Воздух пьяный – нет спасения,
с ног сбивают два глотка.
Облака уже весенние,
кучевые облака.
Влажный лес синеет щеткою,
склон топорщится ольхой,
Все проявленное, четкое,
до всего подать рукой.
В колеях с навозной жижею,
кувыркаясь и смеясь,
до заката солнце рыжее
месит мартовскую грязь.
Сколько счастья наобещано
сумасшедшим этим днем!
Но идет поодаль женщина
в полушалочке своем,
не девчонка и не старая,
плотно сжав румяный рот,
равнодушная, усталая,
несчастливая идет.
Март, январь, какая разница,
коль случилось, что она
на земное это празднество
никем не позвана.
Ну пускай, пускай он явится
здесь, немедленно, сейчас,
скажет ей:
«Моя красавица!»,
обоймет, как в первый раз.
Ахнет сердце, заколотится,
боль отхлынет, как вода.
Неужели не воротится?
Неужели никогда?
Я боюсь взглянуть в лицо́ ее,
отстаю на три шага́,
и холодная, свинцовая
тень ложится на снега.
Пахнет липами на улице Воровского,
пахнет липами на площади Восстания,
льется запах волнами и всплесками,
медленной рекою
между зданиями.
Он везде и всюду пробивается,
к изголовью спящих проникает,
в сновидения их пробирается,
к их сердцам губами приникает.
Трудно женщинам разлюбленным
и вдовам
задыхаться в запахе медовом,
трудно девушкам,
влюбленным без ответа,
в это торжествующее лето.
Трудно мне –
любимой и влюбленной –
в час рассвета, под звездой зеленой,
о любви молчать...
Не потому ли,
что у сердца тоже есть свои июли,
и тогда оно цветет неудержимо
и само под этим сладким грузом мается.
...А звезда все выше подымается,
и еще один рассвет проходит мимо.
Тропа, петляя и пыля,
сбегает в темный буерак.
Там душно пахнет конопля,
там комарьем набитый мрак.
И, словно мраком порожден,
откуда-то изглубока́
стекляшек слабый перезвон,
несвязный щебет родничка.
Глухая, тихая пора,
вселяющая древний страх.
Перепела, перепела
одни кричат еще в полях.
Сквозь ветки светится мертво
налитый звездами бочаг.
Сознайся, ты ведь ничего
не знаешь о таких вещах?
А это я – любовь твоя,
по пояс вымокла в росе,
синеют шарики репья
в коротенькой моей косе,
в намокшем платьишке своем
иду, гадая о судьбе.
Иду и думаю о нем,
и это значит – о тебе.
Ты синеглаз, светловолос,
ты статен и бронзовокож,
и мне смешно теперь до слез,
как на себя ты не похож.
Сплошь заметён метелью звезд
полей торжественный покой.
А где-то там, за сотни верст,
не спит ребенок городской.
Трамваев гром в ночи слышней
фонарь качается в окне,
и мальчик думает о ней,
и это значит – обо мне.
А впереди петлистый путь,
десятилетий долгих мгла.
...Ну, расскажи когда-нибудь,
какая я тогда была?
Помнишь дом на пригорке?
В камне ступени?
Блеск фонарей
ледяной, голубой?
На мерцающем кварце
две черные тени.
Две четкие тени.
Наши с тобой.
Стекла в окнах черно
и незряче блестели,
сладко спали хозяева
в мягкой постели,
сны, наверно, смотрели
и ведать не ведали,
что сегодня
их двое прохожих
проведали.
Открывали калитку,
на лестницу лазали,
постояли
под черными влажными вязами,
заговорщицким шепотом говорили
и друг другу
тот маленький дом подарили,
и с собой увезли его
в поезде дальнем,
вместе с лестницей, садом,
хозяйскою спальней,
вместе с шепотом, взглядами,
тайным смятеньем,
что на веки веков
они, ночью любой,
на мерцающем кварце
две черные тени,
две четкие тени –
наши с тобой.
Балалайка бренчала,
песни пела весна.
Прибежала я к причалу,
принесла два весла.
Мы с тобою плыли Волгой,
луговой стороной,
древесиной пахло волглой,
мгла легла пеленой.
Проглядела я излучину,
что лозой заросла,
утопила я уключину,
не сдержала весла.
Ты бранил меня недолго.
Тишина. Темнота.
Нас укачивала Волга,
шурша о борта.
Мы зажгли плавник наносный,
руки грели в золе.
