Путешествие — это своего рода дверь, через которую выходишь из знакомой действительности, чтобы перейти в действительность неизведанную, кажущуюся сном.
Первое путешествие «Милого друга-2». — Крестная с острова Поркероль. — Подмоченная княгиня и Общество сутенеров. — Возлюбленные с островов. — Удивительная страна воды. — По-прежнему Милый друг
По приезде в Марсель Мопассан телеграфировал капитану Бернару, приказывая ему прибыть с Раймоном на борт «Зингары». «Зингара» похожа на стройную и высокую цыганку. Черный корпус отделан золотом. Это судно не имело ничего общего со старой «Шпагой»! На новой яхте есть салон, обеденный зал на десять человек и рабочий кабинет писателя.
«Очень красивая яхта, отличный парусник для плавания в открытом море», — указывалось в проспекте, включавшем в себя также инвентарный список судового имущества. Сделана из великолепного шотландского белого дуба. Матросы, ремонтировавшие трюм и борта, смогли убедиться в отличных качествах корабля.
— Ну и имечко у нее! Не сглазить бы…
После этих слов моряки осеняют себя крестным знамением.
— Ладно! Отплываем завтра в шесть утра… Бернар! Нужно написать на борту новое название. Ну, разумеется, «Милый друг»!
18 января, на рассвете, они поднимаются на борт. Маленький пароходик, задыхаясь и воинственно ревя, выводит яхту из порта и буксирует ее до замка Иф. Капитан в плохом настроении.
— Ветра нет, мосье, а волнение сильное.
— В Этрета я видел волнение похлестче!
— Ах, это сволочное Средиземное море! — бросает капитан Бернар таким голосом, от которого рухнуло бы большое оливковое дерево.
Но господин де Мопассан, когда дело касается женщин и путешествий, не хочет обуздывать свои желания.
— Курс на запад! Беру штурвал!
Осторожности ради Бернар поднимает не все паруса.
— Не люблю зыбь при слабом ветре! Куда лучше хорошая буря!
— Святая Зоя! Несчастный! — стонет Раймон. — Он испытывает судьбу!
Обвисшие паруса хлопают, килевая качка усиливается. Тассар бледен.
— Франсуа! — говорит Ги. — Мне думается, что из вас никогда не получится настоящий моряк. Выпейте бокал шампанского, и вам сразу станет лучше.
Борясь с качкой, они минуют мыс Круазет и лавируют между берегом и островами Жар и Риу. В голубой дымке а-ля Моне неяркий солнечный свет позволяет различить величественные контуры каменистых бухточек.
— Тысяча дьяволов! Да это Средиземное море — просто Северный океан!
— Сто тысяч чертей! — бурчит капитан. — Только тумана нам не хватало!
Итак, «Милый друг-2» был крещен шампанским и туманом.
Первое путешествие показало, что паруса яхты недостаточно велики. Погода была омерзительная, и геркулес Раймон вынужден был спуститься в шлюпку и, налегая на весла, отвести яхту от опасных скал, к которым гнало ее течение. Наконец, море немного стихло, и им удалось причалить к Касси и позавтракать. Мопассан по своему обыкновению отправился побродить по окрестным горам. Ночь они провели на берегу и с восходом солнца вновь пустились в путь. На сей раз морская фортуна улыбалась им. Подгоняемый добрым бризом, «Милый друг» развил большую скорость.
— Эта скорлупа не любит покоя! — говорит Бернар.
— Так же как и ее хозяин, — замечает повеселевший Ги.
Второй день плавания был на редкость удачным, и господин де Мопассан по-настоящему полюбил свой корабль. В два часа пополудни за кормой остался остров Эмбиез, Тулон, и яхта пришвартовалась у причала Поркероля. В пиджаке, в фетровой шляпе, с палкой в руках Мопассан сошел на берег. Раймон и Бернар запасались водой, а Франсуа отправился за цветной капустой, молоком и сметаной — продуктами, которые в одинаковой степени подходили для его желудка и соответствовали диете хозяина.
К вечеру возвратился торжествующий Ги и, окинув взглядом покупки Франсуа, провозгласил:
— Я тоже не с пустыми руками! Я нашел сюжет для очерка. Нет, право, только со мной такое может случиться!
До 1900 года Поркероль представлял собою дикое, захолустное местечко. Крепкий запах древесной смолы исходил от нагретых кустарников, тот самый запах, который с таким наслаждением вдыхал Ги восемь лет тому назад, открыв для себя юг.
Ги бродил по южному берегу островка. Разыскивая дорогу к мысу Меде, он неожиданно встретил необычного вида одинокую даму. «Да, представьте себе, именно здесь! Я сознательно говорю «даму». — элегантную шестидесятилетнюю даму с кокетливо причесанными седыми волосами. Ее одежда заставляла вспомнить год 1830-й. Я спрашивал себя, уж не пригрезилось ли мне все это? Когда она поравнялась со мной, я, уступая ей дорогу, отошел к кустам и поклонился».
— О мосье, — сказала она, — я понимаю ваше удивление! Встретить в таком заброшенном уголке одинокую женщину… За долгие годы, проведенные мною здесь, я лишь второй раз встречаю парижанина. Нет, нет, не вздумайте сказать мне, что вы не из Парижа… Как ваше имя, мосье?
— Ги, Ги де Мопассан.
— А… А что вы здесь делаете?
— Я ищу море и заблудился в кустарнике.
— Как все мужчины! Идите за мной — мы выйдем на дорогу, ведущую прямо к берегу. Я счастлива узнать, что вы…
— А вы, мадам?
— Простите, я не могу себя назвать. К тому же мое имя вам ничего не скажет…
— Но это несправедливо!
— Да, это несправедливо, но не настаивайте!
— Вы давно живете в Поркероле?
— Лет двадцать…
— Одна?
— С моей служанкой. Здесь, в этих диких зарослях. Единственное мое развлечение — проходящие мимо корабли. Я видела, как подошла и ваша яхта, но не разобрала названия.
— Я приобрел ее совсем недавно. Она носит имя «Милый друг».
— Красивое имя.
— Вам никогда не бывает здесь страшно?
— Иногда. Зимой в час прилива слышны какие-то странные звуки… Впрочем, я привыкла!
— Однако, мадам, все это не может объяснить мне, зачем вы здесь.
— Когда Наполеон Третий царствовал еще в нашей дорогой Франции, я была знатной парижской дамой. Я встречалась с Рикором, врачом императора, с вашими собратьями Октавом Фейе и Проспером Мериме, с Жюлем Симоном, Тьером… Я чувствовала, я предугадывала катастрофу… Я пыталась открыть глаза императору. Меня не захотели выслушать.
— Вы были республиканкой?
— Не знаю. Я боялась… И тогда я написала обо всем этом.
— И вас арестовали!
— Я начала снова. Я видела Седан, мосье…
Ги остановился, с ужасом глядя на трогательную пожилую даму. Его обветренное, слегка красноватое лицо залила бледность. Дама заметила его замешательство.
— Что с вами, мосье?
— Я сам принимал участие в прусской кампании. Простите меня, мадам…
— Вы выглядите очень молодо.
— В юд Седана мне было двадцать…
— Господи! Так это для вас, мосье де Мопассан, я писала, для вас и ваших товарищей!
Странная дама машинально подталкивала камешки носком туфли.
— Он был не так уж плох, Наполеон Третий, — продолжала она. — Он страдал лишь одним недостатком — был болен.
И, вспоминая о болезни императора, она засмеялась легким, хрупким смехом.
— Меня приговорили к ссылке. Император разрешил мне остаться на земле Франции при условии, что я никогда не покину этих мест. И никогда не раскрою тайну своего имени. Вот и все!..
— Но он уже пятнадцать лет как умер, мадам, и у нас теперь республика! Ваш друг, господин Тьер, встретил бы вас с триумфом, если бы вы вернулись в Париж.
— Да, мосье, но я дала клятву…
— Врагу!
— Я обязана сдержать свое слово.
Она покачивала своей красивой седой головой, как маленькая упрямая девочка.
— Вы слышали об островах Лерен? Святой Маргариты?
— Я как раз держу туда путь.
— Так вот, я сестра «Железной маски», вот и все.
И она искоса, лукаво взглянула на своего великолепного собеседника; усы его вздрагивали, он жадно вдыхал запах розмарина, древесной смолы и водорослей.
— Мне кажется, вы хороший писатель, мосье де Мопассан. Позвольте мне спросить вас кое о чем.
— Прошу вас, мадам.
— «Милый друг» пользуется все таким же успехом, что и прежде?
— Признаться, да, мадам. Вот уже три года…
На борту яхты писатель прерывает свой рассказ, вывивает чашку чая и потом продолжает:
— Мы подошли к морю. За прибрежными скалами чернела яхта. «Всего хорошего, — сказала она мне. — Спасибо за прогулку. Счастливого пути «Милому другу»…» Вот крестная, которой нам так недоставало, друзья мои! Берегитесь, Белая дама наблюдает за вами. Только со мной такое случается!
Назавтра, в девять утра, яхта покинула Поркероль. Ветра почти не было. Наконец слабый ветер наполнил паруса. За кормой вскипел пенный бурун. Бернар рассказывал хозяину о морских трагедиях, свидетелями которых стали прибрежные скалы, за которыми Мопассан следил по карте. Мыс Бена, острова Иер, Пор-Кро, Леван, мыс Негр, залив Кавалер, башня Камар, Сен-Тропез, который он так любил и о котором сказал: «Я провел здесь один из тех очаровательных дней, когда душа кажется спящей в бодрствующем теле».
Весь день и всю ночь они плыли, подгоняемые западным ветром. На исходе ночи ветер окреп, порывы его участились. Подстегнутый словно плетью, «Милый друг» рванулся вперед. Первые лучи солнца нашли его в открытом море бегущим по высоким волнам по направлению к Сан-Рафаэлю.
— Скоро будем в Каннах, — обронил Раймон.
— Ах, черт подери! — выругался Бернар. — Море непостоянно! Ты испытываешь судьбу, несчастный…
Через десять минут ветер стих. «Милый друг» снова заплясал па месте.
— О ля-ля! — простонал Франсуа, к которому вернулся его бельгийский говор. — Как все-таки качает на этих больших лодках!
Качало действительно крепко. Как оно было капризно, женственно, это зимнее Средиземное море, подчас безразличное, подчас злобное! Водяные брызги наотмашь хлестали людей. Провалы между волнами достигали трех метров, вновь налетел порывистый ветер. Раймон помимо воли повторял то и дело: «О святая Клеопатра, не покидай нас!»
Бернар гулко смеялся, пряча подбородок в высокий воротник:
— Святая Клеопатра! И где он ее только выкопал!
И капитан рычал во весь голос:
— Хозяин, это суденышко, ей-богу, отличная. побудила! Оно перепрыгивает через волны, как лев через скалы.
