ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЗАВТРАК ГРЕБЦОВ

Вы, жители улиц, и понятия не имеете, что такое река.

Ги де Мопассан. На воде


1

Трудная демобилизация. — 20 марта 1872 года: поступление в морское министерство. — Служебные будни. — Тема наследства. — «Рука трупа». — Доппельгенгер [33] и зеркала. — Осенняя прогулка в Валлэ де Шаврез


80 июля 1871 года Ги все еще томится на военной службе. Дело о его отлучках еще не закончено. Он пишет из Руана: «Только несколько слов, дорогой отец. Прошу тебя, не посылай мне почтой разрешение командира полка. Отвези его в Венсенн, как ты хотел, и это ускорит дело… Главное, не забудь, что одновременно надо получить в Венсенне выписку моих взысканий, копию послужного списка и справку о моем денежном довольствии».

Положение серьезное. Если он не подыщет себе замену, ему грозят семь лет службы.

В ноябре Ги наконец демобилизуется. Что теперь делать? Возобновить занятия на втором курсе факультета права? Но ему надо зарабатывать на жизнь. Отец согласен помогать на первых порах — какая-нибудь сотня франков в месяц. Денежные вопросы отравляют жизнь семьи. Отец, равно как и мать, расточителен. По этому поводу между ним и Ги возникают постоянные столкновения.

В ноябре 1872 года Ги обвиняет отца в том, что тот содержит женщин, из-за чего и дает ему мало денег. Ги забывает при этом, что он уже в таком возрасте, когда сам обязан заботиться о себе.

Нам известны все подробности этого семейного конфликта, в котором Гюстав де Мопассан поначалу выглядит более привлекательно, чем требовательный и неуважительный Ги, хороший сын только по отношению к матери. Вот один из самых бурных скандалов, разыгравшихся между отцом и сыном, рассказанный Лоре по свежим следам самим Ги: «Дорогая мама у меня произошла отчаянная ссора с отцом и я хочу чтобы ты была в курсе дела[34] — Я представил ему счет за месяц заметив при этом что у меня был случайный перерасход за освещение и отопление и мне не хватит приблизительно 5 франков до конца месяца. Услышав это он отказался просмотреть счет и заявил что большего сделать для меня он не может что это бесполезно, что если я не могу укладываться то мне остается лишь жить как я хочу идти куда мне угодно, что он умывает руки. Я очень спокойно возразил ему что это обычная история с отоплением что я согласился без возражений с его приблизительным подсчетом моих расходов в котором он опустил по своему обыкновению половину необходимого, что за завтраком я обхожусь одним мясным блюдом и чашкой шоколада тогда как охотно съел бы два мясных особенно при тех микроскопических порциях которые дают в скромном ресторане… Он окончательно разозлился и сказал что если дед лишил его 50 000 ф., то в этом он не виноват. Я ответил отцу что это его вина и что все деловые люди в один голос твердят что если бы он раньше правильно взялся за дело то мог бы по меньшей мере спасти 40 000 ф. Да сказал он мне но это был мой отец и я знал как надо относиться к отцу тогда как ты об этом понятия не имеешь. — Ах ты значит переходишь на такой тон — сказал я тогда да будет тебе известно что главная заповедь божественная и человеческая есть любовь к своим детям».

Гнев вскрыл всю глубину затаенной обиды Мопассана на своего бесхарактерного родителя — обиды подчас несправедливой.

«Называться отцом — это еще далеко не все — прежде всего дети и если ваша совесть по отношению к ним глуха, то в случае необходимости существует закон, чтобы напомнить о ваших обязанностях. Вы не найдете ни одного человека из народа который зарабатывая в день 30 су не продал бы все что у него есть чтобы помочь своим детям и какое будущее ждет меня я хочу жениться и тоже иметь детей — но смогу ли я это сделать. Теперь надо всему положить конец — я знаю что мне делать — Прощайте — и я вылетел как бомба…»

Это доказывает то, что Мопассан в двадцать два года жил еще полностью на средства отца. Коллекция документов Мари Леконт дю Нуи содержит знаменитую запись расходов, ценнейший документ — бюджет небогатого молодого человека после войны 1870 года. Он составлен — что очень занятно — на великолепной бумаге с водяными знаками, графской короной и инициалами Г. М.

«Получил на месяц жизни 110 франков.

Уплатил

За месяц консьержу — 10 

Починка обуви — 3,50 

Уголь — 4 

Щепки — 1,90 

Спички — 0,50 

Стрижка — 0,60 

2 серных ванны — 2 

Сахар — 0,40 

Кофе молотый — 0,60 

Керосин для лампы — 5,50 

Стирка — 7 

Письма — 0,40 

30 завтраков — 36 

Булочки за день — 3 

_____

75,40 


Обед по 1,60 — 48 

Трубочист — 5 

Мыло — 0,50 

_____

128,90 


Отец оплатил 8 обедов — вычесть 12,80 

Остается — 116,10 

Оплатил также трубочиста — 5 


Итого…. 111,10


Сверх того он насчитал 5 ф. за разные мелкие удовольствия. Единственное удовольствие, которое я себе позволяю это трубка. Я истратил, следовательно, еще 4 франка на табак.

Грустно».

Это приблизительно 400–500 современных франков — средний бюджет неимущего студента наших дней.

По словам Гюстава, дела идут из рук вон плохо, особенно с тех пор. как грозный дедушка Жюль разорился и живет с дочерью, вдовой Альфреда Ле Пуатвена. Дела Мопассанов так запутались, что Гюстав откажется поехать в Руан в 1874 году повидаться с умирающим отцом, дабы не пришлось платить его долги. На сей раз уже Гюстав выглядит менее привлекательно, чем Ги. Отец «написал в воскресенье Шарлю Дувру, получив от последнего депешу с известием о том, что отец его очень плох, и я опасаюсь, как бы письмо, которое он отправил по этому поводу, не произвело бы самого плачевного впечатления. У него идефикс — не ехать в Руан, поэтому любой предлог казался ему подходящим, и он отправил Шарлю Дувру 4 страницы цифр и претензий, чтобы доказать, что отец его обокрал.

Но дедушка не умер, и все как будто уладилось до смерти старикашки».

И Ги, который, кажется, не слишком любит «старикашку», приправляет свой рассказ мрачным юмором: «Отец тем не менее продолжает твердить, что самым разумным было бы всем прикидываться мертвыми до тех пор, пока не умрет дед».

Такова атмосфера этого печального дела, напоминающего жестокие рассказы Мопассана.

Значительно позднее Гюстав де Мопассан скажет, и не без оснований: «Увы! У бедняжки Ги не было склонности к семейной жизни! Кроме матери, которая имела на него огромное влияние, семья для него ничего не значила». Все в этом грустном замечании абсолютно справедливо. Хотелось бы только добавить, что Гюстав в этом смысле ничуть не отличался от сына.

На похороны дедушки Жюля вместо Гюстава поедет Ги.


По-прежнему «в отчаянном положении, ободранный как липка», Ги не имеет даже возможности поехать в Этрета. Он пересчитывает свои гроши. В Этрета Лора тоже обеспокоена. У нее нет никаких источников дохода, кроме тех 1600 франков, которые ей ежегодно выдает Гюстав, да еще 4800 франков, выручаемых от сдачи части дома внаем, — итого 6400 франков, — но эта сумма не постоянна, так как не всегда есть жильцы. А она к тому же еще и расточительна. А Ги нужно «положение».

Лора еще раз обращается за советом к Флоберу. «…Ги так счастлив, что бывает у тебя каждое воскресенье, что проводит с тобой долгие часы, что с ним обращаются со столь лестной фамильярностью, столь ласково…» Короче, следует ли ему «идти в литературу» или нет? «Если ты скажешь «да», мы всячески будем поддерживать мальчика на том поприще, к которому он так стремится, но если ты скажешь «нет», мы отправим его делать парики…»

Обеспокоенная за Ги, она разочаровывается в младшем сыне. Столь же непоседливый, как и старший брат, Эрве, к сожалению, не наделен ни умом, ни способностями. Его интересуют лишь цветы и оружие. Характер у него мрачный. Лора старается быть оптимистичной. Из него не получится интеллигентный человек? Не страшно! «Молодого дикаря» куда легче пристроить.

Ответ Флобера, по-видимому, отрицательный, так как 20 марта 1872 года Мопассан поступает без содержания на службу по снабжению флота[35]. Только с 1 февраля 1873 года он начинает получать жалованье. Положение его несколько улучшается: 125 франков ежемесячно и денежная награда в 150 франков ежегодно.

Несмотря на все старания, Мопассан с самого начала жалкой служебной карьеры не испытывал ничего, кроме унизительной, отчаянной нужды.


Мопассан очень скоро понял, что морское министерство — та же кабала, что и военная служба. За торжественным фасадом здания министерства, охраняемого часовыми в мундирах с синими воротниками, целый день снуют по коридорам чиновники с кипами перевязанных тесемками папок и дел. Испытывая отвращение ко всему, Ги тем не менее присматривается к жизни сослуживцев, к их подленьким поступкам, к их мелкой трусости и злобному низкопоклонству. Чиновники настороженно относятся к этому сильному и самоуверенному нормандцу, всегда держащемуся от них в стороне.

Рассказы, посвященные министерской фауне, начиная с «Воскресных прогулок парижского буржуа» (август 1880 года) и до «Убийцы» (ноябрь 1887 года), к которым можно отнести и «Поездку за город», а также некоторые другие, составляют девятую часть всех новелл. Не следует забывать и о второстепенных персонажах — чиновниках, встречающихся в других его рассказах и в романах. Так что шестая часть всего написанного Мопассаном посвящена ничтожной повседневности государственной службы.

Гротесковая фигура господина Патиссо, парижского буржуа, после выхода на пенсию впервые знакомящегося с окрестностями Парижа, сродни Бувару и Пекюше[36], Преемственность флоберовских традиций безусловна, но у Мопассана к тому же еще и богатый личный опыт. Ги знавал господина Орейля, старшего чиновника, жена которого была столь экономна, что он не мог позволить себе купить новый зонт! Мопассан присутствовал при вручении сотрудниками креста из фальшивых бриллиантов начальнику отдела господину Пердри (Антуану) по случаю награждения его орденом Почетного легиона. Ги ежедневно пожимал потную руку господина Каравана, «который входил в министерство с видом преступника, готового сдаться в руки властей». Он встречал такого начальника отдела министерства, «которого не следовало бы посылать на курорт Пуан-дю-Жур по воде, так как он неминуемо почувствовал бы приступ морской болезни на прогулочном пароходике». В коридорах этого министерства-амфибии будущий писатель сталкивался со всеми своими персонажами — с Пердри, Пистоном, со старым экспедитором Траппом, который все забывал, и с папашей Монжиле, выезжавшим из Парижа один раз в жизни. Ги изводил Панара, который «при виде ступеньки тотчас же думал о вывихе», и с почтением раскланивался с журналистом господином Радом, «скептиком, насмешником и вольнодумцем со скрипучим голосом». Он-то своего не упустит! Ги обедал у Лантена, только после смерти жены узнавшего, что ее якобы фальшивые драгоценности на самом деле настоящие и подарены ей любовником.

И с трезвой горечью, навеянной живой действительностью, Мопассан заканчивает: «Полгода спустя он женился. Его вторая жена была вполне порядочная женщина, но характер у нее был тяжелый. Она основательно помучила его».

Ги и сам словно смешивается с этой пестрой и жалкой стаей пернатых в люстриновых нарукавниках. Под кипой деловых бумаг он заботливо прячет тридцать девять строф «Любви с птичьего полета», написанных в служебное время.

Однажды юноша проворными шагами

По шумным улицам бродил в вечерний час,

Рассеянно скользя бездумными глазами

По юрким девушкам, что смехом кличут нас…

Очень трудно чиновнику выбраться из тяжкой нищеты. Его возможности крайне ограниченны: наследство или выгодная женитьба, при этом снисходительность к похождениям привлекательной супруги, угодливость к сальным мира сего.

Борьба за наследство движет героями Мольера и Бальзака, в романах-фельетонах и в рассказах Мопассана. Караван, считая свою тещу мертвой, завладевает желанным комодом старухи. Обезумев от радости, он уходит со службы. Старуха воскресает. Караван утирает холодный пот со лба: «Что я скажу моему начальнику?» Леопольд Боннен женился на дочери бедного сослуживца. Богатая тетка жены умирает, завещая миллион… первенцу молодых супругов. Если же они в течение трех лет не будут иметь наследника, состояние должно перейти в пользу бедных. Подстегиваемый этой страшной перспективой, Леопольд изо всех сил стремится стать отцом. Его жена вздыхает: «Какое несчастье лишиться богатства из-за того, что вышла замуж за дурака!» К счастью, есть товарищ по службе, красавчик Фредерик. И вот однажды утром госпожа Боннен, с сияющим лицом и блестящими глазами, положив обе руки на плечи мужа, тихо сказала, глядя на него пристально и радостно: «Я, кажется, беременна!»

Ребенка назвали Дьедонне[37]. Деньги были сохранены, а госпожа Боннен с чувством собственного достоинства отказала Фредерику от дома.

Тема эта так завладеет Мопассаном, что он продолжит ее в «Наследстве», а позднее захочет переделать это произведение в пьесу.

Жюль Ренар[38], обращаясь к тем же темам, вызывал у читателя легкий смех. У Мопассана смех горький. Между тем Мопассану, бытописателю чиновничьих нравов, благодаря его темпераменту, веселому нраву, его любви к шутке было легче, чем кому-либо другому, заставить людей весело смеяться над действительностью.


Так же как угасли воспоминания о войне, исчерпается и чиновничья тема. Два последних рассказа, написанных под влиянием службы, — «Вечер» и «Убийца» — относятся к 1887 году. Мопассан следует за событиями своей жизни с относительно небольшим опозданием. Это временное опоздание почти стабильно. Чиновники уйдут из его произведений, как только войдут в них «маленькие графини».

24 сентября 1873 года, через год после поступления на службу, хотя теперь уже и получающий жалованье Мопассан не может преодолеть горького разочарования. Осенью это всегда так… Тоска, вызываемая набившей ему оскомину работой, усиливается осенними короткими днями. Ги болезненно воспринимает мир. Ему кажется, что он пропитан «прелой влагой, предвещающей смерть листьев».

И «растерянный, одинокий и подавленный» Мопассан обращается к матери: «Я боюсь наступающей зимы, остро чувствую свое одиночество, мои долгие одинокие вечера иногда ужасны… Я написал сейчас, чтобы несколько рассеяться, одну вещицу в духе «Рассказов по понедельникам»[39].

Ги с трудом продвигается вперед. Да! Он отдает себе в этом отчет. Но у него ограниченные стремления: короткий рассказ имеет свои преимущества, его охотнее печатают газеты.

30 октября 1874 года он пишет все той же Лоре: «Постарайся найти сюжеты для новелл. Днем; в министерстве, я мог бы немного работать. По вечерам я книгу стихи, которые пытаюсь напечатать в каком-нибудь журнале…»

У Мопассана есть два настоящих друга — Робер Пеншон по прозвищу «Шапочка» и Леон Фонтен — «Синячок». Пути их снова скрестились после поражения. Ги трогательно расскажет в «Мушке» о Робере Пеншоне, «прирожденном знатоке театра, остроумном и ленивом, никогда не прикасавшемся к веслам», и Леоне Фонтене, «наименее щепетильном пройдохе». Ги доверил Леону Фонтену рукопись своего первого рассказа «Рука трупа». В 1875 году он был опубликован под псевдонимом Жозеф Прюнье в альманахе, который издавал двоюродный брат Леона Фонтена. Что скажет о рассказе Флобер? За два года до этого Флобер еще сомневался: «Быть может, он талантлив: как знать?» Ничто из того, что показывал Ги, не вызывало в нем энтузиазма. Флобер перечитывает «Руку трупа». В рассказе весьма заметное влияние Жерара де Нерваля, Эдгара По, Гофмана. Малыш еще не отшелушился после романтической ветрянки. Что и говорить, пишет он неплохо. Подчас даже очень выразительно. Флобер читает вслух: «…Рука была ужасна, черная, высохшая, очень длинная, как бы скрюченная. На необычайно развитых мускулах оставались сверху и снизу полоски кожи, похожей на пергамент, на концах пальцев торчали желтоватые острые ногти…» Полоски, пергамент. Хорошо! Но «оставались»! А сюжет! Рука, когда-то отрубленная от трупа убийцы, хочет задушить своего случайного владельца, студента, который решил приспособить ее вместо дверной ручки. Подобно Дон-Жуану, студент провозглашает: «Пью за посещение твоего хозяина!» Автор «Воспитания чувств» бурчит: «Романтик! Англичанин! Немец!» Однако, когда после таинственной попытки удушить студента рука исчезает, Флобер чувствует, что рассказ увлек его. Он вновь перечитывает рассказ. Герой сходит с ума, руку кладут в гроб убийцы, и все становится на свои места. Можно легко себе представить реакцию Флобера. Нет, Ги, конечно, далеко до Эдгара По. Не ощущаешь той атмосферы страха, которая так характерна для рассказов знаменитого американца. Эго и не Гофман. Нет у Ги саркастического шутовства прославленного немца. И Нерваля он тоже не стоит. Мопассану не хватает его чудесной музыки слов. Просто честная работа, да и только!


В том же 1875 году Ги написал «Доктора Ираклия Глосса», тяжеловесный фарс о переселении душ. Однако если внимательно прочесть это произведение, то можно обнаружить в нем некоторое своеобразие, отличающее его от первого рассказа. В этих рассказах говорилось о сумасшедших. Конечно, это дань моде. В двадцать пять лет Мопассан скорее рассказчик-фантаст, чем наблюдатель-реалист. Но главное состоит в том, что его фантастика слишком «книжная», так же как и поэмы. И наконец, зачем Ги рассказывать подобные истории? Он хочет эпатировать буржуа, но это ему плохо удается. Вещи, написанные в подобной манере, не нравятся его ментору. Так почему же Флобер не высказывает решительного осуждения? Потому что во многих фразах, во многих абзацах еще более явственно, чем в «Руке трупа», чувствуется какая-то тревога, возникают таинственные ночные видения.

Тема этой философской истории сугубо флоберовская — о тщеславии познания. Доктор возвращается к себе. «Рабочая лампа горела на столе, а перед камином, спиною к двери, в которую вошел доктор, он увидел… доктора Ираклия Глосса, внимательно читающего рукопись. Нельзя было усомниться — это был он сам».

