Часть восьмая

Анна следовала по пятам за Графом, как охотник за зверем, как адепт за своим полубезумным учителем, как ребенок за родителями, как полицейский за разыскиваемым преступником, как ищейка за путешественником, заблудившимся в буше.

Сейчас она в буквальном смысле шла за ним по пятам по набережной Челси, а желтые листья кружились, падая на тротуар и в реку. То накрапывал мелкий дождик, то слегка проглядывало солнце. Было воскресенье, и Лондон гудел медью колоколов. Анна и Граф шагали и шагали, почти все время молча. Иногда Анна шла позади, не выпуская его тощую нескладную фигуру из щупальцев своего внимания. Он, казалось, был не против подобной причуды спутницы. Анне же нравилось наблюдать за ним, смотреть на его спину и тусклые мягкие волосы, ерошимые ветром. Создавалось впечатление, будто она ведет его на поводке. Иногда она словно танцевала вокруг него. Он, казалось, не замечал ее, но она знала, что ему приятно ее присутствие, и это наполняло ее радостью. Анна была так влюблена, что не могла поверить, что Питер не видит, как меняется окружающий мир. Ее любовь, конечно же, должна была изменить его мир и в конце концов изменит — полностью. Во время этих молчаливых прогулок она чувствовала себя счастливой, как в лучшие монастырские дни. Она была полностью поглощена тем, что и должно было поглощать ее, была на своем месте в космосе, месте, куда устремлялся каждый атом и указывал каждый луч.

Анна не ослабляла хватки с того момента, как быстро и умело увела его из дома Гертруды после появления Тима. Вышло так, что большую часть пути до деревни им пришлось пройти пешком, ведя велосипеды за руль, поскольку Граф, трижды упав, признался, что не умеет ездить на велосипеде, а если когда и умел, то забыл, как это делается. Как наслаждалась Анна, испытывая чистейшую, сладчайшую эгоистичную радость, которая убивала в ней в тот момент всякое сострадание к боли спутника. Она поднимала блестевшее от пота лицо к слепящему свидетелю — солнцу и беззвучно смеялась. А какое удовольствие было завтракать в поезде! Граф позволил ей заниматься устройством их возвращения в Лондон. Она таскала его за собой, крепко держа за рукав пальто. Ей хотелось целовать этот рукав, который ее пальцы нежно трогали и гладили.

Едва она очутилась дома, как к ней вернулись тревога и дикий страх утраты. Что в действительности произошло? Получил ли Тим прощение, заняв прежнее место в сердце Гертруды? Или те пылкие объятия были всего лишь прелюдией к ссоре и новому расставанию? Что, если эта пара никогда не угомонится? Конечно, Анна, не медля, перевезла все свои вещи с Ибери-стрит обратно в свою квартиру. И постоянно звонила, пока радостный голос Гертруды не вызвал в ней такой же радости. Она помчалась к подруге. Гертруда сияла. Она тут же поинтересовалась, виделась ли Анна с Графом, выразила надежду, что с ним все в порядке, и сказала, что пригласила его к ним на коктейль. Поблагодарила Анну за быстрое, тактичное исчезновение. Со смехом слушала рассказ Анны, как они с Графом добирались до деревни. Тим с лукавой улыбкой тихо входил и выходил из гостиной. Она по-прежнему чувствовала неприязнь к нему, но вынуждена была признать, что, похоже, эти двое любят друг друга. Они смущались, как дети, и было ясно, что Гертруда абсолютно, совершенно без ума от него. Присутствие Тима, сознание, что он принадлежит ей, заставляло Гертруду лепетать от удовольствия. Она выглядела помолодевшей на несколько лет. Анна была удовлетворена.

Анна продолжала свое молчаливое бдение, с пристальной безмолвной нежностью следя за Питером. Насколько она знала, он не появлялся на Ибери-стрит с возвращения Гертруды. Она допускала, что он получил неопределенное приглашение. Гертруда и Анну небрежно приглашала «заходить в любое время». Но Анна пока больше не навещала подругу. Ей хотелось еще насладиться той картиной Гертрудиного счастья, а еще ей требовались все ее время и энергия, чтобы сосредоточиться на Питере. Иной заботы у нее в этот период не было. Она прекратила попытки найти работу. Она получила прекрасное письмо от чикагских кларисс, которое на миг наполнило ее чувством ностальгии по жизни, посвященной служению Богу. Но время ушло, сейчас ей было не до кларисс. Она отвечала вежливым отказом на приглашения Джанет, Мозеса, Манфреда, Сильвии Викс (с которой познакомилась), католических священников, обществ и инициатив, англиканского епископа. Когда она была не с Питером, то одиноко бродила по улицам или сидела дома, читая романы. Дочитала «Эдинбургскую темницу», которую привезла с собой из Франции. Теперь она читала «Войну и мир».

Анна ждала. Она ощущала себя игроком, который, имея на руках все козыри и являясь хозяином положения, знает, что должен предельно сконцентрироваться, чтобы выиграть. Она вела свою игру изо дня в день, каждое утро спрашивая себя, не пришла ли пора объявить о своей любви. Но благоразумно откладывала признание. Она чувствовала, что тем самым ничего не теряет, тогда как поспешность могла испугать или отвратить жертву. Кроме того, ей хотелось видеть, как сердце Питера постепенно обращается к ней, чтобы он сам добивался ее. Он уже пришел к ней в том смысле, что воспринимал ее неравнодушие к себе как само собой разумеющееся. Она не думала, чтобы он замечал кого-нибудь еще, кроме своих коллег. Однако еще была достаточно осторожна, чтобы не показываться ему слишком часто. Два вечера они гуляли, и вот сейчас, в воскресенье, сидели в пабе, однажды она даже зашла за ним домой, а он приходил к ней на бокал вина. О Гертруде они не упоминали.

Одной причиной, по которой Анна чувствовала, что не следует оказывать на него никакого давления и ни в коем случае не пугать его, было его угнетенное состояние. Временами он пребывал в такой черной меланхолии, что Анна спрашивала себя, уж не впадает ли он в своего рода клиническую депрессию. Но когда ее охватывал настоящий страх за него, он улыбался ей, и так благодарно, что она чувствовала облегчение и даже радость, что вот он так печален и все же ему есть до нее дело, он ее замечает, ее одну. А скорбь пройдет.

Однажды он заговорил с ней более откровенно:

— Анна, вы чересчур добры ко мне. Вы должны перестать быть мне за няньку.

— Я делаю это потому, что тревожусь за вас.

— Нет, вы чересчур добры.

Они были у Анны дома. В окно барабанил октябрьский дождь. Вечерело. Граф заглянул к ней на «стаканчик» по дороге с работы. Анна не старалась задержать его подольше. Эти посещения обладали своего рода естественной завершенностью.

— Я такой глупец, — сказал он.

Он с бокалом в руке стоял у окна, глядя на небо, уже окрашенное желтым светом далеких фонарей.

— Возможно, — согласилась Анна.

Жаль, что она не умела вязать. Интуиция подсказывала ей, что Графу было бы приятно видеть ее за вязанием. Ближе всего к вязанию было шитье, и она сейчас пришивала пуговицы на блузке.

— Так сильно хотеть невозможного — глупо и безнравственно.

— Вам следует попробовать захотеть возможного, — ответила Анна.

— Вы знаете, что… нет, не знаете… когда Гертруда вышла замуж, я чувствовал, что должен уехать из Лондона, и обратился с просьбой перевести меня на север Англии. Потом я забрал назад прошение, когда…

— Да? А сейчас?

«Мы уедем на север Англии вместе, — подумала Анна. — Будем жить в Йоркшире, когда поженимся, или, может, в Шотландии. И снова станем молодыми».

— Не сейчас… — сказал Граф.

— А… что же… сейчас?

— Анна, вы не сочтете меня полным дураком, если я кое в чем признаюсь?