Было холодно и звездно
на весенней заре.
Много было, да уплыло,
как по волнам весло,
было, было, много было,
да быльем поросло!
Всплески мерные
за бортами,
посвист свежего ветерка,
смутно дизелей бормотанье
долетает изглубока.
Берега обступают тесно
темным ельником и сосной,
удивительны и прелестны
тишиною своей лесной.
После долгих просторов моря,
где и берега не видать,
очень ласковы
эти взгорья,
сел прибрежная благодать.
И на нашем пути пройденном
представляется это мне
часом праздничным,
проведенным
с кем-то близким
наедине.
У дебаркадеров лопочет
чернильно-черная вода,
как будто высказаться хочет,
да не умеет – вот беда!
Как будто бы напомнить хочет
о важном, позабытом мной,
и все вздыхает, все бормочет
в осенней теми ледяной.
Мой давний город, город детства
в огнях простерт на берегу.
Он виден мне, а вот вглядеться
в себя, былую, не могу.
Чувств неосвоенная область,
смятенных дум круговорот.
Напрасно старенький автобус
меня на набережной ждет.
Ах, если б не рассудка строгость
и не благоразумья власть!
Но тонко просвистела легость,
и связь, как нить, оборвалась.
И вот уже клубит сугробы
и за кормой шумит вода,
и город в ночь уходит, чтобы
не воротиться никогда.
И не сказать, как это грустно,
и взять бы кинуться вослед...
Но жизнь с трудом меняет русло,
когда тебе не двадцать лет.
Снег не хлопьями падал –
комками
драгоценно и смутно блестел.
Снег над нами летел,
над веками,
снег из вечности в вечность
летел...
А река была черной и быстрой,
с чешуею на гибкой спине,
и костра одинокая искра
красным глазом
мерещилась мне...
Напрямик, без дорог, без указки,
сердца гром утишая в груди,
мы прошли по владениям сказки,
и остались они
позади.
Утро было безжалостно-трезвым,
ветер низкие гнал облака,
город был ледяным и железным,
снег был снегом,
рекою река.
Полна зеленых, синих звезд
над миром ночь высокая.
Зима, зима – на сотни верст,
железная, жестокая.
Снега пронзительно блестят,
и по-стеклянному хрустят,
и нестерпимо грустно
от блеска и от хруста,
и оттого, что люди спят,
и оттого, что травы спят,
и спит земля, и спят дома,
и ты в каком-то доме спишь,
и у тебя там гладь да тишь.
Ты спишь с ладонью под щекой.
Пусть так! Бери себе покой!
Отныне мы разделены
не расстояньями страны,–
разделены стеной беды,
покою неугодной,
всем существом своим чужды,
как сытый и голодный,
как спящий и неспящий,
лежащий и летящий,
разделены с тобой,
как мертвый и живой...
Полна зеленых, синих звезд
над нами ночь высокая.
Зима, зима – на сотни верст.
Железная.
Жестокая.
В холодном, неуютном зале
в пустынном аэропорту
слежу тяжелыми глазами,
как снег танцует на ветру.
Как на стекло лепя заплатки,
швыряет пригоршни пера,
как на посадочной площадке
раскидывает веера.
На положении беглянки
я изнываю здесь с утра.
Сперва в медпункте валерьянки
мне щедро выдала сестра.
Затем в безлюдном ресторане,
серьгами бедными блеща,
официантка принесла мне
тарелку жирного борща.
Из парикмахерской вразвалку
прошел молоденький пилот...
Ему меня ничуть не жалко,
но это он меня спасет.
В часы обыденной работы,
февральский выполняя план,
меня на крыльях пронесет он
сквозь мертвый белый океан.
Друзья мои, чужие люди,
благодарю за доброту.
...Сейчас вздохну я полной грудью
и вновь свободу обрету.
Как хорошо, что все известно,
что ждать не надобно вестей.
Благословляю век прогресса
и сверхвысоких скоростей.
Людской благословляю разум,
плоды великого труда
за то, что можно
так вот, разом,
без слов, без взгляда,
навсегда!
Ты не любишь считать
облака в синеве.
Ты не любишь ходить
босиком по траве.
Ты не любишь
в полях паутин волокно,
ты не любишь,
чтоб в комнате
настежь окно,
чтобы настежь глаза,
чтобы настежь душа,
чтоб бродить не спеша
и грешить не греша...
Все бывало иначе
когда-то, давно.
Много власти
любовью мне было дано!
