Германия никогда не нуждалась в Бисмарке больше, чем после того, как его не стало. Тем не менее, когда старый канцлер подал в отставку, время ухода для него уже давно пришло. Он обладал неуравновешенным характером и в конце правления страдал паранойей. Правительство, которое он сам создал, вызывало у него отчаяние, и он даже задумывался о его свержении. Бисмарк оставил после себя сильные и хорошо закрепившиеся парламентские фракции католиков, социалистов и левых либералов. Среди них выделялись социал-демократы — наиболее сильная фракция. В его отсутствие они бросали вызов молодому императору Вильгельму II, который не обладал ни харизмой Бисмарка, ни его навыками и умениями создавать коалиции и не знал, как можно их перехитрить. Новый император также совсем не разбирался во внешней политике. У него росли амбиции, он желал продвигать Германию вперед на международной арене, но этот импульсивный внук королевы Виктории вопреки интуиции нацелился на британцев, от доверия и нейтралитета которых зависело как выживание Германии, так и равновесие сил в Европе.
Вначале Вильгельм казался монархом-мечтой любого либерала. Внешне это был «человек сорок восьмого года», преданный наследию Франкфуртского Национального Собрания. В начале своего царствования император был социально просвещенным. Он поддержал прогрессивное законодательство для работающих женщин и детей (меньшее количество часов, лучшие условия, увеличение пособий и новая процедура рассмотрения трудовых конфликтов), подверг критике направленные против социалистов законы Бисмарка, которые действовали с 1878 по 1890 год. Несмотря на неразвитую левую руку, поврежденную в результате родовой травмы, он был в полной мере немецким мужчиной: отцом шести сыновей и дочери, прусским милитаристом и страстным охотником. За громкими словами о политике и хвастовством скрывался добрый и мягкий в частной жизни человек и весьма сложная личность{549}.
Как и его предшественники на троне, Вильгельм считал себя императором из династии Гогенцоллернов по воле Божьей. Несентиментальное увольнение им Бисмарка дало ясно понять, что он также не будет и «тряпкой» социал-демократов. Он стал непосредственно участвовать в работе парламента и мог бросать ему вызов, фактически, когда желал этого. Таким образом, Вильгельм ослабил репрезентативное правительство и одновременно взял в свои руки большую власть, не будучи способным добиться консенсуса{550}.
Вильгельм хотел быть императором, канцлером и парламентом одновременно, точно того же хотели и политические партии, и карьеристы-бюрократы, выступавшие против его политики. Оппозиционные социал-демократы и леволибералы стремились определять законодательную повестку дня и командовать министрами императора — фактически они стремились к выборной монархии. В результате получился фракционный парламент, в котором каждая фракция хотела командовать, — это не в меньшей степени шаг назад в Средние века, чем заставляющий повиноваться себе и запугивающий других Вильгельм{551}. Рост как военного бюджета, так и волнений голосующих за либералов свидетельствовали о двух противоположных направлениях, в которых шло государство: центристское выбирал император, партикуляризм — правящие партии.
За сорок три года между объединением и началом Первой Мирвой войны население Германии выросло на 60 % — до шестидесяти восьми миллионов человек. Только у Соединенных Штатов Америки имелись большие производственные мощности. В те годы расширялись общегерманские ценности, росла уверенность немцев в себе, преодолевались социальные барьеры{552}. Несмотря на существующие препятствия для политического единства и колониальной экспансии, они считали, что их культура имеет глубокие исторические корни и важнейшую судьбу среди европейских государств. В 1890 году в школах и во время национальных праздников стал исполняться «Deutschland ber Alles» — межрегиональный гимн Германии, который подпитывал национальное самосознание{553}.
На смене столетий немцы гордились еще одной старой добродетелью, исторически синонимичной их нации: хорошим порядком. В 1590 году английский дипломат отправил английской королеве послание из Нюрнберга, в котором восхищался улицами города, отличавшимися от лондонских отсутствием навозных куч, а также тем, что потерявший кошелек, браслет или кольцо днем может ожидать, что их ему вернут к вечеру{554}. Несмотря на большую нищету и трудности, германский город конца девятнадцатого столетия стремился к подобному порядку. Современные историки видят в таком стремлении то, что постмодернистский французский философ Мишель Фуко назвал «обществом, уже страдающим раковой опухолью» — он видел в нем исторически связующие шаги на пути к фашизму двадцатого столетия. Даже если немцы девятнадцатого века не были врожденно послушными и покорными (что спорно), тем не менее, они окружали себя дисциплинарными институтами (школы, сумасшедшие дома), формирующими «состояние ума субъекта». За один год, как пишет пораженный историк, полиция Дюссельдорфа, города с населением в 91 000 человек, посетила и допросила 13 500 родителей об их детях{555}.
Хотя «Большой катехизис» Мартина Лютера был написан почти четырьмя столетиями ранее, он представляется более гуманным, чем действия полиции Дюссельдорфа. Основное для поколений германских лютеран и все еще используемое сегодня, религиозное руководство выдвигало городские магистратуры, связанные при вступлении в должность клятвой действовать «честно» по отношению к гражданам, которые в ответ им «покорно» подчиняются. В классической германской традиции, в основе всякой власти лежит жизненно важная связь и сплоченность народа и правительства. Об этом говорил Лютер в своем «Катехизисе» и это чувство также разделяли германские католики. Дети, как учил Лютер в поразительно современном ключе, не принадлежат только своим родителям. Каждый взрослый, имеющий власть над ребенком — учитель в школе, мастер в мастерской или магистрат в городской ратуше — должен защищать, исправлять и беречь детей, доверенных ему. В то же время дети, в свою очередь, должны слушаться их наставлений, словно эти наставления исходят от их родителей{556}.
Германские историки, политики и ученые, которые писали в восемнадцатом и девятнадцатом веках, говорили о подобных оправданиях хорошего порядка на основании предыдущих примеров социальной и политический дезинтеграции, в особенности Тридцатилетней войны{557}. Такие исторические религиозные учения и предупреждающие рассказы давали менее уничижительные объяснения немецкой дисциплины и бдительности, чем аргументы, возникшие из идеологии или предполагаемой патологии.
Что бы ни стало последним спусковым крючком, но германская гражданская культура треснула в 1890-е годы. Профессиональные ассоциации и лиги множились в торговле и промышленности, сельском хозяйстве и фермерстве, гражданской службе и армии. Политические партии видели постоянных избирателей среди таких групп, которые в свою очередь создавали собственные правительственные лобби. Среди социально поднимающихся групп промышленный пролетариат нашел поддержку у марксистской социал-демократии, которая после 1890 года стала крупнейшей политической партией Германии и получила треть голосов в 1912 году{558}.
К концу девятнадцатого века эти ассоциации и лобби расширили трещины внутри германской политики. Оставив позади старое поместное общество, успех предпринимательства привел к власти новые политические, социальные и профессиональные группы. А это, в свою очередь, создавало фракции и угрожало прогрессу, достигнутому к 1871 году, сплоченной национальной культуре{559}. Как император и парламент, государство конца девятнадцатого века тоже было в некотором роде регрессом, отступлением к старой, разделенной на части Германии, но теперь сюда примешивались новые зловещие элементы. Редко в германской истории правитель держал в руках большую, но одновременно менее практичную дирижерскую палочку, чем император Вильгельм II. Также нравственные и религиозные нормы, которые направляли немцев в прошлом, оказались в начале двадцатого столетия более чем когда-либо наполнены сомнением и презрением.
Политика и общество периода правления Вильгельма II имело соответствующую раздробленную, разлагающуюся декадентскую интеллектуальную культуру Два главных оратора, философы Артур Шопенгауэр и Фридрих Ницше, приходили в отчаяние как от новой, так и старой Германии. Они возвышали волю отдельного человека, как единственную определенную реальность. Эти предшественники современного экзистенциализма отрицали либерально-умеренное Просвещение конца восемнадцатого и начала девятнадцатого столетий (Кант, Гегель и Гете) точно также, как отрицали германское реформаторские движение шестнадцатого века (Дюрер, Пирхгеймер и Лютер). Столь же зловеще разочарованное поколение юношей-идеалистов после 1871 года обменяло культуру своих родителей на предполагаемо более чистый, истинный, мифологический собственный мир. Свободные и рискующие в новом мире «пост-объединения» молодые немцы перемещались от одной импровизированной трибуны к другой, на которые все больше взбирались имеющие влияние демагоги, милитаристы, нигилисты и расисты{560}. Фактически, то же самое будет происходить, причем в еще больших количествах, в 1920-е годы.
Однако лишь немногие немцы хотели сдать позитивные достижения модернизации — определенно не достижения науки и техники, и не завоеванные с трудом личные и социальные свободы, которыми тогда наслаждались все. Усовершенствования сопровождались конструктивным критическим состоянием умов, которое как делало изобретения и изменения возможными, так и позволяло им продолжаться. Тем не менее, даже в самом полезном и непротиворечивом варианте, новый материализм беспокоил умы и озлоблял души в стране, исторические, религиозные и философские ценности которой разделяли как протестанты, так и католики, и в которой никогда не забывали о внутреннем мире. Входя в молодую нацию, которая внезапно стала экономическим, промышленным, бюрократическим и военным гигантом, многие немцы спрашивали — не все ли это, что у них есть?{561} И если заявление о том, что немцы задыхались в государстве Вильгельма или страстно желали очищающего апокалипсиса, которым станет Первая Мировая война, вероятно является утрированием, многие из них все-таки искали недостающее не в тех местах{562}.
Когда общество трещит по швам, как произошло в поздний период Германской Империи, можно воспользоваться лекарством — своим и иностранным, доказанным и новым. На протяжении тысячелетия римско-католическая церковь заботилась о германских душах, даже в «безбожные» 1860-е и 1870-е годы она могла считать своей треть германского населения. Во время «Культуркампф» церковь, как делала со Средних веков, все еще предлагала благочестивым немцам и высшую альтернативу современному миру, и политическую альтернативу германскому государству.
Светские люди, большинство протестантов и немалое количество католиков считали позицию церкви, выступавшей против модернизма, отсталой и полной предрассудков. Отдельно от традиционного христианства существовало множество философий новой эпохи и средств для излечения всех. Они привлекали немцев всех социальных классов и уводили многих от основной религии и разумно просвещенных взглядов на мир{563}. Если Германия и не являлась самой религиозной европейской страной, то она наиболее активно занималась теологией со времен Реформации. Из-за такой образованности (а, быть может, несмотря на нее) все возрастающее количество немцев отказывались от традиционных духовных убежищ в пользу тех, которые обещали просвещенный разум, эмпирическая наука и неформальные движения эпохи пост-Просвещения. За этим переходом, который происходил по всей Европе, лежали столетия излишней фамильярности с главной религией и отдаление от нее. В Германии движущими вперед силами стали богатство и идеализм гордой, молодой нации, которая все может, которая, как кажется, стоит на своем Stunde Null [Stunde Null (нем.) — нулевое начало. — Прим. перев.], новом начале своей истории.
То, что такое мечтательное мышление шло вразрез с реальностью, показывают разнообразные убежища, которые предлагались убегающим душам-пилигримам. Многие присоединились к романтизму прошлого, другие — к относительно мягкому ультрамонтанизму, третьи — к мистическому или расистскому шовинизму. Бессчетное количество пыталось успокоить умы и развить души через современные занятия, погружаясь, как подсчитал Давид Блакбурн, в «философию, сексологию, физическую культуру, холистическую медицину, антропологию, паранормальное, спиритизм, буддизм [и] деревенскую идиллию Толстого»{564}. В таких поисках за пределами истории и традиций значительное количество ранее послушных немцев расправили новые крылья, раздувая пламя нового века.
В своей собственной модернизированной версии великой предупреждающей немецкой сказки «Доктор Фаустус» Томас Манн, чья жизнь протекала во времена Империи, Веймарской республики, национал-социализма и послевоенной Германии, уходит в прошлое страны, чтобы увековечить переход, за которым наблюдал на протяжении своей жизни. Усовершенствовав историю Фауста в 1947 году, он наделил знаменитого персонажа, который продал душу дьяволу, чертами Фридриха Ницше и вставил случаи из его жизни. В этом современном воплощении доктор Фаустус появляется, как композитор Адриан Леверкун, который заражается сифилисом во время сексуального подтверждения пакта с дьяволом. После этого он страдает от паралича, безумия и умирает{565}. Манн, очевидно, придерживался классической немецкой традиции, выступая против нигилизма девятнадцатого века, и создал хорошего германского рассказчика, доктора Серенуса Цайтблома, принципиального человека, находящегося в мире с самим собой — во многом подобно Фаусту Гете в конце жизни.
Культурно австро-германский мир конца девятнадцатого столетия являлся миром иконоборцев — бунтарей, борющихся с традиционными предрассудками, которые стали иконами: Ницше — в философии, Зигмунд Фрейд — в психологии, Альберт Эйнштейн — в науке, Рихард Вагнер — в музыке, Манн — в литературе и Макс Вебер — в социологии. Вильгельм II являлся известным покровителем искусств и активно вмешивался в культурную жизнь. Последний император из Гогенцоллернов не обладал талантами этих людей, хотя бросался в мир политики, словно был там самым главным{566}. Увольнение им Бисмарка на второй год своего царствования принесло много разочарований и не сделало его самого героем. Современники кайзера больше замечали неспособность Вильгельма учиться на истории, что отметил старый канцлер в своем снисходительно-покровительственном заявлении об отставке.
Бисмарк сделал Германию сильной, сконцентрировав ее вокруг Пруссии и держа в фокусе внешнюю политику. Он отразил попытки австрийцев и баварцев увековечить старую разваливающуюся Империю с ее древним разделом и соперничающими государствами. Его компактная Империя давала канцлеру свободу в решении вопросов с парламентом и великими европейскими державами. Вместо того чтобы отбрасывать ненавистную тень Империи на Европу, Германия стала в ней честным посредником, использовав географическое положение в Центральной Европе для получения преимуществ в международном масштабе и сохранения мира.
В отличие от него император Вильгельм провоцировал международный конфликт, намереваясь расширять страну. Нацеленный увидеть Германию мировой державой, он погнал Империю в Европу и на захват колоний. Хотя никто не знал, что принесет будущее, все шаги императорского правительства в этом направлении вели к войне.
Однако если сбалансированная Европа Бисмарка начала выглядеть как карточный домик, нельзя в этом винить одного императора Вильгельма. В итоге на провал внешней политики Германии больше повлияли не столько вмешательство и бравада императора, сколько просчеты Министерства иностранных дел. А именно на него полагался новый канцлер императора Лео фон Каприви. Каприви ранее возглавлял военно-морское министерство и был неудачным кандидатом на должность канцлера для быстро меняющихся 1890-х годов. Он быстро попал под влияние назначенного Бисмарком и ненавидевшего его Фридриха фон Гольштейна, который теперь контролировал министерство. По рекомендации Гольштейна Каприви не стал возобновлять договор с Россией, который с 1887 года гарантировал нейтралитет этой страны в случае вторжения в Германию с запада или с юга. Утверждая, что этот договор отдает предпочтение России, министерство скорее рассчитывало на своего исторического союзника — Великобританию, в то время европейскую супердержаву. Была надежда, что та вмешается дипломатически в случае появления воинственно настроенных сторон, и придет Германии на помощь в случае нападения на нее.
В течение пяти лет после прекращения действия договора 1887 года между Германией и Россией, Франция и Россия стали торговыми партнерами, а до того, как истекли еще два, они стали и оборонительными союзниками. Каждая из стран обещала другой нанести удар по Германии, если Германия мобилизуется против одной из них{567}. Внезапно Германия оказалась в огромных мощных клещах, чего так боялась. Подтверждение договора о нейтралитете России помогло бы избежать этой ситуации. Когда для Великобритании пришло время выбирать, чью сторону брать, немцы, к их сожалению, стали ее экономическими и военными соперниками.
В 1894 году Вильгельм показал свое истинное лицо социал-демократам и левым либералам, которые ранее считали его своим союзником. К их отчаянию, он выразил опасения по поводу руководителей промышленности, поддержал новые законы, направленные против социалистов, и законы о цензуре. Ничто из этого не понравилось парламенту. В ходе внутренней борьбы в самом парламенте, при готовности императора раздавать привилегии или предавать как либералов, так и консерваторов, в 1890-ые годы в Германии мало что осталось от демократического правительства, к которому немцы попеременно стремились, и которое подрывали, начиная с середины столетия{568}.
Удачно соперничая с Францией и Россией в колониальном мире, Великобритания открыла двери для Германии, которая отчаянно пыталась там укрепиться. Без нейтралитета Великобритании прыжки Германии вперед в 1890-е годы — как колониальные, так и европейские — были бы невозможны. Но после смены столетия Великобритания постепенно перестала быть другом Германии. Продолжающееся наращивание Вильгельмом германской армии — теперь самой большой в Европе, — и еще большего военно-морского флота, пугало европейцев. Сделав линкоры национальной навязчивой идеей (к 1900 г. были спущены на воду не менее тридцати восьми линкоров) адмирал Альфред фон Тирпиц нацелился на британские морские силы в соперничестве, которое у Германии не было шанса выиграть{569}. После смелой проверки британской храбрости в колониальной Южной Африке немцы вновь столкнулись с сотрудничеством Великобритании и Франции. Эти страны в 1904 году вместе с царской Россией вошли в Антанту («Тройственное согласие»). Их союз будет только усиливаться и расширяться.
Уже в 1907 году британские дипломаты описывали Германию, как «нацелившуюся доминировать в Европе», в то время как Россия, боявшаяся Германию больше, чем когда-либо, начала сплачиваться с Великобританией{570}. Договорившись о своих владениях в колониальной Азии, две великие державы объединились с Францией, чтобы создать неформальную, но пугающую ассоциацию из противников Германии, которых та опасалась больше всего. Создания подобного союза ранее помогала избежать дипломатия Бисмарка. Теперь, если начнется война, Германии пришлось бы отражать атаки как на восточном, так и на западном фронтах, а союзниками могли выступить только занятая своими проблемами Австро-Венгрия и вечно отступающая Италия (старый и усталый «Тройственный Союз»). Германия сделала себя центром внимания великих держав по большей части благодаря звону своих сабель — и это привело к ее падению.
Немец с улицы мог понять, как сильно затянулась петля, в которой оказалась его страна благодаря правительству, прочитав интервью, которое император Вильгельм дал лондонской газете «Дейли телеграф» в октябре 1908 года. Вильгельм читал британцам лекцию об их колониальных провалах — причем в таком тоне, словно был своим, а не посторонним человеком. В то же самое время он говорил о невинности Германии в милитаристской экспансии и колониальных набегах. Это провальное выступление, в нарушение установленных порядков и недостоверное, так смутило оба правительства, что Вильгельму пришлось пожертвовать канцлером Бернардом фон Бюловым, который допустил публикацию интервью{571}. В 1909 году коммерческая конкуренция между Германией и Великобританией усилилось по всему миру, она дошла до точки конфронтации. Эту перспективу нервно обсуждали внутри дипломатических корпусов и высшего руководства обеих стран{572}.
Конечно, еще никто не призывал к тому, что вылилось в Мировую войну И когда эта война спонтанно началась, то взрыв произошел не в Северной Европе, а на давно находящихся в кризисе Балканах. Атаковали друг друга не великие державы, а малые, давно зажатые Австро-Венгрией и Оттоманской Империей, которые пытались решить местные проблемы. На протяжении десятилетий возглавляемый Сербией панславянский национализм стучался в австрийские ворота, которые, к огорчению сербов, закрывали после 1908 года Боснию и Герцеговину. Присоединение Боснии к Австрии произошло с благословения союзника Сербии — России и союзника Австрии — Германии. За эту поддержку Австрия обещала русским боевым кораблям проход через Дарданеллы и еще один шанс стать Средиземноморской державой — исполнение старой мечты, которую не позволяли воплотить в реальность Великобритания и Франция{573}. В результате великие и малые державы разозлились на Австрию, и «Тройственной Союз» сотрясся до основания.
Немецкие завоевания в колониальном мире еще больше отравили внутриевропейские отношения. Дважды, в 1905 и 1911 годах, немцы ловили рыбу во французских марокканских водах. В 1911 году они нацелились на Французское Конго, которое в итоге оказалось не только мелкой рыбешкой, но еще и было взято за гораздо более высокую дипломатическую цену, чем оно того стоило. Заявляя, что присутствие военно-морского флота Германии необходимо в Марокко для защиты находящихся там немецких граждан, немцы поставили канонерскую лодку в порту Агадира и вынудили французов на скромные уступки.
Это действие вызвало тревогу у англичан и еще больше укрепило англо-французские отношения, которые теплели с 1904 года. Теперь англичане заключили с французами официальное соглашение против Германии.
Немцы также оставили метки на колониальной карте Ближнего и Дальнего Востока. Впечатляющее строительство на протяжении десятилетий железной дороги между Берлином и Багдадом открыло оттоманскую торговлю и сделало доступной ближневосточную нефть. Предприимчивые немцы также получили угольное месторождение в Китае и построили там большую пивоварню{574}. Однако эти достижения не притушили огонь, разгоревшийся из-за австро-сербского конфликта на Балканах и новых германских провокаций в колониальном мире. Когда Уинстон Черчилль, тогда — Первый Лорд Адмиралтейства [должность Первого Лорда Адмиралтейства соответствует посту военно-морского министра. — Прим. перев.], выразил беспокойство о том, что правительство, которое командует германской армией и военно-морским флотом, считает себя стоящим выше собственного парламента, это показалось пророчеством войны{575}.
Между 1912 и 1913 годами Балканы снова были в состоянии войны, как с Турцией, так и между собой. Победителями вышли сербы. После этого Сербия, ищущая порт на Адриатическом море с целью добавить мощь военно-морского флота к мощи своей армии, вызвала новый кризис в отношениях с Австрией. Среди австрийских криков с призывами нанести упреждающий удар по Сербии, император Франц Иосиф и его наследник эрцгерцог Франц Фердинанд удивили многих соотечественников, попросив мирного решения короткого конфликта. Проклинаемые как «прославянские», они оба стали целями австрийских и сербских экстремистов. 28 июня 1914 года боснийские террористы, действующие с явной поддержкой сербов, совершили покушение на эрцгерцога и его жену в Сараево — на двух миротворцев, смерти которых сделали войну неизбежной. Внезапно Австрия оказалась в состоянии стабилизировать свои славянские интересы с предполагаемой поддержкой Германии.
Конечно, Германия также хотела утвердиться в Европе, хотя и необязательно через затянувшуюся и расширяющуюся Балканскую войну. Но австрийцы, и среди них Адольф Гитлер, пылко протягивали руки к своим братьям-немцам, вспоминали общую кровь и историю, — и амбиции вкупе с оппортунизмом толкнули Германию в войну Австрии с Сербией. Велось много споров о том, что внутренние политические проблемы дома стали причиной вступления Германии в войну, что война давала возможность завоевать новые рынки для контролируемой Германией Центральной Европы (желательность этого германская элита обсуждала в предвоенные годы){576}. Однако лишь в конце сентября 1914 года, после того, как немецкая армия увязла в траншеях вдоль Марны, высшее командование Германии, предвидя более долгую войну, чем планировалось изначально, одобрило обширные присоединения земель{577}.
Целенаправленная германская программа по оккупации Центральной Европы появилось после, а не до начала войны, которая вначале должна была быть оборонительной, несмотря на наступательную стратегию в завершении. Многие государства, помимо Германии, были готовы рискнуть войной, как решением проблем, с которыми они столкнулись{578}. Однако ни Германия, ни кто-то другой в то время не имел особого плана доминирования в Европе. Но к 1917 году послевоенные стремления всех участников расширились. Суровое отношение Германии к России после поражения последней на Восточном фронте показывает, что немцы были готовы сделать в Европе, если бы выиграли войну на Западном фронте{579}.
Однако в июле 1914 года перед тем, как стали стрелять орудия, Германия взвешивала свою поддержку Австрии против реакции России. Высшее командование Австрии рассчитывало на германских союзников, чтобы сдерживать Россию и не дать ей броситься на помощь Сербии. Таким образом, было бы обеспечено быстрое покорение Австрией Сербии. И немцы продемонстрировали, что также предпочитают этот вариант. 19 июля Австрия вручила Сербии ультиматум из десяти пунктов, сформулированный в самых обличительных терминах, и потребовала ответа в течение сорока восьми часов. Среди требований было немедленное подавление антиавстрийской пропаганды и арест сербских офицеров, задействованных в покушении на эрцгерцога, причем список обвиняемых прилагался{580}.