Так почему же Флобер возмущенно не пожимает плечами? Откуда это смущение? Флобер, эпилептик, испытывает неясную тревогу. Бесспорно, ощущение раздвоенности героя носит еще чисто ученический характер. Но именно в этой части рассказа Ги пишет лучше всего. Полубанальность перестает быть таковой, потому что она получает свое художественное воплощение. Но тема двойника характерна для романтизма, в частности немецкого. Тотчас же на ум Флоберу приходит Гофман. Метр снова берется за чтение. Он придирается к каждой погрешности. В своем первом фантастическом опусе «ученик» слишком поспешно приходит к логическому объяснению. Это уже не настоящая фантастика! Существование руки вне зависимости от ее владельца — типичное картезианство. Во втором рассказе Малыш объясняет слишком примитивно появление двойника, которого доктор видит на своем месте: обезьяна доктора копирует хозяина, усвоив его привычки! В этом нет ничего иррационального, необъяснимого. Заурядно. Тогда чем же смущают Флобера эти два рассказа? Почему он на какой-то миг верит в двойника доктора Глосса, в двойника, который окажется не обезьяной?

Несколько позднее Леон Фонтен припомнит один интересный эпизод: «Как сейчас вижу перед зеркалом Ги, вглядывающегося в блестящую поверхность, которая словно завораживает его: изучать свое лицо в зеркале — его трагическая страсть. Через минуту, побледнев, он прекратил странную игру и воскликнул: «Занятно, я вижу своего двойника!» Это свидетельство, в достоверности которого мы еще не раз сумеем убедиться, является весьма существенным, потому что оно объединяет два понятия: «двойник» и «зеркало». Мопассан как-то доверительно скажет Полю Бурже[40]: «Всякий раз, возвращаясь к себе, я вижу своего двойника. Я открываю дверь и нахожу себя сидящим в кресле».

Внезапно Флобер вновь вспоминает загадочную улыбку своего друга Альфреда Ле Пуатвена, несчастного дяди Малыша. Викинг подымается и размашисто шагает по своему кабинету, потом подходит к окну и глядит на сверкающую Сену. Проплывает облако, превращая реку в оловянный слиток.

Доппельгенгер появился на сцене только в фарсовом обличье, но сверхнервный обитатель Круассе уже почувствовал смертельный холод. Он первый если еще и не совсем понял, то уже догадался, что его ученик не сможет избежать свиданий с зеркалами, в которых скрывается двойник.


А пока что надо ответить Лоре. Она вновь ставит вопрос практически: «Считаешь ли ты, что Ги следует оставить министерство и посвятить себя литературе?» Еще раз Гюстав предпочитает осторожность и, ворча, чтобы скрыть неловкость, которая явно не проходит, выводит на бумаге: «Ты же не хочешь сделать из него неудачника! Рано, слишком рано».

Но это уже и не совсем «нет».

Ги, которому сообщили приговор, продолжает писать. Пусть он не гений. Пусть у него даже нет таланта.

Мастерство не приходит, жизнь истощает, скука Поднимается в душе как вода. Унылая арифметика неотвязно преследует его. Вот уже два года он служит в министерстве. Снова осень! И снова нужно ждать одиннадцать месяцев поездки в Этрета. Ах, Этрета! Эльдорадо! Обетованная земля, острова Борроме! Время, которое течет подобно реке, невозможно остановить.

Оно повергает Мопассана в приступы раздражительности, в мучительное раздумье, в меланхолию, усугубляющую его природную склонность к депрессии: «Уж не сон ли это, что я поехал в Этрета и пробыл там полмесяца? Мне кажется, что я не покидал министерства, что я все еще жду отпуска…»

Мать болеет в Верги. Он страдает от этого. Она страдает за него. И холод, «страшный холод». В Тюильрийском саду уже опали листья. И Ги представилось, что его «обдало ледяным ветром. Как хорошо было бы очутиться в стране, где всегда греет солнце!».

В субботу 18 сентября, погожим осенним днем, Ги вместе с приятелем, художником Мазом, отправляется пешком в Сен-Реми и останавливается в Шаврезе. Там они ночуют, встают в пять утра, осматривают развалины замка. И затем бодро отправляются в Сернэ, ослепленные «бесподобной красотой пейзажа». Оба молодца, плотно позавтракав колбасой, ветчиной, двумя фунтами хлеба и сыром, пройдут три лье вдоль прудов. «Мне было жарко, горячая кровь струилась в моем теле. Я чувствовал, как она, слегка обжигая, бежит по жилам — быстро, легко, ритмично и приятно, словно песня, великая, бессмысленная и веселая песня во славу солнца».

Минуя Оффаржи и Трапп, они выходят к Сен-Кантенскому пруду, затем к Версалю, Пор-Марли и Шату. Приятели возвращаются в половине десятого вечера, «пройдя около шестидесяти километров». Во время этой прогулки покрытого пылью, похожего на бродягу Ги — он носит в ту пору бороду — «преследовала навязчивая мысль: как хорошо было бы выкупаться в море!».

Рассказ этот заканчивается словами, полными горечи: «Мама, много ли еще народу в Этрета?!»

В отчаянном хвастунишке, слонявшемся по берегам Сартрувилля, все еще жил огорченный ребенок.

2

Флобер, улица Мурильо. — Трудно писать. — Август 1877 года: пребывание в Луэш. — Сара Бернар и «Измена графини де Рюн». — «Каторжники и те менее несчастны». — Бюджет служащего Мопассана. — Министр и прачка.


Флобер решил провести зиму 1875/76 года в Париже. Он уведомляет об этом Ги. «Решено, Малыш, этой зимой вы каждое воскресенье завтракаете у меня. Итак, до воскресенья, ваш Флобер».

Каждое воскресенье после полудня он принимает своих друзей на улице Мурильо, что рядом с парком Монсо. По аллеям парка не раз по воскресеньям неторопливо проходил Мопассан, не подозревая о том, что со временем здесь будет стоять его бюст. У Флобера Ги встретился с суровым «Господином Тэном»[41], хрупким Альфонсом Доде, отравленным южной насмешливостью, всегда озабоченным Золя и с русским гигантом Тургеневым. Москвитянин, как называл его Флобер, входил в салон с непринужденностью, вызывавшей зависть у гребца из Аржантея. «Великан с серебряной шевелюрой, как из волшебной сказки…»

Ги слывет на улице Мурильо славным малым, в мускулатуру которого верят больше, нежели в ум. Если Москвитянин не очень ценит талант Мопассана, то и остальные не слишком высоко его ставят. И Золя в своей речи на похоронах Мопассана откровенно скажет о «Пышке»: «Это была одна из самых больших радостей, ибо он стал нашим коллегой, выросшим на наших глазах, а мы и не подозревали о его таланте». А Доде — тот признался: «Если бы этот нормандский крепыш, с лицом, разрумяненным сидром, попросил бы меня, как многих других, честно высказаться о его призвании, я ответил бы ему без колебаний: «Не пишите». Вот вам и искусство диагностики».

В 1874 году всеобщий любимец встречает у Флобера Эдмона де Гонкура. «Наконец, почти всегда последним, появляется высокий стройный человек с задумчиво-строгим, хотя нередко улыбающимся, лицом, носящим отпечаток возвышенного благородства. У него длинные седеющие, словно выцветшие, волосы, седые усы и странные глаза с необычно расширенными зрачками».

Имя Мопассана появится впервые в знаменитом «Дневнике»[42] Гонкура только в воскресенье 28 февраля 1875 года. Так как в этот день предметом разговора была поэзия Суинберна, Доде воскликнул: «…Ходят необычайные слухи о его прошлогоднем пребывании в Этрета…

— Нет, это было раньше, несколько лет назад, — возражает Мопассанчик (sic), — я тогда тоже жил в Этрета…

— А верно, — воскликнул Флобер, — ведь вы, кажется, спасли ему жизнь?»

Мопассан рассказал памятную историю, расставив все точки над «и». Несколько крепких непристойностей завершили его повествование, которое Гонкур постарался хорошо запомнить. Он вновь заговорит о «Мопассанчике» лишь 16 апреля 1877 года, по случаю знаменитого обеда у Траппа, и упомянет последним.


В воскресенье 21 марта 1875 года Флобер не смог принять Ги. И второпях написал ему: «Похотливый сочинитель, юный развратник, не приходите ко мне в воскресенье завтракать (я объясню вам причину), но зайдите часам к двум, если вы не будете грести. Это мое последнее воскресенье, и Тургенев обещал нам наконец перевести Сатира папаши Гёте».

Да, записка эта о многом свидетельствует! О простоте отношений между Ги и его учителем, о регулярности и обыденности их встреч (Флобер пишет ему не для того, чтобы пригласить, а чтобы отложить встречу), о ревности старшего друга к спорту, о привычке Ги заниматься греблей даже зимой.


Ги пишет с пятнадцати лет. Десять лет борьбы. Даже в свою повседневную корреспонденцию он вносит бесконечные поправки. Бесспорно, Флобер и Буйле научили его критически относиться к самому себе, но требовательность его чрезмерна. Нелегко письменно выражать свои мысли. И Ги де Мопассан являет собою великолепный пример забытой аксиомы: писателю лучше иметь слабый талант и сильный характер, чем сильный талант и слабый характер. По словам Анри Сеара, часто встречавшего Мопассана во времена, когда он уже был прославленным автором «Пышки», — в тридцать лет, — тот все еще трудно писал: «Статьи, в которых он пробовал себя, отнимали у него уйму времени, и он тратил на них много сил».

В письме к Флоберу, датированном 21 августа 1878 года, Мопассан честно признается: «Все эти три недели пытаюсь работать каждый вечер, но не могу написать ни одной путной страницы. Ни одной, ни одной. И я постепенно погружаюсь во тьму печали и уныния, откуда очень трудно выбраться… Я даже попытался писать хронику для «Голуа», чтобы раздобыть несколько су. Но и это оказалось мне не по силам; я не могу написать ни одной строки, и мне только хочется плакать над бумагой».

Однако настойчивость молодого человека такова, что он кое-чего добился. Он упомянул «Голуа». Так вот, 3 апреля 1878 года он может уже написать Лоре: «Я опять видел Тарбе, и он просил меня составлять для него хронику, но не литературную. Ему хотелось бы, чтобы, взяв какой-нибудь факт, я делал на основе его философские или иные заключения. Золя настаивает, чтобы я согласился, говоря, что это единственный выход из положения. Несколько самых различных причин смущают меня: 1) Я не хочу брать на себя ежедневную хронику, ибо буду вынужден писать глупости; я согласился бы только время от времени писать о каком-нибудь интересном событии… Я хотел бы написать о самоубийствах (тема, которая всегда будет интересовать его. — А. Л.) из-за любви, столь частых в наше время, и сделать кое-какие, может быть, неожиданные выводы. Наконец, я буду печатать только статьи, под которыми осмелюсь подписаться, а я никогда не поставлю своего имени под страницей, написанной за час или два. (Он изменит свою точку зрения. — А. Л.) 2) Я не хочу постоянно зависеть от дирекции «Голуа» даже в том случае, если они и не будут от меня требовать политических статей».

«Голуа» публикует его стихи. «Последняя шалость». Ги в полном восторге от возражений «педантов, блюстителей идеалов, шарманщиков возвышенного». Он хо-рохорится: «Я встретил Эжена Белланже[43] который меня не жалует. Я забавлялся целый час, защищая свою поэтику… Он кричал: «Это декаданс, декаданс!» Я отвечал: «Кто не следует за литературным течением своей эпохи… остается за бортом и т. д. и т. п.».

Он сказал мне, что имя Сарду[44] не умрет, тогда как от Флобера и Золя не сохранится ни строчки… Наконец, увидев, что он собирается перегрызть мне горло, я спасся бегством…»

С 1872 года, продолжая увлекаться пустячками, Мопассан ощущает прилив чувственного вдохновения. Манера его письма меняется. Голубые цветы опадают. В «Виденном вчера вечером на улице» исчезает бесцветный лиризм Сюлли Прюдома.

Липка еще щека от пота и белил,

Ее незрячий взор и туп и мутен был.

Болталась грудь ее, до живота свисая,

Беззубый рот ее — черней, чем тьма ночная, —

Уродливо зиял, очаг заразы той,

Что била вам в лицо, с заразой трупа схожа.

И ясно слышалось под дряблой этой кожей,

Как в жилах у нее сочится вязкий гной.

Мопассан скажет о Тургеневе, что русский «считал себя поэтом, как все романисты», не подозревая, что это утверждение как нельзя лучше применимо к нему самому.

Мопассан делает ставку на Золя: «С осени начнет выходить большой журнал, и Золя будет его редактором. Он напечатает мой роман, который даст мне тотчас же 4 или 5000 франков. Субсидирует журнал фабрикант шоколада Менье. Для начала он ассигновал 600000 франков».

Заканчивая письмо, Ги подтрунивает над госпожой Денизан, светской дамой из Этрета, которая в письме к отцу Мопассана, между прочим, замечает: «Мне хочется, чтобы какая-нибудь прекрасная дама в шелковых чулках, на кокетливых каблучках, с волосами, надушенными амброй, внушила бы Ги то чувство вкуса, которым не обладает ни Флобер, ни Золя, но которое делает великими поэтов, написавших всего какую-нибудь полусотню стихов… Я нахожу эту фразу чудесной; в ней заключена извечная глупость прекрасных дам Франции. Я знаю эту литературу на изящных каблучках, но не стану ею заниматься. Единственное мое желание — не иметь вкуса. Великие люди не обладают вкусом, а создают новый».

Это презрение к общепринятому вкусу — слово, которое он произносит, сложив губы бантиком подобно глупеньким красоткам, — Мопассан сохранит довольно долго и перестанет быть Мопассаном, как только откажется от него.


В августе 1877 года Ги получил в министерстве отпуск для лечения в Швейцарии, на водах Луэш. Впервые Ги покидает Францию. Он использует историю этого путешествия в милом рассказе «На водах. Дневник маркиза де Розевейра». Приехав лечиться, маркиз выбирает себе жену на месяц, как «вещь, купленную по случаю и могущую сойти за новую». В конце концов маркиз убедился в том, что случайная маркиза вполне стоит настоящей. Швейцарская природа словно списана с почтовых открыток. Зато «сюрреализм» курортного мирка произвел на Ги очень сильное впечатление: «Прямо из спальни спускаешься в бассейн, где мокнет человек двадцать купальщиков, уже закутанных в длинные шерстяные халаты, мужчины и женщины вместе. Кто ест, кто читает, кто разговаривает. У каждого — маленький плавучий столик, который можно толкать перед собой по воде».

Он возвращается на службу загорелый, пышущий здоровьем и невылечившийся. «С тех пор как я вернулся из Швейцарии, начальник обращается со мной как с собакой. Он не допускает того, что человек может болеть, когда служит».

Чтобы как-то свести концы с концами — журнал Золя задерживается с выпуском, — Ги ищет «приятную и хорошо оплачиваемую работу в одном из отделов Управления по вопросам изящных искусств, но пока нет ничего на примете». Он хочет вновь обратиться к Флоберу, объяснить ему, какие ужасные условия в морском министерстве, этой пожизненной каторге…

И он просит простодушно свою мать в письме от 21 января 1878 года «изобразить (перед Стариком. — А. Л.) его положение в самых мрачных красках».


Флобер ходатайствует об устройстве Ги перед своим другом Ажероном Барду, министром народного образования в кабинете Дюфора. Большой друг Луи Буйле, Барду даже публиковал стихи под псевдонимом А. Бради. Он очень любит Флобера, но боится, что Ги подведет его. Барду увиливает, выжидает, тянет.

Ги между тем закончил свою пресловутую пьесу, над которой работал с остервенением, «Измена графини де Рюн». Он прочел ее Флоберу. Старик незамедлительно начинает искать издателя для его стихов, газету для его хроник и театр для его трагедии!

По рекомендации Флобера Ги отправляется на свидание с Сарой Бернар, ставшей в 1869 году знаменитостью после пьесы Франсуа Коппе «Прохожий». В феврале 1877 года ей немногим более тридцати. Мы располагаем весьма незначительными сведениями об этой беседе. А жаль!

Встреча произошла в первой половине февраля: «Я нашел ее очень любезной, даже слишком любезной; представь себе, она пообещала лично вручить мою драму Перрену (администратору театра. — А. Л.) и добиться того, чтобы ее прочли». Но Ги насторожен: она сказала ему, что прочла лишь первый акт, да и прочла ли она его?

С театром Мопассану так же не повезло, как и Золя. Лишь значительно позже Ги добьется весьма сомнительных успехов на этом поприще. Что же касается «Измены графини де Рюн», исторической драмы, действие которой происходит в 1347 году, то это, по существу, «Рюи Блас» на нижнебретонском диалекте.

«Графиня. …Ревнуешь ты?

Жак де Вальдероз. К кому ревную?

Графиня. К прошлому моему.

Жак де Вальдероз. Нет, ведь вы меня любите…

(Граф выбрасывает свою жену в окно. Потом, высунувшись, свирепо кричит.)

Граф. Она твоя, вероломный, я отдаю ее тебе!

Занавес».

Сдержанность Флобера вполне объяснима, да и Сара не стремилась быть выброшенной в окошко.


Подавленный неудачами, издерганный слухами об отставке морского министра, Ги неотлучно томится на службе: дни кажутся «долгими, долгими и очень грустными, — в обществе дурака-сослуживца и начальника, который осыпает меня бранью. Я ни о чем не говорю с первым и не возражаю второму. Оба меня презирают и считают глупым, что меня утешает».

— Чем вы заняты, господин Мопассан? — часто раздается насмешливый голос. — Мне редко приходится видеть вас таким деятельным! Господин Мопассан, государство платит вам за службу на пользу государства.

— Но, мосье, я закончил уже свою работу.

— Я официально запрещаю вам заниматься… другим делом… — Свое презрение к Ги начальник подчеркивает особым, резким тоном: —…другим делом, кроме служебного. Я запрещаю вам читать во время тех жалких семи часов, которые вам положено посвящать службе в министерстве.

— Но, мосье, мне больше нечего делать!

— Тогда просмотрите заново нашу переписку за десять лет. Это многому вас научит.

«Каторжники и те менее несчастны», — вздыхает Ги.


Как-то в середине октября в Круассе Ги и Флобер нроговорили почти всю ночь. «Строки Виктора Гюго срывались с губ Викинга, как взнузданные кони», метр был в отличном настроении.

— Ги, послушай-ка! «Луарские наводнения вызываются недопустимым тоном газет и непосещением воскресного богослужения. Послание епископа Мецкого округа, декабрь 1846 года». Обожди, обожди! «Собаки бывают обычно двух противоположных окрасок: светлой и более темной. Это устроено для того, чтобы мы смогли разглядеть собаку на фоне мебели, в каком бы месте дома она ни находилась, иначе ее окраска слилась бы с окраской мебели. Соответствия в природе, Бернарден де Сен-Пьер». Гр-р-рандиозно! «Мне представляется поразительным, что рыбы могут рождаться и жить в соленой морской воде и что они не вымерли уже давным-давно! Гом, Катехизис постоянства, 1857 год». И они постоянны! Молодой человек, это мой архив человеческих глупостей!