Пеньковые тросы трещали. От брани дрожали манильские канаты. Франсуа, почти потерявший сознание, остро завидовал собачке Тайе, которую отправили по железной дороге и которой, надо думать, было так хорошо и спокойно в Каннах!
А потом море улыбнулось им, и они плыли без тревог весь день и всю ночь. К трем часам они поймали наконец устойчивый свежий ветер. Бернар поднял все паруса. «Милый друг» взял курс на Канны. В семь часов Раймон бросил якорь и, подтянув яхту к причалу Сюкюэ, поставил ее рядом с парусником «Город Марсель», который надолго станет соседом «Милого друга» по стоянке.
Мопассан был очень привязан к «Милому другу-1»; он был влюблен и в «большую белую птицу» («Милый друг-2»). «Ее паруса из тонкого нового полотна бросали под августовским солнцем огненные блики на воду, они были похожи на серебряные щелковистые крылья, распустившиеся в бездонной голубизне неба. Три ее фока улетают вперед — легкие треугольники, округляющие дыхание ветра; главный фок, упругий и огромный, проколот гигантской иглой мачты, возвышающейся на восемнадцать метров над палубой».
Ги часто предпринимал короткие морские прогулки. Но больше всего он любил устраивать приемы на борту своей яхты. Он прекрасно понял, что только здесь, на море, где этикет был куда менее строг, чем в Сен-Жерменском предместье, ему удастся установить светские контакты, о которых он так мечтал. Он знакомится с герцогом Шартрским, с княгиней Саган, с маркизой де Галифе, «с которой я время от времени устраиваю морские прогулки», с герцогиней де Риволи.
Мадам де Галифе попросила Ги принять маленького владыку из страны, где протекает Меконг. «Как он был красив, этот царек, — вспоминает проныра Франсуа, — весь желтый, с головой, покрытой жесткими, как проволока, волосами!»
Княгиня Жанна Маргерит де Саган, законодательница мод, дочь крупного финансиста барона Сейера, часто посещала Мопассана. Ги отправлялся за гостьей на пристань и, мощно выгребая, привозил княгиню с приятельницей на борт корабля. Смеющиеся под вуалетками, с раскрытыми зонтиками, одна светлая, другая брюнетка, они казались двумя чайками, покачивавшимися на корме ялика. В другой раз ялик привезет на яхту изящную Колетт Дюма — дочь Дюма-сына и Женевьеву Стро, по-прежнему хранящую верность своему писателю.
Однажды к завтраку Франсуа соорудил целый куст из раков высотою в метр, окруженный гирляндой из черепах, виноградных листьев и отлично приготовленными лягушками. По знаку Ги этот куст распался, открыв взору оцепеневших гостей… сотню мышей! Дамы громко зовут на помощь. Графиня д’О кричит:
— Я чувствую, одна заползла ко мне в панталоны, Мопассан!
А княгиня де Саган восклицает не без кокетства:
— Ги, прошу вас, позовите кошку!
Приносят Пусси, а красавицы тем временем бросаются на палубу по крутому трапу, нисколько не смущаясь тем, что ноги их приковывают внимание присутствующих мужчин.
Ги любил купаться в десять часов утра, когда море было спокойно и солнечно. С восклицанием: «Я иду купаться!» он прыгает с борта, рассекает волну, ныряет подобно дельфину, потом переворачивается на спину и, облизывая усы красным языком, говорит: «Черт, до чего она соленая, эта вода!»
И он счастлив. «О, эти восходы солнца над морем! Каждый раз они выглядят по-иному. Посмотрите только на эти зеленые огни, вспыхивающие в кронах елей! Посмотрите же! Словно бы зуавы в красных штанах и синих куртках взбираются на огненные скалы. Мон-Сан-Пьере такой же круглый, как кринолин моей бабушки!»
Как только болезнь немного отступала, он тотчас же становился крепышом лодочником, бузотером из Шату, горланящим «Жену сержанта». В один из таких моментов он и созвал генеральную ассамблею Общества сутенеров, к тому времени прекратившего свою деятельность. Приятели Мушки встретились в Каннах. Здесь и Леон Фонтен, и Анри Брэнн, и Альберт де Жуанвиль. Не хватало только одного Тока, оставшегося в Руане. Никогда более они не соберутся вместе. Этот «съезд» удался как нельзя лучше. Среди «участников» художник Рене Бийот, Стефан Малларме, Жеже — он же граф Примоли, и две дамы, сильно расшалившиеся в присутствии знаменитых гребцов из Шату. Одну из этих дам Франсуа называл «мадам девчонка» (это, несомненно, графиня Потоцкая).
Ночью четыре белых ялика отправляются на рыбную ловлю. Они освещены фонарями и факелами. За кормой лодок мягко светится потревоженное море. Старый морской волк господин Фурнер — новый друг, с которым Ги познакомился недавно, — командует двумя лодками, Бернар — двумя другими. Вылазка завершается чудовищной ухой, потопом вина «Сен-Лорен дю Вар» и непристойными песенками гребцов из «Лягушатни».
В 1888 году Эммануэла Потоцкая продолжает занимать особое место в жизни Мопассана. Ги пишет ей: «Ведь это должно быть волшебным сном — путешествие с Вами! Я говорю не об очаровании Вашей личности, которое я могу испытывать и здесь…, но я не знаю женщины, которая лучше бы воплощала мое представление об идеальной путешественнице…»
«Милый друг» скользил между Сент-Маргерит и Сент-Онора, оставляя по левому борту цитадель «Железной маски». Франсуа готовил завтрак. Его хозяин и графиня наслаждались морским ветром на палубе.
— Бросим якорь! — предложила «девчонка».
— Пока нет! Видите, вон там риф? Это островок Сен-Фереоль, одно из самых любимых мною мест на землей
— Но ведь там едва уместится солдатская палатка!
— Вы любите Паганини?
— Да.
— Паганини умер в Ницце от холеры в 1840 году. Тело его все почернело. Но генуэзское духовенство отказалось хоронить его. Ходили слухи, что он заключил союз с дьяволом и поэтому играл так прекрасно… Сын Паганини привез его тело в Марсель. Марсельское духовенство оказалось не более терпимым, чем генуэзское. Проклятый корабль вновь пустился в плавание со своим, нелегким грузом. Не имея возможности похоронить великого музыканта и в Сен-Оноре, сын тайком предал прах, своего отца земле Сен-Фереоля. Там он и оставался целых пять лет.
— Здесь?!
— Здесь! Под солнцем, во власти соленых брызг, охраняемых только чайками… Наконец в 1845 году сыну удалось перевезти прах в Геную, на виллу Гайона. Он был удивительным человеком, Паганини! Своим талантом и худобой он походил на героев Гофмана. Старик Оффенбах, очень напоминавший итальянца, обожал эту, историю. «Я сожалею, что Паганини увезли оттуда. Я предпочел бы, чтобы тело его оставалось на этом щетинистом рифе…»
Вода лизала голубым языком красноватые береговые скалы.
— Как вы не похожи на легенду о вас, Ги! Я счастлива. Мне так хотелось, чтобы вы увезли меня на своем корабле!
— А я — как я этого хотел!
— Слышите — стрекозы!.. Как они стрекочут… Сойдем на берег!
Ги и графиня добрались на ялике до Сент-Маргерит. Сквозь завесу удушливой жары слабый ветер доносил аромат розмарина.
— Какой красивый грот! Он совсем голубой. Совсем как на Капри!.. Ги, подождите меня здесь минутку!
Ги мечтал, лежа на спине в тени приморской сосны. Приглушенный колокольный звон донесся с Сент-Онора, напомнив ему, что он не один и что люди сейчас предаются молитве…
Вдруг взбалмошная графиня окликнула его. Он поднялся, огляделся и пошел туда, где раздавался звонкий смех. Наконец он нашел эту Цирцею золотых островов, ее нагое тело белело в мерцающей синеве грота. Она смеялась!
Он отлично плавал, наш Милый друг.
Назавтра он писал этой миленькой взбалмошной графине: «Я люблю тебя, я ищу тебя, я все еще держу твою горячую тень в своих объятиях».
Развязка их отношений была трагична: Ги и Потоцкая познали жестокую, ужасную смерть. Он сроднился со своим Орля, она умерла, покинутая всеми, в Пасси во время фашистской оккупации. Ее труп был объеден крысами — мрачная картина, добавляющая еще одну ненаписанную страницу к творчеству ее поклонника.
Ги любил сидеть на носу своего корабля, когда «большая белая птица» устремлялась в открытое море. Он наблюдал за тем, как бежит за бортом прозрачная вода. «На глубине нескольких футов под лодкой медленно развертывалась по мере нашего продвижения волшебная водяная страна, где вода, как воздух небес, дает жизнь растениям и животным».
Жизнь, заполненная путешествиями, на время успокаивает того, кто в скором времени превратится в тяжелобольного. Ги рассказал об этом в книге «На воде», «полной сокровенных мыслей, потому что это — мой дневник».
«На воде» — единственная значительная книга, в кото-торой Мопассан прямо говорит о себе, изо дня в день на борту или на суше записывая свои впечатления, мысли; подчас это заметки, адресованные самому себе, подчас — материал для очерков, которые он опубликует позже в «Жиль Бласе», «Фигаро» или «Голуа». Мопассан досконально описывает собственные переживания, противореча тем самым своему программному заявление в предисловии к «Пьеру и Жану».
Как бы вполголоса беседует он со своими друзьями: «Я один, в самом деле один, в самом деле свободен. Дымок поезда бежит по берегу! А я, я плыву в крылатом жилище, и оно покачивается, прелестное, как птица, маленькое, как гнездышко, удобное, как гамак, и блуждает на волнах по воле ветра, не сдерживаемое ничем».
Поль Неве в предисловии к полному собранию сочинений Мопассана, выпущенному издательством «Конар», сравнивал «На воде» с «Вертером» и «Ренэ», называя этот отрывочный и поспешно написанный «бортовой журнал… завещанием и исповедью Мопассана».
«Вокруг меня Канны расплескали свои огни… И я думал о том, что во всех этих виллах, во всех этих гостиницах сегодня вечером собрались вместе люди, как собирались вчера, как соберутся завтра, и что они разговаривают! О чем же? О принцах, о погоде!.. А потом? Больше ни о чем!.. Надо захмелеть от глупого высокомерия, чтобы считать себя чем-то иным, а не животным, едва возвышающимся над другими животными! Послушайте-ка их за столом, этих несчастных! Они разговаривают! Они разговаривают искренне, доверчиво, мягко и называют это — обмениваться мыслями».
В действительности этот пессимизм, это разочарование, этот бунт против абсурдности жизни маскируют отчаянную тоску о невозвратном романтизме. В грустном литературном бычке есть что-то от полузадушенного Мюссе.