И мобилизующиеся сербы, и русские восприняли ультиматум, как объявление войны, и также начали мобилизацию. Когда Австрия и Россия готовились к войне, глаза Германии сфокусировались на союзнике России — Франции. 29 июля русские объявили военное положение. На следующий день Германия ответила тем же — последней из крупнейших задействованных держав. Поддержка Германией Австрии не остановила русских, а поддержка Россией Сербии не удержала и не отпугнула австрийцев и немцев. Теперь все надежды на мир рухнули, и четыре великие державы вывели свои амбиции, ультиматумы и армии на поле брани{581}.
У военных Германии имелся долгосрочный план на случай конфронтации, которой она больше всего боялась: война на двух фронтах с Россией и Францией. Фельдмаршал Альфред фон Шлифен подготовил упреждающую ударную стратегию в 1905 году, которую регулярно совершенствовал до своей смерти в 1913 году. Она предполагала наступательную войну, и отправление точно рассчитанных волн германских солдат на запад через Бельгию и на юг — на Париж. Из Парижа им предстояло идти на восток и встретить там медленно идущую, как надеялись, русскую мобилизацию на Западном русском фронте. В целом это был план молниеносной войны с целью застать врасплох и разбить надвое клещи великих держав, зажимающие Германию{582}.
Успех плана зависел от трех возможностей: легкость для Германии в позиционировании своих сил (застревание войск в траншеях не учитывалось); поддержание линий поставки для армии, идущей с запада на юг множественными подразделениями; продолжающийся нейтралитет Великобритании после того, как германские солдаты пересекут Бельгию по пути во Францию. Поскольку Великобритания, Франция и Пруссия уважали нейтралитет Бельгии на протяжении трех четвертей столетия, план Шлифена казался с самого начала трудноосуществимым.
Избегая укреплений «линии Мажино» [ «линия Мажино» — система французских укреплений на границе с Германией, однако само название появилось гораздо позднее. — Прим. перев.], защищавших восточный фланг Франции, немцы оккупировали Бельгию за первые три дня августа, но недостаточно быстро, чтобы броситься на Париж и нанести поражение отступавшим французам. Когда немецкие солдаты перевели дыхание на четвертый день, англичане послали им навстречу экспедиционные войска, еще более нарушив план Шлифена. Давно убежденные в приближении войны, Великобритания, Франция и Россия нашли способы помочь друг другу в остановке немцев. Хотя вину за начало войны можно предъявить нескольким нациям, только очень импульсивная Германия могла вызвать вынужденное объединение против себя различных стран — Антанту — которая выступила против немецкой армии в конце лета и осенью 1914 года. [В ходе Первой Мировой войны против Германии в союз объединились более двадцати государств. — Прим. перев.]
Война разворачивалась на малой территории три из четырех лет — по большей части из-за медленного ведения войны в траншеях, в которых соперники разместились в течение месяца после начала боевых действий. В сентябре 1914 года обе стороны окопались вдоль реки Марны, где встали французские и британские силы. За эту границу война против Франции не проникла никогда. В последующие годы скорость увеличилась благодаря наступлению танков, неограниченной войне подводных лодок и прибытию американцев. К тому времени романтика и слава скончались пугающей смертью среди колючей проволоки, пулеметов и иприта.
Германская армия добилась больших успехов на Восточном фронте, где обладала большей мобильностью и лучшими командирами в лице Пауля фон Гинденбурга и Эриха Людендорфа, соответственно — главнокомандующего армии и начальника квартирмейстерской службы (после 1916 года). Между их победой под Танненбергом в 1914 году, когда на одного убитого немца приходилось пятеро русских, и Брест-Литовским мирным договором, заключенным в марте 1918 года, Гинденбург и Людендорф стали фактически нарицательными именами. Они сыграли важную роль и в послевоенной Веймарской республике.
Неожиданные трудности войны и ее шокирующий исход дискредитировали императорское правительство и оставили немцев разочарованными и униженными. В 1914 году одна пятая часть населения Германии оказалась мобилизована или находилась на службе, как-то связанной с военными нуждами. К концу войны треть мужского населения была убита, ранена или покалечена в результате ранения или болезни. Правительству пришлось выплачивать пособия шестистам тысячам солдатским вдовам. На протяжении четырех лет войны и нескольких после нее количество женского населения оставалось нормальным, в то время как остро ощущался недостаток мужского. В семьях, промышленности, торговле дисбаланс полов перевернул традиционные структуры власти вверх ногами. Немецкие женщины, которые работали и до войны, стали выполнять традиционные роли мужчин дома. На фермах и в промышленности, на фабриках и железных дорогах количество задействованных женщин удвоилось в сравнении с довоенным{583}.
Для многих немцев, которые считались обеспеченными до войны, незабываемо позорными и горькими оказались внезапные трудности, возникшие из-за снижения торговых оборотов, инфляции, голодных зим, когда люди питались в основном репой, и просто физической уязвимости. Даже до окончания войны Германия увязла в долгах; к сентябрю 1923 года за один американский доллар давали 240 миллионов немецких марок{584}. Снижение морального духа, падение нравственности и страдания сеяли цинизм и подрывали порядок и покорность.
Вместе с гражданским населением возвращающиеся с фронта солдаты яростно топали ногами, словно в любой момент могли отбросить новую жизнь и вернуть себе прошлую. Единственное, что оказалось общим у тех и других — это невозможность больше верить правительству{585}. За гневом, крушением надежд и чувством бессмысленности следовал шок от предательства властью, которой раньше доверяли. Хотя немцы не в первый раз чувствовали, что их обманули их руководители, тот факт, что так много людей, совсем недавно считавшихся обеспеченными, потеряли все, породил страстное желание отплатить и все исправить.
После войны немцы оказались между провалившейся (а для многих — и неправильно рожденной) монархией и поспешно созданной и раздающей туманные обещания Веймарской республикой{586}. Монархия слишком многое выпустила из рук, и по этой причине должна была уйти, в то время как республика предлагала то, что немцы еще не пробовали: либеральную демократию. Сможет ли новое правительство выдержать курс и компенсировать потерянное?
Через четыре года после того, как Германия уверенно ввязалась в войну, она пережила «бедствие, которого мир не видел никогда раньше», — так это было названо{587}. Сразу же после войны шок и унижение от потерь вызвали внутреннюю революцию по всему общественно-политическому спектру. На руинах за контроль над нацией в политическом свободном падении соперничали друг с другом три лагеря. Одним было правительство, которое начало войну и теперь пыталось сохранить столько от своей прошлой власти, сколько позволял новый хаос. Ему прямо противостояли вновь сформированные политические советы, Räte, представлявшие массы безработных солдат и гражданских лиц, среди которых были будущие национал-социалисты. Räte требовали полностью порвать с прошлым. Наконец, имелся «Союз Спартака», в дальнейшем ставший Коммунистической партией Германии, которая хотела переделать Германию в социалистическое государство. Противостоя остаткам императорского режима, а также друг другу, эти новые правые и левые движения сцепились в гражданской и культурной войне за государство и душу Германии{588}.
Сразу же после войны официальная власть и правление на короткое время попало в руки героя войны Эриха Людендорфа. Зная, что имперское правительство переживает предсмертные судороги, он цинично назначил в качестве примирительной меры князя Макса Баденского канцлером нового правительства. Само правительство состояло из социал-демократов, либералов и представителей Центристской партии. Как выразил это историк Хаген Шульце, первое демократическое правительство Германии было «генеральным штабом, поставленным в тупик»{589}. После поражения в войне и демобилизации армии никакая значительная часть бывшего имперского правительства не могла продержаться долго, и князь Макс подал в отставку всего через месяц, в ноябре 1918 года. Отказавшись от поста, он объявил об отречении от престола императора Вильгельма и кронпринца из династии Гогенцоллернов и назвал лидера социал-демократов Фридриха Эберта своим преемником на посту канцлера. Император и кронпринц отправились в Нидерланды, а Эберт стал первым президентом Веймарской республики{590}.
Даже до появления конституции республики первые акты временного правительства не принесли ей доверия общественности. В ноябре 1918 года она подписало договор о прекращении военных действий, таким образом, закончив Первую Мировую войну и признав безоговорочную капитуляцию. И неслучайно подписывала этот ненавистный документ делегация нового гражданского правительства, а не высшего германского командования. Способные предсказать будущее генералы и политики предвидели поражение Германии уже летом 1917 года и уже тогда начали готовить почву для заключения мира, который поможет им спасти лицо. Либеральная и Центристская партии независимо, но, в итоге, тщетно продвигали предложение о заключении мира, которое предложило революционное русское правительство. К весне 1918 года германское высшее командование приняло неизбежность поражения, но, тем не менее, скрывало это от все еще доверяющей правительству немецкой общественности, которая оказалась совершенно не готова к суровым последствиям безоговорочной капитуляции.
Высшее командование обещало нации быструю победу и не представляло никаких оснований для полного поражения. Высшее командование, которое полностью отвечало за ведение войны, знало, что от него потребуют объяснений и ему отомстят. Генералы рано определили, что новое гражданское правительство, а не военные, будет преподносить неприятные новости общественности. В этом им одновременно помогали и мешали требования президента Вудро Вильсона [президента США. — Прим. перев.] о подписании мирного договора представителями, независимыми от политических и военных машин эпохи войны. По условиям мира от немцев требовалось принять и претворять в жизнь так называемые «Четырнадцать пунктов» президента Вильсона: идеалистические принципы свободы и самоуправления, взятые из американского опыта демократии (они будут снова представлены немцам в 1945 году, когда будет оказываться еще большее давление).
Как и просчитали военные, те, кто подписал мирные договоры, стали «преступниками» в глазах многих их соотечественников, обвинявших их в нанесении Германии удара ножом в спину. Возглавлявший делегацию представитель Центристской партии и исполнявший обязанности госсекретаря Маттиас Эрцбергер стал ненавистным вестником. Его убили в результате покушения два года спустя, в 1921 году. Однако если и произошло фатальное нанесение удара ножом по германской нации, то можно поспорить, что удар наносился спереди, в глаз, а не спину, притом — рукой генерала Людендорфа, который в дальнейшем оказался одним из изначальных союзников Гитлера. Людендорф считал поражение неизбежным и обратился к союзникам — спорят, насколько опрометчиво — с просьбой о немедленном «прекращении военных действий во избежание катастрофы». Поступив таким образом, он обеспечил Германии гораздо более суровые условия (безоговорочная капитуляция), чем были бы, если бы перемирия достигли в результате переговоров воюющих сторон{591}.
После окончания Первой Мировой войны ни одно правительство не могло действовать достаточно быстро, чтобы удовлетворить требования непрощающей нации, получившей такой удар. Новое правительство обвиняли за проигрыш войны, за суровые условия капитуляции и хаос послевоенной жизни. Следовательно, оно начало работать, постоянно подвергаясь нападкам.
Эберт занял пост неконституционно и сразу же предложил новый германский эксперимент, считая демократию имеющей лучшие шансы на успех. Но, столкнувшись с революционными советами с одной стороны и вновь сформированными социалистическими и протокоммунистическими партиями — с другой (и советы, и коммунисты бросали вызов его власти и сами были готовы возглавить правительство), — принципиальный Эберт обнаружил, что управлять ими невозможно{592}. Однако он мог назначить выборы нового парламента, что быстро и сделал. Хотя Национальное Учредительное Собрание провело первое заседание только в январе 1919 года, а новая конституция не начала действовать до августа, внутри этого органа зародилась Веймарская республика, получившая свое название от города, в котором была написана окончательная версия конституции.
Веймарская конституция состояла из пятидесяти шести статей, в которых определялись «основные права и обязанности» немцев в будущем демократическом государстве. По новому закону президент и парламент должны были избираться народом, а канцлер — большинством голосов парламента. Впервые женщины, которых ранее допустили в университеты в качестве вольнослушателей, получили избирательное право. И они воспользовались им, чтобы провести 41 свою кандидатку из 423 избранных представителей, — это наибольший процент женщин, чем в любом последующем германском парламенте и Федеральном Собрании периода после Второй Мировой войны{593}.
Конституция также содержала зловещие новые статьи. Широким демократическим жестом и благодаря указанной тактике создания коалиций, неформальные движения получили места в пропорции полученным ими голосам. Исполнительный суверенитет заключался в праве президента назначать собственного канцлера и принимать на себя «суверенную законодательную и исполнительную власть» при чрезвычайных обстоятельствах, о возникновении которых только он может объявить. Эти меры, известные, как статья 48, в дальнейшем позволят недолго править канцлерам президента Гинденбурга, а последнему из них — Адольфу Гитлеру — делать это неопределенный период времени{594}.
Появившись без фанфар, парламентское лидерство новой республики было определенно социалистическим, однако не в современном революционном или коммунистическом смысле{595}. В выборах в январе 1919 года умеренные социал-демократы и их союзники, Центристская и Демократическая партии Германии, получили более трех четвертей голосов. Это была победа, которая дала послевоенной Германии новый свежий политический взгляд. Тем не менее, не прошло и полутора лет (июнь 1920 года), как легко поддающиеся переменам настроения избиратели отозвали более трети этих мандатов. Это резко изменило положение либеральной коалиции и стало началом политики «русских горок», которая предстояла Веймарской республике в 1920-ые годы.
Какие бы реалистические надежды ни зародило новое правительство, Версальский мирный договор, в котором представлялись условия мира союзниками, угрожал им всем. Эти условия шокировали немцев в той же мере, что и проигрыш в войне и прекращение военных действий. Они были навязаны без предварительных переговоров и без присутствия германской делегации должного состава при их обсуждении. По этим причинам «Версаль» стал призывным кличем, призывающим к сопротивлению, перевооружению и уходу в отставку нового правительства. Он отбросил тень на 1920-е годы — тень, дошедшую до 1933-го.
Договор состоял из отдельных частей, которые подписывали на протяжении нескольких месяцев, начиная с мая 1919 года. Окончательная церемония проходила в июне 1919 года, и ее преднамеренно провели в Зеркальном зале в королевском дворце в Версале. Там в январе 1871 года Германия унизила побежденную Францию, провозгласив прусского короля Вильгельма I императором. Теперь пришел черед французов напомнить немцам, кто есть кто. Новое правительство в лице социал-демократа Германа Мюллера и члена Центристской партии Иоганнеса Белла опять было названо главным виновником подписания еще одной униженной капитуляции. К этому моменту краткой истории правительства самые суровые критики считали его в не меньшей мере иностранным захватчиком, чем новую Лигу Наций, созданную союзниками для проведения в жизнь условий договора{596}. У Лиги не было никакой коллективной армии. Поэтому страны-участники — Великобритания, Франция, Италия и Япония (немцев и русских подчеркнуто исключили) — отдали задачу претворения в жизнь условий государству, способному лучше всего это сделать и более всего желающему этого — Франции{597}.
Договор положил конец Империям Габсбургов, Гогенцоллернов и Османов, он уменьшил территорию довоенной Германии на четырнадцать процентов. Отсоединенные земли включали жизненно важные области с тяжелой промышленностью. Союзники провели реконфигурацию привлекательных частей Силезии и Восточной Пруссии для создания «польского коридора» к Балтийскому морю. Немцы жестоко отомстили за это унижение в 1930-е годы. По договору Германия также лишилась Эльзаса и Лотарингии, города Данцига, богатого углем Саара, окончательная судьба которого должна была решиться путем плебисцита. С этими потерянными землями ушло десять процентов населения Германии, несколько миллионов поглотила Польша. Также были потеряны германские колонии, половина запасов железа, угля, половина поголовья молочного скота, пять тысяч локомотивов и четверть мощностей химического и фармацевтического производства.
По Версальскому договору численность германской армии ограничивалась цифрой в сто тысяч человек, военно-морского флота — пятнадцать тысяч человек. Также запрещалось все тяжелое вооружение, танки, самолеты и подводные лодки. Немцы оказались в трудном положении — нужно было искать пути для увеличения военной мощи в целях обеспечения внутренней безопасности. Решили вопрос большие количества бывших солдат и офицеров, не желавших возвращаться к гражданской жизни. Они организовались в местные армии добровольцев, известные, как Freikorps [Freikorps (нем.) — добровольческий или свободный корпус. — Прим. перев.], которые первоначально были добавлены к местной полиции и земельным армейским силам и, в конце концов, превысили их количественно. Поскольку немцам запретили содержать самолеты с двигателями, они усовершенствовали планеры для разведывательных целей и, таким образом, поддерживали навыки авиации в хорошем состоянии{598}.
Версальский договор возлагал всю ответственность за войну только на Германию. По нему были назначены военные репарации за связанный с войной ущерб, нанесенный на всех оккупированных немцами территориях, включая стоимость военных пенсий союзников. Это являлось необычной репрессивной мерой. Изначально репарации были оценены в 480 миллиардов марок — более 1700 % ежегодного национального дохода Германии. Союзники уменьшили эту цифру в два этапа: до 269 миллиардов в январе 1921 года и 132 миллиардов следующей весной. Платежи должны были растянуться на тридцать лет. Бельгии и Франции предстояло использовать свои доли для выплаты американского долга, получившегося в результате военных действий{599}.
В это время известный английский экономист Джон Майнард Кейнес осудил оценку величины ущерба, как «встряску», которая обещала будущей Армагеддон, когда немцы окажутся в состоянии нанести ответный удар{600}. Находящиеся в изоляции американцы покинули все еще испытывающую нужду и опасную Европу, не присоединившись к Лиге Наций. Они также считали репарации, затребованные союзниками, своевольными и вызывающими агрессию. Если не считать Францию, исторически самого часто появляющегося и успешного браконьера на немецких землях, члены Лиги Наций не проявляли особого энтузиазма в установлении или получении изначальных репараций{601}.
Оценивая назначенные немцам репарации макроэкономически, в терминах роста населения и промышленной экспансии на протяжении 1920-х годов, историки заявляют, что эти платежи не были таким грузом, как утверждали немцы. Также свою роль сыграл тот факт, что предоставлялась гибкость в платежах. Теоретически немцы могли понять, что международное сообщество не хотело калечить производство побежденного народа{602}. Заслуживает внимания факт, что Германия наложила еще более жесткие репарации на Россию в 1918 году, требуя, по крайней мере, три четверти ее угля, железа, нефти и хлопка, а также отделения трети ее населения и железных дорог{603}.
Между ноябрем 1923 года и апрелем 1924 года, комиссия Дауэса{604}, возглавляемая американцами, обеспечила германские репарации, связав их с экономической деятельностью Германии и предоставив краткосрочные американские кредиты и займы. После обвала на американской фондовой бирже в 1929 году немцев ждали новые испытания, поскольку они уже получили ряд займов. Однако в промежуточные годы, с 1924-го до 1929-го, заимствованные миллиарды стабилизировали германскую экономику и позволили высокопоставленным немцам, как и высокопоставленным американцам, запомнить, по крайней мере, часть 1920-х, как «золотые» годы и время «процветания»{605}.
До обвала на фондовой бирже еще одна возглавляемая американцами делегация, комиссия Юнга, изменила график репараций, установив фиксированный процент в рамках предполагаемого ежегодного экспорта Германии, заменив установленные Дауэсом от 1 до 2,5 миллиардов марок в год на твердые 1,6 миллиарда{606}. Однако новый план удивил немцев, поскольку платежи растягивались до 1987-88 гг. Этот пункт скоро стал спорным из-за мирового спада, из-за которого Германия не могла выплачивать репарации или какой-либо другой долг. Репарации отложили до 1931 года, а покончено было с ними летом 1932 года{607}.
Шли споры о том, что версальские репарации обеспечили необходимый стимул для ослабленной экономики Германии{608}. Независимо от того, правда это или нет, но не только одни суммы делали репарации нарушающими спокойствие немцев. Более важным было серийное унижение за то, что их вынуждают одних нести ответственность за войну, что отрицается какая-либо роль Германии в прекращении военных действий и мирных переговорах. Также был установлен семилетний мораторий на членстве страны в Лиге Наций{609}. Перед началом Первой Мировой войны Германия была мировой державой, которая шла второй после США, а к концу войны два миллиона немцев умерли на европейских полях сражений. Последующее отношение к Германии, как к рабской нации среди предполагаемо «более чистых» главенствующих народов, находилось в рамках традиционных параметров победы и поражения. Но это отношение ударило по немцам, обладавшим исторической памятью. Для них это было самым непростительным оскорблением.
Попеременно консервативное и либеральное направления Веймарской республики отражали политический спектр современной германской истории. Об ее четырнадцатилетием периоде говорилось, как о попытке подчинить имперскую Германию Французской и Немецкой революциям{610}. Хотя консервативно-регрессивные элементы в итоге выжили, усилив политику правых, отличительным достижением Веймарской республики была конституционная экспансия либерального «государства всеобщего благоденствия». До 1920-х годов только революционная Россия оказалась достаточно смелой, чтобы обещать удовлетворение базовых социальных нужд всех своих граждан. Количественный скачок Веймарской республики в правительственных услугах для семей и защита рабочих объяснялся не Россией и не Немецкой революцией. Его основа заключается в прогрессивных законах о социальном обеспечении, принятых при Бисмарке в 1880-ые годы{611}. Амбициозное законодательство республики предоставляло решения фактически всех социальных проблем — от здравоохранения и жилья до антисоциального поведения и даже генетического уродства. Оно беспрецедентно щедро расширило помощь нуждающимся и безработным в программе соцобеспечения. Один из восхищенных историков отозвался о ней, как о «кульминации утопической мечты Просвещения по обеспечению самой лучшей еды [для] самого большого количества»{612}.
Однако мечтатели часто являются плохими бухгалтерами. Веймарские либералы приняли законы о социальном обеспечении, не подсчитав полной стоимости. Хотя тяжелые времена не позволяли дать столько, сколько обещалось, получалось достаточно, чтобы более чем в два раза увеличить социальный бюджет между 1915 и 1925 годами. Правительство брало большие кредиты в американских банках для выплат по социальному обеспечению. Таким образом, новые долги нарастали, в то время как положение в экономике Германии ухудшалась{613}.
Кроме «государства всеобщего благоденствия» имелись структурные проблемы, которые было не менее трудно решать. Невозможность забыть военные потери продолжала генерировать подозрение и недоверие к правительству, которое многие считали замешанным в случившемся. Нации была дана новая, демократическая политическая структура. Но ее введение Веймарской республикой оставалось робким и абстрактным. Немцам отчаянно требовалась работа, помощь семьям, также необходимо было послевоенное восстановление. А новый парламент, как казалось, был занят пунктами конституции и законопроектами, далекими от главных требований ежедневной жизни{614}. Новые политические партии левого и правого толка были готовы заменить республику недемократическими средствами при первой же возможности. Крепкая старая гвардия, одолеваемая антиреспубликанскими настроениями, обеспечивала конфронтацию и застой, цепляясь за судебные и административные должности. Уже в марте 1920 года восстание под предводительством основателя правого крыла Партии Отечества Восточной Пруссии, Вольфганга Каппа, послужило предзнаменованием насилия, которое будет периодически расползаться по Веймарской республике на протяжении десятилетия. И к этому опасному тупику новая конституция добавила собственную структурную проблему, дав президенту республики власть распускать парламент и править непосредственно через своего канцлера во время кризиса{615}.
На протяжении десятилетия антиреспубликанские настроения также усилились внутри германского высшего командования. Оно уже приходило в отчаяние, не надеясь получить ту армию, которую желало, от руководимого социал-демократами парламента. Думая о контрактах, которые заключит с ними расширяющаяся армия, крупный бизнес и промышленность (в особенности — металлургическая и сталелитейная) давили на правительство, требуя переместить инвестиции из соцобеспечения на оружейное производство{616}.
На этом фоне провал Веймарской республики можно проследить год за годом, событие за событием. Даже при ее возникновении в 1919 году подул ветер противодействия: 75 из 337 членов Национального Собрания проголосовали против ее создания. Первые парламентские выборы 1920 года дали критикующим или враждебным партиям небольшое преимущество над ранее правившей либеральной коалицией{617}. Многие из голосов несогласных поступали из района Восточной Эльбы, где видели, как цены на пшеницу упали на 40 процентов с 1919 по 1922 год{618}. Наиболее зловещим предзнаменованием для правительства оказалось начало потери поддержки среди среднего класса. Опасаясь удара по карману от вмешательства нового либерального правительства и тяжелой конкуренции от воинственно настроенного рабочего класса, основная масса ремесленников и владельцев магазинов стала такой же своенравной, как низшие классы и уязвимые секторы высшего общества. Видя нарастание угрозы их жизни, эти группы также стали восприимчивы к тому, что Детлев Пойкерт назвал «самыми дикими идеологическими и квази-мистическими идеями», которые мешали и помогали немцам. Вместе с сельскими избирателями, городской средний класс все больше терял веру в либеральные партии. После 1928 года он также покинул консервативную Национальную народную партию Германии. Эта партия под руководством газетного магната Альфреда Гутенберга в 1929 году объединилась с национал-социалистами для защиты графика репараций комиссии Юнга. Такая связь привела немалое количество ее членов в партию Гитлера{619}.