Что же делать теперь?
Помоги, научи.
На замке твоя жизнь,
потерялись ключи.
А моя на исходе –
улетают года.
Неужели не встретимся
никогда?
Еще не в состоянии войны,
но, наглухо замкнув уже границу,
живем, как две враждебные страны,
и каждая соседственной боится.
Мы, клявшиеся в верности до гроба,
теперь из опасения измен
давно уж ничего друг другу оба
не отдаем и не берем взамен.
Но облака не признают границы,
дожди одни и те же мочат нас,
воспоминанья – ветреные птицы –
взад и вперед летают по сто раз...
Противоречат принципам природы
любые пограничные столбы:
везде сочатся почвенные воды,
корнями разрастаются дубы...
Что может быть печальнее судьбы,
когда врагами делаются двое?
И неужели это мы с тобою –
тупого недоверия рабы?
Кто первым нашу жизнь разгородил,
траншею на лугу цветущем вырыл?
Кто по обочинам ромашки вырвал?
Кто наш ручей веселый запрудил?
Проходят дни, тревожны и пусты.
Страшны они в своем движенье мерном.
Так кто же первым уберет посты?
Кто полосатый столб повалит первым?
Шкатулка заперта.
И ключ потерян.
И в общем в нем нужды особой нет:
союз двоих
испытан и проверен
и узаконен целым рядом лет.
Давно к листкам
никто не прикасается,
не беспокоит давнюю судьбу.
И спит любовь,
как спящая красавица
в своем отполированном гробу.
Всегда так было
и всегда так будет:
ты забываешь обо мне порой,
твой скучный взгляд
порой мне сердце студит...
Но у тебя ведь нет такой второй!
Несвойственна любви красноречивость,
боюсь я слов красивых как огня.
Я от тебя молчанью научилась,
и ты к терпенью
приучил меня.
Нет, не к тому, что родственно бессилью,
что вызвано покорностью судьбе,
нет, не к тому, что сломанные крылья
даруют в утешение тебе.
Ты научил меня терпенью поля,
когда земля суха и горяча,
терпенью трав, томящихся в неволе
до первого весеннего луча,
ты научил меня терпенью птицы,
готовящейся в дальний перелет,
терпенью всех, кто знает,
что случится,
и молча неминуемого ждет.
Ни в каких не в стихах, а взаправду
ноет сердце – лечи не лечи,
даже ветру и солнцу не радо...
А вчера воротились грачи.
Не до солнца мне,
не до веселья.
В книгах,
в рощах,
в поверьях,
в душе
я ищу приворотного зелья,
хоть в него и не верю уже.
Я сдаваться сперва не хотела,
покоряться судьбе не могла,
говорила:
«Любовь улетела»,
а теперь говорю:
«Умерла».
Умерла, не глядит, и не дышит,
и не слышит, как плачу над ней,
как кричу ее имя,
не слышит,
бездыханных камней ледяней.
А грачи все равно прилетели
и возводят свои города...
Я ищу приворотного зелья,
а нужна-то
живая вода.
И вот опять со мною одиночество,
которому конца уже не будет.
Любимый поцелуем не разбудит.
Ему бродить со мною не захочется,
рвать для меня кувшинки не захочется.
«Жарища нынче!» –
скажет и поморщится.
«Поедем завтра»,– скажет
и забудет.
...Ах, жизнь моя, как страшно ты поблекла.
...А где же золотая паутина?
А где же разноцветные волокна?
Ты стала пыльной, серой, узловатой...
Сама я, видно, в этом виновата.
Вокруг меня как будто бы ограда
чужих надежд, любви, чужого счастья...
Как странно – все без моего участья,
как странно – никому меня не надо.
Как странно – я со всем живым в разлуке...
Зачем же ноги сильные и руки?
И эта любящая солнце кожа?
Глаза, такие жадные до красок?
Зачем мое горячее, живое,
любовью переполненное сердце –
все сто даров прекрасных и напрасных?
О, как я ненавижу одиночество,
как презираю слабость и усталость!
Поэзия – подруга и помощница,
как хорошо, что ты со мной осталась!
Мы сядем рядом, близко... вечер длинный...
НЗ – запас откроем аварийный
соленых слез и сладостных улыбок,
достанем горький мед воспоминаний,
раздумья о грядущем хлеб насущный,
хмель поцелуев, ароматы детства...
Скажи: куда могло все это деться?
А никуда не делось. Все осталось.
