозь штору пасмурную мглу...
Я жду тебя безропотно. Спокойно.
Я жду
Я жду.
Я больше не могу.
Сто раз помочь тебе готова,
любую ложь произнести,
но нет же, нет такого слова,
чтобы сгоревшее спасти.
Не раздобыть огня из пепла
и костерка не развести...
Все так печально, так нелепо,–
ни отогреть, ни увести.
Привыкла я к унынью ночи
и к плачу осени в трубе...
Чем ты суровей, чем жесточе,
тем больше верю я тебе,
тем все отчаяннее, чище
любовь моя и боль моя...
Так и живем на пепелище,
так и бедуем – ты да я.
Храню золу, латаю ветошь,
приобщена к твоей судьбе...
Все жду – когда меня заметишь,
когда забудешь о себе.
Очень тягостно, очень плохо,–
некрасива, нехороша,
зарастает чертополохом,
засыхает моя душа.
Сердце, сердце,
гнездо без птицы,
пыль, да мусор, да тишина...
Неужели не возвратится,
не запоет она?
Я стою у открытой двери,
я прощаюсь, я ухожу.
Ни во что уже не поверю,–
все равно
напиши,
прошу!
Чтоб не мучиться поздней жалостью,
от которой спасенья нет,
напиши мне письмо, пожалуйста,
вперед на тысячу лет.
Не на будущее,
так за прошлое,
за упокой души,
напиши обо мне хорошее.
Я уже умерла. Напиши!