Желая, чтобы все складывалось по-другому, немецкие избиратели привели к власти последнюю социал-демократическую коалицию под руководством Германа Мюллера. Следующая подобная коалиция под руководством Вилли Брандта появится только в 1969-74 годах. Кабинет Мюллера находился у власти в республике дольше прочих — с 1928 по 1930 годы. До этой точки Веймарская республика обязана своим ограниченным успехом Фридриху Эберту и его не менее принципиальному канцлеру и министру иностранных дел Густаву Штреземану. Между 1923 и 1929 годами Штреземан поддерживал теплые отношения с другими нациями путем экономического сотрудничества и разделения рисков, что особенно видно в его поддержке крупных кредитов и займов у Соединенных Штатов. Стабильность и нормальность, которыми немцы наслаждались между 1924 и 1929 годами, являлись прямым результатом этой успешной дипломатии{620}.
Оглядываясь на события, которые развалили Веймарскую республику и подготовили арену для правления национал-социалистов, находишь как ошибки людей, так и силы вне человеческого контроля, наступавшие по всем направлениям. Считая, что Сербия, Россия и Франция были способны на совместный, ослабляющий первый удар, немецкое правительство готовилось к войне уже в 1912 году. Высшие германские офицеры и бдительные иностранные дипломаты свидетельствуют о «многочисленных планах экспансии с манией величия», которые ходили в Германии. Историки давно считали, что имперское правительство стало главным нарушителем мира и начало Мировую войну в первую очередь для того, чтобы избежать внутреннего политического вызова, который бросали демократия и социализм{621}. Необходимость Германии удовлетворить растущее население и индустриализацию, обеспечить так называемое Lebensraum [Lebensraum (нем.) — жизненное пространство. — Прим. перев.] и буферные зоны, — это лучше признаваемая часть истории. Точно также признается и самонадеянное и высокомерное желание догнать другие государства в колониальном мире. Одним словом, имелись подходящие для периода причины начала войны{622}.
Сокрушительное поражение в 1918 году послужило началом внутренней революции в германских землях. Революция определила, нация какого типа поднимается из остатков побежденной Империи. Созданная в 1919 году для решения национального конфликта Веймарская республика, вместо этого сделала внутренний конфликт своей составной частью. В итоге она не смогла предотвратить превращение фракционной политической борьбы в фашистскую массовую демократию и национал-социалистическое государство. Для Германии, перед которой стоял вопрос роспуска имперской монархии и суровые указы союзников, веймарский опыт был единственным перспективным и дающим надежды политическим курсом. То, что так много людей настолько быстро стало рассматривать новое правительство, как внутреннего врага, и делать его козлом отпущения для уязвленного самолюбия и невозвратимых потерь, не изменяет этого факта.
Популистское заявление заключалось в том, что немцы ухудшили свое положение, отказавшись взять на себя ответственность за войну. Они, скорее, избрали перенос вины на других и строили несбыточные планы{623}. Однако послевоенные немцы не держали монополию на иллюзии, а иллюзорные идеи невиновности и вины и ранее существовали в двадцатом веке — как в Германии, так и других странах. Какая бы степень самообмана и мечтаний ни вдохновила новые политические организации и правительства, которые появились после войны, Веймарская республика начинала достаточно здраво и рассудительно и с основанием для надежды.
То, что случилось после этого, было в меньшей степени отступлением в иллюзорный мир, чем броском в идеальный шторм{624}. На протяжении 1920-х годов над Германией собрались три фронта: один — экономический, второй — политический и третий — социокультурный. Каждый из которых строился с конца девятнадцатого столетия и являлся потенциально фатальным сам по себе. Экономический обрушился первым — беспрецедентной инфляцией в начале десятилетия и вновь — беспрецедентной безработицей в конце 20-х. Политический ударил в виде невозможности для Веймарской республики обеспечить либеральную демократию, создав прогрессирующий и беспрецедентный обвал социального порядка и общественной безопасности. Наконец, долгое разрушение в девятнадцатом веке германской истории и традиций, в особенности — беспрецедентная интеллектуальная и духовная атака на основную мораль и религию, сказались к 1920-м годам. Многие немцы оказались запутавшимися, циничными и идущими темными и незнакомыми тропами, часть которых вела к национал-социализму{625}.
Каждый из этих фронтов нес свое особое разрушение и то, что они сошлись, имея один шанс из миллиона, в 1920-е годы, сделало немыслимое реальностью. Результатом стало создание неопределенной третьей Германии после Германской Империи и Веймарской республики. На протяжении следующих двенадцати лет, с 1933 по 1945 гг., в Германии будет продолжаться работа. Большая часть немцев оказалась на буксире, и национал-социалисты стали придавать форму новому веку, структура и ценности которого будут определяться ad hoc [ad hoc (лат.) — на данный случай. — Прим. перев.] сильнейшими{626}.
Законное германское правительство шло от левого к центристскому на протяжении 1920-х годов, в то время как общественная политика зловеще перемещалась от центристской к правой. Как в начале, так и в конце десятилетия, правили социал-демократические коалиции. В начале 1930-х годов новая крайне правая партия, Национал-социалистическая, и неожиданно выдвинувшийся фашистский лидер Адольф Гитлер методично брали под контроль усталое германское правительство, преимущества над которым они добились искусными маневрами. И захват, и то, что произошло после, были не имеющим прецедентов разрывом с германской политической и культурной традицией.
Беспрецедентные условия предшествовали беспрецедентному событию. Между 1922-м и началом 1923 года гиперинфляция отбрасывала смертельные тени на Германию. Она стала результатом слишком больших трат в полные оптимизма годы войны и бесконтрольного печатания денег после для поддержания бастующих немцев и оккупированной французами Рейнланд. За один год, 1921-22, индекс оптовых цен взлетел на 1800 %. Первый год кризиса, 1923-й, закончился с этим индексом на непостижимой отметке — в 1261 миллиард раз больше, чем в базовом 1913 году, когда инфляция еще не являлась серьезной концепцией для немцев. Эти тени, казалось, рассеялись во времена правительства Штреземана, чтобы вернуться, став еще темнее, чем когда-либо, к концу десятилетия. После обвала на Нью-Йоркской бирже в 1929 году Германия, которая давно полагалась на краткосрочные американские займы для выплаты своих долгов, осталась одна с вывернутыми карманами{627}.
За четыре года, между 1929-м и 1933-м, безработица в Германии подпрыгнула так высоко в человеческих единицах, как немецкая валюта упала в денежных: от 1,3 миллиона безработных до более чем 6 миллионов. Многие пострадавшие все еще прекрасно помнили хорошую работу, в то время как другие жили на социалку, или просто попрошайничали уже пять лет — и все это было очень горьким опытом{628}. Новое правительство Веймарской республики было подавлено кризисом и периодически усугубляло его{629}. Каждый проходящий болезненный год делал радикальные политические решения более заслуживающими доверия, а привлечение немцев в партии, выступающие в их защиту, — легче.
Хотя при основании Национал-социалистическая партия имела смехотворные перспективы, вскоре она и ее малоизвестный лидер, родившийся в Австрии Адольф Гитлер, приобрели все признаки, свидетельствующие об их эпохальной судьбе. Несмотря на усилия правительства Гинденбурга предотвратить это, Гитлер пришел к власти в Германии быстрее и увереннее, чем кто-либо предполагал, за исключением, возможно, его самого.
Адольфа, четвертого ребенка в семье сурового, строго следящего за дисциплиной отца, по словам сестры, ежедневно пороли. В школе он не получал высоких оценок, провалил экзамены в Линце в Realschule (реальное училище), где изучал науку и технологию, и не смог закончить техническое училище в Штайере. До двадцати лет он попусту тратил время в Линце, в котором жило много немцев, поддерживавших возвращение Австрии в состав Германской Империи. В двадцать Гитлер работал на разных временных работах в Вене, где, пытаясь удовлетворить амбиции и стать художником или архитектором, дважды провалился на вступительных экзаменах в Венскую Академию Искусств{630}.
Через тридцать лет после этого Гитлер отрицал факт провала и заявлял, что произвел в тот момент впечатление на экзаменатора, как обладающий «бесспорным талантом к архитектуре»{631}. Немедленной же реакцией было вызывающее поведение, стремление уйти от действительности и компенсирующие мечтания об альтернативных карьерах, еще дальше лежащих за пределами его способностей. Гитлер одновременно увлекался музыкой Вагнера, которая служила бальзамом для многих гордых и озлобленных юношей{632}. Похоже, рана долго не заживала. Внимательно наблюдая за Гитлером после 1931 года, Альберт Шпеер, главный архитектор и министр вооружений при Гитлере, описывал человека, который чувствовал себя настолько отверженным и был настолько отрешен, что предпочитал компанию собак обществу людей{633}.
Вена стала школой суровых ударов для Гитлера — как для тела, так и для души. Она кипела социальными и религиозными конфликтами, была усеяна активно работающими антисемитскими типографиями. Этот город сформировал его ранние предубеждения против евреев, которые селились там в больших количествах, чем в каком-то либо другом городе с говорящим на немецком населении (8,6 % в 1910 году){634}. Гитлер жил в пристанищах для бездомных в районе, наиболее плотно заселенном евреями, и зарабатывал деньги, рисуя открытки, которые помогали ему продавать два партнера-еврея. Он также с беспокойством наблюдал за ростом марксистской Социал-демократической партии, политическая философия которой все больше становилась для него bete noire [bete noire (фр.) — предмет ненависти, отвращения. — Прим. перев.]
Гитлер покинул Вену, уклоняясь от призыва в армию, а полиция Линца шла за ним по пятам, поскольку военная служба в Австрии была обязательной. В Мюнхене он обнаружил свой истинный талант — споры и пропаганда, или революционная политика. На протяжении этих лет он внимательно наблюдал за жизнью на улицах, собирая сведения и набираясь опыта. Он обладал необычной способностью воспринимать и произносить то, что люди хотели слышать или приобрести, независимо от пристойности, вероятности или осуществимости{635}. После Муссолини и с гораздо большей эффективностью он стал первым политиком двадцатого века, который поставил культ личности в центре своей деятельности{636}.
Изначально Гитлер исповедовал католичество, в дальнейшем указывал на противоречия между верой и разумом и являлся энергичным «представителем нового века», не отягощенным традиционными вероисповеданиями и глубокими историческими знаниями. С самого начала он считал, что вечные законы жизни еще предстоит установить. На протяжении своей истории немцы никогда не видели более храброй, решительной и успешной личности, задумавшей отомстить, или более упрямой, исполнительной политической партии, чем Гитлер и национал-социалисты{637}.
В Вене и Мюнхене Гитлер поглощал экзистенциализм Артура Шопенгауэра, который учил, что нет ничего за отдельной волей. Гитлер заявлял, что носил его книги с собой на протяжении военных лет. Две книги Ницше — «Так говорил Заратустра» и «Антихрист», обе — эссе о смерти Бога, эхом отражались в его застольных беседах, когда он яростно нападал на иудаизм и христианство{638}. В Вене Гитлер поддерживал личные отношения с венскими евреями, увлеченно читал имеющие хождение в городе антисемитские дешевые низкопробные романы. Он наблюдал за антисемитской деятельностью Карла Люгера, лидера местной Христианско-социальной партии. Искрам его врожденных христианских предубеждений против евреев в те ранние годы помогли разгореться работы теоретиков расизма — графа Жозефа Артюра де Гобино и Хьюстона Стюарта Чемберлена, а также вновь ставший популярным социал-дарвинизм{639}.
После времени ничегонеделания и странствий двадцатипятилетний Гитлер нашел заинтересовавшие его структуру, дисциплину, товарищество и цель в армии. Несмотря на иностранное гражданство, он поступил на военную службу в Мюнхене, в баварский полк — это была ошибка немецких властей, от которых по закону требовалось сообщать о беглых австрийцах и депортировать их{640}. Таков первый из нескольких поворотов судьбы, которые, если бы дело обернулось по-другому, могли изменить ход истории{641}.
Гитлер отслужил четыре года войны на Западном фронте — по большей части, курьером. Он действовал с необычной храбростью, был два раза ранен — вначале в бедро, а два года спустя — в глаза. За каждое из ранений он получал «Железные Кресты» — что считалось редким достижением для человека в его звании. В эти годы он отточил свое природные политические навыки, завоевав уважение и любовь своих товарищей, которые знали его, как «Ади» или «Долфи». Уже тогда он готовился к послевоенному конфликту с партиями-конкурентами — либеральной и коммунистической, а кроме этого — к переговорам, на которые многое будет поставлено, и которые приведут к власти национал-социализм{642}.
В послевоенные годы в Германии сложилось фракционное правительство, а по всей стране вспыхивало недовольство граждан. В Баварии за полтора года после войны правительство перешло от левого либерализма к правому консерватизму. После убийства временного президента еврея Курта Эйснера, недолго продержавшийся солдатский совет сместил революционную социал-демократическую коалицию{643}. Примиренческое правление было в свою очередь свергнуто национальной армией (Рейхсвером) при помощи местных воинских подразделений (фрайкорпс). Эти боевые подразделения остались от Мировой войны и состояли из ветеранов, которые, как Гитлер, не хотели возвращаться к гражданской жизни, где было практически не из чего выбирать новое занятие. Хотя и непредсказуемые, фрайкорпс обеспечивали германские государства дополнительной полицейской и вооруженной силой сверх норм, установленных Версальским договором. Именно с помощью фрайкорпс реакционные военные правительства пришли к власти в Баварии, превратив государство в магнит для несчастных ветеранов со всей Германии{644}.
Все еще носивший форму Гитлер два года работал в Мюнхене, как офицер связи для правящей социал-демократической коалиции и временного политического совета, который пришел ей на смену. В этой роли он исследовал подозрительные подрывные элементы и распространенную государственную пропаганду. Его политическая карьера по-настоящему началась после того, как он вступил в местную Рабочую партию и быстро взял ее под контроль. Это была одна из более чем семидесяти völkisch групп [völkisch (нем.) — народный], рожденных войной. Партию создали в марте 1918 года, она являлась одной из избранных, отправившей делегатов в Национальное Собрание, заседавшее в Веймаре в январе 1919 года для написания новой конституции{645}.
Имея такую скромную базу, Гитлер заключил важный, хотя и родившийся под несчастливой звездой политический союз с революционным лидером Эрнстом Ремом. Рем был начальником штаба в Мюнхенском военном округе и не скрывал своей гомосексуальной ориентации. Он был известен в народе, как «король пулемета». Поставив свое клеймо на партию, эти двое в 1920 году переименовали ее в Национал-социалистическую рабочую партию Германии. Гитлер лично разработал свастику — на основе символа австрийской партии под тем же названием. Вкладом Рема были штурмовые отряды (СА, или Sturmabteilung), наиболее закоренелые из фрайкорпс. Изначально это были вышибалы партии, но на протяжении десятилетия они дорасли до соперников национальной армии Германии. В этом партнерстве между Гитлером, словесным кузнецом партии, и Ремом, который обеспечивал исполнение приказов и проведение идей в жизнь, зародился новый тип германского правительства.
Платформа партии состояла из двадцати пяти пунктов и обещала массам то, что, по мнению автора, они хотели, и одновременно атаковала то, чему, как он считал, люди противились. Среди первого числилась «более великая Германия» (включая Австрию), за которую эмоционально просил Гитлер на первых страницах «Майн Кампф»; новые земли и колонии, как для проживания, так и международного престижа; экономические послабления для мелких торговцев, изначальной базы партии{646}. Атаковались же Версальский договор, репарации, либеральная пресса, капитализм, евреи, крупная промышленность и крупные землевладельцы. В эти ранние годы национал-социалисты и коммунисты обращались к одной и той же аудитории — рабочим и беднейшей части среднего класса. Стратегия Гитлера была двоякой: разжечь классовую зависть и негодование и заклеймить позором богатых, либеральных оппонентов за проигрыш в войне. На протяжении лет партия привлекла на свою сторону больше «белых воротничков», чем «синих» (рабочих), одновременно демонстрируя существенную привлекательность по всему социальному спектру{647}.
Между 1921 и 1923 годами Гитлер стал самым успешным зазывалой на политическом правом фланге. Он играл роль Иоанна Крестителя для нового политического лидера, которого еще предстояло обнаружить, и который откроет новую эпоху в Германии{648}. В отличие от толп на его ранних импровизированных речах на временных трибунах, у его близких соратников имелись деньги, средства массовой информации и связи в высших сферах. Кроме Рема, его военные друзья включали Рудольфа Гесса, который служил в том же полку во время войны, и Германа Геринга, еще одного героя с именем нарицательным. Журналист и бонвиван Дитрих Экхарт, один из немногих людей, имевших близкие отношения с Гитлером, привлекал и вербовал успешных представителей среднего класса. Они материально поддерживали партийную газету «V Ikischer Beobachter» («Национальный обозреватель»), которую редактировал Экхарт{649}.
Из близких к Гитлеру на тот период людей упомянем две богатые супружеские пары — пангерманистов Хуго и Эльзу Брукманов (он — издатель, она — румынская княгиня), и Карла и Хелену Бехштайнов (он — лучший производитель пианино, она — светская дама). Последняя стала одной из многих «мамочек» Гитлера, обожала его и обучала манерам этого социально неуклюжего политика для представления германскому высшему обществу. Среди авторов Брукмана был Хьюстон Стюарт Чемберлен, с которым Гитлер познакомился позднее и высказал свое почтение ему на смертном одре{650}. В один октябрьский день 1923 года, который Гитлер никогда не забывал, Бехштайны представили его Вагнерам из Байрейта. Еще одним открывателем дверей в высшее общество для зарождающейся нацисткой партии стал родившийся в Мюнхене Эрнст Ганфштенгль, у которого была американская мать, диплом Гарвардского университета и два генерала времен американской Гражданской войны в материнском генеалогическом дереве. Наконец, имелся издатель из Нюрнберга, антисемит Юлиус Штрейхер, который расширил радиус партийной пропаганды после того, как Гитлер увел его из конкурирующей Социалистической партии Германии{651}.
Между летом 1921 года и зимой 1923 года Бавария задумывала бросить традиционный вызов национальному правительству в Берлине. Партия Гитлера поддерживала этот государственный переворот. Серия подталкивающих вперед событий, связанных с претворением в жизнь положений Версальского договора, придала смелости решившим выступить против властей. В 1921 году была установлена окончательная цифра репараций и выложен «польский коридор» из восточных германских земель. В августе 1922 года Германия объявила себя несостоятельным должником, ее иностранный долг не выплачивался и рос. Окончательным ударом стала французская и бельгийская оккупация Рура в январе 1923 года после того, как сократились поставки германского леса и угля, положенные по договору{652}.
Немцы сопротивлялись, уходя из шахт, с фабрик и железных дорог. Но в то время как вызов и неповиновение утоляли национальные страсти, они также ставили берлинское правительство во все более сложное положение, поскольку требовалось материально поддерживать бастующих рабочих. Промышленность на Руре прекратила работу, рабочие в других местах потеряли работу на связанных с ней производствах и, таким образом, увеличилась сумма пособий, которые требовалось выплачивать правительству. Учитывая иностранные обязательства Германии, выплаты безработным можно было осуществить только в случае инфляции. Это было сделано так успешно, что марки стали бесполезны к концу года, взрослые использовали их на топливо или оклеивали ими стены, а дети играли с ними в кирпичики.
Хотя двадцатые годы отмечены беспрецедентной инфляцией в начале десятилетия и беспрецедентной безработицей в конце, в середине двадцатых была относительная стабильность и даже культурно созидательный «золотой век». Но все равно коллективная боль 1923 года оказалась опытом, изменившим нацию. Корни огромной национальной мести были незаметно посажены в этот беспрецедентный год экономического обвала и трудностей{653}.
Поскольку немецкие страдания и успех национал-социализма шли рука об руку, французская и бельгийская оккупация Рура стала в некотором роде благословением для партии Гитлера. Это было плохо, поскольку подвигло немцев на поддержку правительства в борьбе против оккупационных армий. Но это помогло партии после того, как экономически сломленное правительство приказало рабочим Рура вернуться к работе. Зрелище уступающего врагу правительства дало критикам возможность снова обвинить его в нанесении удара ножом в спину.
Появление Гитлера на исторической арене совпало с назначением члена Народной партии Густава Штреземана канцлером и министром иностранных дел в 1923 году. Кроме совпадения по времени их подъема и выдвижения, у этих двух людей было мало общего. Штреземан пережил многочисленные парламентские коалиции и кабинеты, он верил в Веймарскую республику и нравился немцам. После того, как правительство заставило рабочих Рура отказаться от забастовки, нравиться стало труднее, случившееся повлияло на продолжительность его канцлерства. Позднее он отправил федеральные войска для разгрома регионального государственного переворота в Саксонии и Тюрингии, а также Гамбурге и Мюнхене, там, где правительство вызвало враждебность. Он также запретил замешанные в деле Коммунистическую и Национал-социалистическую партии{654}.
Кроме конфликта на Руре, правительство Штреземана стабилизировало германскую экономику, напечатав новую марку, обеспеченную золотыми запасами и инвестициями. Несмотря на последовавшие сокращения государственных служащих, новая фискальная дисциплина дала Германии немного отдышаться от репараций{655}.
У Штреземана имелись и другие политические успехи. Он прекратил оккупацию Рура летом 1925 года, завоевал признание союзниками неприкосновенности германских границ путем заключения Локарнских договоров и обеспечил Германии место в Лиге Наций в 1926 году. В качестве признания нормализации им отношений Германии с другими странами Штреземан получил в 1926 году Нобелевскую премию мира вместе с французом Аристидом Брианом{656}.
Именно во время короткого канцлерства Штреземана национал-социалисты попытались захватить региональную власть. К 1923 году Бавария стала консервативным военным бастионом, где национальные амбиции поднимались в тандеме с проблемами Веймарской республики. Президентом Баварии был Густав фон Кар, баварской национальной армией командовал генерал Отто Герман фон Лоссов. По мнению национал-социалистов, новый политический союз под их совместным командованием обещал получиться достаточно сильным, чтобы бросить вызов Берлину.
Гитлер думал, что власти придерживаются одного с ним мнения, но колебался из-за страха перед генералом Гансом фон Зеектом, командующим баварским контингентом германской национальной армии. Поэтому Гитлер решил передать руководство представителям власти. Он выбрал 8–9 ноября для государственного переворота. Это были два дня, когда президент Кар, генерал Лоссов и начальник баварской полиции Ганс Риттер фон Зайсер должны были оказаться в Мюнхене на праздновании пятой годовщины послевоенной революции против императорского правительства. Празднования только начались, когда Герман Геринг и контингент штурмовиков провели Гитлера на подиум, где сидели Кар, Лоссов и Зайсер. Взяв микрофон и объявив национальное восстание против Веймарской республики, Гитлер также сообщил о назначении временного правительства и назвал Кара, Лоссова и Зайсера занимающими высшие посты в нем.
Зная о малых шансах переворота на успех, вновь назначенные члены временного правительства воспользовались первой же возможностью покинуть зал и уведомить генерала фон Зеекта. После этого провала лидеры национал-социалистов решили продемонстрировать показную храбрость и силу. На следующий день в полдень рядовые участники, две тысячи человек, промаршировали рука об руку по городу — пока их не остановила армия. Четырнадцать человек застрелили, включая члена партии, который шел рядом с Гитлером — это был еще один выстрел, который мог бы изменить историю, уйди он на несколько дюймов в сторону. Геринга ранило в ногу, в то время как Гитлер с вывихнутым плечом побежал в дом Ганфштенгля, где его в дальнейшем арестовали{657}.
Между 26 февраля и 27 марта 1924 года руководство национал-социалистов было подвергнуто суду за государственную измену. Поскольку суд проходил в реакционном Мюнхене, а не в Берлине, лидеры не поплатились жизнью. Гитлер с «Железным Крестом» на груди стоял у скамьи подсудимых, как герой войны, и обвинял своих обвинителей — Кара, Лоссова и Зайсера — в том, что они являются истинными предателями, так как предали Мюнхенский путч. Презрительно описывая Гитлера, как «только барабанщика» — агитатора или пропагандиста — Лоссов сыграл ему на руку, поскольку многие в зале суда, недовольные происходящим в стране, не считали «работу барабанщика» такой уж незначительной{658}. В конце судебного процесса Гитлер оказался региональной фигурой, с которой следовало считаться.