Все роздано, раздарено...
И люди
все сберегут – любовь твою, усталость,
надежды, радость... даже одиночество,
которому конца уже не будет.
Счастливо и необъяснимо
происходящее со мной:
не радость, нет – я не любима –
и не весна тому виной.
Мир непригляден, бесприютен,
побеги спят,
и корни спят,
а я не сплю,
и день мой труден,
и взгляд мне горести слепят...
Я говорю с тобой стихами,
остановиться не могу.
Они как слезы, как дыханье,
и, значит, я ни в чем не лгу...
Все, что стихами, – только правда,
стихи как ветер, как прибой,
стихи – высокая награда
за все, что отнято тобой!
А знаешь, все еще будет!
Южный ветер еще подует,
и весну еще наколдует,
и память перелистает,
и встретиться нас заставит,
и еще меня на рассвете
губы твои разбудят.
Понимаешь, все еще будет!
В сто концов убегают рельсы,
самолеты уходят в рейсы,
корабли снимаются с якоря...
Если б помнили это люди,
чаще думали бы о чуде,
реже бы люди плакали.
Счастье – что оно? Та же птица:
упустишь и не поймаешь.
А в клетке ему томиться
тоже ведь не годится,
трудно с ним, понимаешь?
Я его не запру безжалостно,
крыльев не искалечу.
Улетаешь?
Лети, пожалуйста...
Знаешь, как отпразднуем
встречу!
Жизнь обмелела.
Медленна. Узка.
События среди ее покоя:
прилет скворца,
рождение листка...
Ну что же, с каждым
может быть такое.
А небо все синей и горячей,
и воздух полон распрями грачей.
Вот бабочка вспорхнула из-под ног,
как будто вспыхнул белый огонек.
А вот и прошлогодняя трава,–
она, оказывается, жива!
Красноголовый дятел на сосне
печатает приветствие весне.
Вот так я и живу.
А что, нельзя?
Пускай не беспокоятся друзья –
я просто отдыхаю от печали,
брожу по лесу, греюсь под лучами
и думаю...
И крепко сплю ночами,
и не спешу приблизить милый срок
ночных бессонниц
и счастливых строк.
Нет, для меня затишье чувств
не бремя,
я не страшусь молчания души,
все,
все придет,
когда настанет время.
Тогда спеши –
не спи!
Люби!
Пиши!
Сколько дней
не спалось,
не елось,
не плакалось мне,
не пелось,
не работалось,
не гулялось,–
все в душе своей
разбиралась.
Раздала что было хорошего,
что не нужно –
на свалку брошено,
подмела свою душу
дочиста,
настоящее одиночество.
Настежь окна,
свежо в груди...
Вот теперь давай
приходи!
Запах леса и болота,
полночь, ветер ледяной...
Самолеты, самолеты
пролетают надо мной.
Пролетают рейсом поздним,
рассекают звездный плес,
пригибают ревом грозным
ветки тоненьких берез.
Полустанок в черном поле,
глаз совиный фонаря...
Сердце бродит, как слепое,
в поле без поводыря.
Обступает темень плотно,
смутно блещет путь стальной...
Самолеты, самолеты
пролетают надо мной.
Я устала и продрогла,
но ведь будет, все равно
будет дальняя дорога,
будет все, что суждено.
Будет биться в ровном гуле
в стекла звездная река,
и дремать спокойно будет
на моей твоя рука...
Можно ль сердцу без полета?
Я ли этому виной?
Самолеты, самолеты
пролетают надо мной.
Раскрываю глаза,
и сразу –
та, последняя фраза,
последнее то молчанье,
последний взгляд, на прощанье.
И сразу
горячей волною
сердце мое зальется,
и сразу
пол подо мною,
как на море, покачнется...
И опять я веки зажмурю,
и опять в дорогу отправлюсь,
благословляя бурю,
с которой никак не справлюсь.
Говорят, погибают в море
с волнами в рукопашной...
Ну и что?
Подумаешь, горе!
На свете одно мне страшно
страшно: а вдруг
ту полночь
ты по-другому
помнишь?
Я пенять на судьбу не вправе,
годы милостивы ко мне...
Если молодость есть вторая –
Лучше первой она вдвойне.
Откровеннее и мудрее,
проницательней и щедрей.
Я горжусь, я любуюсь ею –
этой молодостью моей.
Та подарком была, не боле,
та у всех молодых была.
Эту я по собственной воле,
силой собственной добыла.