«О, пусть, пусть он сделает признание, которого я жду!» — взмолилась про себя Анна.

— Вы знаете, что можете признаваться мне в чем угодно, Питер.

— Я восхищаюсь вами и очень ценю.

— Я рада…

— То, в чем я хочу признаться, ужасно — я собираюсь покончить с собой.

Рука с иголкой замерла в воздухе. Анна посмотрела на маленькую перламутровую пуговку на голубой блузке, на острый кончик иголки. Ее охватил подлинный ужас. Она сказала спокойно: «Это безнравственно» — и продолжила шить.

— Я никак не мог понять, для чего мне жить, — сказал Граф. — Я не в состоянии бывать у них в качестве гостя, видеть их счастье. И изображать любезность? Немыслимо. Подумал было повторно подать прошение о переводе из Лондона.

— Разве это не разумнее, чем самоубийство?

— Но потом понял, что это ничего не решает, это бессмысленно. Знаете, всю жизнь я чувствовал, что движусь к некоему моменту абсолютной катастрофы, так сказать, безвозвратному входу в ад или как если бы то была черная стена или черный айсберг, а я нахожусь на корабле, плывущем прямо на него. И я решил: когда такой момент настанет, покончу с жизнью. И вот, я хожу в контору, но не в силах работать, ложусь спать, но не в силах уснуть…

— Сходите к врачу.

— Я глотаю таблетки, от них никакой помощи, разве что проводят на тот свет.

— По-моему, это недостойное малодушие и совершенно иррациональная неспособность предвидения. Хорошо, вы не можете получить желаемого и говорите, что не в силах бывать у них и проявлять хотя бы вежливость. Так махните на них рукой! Через полгода будете чувствовать себя совершенно иначе.

— Анна, этого мало. Я так долго жил иллюзиями. Жил воображаемой любовью.

Анна, не отрываясь от шитья, думала, что сказать на это.

— Но вы же любили по-настоящему, не притворялись.

— Нет, но… сплошные иллюзии и грезы. Мы представляем, что нас любят, потому что иначе умрем.

— Питер, вас любят, — сказала Анна и бросила шитье на пол.

— Я жил этой любовью, моей любовью к ней, столько лет, и у меня было чувство собственного достоинства и цель, отчасти потому, что она была своего рода… каналом, по которому воображаемая любовь возвращалась ко мне. Но в действительности все исполнял я.

— Исполняли вы?

— Играл, играл обе роли, и это было легко, потому что она была недоступна: из-за Гая, из-за ее окружения. А на деле… для них… и для нее тоже… я был лишь… предметом насмешек.

— Прекратите Питер, — остановила его Анна. — В жизни не слышала ничего более беспомощного и недостойного мужчины! Человеческие существа крайне несовершенны и в большинстве случаев их любовь друг к другу крайне несовершенна, но они любят. Вам надо быть скромнее и принять несовершенную любовь.

— Теперь, когда все мои надежды рухнули, — сказал Питер, — у меня не осталось ничего, ради чего стоит жить. Был путь к бегству, теперь он закрыт, была способность жить иллюзиями, и ее я лишился. Не хочу разыгрывать перед вами мелодраму. Я сужу об этом трезво, как о факте. Возможно, все дело в том, что я поляк. Моя страна не знала ничего, кроме гонений, страдания и крушения надежд, пинков истории. Я изгнанник, не любил своего отца и был неспособен найти общий язык с матерью. Они оба были бы рады, если бы я умер вместо брата. Я не прижился в английском обществе. Прикидывался, что чувствую себя на равных со всеми теми людьми, это было притворство. У меня никогда не было настоящих друзей, я не наделен талантами, а моя работа мне неинтересна. Я ограниченный и, возможно, в сути своей очень неумный человек, над которым люди смеются. Так скажите же, почему самоубийство аморально.

— Потому что обычно оно глупо, а совершать глупый шаг, столь решающий и непоправимый, аморально. Ваше душевное состояние переменится, должно перемениться. К чему класть конец возможности быть полезным и совершать добро? Самоубийство вредно отзывается на других, оно, к примеру, заразительно. Ваш поступок способен заставить другого впасть в отчаяние. И он причинит боль тем, кто зависит от вас и любит вас.

— Таких нет.

— Есть. И это я.

— Вы чересчур добры ко мне.

— Пожалуйста, хватит повторять одно и то же, я уже устала от этой вашей фразы. К тому же самоубийство так часто является актом мести, что как раз имеет место в вашем случае, а месть порочна.

— Месть?

— Да, злость, насилие, акт устрашения, ненависти, направленный против Гертруды, низкое, бесчестное выражение зависти и ревности.

— Не думаю, что это имеет место, — возразил он, — в моем случае. Слишком высоко вы меня ставите. Не думаю, чтобы это особо взволновало кого-нибудь. Скорее это их… воодушевит.

— Это отвратительный поступок. Зачем совершать что-то отвратительное?

— Это исключительный поступок. Со мной произошло нечто необратимое, последнее затянувшееся представление о себе перестало существовать. Я питал иллюзию относительно чести, чести солдата армии нравственного закона, а не ее джентльмена-волонтера, как выражался Гай…

— Что Гай сказал бы сейчас?

— Он бы понял. Мы часто беседовали о самоубийстве. Представьте же, что я лишился способа существования, а когда такое происходит, человек больше не в состоянии жить. Средство, иллюзия, — этого у меня больше нет…

— Довольно толковать об иллюзиях. Попытайтесь думать о правде. Этот разговор о самоубийстве — эскапистская фантазия, просто идея, что можно избавиться от боли. Подумайте о чем-нибудь лучшем, вам это по силам. Есть лучшие вещи, даже если кажется, что к вам это не имеет отношения.

— Я жил понятием достоинства, но оказалось, что это абсурдно. Я привык считать, что придет время героизма…

— Питер, оно пришло.

— Я не могу ни работать, ни спать, впереди пустота. Я не вижу смысла жить дальше, я не верю в Бога…

— Ваша жизнь вам не принадлежит, — сказала Анна. — Кто может сказать, где кончается его жизнь? Наша душа намного шире нас и соединяется с душами других людей. Мы живем в мыслях других, в их планах, в их мечтах. Это равносильно тому, что Бог есть. На нас лежит бесконечная ответственность.

— Почему Бог, почему не дьявол? В представлении других мы ведем себя как порочные существа, мы для них дьяволы, мы мучаем их тем, какие мы и что делаем.

— Вы никого не мучаете, — сказала Анна.

— Потому что я никто и ничто.

Анна засмеялась. Встала, подошла к нему, стоявшему у окна. Взяла его за рукав пиджака, как когда они возвращались из Франции, и сказала:

— Питер, вот для чего существует польский героизм: быть никем и ничем и тем не менее стараться быть героем. Позвольте попытаться научить вас этому.

Зазвонил телефон.

Анна отошла от Питера и подняла трубку.

— Анна… — раздался в телефоне голос Гертруды.

— Слушаю тебя.

— Это я. Анна, можешь прийти завтра на вечеринку? Только что приехал из Франции Манфред, привел машину, и она доверху набита шампанским…

Голос Гертруды ясно слышался в комнате. Питер взял пальто и направился к двери. Махнул на прощание Анне и исчез.

— Если получится, — ответила Анна, думая, не бросить ли ей трубку и не побежать ли за ним.

— Никаких «если», ждем непременно. Дорогая, ты не появляешься, я так соскучилась, а тебя нет и нет. Это не потому что?.. Я имею в виду, не думай, что мы не хотим… никого видеть, к тебе это не относится. Жажду увидеть твое милое лицо. Ты снилась мне прошлой ночью. Ты ведь меня любишь, правда?

— Да, дурочка.

— Значит, завтра к шести.

— Да… до завтра.

Анна положила трубку. А если Питер покончит с собой? Если это случится сегодня ночью?

