Вначале шестнадцатого века Мартин Лютер и его последователи защищали право германских христиан молиться не только санкционированными римским Папой способами. Поступая таким образом, они напоминали немцам о двух более древних и все еще продолжающихся конфликтах. Первый начался три столетия назад. Он стравил германских князей с их политическим владыкой, императором Священной Римской Империи. Второй возник в пятнадцатом веке и стравил тех же самых князей с менее сильными, но также независимыми политическими образованиями — свободными и суверенными городами, а заодно и с бесчисленными деревнями между ними. В обоих конфликтах князья вышли победителями, причем выиграли они эффектно.
В соперничестве с императором правители более крупных государств добились благоприятной для них мертвой точки в 1356 году. Тогда чешский император Карл IV признал силу Германии и собственную слабость как правителя, приложив свою золотую печать к новому германскому основному закону Он стал известен, как «Золотая булла», которая дала князьям то, чего они хотели после кончины Империи Гогенштауфенов: полукорлевские права в рамках соответствующих территорий. С тех пор семь германских князей, четверо светских и трое, имевших духовный сан, выбирали императора на условиях, о которых договорятся сами — и без участия Папы{139}.
За полтора столетия между «Золотой буллой» и протестантской Реформацией немецкие князья демонстрировали малую заинтересованность в национальном единстве. Они скорее использовали свое новое политическое влияние для усиления собственных государств, подчиняя более мелких господ благородного происхождения, горожан и крестьян княжеским законам и культуре. Неслучайно, что политический конфликт дошел до кризисной точки в то же самое время, когда начиналась протестантская Реформация.
Религиозная реформа нашла гостеприимный дом во вновь осаждаемых германских городах и деревнях. В конце пятнадцатого века городов, вероятно, было около трех тысяч. Подавляющее большинство — мелкие (в двухстах население — свыше тысячи человек, и только в нескольких — двадцать тысяч или больше). Шестьдесят пять являлись свободными суверенными городами, и скорее были верны императору «Священной Римской Империи», чем находившимся ближе местным властям. Но независимо от того, являлся ли город суверенным или нет, у всех имелись установленные обязательства по отношению к соответствующим правителям, зафиксированные в хартиях или специальных соглашениях. Например, Виттенберг, место рождения Реформации, служил главной резиденцией саксонского князя-курфюрста, и, как сюзерена города, его должны были принимать (обеспечивая ночлег и питание), платить ему налоги и обеспечивать новобранцев в его армию.
На протяжении шестнадцатого столетия пятьдесят из шестидесяти пяти суверенных городов Германии приняли Реформацию, а более половины сделали это навсегда. В других, зависимых от территориальных властей городах и деревнях протестантское меньшинство могло сосуществовать рядом с католическим большинством. Лишь немногие города вскоре совершенно подавили Реформацию. Гораздо большее количество городов, в особенности — с населением свыше одной тысячи человек, — надолго приняли ее{140}.
Местное недовольство римско-католической церковью и желание суверенитета общины привлекало городское население к протестантским реформам. Имеющие самоуправление горожане смотрели на себя, как на оазисы республиканского правительства внутри пустыни авторитарного правления и считали себя морально выше владеющих земельными наделами господ благородного происхождения и королей. Они добились того, что имели, не по праву рождения, не по счастливому выверту судьбы и не благодаря военной силе. Горожане получили свои права и богатства за счет природной смекалки, находчивости, навыков и трудолюбия{141}. Городские летописцы выражали самоуважение и чувство собственного достоинства городов, начиная историю с Адамы и Евы. Вера в свою исключительность усиливалась в свободных городах Империи. В каждом из них люди считали себя частью межрегиональной Империи, уходящей корнями вглубь истории, универсальность городов была ощутима даже в уличном движении и домах. При таком большом самомнении жители городов позднего средневековья, обвиняя «хищников», награждали угрожавших им князей и крестьян теми же эпитетами, которые использовало духовенство («турки» и «гуситы» [гуситы — последователи Яна Гуса — Прим. перев.]){142}.
Город шестнадцатого века считал себя центром мироздания, пупом земли, воздух которого делает жителя свободным. Эти города были местами повышенной безопасности и возможностей. Тем не менее, советы и городские судьи также действовали, как олигархи и сюзерены, как Oberen и Herren [Oberen (нем.) — глава, высший чин; Herren (нем.) — старший начальник]. А для господ благородного происхождения и крестьян, проживавших за городскими стенами, ни одна политическая структура мира позднего средневековья не казалась более эгоистичной, чем город, который считал себя целым миром{143}.
Благородные владыки и князья отклоняли хваленые городские конституции, как юридические документы, скроенные под местную власть. Королевские юристы считали, что пока каждый город и деревня могут действовать у себя, как верховный суд, справедливости и правосудия на земле не будет. Когда в пятнадцатом веке князья отвергли местные законы, введя новые территориальные кодексы, они сделали это во имя справедливости, представив себя защитниками единого закона для всех. Для граждан такие аргументы выглядели просто предлогами для открытой агрессии, и Джеральд Штраус назвал это «подползающей смертью при помощи государственного регулирования»{144}. Новые кодексы начали по-настоящему вводиться в 1495 году, после того, как новый имперский верховный суд (Reichskammergericht) сделал римское право руководящим указаниехм и нормой для всех светских судов в Империи. В римском праве высшее должностное лицо в земле осуществляло там и верховную власть. Именно поэтому римское право стало юридическим орудием централизации европейских режимов. Десятилетия Возрождения и Реформации в Германии также были годами, когда произошел этот озлобляющий и ожесточающий политический и юридический конфликт.
Германский город позднего средневековья был смесью противоположностей, а также и тем, что более поздняя историография называла «протоплазмой» современного германского государства{145}. С одной стороны, имелось раздражающее Verordnungsfreudigkeit [Verordnungsfreudigkeit (нем.) — предписание, приказ. — Прим. перев.], в соответствии с которым каждого недвусмысленно ставили на свое место, — вплоть до одежды, которую ему следует носить, районов города, в которых он может жить, и даже слов, которые он может использовать. Все эти предписания свидетельствовали, что общество больше боится анархии, чем тирании. С другой стороны, успокаивали безопасность и свобода. Во времена позднего средневековья и в начале новейшей истории Германии это означало физическую безопасность и материальное благополучие. Когда в 1520 году Мартин Лютер определил «свободу христианина», выступив со знаменитым памфлетом «О свободе христианина», он не говорил об «одном человеке, одной вере», или о праве молиться так, как человек пожелает. Вместо этого он описал условия, при которых можно жить одновременно как «господин всех вещей и раб всех вещей». Под этим он имел в виду жизнь вне споров о вопросах веры, свободную от греха, смерти и дьявола, внутренне достаточно безопасную, чтобы действовать уверенно как от себя лично, так и от имени соседа. Это была духовная и нравственная параллель свободы и безопасности, которые искало в своих городах население. Это надеялись найти люди, бежавшие от преследований и безработицы в сельской местности.
Когда территориальные и городские правительства усилили свою власть в пятнадцатом и начале шестнадцатого столетия, осажденные города, — как крупные, так и малые, — и деревни увидели союзника в лютеранском восстании. Призыв Лютера к знающим Библию, к саморегулируемым христианским общинам, свободным от папского влияния и эксплуатации, казался духовным подкреплением гражданской борьбы за поддержание местных республиканских институтов перед лицом хитрых и подлых высших городских чинов и территориальных князей. Причем так думали во всей стране люди, различные по социальному положению, Лютер даже говорил о церкви, как о Gemeinde [Gemeinde (нем.) — община], соседней общине таких же верующих, которые являются равными в духовном плане и берут на себя моральную ответственность за благополучие друг друга. Он отвергал традиционное представление римско-католической церкви, которая строится в виде пирамиды, начиная от низших мирян через духовных лиц к Папе и святым на небесах{146}.
Германские города не были единственными обществами того времени, кто осознал родство с протестантской Реформацией и принял ее не только для целей, являвшихся главными для самих реформаторов. Некоторые рыцари Империи увидели в Реформации союзника. То же можно сказать и о простолюдинах из сельской местности{147}. Многозначительным комментарием к приоритетам реформаторов является то, что они поощряли цели и городов, и сельской местности, и князей без дискриминации кого-либо из них. Реформаторы одновременно кусали и целовали политические руки, которые кормили их во всех трех округах. Они делали это, поскольку все, чего они хотели добиться, держалось на выживании и успехе их соответствующих церковных институтов.
Ни один человек не имел большего отношения к выживанию и успеху Реформации, чем саксонский курфюрст Фридрих Мудрый. Защита им Лютера в 1517 году позволила Реформации слиться с германским национальным движением, которое предшествовало ей и приняло ее. В результате получилась Германия с большим самосознанием и культурно унифицированная, несмотря на новое деление по конфессиям, которые создала Реформация. Почему этот самый набожный из германских князей-католиков стал защитником молодого еретика?
Капеллан двора Фридриха и секретарь Георг Спа-латин, создал важную связь между этими двумя людьми. Перед тем, как присоединиться ко двору в Виттенберге в 1509 году, он изучал право и теологию в университетах Эрфурта и Нюрнберга. В Эрфурте размещался религиозный орден монахов-августинцев, последователей религиозного учения Августина, в который Лютер вступил в 1505 году. Нюрнбергский университет был базовым для ведущих гуманистов. В 1511 году Спалатин способствовал прибытию Лютера в Виттенберг и также сыграл ключевую роль в том, чтобы сделать членов кружка гуманистов Виллибальда Пирхгеймера из Нюрнберга первыми публицистами Реформации. В Спалатине германские движения за реформы в религии и образовании нашли влиятельного и высокопоставленного друга из саксонского правительства, желающего и способного помочь и облегчить их национальное слияние.
Как и другие великие князья в германской истории, Фридрих был как человеком своего времени, так и человеком будущего. Посетители и гости охотились с ним в богатых дичью заповедниках, окружавших его любимое место жительства в замке Лохау, где настреляли невероятное количество дичи и птицы (по сообщениям одного охотника в один осенний охотничий сезон застрелили 208 медведей, 200 рысей и еще большее количество волков, кабанов, оленей и птицы){148}. Те же самые посетители также бились в курфюрстом на рыцарских турнирах на полях в Виттенберге, эти сцены были увековечены придворным художником Лукой Кранахом (а в дальнейшем — Пабло Пикассо, который перерисовал наброски Кранаха в период кубизма){149}. После спортивных мероприятий устраивались лекции и проповеди в новом университете, основанном при смене столетий, и в обновленной церкви замка.
Как один из первых либерально образованных германских князей, Фридрих достаточно хорошо знал латынь, чтобы переводить классические тексты и собирать меткие выражения Сенеки, Теренция, Цицерона и Катона. Влияние гуманистов на его воспитание можно увидеть в расписанных Кранахом стенах Виттенбергского замка, где Персей спасает Андромеду от морского чудовища, сад с золотыми яблочками, охраняемый Гесперидами, и аргонавтов в поисках Золотого руна{150}. В двадцать два года недавно коронованный Фридрих активно поддержал награждение первого поэта-лауреата Германии, беспутного Конрада Цельтиса, большого поклонника римского историка Тацита, организовавшего и возглавившего кампании за доставку в Германию Аполлона. Фридрих переписывался с Дезидерием Эразмом и его итальянским издателем Алдусом Манутиусом, а также ведущим германским христианским гебраистом [гебраист — знаток древнееврейского языка и литературы. — Прим. перев.] Иоганном Ройхлином, которого защищал от фанатичных доминиканцев, желавших уничтожить еврейские письменные работы и наказать друзей евреев из христиан. Дюреру Фридрих платил уже в 1489 году, и тот два раза писал его портрет, в первый раз с Цельтисом, позднее ему заказали расписать алтарь, и Фридрих послужил прообразом одного из трех королей, которые приветствовали Иисуса в день его рождения. На ежегодной Лейпцигской ярмарке Виттенберг считался лучшим покупателем, а современные историки искусства называют коллекцию Фридриха «Возрождением на полотнах Виттенберга»{151}.
Традиционное религиозное благочестие было в равной степени как княжеской страстью, так и жизненно важной точкой соприкосновения с Лютером. Фридрих несколько раз устраивал паломничества, включая путешествие в Иерусалим, поклонялся святой Анне, покровительнице путников, попавших в трудное положение (обращение «Помоги мне, святая Анна» он приказал отчеканить на саксонских монетах){152}. Во время паломничества в Иерусалим Фридрих собрал многочисленные реликвии, и это стало началом самой большой коллекции реликвий в Северной Европе. Она включала кость из руки святого Фридриха, в честь которого он был назван (это был подарок епископа Утрехта). В конце второго десятилетия шестнадцатого века коллекция достигла почти девятнадцати тысяч экспонатов, и они выставлялись в десяти галереях в церкви замка. Ее посещение, если правильно ее осматривать и поклоняться святыням, обещало паломникам 1 902 902 года блаженства после отпущения грехов, в которых покаялся, в противном случае это время человек проведет в очищающем огне чистилища{153}.
Лютер ненавидел огромную коллекцию реликвий. Еще больше было ему неприятно то, что она якобы обещала прощение. Он терпеливо ждал возможности представить свои знаменитые Девяносто пять тезисов, пока Фридрих не покинул Виттенберг в 1517 году, отправившись на осеннюю охоту в Лохау. А представил он их в день самого большого почитания коллекции (День Всех Святых). Однако когда предприимчивый коробейник Джон Тетцель стал торговать на границах Саксонии индульгенциями по указанию архиепископа Майнца в обмен на помощь в перестройке собора святого Петра в Риме, Фридрих оскорбился, как Лютер. Правда, причиной стало политическое вторжение, а не религиозная непристойность. В 1518 году, после того, как церковь выступала против Лютера, Фридрих прекратил оборот индульгенций на своих землях, поскольку торговля ими также бросала вызов его власти и авторитету. В тот же год он спас Лютера от депортации в Рим и, вероятно, от гибели{154}.
Фридрих всю жизнь прожил холостяком. Его называли «Мудрым» из-за способности сохранять мир. Перед тем, как хитроумно разобраться с делом Лютера, он пережил вызов соперников, среди которых был архиепископ Альбрехт из Майнца. Саксонский правитель стал фаталистом к концу правления (1525) и имел репутацию «человека середины», что отражалось в его личных девизах: «Используя все мои способности, всегда медленно продвигаться вперед»{155}. Спалатин, который также являлся биографом Фридриха, считал, что характер и храбрость курфюрста лучше всего проявились во время двух главных вызовов его правления. Первым стало честное посредничество при избрании Карлоса I из Испании императором «Священной Римской Империи» Карлом V в 1519 году. Вторым же — протестантское восстание в начале 1520-х годов, с которым он не менее ловко справился.
Во время выборов императора с Карлосом соперничали еще два правителя, претендующие на корону: Генрих VIII из Англии и Франциск I из Франции. Все знали, что голос Фридриха будет решающим. Английский король первым предложил взятку, которую, если можно верить Спалатину, Фридрих проигнорировал.{156}. В этом соревновании у девятнадцатилетнего испанского короля были все преимущества. Как внук покойного императора Максимилиана, он являлся наследником как испанской короны, так и королевств, тянущихся от Сицилии до Австрии. Папа Лев X боялся возникновения новой испано-германской монархии больше, чем империи Карла Великого и изначально присоединился к другой группе, поддерживавшей французского короля, активы которого, однако, бледнели в сравнении с испанцем.
Папство, французы и швейцарцы решили избавиться от Карлоса и обратились к любимому сыну Германии Фридриху. Папский легат, кардинал Каэтан, который недавно с пристрастием допрашивал Лютера в Аугсбурге, сообщил об их выборе пятидесятишестилетнему курфюрсту Эта идея тоже появлялась в голове у Фридриха, но исчезла, когда вслед за ней он вспомнил два отрезвляющих факта: отсутствие у него резервов, чтобы управлять Империей, и вероятность проигрыша войны Карлосу, а также и роспуск коллегии курфюрстов Германии, если только он попытается поступить, как предлагал Каэтан.
Ни при каких условиях Германии нельзя было терять право на выбор императора. Это давало ей вес в европейском мире, позволяя князьям вытягивать крупные финансовые и политические концессии из кандидатов на трон. На самом деле в периоды выборов Германия могла хорошо попользоваться иностранцами. Коллегия курфюрстов также давала немцам наилучшую надежду на функциональное единство и прагматический мир, если и не статус нации.
По словам Спалатина, Фридрих прибыл во Франкфурт и нашел там трех других курфюрстов, готовых за него голосовать. Если Фридрих тоже отдаст свой голос за себя (при выборе императора меньшинство капитулировало перед большинством, и таким образом получалось единогласное решение), то у немца появится возможность захватить императорскую власть. Семь курфюрстов, одетые в подбитые горностаем красные мантии и береты, голосовали 27 июня 1519 года. Как рассказывает об этом Спалатин, Фридрих присоединился к трем другим курфюрстам, голосовавшим за него, и таким образом стал императором «Священной Римской Империи» — но только на три часа и в закрытом помещении, где собирались курфюрсты! Перед тем, как сообщить другим о единогласном решении в пользу Карлоса, Фридрих объяснил другим курфюрстам, почему даже самый сильный германский князь не может быть императором, и передал свой и их голоса в пользу короля Испании.
Поскольку не существует никаких открытых для доступа общественности протоколов событий (есть только с восторгом написанная Спалатином биография и слухи, исходившие из кругов, близких к Фридриху), эта история остается, в общем-то, легендой, и очень лестной для Фридриха. Некоторые историки принимают ее, как факт, и видят в его капитуляции еще один выверт судьбы в полной змеиных укусов истории Германии. Если бы саксонский курфюрст смог править, как император «Священной Римской Империи» в 1519 году, меньшая Германская Империя варианта 1871 года могла бы стать реальностью на три века раньше{157}.
После выборов саксонские князья страдали от унижения от рук испанцев. В благодарность за поддержку Фридриха новый император предложил брак племянника и крестника Фридриха, будущего саксонского курфюрста Иоганна Фридриха и сестры Карлоса Екатерины. Двор в Виттенберге получил официальное письмо с предложением в 1521 году. Ни Фридрих, ни отец Иоганна Фридриха, князь Иоганн, не склонялись к согласию на этот брак, который предвещал большее вмешательство испанских Габсбургов в саксонскую политику. Однако предложение брака испанскими Габсбургами нельзя было с легкостью отклонить.
В итоге от этого брака Саксонию спасли возражения испанской королевы-матери, которая не хотела, чтобы дочь от нее уезжала — по крайней мере, ради дальнего германского князя. Тем не менее, немцы были оскорблены подобным поворотом событий, что дало саксонским князьям новый повод для недовольства. Это дорого стоило императору-испанцу, когда в Саксонии началась протестантская Реформация{158}.