«Конечно, в иные дни я чувствую такой ужас перед всем существующим, что хочется умереть. Я испытываю обостреннейшее страдание от неизменной монотонности пейзажей, лиц и мыслей… В другие же дни, наоборот, я всем наслаждаюсь с животной радостью. Если мой беспокойный ум, измученный трудом и перенапряженный, рвется к несвойственным нашей природе надеждам, чтобы, убедившись в их призрачности, снова погрузиться в презрение ко всему, то моя животная плоть опьяняется всеми восторгами жизни. Я люблю небо — как птица, леса — как бродяга-волк, скалы — как серна, высокую траву — как конь, за то, что на ней можно валяться, по ней можно носиться, прозрачную воду — как рыба, за то, что в ней можно плавать. Я чувствую, во мне трепещет что-то свойственное всем видам животных, всем инстинктам, всем смутным желаниям низших тварей. Я люблю землю. Когда, как сегодня, погода хорошая, в моих жилах — кровь древних фавнов, бродячих и похотливых, и я больше не брат людям, но брат всем живым существам и всем вещам!» В этом мастерски сделанном куске торжествует языческий Овн из Палермо. Лежа на палубе «Милого друга», Ги де Мопассан наблюдал за тем, как медленно и торжественно вздымаются у скал Сент-Маргерит и Аге прозрачные волны. Он воспринимал окружающее всем своим существом, размышляя о жизни и смерти.
В гостиной по улице Боккадор, где он вскоре обоснуется, будет висеть картина Риу, написанная в марте 1889 года. На ней изображена «большая белая птица». Каждое утро, прежде чем сесть за работу, Ги бросал взгляд на бюст Флобера и на свой парусник. И вновь страсть к путешествию завладевает им. И он задумывает новое, на Балеарские острова — вдоль берегов Испании, через Гибралтар, мимо побережья Марокко. Эта мечта помогала ему преодолеть боль, терзавшую его глаза…
Мы видели, что тот, который столь охотно позволял называть себя «Милым другом», дал и своему первому настоящему кораблю имя «Милый друг» — кораблю, приобретенному на деньги от издания этого романа. Такое название — это дань уважения к своему труду; Золя — тот назвал одну из пристроек своей виллы в Медане «башней Нана». И то, что Ги назвал «Милым другом» и второй свой парусник, возводит возможный каприз, связанный с огромным успехом романа, до высоты символа.
В Каннах, как и в Париже, Мопассан по-прежнему остается все тем же Милым другом — веселым лодочником своей унесенной волнами молодости.
Бой цветов. — Встреча с генералом. — Третье путешествие в Африку. — Аллума. — Обед с доктором Бланшем. — Май 1889 года: «Сильна как смерть». — Счета романиста. — Золя завтракает на вилле Штильдорф. — Пауки Этрета
В мае 1888 года в Каннах Мопассан заканчивал роман «Сильна как смерть». Он еще раз переменил квартиру и занимает теперь три великолепные, солнечные комнаты на вилле «Континенталь». Как в Этрета и в Антибе, сын и мать горячо спорят по поводу новой работы Ги.
— Мне не нравится заключительная часть романа, — безапелляционно заявляет Лора. — Этот несчастный случай надуман.
— Да нет же, мама! — возражает Ги. — Должен быть именно несчастный случай. Его невозможно пред-, видеть!
— Я в это не верю, — повторяет Лора. — Мне это не нравится.
— Но ведь это случайность! — горячится Ги. — Весь смысл книги — в ее финале.
Ги сейчас переживает период эйфории. Он даже принимает участие в бое цветов, который проводится на бульваре Круазет. «Вдоль всего бульвара Фонсьер двойной ряд экипажей, украшенных гирляндами цветов, движется подобно бесконечной ленте. Из одного экипажа в другой летят цветы. Они реют в воздухе, как пули, ударяют в возбужденные лица, взлетают вверх и падают в пыль, откуда их выхватывает целая армия мальчишек… Седоки узнают друг друга, окликают, приветствуют, а потом обстреливают друг друга розами…»
Не менее удачное описание карнавала дает Мария Башкирцева: «Бой цветов на Променад дез Англе. Это красиво и забавно! Там появляются в карнавальных костюмах. Я постаралась выглядеть как можно более красивой… И я в восторге от того, что могу наконец показаться в свете, где меня считают такой больной… Мы накидываем черные капюшоны, садимся в ландо и проезжаем Корсо. Грустный успех сопутствует нам. Мы неподвижны и черны в своем ландо, и вслед нам несутся крики: «Мертвые, мертвые!»
На Лазурном берегу смерть подстерегает чахоточных и тех, кто менее всего ожидает встретить ее на своем пути.
Эти просветления бывают теперь у Ги редко и ненадолго. Весенним вечером Мопассан, вернувшись домой, спрашивает у Франсуа, почему его матери нет дома. Тассар не любит, когда его хозяин проявляет нетерпение. Не успела Лора переступить порог дома, как Ги начинает свой рассказ:
— Ну, наконец-то! Ты знаешь, я прекрасно провел день! Я встретил генерала А. Мы вместе гуляли по бульвару Круазет… Он рассказал мне о своем последней деле, в 1870 году, — он тогда командовал эскадроном. Ты знаешь, мама, он сказал: «Мы знали, что все уже потеряно». Они все это знали. Они делали все, чтобы спасти честь армии. Он был очень взволнован, генерал. Я не мог унять дрожи, когда слушал его. Молодцы, мама, какие молодцы!.. Мы вернулись обратно вместе. Ты видела, какой сегодня красивый закат?
— Да, Ги, прекрасный закат…
— Залив похож на большое озеро, наполненное кровью.
— Да, малыш, да…
Вот уже семнадцать лет, как закончилась война. Но для ее сына война окончилась словно бы вчера. Как они похожи — Эрве и он! Эрве, который с каждым днем чувствует себя все хуже, который даже пугает ее. А Ги, возбужденный, продолжает, обращаясь к своему лакею:
— Так мы договорились, Франсуа? Я в любой момент готов отправиться в армию. Итак, я рассчитываю на вас. Без вас я не воюю!
— Мосье знает, что может целиком рассчитывать на меня.
Удивительный человек! Ему, так взволнованному рассказом генерала, ему, который так ненавидит их всех (кроме Наполеона), — ему принадлежит фраза: «Патриотизм — это яйцо, снесенное войной».
Глаза болят. После курса лечения в Экс-Ле-Бен, куда он сбежал из своей «нормандской Сибири», Мопассан 20 октября 1888 года покидает Францию, отправляясь в третье путешествие по Африке.
Он пишет Женевьеве Стро из Алжира 21 ноября 1888 года: «Больше всего у меня болит голова, и я Лечу невралгию настоящим, горячим, африканским солнцем. До одиннадцати вечера блуждаю по арабским улицам без пальто и не испытываю озноба. Это доказывает, что ночи здесь столь же горячи, как и дни; близость и влияние Сахары, однако, очень возбуждает и нервирует. Не спишь, вздрагиваешь — одним словом, нервы не в порядке».
Он гуляет, пишет женщинам, ухаживает за алжирками и вспоминает свою яхту. Нужно все подготовить к марокканскому путешествию будущего года! Перспектива этого плавания увлекает его больше, чем нынешнее путешествие. Он дал все указания Бернару, но за выполнением их просил проследить своего друга, капитана Мютерза, которому написал длинное и подробное письмо из Туниса. Просто скандал! Ремонт «Милого друга» должен был обойтись, по подсчетам рабочих с верфи, в 800 франков, теперь они просят 2000! Ги, однако, прекрасно понимает, что служит истинной причиной его постоянного возбуждения и недовольства. «Мне это тем более досадно, что я и понятия не имею о том, придется ли мне пользоваться впредь моей яхтой: врачи настоятельно рекомендовали мне избегать морских путешествий, да так единодушно, что в конце концов сумели навязать мне свою точку зрения».
Вскоре он даст Морису Мютерзу новые указания.
«Что касается работ, которые необходимо произвести на яхте, здесь я хочу полностью следовать Вашим советам. Прошу Вас дать распоряжение Ардуэну, чтобы он изготовил новое основание мачты непременно из дуба. Поскольку Вы соблаговолили следить за ходом работ на яхте, я хотел бы просить Вас дать Бернару следующие указания: на днях он получит смолу, качество которой необходимо будет сверить с образцом, отправленным мною сегодня. Фирма, у которой я приобрел партию смолы, могла, по-моему, перепутать товар. Бернар ни в коем случае не должен опускать металлические части в масло, но только в нефть или, за отсутствием таковой, в керосин.
Необходимо, чтобы мой капитан с исключительным вниманием проследил за разогревом смолы. Открытое пламя никогда, ни на секунду не должно коснуться смолы, — в противном случае смола немедленно утратит все свои качества и не сможет быть использована…»
Никогда ни к одной из своих любовниц Ги не проявлял такого ревностного внимания. Между тем мнительность и возбудимость усиливаются. Ги становится мелочным. Вначале он подозревает в обмане рабочих с верфи, потом — торговца, потом чуть ли не Бернара, поручает наблюдение за инженером Ардуэном и матросами своему доброжелательному корреспонденту Мютерзу.
Вероятно, зимой того же года Мопассан встретился с Аллумой. Он опишет эту арабскую женщину. Если судить по дате — 10–15 февраля 1889 года, то рассказ «Аллума» появился сразу вслед за приключением. Никогда не забыть эту южную девушку, которую подложит в постель своего хозяина слуга Магомет, от чьего имени ведется рассказ, «девушку с лицом древнего изваяния, разукрашенную всевозможными серебряными безделушками, какие носят женщины юга на ногах, на шее, даже на животе. Она, по-видимому, спокойно ждала моего прихода. Глаза ее, увеличенные кхолем, были устремлены на меня; четыре синих знака в виде звезды, искусно нататуированные на коже, украшали ее лоб, щеки и подбородок».
И тем не менее Аллума прежде всего женщина, извечная женщина. «Глаза ее, загоревшиеся желанием обольстить, той жаждой покорить мужчину, которая придает кошачье очарование коварному взгляду женщины, завлекали меня, порабощали… То была короткая борьба одних взглядов, безмолвная, яростная, вечная борьба двух зверей в человеческом образе, самца и самки, в которой самец всегда оказывается побежденным».
Рассказчик счастлив с Аллумой, пока дикарку от него не уносит южный ветер. Он примиряется с первым ее исчезновением. А после возвращения голос крови, столь властно звучавший в ней, побудил ее бежать с пастухом, «рослым бедуином, с загоревшей кожей под цвет его лохмотьев, грубым дикарем с выдающимися скулами, крючковатым носом, срезанным подбородком, поджарыми ногами, худым оборванным верзилой с коварными глазами шакала».
