Часть шестая

— Как ты мне надоел, дорогой, — сказала Дейзи. — То появляешься, то исчезаешь. Я уж думала, что избавилась от тебя. Только я начинаю отмечать это событие, как ты опять тут как тут, не ждала, не ждала! А ты даже не радуешься.

Тим сидел на кровати Дейзи, уставясь перед собой невидящим взглядом. Неподвижный, с застывшим лицом, только изредка моргая.

— Ну же, мистер Голубые Глазки, веселей, покажи, что ты живой! Никогда не видела тебя таким. Обычно ты шастаешь по квартире, как водяной жук, ни на секунду не угомонишься. А тут битый час сидишь, как чертов монумент. Мне что, сесть тебе на башку, как голубю на статую?

— Извини, — проговорил, скорее прошептал Тим, сидя все так же неподвижно и глядя в окно.

— Ну, кончилось так кончилось, — сказала Дейзи. — Тебе с самого начала не на что было надеяться. Всякий на твоем месте мог бы понять, что это безумная затея. Помучаешься какое-то время. Но скоро почувствуешь невероятное, радостное облегчение. Черт побери, ты свободен! Выпей за это, не сиди как пень!

Тим помотал головой.

— Охмурили тебя или что? Глубокая депрессия, током ударило?

Тим не ответил.

— Прекрасный вечерок, пошли в «Принца датского». Пройдемся, как ты любишь, как тебе всегда хотелось, а мне нет. Развеешься, а? Прогулка тебя взбодрит.

— Иди без меня, — пробормотал Тим.

— О боже! Что мне с тобой делать? Почему бы тебе не прилечь нормально и не отдохнуть, раз уж ты такой весь обессиленный, — вместо того, чтобы сидеть там, как восковая фигура? Меня аж дрожь берет. Глотни таблеток, если не хочешь порядочного алкоголя. У меня где-то завалялись снотворные, думаю, что снотворные. Если и завтра будешь таким, отведу к врачу.

— Нет, нет… никакого врача.

— Не можешь говорить по-человечески? Что ты все время шепчешь, что у тебя со связками? Ты болен или что? Не будь таким чурбаном. Приходишь ко мне, ожидая, что я приму тебя с распростертыми объятиями, а потом вдруг становишься что твое привидение. Где твой дух, где мужество? Попытайся вести себя как мужчина, хотя бы только ради меня.

— Извини, Дейзи.

— А, так ты знаешь, кто я. А то я засомневалась, что ты вообще узнал меня. Я твоя старушка Дейзи, запомни. Отель старушки Дейзи открыт постоянно, заходите в любое время, вы всегда желанный гость в отеле Дейзи!

— Ты была очень добра ко мне, — проговорил Тим.

— О, наконец-то, во всяком случае глазами можешь двигать, не все потеряно!


Тим появился в квартире Дейзи утром. Предыдущую ночь он провел в одиночестве на Ибери-стрит.

Тим очень быстро впал в отчаяние. Казалось, оно было единственным прибежищем. Надежда была слишком мучительна, слишком пронзительна, слишком полна слепящего света. Ничего не поделаешь, пришлось быстро прийти к заключению, что это конец.

Когда Гертруда ушла, он какое-то время сидел на полу среди своих драгоценных свертков, плача самым кошмарным образом, не слезами, а мокрым ртом и сморщенным детским лицом. Потом долго сидел неподвижно, пытаясь осмыслить, что произошло. Что он сказал, что сказала Гертруда? Пытался припомнить их разговор, но все слова уже тонули в тумане. Катастрофа была полной, и он знал, что в этом исключительно его вина, но не мог понять, как и почему это случилось.

Тиму сразу стало ясно, что с ним произошло нечто страшное и непоправимое. Как человек, узнавший, что он смертельно болен, Тим понял, что его существо переменилась кардинальным образом и он никогда не будет прежним. Он потерял Гертруду, свою жену, которую любил. Это было главное. Но дополнительный ужас был в ошеломительности потери и себя нового, после космической перемены. Ощущение было такое, будто он болен, неизлечимо болен своего рода моральной болезнью, прежде ему неведомой. Он погубил себя, полностью разочаровал Гертруду и окончательно потерял ее из-за отвратительной, неописуемой моральной вины. Тим не имел привычки мыслить в подобных категориях, это было чуждо ему. Он никогда не был особо высокого мнения о себе, но чувствовал, что он безвредный, невинный, добрый, обыкновенный, скромный, слабый человек. Его невероятно потрясла, оставила шрам на душе мысль, что он совершил что-то страшно аморальное и тем самым разрушил свое счастье и потерял ненаглядную свою жену, которая досталась ему так удивительно и не по заслугам. Как часто случается, Тим оценивал тяжесть преступления по тяжести наказания. Пока топор не опустился, он почти не чувствовал за собой вины, ничтожная вина легко забывается. Теперь же, хотя и смутно, он чувствовал, как, должно быть, ужасно ошибался. Как, мечтая о Гертруде, он в то же время мог быть нравственно столь безрассуден? Чувство потери вползало в сердце Тима, который сидел на полу, плача без слез, не в силах заставить жалкие остатки своего истерзанного бывшего «я» не ждать неизменных удовольствий прежней счастливой женатой жизни. Гертруда вернется, он покажет ей новые работы, написанные акриловыми красками (она любила смотреть его картины), поднесет оригинальное ожерелье, которое купил для нее (ее украшения были такие старомодные и всегда вызывали у них смех), потом ланч, к которому он принес сливы и карфилли, а после ланча он будет рисовать, каждый миг ощущая ее присутствие в его жизни, а там бокальчик-другой перед обедом, обед, болтовня, смех, планы. Они собирались в Грецию. А потом он будет лежать с ней в постели, губы к губам, целуя ее спящую, и сам уснет, погрузившись в глубокое море полного покоя и блаженства.

Но теперь ничего этого не будет. Гертруда ушла. Тим был разоблачен как лжец и мошенник, чуть ли не предатель. Он бессмысленно разрушил невинное счастье их двоих и сам оказался посреди пустыни ужасов. Только вот, конечно, его собственное счастье не было невинным. Тим полностью и сразу признал общую справедливость обвинения, хотя до сих пор не мог определить, что конкретно ему вменялось, или точно вспомнить, что произошло во время того кошмарного разговора. Гертруда не поняла, он не был настолько виновен, как она думала, но какое теперь значение имела степень его вины? Он, разумеется, не собирался жить с Дейзи после их женитьбы, но умолчал о Дейзи и ее важной роли в его жизни, скрыл связь и свой грех, который, знай о нем Гертруда, мог заставить ее в решающий момент засомневаться. Гертруда говорила о трауре. В то время все, что угодно, могло сыграть против него. И в странном составе его нравственных угрызений вина перед Гертрудой мешалась с виной перед Дейзи. Сейчас Тим видел, сколь в действительности глубоко он был привязан к Дейзи, она была словно частью его, сестрой, матерью. Ему пришлось переписать свое прошлое, чтобы стереть саму память о ней, но без Дейзи оно было поддельным, и с этим поддельным прошлым он пытался жить с Гертрудой. Сейчас, сидя на кровати Дейзи, неподвижный, парализованный, он понял, насколько в конце концов принадлежит ей. Он чувствовал это с отчаянием, превышавшим любую горечь, даже наперекор судьбе.

Встав с пола в гостиной и попытавшись думать, он первым делом набрал номер Манфреда. Никто не ответил. Близился вечер, а Тим еще ничего не ел. Он выпил виски, взяв бутылку со знакомого подноса на инкрустированном столике и налив себе в тяжелый уотерфордский стакан, — ритуал, некогда приятный, а теперь грозивший перейти в отвратительную привычку. С ужасом взглянул на тигровые лилии. Потом вернулся к телефону. Позвонил Графу на работу, но тот уже ушел. Набрал его домашний номер, никто не поднял трубку. Выпил еще виски. Снова позвонил Манфреду, безрезультатно. Позвонил Джеральду Пейвитту, но потом вспомнил, что тот еще находится в обсерватории в Джодрелл-Бэнк. Тогда он позвонил Виктору Шульцу. Виктор снял трубку. Тим пролопотал: «Не знаете ли, где Гертруда?» В ответ на этот странный вопрос Виктор извинился и сказал, что как раз уходит на работу в больницу и не может разговаривать. Ему, безусловно, было уже все известно. Манфред быстро оповестил всех, и доступ к кругу друзей Гертруды был для Тима уже закрыт. Он позвонил Мозесу Гринбергу, но Мозес, едва услышав голос Тима, положил трубку. Стэнли Опеншоу Тим звонить не стал, зная, что Джанет ненавидит его. Не стал он звонить и миссис Маунт. Она особо старалась быть доброжелательной к нему и Гертруде вначале, но теперь он тем более должен быть отвратителен ей. Он прикончил бутылку, завалился в постель и в слезах заснул.

Пробуждение было ужасным. Утром он очнулся и сонным телом и сознанием потянулся к Гертруде. Ее не было. Он вспомнил. Вскочил с постели и помчался по квартире в бесполезной надежде, что Гертруда вдруг вернулась, пока он спал. Его мутило, голова раскалывалась. Болело все тело. Он решил что-нибудь поесть, но кусок не лез в горло. Хотел приготовить чаю, но вид чайника был невыносим. Он позвонил Манфреду и Графу, но ответа не дождался. Сел в гостиной и попытался написать письмо на листе дорогой, кремового цвета гербовой бумаги Гертруды. Но он был не мастер писать письма, и попытка что-то сказать в свою защиту только показала ему, какое он ничтожество. Он порвал написанное. Он все же напишет ей, но не сейчас. Он чувствовал, что должен действовать, поскольку бездействие было пыткой. Но что он может сделать? Он подумал было побежать домой к Манфреду. Но его никто не впустит, никто не откроет дверь на его звонок. В любом случае Гертруды там нет, она уже в каком-нибудь тайном месте, где он никогда не найдет ее. А какой вообще смысл искать ее? Увидеть ее еще раз, чтобы она снова отвергла его, причинила новую боль, обвинив в чем-то, что и не вообразишь. Да верил ли он на деле, что женат на Гертруде? Совсем он не в своем уме, если сомневается даже в этом. Он не мог оставаться на Ибери-стрит. Помнится, она просила его освободить квартиру. И квартира стала его ужасом — место пытки и кары, полное невольных счастливых воспоминаний о потерянном рае.