За защитой Лютера Фридрихом скрывалось желание сделать влияние испанских Габсбургов и римского папства как можно более легковесным внутри Германии. Если не считать традиционной набожности и необходимости защищать своих подданных, следовало учитывать и популярность Лютера. Если бы императору и Папе удалось казнить суперзвезду Виттенбергского университета, то власть и авторитет Фридриха, а также мир на его земле пострадали бы вместе с Лютером. Когда в апреле 1521 года Лютер, приговоренный еретик, был призван на заседание парламента в городе Вормсе для ответа за свое учение, саксонский курфюрст тоже посетил это заседание — как ангел-хранитель{159}.
Ожидая приговора Лютеру в Вормсе и политических непредвиденных отрицательных последствий в Саксонии, Фридрих действовал так, чтобы спасти жизнь Лютеру, и поместил его под стражу в Вартбургском замке, где обеспечил нужную защиту. Там Лютер был спрятан от врагов на протяжении года, перевел Новый Завет на немецкий язык и путем переписки планировал Реформацию. По окончании заседания парламента большинство немецких земель и городов присоединились к Саксонии, отказавшись утверждать решения парламента и публиковать приговор Лютеру в своих землях.
Хотя у Фридриха имелось достаточно политических причин для поддержки Лютера, нельзя сбрасывать со счета эволюцию его религиозного благочестия и набожности в ответ на учение Лютера. В 1522 году он акронимично поместил новый девиз на рукавах зимней одежды: «Слово Божье вечно» (VDMIA — Verbum Dei Manet in Aeternum){160}. К тому времени Фридрих достаточно хорошо знал учение Лютера, чтобы поразмышлять о его достоинствах и судить о них, как и об этом Слове. Он давно признал правоту Лютера, его право обучать Священному Писанию и проверять истину традиционной церковной доктрины. Даже до того, как Лютер вышел на сцену, Спалатин сообщал о «большом неудовольствии и удивлении» Фридриха из-за неуважения, демонстрируемого Слову Божьему. Он настаивал, что «вопросы веры должны быть чисты, как слеза», под этим он имел в виду библейскую прозрачность и ясность. Не желая упреждать грядущее религиозное насилие, Фридрих объявил себя готовым скорее вести жизнь отшельника, чем по незнанию или невольно бросить вызов воле Бога в истории. Такая личная набожность привела его в 1523 году к препятствованию принятию ранних мер против Томаса Мюнцера, который в дальнейшем возглавил Крестьянскую войну. За десять месяцев до этой войны, в июле 1524 года, Фридрих предоставил аудиенцию с саксонскими князьями проповеднику-подстрекателю, и позволил ему представить программу радикального эгалитарного восстановления общества вместо умеренной программы реформ Лютера{161}. Когда весной 1525 года крестьянские армии выступили против него, Фридрих, открыто признавая свою веру в божественное провидение, отверг желание князей и поклялся принять крестьянскую власть над своей землей, если будет доказано, что это — воля Божья{162}.
В период между весной 1524 и весной 1525 годов Фридрих отошел от общественной жизни и отправился в замок Лохау. Как вспоминает Спалатин, который к тому времени стал его постоянным компаньоном, за день до смерти Фридрих сидел на кресле с колесиками, которое изготовили, чтобы он мог перемещаться по резиденции. Его брат Иоганн ежедневно навещал его, облаченный в доспехи. Брат ждал, когда придется вступить в схватку с формирующейся крестьянской армией из тридцати двух тысяч человек. Перед самой кончиной Фридрих послал за Лютером, который в то время путешествовал по Тюрингии и не смог прибыть к его одру{163}. Спалатин записал последнюю волю и завещание Фридриха и после этого спросил князя, не страдает ли он, на что Фридрих ответил: «Только от боли».
Это последние зарегистрированные слова Фридриха. Приобщившись Святых Тайн — очевидно, в первый раз в новой лютеранской манере (в виде хлеба и вина) он умер во сне 5 мая. Через десять дней саксонские и гессенские силы разбили крестьянскую армию под Франкенгаузеном. Среди последних просьб Фридриха было обращение к празднующим победу князьям «быть милостивыми к крестьянам» и не обременять их надолго крупными денежными штрафами. Если бы Фридрих остался жив, то, по мнению Спалатина, он «определенно дал бы им какое-то облегчение». Вероятно, Фридрих обратился с этой просьбой, помня о жалящем памфлете Лютера. Несколькими месяцами раньше Лютер объяснил восстание крестьян тиранией князей и назвал Крестьянскую войну и вызванную ею анархию справедливым божественным наказанием этой тирании. В отличие от курфюрста Лютер — духовное лицо и сын шахтера — призывал к «безжалостному наказанию» крестьян после их восстания, и это его суждение базировалось как на Священном Писании, так и на саксонском праве{164}.
Тело Фридриха забальзамировали и поместили в обмазанный для сохранности смолой гроб, через пять дней после смерти его доставили в церковь при замке в Виттенберге. На службе коллега Лютера, виттенбергский гуманист и профессор греческого языка Филипп Меланхтон, провел на латыни поминальную службу, за ним Лютер читал проповедь на немецком о послании апостола Павла к Фессалоникийцам{165}. На похоронах на следующий день Лютер выступил с еще одной проповедью, таким образом, он дважды произнес последние слова над телом своего патрона и защитника, с которым при жизни ни разу не встречался лично, — все общение между ними проходило через Спалатина.
Среди многих современных студентов и среди ученых мужей бытует мнение, что Мартин Лютер стал человеком, который «жаловал митры князьям» [то есть возводил в епископский сан. — Прим. перев.] Также говорят, что его преследовала навязчивая идея о дьяволе, о грядущем и скором пришествии Христа и о Реформации, которая может произойти только в конце времен, а сам он был человеком, отделенным от общества и политики, как и движение Реформации. Утверждается, что те же самые мысли заставили его повернуться против прогрессивных антиавторитарных движений того времени: протестов бюргеров и ремесленников в городах, Крестьянской войны в сельской местности, новых сепаратистских религиозных групп. Все это обещало Германии увести ее от отсталой и закоснелой политики и морали.
Современники знали совсем иного человека и Реформацию. Во время периода становления, с 1518 по 1528 год, Лютер был предан германскому национализму и гражданской реформе, также как и восстановлению библейского христианства. Когда в 1520 году он впервые появился на европейской арене в виде графического образа, за этим стояли гуманисты из Нюрнберга и двор Виттенберга. Лютеру и Дюреру, который подписывал свои картины «Альбрехт Дюрер, немец» никогда не суждено было встретиться{166}. Они соприкасались друг с другом только своими работами и кругом общих друзей в Виттенберге и Нюрнберге.
Благодаря посредничеству Спалатина ранние работы Лютера широко распространялись среди немецких интеллектуалов. Дюрер одним из первых получал к ним доступ, как участник и основатель группы Пир-хгеймера, которая после 1517 года стала известна, как «общество Штаупица» в честь наставника Лютера Иоганна фон Штаупица{167}. Прилагая совместные усилия по образованию немцев и укреплению их положения во внешнем мире, в особенности среди итальянцев и французов, члены группы посвящали себя восстановлению, сохранению и экспорту германской истории и культуры. Группа избранных нюрнбергских ученых, юристов, купцов и политиков, имеющих влияние за пределами города, регулярно встречалась для обсуждения животрепещущих вопросов дня{168}.
Дюрер был среди первых немцев, прочитавших Девяносто пять тезисов Лютера в 1519 году, в немецком переводе члена группы Каспара Нюцеля — эти поддержка и одобрение прямо поставили протест Лютера на службу германскому национальному движению. В марте 1518 года Лютер отправил Дюреру благодарственное письмо, возможно за копию недавней картины «Страсти Христовы» (и то, и другое передавал Спалатин). Через два года Дюрер просил в письме Спалатина поблагодарить Фридриха Мудрого за «маленькую книгу Лютера». Вероятно, это был один из трактатов о Реформации 1520 года, в котором для широкой аудитории представлялись его учения и реформы. Поскольку Лютер теперь стал противоречивой фигурой в национальном масштабе, Дюрер также просил Спала-тина предпринять шаги для обеспечения безопасности «этого христианина, который помог мне в большой нужде». Последнее относилось к депрессии и меланхолии, которые одолели Дюрера в 1514—15 годах после «тяжелой смерти» матери и травматичного, неблагодарного, безденежного года на службе у императора Максимилиана I. Отдавая честь Лютеру, Дюрер выражал желание увековечить его в искусстве{169}.
С этим письмом Дюрер отправил три копии своих недавних гравюр с изображением давнего противника Фридриха, нового кардинала Альбрехта из Майнца, очевидно, как пример того, как Дюрер собирается увековечивать Лютера, если получит такую возможность. Альбрехт являлся еще одним патроном Дюрера, и тогда лучше был известен в Саксонии, как самое высокопоставленное лицо германской церкви из тех, кто стоял за раздачей индульгенций за пожертвования на Собор святого Петра. Желая довести до конца дело с портретом Лютера при дворе и получить официальное одобрение, Спалатин передал копию выполненного Дюрером портрета кардинала Альбрехта придворному художнику Виттенберга Кранаху.
Чтобы подготовить запрашиваемый двором офорт с изображением Лютера «в стиле Дюрера», Кранах вначале скопировал портрет Альбрехта — однако, он не имел никакого желание льстить ни кардиналу, ни своему сопернику-художнику. Он изобразил Альбрехта из Майнца пухленьким апатичным юношей, мало похожим на зрелое и уверенное высокопоставленное духовное лицо. В отличие от Альбрехта, Лютер в изображении Кранаха получился мускулистым добродетельным монахом, готовым к борьбе{170}. Резкое несоответствие образов предполагает соперничество Кранаха с Дюрером, дружбу с Лютером (Лютер стал крестным отцом его дочери в 1520 году) и память о роль Альбрехта в появлении индульгенций. Все это вылилось в ехидство{171}. То, что Кранах обновлял резиденцию кардинала в Галле три года спустя — и взялся за эту работу одновременно с выполнением карикатур на Папу для Реформации — дает ясно понять, что идеология не затоптала отношения патроната среди художников той эпохи{172}.
Это раннее соединение саксонского искусства, политики и религии вокруг таких личностей, как Спалатин, Дюрер, Лютер, Кранах и Фридрих Мудрый, положило начало организованному религиозному диссидентству, которое стало немецкой Реформацией. Два движения, новое религиозное и более старое политическое, говорили в один голос на заседании парламента в Вормсе в апреле 1521 года. Там германские поместья, ни одно из которых еще не стало протестантским, представили императору Карлу V «102 давящих груза и злоупотребления, навязанных и совершенных в отношении Германской Империи папским престолом в Риме» — подробный список политических, экономических, церковных и духовных жалоб, многие из которых повторяли заявления Лютера{173}.
Однако было не время для превращения немецких печалей в оружие большой разрушительной мощности. Успех национальных реформ окажется соразмерен такту и дисциплине реформаторов — что возвращает нас назад к провокационному рисунку Кранаха, изобразившего Лютера. Заказав его, двор саксонского курфюрста теперь считал его слишком зажигательным для этого времени. Он велел Кранаху отразить менее разозленную Германию в новой гравюре с изображением Лютера{174}. В результате получился Лютер, размещенный в традиционной для изображения святых нише, с открытой Библией в руке, реформатор, явно готовый слушать и размышлять, возможно, даже сомневаться и остерегаться — Лютер, с которым станут работать князья{175}.
Мастерская Кранаха вместе с другими создавала многочисленные пропагандистские образы Лютера для групп, которые хотели завоевать на свою сторону двор и реформаторов. Лютер с готовностью сотрудничал, участвуя в этом предприятии, позволяя изображать себя на портретах так, как желали политики, если сопровождающие строки из Библии помогали продвигать его духовные послания{176}. Для аристократов и богатых бюргеров Лютер изображался в виде бородатого «Юнкера Йорга» [то есть, рыцаря. — Прим. перев.], переводчика Нового Завета на немецкий язык. Для интеллектуалов — как ученый и профессор в круглом докторском берете. Как для образованных, так и необразованных Ганс Гольбейн одинаково изобразил Лютера, как германского Геркулеса, убивающего доминиканского инквизитора из Кельна, Якоба Гохштратена, и прибавляющего его тело к большой груде убитых генералов из схоластической оккупационной армии Папы, от Аристотеля до Джона Дунса Скота. Наконец, для всех немцев, готовых изгнать иностранных хищников с германской земли, Лютер с Библией в руке был изображен рядом с идейным вождем рыцарского восстания, Ульрихом фон Гуттеном, с мечом в руке, под знаменем, на котором было написано «Свобода христианам»{177}.
Вкладчики в пропаганду и успех Реформации — гуманисты, саксонский двор, реформаторы, художники, которые служили всем трем группам — признавали деградирующий эффект папской власти на германскую политику и лечение душ. Политики называли это «римскими грузами и злоупотреблениями», а религиозные реформаторы — «ложью и сфабрикованными фактами». Германские юристы, гуманисты и теологи искали в прошлом Германии традиции и примеры, которые можно было бы представить иностранным критикам, в основном римским, в подтверждение германского суверенитета и культурного равенства{178}.
Пока еще малоизвестный Лютер стал участвовать в этом поиске и сделал в него один небольшой вклад — обнаружил анонимную мистическую работу, сокращенную и опубликованную под названием «Германская теология». В предисловии к полному изданию он хвалил ее, как «приведшую германский народ к Богу, когда книги на латыни, греческом и еврейском этого не сделали», — доказательство, как он в дальнейшем заявлял, превосходства германских теологов над римскими, греческими и еврейскими. Он предупреждал иностранцев, имеющих дурные намерения, не принимать простоту немцев за слабость{179}. Этот памфлет был еще одним национальным корнем, за который могли держаться немцы, напоминанием об еще не излеченной, раненой в процессе истории гордости Германии. Публикация памфлета стала ранним шагом к объединению новой религиозной оппозиции Риму с представителями более старого национального движения, которые тогда также восстанавливали германскую историю и культуру.
Христианин есть свободный господин всех вещей, который никому не подвластен.
Христианин есть раб всех вещей и пребывает в подчинении.
Германское искусство и литературу, философию и теологию, политические трактаты и речи наполняют запоминающиеся выражения самовозвышения и самоуничижения. На одном конце этого спектра — сладкий нигилизм средневековых мистиков, которые хотели полностью раствориться в сущности Бога, «как капля воды в бочке вина», став «единым целым»{181}. С другой стороны — современные «сверхлюди», которые индивидуально справятся с неидеальным миром или коллективно преобразуют его в «тысячелетний рейх». Средневековая церковь сделала из первых еретиков, в то время как современный мир продолжает подбирать куски сказочных утопий последних.
Мыслители германского Возрождения и Реформации, как католики, так и протестанты, размышляли о предопределениях души и общества гораздо глубже, чем представители любого другого столетия в истории Германии. По крайней мере, вплоть до девятнадцатого, когда такие вопросы снова подверглись тщательному рассмотрению и дали революционный эффект. В шестнадцатом веке результатом стало изображение человеческой природы и судьбы, которое останется в центре германской протестантской мысли и культуры на протяжении трех столетий. Самый знаменитый художник эпохи, Дюрер, и теолог Лютер оставили наиболее памятные выражения.
Непосредственно окружающий мир Дюрера был ограничен отцами германского гуманизма (Рудольф Агрикола) и германского протестантизма (Лютер), карьеры которых поддерживали собственную карьеру Дюрера. Из германских художников эпохи Возрождения Дюрер написал больше автопортретов, чем любой другой. При смене пятнадцатого столетия таких портретов было два, один — в 1500 г., другой — в 1502—03 гг., которые указали путь религиозного перехода, которым являлась германская Реформация.
В первом из автопортретов у Иисуса Христа лицо Дюрера. Современные критики называли это «коперниканским вызовом образу Христа», преждевременно отмечая рождение современного искусства и нового самовосприятия{182}. За этим знаменитым воплощением стояла литературно-художественная традиция. Его сопровождали многие красноречивые гуманистические выступления по поводу величия человека. Пиком этой традиции и стал автопортрет Дюрера 1500 года.
В отличие от первого автопортрета в работе 1502—03 годов Дюрер представил зеркальный образ себя самого, оправившегося от чумы. Он открыл еще один средневековый жанр — Христос — человек печали. Дюрер теперь изображал себя со всеми человеческими непостоянствами и уродством. Абсолютно не похоже на Дюрера-Христа 1500 года, здесь художник появляется безрадостным, обнаженным человеком, в одиночестве смотрящим в лицо неминуемой смерти, без претензий на силу, красоту или гениальность{183}.
В то время как образцы обоих портретов тематически существовали и до Дюрера, диалектическая теория возвышения и принижения Лютера ждала как раз за горизонтом, чтобы дать им интерпретацию. Тогда Дюрер втянется в Реформацию, а Лютер выдвинется вперед на германской сцене.
Ровно через пять лет (вплоть до месяца) после получения докторской степени, в октябре 1517 года Лютер всеобъемлюще проклял традиционную теологию, базирующуюся на Аристотеле. Она фокусировалась на добрых делах и самооправдании{184}. Церковь, на дверях которой, как гласит легенда, он выставил свои знаменитые тезисы, стояла рядом с замком курфюрста Фридриха. Там проходили занятия студентов-правоведов университета, на втором этаже помещалась университетская библиотека. Так очень символично переплелись образовательное, политическое и религиозное движения того времени{185}.
Лютер заявлял о восстановлении истинной библейской версии того, кто есть человек и как он будет спасен. Поиском истины он и решил заняться. Ответ на эти первичные вопросы, как считал Лютер, средневековое христианство потеряло или исказило. Такое отношение к христианству не будет встречаться до конца восемнадцатого века и девятнадцатого века. Тогда поразительная плеяда протестантских ученых мужей, начиная с Иммануила Канта и до Фридриха Ницше, подвергнет христианство похожему исследованию и критике. В шестнадцатом веке теология Лютера стала таким же сильным вызовом средневековой религиозной вселенной, как окажется более поздняя философия «смерти Бога» для реформированной иудейско-христианской традиции в современном мире. В дополнение к созданию соперничающих западно-христианских конфессий, труды Лютера объединили немцев против римского папства и усилили германскую территориальную суверенность, следуя по пути, проложенному национальным культурным движением.
Как теология Лютера, так и римская церковь, которую он атаковал, направляли христиан к библейскому обещанию спасения, которое обеспечено воплощением Бога во Христе и распятием Христа. Эти спасительные события жили в проповедях, таинствах и святынях обеих церквей. Однако этот путь разделялся, когда две конфессии смотрели в будущее, где воскресший Христос ждал, чтобы творить суд. Как подготовиться и пережить эту будущую встречу — вот в чем заключалась суть раздела германского и европейского христианства во время и после шестнадцатого столетия. Глядя вперед, католические паломники шли по пути от милости к суду, их успокаивало определенное обещание Христа Спасителя, тем не менее, их жизнь подвергались внимательному изучению и проверке Христом-Судьей. Средневековая теология учила паству решать этот конфликт путем покаяния, искупления грехов и добрых дел. К пятнадцатому веку те, у кого все еще оставались сомнения, могли купить индульгенции.