Рассказ весьма интересен тем, что, несмотря на свою кажущуюся легковесность, содержит четыре пророческие строчки, выражающие отношение Мопассана к колониальной авантюре: «Быть может, никогда еще народ, побежденный насилием, не уклонялся с такой ловкостью от действительного порабощения, от нравственного влияния, от настойчивого, но бесполезного изучения со стороны победителя».
6 марта 1889 года Гонкур записал в своем дневнике: «Мопассан, вернувшийся из своей экскурсии в Африку, заявил на обеде у принцессы, что чувствует себя прекрасно. Действительно, он оживлен, подвижен, словоохотлив, и благодаря тому, что лицо его похудело и покрылось загаром, он выглядит несколько менее вульгарным, чем прежде…
Он не жалуется более ни на боль в глазах, ни на слабость зрения и уверяет, что любит лишь солнечные страны, что ему никогда не бывает слишком жарко, что в августе он совершил поездку в Сахару, где было 53 градуса в тени и где он нисколько не страдал от жары».
Между тем па этом званом обеде присутствовал некий седовласый пожилой господин, с которым Мопассан имел долгую беседу, касающуюся здоровья Эрве. Этот господин рассказывал, что психиатрическая лечебница в Пасси, по улице Бертон, 17, которой он руководил, была продана в 1850 году «за кусок хлеба» его коллеге, доктору Мерио. Собеседник Ги, строгий, но в глубине души мягкий человек, совершенно неопытный в практических делах, считал свою профессию священной. Он псрсдко повторял своему сыну, влюбленному в Потоцкую: «Душевнобольной живет в ином мире».
Доктор Бланш вскоре станет единственным хранителем судьбы Милого друга.
Анонсированный в «Ревю Иллюстре» 1 декабря 1888 года роман «Сильна как смерть» начнет печататься ç 15 мая 1889 года. Книга была продана к концу года в количестве 35 тысяч экземпляров. Мопассан чувствует себя тем более удовлетворенным потому, что этот роман потребовал от него куда большего напряжения сил, чем «Пьер и Жан»! «Я готовлю потихоньку свой новый роман и нахожу его очень трудным», — писал он годом раньше своей матери. «Столько в нем должно быть нюансов, подразумеваемого и невысказанного. Он не будет длинен к тому же: нужно, чтобы оп прошел перед глазами как видение жизни, страшной, нежной и преисполненной отчаяния».
Есть и другие причины медлительности писателя:
«Я спрашиваю себя, уж не болен ли я, — такое я испытываю отвращение ко всему, чем занимался так долго и с таким удовольствием. Бесплодные попытки вернуться к труду приводят меня в отчаяние. Что же это? Утомление глаз пли мозга? Истощение художественного дара или воспаление глазного нерва?»
На борту яхты «Милый друг». Ги де Мопассан — крайний справа, в берете — матрос Раймон.
Как болят глаза!
Оливье Бертен — художник. Мопассан воспринимал живопись более чутко, чем Золя. Однако Бертен занимает нас куда меньше, чем Клод Лаптье из «Творчества» Золя, и в еще меньшей степени, чем Френхофор из бальзаковского «Неведомого шедевра». Ги не интересуют драматические попытки художника передать на полотне подлинную жизнь, которые с таким изумительным мастерством раскрыли Бальзак и Золя. Самый пошлый академизм свойствен Бертену, дельцу от живописи, работающему на потребу «сливок общества». Он вознамерился выразить в портрете прекрасной мадам Гильруа «то неуловимое, что ни одному художнику не удалось еще удержать на конце своей кисти, — тот отблеск, ту тайну, то отражение души, которое проскальзывает, мимолетное, на лицах».
Этот почтенный поставщик масляных полотен прославился сразу же после первой своей картины «Клеопатра» в 1868 году. В 1872 году благодаря своей «Иокасте» он был отнесен «к числу самых дерзновенных художников, хотя его благоразумно-оригинальная манера исполнения была оценена даже академиками». Наконец он становится «самым любимым живописцем парижан и парижанок». Так изображает художника тот, кто по-настоящему понимал Мане, Моне и Курбе!
Мадам Гильруа, уступая просьбам влюбленного в нее Оливье Бертена, соглашается позировать. Страсть художника не знает границ. А потом подрастет дочь мадам Гильруа. Оливье — это опять Мопассан, ошеломленный постепенным распадом красоты, тот, которому никакая сердечная привязанность но может принести утешение. Мопассану изредка открывается этот мир любви, но как мир ему недоступный. Об этом оп и поведал Леону Фонтену 13 мая 1889 года: «Моя вера в мир чувства разрушена. Испугавшись моего цинизма, она умолкла. Она так далеко спряталась в глубинах моего существа, что никакие клятвы не смогут ее возродить».
И он опять возвращается к уличной девке, к сбившейся с пути мещанке, к скучающей иностранке или к миленькой графине.
Франсуа Тассар оценивает роман «Сильна как смерть» возросшим количеством посещений опасных поклонниц Мопассана. Успех огромен, оп превзошел все, что было прежде, придавая Мопассану силу и уверенность!
Растущая слава, увеличивающиеся доходы, постоянство успеха — все это, казалось бы, должно было отвлечь писателя от денежных забот. Но нет! Мопассан становится все более алчным.
В мае 1889 года Ги снял в Триеле дом, где он собирался провести часть лета. Эта вилла называлась «Штильдорф», что по-немецки означает «Тихая деревня». Продолжая движение на запад, начатое когда-то гребцами колонии Аспергополис, Ги перегнал свои яхты в Пуасси. Прощай, Фурнез, «великий адмирал из Шату»!
Вилла Штильдорф стояла на окраине деревни, близ дороги, ведущей в Во. Первые дни Ги наслаждается своим чудо-домом. «Дом построен у подножья высокого берега Сены. Из моих окон видны двадцать километров реки, текущей между лесистыми зелеными склонами… Здесь я работаю и мечтаю… Я купаюсь и брожу по лесам с животной радостью, и я совершенно позабыл эту длинную железную шлюху с Выставки».
Отправляясь в Триель в поезде, Ги проезжает мимо дома Золя в Медане и смотрит, не открыты ли окна большого рабочего кабинета мэтра. 20 июня он приглашает Золя к завтраку. Франсуа прислуживает им. Он внимательно смотрит и слушает: «Каждую секунду, подобно двум приготовившимся к драке кошкам, два великих романиста бросали друг на друга короткие прямые взгляды, а затем быстро опускали глаза к тарелкам. Это поведение совсем не соответствовало характеру моего хозяина, всегда такого открытого и веселого. В общем, лед никак не мог растаять».
Если Франсуа и догадывался о заботах своего хозяина, то он, естественно, ничего не знал о переживаниях, которые терзали Золя. Наскоро съев великолепный обед, гурман из Медана уехал на велосипеде в Шевершемон, где его ожидала Жанна Розеро[98].
Проводив Золя, Ги повел Гектора Пессара, приятеля из «Голуа», поглядеть на парники, где выращивались шампиньоны. Вернувшись, он сказал ему за чаем:
— Золя я расцениваю как крупного писателя, как значительную литературную фигуру…
И остановился на полуслове. Золя по-прежнему остается для пего старшим: это проявляется в дарственных надписях на книгах: «Моему дорогому Учителю и Другу»- Оба слова с заглавной буквы. И в письмах.
И все же после давнего обеда у Траппа чувства Мопассана к Золя идут на убыль. Их взаимоотношения становятся все более прохладными. Время не сгладило между ними разногласий. Они не могут найти общих точек зрения относительно натурализма, концепции мира, морали и политики. Два года тому назад они чуть было не поссорились из-за немцев. Мопассан упрекал Золя в интернационализме, Золя Мопассана — в прямолинейном патриотизме. Ги были чужды идеи Золя, он просто терпеть не мог твердость своего собрата по перу, его спокойную уверенность в том, что он всегда прав, его любовь к абстрактной справедливости. Ги вздохнул и закончил фразу:
— Но его лично я не люблю!
— Мосье совершенно прав! — обронил Франсуа, из профессиональной солидарности не простивший сегодняшнему гостю ту чушь, которую говорят служанки из романа «Накипь».
Ги молчит. Ему еще предстоит написать отцу письмо об Эрве.
Не прошло и недели, как Ги снова ощущает холод в роскошной вилле Штильдорф. Друзья, приезжающие к нему «на паровой яхте», без конца тревожат его. Еще одна несбывшаяся мечта — о покое на речном берегу, еще раз выброшенные на ветер деньги. Мопассан вновь предается мечтам: «Поброжу немного по Корсике, затем — из порта в порт — проеду по итальянскому побережью до Неаполя… Это для меня лучший вид развлечения».
Сначала он приезжает в Этрета. По утрам работает над романом «Наше сердце». После, обеда играет в теннис, фехтует, стреляет из пистолета. Вечером разыгрывает с друзьями небольшие пьески или развлекается с «волшебным фонарем». Он встречается с Эрминой и с ее уже подросшим сынишкой Пьером. Но очарование этих нормандских мест уже потеряно для него: слишком сыро, слишком дождливо. Встревоженный, недовольный собою, он всем существом ощущал «эту невозможность обмануться и обмануть» — чувство, которое он’приписывал Мишель, своей героине.
Однажды утром этого лихорадочного лета 1889 года он вбежал в кухню виллы Ла Гийетт, где Тассар готовил завтрак:
— Франсуа…
— Мосье?
Франсуа сразу же заметил блестящие, словно покрытые эмалью, глаза своего хозяина.
— Я попрошу вас присмотреть за тем, чтобы все окна дома были плотно закрыты перед заходом солнца… Этой ночью я не сомкнул глаз. Я перепробовал кровати почти во всех комнатах — и повсюду меня преследовали пауки. Я испытываю к этим насекомым страшное отвращение. Не могу объяснить почему, но они внушают мне страх.
Взгляд писателя выражает беспредельное отчаяние. Его лицо напоминает этрусскую маску.
— Эти мерзкие твари ползут по стенам на балконы… Вы понимаете, Франсуа?
— Да, мосье.
— Так закройте же, не забудьте! Прошу вас…
Тон его смягчается, последние слова он произносит с просительной интонацией.
— Да, мосье, я не забуду.
Они вместе преследуют пауков и уничтожают их. Настораживает то чрезвычайное значение, которое он придавал этому мелкому событию.
Агония Эрве. — Новый бюджет Мопассана в 1889 году. — Веер Потоцкой. — Последний праздник в Ла Гийетт. — Арбузы из Генуи. — Тень Шелли. — 13 ноября 1889 года: смерть Эрве. — Доппельгенгер. — Обратный счет
Ги писал из Канн в Париж отцу: «По получении этого письма сможешь ли ты взять карету и немедленно отправиться в Виль-Эврар?
Ты покажешь директору психиатрической лечебницы это письмо доктора Бланша и скажешь ему, что я рассчитываю привезти моего брата в среду утром.