Поскольку политические ветры Баварии дули вправо в 1925 году, Гитлер отсидел в тюрьме только тринадцать месяцев из определенных ему пяти лет. Если бы он отсидел полный срок, то это означало бы политическое забвение{659}. Во время проведенных в крепости Ландсберг месяцев он надиктовал то, что станет книгой «Майн Кампф». Изначально она представляла поток сознания, автобиографию в защиту своей жизни, по большей части — с конца войны. В первой редакции книга называлась «Четыре с половиной года борьбы против лжи, глупости и трусости». За первым, более биографическим томом, в 1926 году последовал второй, более программный. Вместе их опубликовали в 1930-ые годы, и они сделали канцлера Гитлера богатым человеком. Общей темой была расистская, социал-дарвинистская игра на ницшеанский мотив высшего и низшего человека, которые для Гитлера означали «арийца» и «еврея» (или «еврея-большевика») соответственно. Противопоставляя этих двух, он эхом отражал многочисленные диссертации девятнадцатого века, от Фейербаха до Ницше, и от Риля до Вагнера и Чемберлена, в то время как презрительно отзывался об основных учениях классической германской философии и теологии, которые изображали всякого и каждого, как высшего и как низшего.
После освобождения в декабре 1924 года Гитлер быстро восстановил свою власть во все еще запрещенной партии. Во время тюремного заключения он пришел к мысли, что сам является «суперлидером», которого ранее предсказывал. Воздержание от алкоголя и мяса могли бы стать внешними признаками просвещения, хотя причины, которыми Гитлер его объяснял, были желание сбросить вес и избежать пищи, вредной для его тела{660}. Он стал яростным вегетарианцем. При этом он прилагал усилия, чтобы не навязывать свои взгляды большинству, составлявшему основные ряды национал-социалистов (а там были и охотники, и те, кто от мясной пищи не отказывался). Правда, Гитлер не колебался, подшучивая над ними из-за несправедливой природы их кровавого спорта{661}.
Уважительно относясь к угрозе, которую он собой представлял, правительство Веймарской республики запретило Гитлеру публичные выступления на два года (три — в Пруссии). В духе предпринимательства, который продолжит завоевывать на сторону партии поддержку общественности, национал-социалисты провели более двух тысяч публичных собраний и встреч в течение первого года после выхода Гитлера на свободу. Гитлер, которому запретили публичные выступления, использовал это для себя, назначая бесконечные частные беседы с влиятельными группами{662}.
В 1925 году фельдмаршал Пауль фон Гинденбург стал вторым президентом Веймарской республики после того, как Фридрих Эберт умер от аппендицита. После инаугурации Гинденбурга, принципиального, консервативного лидера, начался политический уклон правительства в центристско-правую сторону{663}. Благодаря стабильности, которую они со Штреземаном принесли в Германию различными путями, шокированная нация, казалось, наконец, приходит в себя и начинает нормальную жизнь. Тем не менее, за любой существенный подъем морального духа и усиление ощущения надежности и стабильности в оставшиеся годы десятилетия следовало благодарить иностранные займы, а не политические прорывы или реформы{664}.
К концу десятилетия, среди обвала на Нью-Йоркской фондовой бирже, депрессии в Европе и увеличения в три раза безработицы в Германии, критика и предсказания краха Гитлером в предшествующие годы казались многим провидческими. Раздел углубился внутри государств и в национальном парламенте, а увеличивающееся количество избирателей — землевладельцев, фермеров, промышленников и рабочих — голосовали за национал-социалистов. Таким образом, произошло еще одно крупное разделение немецкого электората. К началу 1930-х годов канцлеры Гинденбурга не могли обеспечить парламентскую коалицию, способную проводить правительственные программы{665}.
Гинденбург оказался в безвыходном положении, поставленный парламентом в тупик. Он воспользовался своим конституционным правом и распустил его в июле 1930 года, после чего правил, издавая президентские указы. Фактически использование статьи 48 было возвращением к иерархическому правлению, когда Гинденбург действовал, как новый император через своего канцлера. Вместо представителя старой гвардии из социал-демократов, канцлера Германа Мюллера, он в марте 1930 года доверил свои программы лидеру Центристской партии Генриху Брюнингу{666}.
Правительство, созданное по указу о чрезвычайном положении, было непопулярным, и Гитлер ругал его со своей известной яростью и сарказмом. Тем не менее, через три коротких года его партия создаст такое правительство, которое заставит смотреть на отчаянный режим Гинденбурга после 1930 года, как на верх благоразумия. По пути к своей цели национал-социалисты продолжали вовлекать людей в свои ряды и получили поддержку другой партии правого толка, Национальной народной партии, реакционной группы ветеранов, известной, как «Стальной Шлем». Это смещение власти к крайне правым стало особенно заметным во время выборов в сентябре 1930 года, когда количество депутатов от Национал-социалистической партии взлетело от 12 до 107 — за них проголосовало более шести миллионов избирателей{667}.
Подбодренный Гитлер обуздал нетерпеливого Рема и нацелился захватить всю власть «законно». Под этим он имел в виду методично проводимую критику правительства, делая козлами отпущения непопулярных коммунистов и евреев и в целом пугая избирателей. Несмотря на тактическую сдержанность, он знал, что большая часть его привлекательности, в особенности после 1920 года, заключается в четко передаваемом намерении игнорировать закон, если это требуется для прекращения плачевного состояния Германии и наказания виновных. К 1930 голосование за национал-социализм стало голосованием во имя подчинения средств цели.
Самым главным в сознании большинства простых немцев было облегчение тягот, возникших в результате экономического кризиса и неэффективной работы правительства. На основании города Нортгейма в Нижней Саксонии, с населением в десять тысяч человек, были проанализированы тактика и привлекательность партии Гитлера, когда она «бросила цивилизованную демократию в нигилисткое диктаторство»{668}. Этот город разделился между сплоченным, консервативным средним классом, который хотел стабильности, надежной власти и государственного регулирования, и тесно сплоченным рабочим классом, который требовал радикальных перемен. Он был готов к нацистской пропаганде. Партия Гитлера расширяла трещины постоянными маршами, собраниями, нарушениями общественного порядка и беспокоящими действиями. Поступая таким образом, она также нашла неосторожного союзника в лице местной Социал-демократической партии, леволиберальная риторика которой много сделала для того, чтобы погнать средний класс Нортгейма в объятия национал-социалистов. В итоге две трети электората проголосовали за национал-социалистов, веря, что эта партия и закончит депрессию, и предотвратит марксистский захват местного и общегосударственного правительства (успех такого предприятия обещал среднему классу только больше ограничений). Голосуя за нацистов, жители Нортгейма голосовали не за то, чем стал Третий рейх, а за то, что Гитлер обещал сделать, положив конец текущему политическому и экономическому кризису{669}.
Историю Нортгейма можно читать, как историю Германии в миниатюре. Во времена, которые прочили решения и возмездие, национал-социалисты преуспели, представив себя несравненными людьми дела и победителями. Немцы голосовали за Гитлера во все возрастающих количествах, потому что он, как никто другой, представил образ лидера, более возмущенного и негодующего их отчаянным положением, чем они сами. К тому же, он обладал волей и умом, чтобы положить конец негативной ситуации — то, что Гинденбург и Веймарская республика давно потеряли способность сделать{670}.
Столкнувшись с быстрым ростом национал-социализма (количество членов партии увеличилось более чем в два раза в 1931 году) и собственной непопулярностью, правительство Гинденбурга осенью 1931 года начало переговоры с непреклонным Гитлером. В тот период канцлер Брюнинг просил только нейтралитета на время оставшейся части срока правления Гинденбурга. Вторая встреча по этому вопросу произошла в начале января 1932 года, и Гитлер все еще хотел отставки Брюнинга и новых выборов.
Перед первой встречей с Гинденбургом 31 октября 1931 года Гитлер вспомнил, что госсекретарь Отто Майснер (он в дальнейшем будет служить Гитлеру на этом же посту) сообщил, что у Гинденбурга вызывает отвращение и неприязнь все, за что выступают национал-социалисты{671}. Однако Гинденбург старался скрыть свое отношение из-за способности партии Гитлера обеспечить правительство парламентским большинством, которое было столь необходимым. К июлю 1932 года национал-социалисты составляли более одной трети Рейхстага, а их штурмовые отряды насчитывали триста тысяч человек и все увеличивались.
Офицер генерального штаба и будущий канцлер Курт фон Шлейхер позволил правительству проталкивать включение Гитлера. Он был убежден, что союз с национал-социалистами упрочит правительство, усилит национальную армию и исключит угрозу коммунизма{672}. В частных беседах фон Шлейхер обещал Гитлеру отставку Брюнинга взамен на поддержку национал-социалистов, пока не закончится экономический кризис, намекая, что тогда его ждет канцлерство. Однако это могло означать еще один срок действующему президенту, что являлось неприемлемой перспективой, учитывая противостояние Гинденбурга Гитлеру.
Гитлер отверг мольбы Брюнинга и Шлейхера. Единственным путем реализации амбиций для него было баллотироваться на пост президента во время выборов в апреле 1932 года{673}. Используя самолеты (кампания называлась «Гитлер над Германией») и рекламные фильмы впервые в немецкой политической кампании, он получил 30 % голосов против 49 % Гинденбурга. Во время второго тура голосования в мае они получили соответственно 37 % и 53 %. Хотя Гитлер проиграл, выборы стали впечатляющей демонстрацией силы Гитлера и его партии, которая после национальных выборов в июле получила 230 мест{674}.
То, что Гитлер превратился в доминирующую политическую силу в Германии, стало ясно после выборов, когда Гинденбург запретил все полувоенные формирования, включая штурмовые отряды, охрану Гитлера и новые СС (Schutzstaffel, или «защитный эшелон») будущего шефа гестапо Генриха Гиммлера{675}. Гитлер и глава СА Рем сразу же потребовали отмены этого запрета взамен на сотрудничество национал-социалистов. На это вскоре пошло усталое, пытающееся удержаться правительство Гинденбурга.
Через три недели после выборов, 5 мая 1932 года, непопулярный Брюнинг подал в отставку, став в той же мере жертвой собственной дефляционной политики, как и действий оппозиции. Поставив на то, что Германия, объявленная несостоятельным должником, скорее будут освобождена от репараций, он преднамеренно позволил безработице и нужде взлететь вверх, за что получил кличку «канцлер голодных времен». К сожалению, репарации не сняли с Германии до июля 1932 года, а к этому времени ограничения стали политикой всех наций{676}.
С согласия Гитлера Гинденбург заменил Брюнинга Францем фон Папеном, доверенным членом Центристской партии. Поскольку Папен с Гитлером не испытывали особой любви друг к другу, согласие последнего напоминало рекомендации лисы для цыплят. После июля половина парламентских голосов находилась в руках национал-социалистов и коммунистов, которые также продемонстрировали совместную способность создать хаос на улицах. Папен, как и Брюнинг, боялся государственного переворота и не мог перетянуть на свою сторону правящую коалицию в парламенте. Таким образом, Гинденбург снова использовал статью 48 и стал править, издавая президентские указы. Однако это процедура явилась ядом для демократии, и такое положение дел не могло долго продолжаться. Если правительство собиралось проводить свои программы через парламент, ему требовалось сформировать коалицию большинства, а это означало выведение на арену национал-социалистов.
После лоббирования Шлейхером и заверений своего кабинета в том, что национал-социалистов можно контролировать, Гинденбург пригласил Гитлера к правлению, назначив Папена вице-канцлером. Почувствовав победу, Гитлер согласился лишь сотрудничать с новым правительством — и только при условии, что оно снимет запрет на штурмовые отряды и проведет новые выборы. Первое произошло в середине июня, второе — в конце июля{677}. Теперь он оказался в состоянии добиться своей истинной цели: канцлерства с почти абсолютной властью, того, что Гинденбург дал Брюнингу и Папену.
Геринг стал президентом парламента [должность, аналогичная спикеру — Прим. ред.], а национал-социалисты сплотили ряды со своими давними врагами — коммунистами, чтобы в декабре 1932 года обеспечить вотум недоверия в отношении канцлерства Папена{678}. Хотя Гитлер двигался к тому, чтобы занять место Гинденбурга, обструкция президентом человека, которого он называл «богемским капралом», еще не закончилась. Позиции Гинденбурга усилились после того, как во время ноябрьских выборов национал-социалисты получили меньшее количество голосов. Президент указал на отсутствие у партии парламентского большинства и восстановил Папена в должности{679}. В итоге защитник Гитлера Шлейхер, который теперь строил заговор с целью получения поддержки национал-социалистов и потери Гитлера в процессе, изворотливо обеспечил себе канцлерство{680}.
В январе 1933 года Гитлер и Папен с успехом совместно выступили против Шлейхера, положив конец его краткосрочному канцлерству, и оставили правительство на произвол судьбы. Это оказалось болезненным развитием событий для Гинденбурга, которому давно было не из кого выбирать. 30 января 1933 года Гитлер стал канцлером{681}. Вспоминая ритуальные празднества готов и франков шестого века после получения большой власти или победы над римлянами{682}, Гитлер подумывал об увековечении новой эпохи (он считал, что эту эру откроет его канцлерство), изменив германский календарь по типу французского революционного{683}. Германский эксперимент с либеральной демократией, начавшийся в 1918 году, теперь подошел к концу. В предстоящие полтора десятилетия вместо нее появятся новые и невообразимые раньше формы диктаторства.
В первые шесть месяцев национал-социалисты свели на нет остатки свобод Веймарской республики. Ко времени смерти Гинденбурга в августе 1934 года Гитлер был главным хозяином Германии. Едва ли прошел месяц, когда судьба дала ему фактически карт-бланш. 27 февраля 1933 года психически больной двадцатилетний голландец Мартин ван дер Люббе поджег Рейхстаг. С криком «коммунистический путч» Гитлер на следующий день положил перед президентом указ, вызванный чрезвычайным положением — «Указ о защите народа и государства». Разработанный для таких прусских проблем, как поджог, восстание и террор, указ теперь распространился на весь рейх и обеспечил юридическую базу для правления национал-социалистов{684}.
В начале марта 1933 года помогли избиратели, отдав новому режиму 43,9 % голосов — не правящее большинство, но определенно прирост по сравнению с предыдущими результатами. После указа о чрезвычайном положении от 28 февраля и результатов мартовского голосования, новый парламент 23 марта провел закон о предоставлении чрезвычайных полномочий правительству — «Закон об избавлении от нищеты и страданий немецкого народа и рейха». За него депутаты проголосовали в пропорции четыре против одного{685}. Всех, кто мог ранее сомневаться в намерениях нового режима, теперь увидели его истинные цвета реющими на мачте.
Начиная с апреля, Гитлер отправлял собственных губернаторов в государства-участники для учреждения своего официального присутствия на всех германских землях. Губернаторы на местах наблюдали за претворением в жизнь политики канцлера. В отличие от премодернистских эмиссаров императора, которым приходилось полагаться на непостоянные региональные армии для продвижения своих целей, к услугам губернаторов Гитлера были местные штурмовые отряды, СС, контингенты «Стального Шлема» в дополнение к национальной армии{686}.
Национал-социалисты использовали закон, чтобы попасть во власть, не скрывая намерений его нарушать. Оказавшись у власти, партия действовала так, как обещала. Как знал любой читатель «Майн Кампф», истинный ариец в каждой культуре — это не тот, кто играет по правилам, а тот, кто побеждает, несмотря на них. Гитлер ненавидел христианство и коммунизм за их социальное равенство и статические общества, а главными корнями обоих видов чумы называл больше всего ненавидимых им евреев{687}. Хотя антисемитизм не являлся острием копья пропаганды и успеха нового режима, канцлер рано попробовал провести антиеврейские законы. В первые дни апреля прошел однодневный бойкот еврейского бизнеса, навязанный, несмотря на громкие протесты внутри страны и в международном масштабе. Через неделю после бойкота новые законы исключили евреев из гражданской службы и юриспруденции, отказали еврейским врачам в доступе к пациентам, пользующимся государственной страховкой, снизили квоту еврейских детей, принимаемых в государственные школы. Римским католикам тоже заткнули рты; по согласованию с Ватиканом священнослужителям запретили давать социальные или политические комментарии во время лечения душ{688}.
К июлю 1933 года после заключения в тюрьмы, высылки или запугивания политических оппонентов, которых национал-социалисты заставили замолчать, в партии оказалось 2,5 миллиона человек. Фактически она стала единственной политической партией Германии. Всего за несколько месяцев большое количество немцев, от гражданских служащих до содержателей местных клубов для игры в боулинг, были успешно gleichgeschaltet [gleichgeschaltet (нем.) — унифицированы], или поставлены на место. К середине ноября Рейхстаг распустили, Германия больше не являлась членом Лиги Наций и массово перевооружалась в нарушение Версальского договора. Когда после ноябрьских выборов собрался новый Рейхстаг, национал-социалисты получили последнее орудие, которое им требовалось для начала мировой войны: все депутаты поддерживали Гитлера. Пришло время, как и обещали избирателям национал-социалисты, отплатить тем, кто втыкал нож в спину Германии{689}.
Прежде тем, как сделать это, Гитлеру требовалось провести домашнюю чистку. Он намеревался избавиться от руководства штурмовых отрядов, которые на протяжении лет оставались подстрекателями и смутьянами, а их начальник, Эрнст Рем, хотел, чтобы его солдаты стали основной армией Германии. Нельзя было исключать, что Рем сможет бросить вызов и самому фюреру. Это беспокоило командующих национальной армии, которые теперь держали ключ к успеху Гитлера.
30 июня 1934 года осталось в истории, как «ночь длинных ножей». К рассвету 2 июля представители СС убили высшее руководство штурмовых отрядов и многих других политических оппонентов. Оставшиеся возможные оппозиционеры либо сбежали, либо оказались в тюрьме{690}. После бойни сокращенное количество штурмовых отрядов осталось под командованием СС, а войска СС с тех пор стали давшими Гитлеру клятву телохранителями и приверженцами. Бойня получила одобрение подавляющего числа членов парламента, как и общественности — помогли слухи о планируемом Ремом перевороте и карикатуры на тему его сексуальной ориентации{691}. Убийства послужили цели, ради которой и осуществлялись. От немецких военных подобной угрозы Гитлеру не возникало до 1944 года.
Между 1934 и 1936 годами Германия восстановила свой политический и географический статус, существовавший до Версальского договора. Самый большой урон Первая Мировая война нанесла западному берегу Рейна, где заключенный ранее пакт о ненападении с Польшей позволял теперь сконцентрировать германские войска. Годом позже, ранее оговоренным решением путем плебисцита Германии был возвращен Саар. После марта 1935 года германские военно-воздушные силы на давно запрещенных моторных самолетах вернулись в небо. Поскольку союзники тоже перевооружались, правда, на другой скорости, Лига Наций не бросала вызова этим зловещим инициативам. К марту 1936 года изготовление мечей перешло в звон мечей, когда германские солдаты, не получая сопротивления, двинулись в демилитаризированную Рейнскую область. Ответом союзников стало признание агрессии — с отведением глаз и скрещиванием пальцев в иллюзорной надежде, что первый большой отхваченный кусок может оказаться последним.
К 1938 году куски стали только больше, а голод сделался неутолимым. Бросая вызов Версальскому договору дальше, германская армия, восстанавливая сказочную «великую Германию», которая вдохновляла Гитлера еще школьником в Линце, промаршировала в Австрию. Та, по большей части, ее приветствовала. Эта вновь объединенная, осознающая свою этническую общность Германия отправилась силой отбирать землю, которую считала необходимой для своего растущего населения — в основном, у чехов и поляков. Чехословацкая территория у Судет, где большинство населения также говорило по-немецки, пала следующей, но в отличие от Австрии, она лягалась и кричала. Ее крики слышали, но игнорировали союзники. Прибыв в Мюнхен в сентябре 1938 года, чтобы выступить по вопросу захвата Германией территории в районе Судетских гор, премьер-министр Великобритании Невилл Чемберлен блаженно закрыл глаза на потерю жизненно важного чешского буфера. А через шесть месяцев германские солдаты уже шагали по Праге. Затем, после подписания пакта о ненападении, смертельные враги — Германия и Советский Союз — осуществили неожиданное нападение на Польшу в сентябре 1939 года, завоевали и разделили несчастную нацию в соответствии с ранее оговоренными тайными положениями договора. После этого в 1940 году германская армия методично прокладывала путь в Данию, Норвегию, Бельгию, Нидерланды, Люксембург и — в сопровождении итальянских союзников — во Францию. Среди великих держав Европы свободной на западе осталась только Великобритания.
3 сентября 1939 года Великобритания и Франция объявили Германии войну, тем не менее, мало что делали большую часть года. Германия не могла выйти победительницей без триумфа над Великобританией и Россией. Если бы немцы сделали по-своему, то Россия стала бы для Германии тем, чем Индия была для Англии — Lebensraum [Lebensraum (нем.) — жизненное пространство] для «высшей» расы. Гитлер считал русских даже ниже евреев, называя их «грубыми первобытными животными». Он сравнивал их организационные способности скорее с кроличьими, чем муравьиными или пчелиными. Тем не менее, он также верил, что «капля арийской крови» все еще течет в венах русских, делая их нацией, среди которой можно навести порядок. Евреи являлись более опасным народом из-за их дисциплины и установок, которые им вдалбливаются Торой. Считая большевизм «незаконным ребенком» иудаизма и христианства, Гитлер рассматривал поражение русского народа, как освобождение его от трех калечащих идеологий{692}.
В конце июня 1941 года, после достижений ближайших целей на Западном фронте, немецкая армия начала продвижение на восток. Если бы она вместо этого повернула на девяносто градусов и вторглась в Северную Африку и на Ближний Восток, Вторая Мировая война, не исключено, закончилась бы по-другому. Там немцы могли бы более эффективно ударить по англичанам, взять под контроль Средиземное море и Суэцкий канал и получить доступ к нефтяным месторождениям Ближнего Востока. Однако легкая победа над Францией и мертвая точка в отношениях с Великобританией заставили Гитлера совершить нелогичный и противоречащий совету генералов поступок — броситься в Россию. В дальнейшем он заявлял, что действовал на основании разведданных, утверждавших, что один завод в России производит больше танков, чем все немецкие вместе взятые{693}. Из-за русской зимы, неудачно выбранных немцами времени и тактики наступление остановилось на подступах к Москве.
Это позволило русским выжить в самой жуткой бойне из имевших место до тех пор.
Второй германский удар летом 1942 года был нацелен на захват южных нефтяных месторождений России. Он закончился полным разгромом германской армии под Сталинградом. Эта битва стала общеизвестной точкой, с которой уже не было возврата к прошлому для обеих армий. Она значительно уменьшила шансы Германии на победу в войне. Огромный кит, Великобритания, и огромный медведь, Россия, оказались непосильными для германской армии. Американцы подключились к войне к началу 1943 года. К тому времени союзники уже хотели бомбить гражданское население, немцы стали дичью, а поражение Германии — только вопросом времени. После вторжения в Нормандию 6 июня 1944 года союзные армии снова приобрели силу и стали прокладывать путь в Берлин, где в мае 1945 года нашли русских занявшими город, а Гитлера — совершившим самоубийство{694}.
Ярость немцев и желание отомстить привели Гитлера к власти, но они не дали ему мандата на охоту по собственному желанию на евреев — по большей части, сделавшихся вскоре беспомощными козлами отпущения. Отношение Гитлера к немецким евреям, использование их для очернения фюрером своих оппонентов и продвижения его собственной программы, не объясняется предшествующими столетиями еврейско-христианского конфликта и взаимного отторжения. В сравнении с большинством других государств, Германия девятнадцатого века была хорошим местом для проживания евреев. Предоставление им свобод началось в начале столетия, и небольшое количество германских евреев, грубо говоря, один процент населения, стало относительно богатой группой, хорошо заметной к концу столетия. Прусские евреи, которые составляли 37 % от всех германских евреев, получили гражданство в 1808 году и в течение десяти лет перемещались, работали, женились и покупали землю, как любые не-евреи. В середине столетия Франкфуртское Национальное Собрание дало свободы всем германским евреям, и этому примеру последовали отдельные государства{695}.