Лютеру такие идеи казались гнусными и омерзительными. Проследить их можно было до законодательно оформленного и ритуального иудаизма, который, как считал Лютер, подрывал пророческий и псалмический иудаизм в древности и, через средневековую церковь, в дальнейшем также коррумпировал библейское христианство. В протестантской теологии единственной добродетелью, которая обеспечивала выживание в день Страшного суда, считалась добродетель истинного, распятого, воскресшего и возведенного на престол Сына Божьего, которого могла постичь только вера. Таким образом, лютеранская формула прямо отвергала сложную средневековую формулу веры, обогащенной любовью или добрыми делами. Лютер сравнивал всеудовлетворяющий момент веры со «счастливым обменом» жениха и невесты:
«Когда Христос и душа «будут двое одна плоть» [Еф. 5:31]… все, [принадлежащее каждому], [после этого] делается общим, как хорошее, так и плохое. Верующая душа может хвалиться и гордиться тем, что есть у Христа [будь то милость, жизнь и спасение], словно это — ее собственное, и что бы ни имела душа [будь то грех, смерть и проклятие], Христос берет это, как свое собственное»{186}.
Для современных Лютеру союзов теологов приписывание силы спасения одной вере было верхом невежественности и богохульством. В 1526 году Якоб Гохштратен, доминиканец-инквизитор из Кельна, представил суть традиционного католического учения, показывая смехотворность «счастливого обмена» Лютера:
«[Лютер] не перечисляет никаких предпосылок для духовного единения души с Христом, за исключением одного: того, что мы верим Христу… и верим, что Он дарует всем [то, что Он обещает]. Не говорится ни слова о взаимной любви, которой душа любит Христа… Мы также ничего не слышим о других божественных заповедях, и о том, что тому, кто им следует, обещается и причитается вечная жизнь.
Чего еще добиваются хвастающиеся таким низменным зрелищем, кроме как превращения души… в проститутку и прелюбодейку, которая со знанием дела и хитростью способствует обману своего мужа [Христа] и ежедневно совершает блуд на блуде и прелюбодеяние на прелюбодеянии, превращая самых непорочных из людей в сутенеров? Словно Христос не прилагает усилий… чтобы выбрать… чистую и честную любовницу! Словно Христу требуется от нее только вера и доверие, и его не интересует ее добродетель и другие достоинства! Словно определенное смешивание добродетельности с проступком и грехом, и Христа с Велиаром возможно!»{187}
Единение веры Лютера не было ни средневековым мистическим союзом, ни неправильным пониманием традиционной роли веры. В сравнении со средневековой теологией он радикально переформулировал определение «спасенного» человека на этой стороне вечности. Вместо того чтобы стать по сути как Христос, доброму христианину требуется скорее признать и принять свое постоянное и неизменное отличие от него на этой стороне вечности. Тем не менее, в новом определении Лютером «идеального смертного», Бог и человек были также полно урегулированы и приведены в соответствие друг с другом, как будет в вечности. При этом не происходило какого-либо богохульнического умаления Бога или возвышения человека. Здесь, точно следуя критическим высказываниям, Гохштратена, присутствовало «определенное смешивание добродетели с грехом», тем не менее, не такое, чтобы сделать Христа беспечным и неосмотрительным сутенером, а душу — распутницей-проституткой. В германской протестантской традиции верующий являлся добродетельным и грешным одновременно, simul iustus et peccator — добродетельным благодаря союзу с Христом в вере и грешным благодаря его глубоко пустившей корни конечности и падшему человечеству.
Эта диалектическая теология была единого рода с наложенными друг на друга автопортретами Дюрера — воскресшего Христа и зараженного смертью человека, полного печалей. Хорошая новость христианского Евангелия, по Лютеру, заключалась в том, что от человека не требуется быть внутренне «как» Бог, чтобы быть с Ним единым. В процессе «счастливого обмена», который повторяется в долгих как жизнь моментах веры, верующий получает ясность и уверенность, что Бог — не фикция, а его библейское обещание, что «все, кто веруют, будут спасены» — не ложь.
С этим ярким духовным прозрением также пришло мрачное осознание, что душа сама по себе, одна и отделенная от своего божественного жениха, остается несчастным и бесталанным существом. Она неспособна ни исполнить Закон Божий в этой жизни, ни пережить Божий суд в следующей. С точки зрения Лютера, германский христианин, в отличие от римского, не видел свою жизнь в духовной бесконечности от уменьшающейся грешности к увеличивающейся добродетели. Его душа простирается на два полюса и ведет двойное существование. Оно безнадежное и сумасшедшее в жизни, которую только он способен вынести на Земле, тем не менее, бесконечно защищенную в высотах, на которые вера мгновенно его поднимает. Германские христиане, которые достигают такого самопонимания, будь то через традиционные вероисповедания, или какой-то светский опыт, получают ощущение постоянной возможности духовного подъема. Хотя это и лютеранская формулировка, в нее вошли бесчисленные моменты напряжения и озарения предыдущего религиозного опыта и понимания. Здесь, одним словом, была теология для народа, вечно начинающего движение вперед и останавливающегося в своей истории, высшая философия «вытягивания себя самого за шнурки ботинок», которая не позволяла ни самоудовлетворения, ни отчаяния. Это был также предостерегающий урок, который Иоганн-Вольфганг фон Гете в дальнейшем модернизирует в своем пересказе германской истории доктора Фауста шестнадцатого века{188}.
Новая теология критически переоценивала не только проблемы, угрожающие душе, но также и те, что стояли перед всем обществом. В лютеранской версии христиане, являвшиеся «господами всех вещей» в сознании и душе, несли обязанности «рабов всех вещей» в своем телесном воплощении и светских занятиях. Политическому, социальному и бытовому расширению Реформации также способствовали диссидентство внутри лютеранских рядов духовных отцов и требования крестьян и ремесленников во имя христианства и Реформации.
Учитывая чернила, которые современные ученые потратили на описание политических и социальных идей Лютера, как ведущих к триумфу абсолютного германского территориального государства, само выражение «лютеранское гражданское общество» может показаться парадоксальным. Однако религиозные реформаторы принимали не только германское национальное движение, но также и цель достижения справедливого и честного общества для всех немцев. До того, как реформы Лютера изменили церковные законы хотя бы одного города или деревни, он опубликовал крупные трактаты по политической философии, об облегчении доли бедных, браке и семье, еврейско-христианских отношениях и реформе образования.
По двум пунктам соперничающие реформаторы того времени соглашались: победа означала обеспечение и закрепление реформ в законах и нормах поведения, а самый эффективный способ сделать это — вобрать в себя установленную власть. Соответственно, лютеране изображали сепаратизм и революцию, как уклонение от христианского морального и гражданского долга. Уклонение — это, скорее, оставление и разрушение общества, чем его внутренняя реформа. Это хорошо понимали как Томас Мюнцер, который возглавил Крестьянскую войну, так и радикальные голландские и германские анабаптисты, создавшие царство террора в городе Мюнстере: первый навязывал мирное принятие его реформ саксонским князьям, в то время как вторые пришли к власти законными способами{189}.
Для того времени совокупные эффекты реформ, осуществляемых в политике, социальном обеспечении, жизни семьи и образовании, были такими же важными, как и те, которые пытались провести в церкви и религии. В борьбе за справедливые законы и честные институты Бог и дьявол воюют как за отдельные души, так и за правление на Земле. Лютер представил две возникшие и существующие одновременно власти, которым Богом предписано управлять светской и церковной сферами жизни. Князьям и аристократах! следует надзирать за телом и собственностью, пасторам и священникам — охранять совесть и душу.
Для Лютера немецкой проблемой шестнадцатого века был успех дьявола в искушении как правителей, так и священников, и подданных и мирян, на продажу своих душ и уклонение от нравственных и духовных обязанностей. Политики делали это, дозволяя несправедливость и создавая препятствия для Евангелия; священники — лживо заверяя о спасении и обладая светскими амбициями; а общая масса человечества — позволяя так легко себя обмануть и запугать и тем, и другим. В дополнение к иностранному врагу — хищническому папству, виделись и два других врага, угрожавших гражданскому обществу в первые десятилетия Реформации. Это были католические правители, которые подавляли протестантские религиозные реформы, а также ренегаты — протестантские проповедники и революционеры, которые подзуживали простого человека взяться за оружие и бороться за якобы христианские права.
Преследуя свои цели, Лютер сделал размытыми линии власти и силы, которые сам и начертил. Прежде всего, это произошло, когда он пригласил христианских господ благородного происхождения из германской нации, как христианских мирян, поддержать его против несговорчивой церкви. В 1523 году он похвалил пример конгрегации мирян немецкого города Лейснига за то, что там заменили католического священника лютеранским пастором, выбранным им самим. Он похвалил действия горожан, как правильное отрицание ложного «человеческого закона, принципа, традиции, обычая и привычки»{190}. Это была новая доктрина о церкви, а рационализация произошла как раз вовремя.
В 1528 году во время посещений Саксонии было обнаружено разнохарактерные и неравномерные религиозные знания и малые улучшения нравственности среди мирян в сельских приходах. И Лютер снова призвал немецких князей, как мирян-христиан, стать «вынужденными епископами». В этой роли им следовало обеспечивать недавно появившиеся протестантские церкви управлением, властью и силой, которые требуются для должной работы и дисциплины{191}. Несмотря на разъясняющие положения, которые подчеркивали мирской статус князей и исключительную природу их новой власти, эта уступка стала зловещим прецедентом для Германии.
Когда в 1523 году князья начали преследовать протестантов, Лютер попытался, но безуспешно, загнать джина назад в бутылку, читал аристократам лекции о том, «что они не могут делать»{192}. С 1528 года германские правители никогда больше — если когда-то и делали это — не ограничивали свою власть только телом и собственностью. Сплетение Лютером мирской и духовной власти позволило новой церкви пережить детство и продолжать свою миссию в относительной безопасности. Она стала в большей мере готовой к сотрудничеству государственной церковью, наделенной властью и готовой смешивать крупные дозы религии и гражданской жизни — через новые школы, систему соцобеспечения, организацию семьи и быта, которые помогла создать.
Первое межрегиональное объединение германского народа было лингвистическим и культурным. Оно концентрировалось вокруг написанных на родном языке проповедей Лютера, памфлетов, Библии, церковных гимнов и катехизисов. Лишь немногие немцы того времени были настолько образованы и готовы наблюдать за реформой германских школ и университетов, как Лютер. Между 1520 и 1546 годами одна треть всех публикаций на немецком языке являлись первыми изданиями или репринтами его работ. Он писал и говорил на простом, ясном и понятном ритмичном немецком языке. И до сих пор это выделяет его письменные работы в «ужасном немецком», где в состоящих из фрагментов многопредметных предложениях так трудно найти глаголы{193}. Лютер хотел, чтобы этот язык также стал языком саксонского двора и его использовали бы «все князья и короли Германии». Таким образом, это позволило бы им говорить с нацией{194}. Этот диалект также был ранней формой пангерманского языка, известного сегодня, как верхненемецкий язык, который появился из смеси восточно-средненемецкого и нижненемецкого диалектов. Лютер обогатил его словами и фразами коллег и студентов из других регионов Германии. На его творчество повлияла также и его жена, урооженка Западной Саксонии Екатерина фон Бора, ее умение излагать мысли Лютер хвалил и ценил выше собственного{195}.
В 1524 году Лютер обратился к магистратам и членам советов по всей Германии за финансированием государственных школ для всех мальчиков и девочек. Он заявил о целях предприятия — воспитании «мужчин, способных править над землей и людьми, и женщин, способных вести хозяйство и правильно обучать детей и слуг». Школы обеспечивали как новое религиозное, так и светское образование{196}. Мальчики получали до двух часов официального образования в день, девочки — по крайней мере, час. Остаток дня посвящался определяемой родителями домашней работе или обучению ремеслу{197}.
Реформаторы не доверяли ни простому человеку, который считался неспособным на то, что требовалось, ни князьям — их обвиняли в пристрастии к забавам. Поэтому Лютер и его последователи ждали от городских правительств обеспечения квалифицированных учителей, мужчин и женщин, способных обучить детей языкам, истории и искусству «с удовольствием и в игре». Вспоминая собственные дни в школе, как ад и чистилище, с частыми «порками, дрожанием, злобой и чувством, насколько ты несчастен», Лютер предложил глобальное образование для германских детей, которые теперь живут в новом мире. Это получение знаний, которые могут представить им «как в зеркале, природу, жизнь, мудрость и цели… всего мира, [из которых они могут] вычленить правильные ссылки и… занять собственное место в потоке событий человеческой жизни»{198}.
Еще одной целью реформы образования была правильная подача истории Германии. Из-за отсутствия должным образом подготовленных историков, как считал Лютер, мало известно об истории германцев. И это заставляет людей из других земель представлять их, как «зверей, знающих только, как сражаться, набивать утробу и пьянствовать»{199}.
Когда в конце 1520-х годов эти амбициозные усилия заново дать образование сельской местности показались полным провалом, ранее прогрессивные учителя потянулись к суровости старой системы. В реакции Лютера после посещения ряда мест разочарование было очевидным. Он писал о сельских пасторах, живущих «как жалкая скотина или несознательные свиньи», больше подходящих для «выпаса свиней и содержания собак, чем наблюдения за христианскими душами». Эти пасторы, как казалось, думали о новом Евангелии, как о послании о «плотской свободе»{200}.
Решением стал катехизис на родном языке — для религиозного образования внутри более дружелюбных рамок семейного круга, а также церквей. Имелись версии как для детей, так и для взрослых. Ежедневные повторения десяти заповедей, посланий апостолов и молитв Богу теперь должны были привести немецкие души к просвещению и защите, которые не смогли обеспечить пасторы{201}.
Было бы неправильно думать, что попытки обеспечения лучшего образования закончились проведением катехизических уроков дома и возвращением Аристотеля в лекционные аудитории. «Счастливый обмен веры» не стал невыгодной сделкой за одну ночь. По мере прохождения столетий новая протестантская организация не утратила свои высокие учебные стандарты и не вернулась к схоластическим комментариям, которые ранее отвергала. На протяжении столетий распространенность лютеранской и католической теологии в гимназиях и университетах содействовала германскому государственному образованию и наполняло его религиозным знанием{202}. А это, в свою очередь усиливало и обостряло разделение конфессий. Тем не менее, такое образование сделало немцев наилучшим образом знающими теологию среди европейцев и ускорило сотрудничество обеих конфессий с государством.
Некоторые спорили, что Реформация оставила большинство немцев в религиозно-светском и средневеково-современном отклонении от времени, всегда «спрашивающих и сомневающихся, зондирующих и исследующих, без заборов и надежности»{203}. Именно так реформаторы критиковали средневековое лечение душ и оправдывали реформы. Немцы, которые сознательно перешли в протестантизм в шестнадцатом веке, сделали это, принципиально веря, что многие традиционные духовные утешения были фиктивными и поэтому приносили мало пользы душе верующего. В сравнении с этим «счастливый обмен верой» Лютера, даже в новой дисциплинарной форме лютеранского катехизиса, казался протестантам духовным обменом, которому можно больше доверять.
При смене пятнадцатого столетия две трети саксонского населения проживало в сельской местности. Тогда, как и сегодня, бедные тянулись к городам, где имелось больше возможностей найти работу и просить милостыню{204}. В большинстве случаев средневекового права, регулирующего отношения в обществе и семье, традиционная забота о бедных побуждалась религией. Раздача милостыни являлась изначальной библейской моделью для покаянного христианина, и те, кто занимался благотворительностью, могли ожидать доли Божьей благодати в ответ на милость к бедным. На протяжении столетий эта идея заставляла верующих христиан жертвовать одежду, обеспечивать домами и образованием также и бедных.
В отличие от этого новая лютеранская церковь смотрела на благотворительную деятельность, как на нравственный и гражданский долг, а не духовный. Лютеране верили, что хотя эта деятельность и нравится Богу, она никого не спасает. Добрые дела принадлежат получателю, а не дающему, кого Бог спас по своим причинам, по своей милости, независимо от его дел. Такой аргумент помог расчистить путь для рационализаторской системы утешения бедных, расширив ее охват и поставив ее на более определенную экономическую основу. Этого желали обе конфессии. В результате получилось играющее заметную роль смещение ответственности за бедных с духовных лиц и церкви на все общество через местные и территориальные правительства.
Лютеране помогли создать образцовые указы и предписания по соцобеспечению, которые разделяли достойных бедняков своей страны и иностранных нищих (не калек), включая странствующих братьев. Последнюю категорию гнали прочь от городских ворот{205}. Ведущим принципом такой дискриминации была ранняя версия формулы, которую позднее принял Аугсбургский парламент для решения вопроса с религиозным разделением. Согласно ей, правителю земли разрешалось выбирать ее официальную религию («его королевство, его религия»). А в плане социального обеспечения правитель земли становился ответственным за бедных внутри нее («его королевство, его бедняки»). При вступлении на трон он связывался клятвой не допускать, чтобы бедняки его земли стали обузой для другой, равно как и того, чтобы иностранные бедняки брали что-либо с его земли или у его бедняков.
В раздаче благотворительности, как безвозвратно, так и в виде займов, наибольшее значение имело исправление, перевоспитание или трудоустройство получателя. На соцобеспечение смотрели, как на средство восстановления, а не постоянное пособие. Виттенбергский городской совет, под влиянием Лютера и его коллег, обеспечивал тщательно охраняемый «общий сундук», или запираемый ящик для бедных, Желавшие получить материальную помощь должны были соответствовать установленными общиной стандартам добродетели (поведение в прошлом и ситуация в настоящем тщательно изучались). После того, как они вновь становились на ноги, получившие заем должны были выплатить назад полученное. Пытающиеся пробиться в жизни рабочие и ремесленники могли обратиться за займами под малые проценты, существовали субсидии для подготовки и обучения детей бедняков.
Средства изначально поступали от переданной для светских и мирских нужд церковной собственности и конфискованных даров и пожертвований из закрытых монастырей и капитулов. Предвидя перевод этих средств на другие цели, а также возможное иссушение этого источника, городской совет поднимал налоги. Их взимали с духовных лиц и горожан, как лучший способ постоянно держать «общий сундук» наполненным. Благодаря усилиям виттенбергского пастора Иоганна Бургенхагена, к середине столетия ранние лютеранские советы по соцобеспечению были скопированы по всей северной Германии и в Скандинавии.
В конце пятнадцатого и в шестнадцатом столетии европейцы перешли от общества преимущественно одиноких людей к обществу, в котором жизнь в браке стала доминирующем стилем жизни. Лютеранская семья представляла собой привлекательную модель внутри и за пределами протестантских земель{206}. Мотивацией религиозных реформаторов также было личное желание светского брака. Они преобразовали брак от эксклюзивно религиозного таинства до социального контракта, который, в первую очередь, санкционирован государством, а не церковью. Собственно, реформаторы добились создания института брака в том виде, в котором мы знаем его сегодня{207}. Как и в случае других гражданских реформ, перестраивание брака было частью более крупного протеста против средневековой церкви и общества.