Ги счастлив: с 1876 года Старик с ним на «ты». Он носит шелковую ермолку, из-под которой выбиваются пряди вьющихся волос. Он кажется еще величественнее в халате из коричневого грубошерстного сукна. Ги навсегда сохранил его таким в памяти: «Его красное лицо, пересеченное густыми, свисающими седыми усами, вздувалось от бурного прилива крови. Глаза его, оттененные длинными темными ресницами, бегали по строчкам, нащупывая слова…»

Флобер повторяет:

— Глупость, глупость, колосс-с-с-сальная, колоссальная! Единственная владычица мира! Грр-р-рандиозно! Грр-р-рандиозно!

На следующий день они посетили Пти-Курон — жилище великого старца Корнеля, — «кирпичный домик на левом берегу Сены, в жалкой деревне. Комнаты очень низкие, местность кругом унылая, но все же здесь отдыхаешь душой. Заросший илистый пруд с большим камнем на берегу вместо скамьи, очевидно, нравился старому поэту, погруженному в свои думы…»


4 ноября Ги, возвратившись на каторгу в министерство, вновь все взвешивает. Этот крепко сбитый человек, упорный и настойчивый, ничего не делает сгоряча. Флобера он, безусловно, убедил. Ну, а что дальше? Поменять министерство? Хорошо бы, конечно. Но при условии, что жалованье будет не меньше, чем здесь. Он получает 2 тысячи франков в год. К этому надо добавить небольшую сумму, которую продолжает выдавать ему снисходительный отец. Всех этих денег с грехом пополам хватает на жизнь, «а после того, как я уплачу за квартиру, портному, сапожнику, прислуге, прачке и за стол, у меня от моих 216 франков в месяц остается не более 12–15 франков на холостяцкие расходы».

«Если бы сейчас был январь, самое страшное осталось бы уже позади: когда дни удлиняются, легче жить. Декабрь же, черный месяц, зловещий месяц, полночь года, меня устрашает. Нам в министерстве уже выдали лампы. Через месяц начнут топить…» (6 октября, 1875), Положение становится нестерпимым. Начальник, выведенный из себя нерадивым чиновником, постоянно недомогающим, часто манкирующим служебными обязанностями, в конце концов сообщает директору, что Мопассан просит освободить его от должности в министерстве. С этого дня его каждое утро спрашивают:

— Когда же вы наконец уйдете?

Ги меж двух стульев. Барду по-прежнему колеблется. Ги два-три раза в неделю докучает Флоберу: «Я погряз в дерьме по горло и истерзался от неприятностей и невыразимой печали… Тяжелая штука — жизнь». В декабре Мопассан был принят Барду. Он не произвел на Мопассана хорошее впечатление, несмотря на то, что похвалил некоторые его стихи, особенно стихотворение «На берегу», которое ему показал Флобер.

…в упор взглянула на меня

И расстегнулась вдруг… Заманчиво округлы,

Задорно глядя врозь, блистая и дразня,

Две груди выплыли, она же с новым жаром

Схватила свой валек; и нежны, как цветки,

Под мерный стук валька, танцуя в такт ударам,

Чуть розоватые запрыгали соски.

Но Барду не хватает твердости. К тому же он так рассеян! Все забывает. Но вот решение принято. Мопассана отзывают в министерство народного образования. На улице Руаяль разражается скандал.

— Вы уходите со службы, не пройдя через все положенные инстанции? — говорит возмущенный начальник. — Я не разрешаю…

Ги обрывает его с заранее рассчитанным высокомерием:

— О мосье! Вам нечего разрешать! Дело решается наверху: между министрами.

В морском министерстве личное дело служащего Ги де Мопассана дополняется последней характеристикой, шедевром административного вероломства: «Так как на основании собственного заявления г-н де Мопассан увольняется из Морского министерства и переходит в Министерство народного образования, то я полагаю излишним высказывать мнение по поводу его служебных качеств».

Несколько дней спустя Ги вынужден был занять у Леона Фонтена 60 франков. Письмо по этому поводу Мопассан закончил торжественным перечислением своих титулов, от которых просто дух захватывало: «Находящийся в распоряжении министра народного образования, вероисповеданий и искусств, особоуполномоченный по переписке министра по делам управления отделами вероисповедания, высшей школы и учета». Все последующие письма он будет подписывать теми же титулами.

3

Сена. — Курбе, Коро и Моне. — Парадоксы живописи и поэзии. — Поклонение солнцу. — Колония Аспергополиса. — Рабле, крепитусиане и Общество сутенеров. — Оживший Мане. — От Ренуара до Лотрека. — Мушка


Чувствуя отвращение к затхлому воздуху служебных кабинетов, к слабым мускулам, к жалким умам, Мопассан, как только у него заводится несколько франков, бежит от всех и всего в Этрета, когда же карманы его пусты — к Сене. Чиновник преображался в дитя природы.

Два раза в неделю он ночует в Безоне, встает с рассветом, от пяти до семи фехтует или приводит в порядок свой ялик. Ранним туманным утром спускает его на воду, чутко вслушивается, как вода обтекает днище, как шумит тростник, — милые, родные сердцу звуки! Дыша полной грудью, налегает на весла — на реке нет никого, кроме него да браконьеров. Чуть позже он вскакивает почти на ходу в первый поезд, в купе третьего класса, пропахшее псиной, чтобы потом опять проторчать семь часов в канцелярской клетке, куда он ежедневно приходит с опозданием, запыхавшийся, красный и злой.

Топография Иль-де-Франс воссоздана Мопассаном в его рассказах с точностью, которой так добивался от него Флобер. Торговец скобяными товарами Дюфур из «Поездки за город», заняв у молочника повозку, проезжает по Елисейским полям вместе с женой Петрониллой, дочерью Анриеттой и желтоволосым малым. Он минует линию укреплений у ворот Майо. За мостом Нейи Дюфур въезжает в деревню. На круглой площадке Курбевуа путешественники любуются открывшимся пейзажем: «Направо был Аржантей с подымавшейся ввысь колокольней, вдали виднелись холмы Саннуа и Оржемонская мельница. Налево в ясном утреннем небе вырисовывался акведук Марли, еще дальше можно было разглядеть Сен-Жерменскую террасу». Они вторично переезжают Сену: «Река искрилась и сверкала, над нею подымалась легкая дымка испарений, поглощаемых солнцем. Ощущался сладостный покой, благотворная свежесть».

Когда Ги едет в Безон поездом, то он сходит на станции Курбевуа, и оттуда его увозит переполненный дачниками дилижанс. Рыбаки пристраиваются на крыше, и «так как они держат свои удочки в руках, то колымага вдруг начинает походить на большущего дикобраза».

В те годы в грязном и неприглядном пригороде Парижа все же кое-где сохранились зеленые луга. В этом воскресном Эльдорадо, центром которого была «Лягушатня»[45], собирались первые импрессионисты, здесь царило безалаберное веселье, а на реке весла гребцов взвихривали воду.


Во второй половине XIX века тема воды, пришедшей на смену теме романтического огня, овладевает живописью, музыкой и в меньшей степени литературой. Мопассан весь во власти живой воды. Он, подобно Моне и Дебюсси, превозносит ее в своем творчестве.

Ги следует всеобщему увлечению, но на свой лад. У него нет сознательного отношения к художественному явлению, которое получит название импрессионизма. Это молодые художники — что ж, он их знает, ценит, но и только. Всегда несколько разочаровывает основоположник течения, который сам его до конца не постигает. Художники рисовали мир, внося в картины мерцание водяных бликов, в сонатах звучал ритм водяных капель, писатели искали новый стиль, не ведая, что идут путем своих собратьев по искусству. Мопассан понимал Курбе, рисующего «Волну», и Моне, и Ренуара, и многих других, но как романист он больше восхищался самими художниками, а не их полотнами. В Курбе он видёл прежде всего своеобразную личность: «У него неповоротливый, но очень точный ум, отличающийся чисто крестьянским здравым смыслом, скрытым за грубоватой шуткой. Стоя перед картиной «Святое семейство», которую ему показывал один из его собратьев, он сказал: «Очень красиво. Должно быть, вы лично знали этих людей, раз написали их портреты». Сам человек занимал Мопассана не меньше, чем художник.

Одно из самых тонких и вдохновенных воспоминаний Мопассана связано с Коро. Эпизод этот относится к тому времени, когда Ги было четырнадцать лет… «Я шел Борпэрской долиной, как вдруг увидел во дворе небольшой фермы старика в синей блузе, который, сидя под яблоней, писал картину. Сгорбленный на своем складном стуле, он казался совсем маленьким. Вид его крестьянской блузы придал мне смелости — я подошел поближе, чтобы поглядеть… Желтый свет струился по листьям, пробивался сквозь них и падал на траву светлым мелким дождем. Старик не заметил меня. Он писал на небольшом квадратном куске холста — тихо, спокойно, почти не двигаясь. У него были седые, довольно длинные волосы и кроткое лицо, озаренное улыбкой.

Я встретил его на следующий день в Этрета; старого художника звали Коро…»

Мопассан в 1884 году повстречает там же и Моне и прекрасно разберется в том, что тот делает. Далеко не все писатели того времени были способны на это. «В этой же самой местности я часто сопровождал Моне, когда он отправлялся на поиски впечатлений. Это был уже не живописец, а охотник. За ним шли дети; они несли его полотна, пять-шесть полотен, изображающих один и тот же пейзаж в разные часы дня и при различном освещении… Я видел, как он однажды «схватил» сверкающий водопад света, брызнувший на белую скалу, и закрепил его с помощью потока желтоватых бликов, — они странным образом передавали, во всей разительности и мимолетности, впечатление от неуловимой, ослепительной вспышки света. В другой раз он набрал полные пригоршни ливня, пронесшегося над морем, и бросил его на полотно…»

Свечение воды во время дождя, желтые тона, ослепительные вспышки — это же импрессионизм!

Но Мопассан ценил и Бастьена-Лепажа, чьи фотографические пасторали были ему по вкусу. Нравились ему картины Жервекса и Жана Беро, кузена Ле Пуатвена, и бесцветного Гийеме, которого Золя предпочитал Сезанну, а Бугеро Мопассан ставил в один ряд с Мане.

Эта неразборчивость вызывает недоумение: ведь Мопассан-писатель — их собрат не только, когда говорит о них, но и тогда, когда живописует крупными мазками или же невесомым прикосновением кисти лучшие свои страницы — по-импрессионистски, точно так, как писал Курбе своих «Барышень с Сены» и «Волну», Мане — «Бар Фоли-Бержер» и Моне — пейзажи Аржантея и Этрета!

Ги скажет 30 апреля 1886 года: «Я ровно ничего не смыслю в живописи, которой никогда не занимался». Ложное признание. Доказательством тому служит следующее утверждение Мопассана, весьма редкое до 1900 года: «Мы наконец поняли, что сюжет в живописи не имеет большого значения… Художник должен взволновать нас самим своим произведением, но отнюдь не темой, которую раскрывает его картина».

Это замечание, столь необычное для той эпохи, не может принадлежать человеку, не чувствующему живописи. Как, впрочем, и другое, в котором он, наоборот, высмеивает «репродукции, печатаемые в газетах, столь же опасные, как и романы-фельетоны, излюбленные консьержами», беря тем самым на прицел салонный академизм, его художников, его критиков и его публику. У Мопассана был куда более меткий и требовательный глаз, чем он в том признавался: «Глаза мои, раскрытые наподобие голодного рта, пожирают землю и небо. Да, я ощущаю отчетливо и глубоко, что пожираю мир своим взглядом…» И если он и не «занимался» живописью, он все же рисовал — рисовал живо, насмешливо, в манере газетных художников, довольно часто непристойно, всегда занимательно, куда более занимательно, чем его письменные фривольности. Ум, глаз и даже рука — у него есть все, чтобы попытать счастья в живописи.

Так в чем же дело? Чем объяснить столь противоречивые взгляды Ги на живопись? Двумя не исключающими одна другую причинами. Если припомнить, что Гюстав де Мопассан был художником, а Ги за ним этого не признавал, можно прийти к выводу, что презрение к отцу перешло на живопись вообще. Объяснением этим не следует пренебрегать. Вторая причина более общая. Ги хотел сохранить за собой право любить все, вплоть до плохой живописи, если ему так нравилось. Он не собирался урезывать себя в чем бы то ни было ради достижения гармонии между своими взглядами и своим образом жизни. Он не привык приносить жертвы и считал, что вполне достаточно быть взыскательным к себе в своем творчестве, чего, впрочем, он никогда полностью не осуществлял. Уже в те годы нормандец, зачерствевший от нелегкой жизни, наделенный наследственной подозрительностью, пессимист благодаря воспитанию матери, урокам Флобера, испытаниям войны, не желает занимать в жизни и в искусстве определенной позиции.

Эта черта, столь новая для простодушного подростка, которого мы знаем по Этрета, Ивето и Руану, наложит отпечаток на все его мироощущение. Проявится она и в поэзии. Грубоватый Мопассан будет глубоко понимать самых сложных поэтов своего времени. Ги высоко ценил Верлена и Хосе-Мария де Эредиа, с которым он познакомился в начале 1878 года, разумеется, уважал Гюго, но защищал также и Бодлера, своего любимого поэта.

Можно ли верить в чистосердечность восхищения «чудесной падалью»[46], как образно изволит называть Мопассан творчество Бодлера? Весьма вероятно, что вызывающая сторона его творчества — цветы зла, проклятые женщины, антиханжество пленили Ги не менее, чем волшебство его стиха. Пусть так. Но Мопассан пойдет еще дальше, вспоминая прославленный сонет о гласных, умно и с симпатией толкуя о «красочном слуховом восприятии» Артюра Рембо. Такое случалось весьма редко. Еще более похвально, быть может, то, что Ги восхищался Малларме. Дружба между этими двумя художниками, столь разными, открывает нам еще одного Мопассана: проницательного, тонкого, непохожего на того, каким его запечатлела история литературы.

Но, как и в живописи, он проявлял терпимость и к банальной поэзии Франсуа Коппе и Сюлли Прюдома. Такая же позиция и в музыке, правда слабее выраженная.

Итак, мы столкнулись со снисходительной уступчивостью, с желанием не высказывать определенную точку зрения — с одной из наиболее характерных черт того, кто вскоре станет несравненным автором «Пышки» и «Милого друга».

Ла-Манш в Этрета и в Гавре, Сена в Руане и в Манте, «Лягушатня», Средиземное море в Каннах неразрывны с импрессионизмом. Вода с 1850 года стала «прекрасной дамой» живописи. В юные годы Третьей республики Сене никогда не уделяли достаточного внимания. Одновременно с появлением в живописи резких мазков, в музыке — диссонансов, а в поэзии — многообразия размеров на берегу реки взамен чопорных крахмальных воротничков, необходимой принадлежности буржуазной условности, торжествующе входят в моду открытые сорочки. Гребцы, купальщики, любители «воздушных ванн» совершают революцию нравов. В 1871 году близ Буживаля появляются сутенеры, разномастные девицы легкого поведения, полуголые гребцы, возмущающие отдыхающих лавочников и вгоняющие в краску их «барышень» своей выставленной напоказ мускулатурой. Мопассан и в творчестве и в жизни — истинный певец солнца.

Ги плавает, флиртует, ходит целыми днями в матросской тельняшке с синими и белыми полосами, открывающей шею и плечи, в английских брюках и кепи или в белом полотняном костюме гребца, придающем стройность фигуре. Ги отлично гребет. Он балагур и добрый товарищ. У него есть близкие друзья, которых он сохранит на всю жизнь. Ток и Синячок — мы с ними уже знакомы — это Робер Пеншон, которого к тому же называют Термометром, Градусником, Реомюром, и Леон Фонтен. И еще двое — Томагавк и Одноглазый. Прозвища в Буживале так же приняты, как двадцать лет спустя они будут приняты в Мулен-Руж.


Друзья обосновались для начала между Аржантеем и Безоном, на острове Марант (там разыгрываются события в рассказе «Два приятеля»). Сначала Леон Фонтен и Ги сняли мансарду в аржантейском кабачке «Морячок».

Ги был душой компании, ее главой не столько благодаря уму и таланту, сколько благодаря своей силе, славе умелого гребца и ходока, воинственности духа, казарменным анекдотам бывшего солдата и соленым шуткам перед честной компанией. Эти «похотливые» могикане, эти сиу, команчи и маюло захватывают правый берег реки, где и основывают колонию Аспергополис. Летом 1873 года они спускаются вниз по реке. Затем банда рассыпается в разные стороны. Самые сумасбродные осядут в Буживале, в нескольких километрах вниз по течению, и расположатся у Альфонсины и Альфонса Фурнеза, прозванного дядюшкой Геркулесом, — у рыжебородого силача, любившего пощупать «красоток», которые причаливали к его порогу.

Три приятеля из экипажа «Мушки» любят посидеть в деревенском трактире «Пулен», что близ безонского моста. В «Поездке за город» Ги описывает трактир — «светлое здание, построенное у самой дороги». Сквозь растворенные двери виден блестящий цинковый прилавок. Это классический кабачок речных берегов XIX века — «забегаловка», пристанище для персонажей романов Эжена Сю. Двое празднично одетых рабочих потягивают абсент, едят «жареную рыбу из Сены», рыбу под винным соусом, сотэ из зайца, запивая его вином. К услугам парижан все виды лодок напрокат: рыбачьи плоскодонки, душегубки, «норвежки». Подчас проплывают причудливые педальные аппараты, которые приводятся в движение ногами, — предки водяных велосипедов.

И конечно же, здесь лодки Ги, Леона Фонтена и Робера Пеншона, ялики с именами ласковыми, как смех девушки. «Два великолепных ялика для речного спорта… длинные, узкие, блестящие, они были подобны двум высоким, стройным девушкам». Для Мопассана, как и для англичан, суда всегда женского рода.

Он глядит на них тем же наметанным глазом знатока, каким оценивал округлости купальщиц в Этрета: «По реке скользили ялики, повинуясь порывистым движениям крепких парней с голыми руками, мускулы играли у них под загорелой кожей. Подруги гребцов, вытянувшись на белых или черных шкурах животных, управляли рулем, разомлев на солнце, держа над головой, словно огромные плавучие цветы, шелковые зонтики — красные, желтые, голубые».

Поистине Сена была полной противоположностью служебному кабинету, и Мопассан сдирал с себя вместе со своим обуженным чиновничьим кителем все служебные условности. Это было счастьем: и девушка, всякий раз другая, и верная лодка, и друзья-товарищи.

Ги дал имена всем судам своей флотилии: маленький парусник, построенный в Руане, он назвал «Этрета», второй — «Лепесток розы». Вскоре появились лодка «Брат Жан», третий парусник «Добрый Казак» (дань уважения Тургеневу), на котором Ги будет катать Стефана Малларме.