Я в ее неизменность верю
оттого, что моя она,
оттого, что душой своею
оплатила ее сполна!
Морозный лес.
В парадном одеянье
деревья-мумии, деревья-изваянья...
Я восхищаюсь этой красотой,
глаз не свожу,
а сердцем не приемлю.
Люблю землею пахнущую землю
и под ногой
листвы упругий слой.
Люблю кипенье, вздохи, шелест,
шорох,
величественный гул над головой,
брусничники на рыжих косогорах,
кочкарники с каемчатой травой...
Труд муравьев, и птичьи новоселья,
и любопытных белок беготню...
Внезапной грусти,
шумного веселья
чередованье
по сто раз на дню.
Люблю я все, что плещется, струится,
рождается, меняется, растет,
и старится,
и смерти не боится...
Не выношу безжизненных красот!
Когда январским лесом прохожу я
и он молчит,
в стоцветных блестках сплошь,
одно я повторяю, торжествуя:
«А все-таки ты скоро оживешь!»
Снегом одета,
молчаньем скована
зимняя, звездная ночь
подмосковная.
Только попробуй получше прислушаться –
сразу молчание ночи нарушится:
сразу возникнут
шелесты дальние,
скрипы морозные,
звоны хрустальные...
В воздухе носятся шорохи странные –
то ли гуляет Большая Медведица,
то ли за дело взялась гололедица,
ветки в чехольчики прячет
стеклянные?
Странные шорохи в воздухе носятся...
Слышишь, как иней с ресниц осыпается?
Слышишь, как сердце мое задыхается,
в руки твои горячие
просится?
Не пришел ты.
Я ждала напрасно.
Ночь проходит... День на рубеже...
В окна смотрит пристально и ясно
небо, розоватое уже.
Кошки бродят у пожарных лестниц,
птица сонно голос подает.
На антенне спит ущербный месяц,
с краешка обтаявший, как лед.
Ты назавтра скажешь мне при встрече:
– Милая, пожалуйста, прости!
Я зашел с товарищем на вечер,
задержался и не смог прийти.
Ты не очень сердишься?
– Не очень.–
И уйду, попреков не любя.
...Все-таки мне жалко этой ночи,
что ее ты отнял у себя.
И живешь-то ты близко,
почти что бок о бок,
в одной из железобетонных коробок,
а солнца не видим,
а ветром не дышим,
а писем любовных
друг другу не пишем...
И как это так получилось нелепо,
что в наших лесах мы не бродим вдвоем,
из ладони не пьем,
ежевику не рвем,
на горячей поляне среди курослепа
не делим по-братски ржаного куска,
не падаем в теплое синее небо,
хватаясь беспомощно за облака.
И в зное полуденном,
в гомоне смутном
не дремлем усталые в холодке
и не слышим, как птицы наши
поют нам
на понятном обоим нам
языке...
Мы солнца не видим
и ветром не дышим,
никуда мы не выйдем,
ничего не услышим,
лишь звонок телефонный
от раза до раза
и всегда наготове
стандартная фраза
для приветствия,
для прощания...
Да еще напоследок
мгновенье молчания.
Минута молчания.
Вечность молчания,
полная нежности
и отчаянья.
Все в доме пасмурно и ветхо,
скрипят ступени, мох в пазах...
А за окном – рассвет
и ветка
в аквамариновых слезах.
А за окном
кричат вороны,
и страшно яркая трава,
и погромыхиванье грома,
как будто валятся дрова.
Смотрю в окно,
от счастья плача,
и, полусонная еще,
щекою чувствую горячей
твое прохладное плечо...
Но ты в другом, далеком доме
и даже в городе другом.
Чужие властные ладони
лежат на сердце дорогом.
...А это все – и час рассвета,
и сад, поющий под дождем,–
я просто выдумала это,
чтобы побыть
с тобой вдвоем.
А знаешь ли ты? Когда мы
расстались с тобой вчера,
следом за мною прямо
влетела в двери пчела,
и, кружась по комнате тесной,
гудела, пела она,
как из самого сердца леса
протянутая струна.
Поверишь ли ты, как странно,
такой был час колдовской,
что даже вода из крана
пахла ночной рекой.
Сквозь веки, сжатые плотно,
та река мне видна была,
и комната, словно лодка,
покачиваясь плыла.
Сияет небо снежными горами,
громадами округлых ярких туч.
Здесь тишина торжественна,
как в храме,
здесь в вышине дымится тонкий луч.