Тем не менее, евреи оказались в противоречивом положении. Несмотря на малое количество, они к 1860-м годам выделялись в элитных профессиях. Не-евреи обратили на них внимание, когда еврейские дети составили более 8 % учеников гимназий и 12 % студентов университетов в 1870-е годы в Праге и Вене{696}. Традиционно сильные в пошиве одежды и розничной торговле, евреи составляли 17 % германских банкиров, 16 % юристов и 10 % врачей. Политически подавляющее большинство было левыми либералами, а еврейские юристы занимали высокое положение в либеральных партиях. Эдуард Ласкер, главный критик Бисмарка в 1870-ые годы, обвинявшийся в экономической депрессии, которая началась в 1873 году, возглавлял национал-либералов. Полвека спустя, в 1922 году, Вальтер Ратенау, министр иностранных дел Веймарской республики, возглавлял правительственную группу, которая вводила репарационные выплаты по Версальскому договору. Это представительство стоило ему жизни, его убили в том же году{697}.
Хотя ненависть к евреям давно существовала среди германских христиан, она медленно фокусировалась и развивалась в систематизированную кампанию, что объясняется как успехом евреев, так и медлительностью немцев в реакции на него с проявлениями ярости. Исторически ораторы, представлявшие большинство христианского населения (две трети которого, исключая Австрию, в девятнадцатом веке исповедовали протестантизм), хотели, чтобы евреи сменили веру и ассимилировались в христианском обществе{698}. Мнение, что германские католики и евреи в первую очередь верны религиозному сообществу, а не германскому государству, не способствовало любви к ним ни светских кругов, ни атеистов, ни протестантов — таких же граждан, как и они сами{699}.
Тем не менее, в 1900 году антисемитизм был гораздо сильнее во Франции и царской России, чем в Германии. Во время Первой Мировой войны 120 000 германских евреев отдали жизни за отечество, и никакие антиеврейские восстания или погромы не омрачали военных лет. Антисемитизм также не играл никакой важной роли в захвате власти Гитлером в 1932-33 годах. Антисемитская деятельность его правительства, как вначале, так и позднее, удивила и вызвала беспокойство у подавляющего числа немцев, которые отреагировали на новое правительство с большим страхом, чем их соседи-евреи. Фактически Kristallnacht, «Хрустальная ночь» (9-10 ноября 1938 года) разделила даже нацистскую элиту, а министр пропаганды Йозеф Геббельс, ее главный организатор, подвергся суровой критике. В эту печально известную ночь, годовщину Мюнхенского путча, по-настоящему началась кампания геноцида. Заявляя о возмездии за убийство сотрудника германского посольства в Париже молодым немецким евреем, штурмовые отряды убили множество немецких евреев, сожгли синагоги и в целом разрушили еврейские торговые и коммерческие предприятия по всей Германии. В дальнейшем показательным было то, что руководители кампании геноцида прилагали усилия, пытаясь вначале скрыть эти факты, а потом объяснить «Хрустальную ночь» — они считали, что большинство немцев с ними не согласятся{700}.
Если кому-то из современных историков представляется, что высшее командование Германии, как кажется, вело Вторую Мировую войну прежде всего, чтобы уничтожить евреев в Европе, это определенно неразумное обоснование. Это не основная причина войны для германских солдат, которые воевали с армиями союзников на Восточном и Западном фронтах, или для тех, кто работал в тылу ради них и ждал их возвращения{701}. Изначальные мотивы войны были полностью эгоистичны, а не сконцентрированы на евреях или антисемитизме. Немцы хотели отомстить и исправить случившееся с ними — отменить полной победой драконовские репарации, которые их заставляли платить, и отомстить за ужасные страдания, которые они вынесли после Первой Мировой войны. В начале Второй Мировой считалось, что победители Первой сильно задолжали Германии. Многие немцы с нетерпением ждали результатов войны, схожих с русско-германским Брест-Литовским мирным договором. По этому договору Германия лишала Россию территории Балтии, Финляндии, Польши и Украины вместе с тремя четвертями сталелитейной промышленности и четвертью текстильной промышленности. Подтверждая распространенное среди немцев мнение, Гитлер объявил Брест-Литовский договор «бесконечно гуманным» по сравнению с Версальским{702}.
В 1941 году, когда польские гетто стало разбухать от депортированных австрийских и германских евреев, рассматривались такие причудливые решения, как депортация в Сибирь и на Мадагаскар. В ходе войны, с ее безнравственностью и порочностью, казнь стала оптимальным решением, а газовые камеры — самым эффективным и наименее стрессовым методом для назначенных палачами{703}. Когда в 1944 году оптовые убийства евреев стали проводиться в концентрационных лагерях, война повернулась против немцев, и этого уже нельзя было изменить. Союзники наступали в Германию, а евреи и еврейский труд перестали иметь значение для тех, кто содержал лагеря. Теперь немцев беспокоило только быстрое уничтожение лагерей и версии, которые они представят.
Новые бойни также были связаны с давно нараставшей проблемой, скрываемой за предположением нацистов о своей неуязвимости. Осажденная Германия не могла одновременно обеспечивать растущее число евреев и других рабов в концентрационных лагерях, обеспечивать отступающую армию и защищать гражданское население, бегущее от танков союзников и «ковровых» бомбардировок. Уже в 1941 году, цитируя «законы, которые начинают действовать в чрезвычайных обстоятельствах», Гитлер приказал Гиммлеру «ликвидировать все… в концентрационных лагерях» при первом знаке «проблем» дома, таким образом «одним ударом» лишив нарушителей спокойствия их лидеров{704}.
Хотя германские евреи, как евреи в других европейских странах, являлись только малым процентом населения, ни один другой народ, как считал Гитлер, не принес миру столько вреда и не был все еще способен приносить зло в будущем, чем они. Однако во время своего подъема к власти и первых месяцев его режима, на повестке дня национал-социалистов первыми стояли коммунисты, а не евреи. До и после сожжения Рейхстага партия Гитлера использовала широко распространенный страх о коммунистическом перевороте, а не о грядущей еврейской угрозе.
Однако это резко изменилось после бойкота еврейского бизнеса. Между угрозой коммунизма и несоответствием Веймарского правительства, национал-социалисты ввели в политику германских партий собственный, хотя и пользующийся меньшим спросом товар — антисемитизм. Изобразив русских социал-демократов левого крыла, верных большевиков-ленинцев, как «создание евреев», Гитлер навесил «конспиративные» марксизм и иудаизм на шею Социал-демократической партии Германии. С 1920 года эти «германские большевики» являлись самыми сильными политическими оппонентами национал-социалистов и лучшей надеждой Германии на современную демократию. Гитлер считал, что марксистов, социал-демократов и евреев связывало общее желание выровнять общество экономически и политически. В его видении истории большевизм зародился в первом столетии с «еврейской мобилизации рабов» против римлян. Этот революционный проект превосходил возможности евреев, но был успешно подхвачен более мощным отпрыском — христианами. Противопоставляя класс классу и низшего высшему, иудаизм и христианство преуспели в подрыве основ Римской Империи. Эти религии сумели завоевать положение и преимущества, которых не заслуживали{705}. В двадцатом веке Гитлер увидел, что история угрожает повторением — теперь в форме большевизма и социальной демократии и за счет Германской Империи. Он сваливал в одну кучу в качестве «еврейских созданий» демократию, капитализм, либерализм, интернационализм и даже модернизм в искусстве{706}. Это, как он считал, были различные, но, тем не менее, похожие пути, используя которые никто становился кем-то. Так Гитлер воспринимал незаслуженный успех других, который мучил его со студенческих лет, когда он был вынужден сталкиваться с собственными провалами.
Хотя иудаизм хронологически предшествовал христианству и был значительнее его в понимании истории Гитлером, христианство вводило в действие соци-политическую ярость. Современное еврейство было «ферментом, который вызывает гниение народа», но современное христианство «систематически культивировало… человеческий провал», угрожая гораздо худшим: «Чистое христианство… очень просто ведет к уничтожению человечества; оно… — истинный большевизм под мишурой метафизики»{707}.
Подвергая германских евреев «окончательному решению», Гитлер выделил избавление от «прогнившей ветви христианства», как «конечную задачу» национал-социализма — вместе с уничтожением славян, цыган и гомосексуалистов{708}. За еврейским Холокостом лежало стирание с лица земли христианства{709}. Таким образом, «религиозная проблема» теоретически получалась двухъярусной. Целью был не иудаизм, а его более многочисленный и крепкой потомок, павликианское христианство — прототип русского большевизма и германской социальной демократии. По мнению Гитлера, именно оно разрушило Римскую Империю в древности, а теперь угрожало ее преемнику, Германскому рейху, в современном мире. В понимании Гитлером истории эта Империя была большим другом германского народа, германских племен. Соединение Рима и Германии, арийца с арийцем, омолодило и восстановило Рим и продолжило его правление в древности. В отличие от этого христианство подавляло римскую религию, «общую для всех арийских народов», заменив ее веру в социальную солидарность и этническую общность новой идеей равенства всех людей под одним Богом — независимо от социального положения и расы. В то время как Иисус вел «местное движение арийской оппозиции по отношению к еврейству» и взял сторону римлян в конфликте с евреями, обученный раввинами Павел из Тарса повернул массы против римлян, развязав еврейскую месть, через христианство направленную на римлян и последующую европейскую цивилизацию{710}.
Элита национал-социализма верила, что традиционные христиане в итоге выступят против проповедуемых партией «принципов расизма… неограниченной агрессивной войны… и полного подчинения церкви государству»{711}. В отличие от еврейского меньшинства, христиан очень много, они слишком сильны и в них слишком много немецкого, чтобы их прямо атаковать. Лидеры партии также считали, что церкви, которые исторически всегда адаптировались к целям правящей политической власти, могут со временем прийти к принятию национал-социализма. Эта надежда лежала в основе статьи 24 программы национал-социалистов, которая в достаточной мере принимала историческое христианство, чтобы оставить открытой дверь для колеблющихся христиан. По этой причине Гитлер приказал лидерам партии, независимо от вероисповедания, оставаться в церквях, как делал он сам до своего самоубийства{712}.
Либеральная протестантская теология Просвещения и учения левых гегельянцев были гораздо более уязвимы для поглощения и ассимиляции национал-социализмом, чем традиционное христианство{713}. В ранние годы правления национал-социалистов многие церкви — как протестантские, так и католические — молчали о правах человека и гражданских свободах. Они искали пути удовлетворить новый режим, в то время как сами пережили бурю. В обмен за контроль над своими школами и организациями Ватикан заставил своих священнослужителей замолчать в июле 1933 года, таким образом, надеясь сохранить базу, с которой мог бороться, представляя свои принципы. Одно такое сражение велось по поводу программы эвтаназии, на основании которой было убито путем инъекции, плохого питания или газа примерно 72 000 физически или умственно ущербных детей и взрослых между 1939 и 1941 годами{714}.
В 1933 году пронацистское, ведомое протестантами германское христианское движение приблизилось к слиянию руководства главной христианской конфессии Германии с руководством новой политики. Среди догматов и принципов движения было исключение неарийских пасторов, а также пасторов, имеющих неарийских жен, из церквей. Когда в 1933 году избирался германский христианский епископ рейха, только семь из восемнадцати тысяч представителей протестантского духовенства присоединились к оппозиционной Лиге пасторов{715}. Однако в мае 1934 года антинацистские протестантские церкви, верные Библии, прокляли идею о том, что Гитлер или его партия могут каким-либо образом рассматриваться, как открывающие волю Бога{716}.
В новом веке, представляемом национал-социализмом, библейское христианство являлось политически подчиненным, даже «восстанием… против природы»{717}. У Гитлера в школьные годы в Австрии сложилось о нем впечатление, как об абсурдности. Он насмешливо вспоминал, как ученики посещали занятия по катехизису в десять утра, чтобы послушать библейскую историю Создания. После этого, в одиннадцать утра, они слушали дарвинскую версию того же самого на занятиях по естественным наукам. Причем последняя версия завоевывала больше сторонников{718}. В годы войны Гитлер рекомендовал медленную «естественную смерть» для христианства путем высвечивания его догм светом науки{719}.
Гитлер считал, что история задокументировала скачок от Павла из Тарса до Карла Маркса, Римская Империя была «большевизирована» христианством, а Российская Империя «большевизирована» В. И. Лениным. Он боялся, что неосторожный Германский рейх станет следующей жертвой еврейско-христианского-большевистской могущественной группы. Зимой и весной 1933 года он поднял вопрос об угрозе грядущего и неизбежного «обновления [древнего христианского] эксперимента» с новой «порчей расовой целостности», что, как он считал, случилось в период поздней античности в Древнем Риме. Осенью 1941 года, не признавая такие страхи во время застольных бесед, он выразил мнение, что большевики именно в эти часы депортируют сотни тысяч русских мужчин и одновременно отправляют возможно равное количество русских женщин в постели низших нерусских мужчин, импортированных с других земель{720}. Такое преднамеренное скрещивание рас угрожало Европе несоответствующими и низшими по качеству отпрысками и проводилось во имя эгалитаризма христиан и большевиков{721}. Следовательно, на протяжении христианства и большевизма, древняя, разрушающая империи сила евреев жила дальше в современном мире. В этом для Гитлера заключалась необходимость «окончательного решения» для евреев и послевоенного террора для христиан.
«Да, мы варвары! Мы хотим быть варварами! Это почетный титул. Мы омолодим мир!»{722} Так Гитлер с пафосом ораторствовал за столом в 1933 году, принимая эпитет, который немцы исторически ассоциировали с принижением и подчинением. Успешные лидеры не следуют традиции слепо, и они также просто не затыкают пробкой прошлое. Это касалось правительств Фридриха Великого, Бисмарка, Густава Штреземана и Пауля фон Гинденбурга. Хотя нацистская пропаганда ставила Гитлера в компанию трех из этих немцев, он считался самым лучшим лидером. Сам он находил в прошлом и настоящем только провалы и крах, обещая немцам идеальную новую эпоху. Как австриец, который стал гражданином Германии только в 1932 году, Гитлер не имел глубоких германских корней, был легковозбудимым человеком, погруженным в самого себя. Он мало интересовался германской историей, за исключением ее полезности для продвижения своей карьеры. В 1928 году он был, по словам современного биографа, «мелким политиком, мало известным за пределами Южной Германии, и… частью экстремистского крыла баварской политики»{723}.
Захват власти в 1933 году нельзя считать явной германской победой{724}. Его партия никогда не пользовалась поддержкой большинства немцев, и ее успех пришел только во время кризиса и путем однобокой поддержки уязвимых социальных групп и хорошо организованного лобби. Ни одна группа так последовательно и постоянного не голосовала за национал-социализм, как untere Mittelstand [untere Mittelstand (нем.) — среднее сословие, мелкая буржуазия. — Прим. перев.], которая в среднем составляла более 50 % членов партии между 1925 и 1932 годами{725}. Немцы, поддерживавшие национал-социализм до выборов в марте 1933 года — последних свободных выборов до того, как закон Гитлера о предоставлении чрезвычайных полномочий правительству не превратил Германию в страну одной партии — голосовали за избавление от боли и нищеты. Они давали позитивный ответ на вызывавшую в то время доверие программу экономического облегчения, политических реформ и национальной безопасности. Пока месть и репарации были главными мыслями большинства, лишь о немногих можно сказать, что они голосовали за ведение мировой войны до последнего человека или за уничтожение шести миллионов германских и европейских евреев.
Однако 43,9 %, которые получили национал-социалисты во время голосования в марте 1933 года, — самое высшее достижение партии — нельзя считать только результатом личных корыстных интересов. Это произошло менее чем через неделю после сожжения Рейхстага и среди наглых нацистских запугиваний, видимых всем. Лишь немногие избиратели могли не заметить темную и безрассудную сторону национал-социализма. Дополнительные примеры не требовались.
Амбивалентность продолжала окутывать успех нацистов. В то время как некоторые заявляют, что девять из десяти немцев «верили в фюрера» к 1938 году, также нельзя отрицать распространявшееся индивидуальное и организованное сопротивление режиму на протяжении двенадцати лет нацистского правления. Оно включало в себя и организованные проволочки рабочих на производственных линиях, и проклятия церковью безнравственных погромов — вплоть до усилий аристократов взорвать Гитлера{726}. Партия правила только при помощи страха и террора и совсем не преуспела в превращении Германии в добровольное, сплоченное национальное сообщество, которое пропагандировалось{727}.
Тем не менее, для народа с такой долгой историей, с навязчивой идеей иностранного вторжения и самоограбления, сопротивление бледнеет перед действиями или бездействием такого количества немцев в допуске самого разрушительного из когда-либо появлявшихся хищников в свою среду. На заднем плане оказались чрезвычайные обстоятельства, которые, хотя и спорно, могли привести любую другую нацию того времени к надлому Позорное военное поражение в 1918 году, после мифических ожиданий того, что принесет война, усугубилось жестокими военными репарациями в 1921 году К этим шокирующим факторам добавились экономический обвал и безработица, которые раньше никогда не видели в таких масштабах. В то же время новое правительство после тринадцати лет либерально-консервативного правления не могло предоставить никакого верного избавления от углубляющегося кризиса.
Есть бы такие несчастья одно за другим не случились с Германией, если бы правительство Веймарской республики оказалось способным спасти страну, национал-социалисты могли бы остаться экстремистской группой. Результаты ежегодных выборов после 1925 года дают ясно понять, что поддержка возрастала и падала в соответствии с успехами правительства по обеспечению выхода из кризиса. Решавшее проблемы веймарское правительство очаровало бы гораздо больше немцев, чем все громкие напыщенные речи Гитлера. Однако ни либералы Эберта, ни консерваторы Гинденбурга не смогли помочь германскому народу в самые тяжелые для него дни. В итоге именно этот факт дал Гитлеру, политику, который знал, как заполнить пустоту обещаниями, решающее преимущество.
Угроза успешного коммунистического государственного переворота особенно пугала зажиточную и беднейшую часть среднего класса Германии. Средний класс хорошо понимал, что такое правление еще больше уменьшит их личную собственность и ухудшит условия жизни. Большинство немцев также имели основание считать, что коммунистический государственный переворот более реален с правительством левых либералов, чем правых консерваторов{728}. После того, как Гинденбург стал президентом Веймарской республики в 1925 году, защищаясь от этой возможности, установили барьер. В итоге было отдано предпочтение захвату власти национал-социалистами.
Игнорируя законные средства и не гнушаясь насилием, партия Гитлера представила себя, как ни с кем не сравнимых специалистов по решению проблем и безжалостных мастеров исправления того, что было не так. Не видя способа уйти от Веймарского опыта и называя Гинденбурга и иностранные державы виновными в своем бедственном положении, увеличивающееся число избирателей просто понадеялись на магию Гитлера. Они хотели, чтобы он освободил их и наказал виновных. Для многих гордых немцев, которые потеряли все и у которых почти не осталось ничего, что можно терять, этот подход — «все или ничего» — казался на завершающей фазе борьбы идеальным посланием. Но те, кто его принял, должны были знать: он, по крайней мере, означает войну с внешними врагами и «пятые колонны» дома.
Обвинение в успехе национал-социализма упорно авторитарного германского прошлого глубоко укоренилось в историографии современной Германии. Даже сегодня можно встретить споры о его хронологической глубине: когда был сделан фатальный шаг — в период Фридрихов Гогенштауафенов, Лютера, Фридриха Великого или Бисмарка? Когда бы и какими бы ни были давние прецеденты, большинство историков находят судьбоносное стечение обстоятельств в Империи Вильгельма II{729}.
Недавний противоречивый ответ на вопрос «Почему Гитлер?» предполагал современные мотивы для принятия национал-социализма, указывая на его эгалитаризм, или массовую демократию и яростные обещания более идеального народа и государства. Отвергая как Германскую Империю, так и Веймарскую республику, партия Гитлера не искала указаний ни в прошлом, ни в настоящем. Она лишь двигалась вперед, к будущему, которое еще предстояло определить. Она приглашала всех немцев стать равными партнерами в «придании формы популистскому национализму» — это был широкий подход, который приглашал как аристократов, так и беднейшую часть среднего класса, а также включал шовинизм и социальное самосознание{730}.
Гитлер являлся кульминацией старой, авторитарной Германии и лидером обновленной страны, дающим нереальные неосуществимые обещания. Но он также стал первым политическим лидером двадцатого века, который принял суть социокультурной революции предыдущего столетия, с ее отходом от традиций и экзистенциальными ценностями{731}. Целью партии являлась замена прошлого с твердыми принципами, к которому относились и Германская Империя, и Веймарская республика, полностью экспериментальным будущим. Страдая от ран тысячи постгегельянских иллюзий, многое из старой политической и культурной Германии умерло на полях сражений девятнадцатого века. Духовно истощенное и профессионально обделенное веймарское поколение стало легкой добычей национал-социалистической пропаганды. Это поколение можно сравнить с недовольными молодыми людьми периода Вильгельма II, которые стремились к менее социокультурным, расистским и утопическим мирам под очарованием ультрамодных ученых мужей и народных гуру{732}. Фантастические идеи о развивающихся арийцах и увядающих евреях, а также о политической и экономической расплате очаровывали аудитории в университетах, залы заседаний советов директоров и пивные. Так был санкционирован самый дикий отход от того, что немцы исторически считали здравомыслящим, нравственным и человечным. Несмотря на все прилипающие яичные скорлупки старой Германии, сложилась новая ментальность одновременно уверенных и отчаявшихся людей, готовых принимать в расчет речи Гитлера.
8 мая 1945 года война в Европе официально закончилась безоговорочной капитуляцией всех немецких сил генералу Дуайту Д. Эйзенхауэру, которая произошла в предыдущий день в Реймсе. К этому времени в результате бомбардировок союзников уже были разрушены крупные города Германии, а общее количество мертвых немцев дошло до 4,5 миллионов человек. Из них 500 000 составляло гражданское население городов, 2 миллиона солдат умерли на полях сражений, еще два миллиона беженцев вынужденно покинули занятые немцами Венгрию, Польшу и Чехословакию между 1944 и 1946 годами. Последнее было названо «крупнейшим миграционным движением современности»{733}.
Празднующие победу союзники, которые теперь хотели восстановить порядок и объединить поверженную Германию, сами разделились, имея разную историю, политику, культуру. Эти различия, которые наиболее ярко проявились в дальнейшем в оккупационных зонах во время холодной войны, также формировали будущее Германии. Французы и леволибералы из немецких интеллектуалов считали, что решение германской проблемы лежит в постоянном разделении Германии. Однако в итоге именно необходимость союзников решить собственные разногласия создала две Германии{734}.
На Тегеранской конференции в ноябре 1943 года Великобритания, Соединенные Штаты Америки и Советский Союз согласились разделить Германию на оккупационные зоны. Во время второй встречи, на Ялтинской конференции в феврале 1945 года, обсуждалась необходимость разоружения и денацификации Германии в полном объеме. В трех западных зонах союзники стали обращать немцев в демократов, в то время как в восточной Советы пытались сделать из них социалистов. Во всех четырех зонах немцы неохотно обращались, подавляющее их большинство надеялось на демократическо-социалистический «третий путь», который поможет сохранить германские земли объединенными и доступными для всех немцев.
Потсдамская конференция претворила в жизнь договоренности союзников летом 1945 года. Она проходила под руководством президента Гарри С. Трумэна и премьер-министра Великобритании Клемента Р. Эттли. Союзники приняли решение о прагматическом правлении. Оно уже спасло немцев после еще одного панъевропейского кризиса несколькими столетиями ранее: правитель земли, или в данном случае, командующий военной зоной союзников, будет править в этой зоне так, как посчитает наилучшим.
Среди разнообразных вопросов обсуждались репарации. Советский Союз оккупировал территориально крупнейшую, но наименее заселенную и имеющую меньше всего промышленных предприятий зону. СССР настаивал, чтобы имеющие лучший доход западные союзники, зоны которых включали индустриальный Рур, отдали ему дополнительно 10 % своих репараций. Нуждающиеся советские разобрали большое количество немецких фабрик, чтобы транспортировать их к себе на родину и собрать там, показывая, что они не собираются надолго оккупировать Германию. Французы тоже разобрали свою зону во время первых четырех лет оккупации. Однако к 1948 году западные союзники, с которыми к тому времени Франция пришла к соглашению, вспомнили последствия Версальского договора и выбрали политику восстановления и реконструкции вместо наказания и разграбления. Стратегические инвестиции в сумме 1,4 миллиарда долларов, в рамках рассчитанного на четыре года плана Маршалла, предоставленные Соединенными Штатами для быстрого восстановления Европы, помогли сохранить целостность Западной Германии и производительность, которая шагала в ногу с европейской, что впечатляло{735}.