Около половины одиннадцатого он проглотил кусок хлеба с маслом. Выпил молока из бутылки. Убрал масло и молоко в холодильник, как приучила его Гертруда. Хотел было побриться, но не стал. К чему? Собрал рисовальные принадлежности. Покидал одежду в свой старый чемодан. Только теперь одежды было куда больше, все не умещалось. Он подумал, не оставить ли вещи, которая покупала ему Гертруда, но это, пожалуй, было не лучшее решение. Ей не захочется снова видеть эти рубашки да галстуки. Он забрал все свое из ванной комнаты и рассовал одежду, краски, альбомы по пластиковым мешкам, а холсты составил у двери. Потом вышел на слепящий свет Ибери-стрит и поймал такси. Водитель помог ему погрузить вещи, а в Чизуике, куда он отвез его, помог их выгрузить. Тим побросал все в нежилую сырую пустоту своей старой мастерской. Запер ее. Задумался, что делать дальше. Такси отвезло его назад, к вокзалу Виктория, в банк, где он снял деньги с их общего с Гертрудой счета. Потом поехал в Шепердс-Буш-Грин, откуда пешком направился к Дейзи. На ходу снял с пальца золотое обручальное кольцо, подаренное ему Гертрудой, и сунул в карман.

Уже собираясь позвонить в квартиру Дейзи, он увидел нечто ужасное, что и в страшном сне не приснится, отчего вновь ожило предчувствие, что впереди его ждут еще большие неприятности, новые муки. Он увидел, что на углу напротив дома Дейзи караулит знакомая фигура в черном плаще. Неприветливая, суровая Анна Кевидж приходила засвидетельствовать заключительный акт, получить последнее доказательство его небывалого вероломства. Ее досье было теперь полным. Это, вместе с опустошением счета, означало конец, точку, от которой ему не было возврата. И, поднимаясь по ступенькам, он знал, что сам хотел этого конца. Раз его отвергли, он должен доказать себе, что действительно заслужил такое.

На деле он пошел к Дейзи, руководствуясь не только логикой. Он просто не мог придумать, что делать, куда пойти. Кем он может быть теперь, как распорядиться дальнейшей жизнью. Поселиться в отеле в Паддингтоне и жить там на деньги Гертруды, писать убедительные письма, объясняя, прося прощения? Желание объяснять что-нибудь осталось в безвозвратном прошлом. Он покинул царство морали. Нет сомнений, что-то он объяснил бы. Но, как он смутно и с болью начал понимать, ему придется давать объяснения Мозесу Гринбергу во время бракоразводного процесса. И снова придется пережить скандал и стыд во всех кошмарных деталях и то, что происходит сейчас: как он забрал деньги и как в некое определенное утро его застукала Анна, этот полицейский в юбке…

Дейзи повела себя, как он и ожидал. Ее абсолютная предсказуемость по-прежнему была для него опорой, чуть ли не средоточием абсолютной добродетели, что Тим признавал, хотя сейчас она не доставила ему удовольствия и не принесла утешения. Он даже на минуту испытал бы извращенную злобную радость, если Дейзи с проклятиями прогнала бы его. Когда он пришел, она готовила себе ланч. Он отказался от еды. Поев, она отправилась по магазинам, а он лег на ее кровать и погрузился в бездну отчаяния. Когда она вернулась, он сел и уставился на нее, не в силах пошевелиться. День едва полз.

— Тим, хватит изображать, будто тебя хватил удар. Очнись, походи, пойдем в «Принца датского».

— Нам туда нельзя.

Это было так. Тим начал понимать, что тоже должен скрыться.

— Почему нельзя, черт возьми?

— Нам надо убраться отсюда, — ответил Тим. — Надо найти другое место для жилья. У меня есть деньги. Нам надо перебраться куда-нибудь.

— Зачем? Мне нравится здесь, тут дешево, а твои поганые деньги все равно кончатся, и кому это «нам», скажи?

— Мы должны уйти, должны спрятаться.

— Ты можешь прятаться, а я, будь я проклята, не собираюсь. Я не преступница!

— Я преступник.

Он все так же сидел и глядел в окно. Некоторое время спустя Дейзи ушла, громко хлопнув дверью. За окном наконец начало темнеть.


— Он снял деньги с моего счета, — сказала Гертруда.

Анна промолчала.

Гертруда вернулась на Ибери-стрит. И Анна с ней. Заняла прежнюю комнату, хотя от своей квартиры не отказалась.

Был поздний вечер. Анна, набросив на себя голубой халат, готовилась ко сну, когда к ней вошла Гертруда со стаканом виски в руке. Анна присела на кровать, Гертруда — на кресло возле туалетного столика. Гертруда обедала у Стэнли и Джанет Опеншоу и еще не успела сменить шелковое, цвета янтаря, платье.

— И отправился прямо к той женщине, — добавила Гертруда.

Анна не гордилась своей сыскной работой. Она чувствовала, что это необходимо, и давняя университетская привычка к доскональности, желание полной уверенности заставили ее следить за квартирой Дейзи. Она следила за ней в вечер бегства Гертруды (потом позвонила Графу, узнать, что произошло) и на другое утро. Утром она со странной смесью боли, облегчения и стыда увидела, как Тим пришел к Дейзи. И увидела, что он обернулся и заметил ее. Отвратительная роль; но Анна уже не была уверена, что не погубила Тима и себя — неизвестно зачем. Она решила, что не станет ничего говорить Гертруде. Свидетельств было достаточно и без этого горького факта. Хотя бы придержит его на тот случай, если Гертруда позже не выдержит характера. А то и вовсе не понадобится упоминать о нем. Однако она не могла удержаться, чтобы не осчастливить Графа, рассказав ему о немедленном возвращении Тима к любовнице. Еще она теперь чувствовала необходимость как можно скорее избавиться от последних остатков собственных надежд. Ей хотелось начать новый этап жизни, каким бы он ни оказался. Граф же, в свою очередь, тоже не мог удержаться и рассказал Гертруде, хотя обещал не делать этого.

— Да, — подтвердила Анна. — Думаю, не стоит больше волноваться, что ты была несправедлива к нему.

— Слишком уж быстро все произошло.

— Это и к лучшему. Если бы ему было что сказать в свою защиту, он бы написал или позвонил.

— Он звонил Виктору и Мозесу. Наверное, пытался дозвониться и до Манфреда, только Манфред не подходит к телефону.

— Да, но это все было в тот день. А с тех пор он не подает никаких признаков жизни.

— Он мог бы найти меня, я даже не покидала Лондон, мог бы догадаться, что я у Стэнли с Джанет.

— Значит, кругом виновен, раз не пишет. Мог бы позвонить сейчас, если хотел бы.

— Я знаю. Я… когда звонит телефон… я чувствую…

— Не уехать ли нам, дорогая? Отправимся в деревню, или к Стэнли в его загородный дом, или… да куда угодно, лишь бы прочь из Лондона.

В Анне говорило собственное желание бежать куда-нибудь. Она чуть не предложила поехать в Грецию.

— Нет. Я должна быть здесь. Мне надо… просто в случае чего… и встретиться с Мозесом… по поводу условий… и без поддержки Графа… и Манфреда…

Анна молчала, стараясь понять, что творится в душе Гертруды. Это было нелегко.

Почти две недели прошло с тех пор, как они так ужасно расстались, и за это время Тим не сделал никаких попыток как-то связаться с Гертрудой. Дни проходили в молчании, Анна, занятая собственными переживаниями, наблюдала, как Гертруда все больше ищет поддержки в Питере и как к Питеру постепенно возвращается осторожная надежда. Граф появлялся на Ибери-стрит, но не очень часто. Вместе с надеждой к нему возвращалось былое чувство собственного достоинства и благоразумие. Он держался церемонно, учтиво, сдержанно; но теперь он был для Анны открытой книгой. Ей видно было, что он состоит на службе у своей любви, и она не могла не признать, что служит он безупречно. Она не могла не любить его еще больше, видя, как поразительна его любовь к ее подруге.

— Невозможно поверить, что он действительно задумал жениться на мне ради денег, чтобы содержать ее… Нет, не могу я поверить в это.

— Не думаю, чтобы он отдавал себе отчет в аморальности своей затеи, — сказала Анна. — В этом отношении он недоразвитый.

— Пожалуй…

Анна день за днем, час за часом делала все, чтобы помочь Гертруде окончательно избавиться от иллюзий. Это было благое дело, хотя стоило Анне таких мучений. Скорее бы сердце Гертруды ожесточилось. Так было бы лучше для Гертруды и в некотором смысле для Анны. Не хотелось, чтобы вся эта история, когда приходилось поддерживать Гертруду, события, свидетельницей которых ей приходилось быть, тянулись слишком долго.