Доктор Бланш сказал мне, что за содержание во втором классе нужно платить 250 франков в месяц. Выясни, верны ли эти сведения, и скажи директору, что я вынужден — довольствоваться вторым классом, ибо мой брат, его жена и дочь полностью находятся на моем попечении.
Телеграфируй мне завтра, в течение дня, следующее: «поручение выполнено все договорено».
Прости, что не пишу тебе более подробно. Я буду в Париже в среду. Вчера я отвез Эрве в приют для душевнобольных в Монпелье, переполненный мерзкими и страшными сумасшедшими. Завтра я поеду за ним… Голова Эрве абсолютно затуманена. Вчера во время обеда он вдруг принялся пилить дрова и прекратил это занятие после того, как совершенно изнемог от усталости. Мама об этом не знала».
В конце 1888 года Ги узнает, что избежать помещения Эрве в лечебницу не удастся. Он пишет по этому поводу своей приятельнице мадам Стро: «Состояние моего брата не позволяет мне оставить его. К тому же моя мать совсем обезумела от горя…»
Безумие подкрадывается к Эрве. В начале августа 1889 года Ги из Триеля предупреждает отца: «Мы переживаем страшное время. Необходимо срочно поместить Эрве в приют Брона близ Лиона. Я уезжаю в Канны в середине будущей недели. Срок аренды дома кончается 1 сентября, и мне нет смысла возвращаться. Я потерял весь август и теперь собираюсь в поисках покоя отправиться на яхте к Корсике или к итальянскому побережью. Все деньги от моего романа пойдут на содержание матери и на болезнь Эрве. Жильцы Верги не платят ни сантима. Мы пожаловались на них, но… Я выделил Эрве пенсию, которая покрывает расходы по содержанию его в лечебнице; я обеспечиваю мою мать; но нужно еще не дать умереть с голода его жене и ребенку. Нет, право, это очень тяжело — так работать, без конца истощать себя, отказываться от всех удовольствий, на которые я имею несомненное право, и наблюдать, как деньги, которые я мог бы предусмотрительно сохранить, уходят таким образом.
К тому же я плохо себя чувствую. Я подумывал о Виши, но врачи единогласно отсоветовали мне поездку туда, ибо у меня вялость, слабость желудка и кишечника, и мне нужнее укрепляющая и стимулирующая эти органы целебная вода. Мне советуют несколько немецких или швейцарских курортов. Но мне будет холодно там. Я предпочитаю наслаждаться теплом на Юге».
Осажденный со всех сторон, измученный, Мопассан, однако, не сдастся. Денежные затруднения — это не самое страшное, но они раздражают. С 1885 года он зарабатывает изданиями и переизданиями, переводами и газетными публикациями более 40 тысяч франков в год, и эта сумма постепенно возрастает до 120 тысяч. Но расходы увеличиваются столь же быстро, как и доходы. Ги ничего не преувеличивает. Он целиком содержит Лору. Сначала он помогает Эрве встать на ноги, потом содержит его во время болезни, поддерживает его жену и маленькую Симону, балует своих многочисленных любовниц, несет заботы о Жозефине Литцельман и ее детях, оплачивает постоянных слуг в Этрета и Каннах. Он без конца арендует дома, как, например, виллу Штильдорф, на которой не может жить. Он покупает новую яхту. Путешествия с Франсуа обходятся дорого, и другие его фантазии — примером может служить воздушный шар — требуют огромных расходов.
Облака сгущаются над головой грустного бычка. Но и перо, случается, изменяет ему. «Я провожу мучительные дни, глядя на белую дорогу, на тень столба, и прихожу к выводу, что не могу описать всего этого».
Тревога созревает в нем, подымается вместе с кровью по жилам.
«Прости меня, дорогой отец, что я не написал тебе раньше, но я очень болен. После твоего отъезда у меня не было ни одного спокойного дня: я искал новую психиатрическую лечебницу для Эрве. Он плох; с ним случаются страшные припадки буйства и, находясь у мамы в Каннах, он подвергает опасности жизнь окружающих его людей. Мне пришлось побывать у многих врачей. Теперь, мне кажется, я нашел то, что нужно: он будет содержаться в больнице близ Лиона под наблюдением профессора Пьере, зятя знаменитого Бушара.
Но… когда же женщины решатся либо вовсе оставить его, либо поместить в больницу? Вот в чем все зло».
Монпелье, Виль-Эврар, «дом отдыха» доктора Бланша в Пасси? В этой лотерее больниц, где один «выигрыш» гнуснее другого, вытянули лечебницу Брона. Мопассан долго беседовал с профессором Пьере. В отчаянии он спрашивал у Пьерс совета. Профессор успокоил его. Ги пишет отцу: «Я нашел Эрве совершенно сумасшедшим без всякого проблеска сознания. Мы, к несчастью, не можем рассчитывать на его выздоровление. Моя мать не знает об этом».
Ги ошибался. Лоре было известно все. Они щадят друг друга. Лора лжет своему сыну, а Ги — матери.
«Два часа, проведенные вместе с ним в лечебнице Брона, были ужасны. Он узнал меня, плакал, целовал без конца и, заговариваясь, просил, чтобы я забрал его отсюда».
Вернувшись после свидания с братом и закрывшись в номере гостиницы, Ги сел писать письмо Эммануэле:
«Он до такой степени надорвал мне сердце, что я никогда раньше так не страдал. Когда я должен был уехать, а ему не позволили проводить меня на вокзал, он принялся ужасно стонать, и я не мог удержаться от слез, смотря на этого приговоренного к смерти человека, которого убила природа, который никогда не выйдет из этой тюрьмы, никогда не увидится со своей матерью… Он чувствует, что с ним происходит что-то страшное, непоправимое, но не знает, что именно…» Мопассан возвращается к мысли о бренности всего живого: «Ах, бедное человеческое тело, бедный человеческий дух! Что за мразь, что за ужасное творение! Если бы я верил в вашего бога — какое беспредельное отвращение почувствовал бы я к нему!»
Затем, снова став нежным, фривольным, галантным, он сообщил графине, что послал ей старинный веер, на обратной стороне которого написал новые стихи для Сирены:
Стихов хотите вы? О нет,
Не напишу на этой штуке,
Какую вы возьмете в руки,
Я ни новеллу, ни сонет.
Лишь имя «Ги» поставлю я.
Чтоб вы всегда его читали,
Под легким ветерком мечтали,
Дум сокровенных не тая[99].
Шутливые, приятельские отношения давно уже установились между ними. В письме от 14 июля 1889 года, адресованном графине, и следа нет от того легкомыслия, которое проскальзывало в рассказе о прелестной проказнице с острова Сент-Маргерит: «Я оказался в очень затруднительном положении в тот вечер, взбираясь по Сен-Жерменскому подъему, когда нашел у себя в кармане ваш ключ и ваше портмоне. Первая мысль была о ключе. Я сказал себе: «О господи, этот ключ… Этот ключ!..» Затем я подумал, что воспользоваться им будет трудно…, Затем, повинуясь благородному порыву верности и честности, я сел в парижский поезд… Первой моей мыслью было купить плащ, подходящий под цвет стен, и ждать вас в тени входа, находящегося против вашей двери. Но, по размышлении, это показалось мне страшно опасным. Начать с того, что дверь напротив вас вновь грозила гибелью вашему портмоне и моей добродетели (вероятно, напротив находилось заведение Телье. — А. Л.); затем если бы вас подстерегал какой-нибудь агент полиции, меня могли бы поймать, и я сыграл бы смешную роль лжепохитителя вашей благосклонности…
До свидания, сударыня, складываю к вашим ногам все мои восторженные чувства почетного супруга и подлинного друга».
Судья на бракоразводном процессе был бы повергнут в полное недоумение: как объяснить «почетный супруг» и символическую историю с ключом? Как бы то ни было, розовый веер не может прикрыть искреннего, подлинного чувства, обостренного ощущения близкой смерти: «Никогда я не ощущал своей привязанности к вам столь живо и столь трепетно. Никогда я не чувствовал вас столь дружески настроенной, как вчера.
Соблаговолите написать мне три слова, сударыня, те три слова, которые вам удается иногда превратить в четыре страницы».
Мы не сможем узнать большего об этой любовной дружбе. И вдруг сразу лодка с размаху ударяется о камни, шутки отброшены прочь, и человек стонет: «Если брат умрет раньше матери, я думаю, что сам сойду с ума, размышляя о ее скорби. Ах, бедная женщина, сколько она выстрадала, как была издергана, измучена со времени своего брака!..»
В августе 1889 года Ги еще разрывается между Триелем и Ла Гийетт. «Из Довилля приходили яхты, — рассказывает Жан Лорен, — они бросали якорь на рейде между Авальскими и Амонскими бухтами, и самые взбалмошные княгини, и самые веселые маркизы садились в лодки, чтобы нанести визит автору «Милого друга». 18 августа паровая яхта «Бульдог», уже появлявшаяся в Триеле, входит в порт. Шлюпки довозят женщин до берега. Матросы с золотыми серьгами в ушах переносят на берег парижанок, чихая от запаха крепких духов. Болтливый кортеж направляется в Ла Гийетт.
На вилле Ги музыканты в синих блузах сидят на бочках. Мазурки сменяются польками, вальсами, кадрилями. Удушливый аромат резеды и пчелиных сотов исходит от импровизированных ярмарочных балаганов. Мопассан, заключив Эрмину в объятия, кружится в вальсе. Здесь, в Этрета, она «почетная супруга» Ги.
На лужайке стилизованная цыганка гадает на картах. Другая приятельница Мопассана стоит за буфетной стойкой. Эрмина угощает гостей, радостно и взволнованно поглядывая на Мопассана: Ги здесь, в Этрета, и он счастлив.
— Наливайте, наливайте! — говорит хозяин дома. — Пусть все пьют!
Разыгрывают лотерею. Счастливцы получают зайцев и живых петухов.
А потом — сюрприз, о котором громким голосом сообщает гостям хозяин. Двести гостей толпятся на аллее перед картиной Мариуса Мишеля, на которой нарисована обнаженная женщина, подвешенная за ноги. Гости изумленно ахают: изображение создает полную иллюзию реальности. Является полицейский. Он свирепо выкатывает глаза, ощупывает картину, потом извлекает длинный нож и с размаху всаживает его в живот повешенной. Брызжет кровь. Кровь зайца.
— Отлично! — восклицает Мопассан. — Отлично! Великолепное убийство!
Еще на репетициях он говорил:
— Это очень смешно. Повесим объявление: «Женщинам приближаться запрещено!» Тогда-то они прибегут все как одна.
Вдруг зрители одновременно поворачиваются к роще. На поляну выскакивают два человека. Изображая гнев и негодование, они бросаются на «убийцу» и заталкивают его в будку, на двери которой написано: «Тюрьма». И тотчас же будка окутывается дымом. Всклокоченное чудовище выскакивает наружу, как дьявол из преисподней. Этретские пожарники поливают водой «убийцу», голую женщину, жандармов, а потом направляют свои брандспойты на толпу гостей, которые в панике разбегаются.