К концу войны в Западной Германии жило мало истинных демократов, на Востоке также насчитывалось мало истинных коммунистов. С точки зрения союзников, обе Германии были словно созданы для их работы. Коллективно рассматривая немцев, как нацистов, западные союзники изначально отрицали существование антифашистских групп и их роль в восстановлении страны. Таким образом, была упущена возможность раньше начать строить германскую демократию и поставить ее под местное политическое руководство{736}. Также немцев держали вне игры в западных зонах из-за рьяных усилий союзников по денацификации и переобучению. У американцев имелись анкеты по выявлению нацистов, они нашли 136 обязательных причин для исключения немца из послевоенной занятости. Для допрошенных немцев существовало четыре возможных категории вины и только одна — оправдания{737}. Такое послевоенное изучение и обучение, которые продолжались в различных формах на протяжении холодной войны, создавали бюрократические кошмары для одновременно несчастных и виновных. Они вызвали сильное негодование у репрессированных немцев{738}.
В отличие от этого Советы нацелились, скорее, на германские социополитические структуры, а не на отдельных людей. Вместо старого нацистского режима появился марксистско-ленинский коллектив, в который направили существовавшие ранее Социал-демократическую и Коммунистическую партии. Новая Социалистическая единая партия Германии с тех пор стала единственной законной восточно-германской политической партией. [Утверждение не вполне корректно, в ГДР существовала номинальная многопартийная система, хотя о реальной многопартийности и демократии речи не шло. — Прим. ред.] Подавляя личные свободы и предпринимательство, новая экономика под руководством по типу советского постоянно подрывала ранее завоеванную политическую стабильность.
Несмотря на изначальные проверки, значительное число бывших членов нацистской партии заняло важные посты в восстановлении Германии. Во многих случаях у них были лучшие навыки и опыт, и по большому счету их наем являлся более практичным. Во время суровых нацистских лет многие работы и должности требовали членства в партии, что вынуждало бесчисленное количество немцев становиться номинальными нацистами не из идеологических причин, а по необходимости. В первые месяцы реконструкции нацеленность союзников на выявление и наказание истинных нацистов создала конфликт, который продолжается до сих пор — а именно, как сбалансировать человеческую ответственность перед воспоминаниями с жизненно важной необходимостью двигаться дальше. Первое, конечно, имело больший вес для союзников, второе — для немцев, которые пережили самое ужасающее поражение в своей истории. Ведь еще не забылось и предыдущее, напоминающее нынешнее{739}. Получался очень знакомый для немцев перекресток: в свое время для них невозможность забыть 1918 год и горькие годы Веймарской республики проложила путь к 1933 году.
В мае 1949 года по наказу союзников германское Учредительное Собрание ратифицировало новую временную конституцию для западных зон, известную, как Основной закон. Президент Собрания Конрад Аденауэр, семидесятитрехлетний бывший обер-бургомистр Кельна, католик и антикоммунист, подписал законопроект, ставший законом, за три месяца до того, как сам стал первым послевоенным канцлером Западной Германии. Западной Германии больше требовалась стабильность, чем перемены. Два десятилетия там у власти находился консервативный Христианско-демократический Союз — экуменическая послевоенная реконфигурация старой католической Центристской партии. Между 1948 и 1952 годами план Маршалла позволил жесткому и умному Аденауэру встать еще выше, практикуя то, что некоторые без восхищения называли «канцлерской демократией»{740}. Целью было восстановление промышленности Западной Европы и построение экономической стены, отгораживающей от коммунизма восточной зоны — первой из двух великих стен, которые поднимутся между двумя Германиями.
В декабре 1946 года англичане и американцы объединили свои зоны («Бизония»), а через два года, в июне 1948 года, к ним присоединились французы («Тризония»). В июне 1948 года произошла реформа западной валюты. Это была оригинальная мысль, детище министра экономики Людвига Эрхарда, она дала слившимся западным зонам второй большой толчок к созданию государства в Западной Германии. С момента печатания новой немецкой марки в Соединенных Штатах Америки и введения ее в своих зонах после уведомления в сорок восемь часов 20 июня, западные союзники стали продвигать новую валюту в занятые ими сектора Берлина, которые находились внутри русской зоны. Оттуда она проложила путь в советскую зону и Восточный Берлин, где на следующей неделе советскими оккупантами была введена отдельная валюта — восточно-германская марка. Западная акция нарушила понимание с Советами и послужила началом блокады главных западных дорог в Берлин. Тремя месяцами ранее, после обнаружения плана союзников о создании отдельного западногерманского государства, Советы вышли из Наблюдательной комиссии союзников. Во время кризиса самолеты союзников сделали 270 000 вылетов менее чем за одиннадцать месяцев, чтобы обеспечить 2,5 миллиона людей, не имеющих запасов провианта, в западных секторах Берлина. Из этой конфронтации родились Восточная и Западная Германии{741}.
Подавляющее большинство немцев надеялись на гибридный союз Востока и Запада. Вместо этого новые правительства повели свои государства в противоположных политических направлениях, указанных оккупационными силами. Однако новые режимы имели и кое-что общее: в отличие от Веймарской республики и Третьего рейха, каждый стал очень предсказуемым и производительным государством.
Восточногерманский коллега Аденауэра, Вальтер Ульбрихт, провел годы войны в Советском Союзе, откуда вернулся в Восточную Германию, как глава Коммунистической партии в 1945 году. К концу того же года крупные сельскохозяйственные поместья были национализированы, а привилегированный класс юнкеров исчез. На протяжении двадцати двух лет в должности руководителя Германской Демократической Республики, с 1949 по 1971 год, Ульбрихт национализировал финансы и промышленность Восточной Германии. Он превратил пять отдельных восточногерманских земель в партийные округа [в административном отношении ГДР делилась на десять округов, после воссоединения Германии на ее территории образовано пять земель. — Прим. ред.] и коллективизировал сельское хозяйство. 17 июня 1953 года жители Восточного Берлина восстали против советской оккупации, движение было жестоко подавлено. После присоединения к странам Варшавского договора (военный союз Восточной Европы) и СЭВ — Совету Экономической Взаимопомощи (экономический союз стран Восточной Европы [впоследствии он расширился и за счет стран на других континентах, в него входили 10 из 16 официально признанных СССР соцстран. — Прим. ред.]) в 1955 году, новое сталинистское государство стало самым важным зубцом Советской империи. В 1960 году новый этап сельскохозяйственной коллективизации вызвал очередные протесты, большое количество людей пыталось сбежать на Запад. К тому времени, когда на следующий год была построена Берлинская стена, 1,65 миллиона жителей Восточной Германии перебрались в Западную{742}. В 1968 году Социалистическая единая партия Германии объявила о своем суверенном правлении в новой конституции.
Федеративная Республика зеркально отражала западные демократии с политикой конкурирующих партий, недрогнувшим материализмом и запретом Коммунистической партии{743}. Между 1950 и 1980 годами западногерманская марка увеличивалась по стоимости в среднем на 8 % в год, в то время как марка ГДР поднималась на 3 %. Это очень значительный рост, учитывая более резкую трансформацию Восточной Германии{744}. В дополнение к экономическому успеху, Федеративная Республика Германии смогла сделать так, чтобы симпатии ее граждан были на стороне демократии. В этом она достигла высот, о которых Франкфуртское Национальное Собрание могло только планировать и мечтать, а Веймарская республика — реализовывать прерывистыми этапами. Доверие вызывали эффективное правительство и банковская надежность. Основной закон содержал новые положения, разработанные для предотвращения анархии и фашизма, которые разрушили Веймарскую республику. По нему запрещалось получать места в Бундестаге, федеральном парламенте Германии, партиям, которые получили менее пяти процентов голосов, а парламент определял преемника действующего канцлера{745}. Таким образом, Федеративная Республика Германия стала более стабильной демократией, принципы и цели которой не выходили за определенные пределы, не пыталась кого-то перехитрить или испугать.
Политика совместного принятия решений промышленностью и трудящимися поддерживала западный промышленный бум тридцать лет — с 1950 по 1980 год. В дополнение к этому консенсусу успех Западной Германии во многом обязан способности немецких трудящихся сделать больше и лучше за тридцатипятичасовую рабочую неделю, чем у многих их конкурентов получается за сорокачасовую{746}. В Восточной Германии подобная рабочая этика, одновременно направляемая и подавляемая коллективизацией, национализацией и политическим конформизмом, устанавливала уровень производительности внутри СЭВ.
В то время как новое материалистическое общество приводило в смятение и тревожило некоторых жителей Западной Германии, поднимающиеся стандарты жизни и свободы вместо рискованной, направляемой идеологией политики, радовали большинство. Однако в 1960-е и 1970-е экономическое чудо стало целью нарастающей леволиберальной критики, которая также обращала внимание на медлительность правительства в обращении к нацистскому прошлому в школах и университетах. Такая критика помогла отправить в отставку коалицию трех партий Курта-Георга Кизингера — Христианско-демократический Союз, Христианско-социальный Союз и Социал-демократическую партию Германии. К власти в 1969 году пришел Вилли Брандт и новая коалиция Социал-демократической партии Германии и Свободной демократической партии. После этого начался четырнадцатилетний период правления леволибералов. Смело высказывавшему свои мысли социалисту Брандту угрожала опасность, и поэтому он провел годы войны в Норвегии, помогая движению Сопротивления внутри и за пределами Германии. До того, как стать канцлером, он был популярным бургомистром Западного Берлина и министром иностранных дел, оттягивавшим внимание на себя в правительстве Кизингера.
В отличие от него Кизингер был членом нацистской партии на протяжении 1930-х и 1940-х годов и работал в Министерстве иностранных дел, как пропагандист на радио. Он был задержан в 1945 году, но признан невиновным в каких-либо военных преступлениях в 1947 году. То, что такая странная на вид пара смогла создать коалиционное правительство, было истинным отражением послевоенной Германии в процессе перехода. Брандт победил Кизингера в 1969 году, и к тому времени прошло тридцать девять лет после ухода последнего канцлера от социал-демократов. Брандт сыграл роль в Сопротивлении, а предыдущий социал-демократический канцлер, Герман Мюллер, вел последнюю коалицию, работавшую в истинном партнерстве с германским правительством до захвата власти нацистами.
Послевоенные немцы на Востоке и Западе жили в обществе, по большей части лишенном властных элит, хотя Социалистическая единая партия представляла очень привилегированную группу в бесклассовой ГДР. На Западе только остатки старого юнкерства, значительный сегмент которого противостоял Гитлеру, удерживали аристократическое прошлое Германии живым в глазах общественности{747}. Послевоенные немцы, скорее, смотрели на себя не как на этнополитический союз или старую иерархию зафиксированных поместий и различные классы — они воспринимали себя и нацию прагматично — как «общество профессий» (berufständische Gesellschaft [berufständische Gesellschaft (нем.) — профессиональное объединение]). Они стали гражданами, сгруппированными вокруг профессии и определяемыми по результатам свободно выбранного производительного труда{748}.
После 1961 года Берлинская стена лишила жителей Восточной Германии свободы. На Западе же в 1960-ые годы утвердились идеалы общественной системы, при которой высшие должности занимают наиболее талантливые люди, и система образования, при которой наибольшими привилегиями пользуются наиболее способные учащиеся. Идеалы эгалитаризма, в особенности в университетах, также были утверждены{749}. Между 1959 и 1988 годами количество поступивших в университеты увеличилось почти в восемь раз: от двухсот тысяч до 1,5 миллионов. Оно наиболее быстро росло во время канцлерства Брандта (1969—74) и Гельмута Шмидта (1974—83), которые постоянно расширяли возможности для высшего образования{750}. Большое количество студентов различного происхождения училось в теоретически открытых и либеральных университетах, все еще заполненных очень консервативными преподавателями — многие профессора отказывались отвечать на вопросы на своих лекциях. Это оказалось верным рецептом для конфликта поколений.
Однако это только одна причина, объясняющая, почему германские университеты стали теплицами инакомыслия в конце 1960-х годов. Это десятилетия также увидели быстрый рост автономной молодежной культуры как в Европе, как и США. Большие количества идеалистически настроенных молодых людей, со своими деньгами, музыкой, сексуальной свободой, и беспрецедентной массовой политической властью, нашли, что они больше не связаны и совсем необязательно предназначены для профессиональных и социальных миров своих родителей. В дополнение ко многим местным «тиранам», которые словно просили себя атаковать, также появился «имперский» враг на международной арене, который породил боевой клич недовольной молодежи везде: американская армия во Вьетнаме с напалмом и «B-52s». (Когда я уезжал из университета в Тюбингине весной 1968 года, то видел, как студенты пишут на стенах университетских зданий «США», только вместо средней буквы рисуют свастику: U — свастика вместо S — А. [Нечто похожее рисовали и у нас, в особенности, после бомбардировок Югославии в 1999 г. — Прим. ред.])
В 1967 году ставки конфликта поколений поднялись еще выше, после того, как полиция застрелила протестующего студента во время государственного визита шаха Ирана. Этот эпизод оказался еще более зажигательным после того, как газеты медиа-магната Акселя Шпрингера обвинили в этой смерти протестующих. На следующий год Руди Дучке, пацифист и марксист из Восточной Германии, предводитель студенческого протеста Западной Германии, стал калекой из-за пули покушавшегося на него представителя правого крыла. Это вызвало новый всплеск молодежного недовольства. Для некоторых радикалов эти два акта насилия трансформировали протест в терроризм. Самый яростной группой, действовавшей в 1970-е, была «Красная Армия», известная в народе, как банда Баадера — Майнхоф, названная в честь первых террористов Андреаса Баадера и Ульрике Майнхоф. Первый был профессорским сыном, вторая — дочерью пастора, журналисткой и матерью двоих детей. Они также стали любовниками. Вместе с другими подобными группами «Красная Армия» убила 28 человек, ранила 93, взяла 162 в заложники, ограбила 35 банков на 5,4 миллиона марок перед тем, как их нейтрализовали{751}.
В конце 1960-х и в 1970-е годы увеличился конфликт между парламентскими консерваторами и либералами. Вилли Брандт потратил свой политический капитал на нормализацию отношений с Восточной Германией, проводя Ostpolitik [Ostpolitik (нем.) — восточная политика] — дипломатию, популярную у избирателей, которые всегда хотели большего контакта с родственниками и друзьями по другую сторону Стены. Политические попытки примирения и завязывания дружеских отношений с Востоком не только сделали две Германии ближе, но и вывели Восточную Германию на европейскую и международную арену. А это привело к ее членству в ООН и состоянию, обычному для европейского государства. Для критиков Брандта его Ostpolitik была еще одним словом в предоставлении помощи и комфорта врагу, и они насладились сладкой местью, когда обнаружилось, что один из его главных помощников оказался восточногерманским шпионом{752}.
Имелась еще одна крупная проблема, зерна которой были посеяны в начале 1960-х, объяснявшаяся быстротой послевоенного восстановления и в не меньшей мере — физическим разделением двух Германий, олицетворенным Берлинской стеной. Переживающая бум западная экономика создала много очень малооплачиваемых непрестижных рабочих вакансий, которые не привлекали жителей Западной Германии. После построения Стены постоянный поток дешевой восточно-германской рабочей силы, на которую полагался Запад, прекратился. Вместо них появились иностранные рабочие (Gastarbeiter) с востока и юга, по большей части — турки и представители народов средиземноморского происхождения.
Прибывшие в полной мере воспользовались послевоенной щедростью Германии и ее эмоциональной необходимостью продемонстрировать доброту к чужакам. Новые иммигранты получили зарплату, пособия, привилегии и права человека, которых не имели на родине. Они прибывали во все увеличивающихся количествах и часто не имея желания когда-либо возвращаться к неблагословенной жизни, которую оставили позади. К 1990 году новая рабочая сила стала проблемой для заново объединяющейся Германии. В Германии жили около 4,8 млн. иностранных рабочих и их постоянно растущие семьи, треть из них составляли турки-мусульмане. По большей части они плохо интегрировались в германское общество и культуру, в то время как успешно повторяли свои собственные на германской земле{753}. В 2000 году 30 % населения Франкфурта составляли турки-мусульмане, которые отправляли религиозные потребности в двадцати семи городских мечетях{754}.
В германской истории родившиеся за пределами Германии немцы и иностранные захватчики часто сливались в единое целое. Теперь это снова происходило в лице современных иностранных рабочих. Однако рабочие, прибывающие в последние десятилетия, пересекают германские границы с юга и востока не как агрессоры или захватчики, а как приглашенные «гости», чтобы помочь поддержать германскую экономику и стиль жизни. Посему их, скорее, следовало рассматривать как федератов, а не чужаков. Но со временем их постоянство, пролиферация [пролиферация — быстрое размножение. — Прим. перев.] и неассимиляция также стали грузом для экономики. Они угрожают германскому единству и культурной идентификации. С ними также прибыли сотни тысяч экономически мотивированных лиц, ищущих убежище (Asylanten [Asylanten (нем.) — беженцы]), которые пользуются послевоенной германской необходимостью искупления грехов — быть убежищем для тех, кто подвергается политическим преследованиям в мире. По германскому законодательству, любой иностранец, просто ступивший на германскую землю и заявляющий, что он — беженец от тирании, получает возможность слушания дела в суде по вопросу предоставления убежища за счет государства, включая проживание и питание на протяжении процесса. Среди других послевоенных иммигрантов, приглашенных в Германию после распада Советского Союза, оказались восточные евреи, которых ждали в своих странах во-□обновленные преследования, и почти два миллиона этнических немцев.
По Закону о национальностях 1913 года (иначе именуемому законом о кровном родстве) германское гражданство скорее основывалось на родословной, чем на земле рождения. Закон об иностранцах 1990 года изменил это положение, предоставив рожденным немцами с пятнадцатью годами проживания в Германии и их детям, рожденным на германской земле, право просить натурализации. Это была суровая проверка, которую проходили только 5 % подавших заявку{755}. Как в Соединенных Штатах Америки и других богатых странах, примерно две трети тех, кому отказали в постоянном проживании, стали незаконными иммигрантами, исчезнув в устоявшихся общинах иностранных рабочих.
По новому закону, вступившему в действие 1 января 2000 года, любой ребенок, рожденный в Германии, в настоящее время является законным гражданином Германии (при условии, что один из родителей являлся законным резидентом на протяжении восьми лет подряд и имел действующее разрешение на проживание, по крайней мере, три года){756}. Однако новый закон препятствует двойному гражданству. Рожденные за границей германские граждане должны выбрать одну или другую национальность к двадцати трем годам. В случаях, когда отказ от негерманского гражданства невозможен или нежелателен, о двойном гражданстве можно попросить до двадцати одного года. Таким образом, новый закон о гражданстве отдает предпочтение германскому воспитанию в соответствии с нормами жизни данного общества в очередной попытке свести к минимуму большое количество «рожденных за пределами Германии» германских граждан. Предполагая, что немцы желают принимать большие количества таких граждан, их способность платить за них и поддерживать объединенную германскую культуру в процессе остается большим вопросом, на который не найден ответ.
В 1950-е годы политическая стабильность и экономический успех Западной Германии превышали ожидания как союзников, так и немцев. В 1960-е и 1970-е студенческие протесты и терроризм среди беспрецедентной иностранной иммиграции угрожали потерей этого единства, свободы и процветания. Такое дурное предзнаменование сыграло значительную роль с том, чтобы сделать консервативное правление Гельмута Коля, продолжавшееся шестнадцать лет, самым долгим канцлерством после Бисмарка.
Эгалитарная Восточная Германия с самого начала воздвигла более крепкий защитный панцирь, установив правление одной партии в 1946 году. [Формально в ГДР действовала многопартийная система, как в Польше, Болгарии и еще нескольких соцстранах. Но в ГДР эта многопартийность сыграла важную роль на завершающем этапе в 1989-90 гг. — Прим. ред.] Это правление постоянно ужесточалось на протяжении 1950-х и 1960-х годов после прекращения существования пяти отдельных государств Восточной Германии, ее присоединения к странам Варшавского договора и СЭВ, строительства Стены, и введения придерживавшейся жесткой линии и ориентированной на Советский Союз конституции. Последняя усиливала статус Германской Демократической Республики, как отдельной нации, по сравнению с Западной Германией{757}. Хотя там не устанавливалось никакой нацистской диктатуры, ГДР являлась полицейским государством с самого начала своего существования, со своей собственной службой безопасности — «Штази» — которую поддерживали советские солдаты. После 1960 года восточные немцы не могли свободно ездить на Запад и, таким образом, оказались привязаны к своей родине не только патриотизмом и свободным выбором, но также и кирпичными стенами и пулями. Это были отчаянные меры, предпринятые коммунистическим государством, опасающимся потерять свою жизненно важную рабочую силу и raison d’etre [raison d’etre (фр.) — разумное основание, смысл существования чего-либо] в пользу Запада{758}.
В 1970-е годы, после двух с половиной десятилетий тоталитарного правления ГДР сделала шаг вперед к диалогу с Западом. Однако коммунисты сожалели на протяжении десятилетия о своей самой либеральной акции. В 1978 году Социалистическая единая партия Германии признала независимость протестантской церкви, позволив ей стать убежищем для протестующих и желающих реформ, таким образом, косвенно сделав первые шаги по направлению к объединению с Западом{759}.
В отличие от внешних впечатлений, признание государством церкви не означало политики умиротворения или кооптации со стороны любой из сторон. Это был шаг, сделанный из глубин германской истории, когда обе стороны рисковали, получая что-либо взамен. Как многие восточногерманские интеллектуалы и писатели, протестантское духовенство также способствовало успеху собственной миссии, сотрудничая с государством{760}. В 1971 году восточно-германский епископ Альбрехт Шенхерр, выступавший от имени Лиги протестантских церквей, говорил о восточногерманской церкви, уже тогда незаменимой в работе государственной системы соцобеспечения, как о готовой «работать скорее «против», чем «рядом» с социализмом»{761}. Таким образом, соглашение, достигнутое с государством, выполняло религиозные и политические цели, в которых были взаимно эгоистично заинтересованы обе стороны. Не означая политического плюрализма с Социалистической единой партией Германии, соглашение подтверждало важность и силу исторического сотрудничества между немецкой церковью и государством, восходящую к Средним векам. В попытке способствовать духовной миссии и облегчить ее в период даже более настоятельной необходимости политической поддержки, Лютер, столетиями ранее, объявил саксонское правление и христианское лечение душ независимыми задачами, но, тем не менее, имеющими одинаковую судьбу{762}. Современную версию этой мысли епископ Шенхерр высказал в 1971 году.
Сотрудничество церкви и государства являлось не единственной частью германского прошлого, от которой восточные немцы получили пользу для себя. В конце 1970-х годов исторические саксонские и прусские личности — Лютер, Фридрих Великий и Бисмарк — были широко известны{763}. На протяжении своей истории восточные немцы нашли ресурсы для придания собственному государству формы, отличной от советской и американской моделей. Обе Германии считали и ту, и другую имеющими недостатки. Советскую — за подавление индивидуальной свободы и коллективизм. Американскую — за повышенный индивидуализм, материализм и социальный раздел. Классическое германское прошлое также предлагало альтернативу политической универсальности, которую тогда представляли новому поколению на Западе интеллектуалы леволиберального толка, советовавшие немцам воспринимать себя в европейских и глобальных терминах, а не как граждан частной нации-государства. Президент ФРГ Рихард фон Вайцзеккер хвалил жителей Восточной Германии за «более стабильное, серьезное и правдивое осознание германской истории», независимо от провалов коммунистической партии в «идеологизацию»{764}.
Официальные лица Социалистической единой партии Германии эксплуатировали прошлое, пытаясь поддержать проваливающуюся политическую систему. Но многие восточные немцы, подсчитывающие утерянные свободы и пользующиеся первой возможностью, чтобы сбежать на Запад, считали, что подходящие ответы для личностной и национальной идентификации лежат как раз в прошлом. Тем, кто бежал, прошлое рассказывало историю о германских мужчинах и женщинах, которые от века к веку воплощали волю нации в сильных, действенных и убедительных акциях. В этом саксонцы второй половины двадцатого века имели что-то общее с саксонцами первой половины шестнадцатого. Тогда национальное движение за реформы также исследовало по большей части неизвестное германское прошлое в поисках говорящих примеров, вокруг которых церковь и государство могли бы объединить свои усилия.