В сущности, душевные переживания Гертруды были куда сложнее, чем представлялось Анне, ибо Гертруда теперь мучилась мыслями не только о Тиме, но и о Гае. Ее связь с Гаем приняла иной оборот. Глубокое скрытое чувство вины из-за ее торопливого замужества теперь неистовствовало, вырвавшись из-под спуда. Как если бы Гай тоже говорил ей: «Я предупреждал тебя!» Зачем я вышла замуж так поспешно, думала она про себя; а обращаясь к тени Гая, постоянно каялась и просила прощения. И все же примириться с Гаем не удавалось. Скорее примирение, которого она, казалось, достигла, было ложной успокоительной иллюзией, необходимым оправданием ее безрассудства. Она не могла думать о Гае с кротостью, нежностью, печалью. Она вновь чувствовала, будто он неотступно преследует ее, призраком витает над ней; и это его преследование возродило первоначальную ее скорбь, теперь обремененную еще сознанием вины и горечью. Она была сформирована и закалена ненавистью Гая к сентиментальности, вульгарности, потаканию собственным желаниям, фальши. Как она любила эту ясную строгость. И как часто изменяла ей. Теперь ей казалось, что по слабости своей она перестала любить Гая беззаветной любовью, когда между ними встала его болезнь и он ушел в себя, утратив доброту и нежность, обреченный. Это охлаждение было началом ее измены, ее морального падения. Она вспомнила, как он сказал однажды, что наши достоинства индивидуальны, а пороки общи. Никто не бывает достойным всецело, во всех отношениях, во всех смыслах. Как посредники добра мы «специализируемся», ограничиваемся чем-то частным, и это необходимо, потому что зло присуще нашей натуре, а добродетель нет. Как быстро, без Гая, она возвратилась на этот природный уровень. Сколь узкой, сколь искусственной казалась ей теперь ее собственная «специализация», которая создавала в ней иллюзию ее добродетельности. И она говорила ему: почему он призрак, почему не с ней в жизни как возлюбленный муж, как опора и вожатый?! Его обещания создали ее, а теперь он оставил ее. И она обращалась в пустоту, взывая к тому, кто, она знала, теперь существует как осколок ее собственной страдающей и истерзанной души.

Она не знала, что ей думать о Тиме, понимая лишь одно: что он тоже ушел. Она жалела его, думала о нем сейчас, как если бы у нее было два ума, два сердца. Тосковала по нему: ей не хватало его повседневного присутствия. Les cousins et les tantes, желающие, как и Анна, помочь ей забыть свою ошибку, порой намекали, что причина такого ее состояния — «чисто физическая», а потому недолговременная, или же это «психическое расстройство», вызванное потрясением, проявление истерии, а следовательно, тоже скоро пройдет. Гертруда знала, что ни то ни другое объяснение не отвечает истине. Она действительно любила и продолжает любить Тима любовью, которая ослабнет и умрет. Она находила горькое успокоение в гневе на него не только за его отвратительное предательство, но за само его нелепое никчемное существование, и в гневе на себя за то, что она по собственной глупости послала его во Францию, и это привело к поспешному и предосудительному браку, столь оскорбительному по отношению к тени Гая и заставлявшему теперь испытывать мучительное чувство вины и стыда. Она представила, как она выглядела со стороны, и понурила голову.

Что до отвратительного предательства, то ни в мыслях, ни в душе у нее не было полной ясности. Она тоже, как Тим, постоянно пыталась припомнить, что именно было сказано ими в том кошмарном разговоре. В чем она конкретно обвиняла его и что он признавал, а что отвергал? Все ли время он лгал или только лишь иногда? Имеет ли значение, какая часть обвинения была справедливой, и в чем действительно состояло обвинение? Первое время она делала попытки обсудить это с Анной и Графом, даже с Манфредом, но те отделывались общими фразами, да и то с неохотой, и скоро она почувствовала неуместность разговоров на эту тему. Это означало, что она осталась наедине с важными, может, даже критическими проблемами. Впрочем, Гертруда не думала, что частности могли бы иметь большое влияние на ее решения. Ее грустному, глупому замужеству пришел конец. Тим был достаточно виновен; и это становилось со все большей беспощадностью ясно Гертруде по мере того, как дни складывались в недели, а от исчезнувшего мужа не было никаких известий.

Гертруда страдала также от недуга, никогда прежде не посещавшего ее с такой остротой, — ревности. Мысль, что «замужеству конец», ни в коей мере не смягчала ужасной, унизительной боли. Порою ревность казалась сутью и основой всего ее несчастья. Ревность сливалась с чувством стыда, утраченного морального достоинства, оскорбленной чести. Она всегда была баловнем судьбы, как такое могло произойти с ней, как могла судьба обойтись с ней так жестоко? Но это было даже еще хуже, глубже, метафизически ужаснее. Тим не просто ушел, он ушел к другой женщине, которой отдал свою физическую любовь, любовную силу, и сладость, и животное обаяние, которые Гертруда так глупо считала принадлежащими исключительно ей. Она узнала, как смерть побеждает любовь, во всяком случае страсть и нежность. Сейчас нежность ушла, сменилась горечью, но желание продолжало жечь. Тим светит где-то еще, и она никогда не узнает причины и не увидит тот свет снова. Ревность требовала его, и гнев, и бешеное желание, и горькая безумная ярость, и об этом она не могла говорить ни с кем.


— Тем не менее, — сказала Гертруда Анне, — мы должны… я должна… дать ему возможность объясниться. То есть видеть я его не желаю… он ничего толком не мог сказать и…

— Видимо, он молчит, потому что ему нечего сказать в свое оправдание.

— Да. Просто я хочу, чтобы все выяснилось, разрешилось. Хочу положить этому конец, понимаешь? Хочу знать, что у него была возможность защищаться и он ею не воспользовался. Мне нужно знать это. Тогда я буду чувствовать себя… лучше…

— Как ты великодушна.

— Анна… не говори со мной так… у меня ощущение, будто ты играешь роль… прости, знаю, ты любишь меня, сочувствуешь…

Как проницательно, подумала про себя Анна, да, она играет роль, и какую неблагодарную, безрадостную. И сказала:

— Прости, дорогая…

— Я не великодушна. Я зловредна и злопамятна. И хочу выбраться из всей этой грязи, в которой оказалась по собственной воле. Хочу увидеть, что Тим ужасен, убедиться, что он имел возможность и не воспользовался ею. Не могу тебе объяснить. Иногда нам нужен козел отпущения. Я ищу спасения. Это не великодушие, и ты так не считаешь. Ты-то видишь, в каком я жутком состоянии.

— Прости, — сказала Анна. — Не могу подобрать слов. Я пытаюсь.

Она смотрела на смуглые теплые щеки Гертруды и ее красивый профиль в зеркале на туалетном столике. На Гертруде было тщательно подобранное платье, браслет, ожерелье.

Гертруда встала и села с ней рядом на кровать. Взяла Анну за руки и посмотрела ей в глаза.

— У тебя холодные руки. И пятно от ожога еще не прошло. Тебе надо показаться Виктору.

— Наверное.

— Как тебе идет этот голубой халат, ты в нем, как в вечернем платье. Голубой тебе к лицу. Хорошо, что я выбрала тебе такой?

— Да, очень…

— Анна, счастье покинуло меня со смертью Гая. Ты первая, кто заставил меня почувствовать, что оно возможно снова. Но я ухватилась за фальшивое, кажущееся счастье…

— Ты еще найдешь настоящее.

— Гай говорил, что хочет мне счастья…

— Да, да…

— Теперь я чувствую себя преступницей… Анна, я знаю, у тебя свои трудности, ты не можешь устроиться на работу, но не беспокойся об этом. Я хочу, чтобы ты уделила мне все свое внимание. Я, конечно, безжалостная эгоистка. Но позже мы найдем тебе работу, вот увидишь.

— Я не беспокоюсь по поводу работы.

— Все в порядке, да, Анна, дорогая?

— Да, что бы ты ни имела в виду.

— Я имею в виду: ты и я, навсегда, наш старинный союз?

— Ну конечно!

— Ты всегда будешь со мной, правда? Я не могу жить без тебя.

— Да.

— Да — то есть останешься?

— Останусь… Гертруда, извини, хотелось бы мне быть лучше… — Из глаз Анны брызнули слезы.

— Лучше! Ты идеальная подруга. Это я такая дурная. Моя страшная ошибка все и всех перевернула. Чувствую, я никогда не разделаюсь с последствиями. Не плачь, сердце мое.

— Ты оправишься, все будет хорошо, — сказала Анна, смахивая слезы. — Мы все тебя любим.

— Да, в этом отношении я счастливица. Все поддержали меня, никто не остался в стороне, и они, конечно, были правы с самого начала, но они так нежны, так добры ко мне. Я доставила столько неприятностей тебе, и Манфреду, и Графу.

— Чепуха. Как прошел вечер у Стэнли и Джанет, хорошо?

— Хорошо. Граф тоже там был. Удивительный человек. Знаешь, в нем столько скрытых достоинств.

— Ты права. — Анна высвободила руки. Погладила подругу по блестящим каштановым волосам. — Ты вообще говорила с ним о том, что сейчас сказала мне: о желании положить конец и увериться и что у Тима есть возможность?..

— У нас был разговор, когда он пришел ко мне в тот день…

— О да, когда мне пришлось уйти.

— Граф так щепетилен. Защищал Тима. Больше того, даже убедил меня, что это мой долг дать ему возможность оправдаться.

«Он способен на такое», — подумала Анна и сказала:

— Тогда ты должна это сделать.

— Да, но как? Анна, дорогая, ты не могла бы… не могла бы еще раз пойти туда, в ту квартиру?

— Я бы предпочла не ходить, — ответила Анна. — А ты не можешь написать ему?

— О господи! — сказала Гертруда. Она села обратно в кресло и принялась крутить браслет на руке. — Думаю, могла бы. Но хотелось бы знать наверняка, что он получит письмо… он, а не кто другой… о, как это все ужасно…

— Хорошо, — согласилась Анна. — Я, если хочешь, отнесу письмо и буду знать наверняка, что он его получил.

— Отдашь ему в руки?

— Да.

— Ох, я такая беспомощная, такая глупая, такая слепая, такая эгоистичная и такая несчастная…

Анна притянула ее к себе на кровать, обняла, сцепив руки на шелковой спине Гертруды, где длинная застежка-молния была немного расстегнута. Прижалась щекой к щеке Гертруды и неожиданно увидела их головы в зеркале: серебристо-золотистая и каштановая, смешавшиеся волосами.