Компанию Ги в отличие от «ребят из Шату» прозвали «ребята из Безона». Обе банды прекрасно ладили между собой. Они просто нисколько не были похожи одна на другую, вот и все. Ребята из Безона обжирались, пили ромовый пунш (поколение любило похорохориться), спускали свои ялики ночью на воду и горланили вовсю стихи. Одним словом, делали все то, чего не делали ребята из Шату. Своим сильным, красивым музыкальным голосом Ги непринужденно затягивал «Océano Nox» или «Жену сержанта»:

«Ах, — говорит жена сержанта, —

Что ты грустишь, монах?

Ах! — говорит жена сержанта, —

Ты отчего в слезах?» [47]

Иногда в самый разгар веселья, зачинщиком которого он всегда был, Ги внезапно умолкал, глядя перед собой невидящими глазами.

— Что с тобой, Ги? — спрашивал Синячок.

— Болит голова.

Ги объяснял недомогание жарой или вином, брал себя в руки и продолжал как ни в чем не бывало:

— Верно, что Поль приезжал в воскресенье с Бертой? Ну и шлюха же эта Берта!

Карты его судьбы были уже брошены, но никто еще не смел их открыть.


Из отрывочных писем, которые писал Ги, можно восстановить жизнь этой богемы, столь отличной от богемы Мюрже и более поздней богемы Карко[48]. 28 августа 1873 года Ги описывает раблезианскую попойку. В «Искушении святого Антония», с которым он познакомился еще по рукописи (это произведение вышло в свет только в следующем году), Жозеф Прюнье вычитал о боге Крепитусе, объявлявшем о своем появлении всякого рода непристойностями и нелепостями. Вот почему Прюнье основал Союз крепитусиан. Итак, речь идет о послании метра Жозефа Прюнье, лодочного навигатора безонских и окрестных вод, достопочтеннейшему Роктайду (он же Синячок)». Подобно священнику из Медона[49], Ги перечисляет все, что они выпили. «Осушив многие чарки вступительные, принялись мы за пирование и испили 2591 бутылку вина Аржантейского». Он называет с добрых полдюжины винных марок, громадное количество бутылок и говорит о вполне понятных последствиях такого возлияния. «К нашим пантагрюэльским трапезам обычая не имея, старая задница Ток (Пеншон) зачал очами ворочать весьма негоже и диковинно, а еще пуще того негоже и диковинно стал урчать чревом, да на пол свалился и вовсе перестал ворочаться».

Ги продолжает рисоваться: «И много дел содеял в оный день Прюнье, так же как и удивительных, чудесных и возвышенных подвигов в ремесле судоходном, а именно: отбуксировал от Безона до Аржантея столь устрашительную великую парусоносную ладью, что мнил уже кожу с дланей своих на веслах оставить (а были в той парусоносной ладье две преотменные…)».

Отрывок из одного июльского письма (без указания года), адресованного Леону Фонтену (к счастью, сохранилась фотокопия), дает нам более точное представление о фривольном и скандальном остроумии президента Союза крепитусиан. Это письмо повествует еще об одной выходке в Сартрувилле: «Товарищ Поля, прибывший вместе с ним, почувствовал себя очень плохо и оказался не в состоянии возвратиться в Шату, так что мне пришлось сесть в лодку в десять часов вечера, чтобы отвезти парочку странствующих голубков в их гнездышко. Сие опасное путешествие я совершил без всяких приключений, за что и был вознагражден Бертой, показавшей мне свою…»

Все пробелы в тексте Ги заменены рисунками.

А вот другой отрывок, не менее красноречивый, но выдержанный в несколько иных тонах:

«Сегодня 18 июля: как много событий произошло с 14 августа (он хочет сказать «июля». — А. Л.), с тех пор, как я начал это письмо. Во-первых, мы с Мими, Нини и еще с одним из наших друзей, Биби, который привез с собой прелестный «бутончик», побывали в Аржантее. Словом, вчера мы возвратились и после отчаянной битвы между Хаджи и Раджи, оспаривавшими один у другого «бутончик», и победы Раджи нам захотелось покататься на лодке, но оказалось, что Карашон сдал ее. Такую же шутку он сыграл с нами и в прошлое воскресенье».

В феврале 1891 года Эдмон де Гонкур описывал Союз крепитусиан, переименованный в Общество сутенёров, как «чудовищно непристойное содружество гребцов, главой которого был Мопассан». Ги любил эпатировать буржуа и своих коллег. Гонкур же любил сгущать краски. Общество сутенеров, Союз крепитусиан, попойки, соленые шутки вполне соответствуют хвастливому облику Ги тех лет. Но на самом деле все это было лишь его маской.

Находясь под гипнозом смерти, Мопассан за своим грубым балагурством пытается скрыть свойственную ему романтичность, которая все же проявляется в неистребимой любви к ночи и луне, вскрывая сокровенное мопассановское «я». Противоречивость поведения Мопассана не ускользнула от его добросовестнейших исследователей, в том числе и от доктора Жана Лакассаня: «В период увлечения гребным спортом у Мопассана наблюдалось странное поведение: бурная подвижность и неутомимые физические упражнения сменялись периодом депрессии и упадка. Душа общества, весельчак вдруг преображался-в существо апатичное и унылое — вполне симптоматичная, впрочем, смена настроений для так называемого циклотимического состояния».

Вдыхая запах воды и жареных пескарей, прислушиваясь к шуму и гаму потасовок, Жозеф Прюнье, то молчаливый, то возбужденный, наблюдает течение ласковой и вероломной Сены. Его уже называют здесь Милым другом.


Жозеф Прюнье носит в ту пору челку. Бороду он сбрил[50]. Зато усы отпустил огромные, трепещущие. Загорелый, он дышит молодостью. У него темные глаза цвета «жженого топаза», сильная шея. Когда Ги выходит из министерства — это застегнутый на все пуговицы чиновник, но стоит ему очутиться на воде, и он мгновенно преображается в неотесанного моряка — «любовничка хоть куда», — скользящего в своем ялике, среди лодок и яхт, по зыбкой глади потревоженных вод.

В милой «Лягушатне» рождается мазурка. Мопассан слушает ее, опустив руки в Сену. «В плавучем заведении царил страшный гам и толкотня… Вся эта Толпа кричала, пела, горланила. Мужчины, сдвинув шляпы на затылок, раскрасневшись, с пьяным блеском в глазах размахивали руками и галдели из животной потребности шума. Женщины в поисках добычи на предстоящий вечер пока угощались за чужой счет напитками, а в свободном пространстве между столами околачивались обычные посетители этого заведения — гребцы-скандалисты и их подруги в коротких фланелевых юбках».

Канкан торжествовал победу. Ги изобразил его с топ же сатанинской одержимостью, что и Тулуз-Лотрек на своей картине «Мулен де ла Галетт»: «Парочки одна против другой неистово плясали, подкидывая ноги до самого носа своих визави. Самки с развинченными бедрами скакали, задирая юбки и показывая нижнее белье. Их ноги с непостижимой легкостью подымались выше головы, и они раскачивали животами, дрыгали задом, трясли грудями, распространяя вокруг себя едкий запах вспотевших женщин».

«Лягушатня» отражается в мутной воде. Драгуны с саблями, болтающимися сбоку, сидят верхом на стульях, прохаживаются продавцы галантерейных лавок, хлыщи в шелковых галстуках, с зонтиками. Повсюду в воде яркие костюмы купальщиков. Пловцы рассекают воду плечом, а какая-то толстуха, надрываясь, кричит:

— Милый, воздух холодный, ты простудишься!

Кроме работы и отпуска, который он неизменно проводит в Этрета, Ги все остальное время пропадает на реке (заводит однодневные романы, дерется, скандалит, пьет как сапожник). Но он и присматривается, как учит его Флобер. «Сегодня стоит небывалая жара… я гребу, купаюсь, опять купаюсь и гребу. Крысы и лягушки так привыкли видеть в любой час ночи мою лодку с фонарем на» носу, что неизменно являются меня приветствовать. Я управляю своей тяжелой лодкой так, словно это ялик, и гребцы, мои приятели, живущие в Буживале (два с половиной часа от Безона), чертовски поражаются, когда в полночь я захожу попросить у них стаканчик рома. Я все еще работаю над сценками из лодочной жизни, о которых я тебе говорил, и полагаю, что из них получится довольно забавная и правдивая книжка»[51].

К этой среде молодой писатель подходит без всякой снисходительности. Что и говорить, он себя в ней прекрасно чувствует, но ничуть не обольщается на ее счет. «Здесь можно вдыхать испарения жизненной накипи, всего изощренного распутства, всей плесени парижского общества: смесь приказчиков галантерейных лавок, дрянных актеров, журналистов третьего сорта, отданных под опеку дворян, мелких биржевых плутов, кутил с замаранной репутацией, старых, потасканных волокит…»

Великолепное название очаровывает его: «Это место по праву носит название «Лягушатни».

Все это похоже на ожившие картины Мане.


Краски, которыми Мопассан живописует «Лягушат-ню», меняются, как и пейзажи на картинах Моне, в зависимости от различного освещения.

Вкус к свободе, неповиновению, презрение к ненавистному мещанству, воспитанное в Ги великим Флобером, охота за девицами легкого поведения гонят его на речной берег. Он познает манящее очарование воды. «Моей великой, всепоглощающей страстью в течение десяти лет была Сена». Между Севром и Пуасси река, прокладывающая излучину через Азниер, Аржантей, Буживаль, Ле Пек и Конфлан, словно бы шутки ради образует прописную букву «М» — инициал своего самого страстного возлюбленного.

Там, на речных берегах, он проходит свою школу жизни. Мопассан позже вспомнит об этом с горькой меланхолией, возрастающей по мере того, как он будет непреодолимо погружаться в преждевременную тьму. «Много я видел забавных вещей и забавных девиц в те далекие дни, когда занимался греблей. Я служил, у меня не было ни гроша; теперь я человек с положением и могу выбросить на любой свой минутный каприз крупную сумму. Как просто, хорошо и трудно было жить — между конторой в Париже и рекой в Аржантейе или Буживале… О, прогулки вдоль цветущих берегов, о, мои подружки-лягушки, мечтавшие в прохладе, лежа животиком на листке кувшинки…»

«Помните ли вы дни, когда мы бродяжничали вокруг Парижа, нашу лучезарную бедность, наши прогулки в зазеленевших лесах и как мы были пьяны свежим воздухом в кабачках на берегу Сены, помните ли вы наши любовные похождения, такие банальные и такие очаровательные?»

Вот через эту любовь к реке он и обрел персонажей своих новелл, взятых из самой жизни, — от рассеянной и ласковой Полетт, подруги Поля, столь глупой как в своей наивности, так и в своем цинизме, до пухлой лавочницы из «Поездки за город» и нежной, способной к самопожертвованию Иветты.


Как нам известно, ялик Жозефа Прюнье назывался «Лепесток розы».

— Совершенно верно, мадемуазель Мушка, — «Лепесток розы».

— Мне очень нравится название! — бросает Мушка.

— Так вы согласны быть нашим рулевым?

— А почему бы и нет!

— Сейчас свезу вас к Геркулесу на жаркое из пескарей.

— Вот здорово! А как вас звать?

— Жозеф Прюнье.

— А-а!

— Или Ги-ги, а также проходимец!

— Ну и ну! А я бы, ей-ей, не испугалась повстречаться с вами в темном лесу.

Халупа дядюшки Фурнеза была причудливым кирпичным сооружением с балконом и террасой. На стенах были нарисованы мужские и женские фигуры больше натуральной величины, а на фасаде красовалась купальщица. Здесь все очень напоминало «Парижские тайны»[52]. Внутри стены были покрыты фресками Беро, Жервекса и Лепика — военный парад, шутовская семейная потасовка и три лесных геркулеса в синих воровских блузах героев Стейнлейна, пристающие под уличным фонарем к перепуганному буржуа, жена которого падает в обморок от страха, а двое полицейских в это время делают вид, что ничего не замечают.

Мопассан напишет под этими фресками:

ПОД ПАСТЬЮ СОБАКИ

Опасен над рекой откос:

Слетишь!. Люби не воду — сушу.

Не пей искристого вина,

Чтоб завтра не было изжоги

Страшись девчонки, коль она

Тебя поманит на дороге…

Стихи датированы 2 июля 1885 года — в них ирония пресыщенного человека, вернувшегося в места своих юношеских похождений.


Там, у Геркулеса Фурнеза, в трактире «Пулен» или на острове Марант, во всяком случае, «на воде», Мопассан стал любовником маленькой Мушки. «Нас было пятеро — целая банда. Так как все мы были бедны, то обосновались в убогой аржантейской харчевне и образовали там своеобразную колонию, занимавшую всего одну комнату, в которой я и провел, бесспорно, самые безумные вечера моей жизни… Мы жили в полном согласии и жалели только об одном: что нет у нас девушки-рулевого. Женщина в лодке необходима».

Они нашли ее в лице Мушки. Мушка, о которой идет речь, перелетала с места на место и беззаботно стала подружкой пяти ребят. «Она, не переставая, стрекотала, производя легкий неумолчный шум, характерный для этих крылатых существ, которые кружатся под, дуновением ветерка; ни о чем не помышляя, она изрекала самые неожиданные, самые причудливые, самые удивительные вещи».

Все шло прекрасно до тех пор, пока не выяснилось, что Муха собралась подарить мушонка пяти папашам.

«Сначала все оцепенели, почувствовав, что случилось непоправимое несчастье. Мы только Поглядывали друг на друга с желанием свалить вину на кого-нибудь одного. Но на кого? Да, на кого же? Затем мало-помалу к нам снизошло, нас укрепило нечто вроде утешения, родившегося из смутного чувства солидарности. Неразговорчивый Томагавк сформулировал это начавшееся прояснение следующими словами: «Ну что ж, делать нечего, в единении сила!»

И все пошло опять как нельзя лучше.

Беспечная Мушка, поскользнувшись на речном берегу, упала в воду и лишилась своего мушонка. В этом месте рассказа к Ги подступает волна нежности. Мушка была безутешна. Тогда Одноглазого, «который, быть может, любил ее больше, чем кто-либо из нас, осенила гениальная мысль, и, целуя ее в глаза, потускневшие от слез, он сказал:

— Утешься, Мушка, утешься, мы сделаем тебе другого.

— Правда?

— Да, клянусь.

— Нет, правда, правда?

И все пятеро, мы хором ответили:

— Правда, клянемся тебе, Мушка».

Эти игривые страницы датированы февралем 1890 года. Ги было в ту пору сорок лет, и каждая фраза стоила ему мучительных страданий. Глаза болели. Он без всякого удовольствия слушал, как мальчишки с Бульваров горланили вовсю новую модную, навязшую в зубах песенку «Видел ли ты Мушку?». Тоска по «никогда больше» придает неповторимые краски этому рассказу, подлинная история которого восходит к событиям пятнадцатилетней давности.

Реальность и выдумка в рассказе «Мушка» переплетены теснейшим образом. Робер Пеншон и Леон Фонтен позднее рассказывали, что писатель до конца воспользовался создавшейся ситуацией. Возможно, конечно, что общий мушонок существовал только в воображении Ги, но все остальное было истинной правдой.

Трудно точно сейчас назвать имя четвертого из банды (после Тока, Синячка и Ги), Томагавка. Основываясь на разных источниках, я склонен скорее всего видеть в нем Анри Брэнна, однокашника Ги по лицею Корнеля. Его мать сыграла немалую роль в жизни молодого нормандского бычка, посвятившего ей впоследствии свой роман «Жизнь». Наконец, пятый из гребцов-мушкетеров, Одноглазый, Монокль, тот, который был таким благородным и «любил Мушку, быть может, больше, чем все остальные», десять лет спустя стал влиятельной фигурой в Управлении Восточной железной дороги. То был Альбер де Жуанвиль. Иногда во время административных советов он становился несколько рассеянным — когда муха садилась на зеленое сукно стола.

Кто была эта Мушка, осталось неизвестным. Она улетела. Говорят, что она умерла, будучи уже матерью семейства. Мечта ее осуществилась.

4

Политический горизонт 1871–1879 годов. — Начало службы в министерстве народного образования. — Бюджет и плата за помещение и стол. — Флобер против ханжества. — Мопассан восхищается «Проступком Аббата Мурз». — 16 апреля 1877 года: обед у Траппа. — «Господа Золя». — Посещение Медана


За два года Франция восстановила свои силы. Потопив революцию в крови, Тьер освободил страну, заплатив в июле 1872 года выкуп: три миллиарда. Это помогло спровадить пруссаков. В том же году появился закон об обязательной военной службе французов в возрасте от двадцати до сорока лет. Сроком на пять лет! Ги счастливо отделался.

В воскресенье 23 мая 1873 года за утренним кофе парижане узнали, что минувшей ночью Мак-Магон[53] был избран президентом вместо ушедшего в отставку господина Тьера. Президентом чего? Ведь только в начале 1875 года дополнительная поправка в законопроекте, принятая большинством голосов, введет в конституцию слово «Республика».

В феврале 1876 года произошло довольно сильное наводнение, и президент Мак-Магон получил возможность произнести самую удачную за всю свою жизнь шутку: «Сколько воды! Сколько воды!» «Очень глубоко», — сказал один остряк. Мопассан переносит на Мак-Магона ненависть, которую питал к Наполеонам: «Руководитель государства, не отличающий Ренана от Литре[54], не знающий, чем они занимались! Справедливости ради, надо сказать, что имена Ренана и Литре наделают в истории больше шума, чем прославленный, но глупый, побежденный маршал, от которого зависит наше будущее».

3 сентября 1877 года Тьер умер. «Да здравствует республика!» — кричала толпа, выступая против Мак-Магона. Франция бурлит. В октябре 318 республиканцев избираются в палату против двухсот восемнадцати монархистов. Маршал, опасаясь государственного переворота — его впоследствии и попытается совершить генерал Буланже, — вынужден подчиниться. Республика поднимается вместе с уровнем воды в Сене.

1 мая 1878 года. Украшенный флагами Париж наводнен египтянами, марокканцами, турками, персами, китайцами, казаками. В два часа маршал, продолжающий по-прежнему оставаться на посту, объявляет в Трокадеро: «Выставка открыта»[55]. Бьют фонтаны. Маршал раздает ордена Почетного легиона.

19 декабря 1878 года появился приказ о зачислении Ги в министерство народного образования. Через шесть недель Мак-Магон уходит в отставку, и вскоре Жюль Ферри сменит Аженора Барду на посту министра. В этой политической обстановке Мопассан обосновался на улице Гренель, где, помещалось министерство народного образования.