Более позитивное восприятие своей истории восточными немцами резко контрастировало с восприятием выдающихся западногерманских интеллектуалов. Они считали прошлое только прелюдией современных ужасов — в особенности, в эпохи сильных правителей. Полагая, что прошлое запятнано и ни в чем не является авторитетным и поучительным, многие послевоенные германские историки, философы и писатели отмахивались от его политики, обществ и культуры точно также как делали мудрецы девятнадцатого столетия. Наиболее критичные слышали мольбу послевоенных канцлеров о нормальности, как звуки сирены рейха Бисмарка и Германии кайзера Вильгельма II{765}.
Союз двух Германий и возвращение отправившихся в ссылку немцев из зарубежных земель сделало германскую идентификацию еще более важным вопросом. На протяжении двадцати восьми лет раздробленности, разделенные семьи продолжали надеяться на воссоединение. Соломинки, разожженные церковью, начали ровно гореть и направлять Восток к Западу в 1980-е годы. В обеих странах евангелистские и католические церкви продолжали проповедовать доктрины, привлекательные для людей — духовную свободу и равенство, вне светских ограничений марксизма-ленинизма и капитализма. Эти доктрины соответствовали как восточным коммунистическим, так и западным демократическим идеалам. В то же самое время Михаил Горбачев стал проводить в советском блоке программу гласности — свободы задавать вопросы, и перестройки — права на реформы. После согласия руководителя Восточной Германии Эриха Хоннекера в 1987 году позволить своим гражданам совершать краткосрочные визиты на Запад без обычной бюрократической проволочки, движение в сторону Запада стало не остановить.
Как холодная война вызвала раздел Германии, так и ее завершение сделало возможным объединение{766}. При растущих затратах на гонку вооружений и провале демонстрационных коммунистических государств, у Советов не оставалось выбора, кроме разоружения. После того, как они вывели коллективистское государство за пределы здравого смысла и человеческих возможностей, страны Восточного блока стали деморализованными диктатурами. А их граждане отдалились как от своей работы и результатов труда, так и от своих правительств.
Первая трещина в «железном занавесе» появилась в 1989 году, когда новая демократическая Венгрия, оставленная на произвол судьбы Советским Союзом, открыла границу с Австрией. Вскоре дырявой стала и чешская граница. В Восточной Германии начали падать меньшие занавесы, несмотря на целостность Берлинской стены. Заново обнаруживая себя, Социал-демократическая партия Германии (ФРГ) бросила вызов Социалистической единой партии Германии (ГДР), и новое интеллектуальное лобби, «Новый Форум», потребовал политических перемен. Под знаменем «Мы — народ» прошли революционные протесты и марши, в особенности в Лейпциге летом 1989 года. Выступления стали слишком многочисленными и настойчивыми, чтобы их могло разогнать и сломить государство. Влиятельные граждане — среди них Курт Мазур, в то время — дирижер Лейпцигского оркестра «Гевандхауса» [ «Гевандхаус» — музыкальный центр. — Прим. перев.] — успешно советовали проводить разоружение, а не пускать танки. После подталкивания Горбачевым, Хоннекер подал в отставку 1 октября и, в конце концов, эмигрировал в Чили. В первую неделю ноября новое правительство Эгона Кренца признало право граждан свободно путешествовать в Западную Германию и даже обещало им демократические выборы. 9 ноября Берлинская стена была проломлена, и тысячи людей в тот день ходили взад и вперед. В следующие выходные это сделали 4 миллиона человек{767}. К новому году ГДР уже рушилась, и это заметил западногерманский коллега Кренца. В то время как события развивались за пределами чьих-либо ожиданий, Гельмут Коль оказался в состоянии соединить две Германии.
Немцы называли его выборы в 1982 году Machtwechsel, или «смена власти» — а именно с четырнадцатилетнего либерального правления Социал-демократической партии Германии и Свободной демократической партии Брандта и Шмидта на шестнадцатилетнее консервативное правление Христианско-демократического Союза и Христианско-социального Союза Коля, с центристско-либеральной помощью Свободной демократической партии. Коль придерживался своих обещаний нормальности и стабильности, данных во время кампании. После того, как происходящие события сделали объединение двух Германий практически осуществимым, он надел на себя ярмо и никогда не оглядывался, правильно прочитав то, что было на уме у большинства немцев, которые хотели немедленного объединения своей страны. Обещая восточным немцам зеленые пейзажи и заверяя западных, что это может быть сделано с малой болью — ничто из обещаний не оказалось правдой — Коль бросил все силы на «объединение сейчас»{768}.
Через несколько месяцев после падения Берлинской стены Коль выиграл выборы в марте 1990 года, пообещав немедленное объединение Германии. Социал-демократическая партия Германии говорила в своей кампании об осторожности, что привело ее к краху на выборах. Коль и его коллега из Христианско-демократического союза на Востоке, Лотар де Мезьер, практически сразу же начали переговоры об объединении. За Machtwechsel последовало die Wende, «падение Стены», когда две Германии объединились сами по себе, без присмотра и диктаторства союзников. Коль подсластил перспективы для восточных немцев, предложив обмен валюты один к одному первых четырех тысяч марок зарплат и пенсий (после этого курс выстраивался в зависимости от возраста и богатства). В то время как это было благодеянием для бумажников восточных немцев, восточногерманская промышленность оказалась неспособной составить конкуренцию своим западногерманским двойникам{769}.
Со времен Рима немцы боролись за определение себя, как народа. Сегодня граждане всех других европейских стран скорее не знают иностранных языков и не говорят на них, как немцы, — а если и говорят, то не так хорошо, как немцы. В таком поведении можно увидеть только волю к власти. Скорее, это рефлекс народа, которому на протяжении своей истории приходилось и который вынуждали демонстрировать свои способности и достоинство сильным, недоверчивым и опасным соседям.
Между падением Рима и созданием Империй франков и саксов, немцы, которым бросался культурный вызов, принимали институты, языки, законы и обычаи более высокоразвитых греко-римского и иудейско-христианского миров, которым они служили и которые покоряли{770}. С тех пор немцы тщательно изучали другие народы. Сегодня они гораздо чаще отправляются за границу во время отдыха, чем представители какой-либо другой нации{771}. С самого начала география и история делали центральные германские земли перекрестком международной торговли и культуры, а таким образом, — и учебными аудиториями со многими неродными учителями. Во время и после Тридцатилетней войны и затем снова, при Наполеоне, немцы продемонстрировали способность принять и переработать иностранные модели. В обоих случаях размах иностранного завоевания и оккупации давал им основания сомневаться в продолжение их существования, политически и культурно, как народа. Во время обеих этих войн и во время восстановления, большие группы потерпевших поражение немцев жили на родных землях, подвергшихся реконфигурации иностранцами. Максимальное использование своего окружения стало немецким путем выживания и открытия себя.
Эта история особенно хорошо рассказана в истории германской музыки, где заимствующие немцы превзошли своих иностранных учителей. Начиная с гимнов Реформации, которые установили новую теологию как для старой религиозной, так и для новой популярной музыки, немцы стали пионерами во включении в свое чужого музыкального искусства{772}. Во время периода барокко лучшие немецкие композиторы улучшали музыкальные заставки и песни других народов. Бах, Гендель и их австрийские коллеги — Гайдн и Моцарт — нарушали авторское право в случае итальянских опер. Бах находил дополнительные модели у французских мастеров, в то время как Гендель адаптировал оратории Англии, где жил. Некоторые из этих ораторий прославляли древних евреев{773}.
Такое заимствование и использование культуры других не ограничивалось музыкой. Изучая старонемецкий язык и фольклор, Якоб и Вильгельм Гриммы сравнивали многие не-немецкие примеры. Якоб учился у Фридриха Карла фон Савиньи, вероятно, самого великого правоведа и историка права своего времени, который пытался постичь немецкую культуру через изучение права и сводов законов. Братья Гримм подобным образом рассматривали международную фольклорную литературу. Они писали Вальтеру Скотту и его коллегам в Ирландии, Англии, Норвегии, Дании, Чехии, Сербии и России{774}. После французской оккупации многие немцы боялись, что становятся свидетелями конца своей культуры, по этой причине они утешались и вдохновлялись учениями Савиньи и братьев Гримм{775}.
В девятнадцатом веке Рихард Вагнер, в тридцать лет ставший дирижером Дрезденского оперного театра, яростный сторонник событий 1848—49 годов, с гордостью нес провал революции на своей дирижерской палочке. Присоединившись к романтической реакции после поражения демократии, он смотрел внутрь в поисках высот, которые не смогла достичь политика. Поступая таким образом, он более мощно, чем какой-либо другой музыкант девятнадцатого века, отражал новую критическую культуру, указывавшую путь к двадцатому столетию. С одной стороны, он боялся «иностранных интеллектуальных продуктов», как музыкальных, так и немузыкальных, считая, что они коррумпируют более чистого немца. Тем не менее, этот самый völkisch из германских композиторов стремился сделать иностранный талант всеобщим.
В тридцать семь лет он под псевдонимом написал небольшую работу, поднимая на смех «еврейство в музыке». В результате, после того, как было выяснено авторство, он подвергся публичной критике и даже остракизму{776}. Из этого он, очевидно, извлек урок. Через тридцать два года он пригласил немецкого еврея, маэстро Германа Леви, дирижировать на первом исполнении «Парсифаля» в 1882 году, дав музыкальному таланту запоздалый и, к сожалению, единственный приоритет над антисемитизмом нового века{777}.
Бессознательно подготавливая путь для более темной стороны 1930-х годов, немецкие музыковеды девятнадцатого века упрямо продолжали поиск «немецкой сущности» в древности, пытаясь задокументировать специфическое для расы «нордическое чувство музыки». Этот поиск сфокусировался на древнем племени алеманнов и учитывал популярность лиры среди германских племен в целом, инструмента, который предполагает полифонию, что подразумевает музыкальную находчивость и изобретательность. Однако этот вывод был таким же ошибочным, как опасен был популярный расовый профиль. Классический стиль немецкой музыки кажется, скорее, происходящим от богемских корней, а не точных, определяемых германских{778}.
В 1860-е годы поиск германской общности усилил размышления о германской идентификации. Среди запущенных в то время сетей ничья не выловила более разнообразного улова, чем у много путешествовавшего этнографа девятнадцатого века Богумила Гольца. Самоучка, изучавший мировые культуры, Гольц писал о самых разнообразных предметах — таких как естественный ход развития женского организма, гений Шекспира, немецкие пивные и малые египетские города. Это изучение обеспечивало контекст и контраст для исследования им черт немцев, которые он находил присутствующими как за пределами германских земель, так и вне девятнадцатого века{779}. Создавая модели «универсального народа», которым он считал немцев, Гольц не был единственным. Между семнадцатым и девятнадцатым столетиями немецкие ученые были среди основных мировых экспертов по Древней Греции и Риму — если не самыми выдающимися из них. И они посвящали еще больше внимания изучению современных себе французского, английского и американского обществ{780}.
Гольц писал в десятилетие «Культуркампф» и национального единства. Он экстраполировал германскую индивидуальность от исторической роли Германии, как носителя греко-римской и иудейско-христианской культур в Европу. Соединяя точки, которые вели за Европу, он обнаружил космополитичный народ (Weltbürgerlichkeit), который одновременно знал слишком много и слишком мало о себе:
«Как человек стоит над всеми другими существами, немец привилегирован внутри человеческой расы, поскольку соединяет в себе характерные черты, таланты и добродетели всех рас и наций… Мы… — космополиты, всемирный исторический народ… и по этой причине не можем шовинистически сгоняться в стадо и нас нельзя гнать как тупых животных… Мы — народ, в котором все другие народы и расы земли могут найти свои корни и кроны.
Мы такие же трудолюбивые, упорные и умелые, как китайцы, и нам свойственны… их почтение к родителям, старикам… и князьям, [также] их уважение к учению и прошлой истории…
В нашем учении и других занятиях мы проявляем еврейскую талмудическую тонкость, организационные навыки, настойчивость… и неразрушимость, [также] еврейские злословие, клевету, зависть и склочность в нашей частной жизни, тем не менее, без нанесения ущерба еврейской общительности, теплоте, сочувствию и нежным семейным чувствам…
Мы склонны одновременно к сепаратистско-гражданскому кастовому духу [Индии и] его крайней противоположности, бесформенной арабской сказочной фантазии и мечтательной мифической теософии древних индейцев…
Мы ждем примирения династической автократии и демократии, отсталости и движения вперед, педантичности и открытий, утонченности и первобытности, имманентности и трансцендентальное™, центробежного и центростремительного, [старой] власти и [новых] идей, социализма и индивидуализма…
Если есть один народ, который от [ранних европейских] миграций до сегодняшнего дня освоил и сохранял мировую культуру при всех обстоятельствах, то это немцы. Римская история течет в немецких венах, потому что немцы ассимилировали римское право и обычаи, а после этого поднялись на новый уровень христианством, которое позволило немецкому народу стать новой реальностью…{781}
[Таким образом] немец, который не может объединить собственную землю политически, и имеет такие трудности в понимании концепций нации-государства и равновесия власти с другими государствами, в то же самое время помогает основывать государства и города в далеких частях мира… И он делает это, потому что так легко идентифицируется с чертами каждого другого народа, одновременно не отказываясь от своих»{782}.
В десятилетие, когда промывание мозгов новым германским государством было в моде, Гольцу приписали создание «самого длинного списка невероятных моделей»{783}. Однако целью его аргумента было вычленение германской индивидуальности из исторической амальгамы иудейско-христианской, греко-римской и древней, и средневековой германских культур, таким образом, поставив немцев в центр европейской и колониальной мировых культур. Классический немецкий дуализм появляется в сопоставлении немецких желаний и иронии — народ, который предполагает, что говорит за всех остальных, не может создать собственный длительный политический союз.
Представленный автором немец такой же самоуверенный и самонадеянный, как и выдающийся и исключительный. Тем не менее, этот «немец во всем» не был арийским суперменом. В десятилетие, когда антииудаизм, расовый профиль, социал-дарвинизм и философский нигилизм соединились, чтобы сделать антисемитизм именем собственным, сильные стороны и неудачи ни одного другого народа не оказались в большей мере в центре сложного и неоднозначного немца Гольца, чем сильные стороны и провалы евреев. В отличие от этого мифический сверхчеловек, который материализовался в дальнем конце левого крыла гегельянской критики{784}, не смотрел ни назад, ни по сторонам, а только вперед — в одно будущее. «Сверхчеловек» выбирал не изучение человека, каким он был ранее, или присоединение к нему — такому как есть, — а оставление его позади.
Учитывая ужасы двадцатого столетия, лишь немногие сегодня с готовностью думают о немцах, как зеркале человечности. Для многих Германия остается страной позднего, возможно полностью остановившегося политического и нравственного развития — не образцовый мировой народ, а особый сорт, по поводу которого миру всегда следует беспокоиться. Простое несогласие с американской внешней политикой в Ираке недавно привело к осуждению американцами, а также сомнениям и подозрениям, что немцы сами опять стремятся к мировому господству. На это немцы ответили той же монетой. Сочувствующие историки и известные немцы уже давно представили отсталого германца, для которого время под солнцем еще не пришло. С 1076 года, когда император Генрих IV наблюдал за тем, как германские князья и римская церковь разделяют его королевство, до 1930-х и 1940-х годов, когда национал-социализм оставил Германию в руинах, долгая история Германии казалась, по словам Джеффри Барраклоу «историей развития, которую обрезали, историей незавершенности и заторможенности»{785}.
На фоне эйфории, сопровождавшей падение Стены и объединение двух Германий, предыдущие попытки создания объединенной и свободной Германии кажутся более пророческими, чем зачаточными. Тем не менее, то, что Федеративная Республика задним числом называет «краеугольными камнями [германской] демократии»{786}, многие историки рассматривают амбивалентно, как и будущие перспективы Германии. Оглядываясь назад с 1989—90 годов, представляется, что Франкфуртское Национальное Собрание 1848—49 годов искало политику, более близкую и подходящую революционерам, чем разделенной земле, восстанавливающейся после французской оккупации и реакционной реставрации после освобождения. Когда в 1871 году немцы добились национального единства в первый раз, это было прусское решение — самое сильное германское государство силой построило в ряд более слабые. В 1918—19 годах Веймарская республика дала немцам истинную демократию, тем не менее, ее конституция была фатально неудачной, а ее руководители не могли заверить потерпевшую поражение и бедствующую нацию, что у нее есть жизнеспособное и практически осуществимое будущее{787}.
В послевоенном Основном законе также учитывались более ранние прецеденты германской демократии. Он был навязан немцам военными губернаторами союзников в 1945 году, и немцы, опять же под покровительством союзников, временно ратифицировали его в 1949 году. Союзники диктовали демократию немцам в западных зонах точно также, как представители Советского Союза диктовали коммунизм в восточной. Истинно немецкая, собственная конституция страны появится только после объединения двух Германий в 1990 году — достижения цели, которой, как заявлялось в Основном законе, собиралась следовать Западная Германия{788}. Этому эпохальному событию предшествовали пятьдесят два года национал-социализма и диктаторства Восточной Германии. Заново воссоединившись и став свободным, германский народ по собственной инициативе установил политику демократического правительства. Немцы сделали это сами и для себя. С новым, объединенным правительством Германия стала одной из самых молодых демократий в мире.
В годы строительства нации германский демократический эксперимент — это идущая работа, в чем и заключается трудность для друзей и врагов Германии. Объединение было могучим возрождением ранее потерпевшего поражение либерального национализма. Пока не появлялось зловещих знаков пангерманского утопизма, которые могут вернуть к жизни темное германское прошлое. Несмотря на близкие выборы и разногласия с союзниками, немцы повернулись внутрь, не разваливаясь на части и не бросаясь ни на кого. Сегодняшние промышленная и экономическая политика по всем признакам соответствуют демократическим требованиям{789}. Если смотреть на долгую историческую перспективу, Германия после 1990 года кажется на грани обеспечения того, что Джеффри Барраклоу назвал единственным устойчивым решением ее политических проблем: «ограниченная демократическая Германия внутри исторических границ»{790}.
После объединения легко забывается, что более ранние германские попытки либеральной демократии не только проваливались, но проваливались жалко. В то время как новая германская политика дает все надежды на решение исторического вопроса политического разделения Германии и правления сильной личности, это всегда оказывалось очень долгим процессом и, до недавнего времени, по большей части подстегивалось извне. Когда прочная и неизменная старая Германия и порывистая и стремительная новая нация продолжают обстоятельно обсуждать и прорабатывать вопросы, можно только рассуждать о результате. Если посмотреть на долгую историю Германии, как на путеводитель, то эта страна, похоже, станет более крепкой демократией в сравнении с сегодняшней. На протяжении долгой истории немцы всегда ценили власть и порядок, как и свободу и равенство. Они были убеждены, что лучшая политика нуждается и в том и другом, она защищает и то, и другое.
Способность действовать коллективно — национальное единство, — и право действовать индивидуально — политическая репрезентативность — одинаково беспокоили немцев. Беспокоили, по крайней мере, с шестнадцатого столетия. Первое требовало самопожертвования и конформизма, второе позволяло самоутверждение и диссидентство. Исторически информированное, опытное германское государство, вероятно, будет больше ограничивать свободу, чем эгалитарные демократии Франции и США, которые вроде бы забыли, как дисциплинировать свободу, и, соответственно, утратили контроль над личностью. В эволюции Франции Руссо и Робеспьера, и Америки Джефферсона и Эмерсона индивидуальная свобода, кажется, стала правом самопоглощения, угрожая ответственности гражданина перед обществом и обязанности верующего перед Богом. Немцы не считают, что истинная свобода должна быть неаккуратной, или что свободные люди имеют право выйти из-под контроля и стать неуправляемыми. Новая германская демократия, вероятно, будет терпеть более радикальное, но краткосрочное диссидентство и сопротивление государству Ослабление власти и порядка стало большей проблемой для старых мировых демократий, чем расширение свободы и равенства. А новая германская демократия может предложить решение для современных болезней либерализма.
В свете германской истории нужно также спросить, может ли одна политика быть решением «всех германских проблем? Этот вопрос выталкивается на поверхность очень успешным восстанием модернизма против старомодности во время социокультурных войн в Германии девятнадцатого столетия. Имперская Германия ограничивала борющуюся демократическую, сильная, разрушительная, леволиберальная интеллектуальная культура подрывала германское Просвещение. А оно, в отличие от французского, пыталось ввести тяжелые нравственные и религиозные уроки прошлого в современность. Ораторы той культуры с презрением относились к верованиям старой Германии (в особенности, знающие иудейско-христианское учение), и провозглашали новую эпоху, в которой личность обновит мир, свободный от каких-либо учений прошлого.
Огни освободительных движений двадцатого века с тех пор очищали мощные эгалитарные этносы, которые теперь процветают на большей части Запада, от остатков имперского правления девятнадцатого века, а также расизма и социал-дарвинизма. Однако радикальный индивидуализм, атеизм, элитизм и утопизм интеллектуального и культурного восстания того столетия также дожили до двадцать первого века. Амбиции той революции, все еще сильные сегодня, являются такой же большой угрозой крепкой демократии, как и любое вероятное оживление фашизма{791}. Против того и другого лучшей защитой является старая и показавшая себя: факты и доказательства, скептицизм и здравый смысл, ясный ум и честность, смиренность и сила.
С объединением Германий на горизонте, в выпуске журнала «Тайм» от 26 марта 1990 года в передовой статье спрашивалось: «Стоит ли миру беспокоиться?» Около 61 миллиона западных немцев, из самого большого государства Европы, объединялись с 17 миллионами восточных немцев, к которым постепенно добавятся неведомые количества немцев, разбросанных по всему миру. Несмотря на политические и культурные различия и поразительную стоимость, большинство комментаторов в то время представляли скорое появление политической и экономической могущественной группы. Тем не менее, за исключением Израиля и Польши, опрос общественного мнения показывал подавляющее одобрение объединения — даже в Советском Союзе, где война унесла 26 миллионов человек.
В заслугу Западной Германии «Тайм» отметил провал партий правого крыла после войны, которые не могли набрать необходимых 5 % голосов, чтобы получить места в Бундестаге. Гельмут Коль отмечал, что большинство немцев, живущих в 1990 году, не родились в военные годы, и их нельзя винить за творившееся тогда. Во многом, как канцлер Герхард Шредер, он указывал тем, кто судит немцев, на позитивные акции Германии после войны, немаловажной из которых была выплата 33 миллиардов долларов в виде военных репараций гражданам Израиля и другим евреям — эта сумма почти удвоилась к 2000 году и все еще растет{792}.
Несмотря на эйфорию 1989-90 годов, Германия после объединения остается беспокойной и разделенной страной. Граждане Федеративной Республики несут груз наследия двадцатого века, которое никогда не будет полностью забыто, определенно не придерживаясь приводимых восточными немцами логических объяснений. Объявив нацизм вариантом капитализма, от которого политика ГДР была свободна, ГДР полностью отстранилась от преступлений Третьего рейха, на основании чего не платила репараций Израилю после войны, а до объединения лишь предложила извинения{793}.
Кроме духовного и экономического груза войны и Холокоста, две стороны принесли в свой союз почти три десятилетия разнонаправленной политики и культуры, тяжелый багаж для повторного объединения. После исчезновения Берлинской стены осталась так называемая «стена в голове»{794}. Многим восточным немцам не хватало безопасности все обеспечивавшей ГДР, в особенности в плане работы, в то время как западные немцы негодовали из-за высокой стоимости спасения старого государства «Штази» и обустройства такого количества этнических немцев на своих землях. В 1989 году 370 000 восточных немцев перебрались в ФРГ; между 1990 и 1992 годами там поселилось более 1 миллиона. В отличие от них очень мало западных немцев переехали на Восток, но этот жалкий ручеек имел силу речного порога. Ведь немалое их количество отправилось туда предъявить права и забирать назад собственность, конфискованную советским режимом после войны, или конвертировать государственную промышленность в западную рыночную экономику. Восточные немцы часто не желали этого и смотрели на происходящее, как на мародерство и грабеж после объединения{795}.
Когда возбуждение от объединения спало, каждая сторона нашла причины для недовольства другой. В глазах западных немцев репрессивное восточногерманское государство, не взявшее на себя ответственности за национал-социализм, имело с ним гораздо большую политическую связь, чем демократический Запад. Учитывая послевоенные успехи, западные немцы, которые стали инструктировать своих восточных коллег по политическим и экономическим вопросам, принесли с собой дух морального превосходства. Восточные немцы называли их Besserwessis, или «всезнайками»{796}. Со своей стороны, восточные немцы считали себя более истинными антифашистами. Они гордились германским наследием с легкостью, которой не могли похвастать многие западные немцы. Сегодня леволибералы побуждают обе стороны превзойти свои национальные особенности и вести исторически анонимную и политически нейтральную жизнь европейцев и граждан мира.