— Дорогая, я очень хочу, чтобы ты была счастлива, очень хочу помочь тебе стать счастливой.

— Хватит ли у тебя на это сил?

— Сделаю все, что возможно и невозможно.

— Тогда я приду в себя, смогу что-то соображать. Какое это все безумие, отвратительное, ужасное, идиотское безумие!


— Мне не нравится идея идти туда, — проговорил Граф. — Эта женщина может наброситься на вас.

— С нее станется! — ответила Анна. — Она способна наброситься и на вас!

Граф выглядел обеспокоенным.

— Я, — сказал он, — очень хорошо понимаю желание Гертруды убедиться, что он получит письмо. В конце концов, эта женщина может уничтожить его, правда?

— Она может.

— Кто-то должен попытаться встретиться с Тимом наедине, чтобы Дейзи не знала.

— Кто-то должен.

— Думаете, она алкоголичка?

— Не знаю. Все возможно.

— Гертруда говорит, она понравилась вам.

— Мне ее жалко. Она живет в каком-то нездоровом сумрачном мире иллюзий, полуправды и алкогольного дурмана. В ее квартире просто пахнет всем этим.

— Я отнесу письмо, — предложил Граф.

— Ну хорошо.

Анна устала говорить об одном и том же. Они в ловушке, подумала Анна. Питер не может бороться с Тимом, а она — бороться за Питера. Так что в каком-то смысле они в одинаковом положении. Разве что она намного умнее и хитрее Питера.

— На мой взгляд, Гертруде следовало бы встретиться с Манфредом и обсудить положение, — сказал Граф.

Анна знала, что Гертруда в этот самый вечер обедает у Манфреда. И судя по всему, не сказала об этом Графу. Удивительно, что он так волнуется за Манфреда.

— Полагаю, теперь, после смерти Гая, он глава семьи. — Граф сказал это с таким безумно серьезным видом, что Анне захотелось его встряхнуть.

— Ах, семья! — раздраженно воскликнула она. — Никакой семьи не существует, все это выдумка.

— Выдумка?

— Притворство, игра, в которую они играют. Гертруда им безразлична. Они получают удовольствие от этой истории, от ее несчастья.

— Анна, вы несправедливы к ним.

— Ладно, Питер, я несправедлива, пусть будет так. Они хорошие, достойные, порядочные люди. Но тем не менее это не настоящая тесная семья. Я знаю, некоторые из них волнуются за Гертруду. Но у нее с ними мало общего. Она вышла замуж за Тима, чтобы освободиться от них.

— Вы действительно так думаете?

Вид у Графа снова стал тревожным. На белом лбу под спадавшими на него тонкими бледно-соломенными волосами вновь собрались морщины. Светло-голубые змеиные глаза глядели куда-то вдаль.

Спрашивает себя, как это повлияет на его шансы, думала про себя Анна. Они находились в ее квартире. Был вечер. Усталое позднеавгустовское солнце уже высветило резкую коричневую осеннюю кайму на листьях платана за окном. Гертруда попросила, если Анна не против, обсудить все с Графом. Анна отважно позвонила ему в офис и предложила встретиться у него дома. Он ответил, что нет, мол, лучше он придет к ней. Анна под разными предлогами продолжала бывать у себя в квартире. Она хотела, чтобы было известно, что у нее по-прежнему есть свой дом. Она не знала когда, но может вдруг понадобиться сбежать с Ибери-стрит. Похоже, Граф еще не приглашал Гертруду к себе, иначе Гертруда не преминула бы упомянуть об этом. Он вел свою игру, так же тщательно продумывая ходы, как и Анна.

— Нет, на самом деле я так не думаю, — ответила Анна. — Сама не знаю, что я думаю.

Питер немного помолчал, а потом неожиданно и с чувством произнес:

— Бедный Тим.

Анна почувствовала такой прилив любви, что даже сделала легкое движение, будто желая сжать его руку.

— Хотите чего-нибудь выпить? — предложила она.

— Спасибо, нет. Все против него.

— Он сам против себя. Но вы правы. Нам нравится, когда есть грешник, которого мы можем отвергнуть и изгнать в пустыню. Мы избываем собственный страх наказания, думая о других как о грешниках.

— Совершенно верно. Люди радуются, видя беды и прегрешения других. Всю вину возложили на него.

Анна подумала, не перейти ли им теперь к Гертруде, к ее доле ответственности. Но оба решили не касаться этого.

— Конечно, он тоже нуждается в помощи, — сказала Анна. — Мне кажется, ему следует порвать с той женщиной. Если он останется с ней, то окажется в мутной атмосфере безделья и пьянства. Может и сам превратиться в алкоголика.

На сей раз Граф не снял пиджак. Он сидел у окна, в кресле с прямой спинкой, сложив длинные худые руки на коленях. Из белоснежных крахмальных манжет рубашки торчали костлявые запястья и кисти рук, бесцветные, как вываренные, на фоне полноцветия жизни. Еще не скрывшееся солнце никак не сказывалось на Питере, разве что отбрасывало едва заметный розоватый отблеск на его гладкие щеки. Он сутулил и кривил плечи, словно пиджак мешал ему; иногда он хмурился, и на лбу над бровями появлялись маленькие впадинки. Ох, Питер, Питер, я люблю тебя, обожаю, желаю, думала про себя Анна. Боже, как люди умеют скрывать свои чувства от других.

— Снимите пиджак, Питер.

— Нет-нет, мне и так хорошо.

Граф после первоначальной неистовой откровенности, устыдившись, может быть, ее, перестал говорить с Анной о своей любви, хотя она понимала: грустная его молчаливость предполагает, что ей все известно о его переживаниях и она сочувствует ему. Если б, если б… если б взять его сейчас за руку. Но Питер отдалялся, менялся, замыкался, сторонился в своей надежде. И разрыв между ними рос по мере того, как крепла его надежда, но ради всех его надежд она не могла отказаться от своих. Возможно, Тим вернется и Гертруда простит его. Возможно, Питер в конце концов просто будет не нужен Гертруде. Возможно, она выйдет за Манфреда. Или за Мозеса, или за Джеральда, или за кого-то совсем другого, кого когда-то тайно любила. Все эти мысли настолько были знакомы Анне по бессонным ночам, что представлялись как реальное место, лабиринт тропинок, город с улицами.

Как бы то ни было, несмотря ни на что, время шло, и Анна, терпеливо продолжая следить за тем, чтобы Гертруда смогла излечиться от безрассудной любви к рыжему, стала задумываться о восстановлении собственной психики. Ей тоже хотелось успокоиться, окончательно убедиться, что с Тимом покончено навсегда. Не найдет ли она покой, постепенно, по мере того как будет угасать ее надежда? Покой, пусть и в постоянном служении одновременному счастью Гертруды и Питера. Это нелегко. Она была ужасно одинока. Не виделась ни с кем, совсем ни с кем, кроме Гертруды и Питера. У нее пропало всякое желание искать общества других людей, хотя иногда она чувствовала, что это необходимо, — так больной может попытаться есть через силу. Можно было встретиться с ученым иезуитом (он приглашал ее на ланч), пойти на один из вечеров у Манфреда, и Джанет Опеншоу звала ее на чашку кофе, некая экуменическая группа (как только они прознали про нее?) просила прочитать им лекцию. Но для нее было немыслимо повернуться лицом к миру. Она хотела оставаться в своем убежище с одолевавшими ее демонами.

Она пыталась обращаться мыслями к тому необычному посетителю, черпать силы в его реальности. После его появления к ней вернулась способность иногда ощущать покой, тишину тела, которая глушила ноющую боль в костях. Она ощущала, как что-то плывет в голове, будто покой, как белый туман, беззвучно заполняет череп. Порой она пыталась говорить без слов со своим гостем. Он по-прежнему представлялся ей фантомом, призрачным существом, потерявшимся странствующим духом. Может, он был в некотором смысле здешним — малый бог, оставшийся от утраченного культа, о котором даже он забыл. Или же, вернее, его «здешность» обусловливалась всею Вселенной, посылающей свое сияние с духовной монадой? Она оставалась убежденной, что он был ее Христом, только одной ее. Он все, что она имеет, говорила она себе. Так или иначе, это было истинное явление. Глядя сейчас на руки Питера, она думала о руках того, без ран на них. «У меня нет ран».

Ломая голову над сущностью своего посетителя, Анна, конечно, не забывала думать и о былом друге, старом традиционном общем Христе, религиозной фигуре, которую так хорошо знала с самого детства. Она была изумлена, обнаружив, что избегает представлять себе его страдания на кресте как жуткую непостижимую пытку. Теперь это было как нечто такое, о чем она прочла в газетах, вроде страшных вещей, которые бандиты или террористы творят со своими жертвами. Многие из посвятивших себя религии придерживаются традиционной практики погружения в глубокие длительные размышления о Страстях Христовых. В ее монастыре это не поощрялось (к фанатичной монахине, у которой проступили стигматы, отнеслись как к больной, нуждающейся в лечении), и сама Анна не чувствовала необходимости в этом даже в то продолжительное время, когда образ Распятого почти неустанно преследовал ее. Она знала о Страстях, но понимала их шире, как на знакомых картинах, где над страдающим Христом на кресте изображены ангелы или взирающий на него Отец Небесный. Теперь не было ни ангелов, ни Отца, только человек, окровавленный, испытывающий невыразимые муки, которые она впервые в жизни смогла осознать как реальные. Она была потрясена, ей стало дурно; и прежнее чувство надежности сменилось чувством нравственной нечистоплотности и потерянности. Чистота и ясность покинули ее. Ей доставляло удовольствие думать о Тиме и Дейзи как о порочных развратниках. Питер, а не она, пожалел Тима. С этого момента она вернулась к своему собственному Христу, чтобы получить передышку, которую давал его пустой белый туманный покой. Конечно, она страдала. «Гвозди вбивали в запястья». Но он говорил не о страдании, а о смерти. Страдание — это задача. Смерть — доказательство. Сидя близко к Питеру и глядя на его руки, Анна вдруг настолько явственно почувствовала присутствие иной, сверхъестественной силы, что она встала, чтобы пойти на кухню, убедиться, не там ли Он снова. Одновременно она вполголоса пробормотала: «Смерть».