Мопассан в восторге от этой сцены, почерпнутой из газетной хроники «Полицейский-убийца». Ги хохочет до слез.
К ночи все успокаивается. Близкие друзья отправляются ужинать в Ла Бикок к Эрмине. Какой-то старик садится за рояль и тихо наигрывает сентиментальную мелодию, женщины вытаскивают свей вышитые носовые платки. Старика зовут Массне, и его «Вертер» пока еще не принес ему ни гроша. Мопассан, который терпеть не может сантиментов, все же бросает на серебряное блюдо деньги.
Лицо Ги окрашено цветными бликами венецианских фонарей. Он дает свой последний бал в Ла Гийетт.
Марокканское путешествие не состоялось, и Ги отправляется к итальянским берегам. Распустив паруса, «Милый Друг» грациозно отваливает от причала Ниццы, С капитанского мостика Мопассан показывает своим спутникам роскошные белые виллы и величественный памятник Августу.
12 сентября «Милый друг» ошвартовался у причала Генуи, родного города сестер Рондоли. «Кровоточа алым соком, отбрасывая смачно-красную тень… на набережной лежали шестьдесят или семьдесят рядов разверстых багровых арбузов. Казалось, веселые люди насыщаются плотью окровавленного зверя…»
Лодки распространяют запах прогорклого масла, мыла, сардин. Вонь сельдяных бочек смешивается с тяжелым ароматом смолы: «фекан плюс чеснок». Мопассан не хочет оставаться в этой вонючей клоаке. «Большая белая птица» выходит из залива и берет курс на Портофино и Санта-Маргерита.
Мопассан любил Санта-Маргерита. «Я почти ничего не делаю. Край слишком красив, солнце слишком ярко, воздух слишком мягок. Я отдыхаю».
Через несколько дней вновь приходит усталость. Этого надо было ждать: врачи не ошиблись. Жизнь на борту слишком тяжела для него. Раймон храпит, как великан Полифем, и Ги не может сомкнуть глаз. Мопассан снимает на месяц меблированную квартиру в Санта-Маргерита и оттуда поездом добирается до Тосканы.
Приехав в десять вечера в Пизу, Ги лег спать. Назавтра с самого утра кучер в живописном костюме отвез слугу и хозяина туда, где лорд Байрон предал огню тело Шелли. Тридцатилетний поэт утонул в заливе Специя в 1822 году. Разбухшее и изуродованное тело было найдено лишь десять дней спустя. Шелли, с произведениями которого Малларме познакомил Мопассана, был близок ему не только как романтик, но и как человек, влюбленный в море.
Франсуа, как всегда претенциозный и плоский, когда ведет речь от имени своего хозяина, пишет:
«Я слышал, что ему доставляло удивительное наслаждение испытывать бушующую морскую стихию. Я вполне допускаю это, ибо всякий художник всегда в поисках новых эмоций и ощущений».
Мопассан хотел видеть все: излучину Арно, Кампо Санто — грандиозное кладбище, которое Франсуа назвал бесполезным собранием гранитных и мраморных плит. Очарованный Флоренцией, Ги сравнивал прекрасный город с Венерой Тициана. «Флоренция… притягивает меня почти чувственно; она вся — словно распростертая женщина… — в бесстыжей позе, обнаженная и томная, златокудрая, только что пробудившаяся ото сна…»
Однако болезнь преследует Мопассана. «Все шесть дней во Флоренции я страдал от страшных кровотечений при температуре тридцать девять градусов». Он страдал от «плохо зарубцевавшейся язвы в брюшной полости, которая вздулась, как мешок с яблоками». 27 сентября он жаловался Эрмине: «Мой мозг и желудок в таком плачевном состоянии, что я почти не могу работать».
Болят глаза. Приступы мигрени все учащаются. От путешествия приходится отказаться.
Ги вернулся в Канны поездом 31 октября. Лора рыдала, обнимая сына.
13 ноября 1889 года в Лионе после жестокой агонии в возрасте 33 лет скончался Эрве. В следующем году Ги посетит могилу Эрве, памятник которому сооружен, конечно, на средства старшего брата.
Он долго стоял у могилы — неподвижный, опустошенный.
— Мосье мучит себя…
— Что?! Ах, это вы, Франсуа… Вы видите там, вдалеке, Рону? Как она прекрасна!.. Я видел, как умирал Эрве. Он ждал меня. Он не хотел умирать без меня: «Ги! Мой Ги!» У него был тот же голос, что в Верги, когда он был ребенком, и звал меня в сад… Франсуа, он поцеловал мне руку…
К постоянной боли в глазах теперь прибавилось общее недомогание. Страх перед зеркалами, возникший в 1882–1883 годах, в 1889 году усиливается, а галлюцинации учащаются.
Как и его корабль, Ги подвержен циклотимии ветров. Этот волчок не знает усталости; скорость вращения все возрастает. В медлительный темп его жизни вплетается нервный синкоп отъездов — раз в две недели, раз в две недели. Внутри этой бесконечной зыби, даже в рамках одного дня, скорость движения все возрастает. Шутовская эйфория сменяется периодами глубокой депрессии, все более частыми и длительными.
Когда в 1889 году Мопассан работал над «Нашим сердцем», у него была галлюцинация, которую он описал в этот же вечер. Писатель сидит за рабочим столом. Дверь отворяется. Он оборачивается. Это входит он сам. Мопассан садится перед Мопассаном и берет его голову в руки. Ги с ужасом смотрит на того, другого. Не выпуская голову из своих рук, Двойник начинает диктовать. И Мопассан пишет. Когда он поднимает глаза, Двойника уже нет.
Достоверность этого рассказа подтвердили многие, и не приходится удивляться тому, что в архиве Жизель д’Эсток эта же версия описана куда подробнее: «Вечер в Сартрувилле. Мой любовник неподвижно растянулся на постели… Спит ли он? Вдруг я слышу его глухой, отрывистый голос, налетающий как порыв ветра: «Вот уже третий раз он прерывает мою работу. Сначала лицо его было расплывчатым и безразличным, как отражение портрета в зеркале. В тот раз он не заговорил со мной… Во второй раз этот призрак, похожий на меня больше, чем брат, показался мне реальнее. Он действительно расхаживал по моему кабинету; я слышал его шаги. Затем он опустился в кресло. Движения его были непринужденны и естественны, словно бы он находился у себя дома: после его ухода я обнаружил, что он перекладывал мои книги с места на место… И только в третье его посещение я уловил, наконец, о чем думает мой «двойник». Его раздражает мое присутствие, он недоволен тем, что я существую. Он ненавидит и презирает меня — и знаешь почему? Да потому, что он считает, что только он один подлинный автор моих книг! И он обвиняет меня в том, что я его обкрадываю».
За кулисами Доппельгенгер уже теряет терпение.
Осенью 1889 года Бод де Морселе встречает Ги на бульваре Осман. Он жестикулирует, словно бы нападая на воображаемых слушателей. Застигнутый врасплох Бодом, он смущенно объясняет, что только что вышел из мастерской скульптора, который своими необычайно большими руками лепит крохотные фигурки (этим скульптором был Роден, чьи «огромные» руки фигурируют в романе «Наше сердце»).
Возбужденный Мопассан продолжает, почти выкрикивая слова:
— Такие крохотные, такие хрупкие! Я все время вижу эти руки… Огромные! Огромные! Огромные!
— Ты бы пообедал со мной, — тихо говорит Бод.
— Нет, я не буду обедать сегодня раньше девяти вечера.
— А что же ты здесь делаешь?
— Ты же видишь — я нагуливаю аппетит.
Бод расстался с ним, очень обеспокоенный этой встречей.
Мартель, встретивший Мопассана, был потрясен изможденным лицом и беспокойным выражением глаз писателя. «Его потемневшее лицо, словно бы обрубленные усы, медленная, праздная походка — все это придает ему вид усталого колониального чиновника, утомленного длительным пребыванием на солнце или наркотиками. В его глазах проскальзывало презрение к прохожим».
— Зайдем в кафе «Наполитен», — говорит Ги. — Нет, нет, только не на террасу!
Он заказывает хинную водку и ворчит:
— Плохо, повсюду плохо! И в Алжире, и в Ницце, и на Корсике, и в Неаполе! Таймень и вино «Сен-Лорен-дю-Вар» — это хорошо! А впрочем…
— Но, — говорит спутник Мартеля Поль Арен, — вы ведь неплохо живете в Антибе: устрицы, морские ежи, барабульки, маслины…
Этот разговор доставляет удовольствие Полю Арену: он терпеть не мог Антиба.
— Конечно, там живут лучше, чем в Париже.
Ги поворачивается к Тапкреду Мартелю.
— Читали ли вы позавчера «Жиль Блас»?
— Конечно. Все, что вы пишете, интересует и восхищает меня.
— Я назвал вашим именем своего героя.
Говоря о «Сестрах Рондоли», Ги признался, что он не мастер придумывать имена и фамилии. В «Испытании» он назвал своего героя Танкре.
— Танкре — вот уж фамилия, которую не найдешь в адресной книге. Никогда с тех пор, как существует Франция, ни один француз не носил фамилию Танкре.
— Прошу прощения, мэтр и друг…
— Прощения? За что?
— Танкре жил при Людовике Четырнадцатом.
— Докажите.
— Некто Танкре был врачом герцога Шартрского, будущего регента, в августе 1687 года.
— Вы уверены?
— В письме Расина к Буало говорится о нем…
Мопассан пристально глядит на Танкреда Мартеля. Лицо его мрачнеет. Он тотчас же поднимается и идет к выходу, натыкаясь на столы.
Эти резкие смены настроения, эти внезапные исчезновения, эта жестикуляция в споре с воображаемым собеседником, скандалы у принцессы Матильды и в других местах, и, главным образом, вновь появившийся на сцене Двойник, который согласно германским легендам является вестником близкой смерти и с которым в свое время повстречался его дядя Альфред Ле Пуатвен, — все это предвещало начало конца.
Ги осталось четыре года жизни. «Обратный счет» жизни начался.
Священник и булочник. — Бесполезная красота. — «Принято». — «Ревю де Де Монд» и Почетный легион. — Разрушение связей. — Прототипы Мишель де Бюрн. — Трудная страница. — «Бальзак светских женщин». — Анатоль Франс критикует «Наше сердце». — Последний урожай
Вот уже неделя, как Мопассан в ярости. Булочник, живущий под ним, все ночи напролет производит адский шум. Хозяин, прежде чем сдать квартиру в доме 14 по улице Виктора Гюго, заверил Ги в том, что дом этот очень спокойный! Так что же это значит?! Все плохо! Никому нельзя верить! Все вокруг подлецы или сумасшедшие!