Она встала и принялась ходить по комнате. Ей не верилось, что он действительно решил совершить самоубийство, просто так он выражает свою подавленность. Успокаивает боль мыслями о небытии. Она пошла на кухню и попыталась приготовить себе ужин. Но все валилось из рук.

Немного погодя она надела пальто и вышла на улицу. Дождь продолжался. Она остановила такси, поехала в Челси и вышла у огромного уродливого многоквартирного дома, где жил Питер. Она шла по мокрому блестящему тротуару, глядя на его освещенное окно. Это было уже не в первый раз. Она воображала, как звонит в его дверь, входит, обнимает его.

Заметив освещенную телефонную будку, она вошла и набрала его номер.

— Алло.

— Питер, это Анна.

— Ох… — Голос звучал удивленно. — Анна, привет…

— Питер, я хочу, чтобы вы мне кое-что пообещали. Можете дать торжественное обещание, что не покончите с собой?

— Ну… Анна… я не могу вот так прямо… кто знает…

— Такой ответ годится, когда вам восемьдесят восемь и у вас рак, но я-то хочу, чтобы вы пообещали не совершать самоубийства сейчас из-за того, что гнетет вас сейчас.

Последовало молчание. Затем он ответил:

— Хорошо…

— Клянитесь. Клянитесь кровью дорогой своей Польши.

Он сказал:

— Клянусь кровью дорогой моей Польши, что не совершу самоубийства сейчас из-за того, что гнетет меня сейчас.

— В этом году или в будущем.

— В этом году или в будущем.

— Вот так. Это все. Доброй ночи, дорогой Питер.

— Доброй ночи, дорогая Анна.

Она вышла из будки под дождь. Это был торжественный момент. Она представляла себе Питера, с печальным лицом сидящего у телефона. Этот момент родил новую связь между ними. Он на шаг приблизил их друг к другу, и, может быть, это был решающий шаг. Она скоро признается ему, думала Анна, очень скоро. Она стояла под дождем и глядела на окно, пока оно не погасло.


Граф лежал без сна. Впереди его ждали семь часов, когда он будет ворочаться с боку на бок, закрывать глаза, открывать их вновь и пялиться на потолок. Думая. Перебирая видения. Шторы пропускали рассеянный свет уличных фонарей.

Вечером он пытался отвлечься, читая Горация. Но утонченный, фривольный, неистовый, возвышенный поэт, казалось, говорил только о Гертруде — воспоминаниями ли о счастливых днях, или горькими сетованиями об утрате, или ожиданиями старости и смерти. Издавна любимые фразы выражали и растравляли печаль. Eheu fugaces…[132] Quis desiderio…[133] Затем, глубже погрузясь в латынь, как безумный хирург, Граф, уже забыв о красотах поэзии, обнаружил множество пассажей, отвечавших его все более свирепому настроению. Не только linquenda tellus et domus,[134] но еще и тох iuniores quaerit adulteros,[135] и лучшее из всего: quae tibi virginum sponso necato barbara serviet?[136] К тому времени, как пора было ложиться, он превратился во Фридриха Великого.

Он крутился в постели в тоске по Гертруде, по ее близости. Он видел себя рядом с нею, блаженствующим в ярких теплых лучах ее внимания, держащим ее руку в своей. Вновь видел комнату во Франции, где он начал было говорить ей о своей любви, ну, пробормотал что-то, и она так нежно держала его руку, говоря мало, но не говоря «нет». Как счастлив он был в тот вечер, каким счастливым и умиротворенным уснул. Душевный покой, вот что Гертруда всегда давала ему в прошлом, когда была замужем за Гаем и когда он мог безопасно жить рядом с ней, любя ее, но не мучаясь этими нестерпимыми желаниями и надеждами.

Тим, который появился весь в синяках и крови, в разодранной одежде, показался Графу сущим кошмаром, каким-то кровавым или ряженым дьяволом, нереальным, но все же зловещим, ужасным. Граф вошел в гостиную сразу после того, как Гертруда вышла на террасу. Он, как и Анна, стал свидетелем их объятий, но в отличие от Анны не сразу сообразил, что случилось. Граф плохо помнил обратный путь в Англию. Он беспрестанно вычислял, и по его вычислениям выходило, что он и Гертруда могли проскользнуть обратно в щель времени до возвращения Тима. Было ли оно, то нежное мгновение, лишь мгновением умиротворения? Не было ли оно чем-то высшим, абсолютным? Не могло ли нечто, имевшее будущее, возникнуть благодаря чему-то иному, совершенно (как чувствовал Граф) случайному? Существуют же мгновения, которые определяют будущее и берегут его? Ему должна была достаться любовь Гертруды. Тим был предатель, перебежчик, жестокий вероломный негодяй. Узник, плоть от плоти своего собственного мира, мира пьянства и лени, проклинаемого Анной Кевидж. Граф сделал все, что мог, и, несмотря на его старания, результат казался однозначным. Он попытался убедить Тима вернуться. Тим ответил: «Я живу в трясине», и еще он ответил: «Может быть, Гертруда найдет себе лучшего мужа». Не закрыло ли это вопрос, не было ли с Тимом покончено? Каким образом он потом объявился, похожий на чучело, перемазанный кровью, и так легко вновь стал мужем Гертруды? Поскольку не оставалось сомнений, что именно этим все закончилось. Граф получил от Гертруды письмо, в котором говорилось, что она и Тим будут рады видеть его у себя. Она еще и коротко позвонила ему, повторив приглашение. Граф ответил уклончиво.

И что теперь? Он не мог оставаться в Лондоне, раз в месяц обедая у четы Рид. Не мог жить среди незнакомых людей в Харрогите или Эдинбурге, работать весь день в офисе, а вечерами слушать свое радио, так он жить не мог. Окончательная потеря Гертруды заставила его понять, какой пустыней была его жизнь. Маленькие радости, которыми он довольствовался прежде, теперь казались мелкими и скучными. Описывая Анне свое состояние, он не преувеличивал. С другой стороны, и тут Анна была права, он не собирался на деле кончать самоубийством, во всяком случае не сейчас. Однако жалел, что пообещал милой доброй Анне не убивать себя. Он дал обещание, потому что его настолько поразил внезапный звонок и настойчивость, звучавшая в ее голосе, что он не смог отказать ей. Он не собирался искать смерти, но само ее близкое присутствие сразу утешило его. Умереть, забыться. Он сказал себе, что он безвольный трус, но эти слова больше не кололи. Идея разом покончить со всем не казалась ему безоговорочной. Что может мораль, что может философия противопоставить неуловимой переменчивости человеческого разума? Он спрашивал себя, не станет ли позже даже само понятие торжественного обещания обозначением бессмысленности, нерешительности, податливости? Уже сейчас идея чести не могла вдохновить его. Его жалобный скулеж перед Анной был недостойным. Еще более недостойным было то, что он не задумывался над собственными словами.

С широко раскрытыми глазами он крутился и метался в постели. Кошмары, кошмары впереди. Почему Красная Армия не перешла Вислу? Почему Ганнибал не пошел на Рим? Он закрыл глаза и попытался прибегнуть к одному из привычных способов приманить сон. Представил себя на заросшей травой проселочной дороге, ведущей к калитке. Но к калитке прислонилась Гертруда в том легком свободном желтом платье и с голубыми бусами на загорелой шее. Попытался представить сад, большую поляну и что он медленно идет к огромному дереву в отдалении, громадному пунцовому буку. Но вдруг под деревом оказывалась Гертруда в маленькой белой шляпке от солнца и старалась дотянуться до просвечивающих листьев, потом она с улыбкой поворачивалась к нему. Пытался представить, что идет по комнатам, и сердце бешено бьется, потому что он знает: в какой-то из этой анфилады комнат ждет она. Он был в парке, и там была она, в лесу, там тоже была она. Пели птицы, сияло солнце. Мы были с ней счастливы в мае.[137]

Куда мне податься, спрашивал он себя, куда же наконец уехать? В Америку я не хочу, в Польшу тоже, я не смогу там жить, это невозможно. Затем он решил уехать в Белфаст. В конце концов, Ирландия немного похожа на Польшу — несчастная, бестолковая, запутавшаяся страна, преданная историей и не оправившаяся от последствий. Переведусь в правительственное ведомство в Белфасте. А когда буду там, возможно, какая-нибудь милосердная бомба террориста убьет меня. Я умру, но не нарушу обещания, данного Анне.