Во время 1950-х и 1960-х годов леволиберальные германские ученые, общественные деятели и интеллектуалы продолжали раннюю денацификацию и прилагали усилия по переобучению, подвергая германскую историю и общество радикальной критике. Дети Фейербаха, Маркса и Ницше, эти германские критики интересовались не классическим германским прошлым, а людьми, способными начать все по-новому. С такими целями они в меньшей степени стремились к восстановлению и нахождению падшего Отечества, чем созданию нового германского государства, сильного в покаянии и падании ниц перед миром. Узко представляя германское прошлое, как протофашистское и неспособное просветить современный мир, они предприняли попытку скорее похоронить его.
Многие из самых суровых критиков выросли в военные годы, некоторые состояли в «Гитлерюгенд», в то время как другие недолго служили в Вермахте. Все считали, что жили на земле с «демократическим дефицитом»{797} и чувствовали за собой долг бросить вызов родителям, обвинив в военных преступлениях и ненормальностях в германской истории. Среди новых критиков выделялись философ и социальный теоретик Юрген Габермас и писатель и политический активист Гюнтер Грасс. В отличие от других известных левых, либеральных фигур, которые теперь, в мирное время служат германскому правительству, также готовые решать и военные вопросы в случае необходимости, — например, канцлер Герхард Шредер, бывший марксист, министр иностранных дел Йошка Фишер, бывший руководитель студенческих протестов и давний член партии зеленых, министр внутренних дел Отто Шили, со-основатель вместе с Петрой Келли партии «зеленых» и адвокат защиты для руководителей банды Баадера-Майнхоф — Габермас и Грасс сохранили свой юношеский идеализм и по-старому критикуют государство и в семьдесят лет{798}.
Как ведущий интеллектуал марксистской франкфуртской школы, Габермас поддерживал философию «конституционного патриотизма», требуя абсолютной лояльности по отношению к трансцендентальному политическому идеалу, который всегда трубит о настоящей государственности{799}. Те, кто обладает такими принципиальными знаниями и использует их, являются самыми истинными патриотами государства и правильно судят о его действиях от имени всех и во благо всем. Во многом действуя, как лютеранские проповедники шестнадцатого века, только в меньшей мере соглашаясь на компромиссы, эти современные критики ставили задачу возбудить и поднять общественность, когда бы правители ни переходили границы, определяемые когда-то божественным, а теперь строго гражданским мандатом на правление. Это был новый вид рожденных за пределами Германии немцев, это не те, кто принадлежал другому обществу, нации или правителю за пределами германского государства. Это самоназначенные наставники родных граждан с более ранней преданностью высшему нравственному императиву.
Грасс писал речи для Вилли Брандта в начале 1970-х годов и, как и он, стал лауреатом Нобелевской премии — в 1999 году, за работу, которая началась сорок лет раньше с «Жестяного барабана», яростного раскрытия нацистского сознания. Грасс также выступал против объединения Германии, как нового аншлюса [аншлюс — насильственное включение Австрии в состав фашистской Германии. — Прим. перев.], считая, что заново объединенная Германия вскоре поглотит Европу, как сделала после присоединения Австрии в марте 1938 года. Грасс хотел, чтобы Германия в виде епитимьи за военные преступления отказалась от нормальных амбиций государства: мощи, безопасности и богатства. Хорошая Германия останется разделенным, децентрализованным, аполитичным государством, с более тусклым Востоком, играющим роль «контрапунктной страдающей нации» перед более ярким гедонистическим Западом{800}.
Предлагаемое Грассом можно считать самым худшим историческим кошмаром Германии. Быть внутренне разделенным и внешне вызывающим негодование народом — это груз германской истории. Навязывание послевоенной Германии такой судьбы, как вопроса принципа, и надолго, — это самый опасный курс, который могла бы выбрать Германия, как для себя самой, так и мира в целом. Как и с более ранним консервативным поворотом правительства Аденауэра, колебания социал-демократов в вопросе объединения Германии помогли сделать Гельмута Коля дольше всего правившим канцлером Германии после Бисмарка. Одним из последних о крахе утопизма Грасса писал Марсель Рейх-Раники, критик и литературный редактор «Франфуртер Альгемайне». Его фотография появилась на обложке германского еженедельника «Дер Шпигель» в 1995 году, в котором он раскритиковал последнюю работу Грасса — исторический роман, действие в котором происходит в Берлине после объединения{801}.
Поскольку сила Германии так велика и ее сотрудничество жизненно важно для Европы и мира, отступающая, сомневающаяся в себе Германия — это самый худший сценарий{802}. Сегодня ни взлетающие вверх стоимость объединения и иммиграции, ни стойкость «стены в голове» не останавливают Германию. Правительства канцлеров Коля и Шредера не только не уходят от новой ответственности в Европе и мире, наоборот они взяли на себя определенные обязательства на самых высоких европейском и международном уровнях{803}. Отказ Шредера поддерживать американскую внешнюю политику в Ираке не являлся ренегатством и не противоречил обязательствам. И уж, конечно, это не темный новый Sonderweg («особый путь»), как быстро предположили американские и германские критики. Независимо от того, была ли эта позиция сдерживания политически целесообразной или нет, но она являлась правильным действием для нормальной нации, и ее поддержало большинство немцев, знающих о собственном историческом опыте{804}.
Тогда в чем заключается опасность для немцев и откуда она исходит? Современный немец — это пять человек в одном, трое из которых остаются нестираемо немцами, в то время как двое других — относительно новые экспериментальные сущности. Каждый развивался хронологически от другого, каждый превосходит другого по размаху, если не по привязанности и верности. Один — это житель города или деревни, самый основной немец. Сразу же за ним идет немец, являющийся гражданином одной из шестнадцати немецких земель. С 1871 года каждый немец также еще и гражданин объединенной германской нации, управляемой выборным межрегиональным парламентом. В более позднее время немцы стали частью транснационального Европейского Союза, выходящего за пределы родной, городской, государственной и национальной идентификации. Наконец, сегодня немцы — это глобальные личности, вездесущие и повсеместно встречающиеся из-за особенностей международной торговли, иммиграции и коммуникаций.
Несмотря на всю силу и привлекательность новых европейского и глобального образов, они не представляют угрозы для истинного немца. Этот труизм памятен по интервью с германским режиссером Роландом Эммерихом, который стал известен своим соотечественникам, как «король Голливуда» после режиссерской работы — американского кассового хита «День Независимости». Работая и перемещаясь между высокотехнологическими студиями Лос-Анджелеса и Людвигсбурга, он признался, что часто ничего не хотел больше, чем швабского национального кушанья Maultauschen, которое великолепно готовит его мать, — фаршированные макароны, которые напоминают пельмени{805}.
Требовалось успокоить опасающийся немецкой силы мир, и Гельмут Коль объявил, что первая особенность Германии заключается в том, что она является европейской и глобальной державой. Однако Германия обладает несмываемой историей и судьбой нации-государства, которую нужно принимать, — как славные моменты, так и позорные, — если ей предстоит стать нормальной нацией. Попытки прикрыть национальную особенность европейской и глобальной угрожают снова разделить немцев и снова поднять угрозу захватчиков изнутри — старую, как германские племена, проблему, которую правительство Шредера, как кажется, восприняло более серьезно, чем правительство Коля{806}.
Европа и мир лелеют как реалистичные, так и нереалистичные страхи перед немцами. Самый главный из первых — это германская возможность нарушить важные сегменты их экономики. Между 1998 и 2000 годами крупнейшие германские компании купили крупные иностранные — «Фольксваген» приобрел «Роллс-Ройс Мотор Карс», «Дойче Банк» — «Банкерс Траст», Нью-Йорк, «Даймлер-Бенц» — корпорацию «Крайслер», а «Маннерсманн» — производителей сотовых телефонов в Великобритании и Италии. В то же самое время немцы угрожали взять под контроль Лондонскую фондовую биржу{807}.
Большее беспокойство вызвала немецкая способность доминировать в Европейском Союзе. План канцлера Шредера 2001 года увеличить централизацию ЕС по германской федеральной модели, что усилило бы и парламентскую власть над членами-государствами, и дало бы увеличение прав последних, вызвал одобрение и радость англичан — и негодование французов. Поскольку Германия является самым густонаселенным и богатым членом ЕС и оплачивает непропорциональное количество его счетов, то предложение породило страхи о еще большем влиянии Германии{808}.
Под этими страхами скрывается подозрение, что правительство Шредера не европоцентрично и не глобально, хотя Коль обещал, что Германия будет и европейской, и глобальной державой. Вместе с предложениями по частичной переделке ЕС, Шредер настаивал на признании миром Германии, как нормальной нации-государства. Под последним он имел в виду государство, которое может свободно следовать национальным интересам пропорционально своей силе, свободно быть эгоистичным и ошибаться. Этот вопрос являлся очень щекотливым, если вообще не запретным для Коля, которому требовалось подготовить скептически настроенный мир к объединению Германии. Если смотреть на инициативы Шредера в целом, то они предлагают новый германский патриотизм, нацеленный не оставлять Германию погрязшей в трясине калечащего прошлого двадцатого столетия{809}.
Кроме реалистичных страхов относительно экономической и политической мощи Германии внутри Европы, остается и нереалистичный: якобы немцы близки к антисемитизму и потенциально могут вернуться к нацизму, а поэтому миру требуется постоянно внимательно наблюдать за ними и оставаться начеку Даже когда немцы спорят между собой, вопрос о «хорошем немце» быстро всплывает на поверхность. Оглядываясь назад и глядя вперед с провокационной роли Германии в годы, ведущие к Первой Мировой войне, историки двадцатого века тесно связали Германскую Империю с Третьим рейхом. В более позднее время это кажется несправедливой оценкой сложной, если и не славной Германской Империи. Точно также историк Эрнст Нольте вызвал жестокую «ссору историков» в 1980-е годы, поставив национал-социализм и Холокост внутрь более крупного, генетического образца фашизма и геноцида двадцатого века, предположив, что немецкий пример только отличается размахом. От Юргена Габермаса до колонки редактора «Нью-Йорк Таймс» — все заново подтверждали уникальность преступности нацистов, а Нольте проклинали за «обеление» нацистов{810}.
Возрождение неонацизма было также продемонстрировано в феврале 2000 года, когда консервативная Австрийская партия свободы получила 27 % голосов — пока самое большое количество голосов для западноевропейской послевоенной партии правого толка. Она заняла места в австрийском правительстве. Европейская и мировая реакция последовала незамедлительно. Впервые в истории Европейский Союз наложил санкции на одно из своих пятнадцати государств-членов, а «Нью-Йорк Таймс» за пять месяцев опубликовала три крупные предупредительные статьи в связи со случившимся.
История получилась громкая, потому что к победе Партию свободы привел человек по имени Йорг Гайдер, сын известных родителей-нацистов из того же района, что и Гитлер. Гайдер получил известность, как положительную, так и печальную, отказавшись безоговорочно ругать как германское, так и австрийское военное прошлое. Гайдер также настаивал, что хорошие немцы служили не только в Вермахте, но даже и в войсках СС. Этот красивый мужчина много путешествовал по миру и отполировал свой образ в Калифорнии и Гарвардской бизнес-школе. Гайдер критиковал все возрастающий приток иностранных рабочих в Австрию и выступил против выплат Австрией репараций Израилю. Эта позиция обеспечила ему поддержку большого количества «синих воротничков» и молодежи{811}. Критики также обвиняли его в неонацизме, что является преступлением в Австрии, но оказались проигравшей стороной во время судебных процессов. 80 % австрийцев выступили против санкций ЕС, и меньшие государства-члены также стали протестовать против тяжелой руки «большого брата». ЕС снял санкции с Австрии через семь месяцев{812}.
Несмотря на выкручивание рук в то время, главный урок дела Гайдера — это не карт-бланш неонацизму в большем германском мире и не моральная трусость Европейского Союза. Это нежелание в то время Австрии и других европейских государств подчинять национальную политику новому брюссельскому коллективу — чувство, одновременно предсказуемое по истории и совместимое с развивающимися демократиями.
Тем же летом 2000 года, когда ЕС вел дебаты по поводу снятия санкций с Австрии, канцлер Шредер отреагировал на патетически маленький, но вызвавший большое беспокойство взрыв неонацистского насилия в Восточной Германии. Он ездил по городам, в которых проживает большое количество иностранных рабочих и успешно действуют крайне правые партии, и пытался напомнить их гражданам, кто такие истинные немцы. В Эггесине и Вольфен-Норде он предложил слушателям «крепче ухватиться за свою судьбу… и выступать за слабых, старых и иностранцев». Его правительство последовательно демонстрировало намерение положить конец насилию скинхедов, предложив щедрые вознаграждения для участников, желающих покинуть банды: до 45 000 долларов на человека — включая наличные, новое имя и работу, переезд на новое место и юридическую помощь{813}.
После объединения двух Германий, правительство вело дела, всячески демонстрируя добрую волю. Оно предпринимало усилия, чтобы сделать более широкую европейскую индивидуальность вторым «я» немца. Несмотря на повторяющиеся угрозы жизни министра финансов Германии, надежная и любимая марка уступила евро{814}. Хотя немцы удерживают львиную долю власти внутри ЕС сегодня, действия Федеративной Республики не оставляют сомнений, что цель Германии — быть активным партнером, а не командной силой над ЕС{815}. Германия также продолжает выплачивать репарации Израилю, и это было названо «покаянием в большом масштабе»{816}. Во время визита Вилли Брандта на мемориал в Варшавское гетто и более поздний визит Шредера в Берлинский еврейский музей, германское правительство буквально падало на колени, выступая национальным примером сочувствия. Бывший президент ФРГ Рихард фон Вайцзеккер убеждал послевоенные поколения принять коллективную ответственность за Холокост и продолжать помнить о нем{817}.
Сегодняшние немцы также испытывают реалистичные и нереалистичные страхи перед миром вокруг себя. Немецкий журнал «Виртшафт Boxe», деловой еженедельник, 22 ноября 1999 года поместил на обложке рисунок, на котором восстанавливалось вторжение в Нормандию. На нем изображались иностранцы, деловые мужчины и женщины, которые неслись на берег под заголовком: «Вторжение! Атака на общество согласия». Таким образом, новый захватчик Германии, мировая экономика, угрожает разделить и покорить сказочно интегрированную сеть правительства, банков, промышленности и трудовых ресурсов, которые поддерживают современную Германию.
Издатели имели в виду два недавних примера. Первым был экономический обвал и вынужденное спасение правительством ведущей строительной компании Германии, которая существует уже 150 лет — «Филипп Гольцман А. Г.» Второй — это предложение британской компании «Водафон Эйр Тач», желающей заполучить контрольный пакет акций в германском гиганте «Маннесман А. Г.», занимающемся связью. «Гольцман» была плохо управляемой компанией и брала много кредитов. Германские банки ранее выкупили ее, но потом бросили рыночным силам. Когда правительство Шредера, наконец, пришло ей на помощь, треск «общества согласия» уже слышался по всей Германии. Это заставило одного германского комментатора снова пожаловаться о «варварах среди нас»{818}. Еще одно потрясение тщательно интегрированной германской экономики произошло, когда правительство не смогло сплотить германские интересы за потерпевшим банкротство медиа-гигантом «КирхГруп», возможная выдача которого иностранным конгломератам угрожала дальнейшим огрубением германской культуры{819}.
Американская экономическая модель тоже в некотором роде преследует немцев. В то время как немцы любят американскую свободу и процветание, они ненавидят «ментальность магазина «24 часа», хаос неограниченного рынка, огромную разницу между зарплатой руководства и рабочих и [несдерживаемую] иммиграцию»{820}. Однако эти американские пороки, в особенности последний, кажутся неуклонно идущими в сторону Германии вместе с глобальной экономикой.
Дает ли долгая история Германии какие-либо ключи к ее будущему курсу? Сегодняшние обозреватели внимательно следят за германской реакцией на все возрастающее количество иностранных Gastarbeiter и воздействие часто дерзкой мировой экономики. Также уделяется внимание растущему раздражению немцев из-за усилий американцев (в особенности — американских евреев) удержать Третий рейх и Холокост на первом плане немецкой истории{821}. Леволиберальная критика изнутри не меньше топчет германскую историю, скептически относясь к германской демократии и выражая беспокойство по поводу будущих перспектив. Несмотря на полвека продолжающихся беспрецедентных репараций, отзывчивое демократическое правительство и образцовую работу внутри европейского и международного сообщества, немцы все еще остаются латентными варварами, антисемитами и фашистами в непрощающих умах многих{822}.
Недавно открылся новый фронт репараций в еще одной области преступлений национал-социалистов: рабский труд, еврейский и нееврейский, который использовал германский бизнес в военное время. В декабре 1999 года германское правительство согласилось выплатить 5,2 миллиарда долларов, чтобы урегулировать претензии к трем международным немецким компаниям («Сименс», «Даймлер-Крайслер» и «BASF»). Правительство и деловые круги разделили сумму пополам. В мае 2000 года под сильным международным юридическим давлением австрийское правительство создало фонд в 395 миллионов долларов для выплат по подобным искам. Поскольку прошло более половины столетия, груз этих новых репараций упал на рабочих и акционеров, иностранных и немецких с австрийскими, которые во время преступлений еще не родились или были слишком малы, чтобы их совершать{823}. Позднее начались судебные процессы против американского правительства и международных корпораций США («Дженерал Электрик», «Чейз Манхэттен Банк» — теперь «Дж. Р. Морган-Чейз» — и «IBM») в связи с соучастием в действиях или бездействии во время Второй Мировой войны. Это включает продажу «IBM» калькуляторов, использовавшихся для управления концентрационными лагерями, и провал американского и британского высшего командования, не разбомбившего железные дороги, ведущие к лагерям смерти{824}.
Такие попытки вытрясти деньги были осуждены по всему миру как еврейскими, так и нееврейскими критиками. Тем не менее, компании, которым предъявляются иски, предпочитают лучше заплатить, чем столкнуться с угрозой негативной рекламы и оправдательного судебного решения{825}. Как считает американский журналист Холман Дженкинс, требуемые суммы выплачиваются «в подчинении политическому консенсусу в том, что расплата за нацистские преступления необходима для облегчения принятия в мире немецкой силы»{826}. Таким образом, изначально не-вовлеченные правительства и поколения, живущие более чем полвека спустя после преступлений, когда большая часть фактических преступников давно мертва, вынуждены играть роль козлов отпущения ради нормальности, которой страстно хочет Германия{827}.
Сегодня в германской шахте поет канарейка, заверяя всех, что шахта сейчас безопасна. Остановить эту песню может послевоенная критика, в особенности резко возросшая в 1960-е годы и нацеленная сделать национал-социализм и Холокост, с сопровождающими их чувством вины и репарациями, концом книги германской истории. Немцы не могут жить, как нетехнологический, сельский народ (так хотели бы «зеленые») — и им не следует так жить. Они также не могут быть обществом, постоянно искупающим вину, как требуют литературные и философские сторонники утопии{828}. Исторически немцев преследовал страх стать ковриком для вытирания ног других наций, и невиновным настоящему и будущему поколениям немцев не следует строить нормальное государство на чувстве вины и несении наказания. Да они и не могут так поступать. Однако если такая точка зрения когда-либо зажжет искру в Германии, а новое поколение немцев попытается создать демократическую республику, больше всего славящуюся власяницей и пеплом, то в результате вполне могут получиться боль и страдания немцев и мира, равные прошлым. Нормальная государственность, статус нации — вот лучшая надежда Германии на будущее.
Канарейка также, скорее всего, продолжит петь, показывая, что все в порядке, если немцы, которые выучили урок Фауста, заполнят шахту. У Гете Фауст хотел удовлетворить ненасытное желание власти, что привело его к личной трагедии. Однако в более поздний период жизни он пришел к принятию человеческих ограничений и в результате нашел внутренний мир в свободно выбираемой, анонимной службе соседям, которых не знал{829}. История Германии, включая кровавое двадцатое столетие, — это также история подобных дел. С 1952 года, когда Конрад Аденауэр и Давид бен-Гурион достигли первого соглашения о репарациях, Германия тихо помогала новому государству Израиль, став, после американцев, его самым верным торговым партнером и самым надежным военным союзником — источником, например, его подводного флота. В то время как некоторые немцы считают себя целями того, что репортер «Нью-Йорк Таймс» Роджер Кохен назвал «американской «индустрией Холокоста»», немецко-израильская дружба остается прочной{830}. И, несмотря на новые тяготы, повлиявшие на отношения из-за продолжения премьер-министром Ариэлем Шароном палестино-израильского конфликта, маловероятно, что какая-либо из сторон когда-либо снова будет думать о другой, как о незаконной или, что еще менее вероятно, — как о враге.
В немецких и иностранных газетах регулярно появляются в сообщения о фаустианских превращениях отдельных немцев. Один такой рассказ посвящен бывшей осужденной террористке Силке Майер-Витт, которая в 1977 году участвовала в похищении и убийстве Ганса-Мартина Шлейера, президента ассоциации «Немецкие предприниматели». В настоящее время мисс Майер-Витт — социальный работник и занимается терапией с пострадавшими в Косово. Когда она выступала перед прихожанами лютеранской церкви в Бонне в 2001 году, ее спросили, почему ее «юношеский идеализм» привел ее к терроризму. Она ответила, что «разочарование в [моей] идеологии» требовало больше от германского общества, чем оно могло разумно дать, и она осталась с циничной верой в то, что ничто из деяний человека не имеет значения и не будет играть роли. «Не думаю, что позволю этому случиться еще раз», — сказала она собравшимся и пришла к риторическому выводу: «Что еще я могу сделать?»{831} Такое «штопание и латание» социальной ткани (фраза принадлежит Мартину Лютеру и таким образом он суммирует социальную этику) имеет много прецедентов в германской истории.
Сегодня Германия — это самое густонаселенное государство в Западной Европе, и в 2000 году там также проживало больше всего иммигрантов — 7 миллионов. Эта цифра все увеличивается. Наблюдая за ростом количества иммигрантов, немцы дали ясно понять, что они не хотят стать, как это мягко выразил Роджер Кохен, «многокультурной единицей Европейского Союза». Но, с другой стороны, этого также не хотят и другие нации-члены ЕС{832}. Не удивительно, что кажущийся уклон Германии в подобную сторону вызвал протесты правых. Говоря о потенциальной склонности к неонацистским идеям небольшого яростного меньшинства, министр иностранных дел Фишер выразил собственные страхи перед «пассивной ксенофобией» и возродившейся в Восточной Германии группой «Красная Армия»{833}.
Однако такое скромное фашистское насилие — всего чуть выше ста человек были убиты во время «ксенофобских атак» между 1990 и 2000 годами — кажется наименее возможной реакцией, которой следует ожидать германскому правительству в конце холодной войны. А значит, это хорошая новость для самой Германии, так и для живущих за ее пределами{834}. Более показательным фактом новой иммигрантской Германии являются не мелкие проявления ксенофобии, о которых плачется Фишер. Важнее честная выплата Федеративной Республикой 450 долларов в месяц каждому иммигранту, обеспечение питанием, местом для проживания, образованием, медицинским (включая стоматологическое) обслуживанием, пока этот иммигрант не имеет работы{835}.
Это явные знаки чрезвычайной щедрости послевоенного государства социального обеспечения, как для своих граждан, так и для иностранцев. Правда, его основы дрожат под аккумулированным весом того, что называется эгалитаризмом. Немецкие зарплаты и налоги, если и не являются самыми высокими в мире, то находятся в их числе. Они угрожают как жизнеспособности компаний, так и защищенности работников. Им приходится отдавать до 70 % общего дохода на государственные пенсии, страховку и налоги{836}. Хорошие немцы сегодня разрушаются не военными преступлениями и чувством вины за содеянное в войне, а своей собственной послевоенной щедростью и попытками создать справедливое общество. Из нравственных соображений отказавшись позволить своей стране стать расколотой державой имущих и неимущих, как США, немцы кажутся неспособными отпустить осаждаемое общество согласия и рога изобилия, которого добились путем принуждения. Но если последнее будет продолжаться, то следует найти новые пути установления свободы и равного распределения, чтобы меньшее все еще казалось таким же, если не может стать большим. Эту цель предлагает история, и она находится вполне в рамках способностей немцев.