18 декабря по совету поверенного в делах Ги приглашает архитектора города Парижа, чтобы установить причины шума. Дабы не привлекать внимания привратников, Ги устраивает торжественный обед. О, это отнюдь не похоже на те пиршества, которые он устраивал для миленьких графинь! Здесь царит «атмосфера беспокойства, вызванная эпидемией инфлюэнцы», — свидетельствует Франсуа. На обеде присутствуют несколько врачей. Один из этих врачей имел неосторожность заявить, что души нет! Все гости включаются в спор. «Вдруг (мой хозяин. — А. Л.) непреклонным тоном заявляет: «Если бы я был опасно болен и люди, окружающие меня, пригласили ко мне священника — я бы его принял!»
Гости удивлены, и один из них заявляет, что Мопассан сказал это для того, чтобы примирить спорящих. Мопассан недоволен; он вытягивает розу из букета и медленно обрывает лепестки.
На следующий день Ги говорит Франсуа:
— В конце концов если мне вздумается пригласить священника к моему смертному одру, то я это сделаю! Я не собираюсь считаться с точкой зрения других людей…
Это высказывание — косвенное распоряжение. Ведь Франсуа не только друг, наперсник, но и наиболее вероятный исполнитель волн хозяина.
В моменты затишья Ги пишет с остервенением. В марте значительно продвинется его роман «Наше сердце», и Ги с головой уйдет в работу над новеллой «Бесполезная красота». Из Канн он написал Оллендорфу: «Бесполезная красота» — одна из самых необычных для меня новелл… Вспомните ваше увлечение «Монт-Ориолем», к которому я сам никогда не был привязан и который мало чего стоит…»
Сам Ги сравнивает «Монт-Ориоль» с «Бесполезной красотой». В этих двух историях, несомненно, много общего.
Несмотря на перерыв в несколько лет, Ги вновь выражает свое отвращение к материнству. Рассказ «Бесполезная красота», несмотря на то, что он далек от тех вершин, которые были доступны Мопассану, все же является эстетическим завещанием Дон-Жуана из Этрета. «Бесполезная красота» — это безграничная идеализация женщины. Чем же является «женщина» для этого человека, который ее так любит? Превосходной котлетой, выбранной «как кусок мяса в мясной лавке»? Несомненно! Но только потому, что ему не встретилось существо, о котором он мечтал, — «редкостное, исключительное существо». Не встретилась восхитительная, единственная, «самая любимая»! Мопассан довольствуется куском мяса только потому, что обожествляет лишь женщину возвышенную и «бесполезную», и прежде всего бесплодную, — бодлеровское сокровище, Саломею, женщину, заключенную в роскошную раму Гюставом Моро. Ги любит Майю, иллюзию. Женщина для Мопассана несовместима с понятием преданной союзницы мужчины в дни радости и горя. В то время когда женщина начала завоевывать газеты, литературу, магазины, живопись, песню, он все еще ищет «соблазнительницу, чародейку, пожирательницу сердец». И стоит ли удивляться, что малейший недостаток, который он обнаруживает в этом божестве, заставляет его возмущаться и негодовать! Он ненавидит поцелуи, ненужные слова. «Все они одержимы этой глупой манией, этой подсознательной и дурацкой необходимостью преследовать нас в самые неподходящие моменты». Место отвергнутой женщины немедленно занимает другая.
Но так почему же не последовать совету Флобера? Избегать их? Э-э, нет! Его натура человекозверя, Овна из Палермо, не позволяет ему этого… Однако он возмущается тем, что женщина следует инстинкту продолжения рода. Он становится насмешливо-злобным, когда при нем говорят, что материнство прекрасно. Он яростно возмущается при мысли, что женщина может стать равной ему — подругой, союзницей; он впадает в бешеное неистовство, думая о том, что — о мерзость! — она может стать матерью. Женщина пригодна лишь для наслаждения.
Мопассан не приемлет обычные человеческие отношения.
В некоторых случаях для того, чтобы существовать, индивидуум должен полностью и безоговорочно согласиться со своим унизительным положением. И все же это воспринимается им как несправедливость, преследующая его либо от рождения, либо возникшая в результате несчастного случая или неблагоприятного стечения обстоятельств. Иногда это глубоко затаенное чувство начинает проявлять себя. Человек только делает вид, что нашел силы смириться, он лжет самому себе.
В таком положении у человека есть лишь одна возможность продолжать жизнь: обвинять кого-либо помимо себя, найти козла отпущения. Существует только один подходящий для этой цели объект — бог. Вот почему такой человек без конца прибегает к хуле, стремясь одновременно открыть для себя другую, принципиально новую веру. Он называет это «копаться в досье бога». Бог виноват в том, что осквернил любовь, что сделал невозможным человеческое счастье: «Раз уж почти все органы тела, изобретенные этим скупым и недоброжелательным творцом, служат каждый двум целям, почему же он не выбрал для этой священной миссии, для самой благородной и самой возвышенной из человеческих функций, какой-нибудь другой орган, не столь гнусный и оскверненный?.. Можно подумать, что насмешливый и циничный творец как будто нарочно задался целью навсегда лишить человека возможности облагородить, украсить и идеализировать свою встречу с женщиной».
Соблазнитель женщин, преуспевающий делец, один из крупнейших французских писателей, не успел полностью сформироваться: романтик, превратившийся в циника, сохранил до самого конца своей мужской жизни — благодаря странному холостячеству в обществе Лоры — безответственность ребенка.
После кратковременной поездки в Англию Мопассан 30 апреля 1890 года переезжает на улицу Боккадор. Устройство на новом месте выводит его из состояния апатии. «Моя новая квартира будет очень красивой, но с единственным неудобством… Большую красивую комнату, которая могла бы служить туалетной, я вынужден отдать Франсуа, ибо он необходим мне постоянно: в случае бессонницы и сопровождающих ее кошмаров врачи рекомендовали мне банки на позвоночник».
С годами вкус Ги стал более изысканным. Мопассан подолгу беседует с мастерами, в особенности с обойщиком Каклетером. Как всегда, больше всего денег он тратит на обои, обивку и занавески. Он любовно расставляет фамильную мебель, описание которой известно нам из рассказа «Кто знает?» (апрель 1890 года).
А затем он вновь погружается во мрак.
«…Мои глаза стали совсем плохо видеть. Пришлось прекратить лечение у Бушара: он приводил мои нервы в невыносимое состояние, что отражалось и на зрении. Не знаю, к кому еще обратиться. Мой друг Транше дает мне кое-какие советы. Он рекомендует прежде всего Пломбьер (впрочем, как и Бушар) и горы в одной из жарких стран…»
Двумя годами ранее, в июле 1888-го, один нескромный коллега опубликовал в прессе сообщение о том, что Мопассан отказался от ордена Почетного легиона. Ги, взвешивая каждое слово, заявил: «Мне вовсе не предлагали ордена: меня только спросили, как я отне-сусь к возможному награждению, если министр подумает обо мне. Я ответил, что считал бы дерзостью отказаться от столь ценного и столь почетного отличия, но выразил желание, чтобы меня к этой награде не представляли…»
Попробуем разобраться в этой истории. Еще до премьеры «Мюзотты» (27 февраля 1891 года) Жюль Кларети встретил Мопассана в приемной министра народного образования.
— Я, вероятно, пришел за тем же, что и вы, — сказал Ги.
И действительно, оба они пришли поддержать ходатайство о награждении архитектора Андре Леконта дю Нуи.
Кларети исподтишка бросает взгляд на пустую петлицу Ги.
— Вы же знаете, что вам ответит министр! «Я начну с того, что дам орден вам!»
— О, мне! Мне ничего не надо. Я никогда не женюсь. Я никогда не буду награжден. Я никогда не буду кандидатом в академию. Я никогда не буду писать для «Ревю де Де Монд».
Позднее Ги скажет: «Я действительно говорил, что никогда не буду награжден и не стану академиком, но отнюдь не из презрения, а только из непреодолимого, быть может, несколько преувеличенного чувства независимости и равнодушия. Что же до женитьбы, которая, однако, не входит в мои планы, то тут я говорю с меньшей уверенностью. Когда дело касается женщин, никто из нас не знает, какую глупость мы можем из-за них совершить».
Ги нарушил свой зарок только в отношении «Ревю де Де Монд».
В 1881 году Мопассан, сохранивший еще кое-какие буживальские замашки, позволил себе роскошь высмеять академию в довольно вульгарных выражениях: академия «надевает лучшие свои одежды и отправляется на угол набережной… Она ждет, старуха! Глаза ее горят. Она нарумянила свою морщинистую кожу и вставила лучшую, парадную челюсть. И когда мимо проходит двадцатилетний мальчишка с глазами, возведенными к небесам, она останавливает его: «Пст! Пст! Послушайте-ка, молодой человек!»
Александр Дюма-сын решил сделать Милого друга академиком. Он специально пригласил его позавтракать, надеясь, что сможет убедить Ги и тот выставит свою кандидатуру. Догадавшись о причине приглашения, Ги стал пунцовым, как обивка ресторанных диванов:
— Как и мой учитель, друг Гюстав Флобер, я не хочу иметь ничего общего с этой литературной братией.
— Оставьте меня в покое с вашим Флобером! Флобер был дровосеком, срубившим целый лес лишь для того, чтобы выточить один-единственный ларчик.
— Дюма!
Дюма по-отечески ухмыльнулся.
— Полноте, Мопассан! Я же пошутил…
Успокоившись, улыбается и Мопассан.
Мопассан раскроет истинную причину своего отношения к академии: он мстил за Старика.
И тем не менее Мишель де Бюрн и весь благоухающий, шуршащий юбками эскадрон миленьких графинь, которых Мопассан наблюдал в салонах, восторжествовали над памятью Викинга.
Леон Дефу был прав: «Мопассан кончился в тот момент, когда он решил жить респектабельно». Академизм давно подбирался к творчеству Мопассана.
В романе «Наше сердце» музыкант Масиваль знакомит своего друга Андре Мариоля с молодой вдовой Мишель де Бюрн почти так же, как когда-то Жорж Легран познакомил Мопассана с Потоцкой. «Какая странная женщина!» — сказал Мариоль Гастону де Ламарту после этого визита. Ламарт улыбается: «Уже начался кризис. Вы пройдете через него, как и все мы!»
Мишель де Бюрн пытается обольстить Андре Мариоля. Этот молодой человек, более грубый, более мужественный, чем другие ее поклонники, напоминающий самого Мопассана, любит Мишель, но, разгадав ее игру, решает ее избегать. Обиженная красавица завлекает его. Он поддается, хотя и не обольщается на ее счет: «Природная и умело подчеркнутая красота этой стройной, изящной белокурой женщины, казавшейся одновременно и полной и хрупкой, с прекрасными руками, созданными для объятий и ласк, с длинными и тонкими ногами, созданными для бега, как ноги газели, с такими маленькими ступнями, что они не должны бы оставлять и следов, казалась ему символом тщетных упований».