Тим стоял перед сидящей Гертрудой и держал ее руки в своих. Они готовились к вечеринке. Его милая жена была в новом платье, которое они выбирали вместе: очаровательном легком шерстяном, с рисунком из кремовых и коричневых листьев, в мелкую складку. Он наклонился и поцеловал ее руки раз и другой, потом отпустил ее и отступил назад. Да, она принадлежала ему, телом и душой.

— Все, что ни пожелаешь, ангел, дорогая, любовь моя.

— Да, но… Ты понимаешь? Ты не против?

— Я понимаю. Я не против.

— Я буду совершенно счастлива.

— Разве ты и без того не совершенно счастлива, черт побери?

— Конечно счастлива. Не перетолковывай мои слова. Это больше обязанность, невыплаченный долг, упущение.

— Упущение?

— Ну, не совсем. Просто он не идет у меня из головы. Я всегда заботилась о людях, Гай и я всегда это делали.

— Я не столь забочусь о людях, как Гай, — сказал Тим. — Моя работа не позволяет заботиться даже о себе.

Он чувствовал себя очень счастливым, и это отвлекало от разговора.

— Мы будем заботиться о людях. Я бы хотела этого.

— Хорошо, при условии, что не придется вечно приглашать их к обеду. А нельзя ли делать это по почте?

Гертруда рассмеялась.

— Ах, дорогой! Ну же, иди ко мне и присядь рядом. Я хочу обнять тебя. Ты мой Тим.

— Да, да. — Он сел, придвинув кресло вплотную к ее. — Боже мой, как же я люблю тебя!

— Мы не должны быть эгоистами, Тим.

— Почему не должны? Я хочу быть счастливым и себялюбивым. Слишком долго я был несчастным и себялюбивым.

— Нет, ты знаешь, что я имею в виду. К тому же он нравится и тебе… очень нравится, как ты когда-то сказал.

— Это так, — ответил Тим, стараясь сосредоточиться на разговоре. — Нравится. И я не хочу, чтобы он был несчастен.

— Он бедный изгнанник. И как всем бедным изгнанникам, ему достаточно малого.

— И это малое дашь ему ты?

— Для него это будет значить много. Я просто имею в виду… ну, ты знаешь, что я имею в виду.

— О, я беспокоюсь не о нас, — сказал Тим, — мы — космос, я беспокоюсь о нем. Как он это воспримет, не будет ли ему неприятно?

— Нет. Потому что он поймет. Все будет как прежде, только немного лучше.

Тим припомнил сцену во Франции, символический образ, который, думал он тогда, убьет его, так сильна была его боль, — Гертруда, держащая руку Графа. Сейчас видение было безболезненным.

— Но разве он и без того не знает, что его, так сказать, не выбросили на свалку, как никому не нужный хлам?

— Нет, он как раз считает, что его выкинули на свалку. И, Тим, очень мало что способно радикально изменить его настроение.

— Так велико твое влияние.

— Настолько велико мое влияние.

— Тогда желаю успеха, королева и императрица. Если думаешь, что он не будет еще несчастнее, изредка видя тебя, как…

— Уверена.

— Тогда я оставляю вас. Я составил список того, что нужно купить. Неужели они, по-твоему, съедят все эти печенья и пироги и прочее?

— Еще бы. Они просто ненасытные.

— Небось придут с целлофановыми пакетами и обчистят холодильник, черти.

— Тим, я хочу, чтобы ты писал картины.

— Ты имеешь в виду — сейчас? Я же иду по магазинам.

— Нет, не сейчас, я имею в виду, позже. Всегда.

— Хорошо. Я буду писать всегда.


Граф вошел в гостиную. Пальто и нелепую мохнатую кепку оставил в передней. Гертруда была одна. Она позвонила ему, сказать, что они с Тимом созывают гостей, и, пожалуйста, не мог бы он прийти немного пораньше, до появления остальных? Что-то в ее голосе заставило его прийти.

— А, Граф… присаживайтесь… Что вам налить? Как всегда, белого вина?

Граф щелкнул каблуками и поклонился. Принял бокал из рук Гертруды. Подождал, пока она сядет, опустился в кресло подальше и выжидательно взглянул на нее.

— Граф… вы позволите звать вас Питером?

— Да, конечно.

— Не сердитесь на меня.

— Я не сержусь, Гертруда.

— Нет, сердитесь. Не надо, нам не стоит враждовать.

— Мы и не враждуем, насколько я знаю.

— Вы собираетесь уезжать, уверена, что собираетесь, отправляетесь в Африку охотиться на львов.

— У меня нет в планах отправляться в Африку, — ответил Граф.

— Простите, я выразилась фигурально.

— Фигурально?

— Я имею в виду, что вы хотите уехать, чтобы забыть все. Так куда вы собрались?

— В Ирландию, — сказал Граф.

— В Ирландию? Питер, что за вздор? В любом случае я попросила вас прийти, потому что должна сказать: вам не следует никуда уезжать.

— Я вас не понимаю, Гертруда, — проговорил Граф холодно и отчужденно.

Предположение Гертруды, что он сердится, было недалеко от истины. Он злился на Гертруду за то, что та вынудила его прийти, и на себя, что пришел.

— Послушайте, Питер, дорогой, давайте говорить прямо. Тогда, во Франции, когда вы протянули руку через стол и взяли мою… вы…

— Я сожалею. Это было ошибкой.

— Нет, это не было ошибкой. И я хотела сказать, что, конечно, тогда вы не сказали ничего такого, чего бы я уже не знала.

— Говоря «ошибка», я имею в виду нечто неуместное, faux pas.[138] Мне не следовало выражать…

— Ваши чувства. Но вы их испытывали… и испытываете.

— Это касается только меня. Гертруда, уверен, у вас благие намерения, но я не хочу говорить на эту тему.

Гертруда замолчала. Ее к тому же пугала его холодность, угрюмое суровое лицо. На мгновение она почувствовала, что сама совершила ошибку, faux pas. Она в замешательстве отвернулась, не зная, что сказать.

Ее молчание тронуло Графа. Растопило лед его непреклонности. Он чуть подался к ней и сказал:

— Простите меня.

— Нет, вы простите меня. Питер, послушайте, вы вправе желать уехать подальше и больше не видеть меня. Я должна бы даже… сама… понять, что это было бы мудрее. Мне трудно это говорить… я чувствую… огромную… вину перед вами…

— Не терзайтесь. Это касается только меня.

— Питер, дорогой. Позвольте сказать со всей откровенностью: я люблю Тима, мы женаты, и это навсегда.

Граф сдержанно кивнул.

— Но вы мне небезразличны, к тому же вы мой старинный друг. Да, старинный друг, и я вас люблю. Зачем нужно все время различать, какая это любовь, подавлять, отрицать, разрушать ее? В любви бывает масса ситуаций, и можно любить по-разному. Конечно, я эгоистка. И в действительности думаю о том, чтобы не вам было хорошо, а мне. Разумеется, я обсуждала это с Тимом. О, не обижайтесь! Я не хочу отказываться от вашей любви, не хочу терять ее, не хочу, чтобы вы уезжали в какую-нибудь глушь, вроде Ирландии, с чувством, что вас отвергли. Вас не отвергли. Зачем уезжать с горя, когда можно оставаться здесь, даря своей привязанностью и получая ответную и будучи счастливым? Зачем? Все так просто. Проще простого. Я люблю вас, у меня достанет любви и на вас. Тим вас очень любит, уверена, вы это знаете. Но я сейчас говорю о вас и обо мне. Будем с доверием и любовью встречаться иногда. Я не имею в виду ничего предосудительного или безумного. Просто будем разговаривать, жить рядом и ради друг друга. Продолжайте любить меня и впредь, и мы пройдем по жизни, не потеряв друг друга, а вместе. Извините, я не слишком хорошо объясняю…

— Думаю, — сказал Граф, — вы объясняете очень хорошо.