Питер поднял глаза. Мгновение его худое напряженное умное лицо было обращено к ней, как острая мордочка лисы.

— Анна? — произнес он.

— Простите…

— Я не расслышал, что вы сказали.

— А, пустяк… Питер, если увидите Тима, не могли бы вы поговорить ним или просто передать письмо?

Лицо Питера расслабилось и вновь приняло мальчишеское и озабоченное выражение.

— Мне обязательно говорить с ним?

— Он тоже нуждается в помощи. Как вы сказали, все осуждают его, и он, наверное, очень подавлен. Знаю, вы будете с ним доброжелательны. Возможно, стоит посоветовать ему уйти от той женщины. Это лишь пойдет на пользу им обоим. Наверняка он чувствует себя ужасно виноватым, и если он просто отдался на волю случая…

«Бедный Тим» Питера вызвал в ней легкое сочувствие и раскаяние. Она достаточно наговорила Гертруде о грехах Тима. Может быть, даже слишком много.

— Гертруда безусловно будет довольна, узнав, что он порвал с любовницей.

— Это правда, — согласилась Анна.

Конечно, Питер тут же увидел в этом средство для облегчения боли Гертруды. Его собственная ревность прекрасно поняла ревность Гертруды.

— Если он порвет с любовницей… попытается он тогда вернуться к Гертруде?

— Не знаю. — Что она такое говорит, подумала Анна, она неожиданно для себя старается развернуть все назад, в другую сторону, назад в ее сторону, пока не поздно? — Нет, Гертруда никогда не примет его обратно.

Анна и Граф посмотрели друг на друга. Как все сложно и странно, думала Анна. Она любит Питера, Питер жалеет Тима, она начинает понимать Тима… До чего же ей хочется, чтобы можно было отбросить всю таинственность и сложность и чтобы все сердца были открыты и чисты!

— Вы правы, он обязан порвать с ней, — сказал Граф.

— В мире столько боли, Питер, но человек может полюбить боль, если еще ничего не потеряно. Ужасен конец. То, что можно потерять кого-то навеки. Что приходится решать. Есть вечная разлука, Питер, ничего не может быть страшней ее. Мы живем со смертью. О, с болью, конечно… но в действительности… со смертью.

На миг перед глазами Анны встало кроткое прекрасное лицо, заключенное в белое сияние: «Прощай! Благослови тебя Бог».

Граф был взволнован, смущен.

— Да, — сказал он, — бедная Гертруда. — И добавил: — Я отнесу письмо.

Дорогой Тим,

от тебя нет никаких известий, и мне сообщили, что ты живешь со своей любовницей. Это, возможно, говорит само за себя. Я не прошу встречи, но хочу, чтобы ты написал мне.

Наш последний разговор был так сумбурен. Ты, быть может, хочешь что-то сказать в свою защиту, и я готова выслушать тебя. Мы оба совершили ошибку. Лично я сожалею об этом. Скоро я буду консультироваться с Мозесом относительно будущего нашего незадавшегося брака. Если в ближайшее время не дашь о себе знать, я сочту, что тебе нечего мне сказать.

Гертруда.

С этим письмом в кармане Граф отправился на поиски Тима.

Письмо стоило Гертруде некоторых усилий и немалых мучений. Это, вспомнила она, было ее первое письмо Тиму. Первое и последнее. Она много раз начинала и отбрасывала написанное. То выходило зло и мстительно, то мягко и укоризненно, то слишком длинно. Но ни разу она не предлагала встретиться и не намекала на возможность прощения. В конце концов решила ограничиться короткой бесстрастной деловой запиской. И показала окончательный вариант Анне и Графу, но Манфреду не стала.

Найти адресата оказалось непросто. Граф, нервничая, подошел к дому в Шепердс-Буш, где жила Дейзи, обнаружил, что парадная дверь открыта, поднялся по лестнице и, осторожно прислушавшись, постучал. Он побаивался склочных женщин. Ответа не последовало. Из квартиры напротив выглянул человек и сообщил Графу, что Дейзи Баррет и ее молодой рыжий приятель ушли неизвестно куда. Граф, успокоившийся и растерянный, вышел на улицу и позвонил из ближайшей будки Анне. Был уже полдень, серый, прохладный, на работу идти бессмысленно. Анна была на Ибери-стрит, на посту (что еще ей было делать?). Гертруда, теперь очень переживавшая по поводу своей затеи, ушла учить смышленых, одетых в сари, женщин, как общаться с продавцами в магазинах. Анна посоветовала Графу заглянуть в «Принца датского» до перерыва, потом в мастерскую Тима, адрес которой Гертруде удалось вспомнить. Тим как будто говорил Гертруде, что съехал оттуда, но это могло быть неправдой.

Граф с большой неохотой направился в «Принца» и просидел там до закрытия. Съел сэндвич. На колени ему вспрыгнул черно-белый кот. Граф нервно поглядывал на дверь, ожидая Тима, или Дейзи (которую Анна описала ему), или Джимми Роуленда (которого описал Эд Роупер). Все попытки Эда и Манфреда раздобыть адрес Джимми или узнать о нем побольше пока ничего не дали. Улучив момент, когда гомон в пабе стих, Граф, сделав беззаботный вид, назвал бармену три имени, но тот лишь подозрительно покосился на него и ничего не ответил. Когда паб закрылся на перерыв, Граф с чувством облегчения покинул его и прямиком отправился в мастерскую Тима. Даже взял такси (поскольку пошел дождь), что редко себе позволял.

Он доехал до гаража, поднялся по расшатанной лестнице к зеленой двери и робко постучал. За дверью послышались какие-то звуки и стихли. Он снова постучал. Потом крикнул:

— Тим, это я, Граф, я один!

Тим открыл дверь.

От неожиданной встречи оба на миг ошеломленно застыли. Тим залился краской. Граф, который никогда не краснел, побледнел. Бледно-голубые глаза встретились с лазурными. Графа вдруг охватило чувство жалости и симпатии к Тиму.

— Входите, — сказал Тим.

Было удивительной удачей или случайностью, что Граф застал Тима в студии. Тим и Дейзи не жили здесь. Тим просто забежал за шерстяным свитером, поскольку похолодало.

Граф вошел и, быстро оглядевшись, увидел, что, кроме них двоих, в мастерской больше никого. В продолговатом помещении чердака, освещаемом стеклянным фонарем, было холодно и сыро. В мастерской царил хаос: кругом картины, рамы, куски досок, старые газеты, строительные пластиковые мешки, раскрытые чемоданы и разбросанная одежда. На матраце, положенном прямо на пол, скомканные одеяла. Запах растворителя, скипидара, краски и нестираной одежды. По стеклу фонаря застучал мелкий дождик. С улицы доносился приглушенный гул машин.

— Тим… — начал было Граф.

— Извините за беспорядок, — сказал Тим. — Видите ли, я здесь не живу. Больше того, я вообще съезжаю отсюда. Не хотите чего-нибудь выпить? Тут, наверное, найдется пиво.

— Нет, благодарю.

Тим стоял, сунув руки в карманы незастегнутого плаща, и смотрел в пол. Он был небрит. Рыжие волосы растрепаны, румяные губы опущены.

— У вас ко мне дело? — спросил он.

Граф на миг забыл о письме. Он был ошеломлен встречей с Тимом, реальностью всего случившегося, ужасом конкретного его проявления. Момент был упущен. Тим замкнулся, Тим пришел в себя.

— Тим… прости… но как это могло случиться… какой кошмар…

— Вам, наверное, все и так известно.

— Да.

— Тогда вам известно больше, чем мне. Вы не против, если я выпью пива?

— Я искал тебя в Шепердс-Буш и в «Принце датском».

— Мы больше не бываем в тех местах.

— «Мы»?..

— Да, я и Дейзи Баррет. Моя любовница, как вы знаете. Раз уж вы знаете так много.

— Значит, вы… до сих пор вместе?

— Да.

Граф только теперь начал чувствовать себя свободнее, уловив, что ему дают понять, что это даже желательно. Он не надеялся, что Тим заплачет, станет просить отвести его к Гертруде. Он старался вообще ни на что не надеяться. Отвернувшись от Тима, он начал разглядывать разбросанные по полу рисунки скал, потом картины, на которых был изображен черный кот с белыми лапами. И неожиданно сказал:

— Я видел этого кота.

— Да, это котище из «Принца датского».

Граф с удовольствием смотрел на картину, и морщины на его лбу разгладились, как тогда, в пабе, когда кот вспрыгнул ему на колени. Потом он вспомнил о письме и помрачнел. Все его опасения вернулись вместе с сочувствием.

— Совсем забыл… у меня письмо от Гертруды для тебя. Вот, возьми. Она хотела, чтобы я передал его тебе из рук в руки. — И он протянул конверт.

Тим едва слышно охнул и взял письмо. Отошел, отшвырнув ногой валявшуюся на дороге кучу одежды. С несчастным и неприязненным видом взглянул на Графа, раздраженно скривил губы.

— Можешь прочесть его прямо сейчас, — сказал Граф. — Оно коротенькое.

— Значит, вы уже прочли?

— Ну… да… — признался Граф, тверже обыкновенного.

Тим сжал губы, чуть ли не насмешливо, и резким движением вскрыл конверт, смяв письмо. Быстро прочитал и протянул обратно Графу, сказав:

— Спасибо.