На левом берегу Сены атмосфера вполне благоприятная. Начальник отдела Ксавье Шарм не без задней мысли покровительствует своему подопечному — добрую половину дел он перекладывает на нового чиновника. Отдел, которым руководил Ксавье Шарм, осуществлял культурные связи с литературными и научными обществами — одним словом, был прототипом теперешнего Управления по делам искусств и литературы… Однако Мопассан предпочитает, так же как и в армии, оставаться на вторых ролях и всячески старается избежать ответственных поручений, исполняя лишь самые несложные.

Прожив шесть лет на улице Монсей, 2, в полуподвальной комнатушке без света и воздуха, Ги с ноября 1876 года поселяется в доме 17 по улице Клозель, куда перевозит несколько дорогих ему вещей из старой квартиры: старинный ковер, изображающий сцену охоты, кровать в стиле Людовика XIII, которая будет следовать за ним повсюду на протяжении всей жизни, и, конечно, руку трупа.

Мопассан по-прежнему жалуется на нехватку денег. Флобер в январе 1879 года сломал себе ногу, и Ги хотелось съездить навестить его. Служа в морском министерстве, он платил за железнодорожный билет лишь четверть его стоимости. Дорога в Руан обходилась ему в девять франков в оба конца. Теперь же за билет во втором классе Ги должен заплатить 36 франков. И он был вынужден отказаться от поездки.

Но главным образом угнетает его нехватка времени. Река и фехтование, женщины, служба, хотя он ею и пренебрегает, собственная работа совершенно заедают его — и к тому же постоянное недомогание. И ко всему этому еще добавляются светские обязанности, многочисленные приглашения. Как тут отказать! Начиная уже с 1878.года он жалуется: «У меня не менее десяти совершенно обязательных визитов, а это означает не менее трех недель потерянного рабочего времени. Совершенно невозможно чем-либо заниматься в те дни, когда выходишь, так что я не могу работать более четырех вечеров в неделю».

Ги рассчитывает свое время почти с той же точностью, что и бюджет.

«Десять визитов (возьмем девять), которые нужно сделать в течение трех недель. Я же говорю, что у меня остается всего четыре свободных вечера в неделю, и это правда. Да еще отнимем воскресенье. День, который я провожу у Флобера, лишает меня спокойствия, необходимого для работы. В четверг, пообедав с друзьями, я отправляюсь к Золя». Об этом же он пишет и в следующем году: «Однако следовало бы понимать, как трудна, сложна и перегружена жизнь такого бедного малого, как я, который до шести часов на службе, а потом тотчас же берется за работу над другими вещами».

В апреле он сумел частично возместить свой моральный долг перед Флобером, раздобыв для него пост «внештатного» библиотекаря в библиотеке Мазарини — по существу, негласную пенсию. Это дает нам забавное представление о великодушии молодой Третьей республики. Благодаря синекуре существуют многие писатели, а шестьсот литераторов открыто или негласно получают пенсию.

Ги написал Каролине Комманвиль: «Милостивая сударыня и дорогой друг, действительно, министр намерен предоставить вашему дядюшке пенсию, на которую, мне Йажется, в конце концов нужно согласиться. Это будет, конечно, храниться от него в тайне. Главное, чтобы он не узнал, что я вам об этом рассказал».


И вдруг все всколыхнулось! 1 ноября 1879 года один из друзей Ги, Гарри Алис, опубликовал в журнале «Ревю модерн э натюралист» поэму Мопассана «На берегу», напечатанную тремя годами ранее в «Репюблик де летр» Катюля Мендеса под псевдонимом Ги де Вальмон. Трибунал Этампа (город, где издавался журнал) возбуждает дело против автора за оскорбление нравов и общественной морали.

Мопассана преследуют именно за те стихи, которые Флобер некогда показывал своему другу министру Барду. Ги настойчиво, в торжественных, чуть ли не высокопарных выражениях призывает Флобера на помощь: «Ваше особое, исключительное положение гениального человека, преследовавшегося по суду за шедевр, который был с трудом оправдан, затем превознесен и в конце концов признан безупречным всеми литературными направлениями, оказало бы мне неоценимую помощь. По мнению моего адвоката, дело бы немедленно замяли после опубликования вашего письма. Было бы желательно обнародовать его немедленно, дабы оно походило на непосредственное утешение ученика учителем». «Наверное, скоро потеряю место и окажусь на мостовой. Приятная перспектива! Скажу вам совершенно конфиденциально, что «Нана» очень близка к запрещению, а меня, я полагаю, преследуют только для того, чтобы добраться по стремянке до Золя… Мне твердят повсюду, и притом на основании авторитетных источников, что меня, безусловно, осудят. Следовательно, здесь что-то кроется… Уверяют, что… я намеченная жертва для того, чтобы потом расправиться с Золя».

19 февраля 1880 года Флобер решается направить письмо в «Голуа», где оно появится 21-го.

«Так это правда? Я думал сперва, что это шутка! Оказывается, нет, — преклоняюсь. Ну, признаться, хороши они в Этампе! Уж не окажемся ли мы в зависимости от всех судилищ французских департаментов, включая колонии? Как могло случиться, что стихи, напечатанные когда-то в парижском журнале, которого больше не существует, оказались преступными, как только их перепечатал провинциальный журнал. К чему нас теперь принуждают? Что писать? В какой Беотии мы живем!»


Автор «Мадам Бовари» может себе позволить говорить во всеуслышание — у буржуазии совесть нечиста: «Привлечен к ответственности за оскорбление нравов и общественной морали» — эти два синонима составляют два главных пункта обвинения. У меня, когда я предстал перед восьмой судебной палатой с моей «Бовари», был еще третий пункт: «и за оскорбление религии»; процесс этот создал мне огромную рекламу, которой я приписываю две добрых трети моего успеха».

Судья Тесье требовал доказательств того, что речь идет о той самой поэме, которая уже была опубликована.

В действительности же все оказалось куда более сложным, чем оно выглядело в жалобах Мопассана и ходатайствах Флобера. Судья был несколько растерян. В деле фигурировала еще одна «скандальная» поэма — «Стена». В ней речь шла о парочке влюбленных, гуляющих в парке, и о более чем выразительных движениях их теней. Что же касается варианта поэмы «На берегу», опубликованной в «Ревю модерн э натюралист», то и Мопассан и Флобер — оба остерегались упоминать о том, что Катюль Мендес при всем своем свободомыслии напечатал не полностью поэму и что Гарри Алис поместил поэму без купюр, сделанных в свое время Мендесом.

Вот почему Мопассан и не спешил с розысками экземпляра журнала «Репюблик де летр».


Если общество намеревалось добраться через Мопассана до самого Эмиля Золя, то это объяснялось тем, что Мопассан уже несколько лет регулярно посещал автора «Терезы Ракен» и был совершенно заворожен им. В апреле 1875 года Ги высказал свое восхищение «Проступком аббата Муре» в выражениях, которые заслуживают того, чтобы быть процитированными здесь:

«От начала до конца книги я испытал странное ощущение: я не только видел, но как бы вдыхал то, что вы описываете». У Мопассана более острый глаз, чем у уроженца Экса. У Золя более тонкий нюх. «От каждой страницы исходит крепкий, дурманящий аромат. Вы заставляете нас ощущать землю, деревья, брожение и произрастание; вы вводите нас в мир такого изобилия, такого плодородия, что это ударяет в голову… Признаюсь, по окончании чтения… я заметил, что совершенно охмелел от вашей книги, да и сверх того пришел в сильное волнение!»


16 апреля 1877 года молодые писатели Поль Алексис, Анри Сеар, Леон Энник, Ж.-К. Гюисманс, Октав Мирбо и Ги де Мопассан пригласили Флобера, Золя и Гонкура в ресторан Траппа. Сияющий и великолепный Флобер ликует, позабыв о своих заботах. Золя и Эдмон де Гонкур сопровождают его. Флобер и Золя шутливо спорят. Гонкур выступает в качестве арбитра.

— Вы погрязли в этом, Золя. Натурализм тем плох, Что он становится школой. Только искусство ради искусства чего-то стоит.

Ги, сиречь Вальмон, внимательно слушает, но не Может удержаться, чтобы не подмигнуть одной из официанток. Флобер возмущается:

— Еще одна, которую он увезет с собой на лодке!

Здесь, у Траппа, еще за три года до опубликования «Вечеров» уже собралась будущая меданская группа. Грандиозный успех «Западни» окончательно побудил Золя бросить клич натурализма — как объявляют войну — и организовать группу своих единомышленников. 1878 годом — годом покупки дома в Медане — датируется начало деятельности этой группы.

В 1876 году у Катюля Мендеса, в его квартире на улице Брюссель, Ги познакомился с Гюисмансом и Леоном Энником. Гюисманс был уже в ту пору другом Анри Сеара, а Мопассан другом Алексиса, который рассказывает следующее: «Однажды, в четверг вечером, все впятером, дружной гурьбой, мы отправились к Золя. С тех пор каждый четверг мы являлись к нему», Итак, Золя принимал их каждый четверг. Однажды вечером молодежь решила, в свою очередь, пригласить его отужинать в их «Забегаловке».

Гюисманс остроумно писал об этих веселых ужинах: «Мы встречались в отвратительной дешевой столовке на Монмартре, где кормили недоваренной тухлятиной и поили ужасным дешевым кислым вином. Мопассан был душою этих пиршеств. Всегда сердечный и доброжелательный, он привносил свое веселье, добродушие, с видом напускного наплевательства ко всем и ко всему рассказывал смешные истории…» Золя, взыскательный гурман, скорчил гримасу, и тогда они решили позволить себе поужинать у Траппа.

18 апреля в «Репюблик де летр» были опубликованы отчет об обеде и меню, столь же неправдоподобное, сколь и литературное:

Суп-пюре Бовари.

Таймень а ля Девка Элиза.

Пулярка с трюфелями а ля Святой Антоний.

Артишоки Простая Душа.

Парфе «натуралист».

Вино Купо.

Ликеры из Западни.

Иронизируя, хроникер продолжал: «Господин Гюстав Флобер, у которого имеются еще и другие ученики, отмечает отсутствие угря по-кастильски и голубей а ля Саламбо». Это было очень тонко подмечено, так как у Траппа Золя оттеснил Флобера на задний план.

Кто же являлся инициатором этой литературной и гастрономической «операции»? Только Мопассан способен был уговорить Флобера, не любившего в одинаковой степени натурализм, реализм и романтизм, принять это приглашение. А когда Флобер согласился, то Золя уже не смог отказаться.

Впрочем, он и так, вероятно, согласился бы — только затем, чтобы доставить удовольствие Алексису! На этом обеде, который сегодня носил бы название пресс-конференции, Флобер и Гонкур были «звездами» второй величины — это был поистине бенефис Золя и молодежи из «его банды».

Кто вел протокол заседания? Разумеется, Эдмон де Гонкур. Возвратившись к себе, этот согбенный писарь занес в дневник: «Понедельник, 16 апреля. Сегодня вечером Гюисмане, Сеар, Энник, Поль Алексис, Октав Мирбо, Ги де Мопассан — молодежь, последователи реалистической и натуралистической школ, нас короновала — Флобера, Золя и меня, короновала официально трех мастеров современности, на одном из самых дружеских и веселых обедов. Вот она, новая плеяда, возникающая на наших глазах».


В литературной жизни, как и на водах Сены, Мопассан умеет управлять своей лодкой. Он лавирует. Он не более, чем Флобер, любит слово «натуралист», которое Золя пустил в жизнь, как выпускают джинна из бутылки. Слишком слабый, чтобы карабкаться одному, он не хочет быть растоптанным натуралистической когортой. С другой стороны, он не желает быть политически скомпрометированным. Зарождающийся натурализм принадлежит к левому течению… А министерство, в котором он еще служит, — к правому. Нюх его не обманывает, связь с натурализмом явится истинной причиной дела Этампа. Наконец, у него слишком сильно развито чувство собственного достоинства, чтобы согласиться долго называться — один из «господ Золя».

Взаимоотношения Мопассана и Золя всегда будут носить двойственный характер. Опираясь, сколько будет возможно, на учителя из Медана на заре своей карьеры, Мопассан отбросит, как только сможет, этот стесняющий его костыль. Уже 17 января 1877 года в письме к Полю Алексису он определил одновременно и свое восхищение, и свои опасения: «В настоящее время Золя — великолепная, блестящая и необходимая личность. Но его манера есть только одно из проявлений, а не вся сумма искусства. Зачем ограничивать себя? Натурализм так же узок, как и романтизм…»

Мопассан дорожит своей тягой к фантастике, которой не желает жертвовать во имя стойки кабака из «Западни». Он уточняет свою тактику: «Это письмо, само собою разумеется, не должно выходить за пределы нашего круга, и я был бы очень огорчен, если бы вы показали его Золя, которого я люблю от всего сердца и которым глубоко восхищаюсь: ведь он, возможно, будет обижен этим письмом».

Со Стариком Ги будет куда откровенней: «Что вы скажете о Золя? Лично я нахожу его совершенно безумным. Читали ли вы его статью о Гюго, статью о современных поэтах и его брошюру «Республика и литература»? «Республика будет натуралистичной, или ее не будет». — «Я только ученый» (Только!.. Какая скромность!)… Я только ученый!.. Ну и чванство!.. И никто не смеется…» Тактика Нормандца несколько поколеблена стратегией Итальянца. Скромность писателя? Нет. Они оба любят шумиху, но по-разному. Вся история их взаимоотношений являет собой пример странного содружества.


В один из субботних вечеров 1879 года Леон Фонтен и Ги уговорились встретиться в кабачке у. Фурнеза. Ги пришел из Безона пешком с мешком на спине. Они погрузились на «Лепесток розы» и по течению реки спустились до острова Пек. Менее безденежные, чем во времена Аспергополиса, они пообедали в гостинице Лефевр, переночевали там и назавтра рано утром отправились дальше. Маневрируют поезда, угольным дымом застилая небо Сислея. Зимородки стремительно носятся от ивы к иве. Гребцы игриво раскланиваются с купальщицами. В Конфлане Ги с приятелем причаливают и отправляются в парикмахерскую побриться, Ги пристает к парикмахерше. Затем проплывают до Андрези и с яликом на плечах переходят через плотину шлюза.

— Я чертовски голоден, — говорит Леон. — Завтракать будем у Золя?

— Еще как! За четверых!

Перед Вилленом они высаживаются в тростники Медана. Оба путешественника пересекают луг и идут по мосту Западной железной дороги.

Ги вспомнил об этой поездке в «Воскресных прогулках парижского буржуа». Артур Мейер, директор «Голуа», предложил ему оживить очерки фактами из современной жизни. Ги по этому поводу писал Золя: «Мейер вот уже целых две недели преследует меня, требуя, чтобы я побывал со своим приятелем Патиссо[56] у некоторых людей искусства и начал свой обход с вас. Сперва я отказался, боясь причинить вам неприятность. Он возразил мне, что одной статьей больше или меньше, не имеет значения. Ведь о вас уже столько писали… Этот аргумент мне показался справедливым, и я сдался».

Молодые люди добираются до места, откуда уже виден дом писателя. «Сначала с левой стороны показалась старинная, изящная церковь с двумя башенками по бокам… Большое квадратное строение, новое, очень высокое, казалось, породило, как гора в басне, крошечный белый дом, притулившийся у его подножия. Этот домик — первоначальное жилище — был построен прежним владельцем. Башня же воздвигнута Золя».

Путешественники переглядываются: они смущены своими костюмами лодочников. Леон Фонтен делает смешную гримасу, Ги пожимает плечами.

«Большая собака, помесь сенбернара с ньюфаундлендом, грозно зарычала». Ги энергично звонит. Госпожа Золя узнает их, недоверчивое выражение сбегает с ее лица, и она открывает калитку.

— Боже мой, как вам должно быть жарко! Только не простудитесь! В доме очень прохладно…

Вот она, эта Александрина, высокомерная, деланно слащавая, бездетная жена, но в глубине души исполненная материнских чувств…

Они взбегают по лестнице. «Дверь открылась в необъятную высокую комнату, освещенную огромным окном, выходившим на равнину». Приютские дети, которым госпожа Золя завещала дом, занимаются теперь гимнастикой перед камином. На его мраморной доске по-прежнему можно прочесть девиз по-латыни: «Ни дня без строчки».

Метр с асимметричным лицом, в ночной сорочке, заправленной в коричневые бархатные брюки, встречает своих учеников, оторвавших его от работы. Из большого окна открывается вид на леса Во, на склоны Оти, Триель, Шантелу, Андрези, на долину рек Уазы и Сены. Река течет у самого полотна железной дороги, отделяющей поместье от берега. Золя, неожиданно разбогатевший — успех не покидает его после «Западни», — купил также и небольшой остров на Сене.

«Потом он рукою указал на два кресла и опять сел на диван, подогнув под себя ногу. Рядом с ним лежала книга; правой рукой он вертел нож из слоновой кости для разрезывания бумаги и время от времени разглядывал его кончик, близоруко прищуривая глаза».

Вот великолепный портрет Золя, набросанный учеником Флобера. «Ему было лет сорок, не больше, он был среднего роста, довольно плотный и добродушный на вид. Лицо его, очень похожее на те, что встречаются на многих итальянских картинах XVI века (совершенно неожиданная и верная деталь. — А. Л.), не будучи красивым, отличалось характерным выражением силы и ума. Коротко подстриженные волосы торчком стояли над сильно развитым лбом. Прямой нос, как бы срезанный слишком быстрым ударом резца, круто обрывался над верхней губой, затененной довольно густыми усами; подбородок скрывала короткая борода. Взгляд черных глаз, часто иронический, был проницателен… Круглая, мощная голова хорошо подходила к имени — быстрому, краткому, в два слога, взлетающих в гулком звучании гласных».

Автор «Западни» говорит о своих планах. Он по-прежнему очень заинтересован в собственном журнале, на который так рассчитывает Ги. Журнал будет осенен именем Бальзака… Он будет называться «Человеческая комедия»… То, что не удалось Флоберу, быть может, сумеет осуществить более деятельный Золя… От этого дьявольского человека исходит такая сила!

Золя очень тревожится о Флобере.

— У него что-то не ладится, дружище? Я послал ему «Республику и литературу». Никакого ответа! Или он не согласен с моими взглядами?!

— Да что вы, дорогой учитель! — торопится сказать Ги. — Я видел Флобера несколько дней назад. Он первым спросил у меня: «Ну, как поживает Золя?»

Успокоившись или только делая вид, что успокоился, Золя показывает им дом. Леон Фонтен замечает: «Золя похож на медведя, и вид у него такой угрюмый, похоронный». Ги продолжает оставаться все таким же любезным. Ах, почему Золя не обладает качествами Флобера! И почему Флобер не имеет этой силы, этой житейской сметки, этого стремления к успеху!

— К столу, к столу! — зовет снизу Александрина. — У нас сегодня фаршированный рулет! Надеюсь, он вам понравится!