— Мы знаем друг друга давно, Питер, и в каком-то смысле знаем прекрасно, однако между нами всегда существовала преграда. Я имею в виду не преграду моего замужества, теперешнего конечно, а ту, что отделяет одного от другого, вы понимаете. Я хочу уничтожить ее. Хочу, чтобы мы встречались и разговаривали как никогда прежде, только мы вдвоем, любили друг друга, дарили друг другу счастье и ничего не таили на душе. Питер, я хочу, прошу этого.

Что было делать бедному Графу? Он ответил, но еще довольно натянуто:

— Я не в силах отказать вам в вашей просьбе.

— Вот и замечательно, — сказала Гертруда.

Разговор взволновал ее больше, чем она ожидала. Ей в голову не приходило опасаться отказа с его стороны, но ее сердце колотилось в непонятной тревоге.

Они молча смотрели друг на друга, она — с пылающим лицом и широко раскрытыми глазами, он — сверкающим, как лед, взглядом.

— Гертруда, необходимо решить некоторые вещи, я имею в виду уяснить… — Итак, теперь он диктовал условия. Он продолжал: — То, что вы предлагаете, может восприниматься как… рецепт от глупости и безумства, предложенный женским тщеславием. — Он помолчал. — Но поскольку вы — это вы…

— А вы — это вы…

— Думаю…

— Что это выход, что это осуществимо?

— Знаю, вы не станете играть мной. Я люблю вас… очень… вам это известно…

— Да.

— Но не будем ни разыгрывать любовную драму, ни болтать о любви, ни даже… продолжать в дальнейшем этот разговор. Вы сказали нечто, я это понял, на этом и остановимся.

— Да. Но… все-таки наши отношения будут иными. Так вы согласны?

Он посмотрел на нее, потом ответил, почти беспомощно:

— Вы сделали предложение, против которого я не в силах устоять.

В глазах Гертруды уже искрился смех. Они встали, она подошла к нему, и он наклонился и поцеловал ей руку.

— Мне необходима ваша любовь, — сказала она. — Необходима ваша вечная дружба. Поклянитесь, что не уедете и не исчезнете!

— Клянусь… кровью дорогой моей Польши.

— Что ж, все ясно. Это все, чего я хотела. И вам больше нет необходимости переставать любить меня и быть несчастным. Обещаете больше не быть несчастным?

— Ах, Гертруда… этого я не могу обещать… я всегда буду чувствовать…

— Боль? Постарайтесь справиться с собой. Или чтобы она стала… иной, сладкой болью. Быть несчастным глупо. В мире столько прекрасного, дорогой Граф, дорогой Питер. Я была бы рада, если бы благодаря мне вы могли получать удовольствие от многого другого, что никак не связано со мной. Сейчас мы оба не в себе, но мы успокоимся и будем вместе постигать мир и жить в безопасности, уверенности и спокойствии. Разве это не замечательно?

— Да, да. Но, как все это будет в реальности, Гертруда?

— Совершенно обычно, вы увидите. Обычные беседы. Но более глубокие и… постоянные. Постоянство, вот чего человек желает в жизни, и в этом тоже счастье.

— А Тим…

— Я сказала ему, что вы должны стать моим близким другом, нашим с ним близким другом. Он знает, что именно об этом мы с вами говорим. Тим разумный человек, вам это известно.

— Хотелось бы мне быть разумным. Но… ах, Гертруда, дорогая… вдруг все-таки возможно быть счастливым!

— Возможно… и это нетрудно… вы сделали великое открытие! Я так рада, какое облегчение! Ну, мы достаточно поговорили, не будем бесконечно обсуждать это, вы правы. Потом поговорим о других вещах, успокоимся. А сейчас хватит. Господи, я совсем забыла о гостях, скоро они начнут подходить, вы же останетесь, правда? Должны остаться. Вот, вы уже выглядите совершенно другим человеком!


— Анна, голубушка, выпейте шампанского!

Днем Анна позвонила Графу на службу, но он успел уйти. Она позвонила ему домой, но трубку никто не поднял. Через некоторое время перезвонила, на случай если он возвратился, но особо на это не рассчитывала. Тогда она отправилась на вечеринку в надежде увидеть его там.

Любовь тут же подсказала ей, что он здесь, едва она вошла в уже переполненную гостиную и увидела его высокую фигуру, спиной к ней у каминной полки. Он разговаривал с Тимом, слегка склонившись над ним.

Джанет Опеншоу протягивала ей бокал шампанского.

— Анна, мы не видели вас вечность. Вы — сущая затворница.

— Почти…

— Вы со всеми здесь знакомы?

— Нет, не со всеми…

— Вот этот милый юноша — мой младший сын Нед. Только что вернулся из Калифорнии, где увлекся буддизмом.

— Да-а?..

— Нед говорит, что хочет освободиться от всех желаний. Но на самом деле ты математик, так ведь, Нед?

— Ну да…

— Познакомься с Анной Кевидж. Раньше она была монахиней. Вы не возражаете, что я выдаю вашу тайну, нет? Оставляю вас вдвоем. Я должна взглянуть, чем угощают.

— Были монахиней? Какой? Англиканской, католической, схимницей?

— Католической. Схимницей.

— Невероятно интересно! Меня страшно привлекает религия. Почему же вы ушли? Потеряли веру? Верите ли вы в личного Бога?

— Нет, не думаю, — ответила Анна, — а вы?

— Нет, я считаю, что это самая антирелигиозная идея, какую только можно вообразить. Религия должна уничтожать личность. Согласны?

— В некотором смысле, но это зависит…

— К какому методу медитации вы прибегаете? Вы по-прежнему медитируете? Послушайте, нельзя ли нам беседовать иногда? Тут никто не интересуется религией, просто поразительно, насколько она их не волнует, а в конце концов, ничего нет важней ее, да? В детстве я не получил настоящего религиозного воспитания, знаете, мой отец еврей, а мать неверующая, они играли в англиканцев и так и не научили меня молиться; что же до школы, я учусь в Сент-Полз, то, знаете…

— Здравствуйте, Анна, привет, Нед…

Это был Джеральд Пейвитт, медведище, и по-медвежьи благоухающий и встрепанный.

— Представляешь, Джеральд, Анна была монахиней! Ничего, если я буду звать вас просто Анна? Ты знал, Джеральд, конечно знал, и ему все известно о квазарах, черных дырах и что миру, времени и пространству настанет конец, и…

— Как твои успехи в математике, Нед?

— Это тебе моя мамочка велела спросить!

Воспользовавшись возможностью, Анна потихоньку покинула их. Ей хотелось подойти к Питеру, стоявшему в другом конце гостиной.

Нед крикнул ей;

— Я позвоню, если можно, продолжим!

У Тима Рида состоялся необходимый разговор с Графом. Конечно, они просто обменивались любезностями, но многое поняли. Поначалу оба испытывали легкое смущение, но оно быстро прошло. Разговор неожиданно оказался ничем не примечательным, но в то же время, разумеется, и не совсем. Тим был удивлен и взволнован, почувствовав прилив обновленной и более сильной симпатии к польскому изгнаннику. Ему и в голову не пришло отнестись к Графу покровительственно, подобное было для него невозможно. Зато он поймал себя на том, что в дополнение к своему счастью испытывает особую, острую и нежную радость. Он уловил в Графе схожее чувство, напрочь лишенное смущающей признательности. Граф был явно и нескрываемо счастлив. Улыбнувшись друг другу, они разошлись. Теперь Тим оказывал всевозможные знаки внимания миссис Маунт, даже начал звать ее Вероникой. Предположение, что у нее к нему слабость, совершенно переменило его отношение к «старушке».