— Но оно твое, — сказал Граф.

Шагнул к Тиму, наступив на кучу рубашек. Письмо упало на пол между ними, и он поднял его.

— Мне оно не нужно, — ответил Тим. — Неужели вы воображаете, что я спрячу его в бумажник? Так или иначе, оно, судя по всему, представляет собой общественную собственность. Извините! Это глупо, глупо, глупо. Не возражаете, если я возьму еще пива?

Он достал из кухонного столика банку, вскрыл, так что хлынула пена, и, повернувшись спиной к гостю, залпом выпил.

Граф смотрел на враждебно сгорбившуюся спину. Тим, казалось, стал меньше ростом. Граф сунул письмо в карман.

— Тим, ты не хочешь вернуться к Гертруде?

Не отрывая банки от губ, Тим обернулся. Мгновение спустя ответил:

— Вы читали письмо. Меня не просят об этом.

Дождь усилился и мерцающим потоком бежал по стеклу фонаря. Где-то в комнате послышался стук капель.

— Уверен, она приняла бы тебя обратно.

— «Приняла меня обратно»! Как отвратительно это звучит!

— Хорошо, но как мне выразиться по-другому?..

— Никак. Это невозможно.

— Почему? Или ты действительно любишь эту женщину больше, чем Гертруду?

Тим презрительно усмехнулся и швырнул пустую пивную банку в раковину.

— Граф, вы умный человек, прочли много книг, но, похоже, совсем не понимаете жизни.

— Почему не понимаю?

— Потому что все совершенно не так, как вам представляется. Человек не выбирает своего пути, он по шею тонет в своей жизни, по крайней мере я тону. Невозможно плыть в болоте или в зыбучих песках. Лишь когда это случилось со мной, я понял, чего действительно хочу, и не раньше! Я способен увидеть, когда нет дороги назад. Все так запуталось, я даже сам не могу разобраться. Но кое-что мне ясно, с меня достаточно, я вышел из игры. Гертруда не должна была выходить за меня. Я сам все погубил. Имел связь с другой и ничего не сказал Гертруде. Просто старался думать, что ничего такого нет, что это не имеет значения, что я порву с той и забуду о ней. И что же, я таки порвал, но когда… а, черт, не могу объяснить. Потом это каким-то образом всплыло… Неудивительно, что Гертруда вышвырнула меня.

— Она тебя не вышвыривала.

— Нет, вышвырнула.

— Думаю, она считает, что это ты сбежал. И это плохо. Ты ничего не сказал, просто исчез. Почему? Нельзя было уходить. Гертруда передумала бы.

— Мне ваши красивые сказочки, как нож острый! Не мучайте меня тем, что могло бы быть, да не случилось.

— Я хочу сказать, что она все еще может передумать, уверен, тебе следует попытаться. Во всяком случае, ты ответишь на письмо?

— Нет, какой в этом смысл? Как я могу? Что скажу? Сделанного не вернешь. Я вернулся туда, откуда пришел. Это как магнит или сила тяжести. Я никогда не чувствовал себя своим в вашем мире, ну, не в вашем лично, а в их, в ее мире. Я был там не на своем месте. Да и не мастер я писать письма, а она мне больше не верит и больше не любит, иначе не написала бы такого всем доступного письма. Думаю, она ненавидит меня, да и как не ненавидеть, я заставил ее очень страдать. Представляю, как радуются ее богатые родственнички. Она полюбила меня случайно — всему виной солнце, и скалы, и вода. Она была околдована, а теперь чары рассеялись. Она совершила ошибку, вот и все.

— Тим, пожалуйста, напиши ей, объясни, что можешь, скажи, что сожалеешь. Уверен, не все так, как она думает.

— Она сказала, что я задумал жениться на ней и содержать Дейзи на ее деньги! Во всяком случае, кажется, она так сказала. Но это неправда. А еще я тогда ушел от Дейзи…

— Ну вот, видишь. Тебе есть что сказать…

— Не годится, это ведь не пустяки, которые можно отбросить или объяснить. Это вся моя жизнь, это я сам, вот в чем загвоздка. Как я сказал, я живу в трясине. А она появилась из другого мира, где все как полагается и люди знают свои начало и конец, и что почем, и что хорошо, а что плохо и тому подобное. Это не мой мир. Я тоже сделал ошибку.

— Но ты любил Гертруду, ты любишь ее.

— Вы пытаетесь подсказать, какие возвышенные слова мне говорить на Ибери-стрит. Бессмысленно. Во всяком случае, она не поймет. Вы пытаетесь придумать для меня оправдание… потому что… потому что вы — это вы… и не думайте, не думайте, что я… не ценю это, Граф. Но это не поможет, я больше не могу тронуть ее сердце. Между нами все кончено. Ох, оставьте меня в покое! Не лезьте в мои дела, не нужны мне ваши доброта, сочувствие и попытки меня понять! Избавьте меня от вашего участия, пусть будет так, как есть, махните на меня рукой, забудьте, не думайте больше обо мне, я не хочу понимания, и пусть все пойдет прахом.

Граф молча, сухо, с разгладившимися морщинами и повисшими вдоль туловища руками выслушал тираду Тима, потом сказал:

— Я считаю, тебе следует оставить эту женщину. Я ничего не имею против нее, я ее не знаю. Я только считаю, что тебе следует расстаться с ней и заняться своей жизнью, своим творчеством, а не просто плыть в одиночестве по течению. Ты можешь превратиться в алкоголика…

— Кто вам внушил это?

— Расстаться с человеком трудно, но возможно.

— Знаю, именно это я и делаю. Господи, как тут холодно! Уверены, что не хотите выпить?

— Тебе следует пожить какое-то время одному, а потом сумеешь…

— Нет! Не получится, Граф. Не нужно прикидывать. И не трогайте вы, ради бога, мою личную жизнь, это единственное, что у меня осталось. Как вы говорите, вы не знаете ни Дейзи, ни как мы живем. А я знаю ее со студенческих лет, когда мы практически были детьми, она — моя семья. Я знаю, кому я всем благодарен. Этой гнусной злобной Анне Кевидж. Ненавижу ее, почему она не вернется в свой монастырь? Она ничего не понимает, а судит людей, будто она Бог. Ведет себя, как поганый полицейский в юбке. Это она настроила Гертруду против меня, я знаю, она…

Графу нечего было возразить. Он слышал, что Анна говорила Гертруде.

— Тим, я очень сожалею, что все так произошло.

— Я тоже, но ничего уже не поправить, кончен бал. Гертруда может устраивать развод по своему усмотрению, я сделаю все, что потребуется, все подпишу. Я снял сколько-то денег с ее счета. Позже верну, сейчас не могу, я живу на эти деньги, мы живем на них. О господи!

— Я мог бы одолжить какую-то сумму, — предложил Граф.

— Граф, дорогой… — проговорил Тим. Подошел, стиснул руки Графа, глядя в лицо этого высокого худого человека, неподвижно стоявшего перед ним, словно по стойке «смирно». Потом двинулся к двери. — А теперь вы должны уйти.

— Хорошо. Но подумай над тем, что я сказал.

— Прощайте, Граф. Спасибо, что зашли. Извините, что выгоняю вас на дождь. Вы были очень, невероятно добры. И ни слова не сказали о… да и не могли сказать. Не в вашем это характере, если можно так выразиться. Прощайте. Надеюсь, Гертруда… сможет найти себе лучшего мужа…

— Ах, Тим… Тим…

Тим распахнул дверь. Граф осторожно спустился по шаткой деревянной лестнице, теперь еще и скользкой от дождя. Он был с непокрытой головой, и дождь тут же превратил его прямые светлые волосы в темные прилипшие крысиные хвостики. Он сунул в карман смятое письмо Гертруды, которое все еще держал в руке, и торопливо зашагал по улице. Потом обернулся и улыбнулся сквозь дождь.


— Интересно, кто послал то анонимное письмо Гертруде? — сказал Тим Дейзи.

— Откуда мне знать? Да и какое, к черту, это имеет значение сейчас?

— Хотел бы я взглянуть на него, тогда увидел бы, не на твоей ли машинке оно написано.

— Не веришь мне?

— А… черт!..

— Хочешь навести здесь полицейские порядки? И не пытайся. Ты ничем не лучше той бабы, Анны Кевидж, два сапога пара, вам бы устроить сыскное агентство: «Рид и Кевидж, грязные дела».

— Терпеть ее не могу.

— А мне она, наоборот, нравится.

— Ты говоришь это, просто чтобы я вышел из себя.

— Что-то ты легко выходишь из себя.

— С тех пор как переехали сюда, мы только и делаем, что ссоримся.

— Мы только и делаем, что ссоримся, с тех пор как познакомились, а это было добрых тридцать лет назад. Ни о чем это не говорит, разве, может, что мы просто полные придурки.

— Дейзи, ведь это ты написала то письмо Графу, что у Гертруды роман со мной, так ведь?

— Я НЕ ПИСАЛА! С какой стати? Мне плевать, с кем у тебя шашни, ты можешь в любое время катиться отсюда и крутить с кем угодно, жениться на них, особенно если они богатые…

— Ой, прекрати!..

— Это ты прекрати! По-твоему, похоже, чтобы я писала анонимки? Я тебя спрашиваю! Анонимки! Да меня пугает подобная мерзость. Если бы я хотела высказать им свое мнение, то написала бы обычное письмо и поставила бы имя. Господи Иисусе, неужели ты так плохо знаешь меня после стольких лет вместе?

— Но кто-то же написал, и…

— Если б ты только мог видеть свою несчастную озабоченную физиономию! Дать зеркало? Ты похож на вонючего полицейского писаря. Какое, к черту, имеет значение, кто послал то дерьмовое письмо?

— Ты горела желанием отомстить…

— «Горела желанием отомстить»! Ну ты и выражаешься! Не горела, я была зла, мне это надоело хуже горькой редьки. Если бы я хотела лягнуть ее, то сделала бы это открыто, а не так, подленько и исподтишка.