В 1520 году Лютер критиковал знатоков канонического и церковного права, которые написали небиблейские законы средневековой церкви, регулирующие брак, как «купцов, продающих вульвы и гениталии». Он проклял их новые законы, как «силки для захвата денег» (имелась в виду плата, которую требовалось передать церковным властям, чтобы не получилось то, что они называли незаконным браком){208}. В Средние века церковь жестко следовала библейским запретам на брак до четвертого колена — причем, запретным было как родство физическое, так и духовное. Даже при крещении и усыновлении получались родственные связи, недопустимые для брака. Церковь признавала браки между представителями разных вероисповеданий, только если вступающий в брак не-христианин соглашался принять христианство.
В отличие от этого Реформация восстановила библейскую первую степень родства через брак и вторую — кровного родства. Союзы в случае кровного родства допускались, начиная с троюродных братьев и сестер, а в случае некровного родства — с двоюродных. Лютер проклял многочисленные канонические препятствия к заключению брака, как и запрещение для христианина вступать в барк с нехристианином: «Точно также, как я могу есть, пить, спать, гулять с язычником, евреем, мусульманином или еретиком, ездить с ним верхом, покупать у него и говорить с ним, — точно также я могу вступить с ним [или с нею] в брак»{209}.
Таким же образом, как к небиблейским, отнеслись реформаторы и к определенным ограничениям по аннулированию несложившихся или нежелательных браков. На протяжении шестнадцатого столетия они признали несколько приемлемых оснований для расторжения брака: прелюбодеяние, импотенция (половая несостоятельность), полигамия или обман (скрытый первый брак), долгое отсутствие, серьезная несовместимость. В отличие от средневековой церкви, которая разрешала только отдельные постель и стол, но не расторжение брака, Реформация санкционировала современный развод и новый брак для тех, кто хотел этого и готов был на это пойти. Однако количество желающих развода оставалось относительно небольшим до девятнадцатого столетия.
В определение «полностью подтвержденный» брак страсбургский реформатор Мартин Бусер, самый либеральный в этом вопросе, включал «согласие сердец» и «множество плотских половых актов». Реформация предвидела защиту Джоном Милтоном отсутствия «истинного партнерства», как должного основания для развода — то, что сегодня мы называем «непримиримыми противоречиями»{210}.
В 1523 году Лютер удивил своих современников, написав дружелюбное обращение к немецким евреям. Непосредственным поводом послужила необходимость опровержения оскорбления самого Лютера эрцгерцогом Фердинандом из Габсбургов, заявившим, что Лютер, как и евреи, не верит, будто мать Христа была девственницей. Лютер ухватился за обвинение, чтобы расширить свои религиозные и гражданские реформы. Четко указав, как учит Новый Завет (Христос — еврей, рожденный девственницей), он одновременно защитил себя от эрцгерцога и оказал услугу немецким евреям, которые с радостью приняли безопасность и возможности, данные им его добротой. Результатом более мягкого отношения христиан, как ожидал Лютер, будет ассимиляция евреев в христианское общество и, в конце концов, принятие христианской веры «некоторыми», возможно «многими»{211}.
К 1530-м годам видение Реформацией культурно и религиозно объединенной Германии с великодушными правителями, крестьянами, к которым справедливо относятся и ассимилировавшимися, даже принявшими христианство евреями, исчезло. Это произошло после крестьянских восстаний, религиозного разделения и из-за нереальных ожиданий. Как и в памфлетах Лютера середины 1520-х годов против крестьян, высказывания Лютера против евреев в конце 1530-х и начале 1540-х годов ушли далеко от его изначального плана. Он просил христиан в 1523 году убеждать евреев «принимать христианство с медом, а не уксусом». Прошло пятнадцать лет перед тем, как он снова публично обратился к вопросу взаимоотношений христиан и евреев. Внутри страны не наблюдалось никакого прогресса, а сообщения о потерях христиан за границей заставили Лютера занять суровую и резкую позицию. В Богемии и Моравии, как ему сообщали, евреи вели проповедническую деятельность среди христиан. Некоторые из обращенных отрицали, что Иисус был мессией, приняли Тору, соблюдали субботу и даже делали обрезание{212}. Вместо того, чтобы обратить евреев в христианство, теперь у Лютера имелись основания опасаться, что его более ранняя доброта позволила евреям обращать в свою веру христиан. После этого он стал рассматривать немецких евреев, как еще одних хищников в долгой истории появления иностранных захватчиков на германской земле, а не родственных подданных и возможных новообращенных, как говорил немецким христианам в 1523 году.
В самой первой строке его самого длинного и резкого трактата под названием «О евреях и их лжи» говорится о еврейских попытках «заманить к себе даже нас [христиан]»{213}. Лютер сообщает о встречах лицом к лицу с евреями в Виттенберге. Один раз три раввина пришли к его двери в надежде «найти во мне нового еврея», поскольку они ранее слышали, что Лютер изучает основополагающие труды иудаизма{214}. Если бы это был 1523 год, когда Реформация расправляла крылья, а не 1543-й, когда Лютер считал, что его реформа достигла пика и подсчитывал разочарования, его немецко-христианское сознание могло бы воспринять это по-другому. Тогда эта встреча не спровоцировала бы его на последующие действия.
Угроза немецких евреев, успешно играющих дьявола-искусителя, расшевелила германскую память и подозрения. Для Лютера теперь, в конце его карьеры, не могло быть более наглой пощечины, чем попытка евреев обратить его в свою веру. Как германская история, так и христианская теология поддерживали реформатора в этом вопросе. Как христианский теолог, Лютер верил, что разрушение Иерусалима римлянами в 70 году н. э. было передачей факела Богом от евреев к христианам, с тех пор ставших «истинными израильтянами». Для Лютера-немца оскорбление, ассимилирование, поглощение и запугивание немцев умными и хитрыми иностранными народами являлось более древней и приносящей большие расстройства историей, которая восходила к римским временам. Эта история недавно продолжилась в его собственной борьбе против папского Рима в германском христианском мире. Чтобы задокументировать свое обвинение в том, что евреи стали еще одним «высокомерным, мстительным иностранным присутствием» в Германии, Лютер провел параллели между неуважением евреев к Христу («повешенный разбойник») и Деве Марии («не девственница») и папскими насмешками над ним самим («подмененное дитя») и его матерью («проститутка и банщица»). Евреи, как теперь считал Лютер, доказали, что они — потомки Корея (Корей — предводитель провалившегося диссидентского восстания против Моисея) и больше не являются истинными израильтянами или истинными германцами{215}.
Лютер находил показательным, что евреи оскорбляют неевреев, называя их Goyim, что, как указывал он, является не непредубежденным описанием неевреев, а преднамеренным оскорблением, означающим:
«несчастные навозные черви, личинки, вонь и отбросы… грязь и ничто… ввергнутые во мрак невежества язычники… глупые [люди], медленно обучающиеся… Евреи хвалятся, что они… единственный благородный народ на земле… в сравнении с [которым] мы, неевреи, — не люди, [потому что] мы не [их] высокой и благородной крови, родословной, рождения и происхождения»{216}.
В ритуальных молитвах еврейские мужчины благодарят Бога за то, что они родились евреями, а не Goyim, человеческими существами, а не животными или рабами, и мужчинами, а не женщинами. Для нееврея это уничижительный и умаляющий достоинство набор параллелей. С такой же гордостью и предубеждениями хвастались греки (Лютер упоминает Платона) и итальянцы из-за того, что не родились «варварами», как германцы. Греки, римляне, византийцы, папство и теперь, в этой последовательности великих культур, германское меньшинство — евреи — «представляют все другие народы мира просто утками или мышами в сравнении с собой». Раввины со своим талмудом не отличаются от Пап со своими декретами и протестантских сектантов со своими отрывками из Евангелия. Все они являются слишком самоуверенными ц высокомерными религиозными элитами, которые хотят быть «нашими господами на нашей собственной земле»{217}.
Взаимопроникновение исторически оскорбленной германской гордости, самонадеянности и высокомерной христианской уверенности в спасении вдохновило Лютера на поздние работы, направленные против евреев. Оскорбленная гордость была продуктом столетий сведения и принижения немцев до низшего народа, а самонадеянность почти также стара, как проявление христианской гордости.
«Это, — делает вывод Лютер, — яблоко раздора [и] источник проблем между христианином и евреем. Евреи не хотят [и] не могут вынести, что мы, неевреи… над которыми они непрерывно насмехаются, ругают, проклинают, обесчещивают и оскорбляют… равны перед Богом, и мессия является как нашим утешением и радостью, так и их»{218}.
В итоге Лютер хотел, чтобы германские князья отплатили за еврейское предательство «грубой милостью». Это означает вынужденное признание евреями, что Иисус был мессией. Если не получится и такого признания, он хотел, чтобы их выслали в их собственную землю, где они могут отправлять свою религию меньшинства без искушения и насмешек над душами христиан. Для достижения этой цели Лютер рекомендовал сожжение синагог, школ и домов евреев, не желающих менять веру; конфискацию талмудов и священных текстов и запрет обучения раввинами; отказ в охранных грамотах; запрет ростовщичества и передача денег, полученных таким образом, евреям, принявшим христианство; и, наконец, насильственный труд — «приложение рук бездельничающего святого народа к цепу, топору, мотыге, лопате или веретену». Если такие меры не дадут перехода в христианство, то тогда германским правителям советовалось заканчивать с германской исключительной терпимостью путем «следования примеру здравого смысла Франции, Испании и Богемии, [которые уже] навсегда их изгнали»{219}.
Разочарование Лютера в германских евреях соответствовало их разочарованию в нем. Иосель из Рошейма, выступавший от имени германских евреев в Священной Римской Империи, объявил эти слова христианского ученого беспрецедентными и едва ли ожидаемыми от автора трактата «Иисус Христос родился евреем». Но у германских евреев также имелся могучий, корыстный, движимый личными интересами союзник в лице императора, который сильно полагался на их финансовые ресурсы. Еще больше помогло им во время Реформации малое впечатление, которые суровые слова Лютера произвели на современников. В курфюршестве Саксонском указ 1536 года, по которому не принявшим христианство евреям отказывалось в проживании и охранных грамотах, был пересмотрен. Мартин Бусер приготовил новый суровый указ, касающийся евреев Гессена, с целью ограничить работу гессенских евреев самой непритязательной. Но, вводя его, ландграф Филипп включил в насильственные меры только ограничения на взимание евреями процентов, запрет на открытие новых синагог, попытки евреев обратить в свою веру христиан и посещение евреями повышающих самосознание проповедей. Нигде ни один князь не сжигал синагоги, не стирал с лица земли дома евреев, не хватал еврейские книги, следуя рекомендациям Лютера{220}.
Антиеврейские трактаты Лютера продолжали печататься в полных собраниях его работ, но, как правило, не включались в лютеранские наставления, катехизисы и собрания гимнов. Одним из нескольких исключений было дополнение к катехизису, в котором перечислялись евреи в лютеранской Формуле Согласия. Там евреи появились, как последние в ряду еретиков, специфических для подъема протестантизма, словно не поменявшие веру евреи были еще одним сбившимся с правильного пути ответвлением лютеранства: «Сакраменталисты [цвинглианцы], кальвинисты, исступленные фанатики [анабаптисты], эпикурейцы [спиритуалисты] и евреи»{221}.
В 1523 году Лютер открыл дверь культурно негерманским жителям Германии, а через два десятилетия захлопнул ее. Гораздо более влиятельными в германском лютеранском мире были другие реформаторы, включая его коллегу из Виттенберга Юстуса Йонаса и нижнесаксонского реформатора Урбана Регия, которые вместе с большинством политических лидеров протестантизма были готовы бесконечно ждать перехода евреев в другую веру и отрицали запугивание и заманивание{222}.
До национал-социализма не существовало прямой связи между христианским анти-иудаизмом и расистским антисемитизмом двадцатого века, присутствовавшим в правительственной программе рейха по уничтожению евреев. Лютер никогда не поддерживал никакого манихейского дуализма «первого» и «последнего» человека, растущего арийца и увядающего еврея (таковы были представления ряда немецких, а также иных интеллектуалов девятнадцатого столетия). Хотя он подозревал, что сменившие веру евреи — неискренние христиане, значение имели отношение и воля, а не кровь или раса{223}. Даже на высотах, на которые Лютер вознес христианский антииудаизм, на фоне погромов и преследования евреев христианами в позднем средневековье, Лютеру никогда не был свойственен расистский антисемитизм национал-социалистов. И сам термин «антисемитизм» появился не в конце 1530-х, не в 1540-ые годы, а в 1879 году{224}. Если бы Лютер сделал по-своему, то не принявших христианство евреев выслали бы правительства того времени — тем же образом, как высылали «упрямых» анабаптистов и других сектантов-диссидентов, не поддерживавших протестантизм или католичество. Также иудаизм никогда не считался тяжким преступлением по германским законам, как случилось с анабаптизмом в 1529 году.
Тем не менее, нацисты буквально мобилизовали работы Лютера во время Холокоста. Как и в случае с ранними антисемитами, им показал дорогу не Лютер, а евреи, принявшие христианство, «разоблачения» и нападки которых на бывшую веру были собраны немецким кальвинистом Андреасом Эйзенменгером и опубликованы в 1711 году. Под названием «Разоблаченный иудаизм» («Judaism Unmasked») эта печально известная коллекция диатриб принявших христианство евреев была названа антисемитским «боевым литературным арсеналом» девятнадцатого века{225}. Нигде на более чем двух тысячах страниц этого труда не упоминается имя Мартина Лютера.
Сегодня очень малое количество ученых изучает поздние работы Лютера, направленные против евреев, с надеждой найти характерный биографический или исторический контекст, которые могли бы представить его как теолога, или его реформу в менее неприглядном свете. Скорее это объясняется его старостью, ухудшением здоровья и разочарованием в реформе, которая тогда быстро теряла позиции, уступая не только соперникам из протестантов или католиков, но, как искренне верил Лютер, также и оппортунистическим евреям. Еще одним популярным объяснением является предположение о навязчивой идее с неизбежным вторым пришествием Христа, сигналом к которому станет принятие евреями христианства или их удаление из компании христиан{226}.
Самым правильным объяснением в данном случае, вероятно, является историческое и лучше всего задокументированное. С самых первых работ Лютер критиковал фундаменталистский иудаизм, как отрицающий учение пророков и раннее христианство, превращающий изначальную религию, полную веры и надежды, в соблюдение ритуалов и добрых дел. К 1530-м годам он боялся, что такая же судьба ждет его собственную реформу. Его анти-иудаизм был перемешан с восприятием германского прошлого, как истории разграбления и хищничества иностранцев. И Лютер, не чувствуя никакой диспропорции, мог поместить современных ему евреев в длинную последовательность народов и наций, которые давили германцев. Смешение истории и теологии также делало его антиеврейские работы особенно уязвимыми для выбора антисемитами девятнадцатого и двадцатого столетий{227}.
Многие, начиная от современника Лютера, его соперника Томаса Мюнцера, до главного американского историка из изучающих Германию, Гордона А. Крейга, считают историю германской Реформации экспансией абсолютистского германского территориального государства, «которой ничто не мешало»{228}.К подобному выводу пришли и на основе видимого влияния Реформации на семейную жизнь — новая лютеранская семья считается «прототипом безусловно патриархального и авторитарного дома»{229}. Тем не менее, в самом начале Реформация обещала новаторские отношения между господами и подданными, евреями и христианами, мужчинами и женщинами. Новая теология провозглашала духовное равенство и свободу всех христиан, независимо от социального статуса, ставила бок о бок честных крестьян и жадных землевладельцев и коррумпированных священнослужителей, ругала христиан за запугивание евреев, защищала модель брака, основанную на разделении власти в семье. Тем не менее, когда крестьяне стали угрожать насилием, ответ Лютера их предводителям был суровым («страдание, несение своего креста»). А после того, как они восстали в Саксонии и Гессене, стали грабить, жечь и убивать своих господ, он советовал последним быть в той же мере безжалостными («сметайте, убивайте, закалывайте»){230}. В обоих случаях он говорил за упрочившуюся Германию.
Такие ответы заставили современных ученых и больших знатоков задуматься вслух о том, не сеяли ли люди, стоящие за Реформацией, горький социальный и политический урожай для более поздних поколений немцев. Реформации не удалось завоевать массы на свою сторону прямым обращением. Поэтому говорят, что она подорвала альтернативное, квази-демократическое общественное самоуправление, приняв авторитарное территориальное государство и, таким образом, поставив раннее создание германской нации и парламентское правительство вне досягаемости{231}. Эта интерпретация Реформации, как изначально прогрессивной, тем не менее, в конце (1525) легко вбирающей в себя буржуазное движение, зеркально отражает интерпретацию эволюции Германии в девятнадцатом веке современными германскими историками. Они также рассматривают предательство расцветающей и подающей надежды демократии слабовольным и нерешительным средним классом{232}.
Взвешивая Реформацию, современные критики особенно тщательно изучили характер и работу все еще знаменитых до сих пор людей, стоявших в ее центре. Лука Кранах являлся вторым по известности германским художником шестнадцатого века, близким другом Лютера. Пять сроков он занимал пост бургомистра Виттенберга и на момент смерти считался одним из самых богатых людей этого города. К сожалению для его репутации среди современных нам историков, которые видят сочувственный социальный подтекст в его ранних работах, Кранах прожил восемьдесят один год. Это достаточно долго, чтобы оставить след из полотен, которые рассказывают другую историю. Он прошел путь от евангелических протестов от имени бедных до приятно возбуждающих обнаженных тел для буржуазии и льстивых портретов политической и коммерческой элиты. Поэтому биография и наследие Кранаха также читаются, как метафора к обещаниям и провалу Реформации{233}.
Дюрер, как художник, тоже вел двойственную компромиссную политику, он седлал политические и социальные заборы эпохи, и оказался на момент смерти даже богаче, чем Кранах. Тем не менее, поскольку Дюрер умер значительно раньше Лютера и Кранаха, ему не приходилось участвовать в жестких конфессиональных и политических конфликтах более поздних десятилетий. Его репутация в наши дни более позитивна (как у раннего Кранаха), и он кое-чем обязан Фридриху Энгельсу и марксистам девятнадцатого века, которые поместили его в пантеон предмодернистских пролетарских героев. Среди выпускников мастерской Дюрера были три студента, ставшие известными, как «художники-безбожники» из Нюрнберга{234}. Их арестовали и допрашивали после Крестьянской войны за призыв рабочих к забастовке с требованиями более высокой заработной платы. Все трое выразили сомнения относительно силы Бога и магистратов Нюрнберга — а эта деятельность и перспективы в то время ассоциировались с учением революционера Томаса Мюнцера. Скульптор Дюрера тоже оказался в тюрьме за поддержку Крестьянской войны{235}.
Более прямая связь с возможными радикальными чувствами Дюрера просматривается в работе, выполненной в 1525 году, после того, как князья разбили восставших крестьян во Франконии. Она появилась во время изучения перспективы в искусстве, и на ней изображается возможный памятник восстанию, на котором крестьянин сидит наверху курятника, а ему в спину воткнут меч. Это классическая иконография предательства, с соответствующей надписью: «Тот, кто хочет отпраздновать свою победу над восставшими крестьянами, может для этой цели использовать конструкцию, которую я тут нарисовал»{236}.