Розалинда Опеншоу пыталась решить, кто из присутствовавших мужчин самый привлекательный, помимо ее брата Уильяма, в которого была просто влюблена. Ей очень нравился Тим, и она вполне понимала Гертруду, которую так привлекло в нем нечто от «милого зверя», но его неумение держать себя с достоинством она считала серьезным недостатком. Чего нельзя было сказать о Манфреде, но тот был слишком типическим красавцем и чересчур высок. Виктор Шульц недурен, да лыс, к тому же в некотором роде плейбой, что отталкивало Розалинду. Акиба Лебовиц, конечно, очарователен, но только что женился. Эд Роупер (который походил на жабу, впрочем довольно симпатичную) привел с собой французского писателя по имени Арман, на которого приятно было взглянуть, все-таки новое лицо в знакомой компании. Он был свирепого вида, очень смугл и худ. Розалинде понравились его умные глаза-щелки. Джеральда Пейвитта она всегда находила привлекательным, хотя, кажется, больше никому такое не приходило в голову. Ее умиляла его необъятная толщина, любознательная доброжелательная, лукавая физиономия с тройным подбородком, даже его запах. Друга Уильяма, некоего Дейвида Айдлстона (разговаривавшего сейчас с Мойрой Лебовиц) все считали потрясающим красавцем, но, конечно же, он слишком юн. На Розалинду не могли произвести впечатления никакие молодые люди, кроме ее брата. Ее острый умный взгляд остановился на Графе. Высок, это правда, но не чересчур. Его невероятная бледность, кроткое лицо, прямые мягкие бесцветные волосы и эти печальные светло-голубые глаза заставляли сердце переворачиваться в груди. Она отвернулась и направилась к французу.

Анна освободилась от вежливости Стэнли и от шумной фамильярности Эда Роупера, который вдруг решил объявить ее лучшей своей подругой. Медленно обошла спину адвоката Гинсбурга (брата-близнеца актера), старинного друга Гая, недавно вернувшегося из Гааги, и теперь никто не заслонял от нее Графа. Он разговаривал с Гертрудой. Увиденное поразило ее прежде, чем она что-то поняла или подумала. Граф сиял. Ужасной изможденной маски отчаяния и уныния как не бывало. Это был совершенно другой Питер, такой, каким она его никогда не видала, который сейчас наклонялся к хозяйке дома, смеясь, и лицо его морщилось, почти как у паяца, от веселья и удовольствия. Уж не пьян ли он, подумалось Анне? Затем она увидела лицо Гертруды. И Гертруда игриво теребила Графа за рукав пиджака. Граф прекратил смеяться и стал что-то говорить Гертруде. Лицо его выражало нежность, уверенность, радость и умиротворенность.

В следующую секунду сообразительная, чуткая Анна все поняла. Гертруда заключила с Графом любовное соглашение. Теперь ему ни к чему ни чувствовать себя несчастным, ни уезжать. Он останется при ней ее обожателем, поощряемый ею. Тим возражать не будет. Гертруде это ничего не стоило. Она распорядилась им походя, как бы между прочим. Ей нужно было лишь вытянуть руку, лишь тихонько свистнуть. То малое, что она даст Питеру, для него будет достаточно, и даже много. Он смиренно примет все, что она милосердно уделит ему. Вероятно, все, что ему требовалось, — это чувство, что он необходим ей, он готов жить и этим. Немножко чар, и умная участливая Гертруда осчастливила его. Она всегда ценила его любовь и не видела причины, почему бы не пользоваться ею и дальше, всегда.

Анна отвернулась. Они не видели ее. Она заставила себя сдержать подступавшие слезы. Теперь надо незаметно выскользнуть из квартиры и отправиться домой. Никто не заметит ее ухода.

Неожиданно она увидела перед собой Манфреда.

— Привет, Анна. Еще шампанского? Где ваш бокал?

— Спасибо, но мне нужно уйти.

— О, не уходите. Вы хорошо себя чувствуете? Вид у вас немного…

— Легкая мигрень, и только. Пойду домой и прилягу.

— Так вы мучаетесь мигренью? Я тоже. Только у меня есть чудодейственные таблетки…

— Я должна идти.

— Анна, позвольте отвезти вас. Вы действительно неважно выглядите.

— Ничего, я в порядке. Большое спасибо, но прогулка мне поможет.

Она была уже у двери.

Тут ее перехватила Гертруда.

— Манфред говорит, у тебя разыгралась мигрень, не уходи, приляг здесь.

— Благодарю, нет, дорогая. Мне нужен свежий воздух.

— Я хотела поговорить с тобой, только сейчас не получится. Приходи завтра к ланчу, хорошо? Никого не будет, только мы с тобой.

— Приду. Завтра буду нормально себя чувствовать.

— Ну, выздоравливай, дорогая моя, дорогая. А ты знаешь, что кое-кого тут совершенно покорила? Нед Опеншоу говорит, что влюбился в тебя! Привет, Мозес, очень рада, что смог выбраться!

— Слыхала новость, Гертруда?

— Какую новость?

— О новом Папе! Он поляк!

— Да неужели? Новый Папа?

— Слушайте, Мозес говорит, что новый Папа — поляк!

— Быть этого не может!

— Скорее, скорее, скажите Графу!

— Где Граф? Новый Папа — поляк!

— Граф, Граф, послушайте, новый Папа…

— Ура! Новый Папа поляк!

— Как замечательно! Граф, слыхали?

— Да здравствует Граф, поздравим Графа!

— Тост за Графа!

— Только посмотрите на его лицо!

— Да здравствует Польша, да здравствует Граф!

— А ну-ка, трижды…

Ведь он отличный малый,

ведь он отличный малый,

ведь он отличный ма-а-лый,

мы это знаем все![139]

— Ты слышала, как они пели «Ведь он отличный малый»?

— Да, — сказала Анна. Спускаясь по лестнице, она слышала, как раздалась песенка.

— Питер просто обезумел от радости.

— Правда?

Они с Гертрудой завтракали в столовой на Ибери-стрит.

— Я теперь зову его Питером, — сказала Гертруда. — Стараюсь привыкнуть. И постепенно приучу к этому всех вас. Думаю, пора, чтобы он стал для нас Питером. Очень сомневаюсь, чтобы ему когда-нибудь нравилось, что его называют «Граф». Еще сыру?

— Спасибо, нет.

— Анна, ты ничего не ешь. Уверена, что мигрень прошла?

— Да, конечно.

— Манфред говорит, что у него есть какие-то чудо-таблетки.

— У меня тоже есть свои чудо-таблетки. Я в порядке. Спасибо за заботу.

— И у тебя еще не прошел ожог на руке.

— Нет, это уже другой.

— Надо беречься. И вообще ты нескладеха.

— Со мной все в порядке.

— Нет, если постоянно это повторяешь. Смешно, опять ходишь в том же сине-белом платье, в котором приехала из монастыря. Столько с тех пор всего произошло.

— Да.

— Как замечательно вышло с новым Папой. Я так довольна. Это хороший знак, дыхание надежды. Ты согласна?

— Согласна.

— Стэнли говорил… а, не важно, что он говорил. А Граф, его было просто не узнать. Я страшно рада, что мы услышали новость как раз в этот день на вечеринке.

— Да, приятно. Все поздравляли его.

— Как все хорошо, больше нечего желать. Боже, храни Питера, Боже, храни Польшу, Боже, храни Анну! Ну-ка, до дна!

— Я пью.

— Нет, не пьешь. И возьми еще сыру или вот яблочко — божественное.

— Спасибо, не хочу.

— Я должна тебе кое-что сказать относительно Графа, то есть Питера.

— И что же?