— Ладно, может, ты не писала письма, но ведь это ты налгала этой дряни, Анне Кевидж.

— Что я налгала?

— Да что мы с тобой придумали план: мне надо жениться на богачке и так далее, и мы будем жить вместе, когда я женюсь, и…

— Я такого не говорила! По твоим же словам, чертов Джимми Роуленд заварил всю эту кашу!

— Она сказала, что это пошло от Джимми Роуленда, и бог знает почему…

(Тиму не было известно, что Джимми Роуленд не простил ему того, что он, как думал Джимми, завлек и бросил его сестру Нэнси. Известие о блестящей женитьбе Тима послужило ему неприятным напоминанием об этом. К тому же он не любил Дейзи за насмешки над Пятачком. Его пьяное «откровение» перед Эдом Роупером было не более чем злобным экспромтом.)

— Что это за «она», о которой ты говоришь?

— Конечно, Джимми мог в любое время услышать, как мы несем всякую чушь в «Принце датском». Но Гертруда никогда бы не поверила в это, не признайся ты, что это правда.

— Я призналась?

— А, черт, ну да! Гертруда сказала, что ты призналась Анне Кевидж, что это правда!

— Кто знает, что я говорила этой стерве, может, ляпнула что-нибудь вроде «о да!» в ответ на какое-то ее бредовое обвинение. Она что, не понимает сарказма? Я просто хотела, чтобы она убралась. Я подумала, что это уже слишком, не хватало еще того, чтобы меня преследовала лучшая подружка твоей жены. Ты, конечно, знаешь, почему она вообще заявилась?

— Почему?

— Потому что она влюблена в Гертруду.

— Не пори чушь! — Такое объяснение было неожиданным для Тима. Он отбросил его. Это лишь еще больше все запутывало. — Ты всех считаешь ненормальными.

— А ты никого.

— Ты согласилась со всем, что она говорила, потому что хотела разрушить мою семейную жизнь.

— Да не хотела я разрушать твою чертову семейную жизнь! Я хотела, чтобы меня наконец оставили в покое! Мне плевать на вас с Гертрудой. Неужели ты думаешь, что я хотя бы палец о палец ударила, чтобы поссорить тебя с твоей драгоценной толстухой? В любом случае ты не нуждался в посторонней помощи. Сам отлично справился!

— Все-таки кто, как не ты, внушил ей, что мы встречались после?..

— Черт подери, перестань ворошить старое! Забудь ты все это дерьмо. Ты здесь, примчался опять ко мне, поджав хвост. Мы даже переехали, потому что ты так боишься той мерзкой банды. Или этого недостаточно? Я еще должна выслушивать твои бесконечные воспоминания?!

— Это не воспоминания. Я хотел узнать правду.

— Правду! Забавно слышать от тебя это слово! Ты не знаешь, что оно значит. Ты слабак, Тим Рид, у тебя в душе скользкая гниль.

— Почему ты так жестока, когда видишь, что я несчастен?..

— Так возвращайся к ненаглядной Гертруде.

— Ты знаешь, что я никогда этого не сделаю.

— Да плевать мне, что ты там сделаешь или не сделаешь. Хоть иди вешайся.

— Если бы ты не была пьяна почти все время, мы бы не ссорились. Как мне это надоело!

— А кто довел меня до пьянства? У тебя другого дела нет, как прикладываться к бутылке. Позволь сказать тебе кое-что. Я не скучала по тебе, когда ты ушел. Пила меньше, работала больше, продвинулась с романом. А как ты соизволил вернуться, ни слова не написала.

— Ну, мы переезжали.

— Да, ради тебя!

— Ты сказала, тебе здесь нравится.

— Тут пошикарней, чем в моей старой квартире, но придется спуститься с небес на землю, когда денежки миссис Рид закончатся. Я не видела, чтобы ты много зарабатывал последнее время.

— Ты знаешь, я не могу…

— Еще бы, потому что хандришь, дуешься и хнычешь!

— Я заработаю денег… Ты меня убиваешь, уничтожаешь, отравляешь мне душу, я чувствую, что постепенно загибаюсь, когда я с тобой. Просто не надо все время раздражать меня.

— Ты сам раздражаешься. Я предпочла бы не замечать тебя. Если бы не ты, я бы занималась своим делом, у меня была бы своя жизнь.

— Ты постоянно это говоришь.

— Потому что это так и есть.

— Идем в паб.

— Вот так всегда: «идем в паб», а потом обвиняешь меня в пьянстве! Ты развратил меня своими ленью и безволием, а теперь тебе противно смотреть на дело своих рук! Мне тоже противно смотреть на тебя, ты — тварь ползучая. Ладно, давай вернемся к закону и порядку, женитьбе и деньгам!

— Я бы давно женился на тебе, да ты слышать не хотела о браке, тебя тошнило от одного этого слова!

— А представляешь, ты бы женился, а я бы вышла за кого-то?

— Не знаю. Прости! Так плохо мне никогда не было. Я как будто в аду.

— Это и есть ад, в котором мы живем, всегда жили. Нищета, ссоры, вечный паб. Господи, зачем я вообще связалась с мужиками?

— Хватит ругаться. Я же извинился.

— Он извинился! Laissez moi rire![119]

— Давай попробуем жить как прежде.

— Того, что было, не вернешь.

— Не сказать, чтобы оно много стоило.

— Ты порченый, ты уже не мой прежний Тим. От тебя пахнет той женщиной.

— Не надо так, Дейзи, дорогая. Не мучай меня. Согласен, мы превратили свою жизнь в ад, но разве мы не можем прекратить его по обоюдному согласию?

— Предлагаешь двойное самоубийство?

— Или хотя бы успокоиться тебе и мне и не мучить друг друга.

— Упокоиться на муниципальном кладбище под скошенной травкой.

— Ох, можешь ты быть серьезной?..

— Он говорит: «быть серьезной». Ты думаешь, я в настроении шутить насчет… насчет… Ах ты скотина!

— Дейзи, знаю, ты ревнуешь или ревновала…

— Ревную? Ты безмозглый дурак…

— Да, я дурак, прости мне мою дурость и все остальное. Если ты не простишь меня, то и никто не простит, так что ты должна меня простить.

— Не вижу причины. Надеюсь, ты будешь гореть адским пламенем. Если не поостережешься, вставлю тебя в свой роман. Это самое худшее наказание, которое я могу придумать для кого-то.

— Дейзи, дорогая, пожалей меня, ты всегда жалела…

— Ах ты… хотела сказать «крыса»… нет, ты… эгоистичная морская свинка! Разве что морские свинки не скулят.

— Я не скулю.

— Меня тошнит от тебя. От одного вида твоей глупой жалкой физиономии тошнит. Так и быть, пошли в паб. Надеремся, пока есть на что.


Тим и Дейзи жили в меблированной квартире близ Финчли-роуд-стейшн. Квартиру им за скромную плату сдала одна из загадочных подруг Дейзи, временно жившая в Америке. Квартира была приятная, тихая, с бамбуковой мебелью и огромными коричневыми подушками, брошенными прямо на пол. Тут было много простора для чахлых Дейзиных цветов. Тиму позарез требовалось бежать оттуда, где они могли его найти. (Кое-кто из них жил в Хэмпстеде, но не близко от Финчли-роуд.) При мысли, что он может столкнуться с Анной, Графом, Манфредом, Стэнли или Джеральдом, его охватывал ужас. Он и не думал встречаться с Гертрудой, подобная мысль не приходила ему даже в самых бредовых фантазиях. Несмотря на нападки Дейзи, несмотря на их двусмысленные привычные ссоры, он пытался начать новую жизнь, что, как ни странно, было возвращением к прошлой жизни, до женитьбы.

Конечно, они уже не были прежними. Теперь те давние времена, когда он рисовал кошек, а Дейзи писала свой роман, когда они устраивали совместные пикники и каждый вечер встречались в «Принце датском», иногда занимались любовью, казались Тиму периодом первобытной невинности. Они были как дети. И все он испортил. Он больше не был прежним Тимом своей Дейзи. Утрата причиняла такую боль, что он не понимал, сожалеет ли о самой утрате. Несомненно, прежний мир был иллюзией, не таким, каким казался. Вся его жизнь была ложью. И все же он видел, насколько важны были для него Дейзи, ее мужество, ее терпеливая доброта к нему. В то же время он видел невозможность их отношений, невозможность, с которой они жили так долго: ссоры, пьянство, погружение в хаос, изощренное взаимное разрушение. Тем не менее даже все это казалось невинным, потому что, из добродушной безнадежности, они продолжали прощать друг другу.

Тим страдал невероятно, как никогда в жизни. Когда Гертруда в первый раз прогнала его, разорвала их невероятную связь и он побежал к Дейзи, он тогда тоже очень страдал оттого, что его отвергли, и от чувства утраты. Он любил Гертруду со всем восторгом пылкой страсти и с глубокой нежностью; и когда она сказала: «я так больше не могу», Тим с ума сходил от горя. Но все-таки оно было переносимее, не потому, что любовницей он любил ее меньше, чем когда она стала его женой, но потому, что то болезненное расставание произошло не по его вине. Он вернулся в свое убежище, говоря себе, что ему всегда не везло и что это было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой. Он понимал, что теперешний разрыв и теперешнее разочарование неизмеримо тяжелей предыдущих.