Был ли рисунок выражением сочувствия целям крестьян или отказом их принять? Хотя современные ученые придерживаются и того, и другого мнения, более правильная интерпретация может лежать между ними. Как кажется, в данной работе оплакивается вред, нанесенный как князьями, так и крестьянами — этакая графическая параллель с проклятием Лютером перед восстанием как тех, так и других, и описанием после восстания грабивших и убивавших крестьян, как «бешеных собак». Во время работы над этой картиной круг общения Дюрера, друзья и коллеги проклинали восстание, и его собственная деятельность во время конфликта убеждает, что он делал то же самое. В то время как гессенские и саксонские солдаты убивали крестьян, Дюрер писал портреты Фуггерсов, банковских магнатов того времени, и жену и сестру Казимира, маркграфа Бранденбурга-Ансбаха, жестокого убийцу восставших крестьян, который также ослеплял анабаптистов перед тем, как выслать их со своей земли{237}.
Профессиональные связи Дюрера с художниками-безбожниками из Нюрнберга, конечно, не означают, что он разделял их атеизм и восстание, — не больше, чем его связь с политической и социальной элитой указывает на то, что он не мог сочувствовать положению крестьян. Лютер также боролся за справедливое отношение к крестьянам перед их атаками на господ и за милость к ним после того, как их разбили князья{238}. За это Лютер мог бы присоединиться к Дюреру в марксистском пантеоне, хотя ни он, ни Дюрер явно не захотели бы там оказаться.
Через четыреста лет после смерти Дюрера национал-социалисты невольно включили его и Кранаха в свою пропаганду. В 1943 году «Автопортрет» Дюрера 1500 года даже украшал обложку журнала национал-социалистов «Народ и раса», и Гитлер публично хвалил Дюрера и Нюрнберг, как «самых германских» из художников и городов. Когда национал-социалисты очищали германские музеи от «дегенеративного» современного искусства в 1930-ые годы, работы Кранаха и Дюрера заняли заметное место, сменив убранные{239}.
Как и в случае ранних и поздних работ о евреях, самые суровые современные критики лучше всего помнят, что Лютер проклял Крестьянскую войну{240}. В начале 1520-х годов протестантские памфлетисты обещали как бюргерам в городах, так и крестьянам на земле новый духовный эгалитаризм («свободу христианина», «священство всех верующих») вместо иерархического излечения душ церковью. Как и евреи в 1523 году, простой человек тоже слышал в Реформации своевременное политическое послание об автономности и социальном согласии. Эти попытки примирения поддерживали обвинения и разоблачения Лютером тирании и господ и робости их подданных:
«Наши правители — сумасшедшие; они на самом деле думают, что могут делать то, что хотят, и приказывать своим подданным следовать за ними в этом, в то время как их подданные в свою очередь, совершают ошибку, веря, что должны подчиняться всем приказам их правителей»{241}.
Несмотря на такое сочувствие крестьянам, Лютер верил, что спорные вопросы, касавшиеся тела и собственности, являлись вопросами светских судов и не должны разбираться проповедниками и революционерами. Таким образом, он давал ободряющий совет:
«Крестьяне должны сражаться, как люди, которые не станут и которым не следует терпеть несправедливость и зло, в соответствии с тем, чему учит природа. [Ваши печали относительно] дичи, птиц, рыб и лесов [и несправедливого обложения налогами] услуг, десятин, пошлин, акцизных сборов и налога господину в случае смерти крестьянина — [это вопросы для] юристов… и не касаются христианина… [Вы должны] вести себя, как христиане… как мужчины и женщины, которые хотят своих человеческих и природных прав»{242}.
Это было правильной инструкцией для общества, основанного на правлении закона, но горький совет для крестьян. В дальнейшем, подвергнув опасности Реформацию, связав ее религиозные учения с социополитической революцией, крестьянские предводители лишились любого возможного шанса удержать поддержку Лютера. Перед самым восстанием Лютер, говоривший за свое общество, осудил отказ крестьян платить небольшие десятины, как «кражу и грабеж на большой дороге», и ругал обращения крестьян к Христу за освобождением от крепостничества, как «лишенную одухотворенности» свободу. Бесклассовое, безбожное общество, представляемое крестьянскими революционерами, не было сплоченным гражданским обществом, которое хотела построить Реформация. Он говорил, что «если нет неравенства людей — кто-то свободен, кто-то связан, кто-то господин, кто-то подданные», то общество не в состоянии выжить. Но Лютер также не мог найти ничего христианского на стороне князей. Больше, чем что-либо другое, их репрессии и тирания стали причиной восстания и анархии. Его последнее слово для обеих сторон было просьбой, которая, как знал Лютер, бесполезна: «[Пожалуйста] послушайтесь совета и урегулируйте [свои различия] законно, а не силой или борьбой, и не начинайте бесконечное кровопролитие в Германии»{243}.
После того, как крестьяне атаковали своих землевладельцев в Швабии, Франконии и Тюрингии, Лютер, столкнувшись с угрозой полномасштабной революции, призвал князей безжалостно убивать восставших{244}.
Если, как спорят многие, его политическая философия подняла Германское государство на новый уровень политической власти и дала новую силу после 1525 года, то это был только последний подъем в долгой серии. Если бы такое повышение было единственным, что Реформация могла предложить князьям, то она оказалась бы для них малопривлекательной. Германское государство впечатляюще выросло само по себе на протяжении Средних веков. К концу тринадцатого и в четырнадцатом веке князья стали верховными правителями на своих землях. А к концу пятнадцатого века они — все вместе — правили Империей{245}. Задолго до начала Реформации, помогавшей им, они реформировали местные церкви и монастыри по собственной инициативе, наказывали нарушения, совершаемые священнослужителями, и помогали лечить души. Самое главное, что получили от Реформации германские государства, — это возможность развития независимой германской культуры и разрыв с Папой в Риме. Папство к 1519 году стало более разрушительной и подрывной иностранной силой в Германии, чем все еще полезный и уважаемый император из Габсбургов.
Защита протестантской религиозной свободы вызвала создание межтерриториального военного союза — Шмалькальденского союза — и начало политико-религиозной войны с императором Карлом V. Вынесенная после войны резолюция установила германский религиозный плюрализм и конфессиональный раздел западного христианства. После 1555 года правители земель со смешанными религиозными конфессиями определяли официальную религию. Известно об одновременном существовании в ряде мест старого католического и нового лютеранского вероисповеданий{246}. Если люди находили запрещенным публичное исповедание их веры, то могли эмигрировать в землю, где эта вера была легальной, путешествовать в дни праздников в соседние местности, где исповедовалась их вера, нанимать странствующих священников или приехавших с визитом пасторов для проведения нужных служб на границе территории или города. Либо они тихо исповедовали свою веру у себя дома.
Принятие и поддержка лютеранством германского территориального государства не только усилили его суверенитет, но также придали ему этическую и культурную миссию. За этим предстояло внимательно следить новым священнослужителям и должным образом назначенным низшим судьям, что входило в их обязанности{247}. Наблюдение переросло в принципиальную доктрину сопротивления тирании среди лютеран, которые вышли против имперских и папских армий в середине 1540-х годов, и среди французских и голландских кальвинистов, которые вели подобные религиозные войны во второй половине столетия. Когда после бойни Варфоломеевской ночи в 1572 году преемник Джона Кальвина, Теодор Беза опубликовал трактат в защиту права низших судей сбрасывать тиранов, включая князей, королей и императоров, работа появилась, как анонимный трактат. Он был опубликован в лютеранском городе Магдебург, легендарном центре германского сопротивления имперской оккупации и тирании{248}.
Тридцатилетнюю войну называли «травмой немцев» перед Мировыми войнами двадцатого столетия{249}. Впервые в своей истории они оказались вовлеченными в катастрофический конфликт, который одновременно был и международным, и бесконечным, и безграничным. На протяжении тридцати лет, когда попеременно велись то активные боевые действия, то «холодная война», Германия невольно стала полем брани. На ее территории превосходившие ее в военном отношении нации решали свои конфликты и увеличивали свои активы. Конфликт был спровоцирован германскими князьями. Но после начала войны ни германский народ, который испытал больше всего страданий и понес самые большие жертвы, ни его руководители, которые заигрывали с иностранными державами, не контролировали ни развития событий, ни условий, на которых война в итоге завершилась.
Главной причиной войны было намерение императорской Австрии удержать ключевое курфюрстское государство, Богемию, в орбите Габсбургов, одновременно перенаправив все возрастающие там протестантские достижения. С 1438 года император Священной Римской Империи, правитель Германии, был одним из Габсбургов. В соответствии с установочными указами германской коллегии курфюрстов в 1356 году, семь курфюрстов определяли условия правления каждого следующего императора до того, как единогласно его выбирали. Однако после того как корона оказывалась на голове нового императора, он быстро устанавливал свою волю — и это более всего относится к семнадцатому веку.
Ключевые игроки, начавшие войну, провокационно смешивали религию и политику. Первым был эрцгерцог Фердинанд из Штирии, провинции на юге Австрии, который в дальнейшем стал императором Фердинандом II. Между 1598 и 1600 годами он массово изгонял протестантов со своих земель, в их числе — и астронома Иоганна Кеплера. Тот вскоре открыл законы движения планет и присоединился ко двору кузена Фердинанда, императора Рудольфа II, просвещенного покровителя культуры и науки. Другим ключевым игроком, или, если точнее, ключевым игровым полем, в начале войны, было королевство Богемия, земля ревностной религиозной свободы, расположенная на северной границе Австрии. В 1575 году проживавшие там гуситы и лютеране соединились вокруг новой протестантской конфессии — Богемской.
На протяжении первого десятилетия семнадцатого века усилился католицизм — после насильственного обращения назад в католичество Венгрии и Трансильвании (современной западной Румынии) в 1602 году. Для восточно-европейских протестантов угроза австрийских Габсбургов становилась все ближе и страшнее. Опасаясь, что они могут стать следующими, богемцы попросили у императора заверений, которые он дал им в форме королевской грамоты. Брат императора Рудольфа, будущий император Маттиас, подтвердил ее, как условие своего наследования богемской короны. Однако это обещание оказалось лживым: как только Маттиас стал королем Богемии, он тут же аннулировал религиозную свободу{250}.
Протестантские усилия по отражению такого запугивания мощным сюзереном внутри большой германской семьи были сорваны и сведены на нет географическими и политическими разделами. Население Империи приближалось к двадцати миллионам, она включала 2500 независимых политических юридических лиц со стоящими в разных местах политической шкалы правителями — от князя-курфюрста до низшего Schenk (благородных слуг особ королевской крови). Задолго до смены шестнадцатого столетия институты, созданные в пятнадцатом для обеспечения мира и безопасности — парламент Империи, Имперский высший суд, межтерриториальные защитные блоки, известные, как «круги» — были подорваны ростом суверенности территориальных государств, репрессалиями и новыми религиозными разделами{251}.
В середине шестнадцатого столетия были приняты новые меры для предотвращения бесконечной войны, основанной на межконфессиональных различиях. Вместе с прагматическим одобрением и поддержкой главенства княжеского суверенитета над религиозным конфликтом, дав правителю земли право определять ее официальную религию, Аугсбургский парламент также принял и закон, частично повторявший Пассауерский договор 1552 года. По этому закону любой архиепископ, епископ или аббат, который стал протестантом после 1552 года, лишался сана, и ему запрещалось забирать с собой собственность в протестантский лагерь. Высшее католическое духовенство, которое перешло в протестантизм, должно было передать свой сан и имущество своему католическому преемнику. Целью таких мер было предотвращение секуляризации церковных владений изнутри в то время, когда мятежная конфессия была достаточно сильна, чтобы воспользоваться преимуществом.
Чтобы содействовать сдерживанию протестантизма, тогдашний король Богемии и Венгрии, который вскоре станет императором Фединандом I, частным образом договорился с протестантами позволять любому городу, перешедшему в протестантизм к 1552 году, оставаться при своей вере. Однако эта декларация не стала частью постановления Аугсбургского парламента в 1555 году. Также в этом законе отсутствовали положения относительно новых протестантских и католических религиозных объединений, которые появились позднее. Это стало еще одним пеувязанным узлом, который вскоре будет болтаться на ветру{252}. Протестанты, со своей стороны, продолжали вспоминать декларацию Фердинанда, чтобы оправдать замену католических священников на протестантских пасторов на территориях, которые они контролировали.
Ни принятый в Аугсбурге закон, отдававший предпочтение католикам, ни декларация Фердинанда, ставившая на первое место протестантов, не определяли полностью все аспекты. Таким образом, эти исключающие друг друга положения давали обеим сторонам почву для конфликта по вопросам времени и условий, при которых земля или город могут легально стать протестантскими или вернуться в католичество. До семнадцатого столетия вопрос не выходил из-под контроля. На протяжении 1560-х и 1570-х годов германские протестанты решали любой вопрос и разбирались с любой путаницей, которая могла возникнуть, просто ставя своих священнослужителей на пустующие должности, что советовал делать прихожанам-евангелистам Лютер еще в 1523 году{253}. Такая практика продолжалась тридцать лет — до того, как католики положили ей конец в Кельне в середине 1580-х годов. Там сменивший веру архиепископ, державшийся за свой пост после того, как стал протестантом, был низложен Папой и заменен (среди звона мечей) преданным католическим епископом. Таким образом, было покончено с протестантским «воровством» католической собственности{254}. Успешная рекламация подбодрила спасение католиками других ранее обращенных в протестантство католических епископатов в Вестфалии. Дело едва не дошло до войны.
Атмосфера и без того была накалена, но к концу столетия был нанесен новый удар: началась насильственная рекатолизация протестантских городов солдатами Империи. Первым в 1598 году стал северо-западный город Ахен, протестантский с начала 1580-х. Через девять лет религиозно смешанный Донауверт путем принуждения заставили вернуться под крыло католицизма, после того как лютеране захватили контроль над городским советом. Критическая точка, отрезающая путь к договоренностям между двумя конфессиями, наступила год спустя. Парламент Регенсбурга, возглавляемый католическими князьями, потребовал возвращения всех церковных земель, собственности и постов, которые перешли к протестантам после 1552 года. Составлявшая меньшинство протестантская делегация тут же покинула собрание и не посещала заседания имперского парламента сорок лет.
Быстро сформировались соперничающие военные союзы: Протестантская уния, которую возглавлял лютеранин, ставший кальвинистом, Кристиан из Анхальта, курфюрст Пфальца, и Католическая лига, которой руководил герцог Баварский. Как только сформировались эти союзы, каждый начал привлекать на свою сторону европейских союзников. Протестантская уния обратилась к Англии, Нидерландам и Дании, в то время как Католическая лига тут же получила поддержку только от одного союзника — эрцгерцога Леопольда из Верхней Австрии{255}.
В 1618 году чешское и германское дворянство возглавило восстание против нового короля Богемии, эрцгерцога Фердинанда из Штирии. Получивший образование у иезуитов Фердинанд за год до этого с испанской поддержкой захватил королевский трон Богемии. Вскоре он также стал преемником своего бездетного кузена Маттиаса, как император Священной Римской Империи. После чего недовольные богемцы, в свою очередь, выбрали кальвиниста, курфюрста Пфальца Фридриха V, на роль преемника Маттиаса в качестве их короля [Богемия была монархией с выборными королями. — Прим. перев.] Это и послужило причиной войны. Предвидя раскол, к которому должен был привести этот выбор в международном плане, осторожный тесть Фридриха, английский король Яков I (Фридрих женился на его дочери Елизавете в 1614 году) посоветовал зятю отказаться от этого королевства{256}. Хотя Фридрих и обращался за советом к своему тестю, он оказался недостаточно терпеливым, чтобы его выслушать, и недостаточно послушным и покорным, чтобы выполнить его советы.
Хотя война началась плохо для императора, германские протестанты не могли должным образом противостоять имперской армии. Против них выступали гораздо превосходящие по классу военачальники, которые последовательно командовали войсками императора — Иоганн Церклас, граф фон Тилли, Гонзало Фернандес де Кордоба, курфюрст Максимилиан из Баварии и Альбрехт Валленштейн. Протестантские армии не добивались решительных побед до 1631 года. Первое крупное сражение в 1620 году — в окрестностях Праги, на Белой горе — было настолько односторонним, что император заново захватил Богемию и также расширил свое владычество над курфюршеством Пфальц. После такого поражения разрозненные германские князья не могли представить объединенный фронт. Если бы самые сильные из них, лютеране из Саксонии, хотели бы соединиться с кальвинистами курфюрста Пфальца против императора, то результат мог бы оказаться другим. Но они слишком сильно ненавидели своих соперников из протестантских рядов, и война в Богемии тогда им не угрожала. Их история и религия также склоняли их к подчинению власти императора. Между 1619 и 1620 годами они фактически сражались за императора в Лусатии и Силезии в надежде получить там значительные военные трофеи.
Несмотря на унизительное поражение и ненадежных союзников, лишенный трона курфюрст Пфальца и богемский король Фридрих не сдавался и не отступал. Он утверждал, что на его стороне как законы Империи, так и церковь, — именно в таком порядке{257}. Тесть Фридриха был королем Англии, а его дядя — королем Дании. Родственные связи давали Фридриху основания все еще надеяться на значительную помощь. Однако такая помощь оказалась недостаточной. В первые годы она поступала только частями, поскольку английский король хотел, чтобы конфликт решался дипломатически. И пока немцы Пфальца и их крошечные союзники находились в смятении, австрийский император закрепил свои достижения самыми болезненными для них способами. Чтобы почтить своего великого военачальника, Максимилиана из Баварии, одержавшего победы в Богемии и Пфальце, Фердинанд назначил его (незаконно) курфюрстом Пфальца вместо Фридриха{258}.
Хотя у испанцев имелись как династические, так и договорные основания для включения в спор в Империи, они изначально этого не делали. В начале 1620-х годов английский король стал искать испанскую невесту для своего сына и будущего наследника Карла. Благодаря этому союзу с Габсбургами он планировал найти и дипломатическое решение для своего безнадежного зятя в курфюршестве Пфальц. В 1623 году английская делегация, включая Карла, прибыла в Испанию для обсуждения брачного контракта и решения вопроса с Пфальцем. Однако до того, как это могло быть сделано, двадцатитрехлетний наследник английского престола получил предложение, от которого мог только отказаться, а именно — руку принцессы в обмен на его — и будущего курфюрста Пфальца — переход в католичество. Из-за испанской надменности английская миссия в Испанию закончилась помощью Фридриху, поскольку англичане после неудачной миссии нашли общие цели с врагом Габсбургов Францией. Династический брак между Карлом и сестрой французского короля Людовика XIII запечатлел новый англо-французский союз и обещал содействие Фридриху. Оно требовалось для возврата его владений в Пфальце.