Нет! Все эти милые встречи никогда не выльются в настоящую дружбу!

5

Комедия y принцессы. — Лодка «Нана». — Способ преуспеть. — Пасха у Флобера. — «Пышка». — Судьба Адриенны Легей. — Попутный ветер


На заре 1880 года тридцатилетний Мопассан после пятнадцати лет изнурительного труда достаточно созрел для того, чтобы заявить о себе в литературе. Поэмы и стихи собраны в отдельный том, и уже есть издатель, намеревающийся выпустить его в свет. Для того чтобы убедить последнего, понадобился, правда, авторитет Флобера, обратившегося с письмом к прекрасной супруге господина Шарпантье[57]. У мальчика «есть талант, в этом я ручаюсь, а я, думается мне, кое-что смыслю. Стихи его не скучные — это первое, что требуется публике. И он поэт без всяких звездочек и пташек. Короче, это мой ученик, и я его люблю как сына. Если ваш супруг не уступит, невзирая на все эти доводы, я ему этого не прощу, так и знайте».

Затем — театр. После отвратительной «Графини де Рюн» Мопассан написал пьесу в стихах «В старые годы», которой посчастливилось быть поставленной на сцене театра Дежазе. Он посвятил пьесу Каролине Комман-виль, чтобы сделать приятное Флоберу, «вашему дяде, которого я так люблю». Премьера прошла неплохо. «Пти журналь» — очень добр, «Голуа» — любезен, Доде — вероломен… Золя не сказал ничего, надеюсь, он выскажется в понедельник. Впрочем, его «банда» третирует меня, находя, что я недостаточно натуралистичен. Никто из них не подошел пожать мне руку после успеха. Золя и его жена много аплодировали, а позднее горячо поздравляли меня…»

А затем принцесса Матильда[58], приятельница Флобера, пожелала, чтобы Мари-Анжела Паска прочла у нее сцены из пьесы и сам автор руководил бы ею. Ги ведь ее знает, эту Паска! Он слышал, как Флобер расхваливал Гонкуру ее «очаровательные мраморные ляжки». В сорок пять лет она все еще хороша. По ее вине спектакль неоднократно будут откладывать, и ее подруга, госпожа Брэнн, мать Анри Брэнна, товарища Ги по Буживалю, объяснит Мопассану запросто:

— Ничего сейчас от нее не добиться, мой милый Ги. Паска переживает любовную драму. Четвертую.

— Проклятая Паска! — роняет Флобер. — Ну и дура набитая!

В конце мая 1879 года любовное отчаяние исполнительницы несколько улеглось, «она свободна», может выступать у принцессы. Ги растерян. И опять не обойтись без Флобера, без того же Флобера! «Как поступить? Написать или сделать визит? Если написать, то как ее титуловать? Госпожа, или Всемилостивейпгая принцесса, или Ваше высочество?.. При разговоре говорят ли «Ваше высочество»? Обращение в третьем лице отдает, по-моему, лакейством. Но как же тогда?.. Жду от вас срочного указания…»

Флобер отвечает весьма осведомленно. Мопассан называет принцессу «госпожа». Принцесса улыбается и со свойственным ей притворным добродушием пропускает мимо ушей разглагольствования автора. Она окидывает его быстрым взглядом. Ее любовные похождения все еще делают много шума. Небольшого роста, как ее дядя Наполеон I, похожая на него, она охотно признается: «Без него я торговала бы апельсинами на улицах Аяччо». В ней, конечно, есть что-то от мадам Анго. Короче, пьеса сыграна. Она имеет успех. Светский, разумеется. Принцесса Матильда отныне удостаивает молодого писателя своей дружбой.


Да, удача начинает сопутствовать писателю. Теперь очередь за прозой. Ги весь поглощен рассказом, который он обещал Золя: «что-нибудь яркое и трагическое о войне 70-х годов в Нормандии. Я усердно работаю над новеллой о руанцах и войне. Отныне мне придется запастись пистолетами, если случится проезжать через Руан».

Ги теперь чаще бывает в Медане. Это золотой период его отношений с Золя. Несомненно, Сена роднит обоих любителей гребли не менее, чем литература. «Надо бы мне приобрести лодку», — сообщает Золя. Неугомонный, щедрый на услуги, отличный гребец, Ги уже не тот робкий поклонник, каким он был у Траппа. Он смело отвечает: «Я повидал нескольких жителей Пуасси и собрал сведения о местных плотниках и лодках. Человека, у которого вы были, зовут либо Бодю, либо Даллемань. Я, может быть, искажаю фамилию… Во всяком случае, оба они воры и не заслуживают доверия. Им нельзя заказать даже рукоятку для багра… Наиболее распространенная и самая лучшая для семейного катания лодка — это легкая норвежка (утиный охотник)».

— Отлично, дружище, — говорит Золя. — Остановимся на «утином охотнике»…

Ги покупает для Золя в Безоне лодку и пригоняет ее в Медан, проплыв пятьдесят километров на сей раз в обществе двух Леонов — Фонтена и Энника. Солнце еще больше позолотит Ги, мускулистого и загорелого красавца, о котором сын Доде скажет, что в нем одновременно уживались хороший писатель, сумасброд и тяжелобольной. Это, конечно, сказано очень зло, по достаточно метко.

В этот счастливый меданский период Ги много пьет и не пьянеет, не уступая Полю Алексису, много ест, не уступая Золя. Курит как солдат и «все в том же роде», как вскоре скажет о нем начальник из министерства народного образования, Анри Ружон. Одним словом, вот «утиный охотник», поблескивая лаком, покачивается у причала, а Золя и Александрина любуются лодкой. Но ей еще надо дать имя.

— Чего долго думать! Назовем лодку «Нана»! — бросает веселый гребец. Это в честь Золя, который только и говорит о своем новом романе.

— Почему «Нана»? — спрашивает Поль Алексис.

— Потому что все будут залезать на нее, — прыскает Ги, ловко прыгая на крутой берег.

Алексис хохочет. Александрина поджимает губы. Золя сдерживает брезгливую гримасу. Но лодка будет называться «Нана», окрещенная так Милым другом.

Этот шутник вносит веселье и жизнь в дом, в котором Золя под началом своей жены постепенно начинает превращаться в примерного буржуа. А между тем в тот же день Ги горько жалуется Флоберу, что ему очень грустно. Он без всякой видимой причины переходит от бурного веселья к беспросветному унынию. Циклотимия уже явно налицо. «Любовь женщин так же монотонна, как и ум мужчин. Я нахожу, что события однообразны, что пороки измельчали и что мы не располагаем достаточным количеством оборотов речи».

Флобер бурчливо отвечает: «Вы жалуетесь на «однообразие» женского пола (фраза несколько смягчена, а потому не совсем точна. — А. Л.). Против этого есть очень простое средство — избегать его. Короче говоря, дорогой друг, вы как будто плохо настроены; и ваша тоска меня удручает, так как вы могли бы приятнее использовать время. Нужно, слышите ли, молодой человек, нужно больше работать… Слишком много (…) Слишком много развлечений! Слишком много гребли!»


В этой атмосфере, где гроза сменяется солнцем, отношения между Мопассаном и Золя достигают своеТо апогея. 17 апреля 1880 года молодой писатель напечатал» газете «Голуа» очерк, где писал: «Как-то летом мы собрались все вместе у Золя в его меданской усадьбе. Предаваясь длительному пищеварению после долгих трапез (а мы все гурманы и чревоугодники — один Золя способен съесть за троих обыкновенных романистов), мы болтали… Я лежал, растянувшись, в лодке «Нана» или часами купался, в то время как Поль Алексис бродил, увлеченный какими-то легкомысленными фантазиями, Гюисманс курил, а Сеар скучал, находя деревенскую жизнь крайне глупой.

Так проходило послеобеденное время. Ночи были великолепные, теплые, напоенные запахом листьев, поэтому мы отправлялись гулять на «Большой Остров» напротив усадьбы.

Я перевозил туда всех на лодке «Нана».

Согласно существующей версии во время оживленных бесед в Медане и родилась мысль о совместной книге из шести новелл. Мопассан охотно признается в том, что он несколько присочинил подробности о рождении «Меданских вечеров», согласовав это с Артюром Мейером. Ведь это же Ги написал Алексису двумя годами раньше: «Следует обсудить серьезно способы, ведущие к успеху. Впятером можно добиться многого, хотя бы при помощи не использованных до сего времени приемов».

Мопассан, Доде и Эмиль Золя никогда не стыдились рассматривать литературу как профессию, потому что они были бедны. В конце концов Дидро, Бомарше, Бальзак, Гюго и многие другие тоже так думали. Правила игры требуют рекламы? Согласны. Пускай будет реклама. «Ну, вы просто дельцы, ребята!» — ворчит Флобер, пуританин в этом вопросе.

Существуют различные версии происхождения «Меданских вечеров». Леон Энник утверждает, что первая мысль о сборнике рассказов принадлежит ему. «Мы все сидим за столом у Золя в Париже: Мопассан, Гюисманс, Сеар, Алексис и я. Мы спорим, перескакивая с одного на другое; переносимся к событиям пресловутой войны 1870 года. Многие из нас были добровольцами или солдатами национальной гвардии.

— А почему бы не сделать нам сборник, сборник рассказов?

Алексис: А почему бы действительно не сделать?

Золя: У вас есть темы рассказов?

— Найдем.

— А название книги?

— Меданские вечера.

Гюисманс: Браво, мне очень нравится название».

5 января 1880 года Ги давал Старику прозаический и более точный отчет об этом: «Золя опубликовал в России, а затем во Франции, в «Реформе», новеллу о войне под названием «Осада мельницы». Гюисманс напечатал в Брюсселе другую новеллу, под названием «С мешком за плечами». Наконец, Сеар послал в русский журнал, корреспондентом которого он состоит, очень любопытный и острый эпизод из эпохи осады Парижа «Кровопускание». Когда Золя познакомился с двумя последними произведениями, он сказал нам, что, по его мнению, они составили бы вместе с его рассказом любопытный сборник, совсем не шовинистический и весьма своеобразный. Тогда он предложил Эннику, Алексису и мне написать каждому по новелле, чтобы дополнить книгу…» До того, как сборник получил известность, Мопассан придавал ему куда меньше значения, чем своим стихам. Он рассматривал эту книгу просто как «выгодную», о чем и писал Викингу. Имя Золя, говорил он, практически «поможет сборнику разойтись и даст каждому из нас франков по сто или двести».

Как и ветер, удача дует в ту сторону, куда пожелает. Новелла Мопассана самая революционная в сборнике меданцев, и защищается он изо всех сил: «У нас не было при составлении этой книги никакой антипатриотической идеи, никакого предвзятого намерения; мы хотели только попытаться дать в наших рассказах правдивую картину войны, очистить их от шовинизма в духе Деруледа[59], от фальшивого энтузиазма, почитавшегося до сего времени необходимым во всяком повествовании, где имеются красные штаны и ружье».

Таким образом, автор «Пышки», помимо своей воли, оказывается писателем тенденциозным. Тревога, родившаяся в мире, стремление покончить с мифом о войне, развенчать ложный героизм породят могучее древо военного романа — от «Разгрома» Золя до произведений нашего времени.


28 марта 1880 года, в пасхальное воскресенье, Доде, Золя, Шарпантье и Эдмон де Гонкур отправляются в Круассе. Ги приезжает за ними на руанский вокзал и доставляет всю компанию к Флоберу, который встречает их «в своей калабрийской шляпе, в пиджаке с закругленными полами, его толстый зад обтянут бархатными брюками, лицо доброжелательно и ласково».

Эдмон де Гонкур любит «эту огромную Сену, по которой, словно на фоне театральных декораций, проплывают мачты невидимых пароходов», — сравнение, которое выдает человека города. Он еще больше любит «это подлинное жилище писателя», обед и, в частности, сметанный соус к рыбе тюрбо. Мопассан держится сдержанно и вполне благопристойно. Он потихоньку наблюдает за Шарпантье, сбросившим с себя чопорность. Флобер всячески обхаживает своего издателя. Все чувствуют себя счастливыми. Много пьют. Рассказывают сальные истории, от которых Флобер хохочет, давясь от смеха, как ребенок.

Когда гости уходят спать, гигант смачно ударяет Малыша по плечу и подмигивает ему. Тот, кто на сей раз меньше всего разобрался в происходящем, — так это Гонкур. И знаменитый гость проявил не больше интереса к «Мопассанчику» здесь, в Круассе, чем тогда, у Траппа. Он превратился бы в соляной столб, как жена Лота[60], если бы ему сказали, что не далее как через две недели «этот Малыш» станет знаменитым, что через пять лет он займет в литературе более значительное место, чем он, конкур, и что этот «уикенд» реалистической литературы имел лишь одну цель — выдвинуть Малыша.

В понедельник 12 апреля после обеда вся компания весело подписала договор с Шарпантье в кабинете Леона Энника.


После вечера в Медане, где Мопассан рассказал историю «Пышки», и после того, как решено было, что он ее напишет, Ги весь ушел в воспоминания о войне, о поражении. «Несколько дней подряд через Руан проходили остатки разбитой армии», И у него, как у всех солдат, отросла «длинная и неопрятная борода, мундир был изорван…». С восхищением, в котором угадывалось недоверие, глядел он, как «проходили и дружины партизан, носившие героические наименования: «Мстители за поражение», «Граждане Могилы», «Причастники Смерти»… но вид у них был самый разбойничий». Он изобразил их командиров — торговцев сукнами, «случайных воинов», опасавшихся своих же собственных солдат, «подчас не в меру храбрых — висельников, грабителей и распутников». В этой суматохе «буржуа, разжиревшие и утратившие всякую мужественность у себя за прилавком», с тревогой ожидали победителей.

«За нашествием следовала оккупация». Это невероятно, но Мопассан написал: «Прусский офицер иной раз был благовоспитанным». Так будут говорить и в 1940-м! Сам бывший солдат, Мопассан безжалостно бичует касту военных: «Впрочем, голубые гусары (немцы. — А. Л.) презирали простых горожан не больше, чем французские офицеры, кутившие в тех же кофейнях год тому назад. А между тем рыбаки не раз вылавливали с речного дна вздувшиеся трупы немцев в мундирах, — то убитых ударом ножа… то с проломленной камнем головой».

«Коллаборационизм» развивается одновременно с «сопротивлением». У крупных коммерсантов Руана капиталы в Гавре, который еще находится в руках французов. Некоторые просят у немцев разрешения отправиться в Дьепп, где можно сесть на пароход. Разрешение получено. Дилижанс подан, «при свете унылой зари» пассажиры могут приглядеться друг к другу: мосье и мадам Луазо, оптовые виноторговцы с улицы Гран-Пон, мосье Карре-Ламадон, прядильщик, с супругой — утешением офицеров гарнизона, граф Юбер де Бревиль с женой, две монахини, рыжий Корнюде, демократ, и, наконец, Пышка.

Одной только Пышке пришла в голову мысль взять с собой в дорогу что-нибудь перекусить. Глядя, как она ест, остальные почувствовали, «как у них мучительно сводит челюсти». Девица предлагает разделить со всеми свои запасы, и те, кто смотрел на нее с презрением, опустошают корзину. В селении Тот, где сменяют лошадей, пассажиров просит сойти немецкий офицер, «чрезвычайно тонкий, белобрысый молодой человек, затянутый в мундир, как барышня в корсет». Этот брат «Мадемуазель Фифи» делает недвусмысленные предложения Пышке. Последняя, возмутившись, отказывает ему. Ну что ж! Прусский комендант даст разрешение на выезд только после того, как Пышка изменит свое решение.

Вначале все пассажиры возмущены офицером, потом они находят подходящие доводы для того, чтобы Пышка принесла себя в жертву. В особенности омерзительны супруги Луазо: «Раз эта тварь занимается таким ремеслом и проделывает это со всеми мужчинами, какое же право она имеет отказывать кому бы то ни было». Аристократы настроены более патриотически: «Надо ее переубедить». Здесь сатира Мопассана достигает своей вершины: «Как только сели за стол, началось наступление. Сначала завели отвлеченные разговоры о самопожертвовании. Приводились примеры из древности — Юдифь и Олоферн…»[61]

Наконец слово берет старая монахиня:

«— Сам по себе поступок, нередко достойный порицания, становится похвальным благодаря намерению, которое его вдохновляет».

Такую вот святую сестру в чепце Ги знавал в Гавре, ухаживавшую за солдатами, больными оспой: «настоящая полковая сестра, и ее изуродованное, изрытое бесчисленными рябинами лицо являлось как бы символом разрушений, причиняемых войной».

Пышка в конце концов уступает, и тогда Корнюде восстает: «Знайте, что все вы совершили подлость!»

«На другой день снега ослепительно сверкали под ярким зимним солнцем. Запряженный дилижанс наконец-то дожидался у ворот, а множество белых голубей, раздувавших пестрое оперение, розовоглазых, с черными точками зрачков, важно разгуливали под ногами шестерки лошадей, разбрасывали лапками дымящийся навоз и искали в нем корма».

Когда Флобер прочел этот отрывок, он подпрыгнул от радости. Он ведь столько раз спрашивал себя, не обманывает ли его сердце. Глаза его подернулись слезами:

— Ступай! Теперь ты твердо стоишь на ногах!

Флобер справедливо ликует: «Пышка», повесть моего ученика, гранки которой я прочел сегодня утром, — это подлинный шедевр; я настаиваю на этом слове: шедевр композиции, сатиры, наблюдательности». Старик пишет Ги без промедления. «Эта маленькая повесть останется в литературе, не сомневайтесь в этом. Ну и рожи у ваших буржуа! Один к одному. Корнюде могуч и правдив! А несчастная девица, которая плачет, когда тот поет «Марсельезу», — как она возвышенно благородна! Так бы и расцеловал тебя! Нет, право, я доволен! Получил удовольствие и восхищаюсь!»

Путаница с вы и ты свидетельствует о взволнованности сияющего от радости Отца.

Построение новеллы классическое. Жизненность, точность наблюдений уверенно сочетаются со свободно и легко льющимся повествованием, воссоздающим двадцать великолепных образов, не выгравированных, не вставленных в рамку, а подлинных, живых. Сюжет не избитый, новый. Эта вариация на тему «подлость порядочных людей» обретает особую силу в 1880 году благодаря остроте факта, относящегося к недавнему прошлому — 1870–1871 годам. Ничего еще столь правдивого не было написано на тему франко-прусской войны. «Пышка» как бы сняла с нее запрет.

Когда Пышка, униженная, плачет после того, как принесла себя в жертву, а Корнюде насвистывает «Марсельезу» под носом у омерзительных «коллабо», — это ведь плачет сама униженная Франция.