— Кстати, я очень признательна тебе за то, что ты заботилась о нем ради меня. Он говорит, ты уговаривала его не отчаиваться. Держала его за руку, как священник.

— Я не держала его за руку.

— Ну, фигурально выражаясь. Он невероятно благодарен за святое женское милосердие.

— Это было нетрудно.

— Мы оба невероятно благодарны. Мне следовало раньше сделать что-нибудь для него, только…

— Ты была слишком занята.

— Да, столько всего происходило. Но должна предупредить, я никому ничего не говорила, кроме, естественно, Тима. Я почувствовала, что не могу оставить Графа одного и в печали. Тим согласился, что нужно вовлечь его.

— В семейный круг?

— Даже больше. Ты знаешь, ну, это не секрет, все знают, Гай знал, что Граф отчаянно влюблен в меня.

— Знаю, конечно.

— Нет, надо звать его Питер. Так вот, Питер был, да и сейчас отчаянно влюблен в меня. Но прежде мы никогда не говорили об этом, просто понимали это.

— Безусловно.

— И разумеется, когда я овдовела, как ему было не надеяться?

— Действительно, как?

— А потом был Тим.

— А потом Тима не было…

— Да. И я знаю, Питер очень страдал, и надеялся, и страдал, и не мог выносить это дальше, и решил, что уедет в Ирландию.

— В Ирландию? — удивилась Анна. — Мне он этого никогда не говорил.

— Он очень скрытен. Почти ни с кем не делится. Мне он признался, что собирался в Белфаст и надеялся, что какой-нибудь террорист убьет его там!

— Он тебе такое сказал?..

— Да, после вечеринки, но, конечно, к тому времени он передумал! В любом случае я не могла предоставить его самому себе. Куда он мог бы пойти, к кому, разве он об этом думал? Кроме меня и нас, у него никого нет. Только он такой несчастный, такой гордый, такой молчаливый, и в нем столько польского. Думаю, он действительно хотел уехать куда глаза глядят, зачахнуть там и умереть. Я не могла позволить ему сделать это, разве могла?

— Нет, конечно.

— Он странный человек, с ним невероятно трудно найти общий язык. Ты знаешь, как человек может быть близок другому и все же быть неспособным на откровенность…

— Знаю.

— Я, наверное, так и не смогла бы пробиться к его душе, если бы он не сделал первый шаг.

— И он его сделал?

— Да, во Франции. Знаешь, в тот период, когда тебе было так отвратительно, я довольно долго была там с ним одна… и как-то вечером он на секунду взял меня за руку… какое это было достижение! И пробормотал, что любит меня. Это был один-единственный миг, но он все изменил.

— Как ты когда-то сказала, тебе достаточно четырех секунд, чтобы изменить мир.

— Точно. Он думал, что это мгновение было бесследно стерто последующими событиями, но нет, не было. Оно проделало щель, сквозь которую я могла говорить с ним.

— Приманить и привлечь.

— Да. Вероятно, я все равно добилась бы этого, просто понадобилось бы больше времени, чтобы придумать способ.

— И что теперь?

— Теперь… видела, какой он был вчера вечером? Даже еще до новости о Папе! Чаша его радости преисполнена.[140] Я сказала ему, что думаю о нем, люблю его и что ему не нужно переставать любить меня. Он абсолютно счастлив.

— Прекрасно. И думаешь, это долго продлится?

— Да, могу поручиться.

— Тима это не будет смущать?

— Нет, конечно нет. Потому-то это и стало возможным. Тим и я… мне трудно объяснить, это так сложно… к тому же, как тебе известно, уже проверено на опыте. Я могла выйти только за Тима… и никогда за Питера… сейчас я это понимаю. Тим знает, что ему совершенно нечего опасаться, и он, по его собственному признанию, очень любит Питера. В прошлом Питер был исключительно добр к Тиму.

— Значит, ты ручаешься, что вы все сможете быть счастливы?

— Не вижу причины, почему не быть! Когда человек в счастливом браке, он волен любить других и быть любимым ими. Я теперь далеко не так строго смотрю на это, намного шире, чем прежде, и в некотором смысле Тим помог мне стать более свободной в том, что касается чувств.

— Вот ты и подумала, почему бы не любить и Питера тоже?

— Да. То, что я не любила Питера и он страдал от этого, было единственным, что омрачало мое счастье, и я подумала, отчего бы не стать окончательно счастливой и не сделать счастливым его. И мне было не все равно, что он думает…

— Что он думает о тебе?

— Да, и…

— Ты владела его мыслями и не хотела лишаться своей власти над ним, что ж, понимаю. В конце концов, он мог бы осудить тебя.

— Не думаю, что ему когда-нибудь удалось бы излечиться настолько, чтобы это произошло!

— Даже если бы он немедленно уехал?..

— Я обязана была избавить его от отчаяния, удержать, спасти. Зачем ему быть несчастным, когда я легко могу сделать его счастливым, просто будучи внимательной к нему? Несчастье — глупо. Он умный человек…

— Героический, — сказала Анна.

— Героический?

— Что довольствуется столь малым.

— Ты называешь это малым — быть любимым мной?

— Ох, Гертруда, я тебя просто обожаю! — сказала Анна и не выдержала, рассмеялась.

— Он хочет по-прежнему любить меня. Любовь, ты же знаешь, — это деятельность, она как служба. Он будет счастлив в своей любви, зная, что я знаю и ценю ее.

— Понятно.

— И вот… да ты сама видела. Он мой навсегда. Обещал, что никуда не уедет. Поклялся кровью дорогой своей Польши.

— Чем?

— Кровью дорогой своей Польши. Законченный романтик, не правда ли?

— Что сказал бы Гай обо всем этом! — воскликнула Анна.

Это было жестоко, но она должна была заглушить собственную боль.

Гертруда стойко выдержала удар.

— Считаешь странным, что я могу говорить о счастье, потеряв Гая?..

— И в мыслях не было…

— И все-таки странно. Думаешь, я не печалюсь о Гае? Печаль никуда не ушла, она по-прежнему живет во мне. Но человеческая душа так велика. Вмещает одновременно и печаль, и счастье.

— Знаю.

— Хорошо, я сказала, что для полного счастья мне недоставало Питера. Я имела в виду — среди всего другого. В жизни большинства людей, а может, каждого человека есть ужасные вещи, которых не изменить и которые остаются с ним навсегда. Ты не должна была напоминать мне.

— Прости, я…

— Нет-нет… а о том, что подумал бы Гай, я и сама себя спрашивала. Что касается Графа, он понял бы. Хотя при Гае ничего подобного и быть не могло. Он чувствовал бы, что это… дурной тон.

— Да, легко представить.

— Когда Гай был жив, Граф был в порядке, ему удавалось справляться с собой.

— Это правда…

— Что до Тима, Гай, конечно, был бы изумлен! Но это до известной степени пустой вопрос: что подумал бы Гай. Он теперь в ином мире. Если бы Гай был жив, я никогда не полюбила бы никого другого, даже не взглянула бы на другого мужчину. Гай создал меня, какой я была с ним и какой остаюсь сейчас. Но я тоже изменилась. Чтобы пережить страшную утрату, необходимо стать иным человеком. Это может показаться жестоким. Само выживание — жестокая вещь, выжить — это значит перестать думать о том, кто ушел.

— Верно.

— Я и не задумывалась о Тиме. Ничего такого не ждала и не искала.

— Но это произошло. Человек должен принимать счастье, как он принимает горе, если приходит то или другое.

— Да.

— Эй-эй, белый лебедь… спрашивала я тебя о белом лебеде?

— Спрашивала.

— Нет больше всей той загадочности Гая, нет его особого величия и очарования, и самого его нет, чтобы узнать у него. А «она продала кольцо» помнить?

— Это тоже была его присказка?

— Да, эти забавные присказки были как заклинания: о кубе, «она продала кольцо» или «не надо ей было продавать кольцо».