Но снова, словно свалившись с неба, религия спутала политику. Новый французский министр, кардинал Ришелье, поспешил указать королю Франции на трудности, с которыми столкнется его католическая земля в международном католическом мире, если он станет помогать германским протестантам в Пфальце. После отправки начальной, скрытой финансовой помощи германским протестантам, — первого из многих крюков с приманкой, заброшенных кардиналом Ришелье в неспокойные германские воды, — французская армия была отправлена на учения в юго-восточную Швейцарию и Италию. То есть, как можно дальше от войны в Пфальце{259}.
К счастью для германских протестантов, датчане поняли, что поверженная и оккупированная северная Германия станет идеальным плацдармом для поражения и оккупации их империи. Это беспокойство также разделяли и шведы, которые в то время соперничали с датчанами за контроль над Балтийским морем и морскими портами Германии. Как герцог Гольштейнский, датский король Кристиан IV уже имел право на часть территории Нижней Саксонии{260}. Англия и Нидерланды, две крупные державы, сочувствующие германским протестантам, считали, что датчане будут препятствовать дальнейшему расширению Империи в северном направлении.
Датчане два раза вторгались в Северную Германию, чтобы как раз препятствовать расширению Империи, но армии императора Фердинанда отразили их атаки. Притом в сражении под Луттером-на-Баренберге в земле Брауншвейг в 1626 году поражение стало унизительным для датчан. Оккупация Дании, ради предотвращения которой датчане пошли в Империю, казалась определенностью, и не только датчане дрожали от страха. После победы Тилли под Луттером, армия генералиссимуса Империи Альбрехта Валленштейна захватила Мекленбург и Померанию по пути в Гольштейн. Вслед за этими событиями потенциальные европейские союзники курфюрста Пфальца поняли, откуда дует ветер, и решили убраться с пути императора. Теперь французы присоединились к испанцам против англичан, в то время как шведы повернули на поляков.
Такое расширение Империи на головокружительной скорости угрожало не только Скандинавии, но также и европейскому равновесию сил. Великие державы не могли позволить Империи идти дальше этим курсом. Предприняв слабую попытку вернуться к status quo ante [status quo ante (лат.) — положение, существовавшее ранее. — Прим. перев.], Англия, Нидерланды и Швеция восстановили потерянные датские территории короля Кристиана в 1629 году{261}. Однако это не сыграло роли, поскольку датчане убрались из Империи на обозримое будущее. А германским протестантам пришлось искать союзников в другом месте.
Поведение Габсбургов после победы ускорило эти поиски. После битвы на Белой горе Габсбурги напугали всю Европу своей безжалостной рекатолизацией своих восточных земель. Они злоупотребляли властью и законами, и не остановились в Богемии. Фердинанд II распоряжался церковной собственностью, словно был Папой, и это угрожало установлением верховной власти правительства над церковью и тоталитарной властью. Это вызвало одинаковое беспокойство как в католических, так и в протестантских землях. Между 1625 и 1628 годами имперские баварская и австрийская армии наказали протестантскую Рейнланд блокадами и густо расквартированными солдатами. В протестантских Богемии и Пфальце конфисковали собственность, изгнали предводителей, а паству заставили, словно детей, сидеть у ног импортированных итальянских миссионеров{262}.
Император максимально воспользовался возможностями, которые давали уход датчан и нерешительность и сомнения северных германских протестантов. Он повернул стрелки конфессиональных часов на семьдесят семь лет назад. В своем самом убедительном заявлении, Императорском эдикте о реституции 1629 года, он снова вспомнил дату окончания действия Пассауерского договора (1552 год) о передаче протестантами католических земель. Он постановил то, что католики требовали с 1608 года: вернуть под католическую юрисдикцию все земли и церковное имущество, захваченные протестантами после 1552 года. Это поставило в рискованное положение епископов Нижней Саксонии и Вестфалии, вместе с сотнями более мелких протестантских объединений{263}. Несмотря на глубокие корни протестантизма в этих регионах, угроза такой полной конфессиональной перестановки была реальной и могла бы произойти, если бы не воинская мощь шведов-лютеран.
Для германского протестантского мира Эдикт о реституции появился в особенно сложное время. Поскольку никакого имперского парламента не собиралось после формирования в 1608 году Протестантской унии и Католической лиги, немцы не представляли свои печали высшему форуму Империи более двух десятилетий. Ситуация изменилась в июле 1630 года. Тогда князья-курфюрсты преуспели в навязывании своей воли императору в Регенсбурге, на одной из немногих встреч после 1608 года. Там немцы заставили себя выслушать и добились отставки в Богемии ненавистного Валленштейна. Но это было небольшое и недолгое утешение.
Рассматривая Валленштейна, как единственного из основных действующих лиц с силой и волей, достаточными для объединения Германии, некоторые историки посчитали его отход ужасающим для имперской стороны. Тем не менее, если бы император вводил свой Эдикт превосходящей военной силой, без каких-либо реальных политических компромиссов с германскими протестантами, то долго ли продлилось бы какое-либо объединение, которое могло получиться в результате{264}? В 1629 году возвращение к статус-кво 1552 года было смехотворным. Чтобы сработать на этом этапе, условия союза должны были допускать определенную степень религиозной свободы. Требуя отставки Валленштейна, протестантские курфюрсты точно определили истинное препятствие к миру.
В 1630 году, после поражения датчан и рекатолизации Империи, шведы-лютеране отправились в побитый германский протестантский мир. Их уговорили французские католики и баварцы, никто из которых не хотел, чтобы католический император стал там всемогущим. Как и датчане, шведы вошли в Германию, думая о помощи коллегам-протестантам лишь во вторую очередь. Мобилизованные жестокой экспансией Габсбургов на берега Балтийского моря, опасаясь агрессии со стороны поляков, шведы хотели сделать Северную Германию надежным буфером между Скандинавией и имперской австрийской Германией. В этом они добились помощи двух северо-германских титанов, лютеранской Саксонии и кальвинистского Бранденбурга. Эти государства только теперь запоздало оценили опасность, в которой они оказались из-за императорских генералов. Но там также не хотели, чтобы шведский лютеранский король, Густав Адольф, бросил вызов их суверенитету{265}.
Понимая озлобление немцев, Фердинанд помахал исправленным Эдиктом о реституции перед курфюрстами, которых ранее умаслил в Регенсбурге, обещая им новую встречу по этому вопросу до окончания года. Целью обещания было предотвращение любого поспешного действия с их стороны, в особенности создания франко-германского альянса. Однако северным немцам, наконец, надоело служить мышкой для императорской кошки. В марте 1631 года Протестантская уния в Лейпциге получила благословение теологов на сопротивление Эдикту силой оружия. Действуя таким образом, императору дали ясно понять, что протестантские князья 1630-х годов подчиняются высшей власти Империи не более слепо, чем делали это лютеранские князья, которые создали Шмалькальденский союз в 1530-ые годы. В результате Лейпцигский манифест в апреле 1631 года собрал протестантскую армию из сорока тысяч человек, которая дала клятву защищать закон Империи — который нарушал Эдикт императора — и германские протестантские свободы{266}.
Таким образом, германские князья уведомили своих врагов: императора Фердинанда, который намеревался покорить их военной силой и заставить признать авторитет государственной церкви, и короля Густава Адольфа, который пытался не менее губительно восстановить германские поместья под новым иностранным правлением. Тем временем, французы, строя оппортунистические заговоры против всех сторон, надеялись увидеть восстановление католицизма в германских поместьях, достаточно сильных, чтобы отразить любое восстановление завоеванных протестантских государств. Но французам нужно было одновременно сбросить Габсбургов. Для этой цели они заключили пакт о ненападении с баварцами. При должной поддержке любая из этих новых конфессиональных лиг, лейпцигские протестанты или французско-баварские католики, могла бы решить вопросы раз и навсегда, если бы у шведов не было военного превосходства. И шведы нацелились восстановить мир в северной Германии на собственных условиях.
Шведская оккупация северной Германии обещала поставить еще одну анти-Габсбургскую силу на континентальную часть Европы — силу, которая, как считали французы, никогда не объединится с север-но-германскими князьями против них. Как и в случае с баварцами, французы предложили шведам пять лет субсидий для проведения дополнительной иностранной политики в Германии. Однако, как случается в тумане войны, шведы и германцы (за исключением баварцев) оказались в объятиях друг друга после того, как армия императора под командованием генерала Тилли в мае 1631 года стерла с лица земли город Магдебург. На тот момент Магдебург был единственным преданным шведским союзником в Германии. Вырезание двадцати тысяч жителей стала одним из самых широко известных зверств войны и привела Саксонию и Бранденбург к неожиданному военному союзу со Швецией{267}.
Через четыре месяца, в сентябре 1631 года, новый протестантский альянс, превосходящий противника количеством, тактикой и имеющий более сильную мотивацию, добился своей первой победы в войне в битве при Брейтенфельде. Там силы Католической лиги потеряли двух из каждых трех солдат. Эта была бойня, пропорциональная потерям протестантов в Магдебурге. К маю 1632 года Тилли был мертв, а армии Густава Адольфа в сопровождении курфюрста Пфальца Фридриха вместе вошли в Мюнхен{268}. Удачно проявив себя в Германии, Швеция не допустила доминирования Империи на Балтике и добилась изначальной цели своей континентальной миссии.
Когда удача отвернулась от него из-за шведов, император не спал. К весне 1632 года он призвал непобедимого Валленштейна из отставки и снарядил его с новой армией. Оправдав выплаченное ему жалованье, Валленштейн эффектно занял Саксонию к началу ноября. Однако, когда он преждевременно отправил своих солдат на зимние квартиры, шведы преподнесли ему неприятный сюрприз. После битвы при Лютцене в ноябре 1632 года Густав Адольф остался мертвым на поле брани, но потерпевший поражение Валленштейн бежал назад в Богемию. Тем не менее, в этой войне, которая никак не кончалась, противостоящие друг другу армии вскоре нашли новых рекрутов и возобновили военные действия. Валленштейн снова был на коне и командовал армией императора — уже в последний раз. Он стал настолько силен, что представлял угрозу для своего хозяина. Обнаружив доказательства заговора против власти в январе 1634 года, император месяц спустя приказал устроить покушение на своего величайшего генерала{269}.
Между 1633 и 1634 гг. шведы окопались в Померании и Пруссии, направив внимание на католический Майнц, вокруг которого разворачивались западногерманские операции. Осажденный город лежал прямо на пути войск. Он потерял 25 процентов жилых домов, 40 процентов населения и 60 процентов богатства. Это были типичные разрушения для немецкого города на новой стадии войны{270}. Хотя курфюрст Бранденбурга поддерживал формальный союз со шведами с 1632 года, он подумывал о нечестивом союзе с императором, чтобы убрать шведов, — настолько сильным стало неприятие северными германцами шведской оккупации. Однако эта перспектива испарилась за одну ночь после того, как имперская армия Габсбургов уничтожила шведов и их саксонских союзников в Нердлингене в сентябре 1634 года, было убито двенадцать тысяч протестантов. К счастью для северных немцев, понесшие потери и усталые шведы начали в ноябре отступать домой.
Шведы-лютеране ушли, и теперь только католические земли остались достаточно сильны, чтобы спасти северных немцев и протестантские цели от императора. После Нердлингена эти католики не могли быть под австрийскими Габсбургами. Северо-германские протестанты снова обратились к традиционному врагу Габсбургов — Франции. Это был отчаянный шаг назад, и как знали обе стороны, союзничество не могло долго продолжаться. К счастью, оно и не потребовалось, поскольку угроза этого нового союза привела императора за стол переговоров. К маю 1635 года курфюрсты Саксонии и Бранденбурга подписали Пражский мир с императором, три равновесные германские силы теперь согласились удерживать иностранных хищников вне германских земель. Окончательные условия мира запрещали князьям вступать в союзы с иностранцами, предлагалась совместно обеспечиваемая постоянная германская армия под командованием императора. Германским участникам договора (за исключением Богемии и Пфальца) приказывалось вернуться к статус-кво 1618 года. Эдикт о реституции отменялся, а дата легитимизации германского религиозного раздела передвигалась вперед на реалистичные семьдесят пять лет, с 1552 на 1627 год{271}.
Хотя Пражский мир был назван победой прагматизма над религией, он фактически был триумфом и того, и другого. Обязан он был в равной мере и физическому измождению, и инертности истории{272}. Начиная с тринадцатого века император и германские князья попеременно бились насмерть и свободно объединялись внутри слабо связанной Империи. В продолжающемся кризисе семнадцатого столетия Пражский мир стал еще одним искаженным актом уравновешивания Германии.
Тридцатилетняя война началась из-за страха немцев перед своим императором — Фердинандом II. Она закончилась из-за отвращения немцев к иностранным союзникам — Швеции и Франции. Но сами же немцы и пригласили их на свои земли, чтобы противостоять Фердинанду. Пражский мир и смерть Фердинанда II в 1637 году убрали первый из страхов, а вот второй никогда окончательно не исчезал. Причина заключалась в том, что Швеция и Франция слишком много инвестировали в Германскую Империю и не могли позволить, чтобы она исчезла со сцены после заключения внутреннего германского мира. Для скандинавов императорско-протестантский Пражский мир возродил изначальную угрозу вторжения с юга и оккупации. Эта угроза и привела датскую и шведскую армии в Германию. Любой длительный послевоенный договор должен был компенсировать их жертвы и гарантировать будущую безопасность. И французы не собирались уходить без обеспечения плацдармов внутри и вокруг Германской Империи. Такие плацдармы позволили бы им легко вторгнуться заново в случае какой-либо будущей агрессии Империи или германских государств.
В 1641 году города Мюнстер и Оснабрюк стали двойным местом переговоров немцев с Францией и Швецией соответственно. На протяжении шести лет дипломаты, представлявшие три стороны, оговаривали окончательные условия мира. Однако мирные переговоры не сопровождались прекращением враждебных действий в Северной Германии. Тем не менее, даже самые упертые вояки теперь должны были взвешивать политическую и экономическую стоимость продолжения конфликта: для императора Габсбурга — это невосстановимая Империя, для французского короля — гражданская война дома. Внутри Германии чередующиеся с войной тирания и анархия оставили огромное наследство в виде разрушений и страха, для избавления от которого потребовались десятилетия, даже столетия. В некоторых областях сотни деревень и городских домов, кажется, просто исчезли, другие почти не пострадали. Больше всего разрушений оказалось в Пфальце, Мекленбурге, Померании, Бранденбурге и Вюртемберге. Точный подсчет всех людских потерь из-за убийств, плохого питания и болезней было трудно осуществить. К тому же, местные официальные лица, надеясь получить максимальное снижение налогов и наибольшую возможную поддержку правительства для восстановления их деревни, города или региона, завышали после войны количество мертвых и пропавших без вести. Современные оценки потерь колеблются от низких — от 15–20 % — до 30–40 % от всего населения или, возможно, восемнадцать миллионов человек{273}.
По последнему, Вестфальскому мирному договору 1648 года шведы получили части Померании с так сильно желаемыми ими портами Балтийского моря, две епархии и пять тысяч талеров. Таким образом, их изначальные запросы значительно снизили — они хотели всю Померанию, часть Мекленбурга и тридцать тысяч талеров. Французы получили стратегические плацдармы внутри и вокруг Империи: три соседних епархии, два плацдарма на Рейне и, что важнее всего, Эльзас и Лотарингию{274}. Все эти участки оказались аренами боевых действий в дальнейших франко-германских конфликтах, а для немцев их потеря еще и стала поводом для начала этих конфликтов.
Внутри Империи Вестфальский мир признавал германских князей, как суверенных правителей на своих землях. Они могли вступать в союзы с иностранными державами, если только такие союзы не угрожают императору. В свою очередь, историческая роль императора, как правителя над всеми, кто жил внутри Империи, была просто заново подтверждена, вместе с властью учреждать и давать привилегии университетам и титулы — лицам благородного происхождения{275}. В Вестфалии решились животрепещущие вопросы религиозной свободы меньшинства и восстановления секуляризованных католических земель. Была отодвинута назад, на три года, дата, установленная Пражским миром для перехода в протестантизм — на 1 января 1624 года. Там, где религиозное меньшинство существовало и отправляло обряды до этой даты, оно и продолжало законно существовать, а земля и собственность католической церкви на эту дату или после нее оставались под католической юрисдикцией. Наконец, Вестфальский мир сделал кальвинизм третьей законной религией внутри Империи, хотя оставил запрет на анабаптизм и прочие подобные секты.
Договор расширил приемлемость конфессиональных различий и уменьшил влияние конфессий на политику. В конце семнадцатого века курфюрст лютеранской Саксонии мог перейти в католицизм и все равно возглавлять официальную государственную делегацию в парламенте Империи{276}.
После 1648 года тени иностранных крыльев нависали над немцами гораздо тяжелее, чем когда-либо раньше, они оказались над ними согласно международному договору, исполнение которого гарантировалось армиями Франции и Швеции. Германские князья вышли из войны более могучими и более политически разделенными, в то время как статус императора снизился до, грубо говоря, статуса великого германского князя. С тех пор законодательные битвы будут предшествовать битвам вооруженным, поскольку после Тридцатилетней войны Германия стала в большей мере страной международного права и иностранных интересов{277}. В итоге немцы снова оказались в клетке и у них имелись основания негодовать и нервничать. Их будущая свобода от иностранной интервенции зависела прежде всего от внутренней дисциплины. Германия будет в безопасности от великих держав Европы в той мере, в какой ее дом останется в порядке. Иными словами, если она не станет провоцировать конфликты, но будет способна отразить провокацию.
Перекресток международной торговли со времени Средних веков, поле брани для могущественных европейских держав в семнадцатом столетии, — Германия стала землей абсолютных монархий в восемнадцатом. Это случилось оттого, что суверенные германские государства, получившие новые права и возможности по условиям Вестфальского мира, еще дальше отошли от своего исторически объединяющего центра интересов — Габсбургов. Историки называют это развитие Kleinstaaterei, или «малая государственность», но в германской истории последствия усиления государственной власти и соперничества всегда оказывались значительными. Австрия, Бавария, Бранденбург-Пруссия, Саксония и Вюртемберг стали внутренне централизованными силами со своими собственными профессиональными армиями, государственной бюрократией, иностранными союзниками, международными дворами, дворцами в стиле барокко и претензиями жить — и даже говорить — по-французски{278}.
После председательствования над меняющейся иерархией германских князей и городов на протяжении трех столетий, император с 1648 года стал вести переговоры с послами фактически равных государств (а в случае с Пруссией — и превосходящего государства). Вестфальский мир только напоминал государствам об их исторических отношениях с императором. Но каждому оставалась обговаривать частные моменты в большей или меньшей степени по желанию и как вздумается, — если вообще обговаривать. Более мощные государства обращались с императором так, словно он представлял еще одну иностранную державу{279}.