В своем первом шедевре Мопассан вместе с Пышкой и Корнюде выступает против аристократии, чьи слабости и смешные стороны он, кстати, и не старается скрыть, выступает против благонамеренных и спекулянтов, так же как и против оккупантов. Насколько же он заходит дальше Барреса, автора «Колетт Бодош», обратившегося к этой теме спустя двадцать пять лет!

Необычайно редко случается, чтобы слава приходила к писателю после первой же вещи. Вчера еще его коллеги не верили в него. «Пышка» сразу все изменила.


«Пышка» не плод фантазии автора. Прототипом Элизабеты Руссе была Адриенна Легей.

Двадцати лет от роду Адриенна уехала в Руан в поисках удачи. Однажды, отправляясь в дилижансе к французским солдатам, она оказалась героиней истории, которая легла в основу сюжета повести Мопассана. По окончании войны она снова взялась за свою профессию.

Как-то вечером, много времени спустя после появления «Пышки», Мопассан увидел Адриенну одну, в ложе руанского театра Лафайет. «Он долго, ç любопытством, почти растроганно глядел на нее». И тогда великий писатель, «преуспевающий человек», Метр на виду у всех поклонился своей героине и повез ее ужинать в отель Мане.

Адриенна, которую все еще звали Пышкой с улицы Шарет, растеряв клиентов, покончила с собой в 1892 году, оборванная и смердящая, задолжав хозяину семь франков.


В день выхода в свет коллективного сборника «Меданские вечера» Мопассан писал: «Это прекрасная прелюдия к моему сборнику стихов, который выйдет во вторник и положит конец рассуждениям о дурачествах натуралистической школы, повторяемым в газетах. Вся беда в заглавии «Меданские вечера», которое я нахожу неудачным и опасным».

Закончив, Мопассан подводит итог:

«Золя: Хорошо, но эта тема могла бы быть трактована точно так же и столь же хорошо госпожой Санд или Доде.

Гюисманс: Посредственно. Ни сюжета, ни композиции, мало стиля.

Сеар: Тяжело, очень тяжело, неправдоподобно, стиль неровный, судорожный, но много любопытного и тонкого.

Энник: Хорошо, рука настоящего писателя, местами некоторая беспорядочность.

Алексис: Похоже на Барбе д’Оревильи, но так же, как и Сарсэ[62], хочет походить на Вольтера».

Несколькими неделями позже сборник «Стихи», на который он так рассчитывает, выходит у Шарпантье. Книга принята отлично. Все вышло сразу — и проза и поэзия. Это и впрямь попутный ветер. Так почему же он не ликует? Почему такая неуверенность, почти тревога? Да потому, что этот хитрый моряк взвешивает оба успеха — один нежданный, который удивил его самого, а другой — желанный, но более скромный. Значит, он ошибался? Не новеллой заинтересовались благодаря его стихам, а как раз наоборот. Мопассан теперь только изредка, случайно будет обращаться к стихам. Оставив поэзию, он резко меняет курс и пускается в новое плаванье с надутыми парусами.

6

Святой Поликарпий. — Папа Симона. — Сентябрь 1879 года: поездка в Бретань. — Оливковая роща. — А почему не Флобер? — Досадная оплошность. — Письмо Эдуарда Эррио [63]


Последние годы Флобера были освещены улыбками трех руанских красавиц, которых он называл тремя своими ангелами, — это госпожа Брэнн, что была так дружна с Ги, ее сестра госпожа Лапьер — жена Шарля Ланьера, директора «Нувелист де Руан», и не менее прекрасная госпожа Паска. Они вносили забавное веселье в помрачневший от бедствий дом, хотя положение Комманвилей и улучшилось.

Флобер в конце февраля 1880 года успокаивает Ги: «Через день-другой Комманвиль разделается со всеми долгами. Горизонт проясняется, и вскоре мы выпутаемся из омерзительного безденежья и тревог, которые более четырех лет не дают мне вздохнуть. Целую тебя, мой милый. Твой старик».

Ежегодно 27 апреля друзья Старика праздновали день святого Поликарпия, которого Викинг избрал своим патроном. В 1880 году праздник святого Поликарпия выдался веселее обычного — под одной крышей собрались три прекрасные, умные, независимые женщины и Ги, заразительно-жизнерадостный, искрящийся нормандским добродушием.

Ги написал Флоберу два забавных четверостишия:

Мосье Флобер! В любом обличье

Вы — виртуоз, черт подери!

Под сенью вашего величья

Дрожит в ознобе Жюль Ферри.

Пускай на утренней лужайке

Цветы коснутся ваших ног…

Не зря изрек всевышний бог:

«Плодитесь, люди, размножайтесь!» [64]

Да, поистине, до чего странными были отношения между Мопассаном и Флобером! Ги писал очаровательные письма тому, кто послал ему свое «Искушение святого Антония» со следующей надписью: «Ги де Мопассану, которого я люблю как своего сына».

В беседе между этими двумя людьми безупречное целомудрие то и дело чередуется с пошлым сквернословием.

Существует упорная версия, что Мопассан якобы побочный сын Флобера.

Дабы лучше разобраться во всем этом, обратимся прежде всего к произведениям писателя. Несмотря на первое «безобидное» впечатление, рассказ «Папа Симона», написанный Ги в двадцать семь лет, столь же показателен, как и рассказ «Гарсон, кружку пива!». Мальчишки из школы смеются над Симоном, потому что у него нет отца. Ребенок хочет утопиться, как вдруг «на его плечо легла тяжелая рука». Мальчик обернулся, «На него добродушно глядел высокий рабочий с черными курчавыми волосами и бородой». Это кузнец, который хотел бы жениться на матери Симона. «Затем он (Симон — А. Л.) внезапно почувствовал, как друг приподнял его и, держа на своих вытянутых геркулесовых руках, крикнул: «Скажи им, своим товарищам, что твой папа — это кузнец Филипп Реми и что он надерет уши всякому, кто тебя обидит!»

Любопытный сюжет для писателя, слывшего бессердечным! Ги отождествлял себя, по-видимому, с Симоном. Надеюсь, Мопассан не будет ко мне в претензии за такое истолкование, поскольку в воспоминаниях, появившихся в 1912 году в «Гранд Ревю», он поведал прекрасной незнакомке, блондинке в вуалетке: «Я всегда чувствую, когда писатель вкладывает собственные переживания в свое произведение, будь он даже самым безликим автором». Автор «Папы Симона» был именно тем Мопассаном, который осенью 1874 года в Париже, на улице Нотр-Дам де Лоретт, схватил за шиворот «какого-то простолюдина», избивавшего мальчугана лет десяти, и отвел его в участок на улице Вреда. Впрочем, полицейские оказали Ги более чем прохладный прием, так как выяснилось, что ребенок — сын того грубияна и отец вправе «учить» его.

С 1877 по 1890 год Ги написал около двадцати рассказов, начиная с «Кропилыцика» (сентябрь 1877 г.) и кончая «Оливковой рощей» (14–23 февраля 1890 г.) — это все вариации на тему о внебрачном, покинутом, родившемся в результате адюльтера ребенке. Они составляют количественно самую значительную часть творчества Мопассана. В противоположность другим темам — о войне, чиновниках, крестьянах, «Лягушатне», — которые по истечении определенного времени исчерпываются, эта тема сохранится до конца его жизни.

Множество высказываний Мопассана, его причуды, выдержки из различных его рассказов и главным образом из романа «Монт-Ориоль», отдельные темные эпизоды из его личной жизни вроде бы убеждают нас в том, что Мопассан был равнодушен к чувству отцовства. Однако это мнение не выдерживает критики. Как раз наоборот. В рассказе «Кропильщик» у молодой супружеской четы бродячие акробаты украли пятилетнего сына. В поисках ребенка супруги состарились, разорились. Однажды отец, побиравшийся у выхода из церкви, узнает сына. Красивый, здоровый «юноша упал и уткнулся лицом в колени старика. Плача, обнимал он то отца, то мать, задыхавшихся от невыразимой радости».

Волнение, с которым Мопассан описывает эту сцену, так захватывает, что мелодрама уже перестает быть мелодрамой. Скорбная доброта обездоленного взяла верх над цинизмом.

Иногда тема незаконнорожденного поворачивается по-иному: отец, боготворящий своего ребенка, узнает, что последний не его сын. «Господин Паран» (3 января 1886 г.) терпит легкомысленную и сварливую жену только ради сына. «Он любил его всем своим сердцем, сердцем доброго, слабовольного, покорного, обиженного человека. Он любил его с безумными порывами, с бурными ласками, со всей застенчивой, затаенной нежностью, не нашедшей выхода, не излившейся даже в первые дни его брачной жизни…»

— Сын не от вас, — напрямик заявляет ему Жюли, служанка, которой отвратительна его доверчивость.

Мир этого человека рухнул. Позднее, перед сыном, которому уже двадцать лет и который ни о чем не догадывается, господин Паран беспощадно изобличает недостойную жену. «Она не знает… Нет… не знает… Черт возьми! Она спала с нами обоими… Разве это можно знать?.. Ты, мальчик, тоже этого не узнаешь, как и я… никогда…»

На смену теме неизвестного отца (незаконнорожденного ребенка), отца обманутого (любви, испытываемой к ребенку другого) приходит тема отца, который не знает своего или своих детей. Мопассан использует все эти варианты до конца. Последний великолепно разработан в «Отце» (20 ноября 1883 г.). Молоденькая девушка Луиза отдалась чиновнику Франсуа Тесье. Как только она признается ему, что беременна, его начинает преследовать одна мысль: «Порвать с ней во что бы то ни стало». Это он и делает. Франсуа старится и погрязает в «однообразном и беспросветном существовании чиновника». Но вот однажды он встречает в парке Монсо молодую женщину с двумя детьми — мальчиком лет десяти и девчушкой лет четырех. Это Луиза, а мальчик — его сын.

Вчерашний фавн попадает в силки отцовских чувств, которых и не предполагал в себе. «Он терпел тяжкие муки, снедаемый отцовской нежностью, в которой было и раскаяние, и ревность, и зависть, и потребность любви к своему детенышу, заложенная природой в каждое живое существо».

Муж, узнав все, разрешает пристыженному отцу поцеловать своего сына. «Франсуа схватил ребенка в объятия и принялся целовать его, как безумный, покрывая поцелуями лицо, Мальчик, растерявшись от такого града поцелуев, отстранял ручонками жадные губы незнакомого человека.

Но вдруг Франсуа Тесье поставил его на пол. «Прощайте, прощайте! — крикнул он.

И убежал, как вор».

В «Сыне» Мопассан обрисовывает человека, одержимого навязчивой идеей. В рассказе сенатор беседует с академиком. Они рассуждают о пыльце цветов, и сенатору приходит на ум сравнение с великолепным ракитником: «Ах, милый мой, если бы тебе пришлось сосчитать своих детей, ты очутился бы в чертовски затруднительном положении. А вот это существо рождает легко, бросает без угрызений совести и нимало не заботится о них… Не найдется мужчины, у которого не было бы неведомых ему детей, — продолжает сенатор, — так называемых детей от неизвестного отца, созданных им, подобно тому как создает это дерево, — почти бессознательно».


В этой же новелле Ги устами академика рассказывает «очень скверную историю» о человеке, который не подозревал, что в результате случайной связи стал отцом. Много лет спустя судьба сталкивает его с сыном, оказывающимся жалким дегенератом.

В сентябре — октябре 1879 года Ги предпринял первое путешествие пешком по Бретани. Ему полюбился Кон-карно, его чудесный залив и обнесенный стеною тысячелетний город. Ги полной грудью вдыхает запах этого легендарного и страшного края…

Между тем Бретань оставила у Мопассана подлинное или полувымышленное воспоминание о женщине «не более восемнадцати лет; ее светло-голубые глаза были пронизаны двумя черными точками зрачков…». Большая, пышная «грудь стиснута суконным жилетом в виде кирасы»; она ни слова не знает по-французски, со страстью отдается путешественнику и рыдает, когда он уезжает.

Несколько лет спустя рассказчик из новеллы «Сын» снова очутился в трактире, где он некогда встретил девушку. Служанка умерла от родов, никогда никому не сказав об отце, и ребенок остался жить в этом же доме. «Он стоял передо мной с идиотским видом, мял шляпу своими отвратительными узловатыми лапами и бессмысленно смеялся, но в уголках его глаз и губ было что-то от смеха матери…»

Тщательно выписывает Ги нестихающие «сомнения» отца, его кошмары, его переживания: «Вы и представить себе не можете того странного, смутного и невыносимого чувства, которое я испытываю перед ним, думая о том, что он плоть от плоти моей, что он связан со мной тесными узами, соединяющими отца с сыном, что, в силу ужасных законов наследственности, он является мной по тысяче причин…»

Рассказ от первого лица — это лишь классический прием, который не является доказательством автобиографичности, но все же упорное возвращение к этой теме невольно настораживает. Если бы Ги действительно был циником, каким хотел казаться, дабы защитить себя от ударов, к которым был так чувствителен, почему же тогда этот видавший виды человек возвращается к этой теме на всем протяжении своей творческой деятельности? И для чего отводит он ребенку роль арбитра в делах взрослых, как в романах «Милый друг» и «Сильна, как смерть»?

Тема отцовства у того, кто был отцом лишь втайне, у того, кто проявлял такую нетерпимость к своему собственному отцу, — эта тема в его творчестве рассматривается с точки зрения высокой ответственности. Мопассан, не задумываясь, говорит, что персонажи его светских рассказов, да и сам он вместе с ними, — это циники и жуиры, создающие дно общества. «Уверены ли вы, что у вас где-нибудь на мостовой или на каторге нет шалопая-сына…или дочери, живущей в каком-либо притоне?.. Кто их отцы? Вы, я, мы все, так называемые порядочные люди!»

Мопассан весьма схож с Руссо в подходе к этому вопросу: «Воры, бродяги — словом, все отверженные люди, в конце концов, наши дети…»


Эти довольно неожиданные настроения выявляются главным образом в одном из последних произведений Мопассана, в «Оливковой роще». Вслед за физическим уродом появляется урод моральный. Аббат Вильбуа поселился на берегу залива Писка, между Марселем и Тулоном. Это коренастый человек пятидесяти восьми лет, отличный рыболов, любит удить жирных зубаток, плоскоголовых мурен и «фиолетовых радужников, покрытых зигзагами золотистых полосок цвета апельсиновой корки». Аристократ Вильбуа становится священником из-за того, что когда-то ему изменила женщина. Она была беременна от него, но заставила Вильбуа поверить, что ребенок от другого; взрослый сын неожиданно является к священнику. Сын — бродяга, преступник.

«— Кто вам сказал, что ребенок был от другого?

— Она, она сама, и еще издевалась надо мной.

Тогда бродяга, не оспаривая этого утверждения, заключил безразличным тоном босяка, выносящего приговор:

— Ну что ж! Значит, мамаша, издеваясь над вами, тоже ошиблась, вот и все!»

Какой резкий контраст — издевательства хулигана и торжественный покой «мелкой сероватой листвы священного дерева, прикрывшего хрупкой сенью величайшую скорбь, единственный миг слабости Христа». Уверенный в себе негодяй гогочет, говоря о своей матери: «Ну, женщина, знаете! Она всей правды никогда не скажет».

О! Уж он-то хорошенько облапошит своего папочку-священника! К великому удивлению бандита, старик не принимает его. Тогда мерзавец тянется к ножу. Отец с такой силой отталкивает его, что тот, мертвецки пьяный, падает на пол. Служанка бежит в деревню с криками:

«— Мауфатан… мауфатан…»

Когда жители деревни сбегаются к дому священника, они находят старика с перерезанным горлом. Никто не узнает, что он сам лишил себя жизни…

В феврале 1890 года, когда Мопассан пишет этот рассказ, ему уже почти сорок лет… Он только что закончил новеллу «Мушка» (7 февраля 1890 г.). После фантастического рассказа «Кто знает?» и рассказа «Бесполезная красота» (оба от апреля 1890 г.) он больше не напишет ни одной новеллы. «Мушка» — это талантливое и волнующее прощание с молодостью, а «Оливковая роща» — последнее признание в тайных страданиях.

Пристальное внимание Мопассана к двум параллельным темам — неотступная мысль о судьбе незаконнорожденных детей и отвращение к материнству, — с которыми мы встретимся в «Монт-Ориоле» и в «Пьере и Жане», отчасти объясняются его философским пессимизмом, но не соответствуют его глубокой нежности к детям.

Рассказы Мопассана слишком личны, чтобы оставаться только рассказами.

И что же? Внести ясность могут только факты из биографии. Но мы найдем лишь отрывочные сведения, потому что Мопассан все сделал для того, чтобы его биография осталась таинственной и темной.

Мопассан не опровергал слухов о своей незаконнорожденности. «Я вырос со смутным ощущением, что на мне лежит какое-то позорное пятно. Другие дети назвали меня однажды «ублюдком». Ги часто думал, что Гюстав де Мопассан вовсе не его отец. И тогда неизбежно напрашивается вопрос: не Флобер ли был его настоящим отцом?


10 октября 1873 года Лора писала Флоберу: «…Юноша принадлежит тебе душой и сердцем, а я, как и он, твоя теперь и всегда. Прощай, мой дорогой друг, крепко тебя обнимаю…» Выражения слишком сильны даже для такой экзальтированной женщины, как Лора де Мопассан. 1 октября 1893 года, четыре месяца спустя после похорон Мопассана. Гонкур вспомнит о своем разговоре с Полем. Алексисом. Последний возвратился с юга, где он встретил Лору. Безутешная мать, говоря о последней воле сына быть преданным земле без гроба, обронила верному Трюбло: «Ги всегда занимала эта мысль. И тогда в Руане, когда он распоряжался похоронами своего дорогого отца…» Ляпсус или сорвавшееся признание? «И здесь, — продолжал Эдмон де Гонкур, — г-жа де Мопассан сделала паузу, но тотчас же добавила: «Бедного Флобера…»

Учитывая исключительный характер этого признания, нельзя упрекать биографов в том, что у них остались те же сомнения, которые испытывал сам Мопассан!


Андре Виаль, автор великолепной диссертации «Ги де Мопассан и искусство романа», уточняет, что «молва, приписывавшая отцовство Флоберу, родилась вследствие маленькой заметочки Фукье в журнале, понявшего буквально слово «сын», которым пользовался Учитель, чтобы определить свое расположение к ученику».

Анри Фукье, однако, прекрасно знал подноготную жизнь литературного мира. Трудно поверить, что он употребил слово «сын» по небрежности. Андре Виаль добавляет: «Все были удивлены тем, что' Мопассан не обратил никакого внимания на эти толки».

Виаль находит объяснение молчанию Мопассана в том, что «распутство отца отравило его с малых лет презрением и злопамятностью». И действительно, Мопассан, задетый самой мыслью о своей незаконнорожденности, предпочитал молчать. Как мы видели, еще с самого детства между Гюставом и старшим сыном, подчеркнуто принимавшим всегда сторону матери, будь она даже не права, возникли довольно странные отношения.