— «Она» — это, конечно, Джессика, — сказала Анна. — Из «Венецианского купца».[141] Она продала кольцо, подаренное матерью ее отцу.

— Господи, ты права! Почему мне это не пришло в голову? Гай часто говорил, что отождествляет себя с Шейлоком. Как бы мне хотелось, чтобы ты знала Гая.

— Один раз я разговаривала с ним.

— Ах да, припоминаю. Как все же странна, и необъяснима, и ужасна жизнь.

— Очень.

— Я рада, что ты здесь, Анна. Мне тебя словно само Небо посылает, как тогда, когда Гай был болен. Ты помогала мне во всем, благодаря тебе я смогла пережить его смерть. Выйти замуж за Тима и удержать Питера — все это ты мне помогла, правда!

— Приятно слышать.

— Я думала, что никогда больше не буду счастлива, никогда даже не захочу счастья. Что я бы делала без тебя?

— Я тут ни при чем, но все равно спасибо.

— И теперь мы вместе. Я так довольна за Графа, за Питера. Так сказать, последний штрих. Я не могла позволить ему отбиться и потеряться.

— Конечно, не могла.

— Это как овчарня, где все овцы собраны вместе.

— Или как детский манеж.

— Точно! У меня нет детей, потому каждый — это мой ребенок. Я поняла, что это так просто — любить и быть любимой всеми.

— Вот и хорошо.

— А теперь расскажи о себе, я совершенно не в курсе, что происходит. Знаешь, после… после Франции… я жила в мире каких-то сверхчеловеческих страстей. Все было потрясающе. Но я поостыну, приду в себя. Мы придем в себя. Расскажи, как твои дела.

— Прекрасно.

— Как с работой?

— Пока не везет.

— А тебе нужно работать? Знаешь, дорогая, денег у меня немерено. Ты не должна беспокоиться о деньгах, договорились? Чем тебе хотелось бы заниматься? Меня распирает желание помочь всем, исполнить их заветные желания! Ну, не всем, но тебе безусловно. Ты должна иметь, что ты хочешь, и тут я полностью в твоем распоряжении.

— Нет, я должна работать.

— Я так и полагала. Давай подумаем, что мы можем сделать…

— Вообще-то я уезжаю, — сказала Анна.

— Да? Куда?

— В Америку.

— В Америку? И надолго?

— Навсегда.

— Не глупи, Анна.

— Буду там жить и работать. Я знаю там людей, которые подыщут мне работу.

— Анна, что это значит? Какую работу, где, я не хочу отпускать тебя!

— В Чикаго, там есть община кларисс…

— Анна! Ты же не хочешь уйти обратно в монастырь? О боже!..

— Нет, монахиней я не стану. Буду жить при нем. Это тоже способ.

— Ты сумасшедшая, я думала, ты покончила со всем этим… И чем, ты воображаешь, будешь там заниматься?..

— Буду кем-то вроде социального работника, во всяком случае собираюсь. Я решила устроиться там.

— Анна, ты не можешь так поступить! — Гертруда вцепилась в край стола, приподняла его на дюйм и выпустила. Бокалы зазвенели. — Не можешь, не поступишь, нет!

— Прости, дорогая. Я приняла решение.

— Ты не уедешь. Я не могу без тебя. Ты не уедешь.

— Прости…

— Но почему? Это из-за Тима?

— Из-за Тима? Нет.

— Ты вообразила, что терпеть не можешь Тима, но ты полюбишь его, научишься…

— Да, мне…

— Или ты по-прежнему считаешь, что я вышла за никчемного человека? — В глазах Гертруды вспыхнули гнев, раздражение, вечное упрямство.

— Гертруда, Тим ни при чем, он мне уже нравится, мне не нужно ничему учиться.

— Я столько много думала о нас четверых, почему мы не можем быть одной счастливой семьей? Как было бы прекрасно вместе встретить Рождество: ты и я, Тим и Граф. Такое утешение! Не верю и никогда не поверю, что ты и Тим не поладите. Ведь тебе уже нравится Питер, и ты нравишься ему…

— Рождество. Как трогательно. Как грустно.

— Отчего грустно? Что такое? Анна, Анна… или дело во мне?

— О… нет…

— Хочешь, чтобы я принадлежала только тебе одной? Не желаешь делить меня с Тимом? Так, да?

— Нет, уверяю тебя, ты тут ни при чем…

— А я думаю, при чем. В тебе говорит ревность. Ты обиделась и уезжаешь.

— Я уезжаю не оттого, что обиделась! — ответила Анна, уже сама разозлившись.

— Анна, будь великодушней. Тебе не хватает великодушия, не хватает благородства. На тебя это непохоже.

— Я нисколько не…

— Анна, ты не как тот благородный, уж не помню его имени, который уходит в снега?[142] Что за глупая идея пришла тебе в голову? Ты злишься, что теряешь меня? Ты не потеряла меня. Неужели воображаешь, что больше не сможешь дружить со всеми нами?..

— Гертруда… пожалуйста…

— Для чего уезжать? Это бред. Это что, назло? Питер — в Ирландию, ты — в Америку, или все с ума посходили? Ты возненавидишь Америку. Как бы то ни было, ты не едешь. Я не могу без тебя. Ты остаешься здесь, и точка.

— О, моя дорогая, дорогая моя…

— Ты обещала, что останешься… говорила, что никогда не покинешь меня…

— В наши дни до Америки рукой подать.

— Это подло с твоей стороны! Ты злая! Не держишь слово и понимаешь это! Я чувствовала себя так спокойно. Так уверенно. Думала, ты всегда будешь со мной.

— Мне необходимо уехать, — сказала Анна. — Прости.

— Но почему? Ты не можешь уехать. Я люблю тебя, мы все любим тебя. Здесь ты дома и одна из нас. Почему ты бежишь, чего боишься? Найдешь работу в Лондоне. Ведь помнишь, как мы собирались вершить добрые дела? Если хочешь заниматься социальными проблемами, я сама могу устроить тебя работать с женщинами из Азии. Здесь масса необходимых дел. Зачем для этого куда-то уезжать?

— Затем, что я человек религиозный, — ответила Анна, — и мне необходимо уединение.

Помолчав, Гертруда сказала:

— Этого я и боялась.

— В каком-то смысле я по-прежнему монахиня.

— Ты еще носишь свой отвратительный крестик на шее. Я эту цепочку видеть не могу.

— Для всех вас я была монахиней.

— Да, но ты была нашей монахиней. Ты была нужна нам…

— Мне это необходимо, — сказала Анна. — Я долго думала над этим. Необходимо. Прости.

— Анна… мне ты тоже необходима… пожалуйста…

Глаза Гертруды наполнились слезами, и мгновение спустя ее щеки стали красными и мокрыми.

Анна придвинула кресло к подруге. Они молча обнялись. Анна, тоже плача, схватила Гертруду за плечи, притянула к себе ее милую голову, и их слезы смешались. Ей казалось, что за размытыми очертаниями комнаты видится мерзость опустошения. Она плакала вместе с Гертрудой от невыносимого сочувствия к ней, плакала над собой и над своим грядущим одиночеством.

Скоро они взяли себя в руки, отодвинулись друг от друга, осушили слезы.

— Ты еще передумаешь, — сказала Гертруда.

— Нет, нет.

— Ну и черт с тобой!

— Прости…

— Итак… в конце концов… нам снова предстоит разделить мир. Мне достанется старый, тебе новый.

— Мы еще встретимся, — сказала Анна.

И она уже заранее видела, как это будет. Обмен остроумными письмами, со временем все более редкими. Встречи, может, раз в три года, без мужчин. Будут сидеть в баре в Нью-Йорке или в Чикаго и вспоминать былые годы. Смеяться прежним грустным, безумным смехом, как тогда, давным-давно, когда Анна собиралась в монастырь.

И как тогда, при том давнишнем расставании, Анна сказала:

— Не навек прощаемся.

Но они прощались навсегда, и обе знали это.

Загрузка...