На этом фоне правовед Самуэль Пуфендорф, придумавший название «Тридцатилетняя война», описал политическую структуру Империи в 1667 году, как политическое и конституционное «уродство»: одна часть — монархическая — император, Империя; другая — конфедеративная — князья, государства. Тем не менее, после 1648 года Германия была так конституционно организована, чтобы княжеское правление на местах усилилось{280}. Подчеркивая дурные намерения европейских держав, которые создали эту ситуацию, императорский советник сожалел о том, что Вестфальский мир сделал немцев «трофеями для [их] соседей, предметом их насмешек, [народом] разделенным… и ослабленным… разделением, [теперь] достаточно сильным, чтобы принести вред самим себе, [тем не менее] бессильным, чтобы спасти самих себя»{281}.
Война и мир ослабили традиционные ограничения, хотя многие из них остались. В ряде государств и городов все еще существовали политические проверки и средства поддержания равновесия сил, и юристы никогда не были так загружены работой. Например, привилегированные сословия — аристократия, духовенство — и простолюдины герцогства Вюртембергского имели действующий парламент до девятнадцатого столетия{282}. Тем не менее, раздел усилил уязвимость старой Германской Империи. В конце семнадцатого века торговые баржи, идущие по Рейну в Северное море, платили пошлины на границах княжеств в среднем каждые шесть миль{283}. И как продемонстрировали французы, захватив большую часть Эльзаса и Пфальц в 1680-ые и 1690-ые годы, вторжение в Германию после 1648 года не представляло особого риска и труда.
Вместо возвращения назад и восстановления утраченных имперских земель и единства, правители из австрийских Габсбургов дошли до того, что новые иностранные и внутренние силы расшатали фундамент страны до основания. Во второй половине столетия Леопольд I вел дорого обошедшиеся войны с Францией и наблюдал, как турки из Оттоманской Империи приводят в панику Австрию, включая его резиденцию, Вену. Оттуда он сам бежал вместе с семьей в июле 1683 года{284}. Во время правления императора Карла VI в начале восемнадцатого столетия, Габсбургам пришлось обеспечивать безопасность своих нетронутых земель и права на утраченные германские владения, переписывая закон о наследовании императорского трона. Потеряв всех своих сыновей в младенчестве, Карл позволил своей старшей дочери Марии-Терезии стать преемницей, императрицей с 1740 года. Сделано это было при помощи противоречивого документа, очень подходяще названного «Прагматичная санкция»{285}. На протяжении тех же лет австрийцы наблюдали, не имея возможности изменить или контролировать ситуацию, как на севере создается армия Пруссии, — государства, которое вскоре станет их возмездием и новым правителем Германской Империи.
Утратив если и не влияние на изменяющуюся Германскую Империю, то, по крайней мере, способность управлять ею, если, Австрия построила собственную Империю. В ней Венгрия и Богемия стали другими крупными землями. Сделано это было за счет турков. К середине века несколько десятилетий даже титулярной верховной власти над Германской Империей оказались сочтены. Сдерживая в узде свои братоубийственные импульсы почти три столетия, теперь Габсбурги станут их жертвой. На протяжении восемнадцатого столетия объединение Германии перестало быть задачей императора из Габсбургов и сделалось целью самого сильного германского князя. В восемнадцатом веке и очень долго после него такой князь будет пруссаком.
В 1700 году расползающаяся во все стороны католическая Австрия Габсбургов, численностью в десять миллионов человек, все еще оставалась центром Священной Римской Империи Германской Нации. В сравнении с ней Пруссия была землей, где жили только три миллиона, а десять европейских государств владели большим количеством земель. Тем не менее, к восемнадцатому веку протестантская Пруссия Гогенцоллернов имела третью по силе армию в Европе, и она нацелилась на Австрию. Перед тем, как две державы столкнулись, «северная Спарта» присоединила и объединила своих непосредственных соседей. Прусское государство формировалось постепенно, более столетия, звено за звеном. Его географическая разноликость соответствовала социополитическому и культурному разнообразию составлявших его земель. Вестфальский договор начал процесс, добавив Восточную Померанию, Магдебург, Минден и Рейнланд к двум крупным территориальным якорям страны: дальней восточной границе Восточной Пруссии, установленной тевтонскими рыцарями, и крупному центральному курфюршеству Бранденбург.
Ключ к успеху Пруссии лежал в династии королей, которые жили долго и обладали редкой способностью как завоевывать, так и строить. Фридрих Вильгельм, известный как «Великий курфюрст», заложил основу экономического и военного фундамента, с успехом заставив аристократию подчиниться своему правлению{286}. Его сын и преемник Фридрих I стал достаточно сильным, чтобы объявить себя «королем Пруссии» в 1701 году и появиться на европейской арене. Пруссия больше не являлась подчиненным государством балтийских держав и теперь стала королевством Гогенцоллернов, со своим собственным наследуемым троном, который будет оставаться таким следующие два столетия. Фридрих также начал экспансию Пруссии, бросив вызов Австрии. Таким образом, началось соперничество, которое сдвинет императорскую власть Германии от Габсбургов к Гогенцоллернам и в 1806 году растворит базирующуюся в Австрии Священную Римскую Империю, оставив Австрию только с одним титулом.
Фридрих был большим покровителем искусств и образования и превратил свой дворец в Берлине в выставку барокко. В восемнадцатом веке он основал первый германский университет, в Галле, в Саксонии. Его сын и преемник Фридрих Вильгельм I подтвердил кальвинистское наследие династии, сменив богатый и пышный двор отца на сдержанность и почитание прусских добродетелей — дисциплины и покорности. Сии добродетели также были столпами, на которых держалась армия, а ее ряды Фридрих Вильгельм удвоил, считая военную службу главным долгом самопожертвования гражданина. Хотя эта великая армия добавила Западную Померанию к прусским землям в 1720 году, она проводила гораздо больше времени, вышагивая на парадах, чем маршируя по землям иностранных врагов.
Положение изменилось при правлении сына Фридриха Вильгельма, Фридриха II «Великого», который был у власти с 1740 по 1786 год. Он унаследовал непропорционально большую армию из восьмидесяти тысяч человек, которой отдавалось восемьдесят процентов государственного дохода в год его восхождения на престол. Новый король более чем удвоил численность войск и задействовал одну шестую часть населения Пруссии на службе, каким-то образом связанной с армией{287}. В дополнение к этому он успешно занимался двумя другими крупнейшими инициативами своего отца — открытием гражданской службы для средних классов и кодификацией прусского права{288}.
В 1711 году кальвинист Фридрих Вильгельм I перешел к пиетизму, внутреннему реформаторскому движению, и, как считали критики, оно было направлено против установившихся существующих протестантских конфессий. Центр пиетизма находился в Галле. Движение появилось после Тридцатилетней войны и обещало достигнуть того, чего, как считали последователи этого течения, никогда не смогут добиться государственная власть и ортодоксальный протестантизм, лютеранство и кальвинизм. Пиетисты собирались перестроить Германию духовно, нравственно и социально. В обществе жесткого классового разделения, шаблонных религий и жесткого правления обещания пиетизма завладели воображением многих.
Просвещенные и открытые для светского мира пиетисты направляли религию непосредственно на службу обществу и государству. Санкционировав движение, Фридрих Вильгельм открыл двери правительства, армии, больниц и школ для выпускников Галле, которые в непропорциональных количествах становились администраторами, капелланами и учителями. Эта интеграция сверху вниз новой религии и старой политики принесла результаты и оказалась плодотворной для обеих сторон, усилив сотрудничество церкви и государства и мягко проталкивая религиозную и социальную реформы вперед{289}. В дополнение к университету, образовательная система Галле включала школы для девочек, сирот и бедных, латинскую школу-интернат для мальчиков из высшего класса и знаменитую семинарию.
Трое ведущих лютеранских светил указывали путь — Иоганн Арндт, автор мистически окрашенной религиозной книги «Истинное христианство», Филипп Якоб Шпенер, автор другого классического труда пиетистов «Pia Desideria», и Август Герман Франке, успешный бизнесмен и профессор восточных языков и теологии, который сменил Шпенера в роли лидера движения. Короли из династии Гогенцоллернов видели в пиетизме отличную подготовку для своих граждан и подданных и поддерживали распространение образовательной философии по Пруссии. Пиетизм не только удовлетворял прочувствованные религиозные стремления и внушал и прививал моральные принципы, но также давал студентам и практическое образование. Он требовал учить право и риторику, овладевать как современными, так и древними языками и знакомиться с ремеслами реального мира. Последнее было прагматически-техническим дополнением к традиционным академическим знаниям{290}. Столь различными путями пиетизм бросал вызов ортодоксальности, расширил и углубил усилия Реформации по воспитанию гражданского общества, основанного на инициативе мирян и принципиальном сотрудничестве церкви и государства.
Хотя щедрыми патронами пиетизма являлись короли из династии Гогенцоллернов, движение не стало популярным среди старого духовенства, которое сомневалось в его ортодоксальности и опасалось его влияния на либеральное духовенство. Этот страх проявлялся в эпитетах, которыми критики наделяли Шпенера: «квакер», «розенкрейцер», «хилиаст» (член секты, ожидающий наступления тысячелетнего царства Христа) и «фанатик»{291}. Союз со светской властью затянул пиетистов глубже в политику. Там им пришлось полагаться на моральные ограничения и сдерживающие начала, привязанные к кабинету князя Реформацией и Контрреформацией для обеспечения должного разделения церкви и государства. Эти ограничения изображали князя, как христианского управляющего мирянами, которому доверяет общественность. Его гражданско-политические цели может разделить церковь и помогать без угрозы для ее духовной миссии. Каждая сторона могла многое получить от этого сотрудничества, но также и многое потерять, если партнер вышел за рамки{292}.
Влияние Гогенцоллернов на духовенство из пиетистов и церкви иногда вынуждало к компромиссу с миром. Говорят, Франке вел двойную компромиссную политику (а значит, лицемерную), балансируя между церковью и государством, один день водя дружбу с самодержавными королями, а на следующий пытаясь помочь сиротам на улице{293}. Критики также считали, что перфекционизм в пиетизме делает его уязвимым для объединения с Просвещением. «Мы обязаны достичь некоторой степени идеальности», — любил писать Шпенер, под этим он имел в виду осознанный моральный долг в осуществлении нравственных действий, которым руководит Святой Дух. Здесь он предвосхитил светскую идею категорического императива в сознании Иммануила Канта, требуя универсально применимого ответа на моральный вызов{294}. Однако в двойственности Франке можно различить скорее диалектического, чем «злого» немца. Иными словами, он был немцем, верившим, как учила церковь, что человек должен жить в одно и то же время в параллельных религиозной и светской вселенных.
После 1740 года рискованные военные операции и гражданские реформы Фридриха Великого завершили трансформацию Пруссии в главное германское государство и одну из великих держав Европы. Годы формирования не позволяли предположить такой триумфальный результат и, если бы не скрытая рука истории, то он вполне мог бы быть сегодня известен, как Фридрих Малый. Он вырос в королевской семье, раздираемой конфликтами, страсти и ссоры угрожали испортить его жизнь и даже погубить. Его мать и бабушка были принцессами Ганноверскими, их братья стали английскими королями. Эта родословная давала веские основания для получения влияния дома и за границей. Жизнерадостная и полная сил мать Фридриха некомфортно себя чувствовала в суровом, угрюмом мужском мире мужа и не давала прусским добродетелям задушить ее детей. Она хотела брака с представителями королевской семьи Англии для своих старшей дочери и старшего сына — с принцем Уэльским для Вильгельмины и со старшей дочерью короля — для Фридриха. В отличие от нее, их отец намеревался сохранить династию чисто немецкой и остаться в хороших отношениях с Габсбургами, которые тогда переоценивали свой союз с Великобританией{295}.
В борьбе родителей за сердца и сознание детей, Фридрих Вильгельм оказался своим собственным худшим врагом. Он оказался способен настроить против себя и сделать врагом сына даже без вмешательства потворствующей и попустительствующей матери. Отец беспокоился, что потворство, потакание королевы в воспитании ребенка лишают мальчика мужества, «феминизирует» его отпрыска и наследника и, таким образом, ставит под угрозу Прусское королевство. А соседи Пруссии, как король говорил мальчику, когда ему исполнилось двенадцать лет, «хотят только уничтожить нас». Но, наблюдая за геополитическими маневрами Англии и Франции, Фридрих Вильгельм, как отец и король, выражал самый древний из германских страхов: «Я положу пистолеты в колыбели своих детей, чтобы они могли помочь не пустить иностранцев в Германию!»{296} Он рано направил Фридриха на обучение искусству войны, передав его в руки солдат-гугенотов. Фридриха учили его на протяжении детства и отрочества возраста математике, экономике, фортификации, прусскому праву и современной истории. По настоянию матери ему передали в личное пользование библиотеку из нескольких тысяч книг, и это дало ему возможность Фридриху еще подростком прочесть ведущих французских, английских и немецких писателей{297}.
Хотя Фридрих Вильгельм и беспокоился о влиянии королевы на сына, угроза перетягивания его на свою сторону врагами королевства, имеющимися при дворе, волновала короля больше. А еще больше отношения осложняло сопротивление молодого Фридриха планам отца женить его на принцессе Брауншвейг-Бевернской, Елизавете-Кристиане. Фридрих хотел, чтобы его женой стала его английская кузина (если вообще думал о свадьбе) и, пытаясь добиться этой цели, он три раза пытался сбежать в Англию в годы, когда стал совершеннолетним и уже способным получить корону{298}.
Еще одним фактором, отдаляющим отца и сына друг от друга, был, очевидно, развивающийся гомосексуализм или бисексуальность Фридриха. Над этим вопросом спорят историки, многие из которых признают только «в целом сдержанную» натуру, в особенности в отношении к женщине, которая стала его женой{299}. Тем не менее, существуют доказательства и известные последствия, позволяющие не отмахиваться от этого вопроса, как от обыкновенных злобных французских сплетен. Сексуально привлекательным для мужчин могло быть то, что отец имел в виду, говоря о «феминизации» мальчика. Возможно, это желание проснулось в процессе тесного общения с учителями по военному делу, мужчинами, по крайней мере, один из которых был известным гомосексуалистом{300}.
Ключевым доказательством является тесная дружба Фридриха в 1729-30 годы с полицейским, который был на восемь лет его старше, Гансом Германом фон Катте. Он, по слухам, имел отношения с Фридрихом «как любовник с любовницей»{301}. Фон Катте сопровождал будущего короля во время третьей провалившейся попытки присоединиться к родственникам королевской крови в Англии. После того, как их вместе арестовали, и было обнаружено, что их побег планировался британским послом, король поприветствовал сына палкой, ударив его по носу. Тогда Фридрих являлся подполковником прусской армии, и его можно было судить за дезертирство и государственную измену. Возможность его казни заставила принцев Европы сплотиться в защиту Фридриха. В буйном восемнадцатом веке казнь королей, в особенности будущего короля его отцом и предшественником, не служила интересам особ королевской крови любой страны.
Хотя отец, в конце концов, простил Фридриха, его поместили под арест, в Кюстринскую крепость на Одере, почти на два с половиной года — с 1730 по 1732-й. Его единственными товарищами были Библия и экземпляр книги Иоганна Арндта «Истинное христианство». В Кюстрине он в наказание жил по строгому режиму, целью которого было превратить его в истинного Гогенцоллерна королевской крови. Поскольку мать и сестра знали о побеге и помогали Фридриху (в дальнейшем король также почтил поркой и Вильгельмину), им на год запретили вступать с Фридрихом в прямой контакт. Однако он мог получать их письма, если те были на немецком, а не на одном из «предательских» иностранных языков. Самый жестокий удар во время заключения был нанесен вначале, когда отец Фридриха приказал казнить фон Катте во дворе тюрьмы и заставил юношу наблюдать за всей казнью из окна камеры{302}.
К концу заключения Фридрих был готов принять волю отца, по крайней мере, внешне. В феврале 1732 года, несмотря на заявления о том, что не испытывает чувств к противоположному полу, он женился на принцессе Брауншвейг-Бевернской. Это, как сообщается, был союз без половых отношений и, конечно, без потомства{303}. К середине 1730-х годов королевская чета жила в Рейнсберге, специально подготовленном замке во французском стиле в сорока милях к северо-западу от Берлина. До этого Фридрих впервые поучаствовал в битве, сражаясь с австро-русскими армиями против французов в войне за польское наследство (с 1733 по 1735 гг.), и получил ценное представление о военной тактике будущих врагов Пруссии{304}.
Жизнь Фридриха проходила между книгами и войной, книги и споры соревновались со стратегическим планированием и битвами за его внимание. Как только Фридрих стал королем, он создал Академию наук и искусств в Берлине. Ею руководил французский математик Пьер Луи Моро де Мопертуи. Академия наняла самых талантливых в Европе людей, чтобы сформировать ученый кружок вокруг короля{305}.
Фридрих правил как из обновленного Шарлоттенбургского дворца под Берлином, так и из специально построенного уединенного дворца в Потсдаме под названием Сан-Суси — места сборов для интеллектуалов, которые ему нравились больше всего и в основном были французами. Во второй половине столетия Сан-Суси посещал самый знаменитый философ эпохи Вольтер, а также Жан-ле-Ронд д’Аламбер, соиздатель семнадцатитомной французской «Энциклопедии», сложного справочника по философии, политике и религии просвещенной Франции.
Как во время работы, так и отдыха, король и его соратники разговаривали по-французски. Последние годы его правления сопровождались ранним германским Просвещением и появлением пангерманской литературы — Гете, Шиллер, Лессинг, а также музыки — Бах, Гендель, Гайдн, Моцарт, Бетховен. Но Фридрих презрительно высказывался о родном немецком, как «варварском языке», литературное время которого еще не пришло{306}. В 1780 году он вызвал немалое возмущение, публично раскритиковав немецкий язык. Даже для периода очарования всем французским Фридрих по-настоящему удивлял — германский король, которого все его современники считали величайшим, гораздо легче читал по-французски, чем по-немецки, и приказал перевести интересные немецкие книги, которые хотел прочесть, на французский. Это была забавно, в особенности после того, как Фридрих выразил мнение, что только 1,25 процента французов обладают какой-то силой интеллекта{307}.
Собственное литературное наследие Фридриха включало поэзию, трактаты на политические, военные и философские темы, а также обширную переписку с ведущими интеллектуалами эпохи. Он принимал устанавливающие моду и тенденции свободное масонство и пиетизм, универсальность и идеальность которых отражали его собственные возвышенные амбиции. В первой философской работе, отрицающей политику Макиавелли, «L’Antimachiavel» («Анти-Макиавелли»), он хвалил королей, которые служили и жертвовали ради своих подданных, в укор тем, кто обманывал их и манипулировал ими{308}. Такой юношеский идеализм не пережил Силезских войн, на полях которых Фридрих обнаружил, что даже хорошие князья временами должны следовать советам Макиавелли. Однако отображение им князей подтвердило переход в восемнадцатый век высоких германских политических идеалов, возникших столетия назад{309}.
То, что такой ревностный, имеющий твердые убеждения и идеалистичный король мог водить дружбу со столь сомнительной, вызывающей подозрения и циничной личностью, как Вольтер, было оправдано, если и не макиавеллично. Через диссонанс и столкновения две страсти короля — жизнь ума и смерть его врагов — прекрасно подходили и человеку, и его времени. Вольтер служил его целям, экспортируя его репутацию, как короля-философа, по всей Европе. В то же время Фридрих, в свою очередь, предлагал себя Вольтеру, как правитель, готовый позволить французам его просвещать.