Сходство между Флобером и Мопассаном — моральное, физическое, сходство характеров, взглядов, художественных вкусов — просто поражает. Та же нормандская солидность, то же пристрастие к девицам легкого поведения, та же любовь к искусству, не считая отдельных прихотей Ги, тот же нигилизм, тот же антиклерикализм, тот же'антимилитаризм, та же ненависть к глупости, то же презрение к мещанству, та же нетерпимость к порядку, то же неприязненное отношение «к массе» — в общем, та же концепция мира. Это уже немало!

Каковы же были в действительности отношения между Флобером и матерью Мопассана? Гюстав Флобер и Лора были друзьями детства. После того как Лора вышла замуж за своего художника, друзья теряют друг друга из виду. Несколько лет спустя литературные склонности Ги побуждают Лору восстановить отношения с лучшим из советчиков. Это все, в чем можно быть уверенным. Разумеется, романтические гипотезы вполне допустимы благодаря характеру Лоры, неясностям, связанным с местом рождения Ги, упорной легенде о какой-то необыкновенной и несчастной любви, некогда пережитой Лорой, — короче, благодаря той атмосфере таинственности, которую эта женщина старательно поддерживала вокруг себя. Но уместны и сомнения. Внутреннее и внешнее сходство с Флобером безусловно. Между тем другими чертами Ги напоминает своего законного отца. Его донжуанство, его расточительность, его манера бежать от всякой ответственности, его отказ от любого принуждения…

Еще более убедительными являются даты. Флобер уехал из Парижа в Египет 29 октября 1849 года в обществе Максима Дю Кана. Ги родился 5 августа 1850-го. Двести семьдесят девять дней спустя, то есть через девять месяцев и несколько дней. Между тем Флобер покинул Круассе 22 октября. Он находился в это время то в Ножан-сюр-Сен, то в Париже, что увеличивает срок между отъездом Флобера и рождением Ги еще на целую неделю, сводя его к двумстам восьмидесяти шести дйям. Роды с опозданием случаются значительно реже, чем преждевременные роды, и только как редкое исключение могут затянуться до двухсот восьмидесяти шести дней.

Третье возражение одновременно и фактическое и психологическое. Нам известно от двух людей, что Флобер познакомился с Ги очень поздно, в 1867 году. Письмо Каролины Флобер к ее приятельнице Лоре, датированное 3 октября, указывает точную дату первого визита. Если Мопассан был его сыном, то разве Лора не пожелала бы познакомить их раньше?

Рене Дюмениль, которому мы обязаны множеством проникновенных страниц о Мопассане, пишет: «В письмах Мопассана к Флоберу мы не обнаруживаем ничего, указывающего на родственные отношения: они почтительны, полны преклонения и даже у самого сурового цензора не могли бы вызвать какое-либо тайное подозрение».


Леон Фонтен вспоминает, что Флобер и Мопассан вместе посещали заведение Телье. Флобер терпеть не мог Беранже. Ги первым идет к милым хозяюшкам, говорит что-то самой приветливой из них, та выходит навстречу Флоберу, игриво приветствует его:

— Здравствуйте, господин Беранже!

Флобер чуть не задыхается от негодования, а Ги — тот давится от смеха.

Но оставим в стороне анекдот и обратим внимание на их одновременное присутствие в этом месте. Нравы XIX века играли в этом немалую роль, как справедливо подчеркивает Рене Дюмениль. Дом Телье был заведением национальным, как, скажем, административный центр округа — супрефектура. Нередко случалось, что некоторые отцы водили туда своих сыновей. Все это верно. Учитывая чистоту и искренность их дружбы, правдоподобно ли, что Мопассан, догадываясь о том, что Флобер — его отец, пошел бы с ним туда, писал бы ему в таком тоне, какой он иногда позволял себе?

Если бы Флобер знал, что Мопассан его сын, писал бы он сам ему такие письма? Не правильнее ли предположить, что отношения Флобера и Мопассана были бы иными, если бы они знали, кем приходятся друг другу? Итак, гипотеза родства Флобера и Мопассана суживается до одной очень проблематичной версии: они были отцом и сыном, сами того не зная, ибо Лора, не будучи в чем-либо уверенной, никогда ничего не рассказывала ни одному из них.

Во время торжественного заседания, посвященного столетию со дня рождения Мопассана, в лионском театре Селестен 28 октября 1950 года Эдуард Эррио заявил: «Если Мопассан не сын Флобера, я очень об этом сожалею, ибо существует между ними неопровержимое родство духа и так много связывает эти два великих ума…» Чувствительный автор «Нормандского леса» нашел великолепный нормандский ответ на нормандскую загадку.

7

8 мая 1880-го: три телеграммы из Руана. — Похороны в Круассе. — Хроникер и чиновник. — Бюллетень здоровья Мопассана в 1880 году, или подлинное зло века


В субботу 8 мая 1880 года после обеда смотритель Безонской плотины получил необычную телеграмму:

«Просьба уведомить г. де Мопассана в трактире Пулен, что Гюстав Флобер внезапно скончался сегодня в Круассе».

Шлюзовой бегом кинулся в харчевню, но «господин Ги» там еще не появлялся. Две другие телеграммы — одна от Шарля Ланьера, другая от Каролины Комманвиль — подтверждали печальную весть.

Карета довозит мертвенно-бледного Мопассана к Западному вокзалу Сен-Лазара. Всего лишь десять дней назад они праздновали святого Поликарпия! У Ги еще лежит в кармане письмо от 3 мая, в котором Флобер, упоминая об этом воскресенье и больше занятый книгой Мопассана, чем своей собственной, предлагает помощь: «Принесите мне на будущей неделе список идиотов, которые строчат так называемые литературные отзывы в газетах».

Тяжелые выдохи паровоза большими ватными хлопьями заволакивают пространство между Сеной и окнами вагона. Руан. И наконец-то Круассе. Ги находит Старика «распростертым на постели и почти не изменившимся, если не считать, что шея несколько почернела от апоплексии. Он отлично чувствовал себя в последние дни, радовался тому, что заканчивает работу над романом, и собирался выехать в Париж в воскресенье 9 мая…».

Накануне Флобер плотно пообедал и хорошо спал. Утром он долго мылся и сразу почувствовал себя плохо. «Он сам откупорил флакон одеколона, натер себе виски, осторожно улегся на большой диван и прошептал: «Руан… Мы недалеко от Руана… Элло… Я знал этих Элло…» — а затем откинулся, весь почерневший, с крепко сжатыми кулаками, с лицом, налившимся кровью, сраженный смертью, о которой секунду до этого он и не подозревал…»


Ги обмыл тело «без слов, без крика, без слез, с сердцем, исполненным почтения». Впоследствии Мопассан подтвердил детали похорон: «После кончины Флобера я сам совершил омовение, затем обтирание крепким одеколоном. Я надел на него сорочку, кальсоны и белые шелковые носки; лайковые перчатки, гусарские брюки, жилет и пиджак; галстук, подвязанный под воротником сорочки, выглядел как большая бабочка. Потом я закрыл его прекрасные глаза, расчесал усы и великолепные густые волосы…»

Ночь была бесконечно долгой. Под утро осипший буксир жалобно прохрипел на реке, и Ги увидел суда, плывшие вверх по реке «так близко, что, казалось, они своими реями коснутся набережной». Он машинально позавтракал, затем отправил необходимые приглашения. Написал Золя: «Наш бедный Флобер умер вчера от апоплексическою удара. Похороны состоятся во вторник в полдень. Излишне говорить, что все, кто любил его, будут счастливы видеть вас на его погребении. Если вы отправитесь утром с восьмичасовым поездом, то приедете без опоздания…» Почти то же самое он пишет Гонкуру. Заканчивает письмо словами: «Жму вашу руку с чувством глубокой скорби…» Тэну: «…с глубокой скорбью… руку… со скорбью… руку…»

В ритуальных приготовлениях Ги провел воскресенье и понедельник. Во вторник 11 мая кареты были отправлены в Руан встречать друзей, как месяцем раньше встречали их на пасху.

После отпевания в маленькой церкви, описанной в «Мадам Бовари», похоронные дроги затряслись по долине. Корова промычала вслед процессии, и Золя сказал: «Я всегда буду слышать это стенание животного!»

С кладбища Мопассан увидел Круассе, увидел таким, каким он никогда еще не открывался его взору. Вот излучина Сены, вот дом, который Старик очень любил. Он готов был чуть не плакать при мысли о том, что может потерять его. Ги поглядел на присутствующих: почти все молодежь. Был и Гонкур, но не было ни Гюго, ни Ренана, ни Тэна, ни Дюма, ни даже Максима дю Кана — они не соизволили потревожиться. Ги поведает об этом Тургеневу с оттенком горечи: «Она была нескончаема, эта дорога до Руанского кладбища, под палящим солнцем… И эти безразличные люди, которые говорили о бородках по-нормандски и об утках с апельсинами!» На кладбище пахло боярышником, оно возвышалось «над городом, подернутым лиловой дымкой, придающей ему аспидный оттенок».

Гроб Старика был слишком длинен — поверженный Викинг отличался могучим ростом. Из-за неловкости могильщиков гроб с телом застрял в могиле головой вниз. Могильщики грязно бранились, но ничего не могли поделать: ни вытянуть его наверх, ни опустить вниз! Запах потревоженной земли заползал в ноздри. Веревки скрипели. Каролина театрально стонала.

Тогда Золя хриплым голосом бросил:

— Довольно, довольно…

И все они удалились, не вынеся этого, оставив Старика, повиснувшего наискось в своей могиле.


В том же месяце, возвратившись в Париж, Мопассан писал Каролине Комманвиль: «Я остро чувствую в этот момент бесполезность жизни, бесплодность всех усилий, страшное однообразие событий и вещей и то моральное одиночество, в котором живем все мы, но от которого я страдал бы меньше, если бы мог беседовать с ним…»

Ги перечитывает последние письма учителя и находит пожелания, высказанные ему каких-нибудь пять месяцев тому назад: «Пусть 1880 год будет для вас годом легким, мой горячо любимый ученик. Прежде всего — никаких сердцебиений…»

Мопассан машинально подносит руку к глазам. В особенности беспокоит правый. Словно песчинка попала под веко. Он пространно пишет Золя, который также переживает самый мрачный год своей жизни: «Не могу вам передать, как много я думаю о Флобере; мысли о нем осаждают, преследуют меня. Я вспоминаю о нем беспрестанно, слышу его голос, представляю себе его жесты, ежеминутно вижу, как он стоит передо мной в своем широком коричневом халате, с воздетыми при разговоре руками…»

В маленькой квартире по улице Клозель ему еще слышится мстительный смех, раскатистый бас, он вновь видит перед собой гигантскую фигуру кондотьера с высоким открытым лбом, с мешками под глазами, с тяжелой львиной шевелюрой, с красным носом, с ниспадающими усами старого Галла. Галл! Верно! Моя статья для «Голуа!» Снова писать! К чему писать! Все равно все заканчивается смертью — она не предупреждает, она никому не дает объяснений!


Почти ежедневно можно встретить Ги де Мопассана в коридорах дома № 16 по улице Гранж-Бательер, где находится редакция газеты. Его встречают и провожают легким шепотом. Не более как месяц спустя после выхода «Пышки», 21 1880 года, Артюр Мейер торжественно возвестил своим читателям, что статьи Мопассана еженедельно будут появляться на страницах его газеты — того Мопассана, которому он так часто отказывал несколькими месяцами раньше! Это сотрудничество началось 31 мая с первой главы «Воскресных прогулок парижского буржуа», каждая страница которых напоминала Флобера, громящего глупость. Мопассан наспех собирал различные свои записи — ранние, неизданные или не получившие того отклика, на который он рассчитывал, — клеил, резал, словом, пользовался исключительно журналистской техникой переделок и перелицовок, к которой питал презрение, отдавая, однако, должное ее рентабельности.

Став бульварным журналистом, Ги печатается и на страницах «Наполитэна». Он стряпает очерк за очерком, статью за статьей. В «Голуа», затем в «Жиль Бласе» и в «Фигаро» Мопассан, писавший несколько месяцев назад с таким трудом, вдруг обнаруживает себя литератором разнообразным, бойким, сведущим, когда понадобится, и в истории и в философии. А подчас и моралистом, не брезгующим никакими средствами. Он серьезен в «Голуа», по-парижски игрив в «Жиль Бласе», дерзок в «Фигаро». В течение долгих месяцев его хроника будет появляться еженедельно. Мопассан прервет свое сотрудничество с «Голуа» лишь из-за купюры, сделанной без его ведома в статье о «Манон Леско», которую дирекция газеты нашла слишком резкой. По существу, Ги просто воспользовался случаем.

Для Мопассана тех лет свойственна большая осторожность; несмотря на неожиданный успех и признание, Ги еще не верит в удачу. Он не бросает службы. Он желает оставаться чиновником как можно дольше. «Типичное французское честолюбие, столь удивительное для этого грубоватого парня, фрондера с виду и по разговору, всегда шумного и хвастливого, когда он рассказывал о своих физических достоинствах…» — скажет о нем начальник Анри Ружон.

Ги же без всякого смущения объяснял, почему он не бросает службу: «Профессия литератора весьма ненадежна. В случае болезни или неудачи я буду счастлив иметь должность и оклад».

Выработав для себя линию поведения, Мопассан стремится получать как можно больше отпусков. После смерти Флобера Ги ходатайствует о трехмесячном отпуске с сохранением содержания. Получает его. 1 сентября он снова обращается с той же просьбой. На сей раз с сохранением половины содержания. Отпуск продлевается по новому соглашению еще на шесть месяцев, уже без содержания. «Отпуск, предоставленный г-ну Ги де Мопассану, чиновнику Управления исторических трудов и научных обществ, согласно решению от 31 декабря 1880 года, заканчивается сегодняшним днем», — выносит распоряжение новый министр народного образования Поль Берт 11 января 1882 года.

Между тем в личном деле Ги де Мопассана имелось заключение доктора Рендю, заслуживающее внимания: «Господин министр, я, нижеподписавшийся, госпитальный врач, удостоверяю, что в течение двух лет наблюдал г-на де Мопассана. Этот молодой человек страдает стойким неврозом, проявляющимся в непрекращающихся головных болях, мозговых спазмах… Это предрасположение, хотя и не резко выраженное, наличествует наряду с сильнейшими сердечными перебоями… В течение последних нескольких недель он страдает параличом нерва правого глаза, сопровождающимся стойкой невралгией».

Смерть Флобера и головокружительный успех Ги совпадают с этим настораживающим медицинским заключением. На человека, торжествовавшего победу, обрушилось два удара: горе и болезнь, как еще неясное предзнаменование судьбы.


Когда Лора под предлогом болезни забрала сына из Ивето, она писала Флоберу: «Болезнь сына не опасна, но он страдает от нервного истощения, требующего весьма строгого режима…» В двадцать три года, в самый расцвет увлечения греблей, он уже страдал от исключительных по силе мигреней и резкой смены настроений — возбуждение чередовалось с полной депрессией. Не следует впадать в ошибку: эта депрессия не просто «хандра». «Когда я остаюсь один за своим столом с печальной лампой, горящей передо мной, я ощущаю часто такую глубокую тоску, что не знаю, к кому броситься». В 1875 году недомогание становится совершенно явным. Невзирая на геркулесову силу, гребец из Буживаля болен. «Мне предписали полный покой, бромистый калий, и никаких ночных бодрствований. Это лечение ни к чему не привело. Тогда меня посадили на мышьяк, йодистый калий, на кольхицинную настойку; это лечение тоже ни к чему не привело. Тогда врач направил меня на консультацию к специалисту, лучшему из лучших, доктору Потену…»

Этот врач уже раньше лечил мать Ги от тех же недугов.

Мопассан тревожится и о своем сердце. Потен успокаивает его. «Последний заявил мне, что сердце само по себе в порядке, но у меня началось отравление никотином…»

Действительно, речь шла о табаке. После доктора Потена Ги консультируется с гомеопатом, доктором Фредериком Ловаи. В 1877 году врач из министерства, доктор Ладреи де ла Шарьер, отправил его принимать серные ванны в Люэш. Волосы выпадают клочьями — симптом, позволивший Тургеневу сделать следующее замечание: «Бедняга Мопассан теряет всю растительность на теле! Это, как он говорит, связано с кишечным заболеванием. Он по-прежнему очень мил, но сейчас весьма дурен собой…»

С 1878 года болезнь приняла другую форму. В марте 1880-го Ги пишет: «У меня паралич нерва правого глаза, и Абади считает эту болезнь почти неизлечимой…» Уже тогда Шарль Абади, известный офтальмолог, использовал цианистую ртуть, которую применяют при лечении сифилиса. Ги обратился по назначению… «Но мой врач (он профессор медицинского факультета) утверждает, что болезнь излечима. Он полагает, что Абади совершенно не разобрался в моем состоянии. Я, по его мнению, болен тем же, что и моя мать, то есть у меня легкое раздражение верхнего отдела спинного мозга. Следовательно, нарушение сердечной деятельности, выпадение волос и история с глазом имеют одну причину…»

Эту истинную причину на факультете определили сразу.

Уже в марте 1877 года Мопассан отправил Роберу Пеншону письмо, в котором он сообщал своему другу, что он болен и лечится ртутью и йодистым калием.

А вот красноречивый отрывок из письма: «У меня сифилис, наконец-то настоящий, а не жалкий насморк… нет, нет, самый настоящий сифилис, от которого умер Франсуа I. Велика беда! Я горд, я больше всего презираю всяческих мещан. Аллилуйя, у меня сифилис, следовательно, я уже не боюсь подцепить его».

Что это? Похвальба студента-медика или песенка, которую затягивают, чтобы скрыть страх? Доктор Ландоль, офтальмолог, к которому Ги обратился через три года за консультацией, отметит в своих записях, опубликованных после его смерти Жоржем Норманди: «С начала 1880 года у Ги де Мопассана было повреждение либо хрусталика, либо — что более вероятно — зрачка. В 80 % такое заболевание вполне можно отнести за счет сифилиса и приблизительно в 40 % случаев это начало прогрессивного паралича».

Медицина того времени была еще беспомощна и старалась закрывать глаза на недуг, поразивший Доде, Малларме, Тулуз-Лотрека, Гогена, Нервалн, Бодлера, Жюля де Гонкура, Ван-Гога, Ницше, Мане и многих других — всех тех, кого Мопассан, посмеиваясь, называл «наидражайшие сифилитики». Сифилис — болезнь, в которой не признавались, «дурная болезнь», подлинное проклятье века.

Лягушки Сены нередко бывали ядовитыми, а эпоха еще не ведала пенициллина.

Загрузка...