Его мысли ловко и бесконечно лавировали между прошлым и настоящим, иногда останавливаясь на том факте, что в те времена он обманывал Гертруду в очень существенном. Однако она не знала об этом, и, будучи невинным в ее глазах, он сам чувствовал себя в какой-то степени невинным. И кто взялся бы утверждать, что он вскоре не сознался бы во всем, если бы им позволили наслаждаться счастьем? Потрясение от разрыва с ней и потери ею доверия к нему позже привело, говорил он себе, к фатальному решению повременить с признанием. А еще тот факт, что от Гертруды он прямиком побежал к Дейзи, в ее постель. Насколько это было важно? Ведь тогда он не мог знать, что вернет Гертруду. Порой он задавался вопросом: что именно в предъявляемых обвинениях заставляет его чувствовать себя бесконечно виноватым и причиняет эту ужасную новую боль, не дающую жить? Не спрятался ли он намеренно под личиной мерзостной греховности? Он поторопился снять деньги со счета Гертруды, причем немалую сумму. Снова побежал к Дейзи, и если еще не побывал в ее постели, то, конечно, лишь по причине их временного общего подавленного состояния и злости друг на друга. И он спрашивал себя: что он сделал такого ужасного? Порой ему казалось, что наказание было единственным свидетельством против него.

Тяжкая утрата по-прежнему мучила его, оставаясь в нем острым сознанием вины. Он постоянно чувствовал себя опозоренным тем, что произошло. Он помнил, что Гертруда однажды сказала о «моральной опасности, моральном ужасе». Что она знала об этих подводных камнях? Он попал в ловушку греха, как в глубокую ловчую яму, и, хотя до сих пор не вполне понимал, как это случилось, тем не менее воспринимал результат как нечто неизбежное и даже заслуженное. Слишком долго он валял дурака, слишком много ловчил, старался получить желаемое каким угодно, но только не честным способом, слишком легко лгал, когда это было удобно ему. И если теперь он страдал оттого, что его разоблачили и подвергли наказанию, то не искал себе оправдания. Он копался в памяти, вспоминая, как именно Гертруда воспринимала его хитрости, что в точности она говорила. Но знал, что обманывал ее. Дейзи чрезвычайно много значила для него, с ранней его юности она была и, возможно, до конца останется главным смыслом и сутью его жизни. Никаким колдовством он не мог бы стереть ее из своего прошлого или настоящего. Порой, думая об этом, он ненавидел Дейзи; но подобное тоже было не в первый раз.

С возвращением к Дейзи вернулись и старые, связанные с ней проблемы. Они не могли жить друг с другом, не могли жить друг без друга. Пока они как-то обходились, потому что квартира была очень большая и им удавалось не сталкиваться постоянно. Они спали в разных комнатах. Тим в маленькой спальне, свернувшись калачиком, или лежал без сна, закрыв глаза ладонями от света ярких фонарей, пробивавшегося сквозь тонкие шторы. Дейзи днем работала над романом или пыталась работать и жаловалась, что ничего не получается, но хотя бы оставалась в своей комнате. Вечерами они ходили в разные местные пабы и напивались. Тим уходил и большую часть дня отсутствовал, иногда возвращаясь к ланчу. Кое-когда уходила и Дейзи. Они больше не обменивались впечатлениями о прошедшем дне. Обоих раздражало как надоедливое, не дающее покоя присутствие, так и непонятное отсутствие друг друга. Зло хлопали двери. Тим перестал поддерживать чистоту на кухне. Когда-то славная квартира начинала напоминать конуру Дейзи в Шепердс-Буш. Тим понимал, что придется ему искать другое жилье, а им обоим возвращаться к прежнему обыкновению встречаться изредка, что когда-то (как трогательно!) казалась им романтичным. И вопрос, на что они станут жить (когда закончатся деньги Гертруды), тоже грозил возвращением к изначальной и постоянной нищете. Работать Тим не мог, да и не пытался. Он предполагал, что спустя определенное время будет не опасно отослать Дейзи в ее прежнюю квартиру, а самому возвратиться в мастерскую над гаражом, но пока ему не хотелось даже думать об этом. Lanthano.

Когда Тим сказал Дейзи, что чувствует себя, как в аду, он действительно имел в виду, что страдает намного сильнее, чем когда-либо. Кошмары преследовали его днем и ночью. Он видел жуткие сны. В одном сне угрюмые, злобно смеющиеся женщины подбрасывали на одеяле мягкое болтающееся чучело, в котором он с ужасом узнавал себя. Подобные чучела, в виде полуживых демонов, медленно, но неумолимо преследовали его, похожие на мягких кукол в человеческий рост, которые натыкались на него и, когда он отталкивал их, так же медленно снова валились на него. То за ним с диким воплем катилась каменная голова. Еще ему снился повешенный, но то был уже другой сон. Человек, мертвый, однако не совсем, мучился невероятно, повешенный на длинных перилах, похоже, верхней площадки лестницы. Глаза вылезли из орбит, рот искажен гримасой боли, однако неподвижен, руки и ноги обмякли, голова свесилась на сторону — страшное воплощение вины и заслуженного возмездия.

Днем Тим бродил по улицам: от Финчли-роуд, по Мейда-Вейл, потом по Эджвер-роуд до Гайд-парка, или же по Сент-Джонз-Вуд шагал к Риджентс-парк. Иногда он отправлялся в Килбурн в старые любимые места на Харроу-роуд. Но чаще всего шел в Центральный Лондон, пешком, парками аж до Уайтхолла или до набережной Виктории. Бродить по улицам стало для него теперь необходимостью. (Как и для Анны Кевидж, и однажды они едва не столкнулись лицом к лицу в Сент-Джеймсском парке, только Анна остановилась у озера, засмотревшись на пеликанов, а Тим свернул с дорожки и пошел прямо по газону к улице Мэлл. Так они, сами того не зная, разминулись за две сотни ярдов друг от друга.) Иногда Тим заходил в картинные галереи. Его влекло туда и заставляло возвращаться какое-то болезненное чувство, которое он там испытывал. Ему больше не снилась по ночам Национальная галерея — сумрачная и безжизненная. Сон стал явью, он видел ее такой среди бела дня, когда бывал там. Все картины были унылы, глупы, тривиальны, бестолковы, ничтожны. Краски казались поблекшими, будто он превратился в дальтоника, или, наоборот, неожиданно яркими, кричащими, как на конфетных обертках. Он ненавидел картины, их претенциозность, их помпезную сентиментальность, их притязание на глубокий смысл, их внутреннюю пустоту.

Тим начал задумываться о смерти. Он устал от бестолкового страдания, которое, как он понял, ядом проникло в самое его существо и отравило его. Никто не причинял ему страдание, он сам был им, а потому ему не было избавления. Ни исторгнуть его из себя, ни сбежать. Когда он сказал Дейзи, что этот ад возможно прекратить, она заговорила о смерти. Что ж, пусть Дейзи живет как хочет, но он мог умереть. Он смотрел на огромные симпатичные красные лондонские автобусы, медленно катящие на своих здоровенных колесах, и представлял, как он, тоже медленно, выйдет на дорогу, опустится на колени, а потом аккуратно ляжет под одно из тех милосердных движущихся колес. Все будет кончено в секунду. Он, конечно, понимал, что не сделает этого ни сегодня, ни завтра, но как хорошо было знать, что это так просто и он может решиться на это в любой день.

Он боялся много думать о Гертруде, слишком это было мучительно. Иногда он пытался освободиться от нее, убеждая себя, что никогда не любил ее, что женился на ней ради денег. Что был уже не молод и женился, чтобы чувствовать себя спокойно и уверенно. Чтобы наконец-то заниматься живописью в свое удовольствие. Он притворился, что убедил себя, хотя по-прежнему знал, что его безумная любовь к ней выжила, как спрятавшийся зверь, как бешеная собака, которую придется однажды вытащить из ее укрытия и убить или же долго-долго морить голодом, пока она не сдохнет. Иногда ему хотелось, чисто умозрительно, чтобы можно было рассказать Гертруде, что не все было ложью, не все было плохо, что плохое можно было бы просто отбросить и оставить остальное. Но что теперь было это «остальное»? Он сам перечеркнул его. Он так и не позаботился написать ей. И не грезил о ней. Чаще грезил о матери. Он чувствовал себя сломленным, и ему приходило в голову, что среди того, что он утратил, было и то, что обозначается словами «прямота» и «честность» — словами, для него новыми и возмутительными. Откуда они взялись? Может, он каким-то образом перенял их от Графа? Может, они прямиком перекочевали из головы Графа в его голову, не будучи даже произнесены? Способны ли слова на такое?

С течением времени он меньше стал думать о мучительной загадке последнего разговора с Гертрудой и больше о разговоре с Графом. Граф говорил кошмарные вещи, вроде такой: «Уверен, она приняла бы тебя обратно». Тим не совсем понимал, почему эта фраза так покоробила его. Возможно, потому, что напомнила ему о детстве, о матери, о ее прощениях, неохотных и без нежности, о таком, что было несопоставимо с его и Гертруды отношениями. Мнение Графа, его «простые идеи» были унизительны и свидетельствовали о его неспособности понять положение Тима. Конечно, Граф исполнял долг, и, как это было свойственно ему, исполнял добросовестно. Но с другой стороны, соперник едва ли мог ожидать от него подлинной чуткости и вдохновенного красноречия. Впрочем, другое, что сказал Граф, было вполне разумным, запало ему в душу и проросло собственными мыслями. Ты должен остаться один, должен задуматься над своей жизнью, вернуться к работе. Да, думал Тим, расстаться с кем-то навсегда возможно, и ему следует это знать.

Будет ли лучше, если он останется один, спрашивал себя Тим, сможет ли он когда-нибудь вернуть то, что утратил, хотя бы малую долю прежней невинности? Будут ли наконец, если он останется один, его страдания и его боль чисты? Тогда он сможет справиться со зверем внутри. Побороть демонов. Да, когда он и Гертруда танцевали среди голубых цветов, они танцевали с демонами.

Он должен остаться один единственно ради одиночества. И, спрашивая себя, уйдет ли он в конечном счете от Дейзи, он знал: так же как лечь под милосердный красный автобус, он не решится на это ни сегодня, ни завтра.

Загрузка...