Даже до того, как Фридрих стал королем, в двадцать четыре года он написал Вольтеру в надежде пригласить его в Берлин в качестве своего учителя. Периодически на протяжении сорока двух лет Вольтер эксплуатировал очарованность короля, готовый насмехаться, оскорблять, обманывать и шпионить за молодым человеком, — как и делиться с ним знаниями и злобными сплетнями. Хотя в описании Самуэля Джонсона, Фридрих был «пажом и посыльным у Вольтера», король также знал, как давать сдачи{310}.
Они впервые встретились в Клевесе в 1740 году. После этого между ними установились тесные интеллектуальные и личные отношения. Когда Вольтер впервые приехал в Берлин в 1743 году, они с Фридрихом на пару поехали в Байрейт во Франконии. Это были годы, в которые армии Фридриха завоевывали Силезию, что подвигло Вольтера спросить о правильности и пристойности ведения агрессивной, захватнической войны королем-философом. В Берлине Вольтер нашел меньше оснований для раздражения и меньше докучал, но вел себя среди королевской семьи неподобающе, явно успешно ухаживая за сестрой Фридриха Ульрикой под носом у ее брата. Этот визит послужил началом неприятного обмена оскорблениями и насмешками, Вольтер открыто намекал на гомосексуальность короля, в то время как Фридрих более продуманно и осторожно оплакивал неверность Вольтера в своих стихотворениях{311}.
Отношения еще больше ухудшились во время посещений Вольтером Берлина и Потсдама в начале 1750-х годов. Ни один человек не оспаривал главенство французского языка и культуры над немецкими, а Фридрих был также готов сдаться и итальянцам. Тем не менее, в то время как король мог скромно признать немецкую отсталость, для Вольтера, от чьего великодушия также зависела дружба, было непростительно злорадствовать по поводу национального культурного раздела. Проза Фридриха могла быть не такой хорошей, как его поэзия, но когда Вольтер обратил свое внимание на то и другое, то счел все творчество оставляющим желать лучшего — и насмешки над королевской поэзией были только началом. Хотя Вольтер с удовольствием приезжал в Сан-Суси, он продолжал представлять кружок интеллектуалов Фридриха любящими поспелетничать литераторами, как «семь греческих мудрецов в борделе»{312}.
Находясь в Сан-Суси, Вольтер также смутил Фридриха, будучи пойманным на незаконных валютных операциях. Вольтеру содействовал посредник-еврей. Это положило конец терпению короля, и он запретил знаменитому гостю посещать Берлин в начале 1751 года. Тогда униженный и разозленный Вольтер представил самое любимое место уединения Фридриха, как цирк гомосексуалистов, и заставил когда-то заискивающего и льстивого короля осознать, — возможно, в первый раз, — истинный размер рогов и копыт великого француза. Уже в 1749 году, завлекая Вольтера в Берлин, Фридрих характеризовал его, как неописуемого труса и вызывающего восхищение гения{313}.
Уезжая из Сан-Суси, Вольтер забрал с собой дорогие подарки короля и сборник его стихов, причем последние при условии, что они не будут вывезены из страны. Фридрих беспокоился, что его стихи могут попасть не в те руки — очевидно, его отец успешно вбил ему в голову трудности и опасности, если его станут воспринимать не по-королевски женоподобным. В двух ответных действиях (одно — частное, другое мог видеть весь мир) Фридрих дал ясно понять, как он несчастлив. Он заново оформил комнату Вольтера в Сан-Суси, украсив изображениями животных, которые символизировали моральные недостатки людей (обезьяны, павлины, змеи и жабы), и, сомневаясь в возврате собственных стихотворений, отдал приказ об аресте Вольтера во время побега. Последнее случилось во Франкфурте в мае 1753 года, где испуганного и обозленного Вольтера поместили под домашний арест{314}. Таким образом, король-философ напомнил королю философов, кто является королем Пруссии. Это был урок, за который Вольтер снова заставил его заплатить в салонах сплетников в Париже и Лондоне.
В 1740 году Фридрих и Мария-Терезия, он — двадцати восьми лет и, бесспорно, король, она — наиболее обсуждаемая будущая императрица двадцати трех лет, — взошли на соответственно прусский и австро-габсбургский троны. Вскоре после этого армия Фридриха вторглась в Силезию, в то время являвшуюся частью Австрийской Империи, бросая вызов «прагматично санкционированному» наследованию трона императрицей{315}. Так началась первая из трех очень кровавых и потрясших современников австро-прусских войн за эту по большей части германо-протестантскую землю. В то время как большая часть сражений проходила в Силезии, кровь также лилась и в Саксонии, Мекленбурге, Польше, Богемии и Моравии, сделав Силезские войны событием европейского масштаба.
Изначальные захваты происходили в стиле германской «быстрой войны». Прусские силы концентрировались на нанесении удара по сегменту вражеской линии — это была тактика рассеивания, которая восходила к еще германским племенам{316}. Фридрих применил ее против австрийцев в Моллвице в 1741 году, в первом своем крупном сражении. Оно осталось в истории скорее не из-за воинских талантов короля, а потому, что с него началось соперничество двух великих германских государств. Закончится оно только 125 лет спустя в Кениггреце (теперь Градец-Кралове, Чешская республика). По ошибке новичок Фридрих неправильно развернул свои войска и утратил инициативу, что и предполагал генерал-майор Курт фон Шверин, который спас день и стал героем битвы. Солдаты короля развешивали прокламации о религиозной свободе на двери церквей, а монарх, покровитель кальвинизма, который ожидал пострелигиозного века, обещал равную защиту силезским католикам и протестантам.
У Котусице в 1742 году Фридрих, сражаясь при содействии французских, баварских и саксонских союзников, снова утратил инициативу на поле брани. Тем не менее, он все равно во второй раз нанес поражение австрийцам, что дало ему фактический контроль над Силезией. После победы Фридрих взял титул «король Пруссии», сменив более низкий титул своего отца — «король в Пруссии». Одержав победы под Гогенфридбергом и Соором, во время более короткой второй Силезской войны, король вернулся домой под крики «Фридрих Великий». После пяти лет то начинающихся, то прекращающихся сражений земли Пруссии увеличились вполовину, а доходы — на треть{317}. В стане величайших государств Европы появился новый участник.
Годы войны истощили казну Пруссии, которую Фридрих пополнял, разграбляя только что присоединенные земли и поднимая налоги в старых. То, как все это повлияло на короля, стало ясно в новом введении к его более раннему трактату о Макиавелли. Теперь Фридрих считал, что нет большей жертвы, которую правитель может попросить от своего народа, чем поражение врагов от его рук. Таким образом, он признавал высокую цену, — как с военной, так и гражданской точки зрения, — заплаченную за победу в Силезии. К 1745 году закаленный король вместе с Макиавелли считал, что успешный правитель в первую очередь должен побеждать.
Правители восемнадцатого столетия практиковали Realpolotik [Realpolotik (нем.) — практичная, выполнимая, реальная политика. — Прим. перев.] без сентиментальности. Тем не менее, трудно найти германского князя или короля до двадцатого века, который бы считал свое правление полностью своевольным, циничным делом, осуществляемым в собственное удовольствие. Фридриха серьезно отрезвила война, но видение им доброго и справедливого общества оставалось таким же ярким в 1746 году, как было в 1739-м, и побудило его написать:
«Князь — это первый слуга… государства, [долг которого — ] награждать за службу и заслуги, устанавливать некоторый… баланс между богатыми и бедными, облегчать жизнь несчастных в любой сфере жизни [и] развивать величие в каждой конечности тела государства»{318}.
Однако королевский идеализм, здравый смысл и душевное равновесие подверглись главным проверкам во время третьей и последней Силезской войны, так называемой Семилетней войны 1756-63 годов. Одно за другим следовали шестнадцать крупных сражений, происходили сокрушительные поражения, пирровы победы, несколько чудесных спасений и триумфов. В половине этих сражений победила Пруссия, и практически в каждом — с большими человеческими потерями. На этом последнем этапе завоеваний Пруссия, с поддержкой Великобритании, выступала против кажущейся превосходящей коалиции Австрии, Франции и России, намеренной вернуть Силезию в Империю Габсбургов и направить прусскую экспансию в какую-нибудь другую сторону. Обнаружив, что его государство уязвимо в случае серьезной атаки с трех сторон света, Фридрих, возможно перефразируя слова своего отца, которые тот вдолбил ему в молодости, выразил опасение из-за «окружения… разбойниками»{319}. На протяжении новой войны русские два раза оккупировали Берлин, а вместе со шведами — также Померанию и Ноймарк, в то время как французы взяли Минден и Клевес, а австрийцы заново заняли Силезию.
Вспоминая действия во время первой Силезской войны, Фридрих стратегически отражал удары коалиции, собравшейся против него, сделав Саксонию буфером и плацдармом. В течение года битва у Колина в 1757 года стала для Пруссии первым, а если считать и процент потерь, самым серьезным поражением во всех Силезских войнах: потери составили 9428 солдата, 281 офицера, двадцать два полковых знамени и сорок пять пушек{320}. В тот же год прусские армии, хотя в меньшинстве — два к одному у Росбаха и шесть к четырем у Лейтена — одержали победы. Современники считали победу у Росбаха величайшей победой Пруссии всех времен, но ни один австриец не избежал смерти или плена у Лейтена. В результате пирровой победы у Цорндорфа восемнадцать тысяч русских и тринадцать тысяч прусских солдат остались лежать мертвыми на поле брани. Затем быстро последовали три сокрушительных поражения между 1758 и 1759 годами: у Хохкирха, где погибла треть армии Фридриха; у Кюнерсдорфа. В последнем случае с поля боя (согласно оценкам) ушло живыми только 3000 человек из начальных 48000; и у Максима, где человеческие потери стоят на втором месте после Колина. Это самая низшая на сегодняшний день точка в военной истории Германии, в дальнейшем о ней вспомнит Адольф Гитлер, когда перед Третьим рейхом встанет угроза полного разгрома в 1945 году. Размахивая перед остатками своего штаба газетными вырезками, в которых рассказывалось о кончине Франклина Рузвельта, фюрер объявил смерть американского Президента предзнаменованием повторения «чуда дома Бранденбурга» в 1763 году — года смены союзов, что привело Фридриха к полной победе{321}.
В дополнение к десяткам тысяч смертей солдат, во время Силезских войн погибло полмиллиона гражданских лиц — одна десятая довоенного населения Пруссии. К концу войны в 1763 году четверть населения была в отчаянии и питалась отбросами. Ущерб оказался столь шокирующим, что Фридрих приказал заключить в тюрьму бюрократа, который возглавлял группу, производившую оценку урона{322}.
Если заглянуть вперед, то пролитая кровь и потеря богатств не прошли зря. Пруссия сделалась и осталась из крупнейших европейских держав. Как и в начале своего правления, ответом Фридриха на вызов всегда было строительство и перестраивание, чем его правительство и занялось в течение месяца после окончания войны. Его правление получило название просвещенного абсолютизма, поскольку одновременно являлось и иерархическим, и хорошо обеспеченным военной силой. Тем не менее, оно было оптимистичным и прогрессивным для своего времени. На протяжении сорока шести лет правления Фридрих создал особые правительственные институты стратегического экономического развития. Эта инициатива помогла сделать Берлин европейской культурной столицей. Король также разрешал достаточную свободу печати, за что посмертно получил титул «пророка неограниченной свободы прессы»{323}.
Также сильно продвинутой стала кодификация прусского права. Этот проект серьезно начали в 1780 году и завершили после смерти Фридриха в 1793-94 годы — в то же самое время, когда французы представили Европе новые этапы анархии, дехристианизации, цареубийства и гражданской войны, известной, как «Террор». После быстрой деградации Французской революции, обещания которой не были сдержаны, германские законодатели оказались отрезвлены. Они отвечали за окончательную версию прусского Общего права, Allgemeine Landrecht, опубликованного в 1794 году, и сделали его более консервативным, чем ранее ожидалось. Тем не менее, по стандартам того времени оно оказалось прогрессивным. Оно позволяло смертную казнь только по политическим причинам — обычное дело и в других государствах. Но, при этом запрещались пытки, произвольный арест и казнь за мелкие преступления, — а все это продолжало существовать в Европе того времени.
Гражданские реформы Фридриха касались социальных проблем семейной жизни того времени, в особенности — рождения детей вне брака и заботы о сиротах{324}. Образование стало обязательным для всех, и король поддерживал религиозный плюрализм и терпимость к христианским конфессиям. К концу правления Фридриха новый средний класс и гражданское общество стали настолько прогрессивными, что германские интеллектуалы могли смотреть на революции в Америке и Франции, как на запоздалые попытки угнаться за Пруссией и Австрией{325}.
Несмотря на королевские реформы, то, что происходило внутри страны, не отличалось столь тщательной подготовкой и дисциплиной, как военное дело. Высшим классам продолжало оказываться предпочтение при назначении на гражданские должности. И хотя король отменил крепостное право в своих личных владениях, он не оспаривал продолжение его существования в поместьях имевшей земли аристократии — очевидно, в благодарность за жизненно важную поддержку и службу юнкерства в годы войны. Отношение Фридриха к прусским евреям также оставалось постоянным. Считая, что еврейские купцы имели несправедливое преимущество перед христианами в больших городах, нерелигиозный король, который терпел католиков и протестантов и требовал от них принятия друг друга, отослал большое количество евреев из прусских городов на приграничные земли{326}.
Самый последний биограф Фридриха описывает его, как правителя, раздираемого между противоречивыми принципами: с одной стороны — преданного монархической автократии, с другой — правам и свободам отдельной личности. Король всю жизнь восхищался Джоном Локком и зарождающейся американской демократией, в одном из своих последних официальных актов он назвал Соединенные Штаты Америки страной, имеющей самый благоприятный национальный статус в восемнадцатом веке{327}.
Конфликт Фридриха между автократией и либерализмом нашел отражение в политике столетия. В сравнении с американскими, французскими и британскими системами правления, Фридрих более консервативно подходил к выбору, принимая старую германскую идею уравновешенного правительства, в котором на самодержавие и порядок смотрели, как на защиту свободы и равенства или же дополнение к ним. Правитель имеет власть над людьми не потому, что он лучше или абсолютен сам по себе, а потому, что представляет и устанавливает порядок. А порядок делает возможными индивидуальные свободы внутри гражданского общества{328}.
В этом Фридриха можно сравнить с современником, который доминировал в еще одной сфере и отдал предпочтение еще одной старой традиции — Иоганном Себастьяном Бахом. Бах приехал в Потсдам в 1747 году в гости к сыну Карлу, клавикордисту при дворе Фридриха. Узнав о прибытии великого музыканта, Фридрих пригласил старшего Баха к себе. Встреча получилась неловкой, поскольку Фридрих предложил не горевшему желанием, но готовому к сотрудничеству придворному саксонскому композитору сыграть одну из любимых вещей короля. Фридрих также просил гостя импровизированно создать фугу. Бах выполнил эту просьбу через два месяца, отправив «музыкальное предложение» из Лейпцига.
Неловкость встречи этих двух людей можно было предсказать по двум причинам. Король-философ немецкого Возрождения был смотрящим вперед человеком — и с музыкальной точки зрения в том числе. Он предпочитал более легкий стиль рококо, который к концу столетия популяризируют австрийцы Гайдн и Моцарт, а не традиционный церковный стиль барокко Баха{329}. Во-вторых, что более важно, в этих двух людях столкнулись принципиальная старая немецкая традиция — необходимость уверенности в том, куда шагаешь (Бах) — и новая экспериментальная — попытка освоиться в обновленной обстановке (Фридрих). Это касалось не только музыки, но также философии и политики. Это был конфликт Германии, которая все еще продолжала идти по относительно осторожно проложенному Фридрихом пути, а в девятнадцатом веке дойдет до крайности.
С другой стороны, и Бах, и Фридрих были космополитами и эклектиками в своей сфере деятельности, каждый благословлен и проклят, буквально и культурно проживая на перекрестке Европы. Король-философ и Сан-Суси были интеллектуально и культурно всеядными. Фридрих хотел, чтобы его королевство было au courant [au courant (фр.) — в курсе дела. — Прим. перев.], что на тот момент означало французским. Саксонский музыкант занимался заимствованиями не в меньшей мере, построив собственный репертуар, осваивая и улучшая французские и итальянские модели, как делали и Гендель, и Гайдн, и Моцарт к концу столетия. Даже музыкальный стиль, который считался классическим немецким в то время, вышел из более старых богемских мелодий{330}.
Более двадцати пяти лет, между 1723 годом и его смертью в 1750 году, Бах работал в Лейпциге, писал кантаты для городских церквей{331}. Его патроны ожидали от него одновременно и теологически, и политически правильной музыки, что означало истинное и восторженное выражение лютеранской доктрины. Как условие его найма, от него потребовали дать клятву верности Формуле Согласия шестнадцатого века, определяющему лютеранскому кредо, написанному по завершении культурной войны между консервативными и либеральными лютеранами. Как истинный лютеранин, Бах привносил глубокие теологические знания и верность политической воле в соединенные обязанности. Получающиеся в результате композиции, примерно триста кантат, представляли собой сложные и комплексные заявления двухсотлетнего главного течения в религиозной и национальной вере.
Однако это не была музыка Просвещения, и, подчеркнем, — не французская музыка Просвещения. Произведения Баха выделяла и сделала долговечной музыкально-эмоциональная демонстрация необходимости превосходства и величественности для человечества, тем не менее, полная невозможность объять и освоить и то, и другое. В отличие от него, новая вера Просвещения, в особенности, когда она обрела свой голос в девятнадцатом веке, не сомневалась в способности людей решить загадку истории, как посмеяться, так и поиграть в богов. Здесь амбиция, которая подгоняла модернизирующие движения со времен античности, когда Адам и Ева до грехопадения служили ее моделями, а некоррумпированный свет разума — ее орудием, — достигла самой большой высоты. В отличие от нее, музыка Баха подтверждала диалектический характер реальности и биополярность в центре человеческого сердца, каждая из них — мистическая и сложная, вне пределов человеческого понимания.
Бах передавал это через музыку, подвергая застывшие и неуязвимые темы чередующимся консонансу и диссонансу, повторно разбирая и перестраивая любую слышимую крепость, которую мог надеяться построить слушатель. В процессе разнообразие бросало вызов единству, а беспорядок — порядку, и каждый в свою очередь соревновался с другим. Эти перемежающиеся потеря и восстановление гармонии оставляли слушателя с бесконечно приятным, но никогда не законченным и не закрепленным чувством примирения, что также было намерением наложения и сопоставления Ветхого Завета и Евангелия в современных лютеранских проповедях: единство только в разделении, благочестие только в грехе{332}. Очень похожим и в рамках того же основного течения германской традиции окажется осторожное предупреждение Гете Просвещению не «задерживаться на текущем моменте», независимо от его красоты{333}.