Здесь теплят ели розовые свечи
и курят благовонную смолу.
Нам хвоя тихо сыплется на плечи,
и тропка нас ведет в густую мглу.
Все необычно этим летом странным:
и то, что эти ели так прямы,
и то, что лес мы ощущаем храмом,
и то, что боги в храме этом мы!
День был яркий, ветреный.
Шум кипел березовый.
В рощице серебряной
цвел татарник розовый.
Земля была прохладная,
влажная, упругая,
тучи плыли по небу
громоздкие, округлые...
Быть может, слишком часто я
зеленым брежу летом,
но если это счастье,
то как молчать об этом?
Если я такими
богатствами владею –
зачем же, зачем же
их спрячу от людей я?
Ссорятся влюбленные,
грустят, и невдомек им,
что есть края зеленые,
где все бывает легким.
А редко ли встречаются
хмурые, усталые,
вздыхают, огорчаются,
думают, что старые.
Ходят в поликлиники,
вздорят там с врачами...
А в чащах есть малинники,
овраги есть с ручьями.
Там есть трава и синева,
роса и запах тминный,
и стоит это целиком,
с водой, цветами, ветерком,
какой-нибудь полтинник.
И каждому, кто забредет
в лесное это царство,
от всех невзгод, от всех забот
отыщется лекарство.
Помнишь? День был ветреный,
шум кипел березовый,
в рощице серебряной
цвел татарник розовый...
Ранняя нынче
осень в Крыму,
смутное море,
горы в дыму,
пухлые тучи,
дождем налиты́,
переползают
через хребты.
Рыжий лишайник,
седая полынь,
ветки ломает
жгучий норд-ост,
только в ущельях –
тишь да теплынь,
свищет по-летнему
глупенький дрозд.
Впрочем, кто знает,–
глуп или нет,
кто разберет,
что у птиц на уме?
Может, и нам
не считать бы примет,
жить и не думать
о близкой зиме...
Ранняя нынче
осень в Крыму,
зябкое море,
дали в дыму...
Как мне живется
светло и легко,
а почему,
сама не пойму.
Норд-ост осенний с гор летел
и щеки жег румянцем.
Шиповник рыжий шелестел,
алея твердым глянцем.
И было гнездышко в кусте,
в колючей чаще ржавой.
Пять красных ягод
в том гнезде,
в сухой листве лежало...
Могли не верить лишь глупцы,
что совершится чудо,
что красноперые птенцы
проклюнутся оттуда.
Но мы с тобой не стали ждать
с надеждой и тревогой,
взглянули только
и опять
пошли своей дорогой.
Все представляю, как потом
снега на горы лягут,
как занесут в гнезде сухом
пять бездыханных ягод.
За валом вал
идет на берег,
бурля зеленым кипятком,
и каждый
в смерть свою не верит,
и каждый
падает ничком.
И, растекаясь пеной млечной,
сбегает медленно
с камней,
чтоб снова слиться
с глубью вечной
и обрести бессмертье
в ней.
Не сули мне
золотые горы,
годы жизни доброй
не сули.
Я тебя покину очень скоро
по закону матери-земли.
Мне остались считанные весны,
так уж дай на выбор,
что хочу:
елки сизокрылые, да сосны,
да березку – белую свечу.
Подари веселую дворняжку,
хриплых деревенских петухов,
мокрый ландыш,
пыльную ромашку,
смутное движение стихов.
День дождливый,
темень ночи долгой,
всплески, всхлипы, шорохи
во тьме...
И сырых поленьев запах волглый
тоже, тоже дай на память мне.
Не кори, что пожелала мало,
не суди, что сердцем я робка.
Так уж получилось, –
опоздала...
Дай мне руку!
Где твоя рука?
Я прощаюсь с тобою
у последней черты.
С настоящей любовью,
может, встретишься ты.
Пусть иная, родная,
та, с которою – рай,
все равно заклинаю:
вспоминай! вспоминай!
Вспоминай меня, если
хрустнет утренний лед,
если вдруг в поднебесье
прогремит самолет,
если вихрь закурчавит
душных туч пелену,
если пес заскучает,
заскулит на луну,
если рыжие стаи
закружит листопад,
если за полночь ставни
застучат невпопад,
если утром белесым
закричат петухи,
вспоминай мои слезы,
губы, руки, стихи...
Позабыть не старайся,
прочь из сердца гоня,
не старайся,
не майся –
слишком много меня!