Существовал ли прототип Мишель де Бюрн? Прежде всего настораживает разительное сходство между романом, пережитым художником Жак-Эмилем Бланшем, который был влюблен в Потоцкую, и романом, написанным Ги де Мопассаном. Сам Жак-Эмиль Бланш приложил все усилия к тому, чтобы книга об этой несчастной страсти — «Эймерис», вышедшая в 1922 году, выглядела скорее автобиографией, чем романом: «Часть романа, названная мною «Лючия», — это и есть рассказ о графине Эммануэле Потоцкой».
Незадолго до того, как Мопассан приступил к работе над романом «Наше сердце», он снова встретился с Мари Канн, за которой давно уже ухаживал.
По версии приятельниц Мари Канн, Мишель де Бюрн — это сама Мари. В действительности Мишель де Бюрн из романа был свойствен «ледяной огонь», характерный для Потоцкой. Мари Канн пылала другим огнем — не столь ледяным и ослепительным; как только она оставила Поля Бурже, то не замедлила доказать Ги свое любовное расположение, весьма, к слову сказать, утомительное. Мишель — это психологический слепок с Эммануэлы; ей льстит, что мужчины ходят за ней стадом зачарованных боровов. С другой стороны, Мишель — это и Мари Канн, с ее несравненной светскостью и главным образом с ее нежеланием скрывать свою связь с Мопассаном. Но какова же внешность этой прелестной Мишель? Фотографии и портреты Эммануэлы и Мари не имеют ничего общего с внешностью возлюбленной Мариоля.
Объяснение этому весьма простое. Если Эрмина Леконт дю Нуи, узнав себя в Мишель, решила в ответ на «Наше сердце» написать «Любовную дружбу», то, значит, у нее были на то веские основания. Ее холодность напоминала холодность героини, да и внешне она очень похожа на Мишель.
Современного читателя в этом втором светском романе Ги де Мопассана интересует совсем другое.
Героиня романа воспринимается сегодня как существо, обогнавшее свое время, существо будущего, явившееся мужчинам преждевременно. Эта женщина — «родоначальница неведомого поколения, непохожая на тех, что были до нее, даже своими несовершенствами подчеркивающая удивительное обаяние, таящее в себе угрозу».
Ги тщательно работал над этим образом. По отношению к Мишель он не проявлял той плотоядной развязности, на которую не скупился, рисуя Рашель и Пышку.
Заглянем в рукопись Мопассана. Он работал мучительно, трудно: «Возможно, такие изменения происходят каждые пятьдесят лет…» Он сомневается, колеблется, возвращается назад: «Вот так, время от времени, изменяется природа Человеческого Существа. Наши романтические бабушки Реставрации, наши матери…» — нет, ему это не нравится! Не годится! «На смену страстным и романтическим мечтательницам эпохи Реставрации пришли жизнерадостные создания Империи, убежденные в пользе наслаждения; и вот появляется существо, изменившее снова это извечно женское, существо…» — он снова откладывает перо, задумывается, потом добавляет — «изысканное», зачеркивает и это, вписывает «рафинированное и болезненное».
Наконец-то он нашел точную характеристику. Но не хватил ли он через край? Живая модель (или модели) может оскорбиться. Он зачеркивает и пишет: «существо душевное». Ему не нравится это проходное, обтекаемое слово. Он пробует по-другому: «существо со сложными чувствами…» Укорачивает фразу: «с невыраженной чувственностью…» Кажется, найдено! Возвращается к слову «душевное». Но до чего же неудачно это слово — «душа»! Следующее слово рукописи неразборчиво. Какая душа?.. «Нерешительная»… Его собственные колебания отразились на фразе. Но вот он убирает «нерешительное», и рука его мчится по странице во весь опор: «Существо рафинированное, с невыраженной чувственностью, с душою беспокойной…» Отлично! Фраза стройна и точна. Какой ценой достигается прозрачность!.. «..взволнованное, нерешительное существо, познавшее, казалось бы, все наркотики, успокаивающие и одновременно взвинчивающие нервы, — хлороформ, который душит…» Нет. «Хлороформ, который одурманивает, эфир и морфий, которые вызывают сновидения, убивают реальные чувства и притупляют страдания». Уф-ф! Он высказал то, что хотел, с таким трудом, с каким Милый друг сочинял свои первые статьи. Зато никто не будет шокирован: ни Мари, ни Эммануэла, ни Эрмина…
Правда, остается намек на наркоманов.
Из трех моделей, послуживших прототипами образа Мишель де Бюрн, две — Мари Канн и Эммануэла — наркоманки.
Сюжет нового романа, персонажи, публикация отдельных глав «Нашего сердца» в «Ревю де Де Монд» — все это великолепно объясняется стратегией Мопассана. Он завоевывает светский рынок.
Априори — это удача. Весь Париж с восторгом обнаруживает в романе «почти бальзаковскую физиологию современной женщины». Мопассан, однако, не теряет головы. Дело это в первую очередь еще весьма сомнительно с коммерческой точки зрения. Двадцать пять тысяч читателей, познакомившиеся с романом по журнальной публикации, не купят теперь книжку. Ущерб, правда, восполнен в какой-то степени журнальным гонораром. Да убыток не так уж велик, если иметь в виду новых читателей, привлеченных газетной шумихой. Ну что же! На сей раз он не выиграл, но и, пожалуй, не проиграл. Он получит свою прибыль, если будет продолжать в том же духе.
Комплименты сыплются дождем. «Тончайший и продуманнейший психологический этюд!» — утверждает критик из «Жиль Бласа». «Мне думается, что господин Мопассан никогда еще не создавал столь живых и человеческих персонажей», — вторит ему хроникер из «Журналь де Деба». «Господин де Мопассан показал себя в «Нашем сердце» крупнейшим писателем!» — подытоживает «Ревю Бле». Весь Париж приветствует обращение неисправимого президента Общества сутенеров к «хорошим манерам».
То, что только наметилось в «Сильна как смерть», стало очевидным в «Нашем сердце». Как мог Мопассан, всего лишь десять лет тому назад издевавшийся над «хорошим вкусом», сомневаться в его безупречности, если все «общество» подталкивает его, льстит ему, поощряет, превозносит.
Анатоль Франс, человек с прочным положением в высшем обществе, горячо интересовался романом «Наше сердце». «Господин Мопассан, по крайней мере, никогда нам не льстил. Он никогда не раскаивался в том, что глубоко оскорблял наш оптимизм и убивал нашу мечту об идеале. Он делал это с такой прямотой, с такой убежденностью, что на него даже совестно было сердиться… И потом, он не хитрит, не навязывает своего мнения. Наконец, талант его столь мощен, а отвага столь великолепна, что мы должны предоставить ему возможность делать то, что ему вздумается, и оставить его в покое, Вольно или невольно, он вывел самого себя под маской одного из персонажей своего романа».
Вслед за тем Анатоль Франс переходит к образу, прототипы которого ему знакомы. Тон его становится несколько иным: «Но получилась ли Мишель де Бюрн такой, какой он хотел ее сделать? Представляет ли она собою современную женщину? Признаться, мне было бы любопытно это узнать. Я вижу, что она современна своими безделушками, своими туалетами, своими часами в двухместной карете…»
Франс хвалит — и, однако, не может не чувствовать в последнем романе Мопассана некую пустоту, некий пробел.
Что же мы можем сказать о «Нашем сердце» три четверти века спустя после его опубликования? Что дорого и близко в романе нашим современникам? Неистощимая страсть к жизни и страх перед ней, реальность любви в фальшивом обществе, прекрасные пейзажи. В отношении всего прочего сегодняшние поклонники Мопассана резко расходятся во мнениях: одни из них склонны считать роман гениальным, другие относятся нетерпимо к этой запоздалой ставке Ги. Так или иначе, судьба романов «Сильна как смерть» и «Наше сердце» оказалась менее счастливой, чем судьба «Милого друга», «Жизни», «Пьера и Жана».
Создав роман «Наше сердце», Мопассан отрекся от своей неповторимой самобытности.
Уступая влиянию той среды, о которой он писал, Ги невольно выявил все свои противоречия. В этот период он работает одновременно над двумя вещами — «Оливковой рощей» и «Бесполезной красотой». Вопреки мнению самого писателя первая новелла — это подлинный шедевр, вторая же — не более чем изящная безделушка.
Все это дает основания предполагать, что если бы он прожил дольше, то впоследствии перестал бы быть Мопассаном, превратившись в подобие своего героя Гастона де Ламарта, о котором сказал: «Ой переживал своего рода упадок, который, как преждевременный паралич, постигает большинство современных художников. Они не стареют в лучах славы и успеха, как их отцы, а кажутся пораженными бессилием уже в самом расцвете сил, Ламарт говорил: «Теперь во Франции встречаются лишь несостоявшиеся гении».
«Несостоявпшйся гений» — это, пожалуй, слишком сильно сказано. Но яблоня уже принесла свои лучшие плоды.
Оледенение одинокого человека. — «Милый друг» вновь найден. — Чемоданы господина де Мопассана. — 23 ноября 1890 года: открытие памятника Флоберу. — Неожиданный реванш: «Мюзотта». — Странный разговор с администратором французского театра. — Ненависть к своему изображению
В июне и июле 1890 года Мопассан снова лечится в Экс-ле-Бен. Но как он изменился за последние два года! Тогда он был здесь с матерью. Давясь от смеха, он рассказывал ей о восхождении на «Кошачий зуб» в обществе англичанки. Как потешно она съезжала вниз! «Веревок у нас не было, и мы обходились руками. Уверяю тебя, это было не так уж плохо!»
Неужели это тот самый человек пишет теперь принцессе Матильде: «Если я описываю — хорошо или плохо — страдания своих ближних, то это происходит от того, что сам я так устал от жизни, не находя в ней ничего, что могло бы хоть немного облегчить мое уныние и скрасить однообразие дней. Мне приходится заглядывать к соседям, чтобы убедиться в том, что сердца могут биться сильнее, чем мое, а души — стремиться к радости».
Неужели это тот же самый человек каждую ночь теперь зовет к себе Франсуа, чтобы поставить банки? Теперь он никогда не засыпает ранее двух часов ночи.
А правый глаз болит все сильнее.
Бедняга прислушивается ко всем советам, которые ему дают растерявшиеся врачи. Ему везде холодно. Тоска не покидает его и в Ла Гийетт. «Стоит написать десять строк, как я уже не сознаю больше, что делаю, и мысль убегает, как вода из шумовки. Ветер здесь не прекращается, так что мне постоянно приходится топить…»
В предсмертной агонии человек часто повторяет одно и то же движение, словно натягивает на себя одеяло как саван… Он подозревает, он догадывается. «Я думаю, что преувеличенная боязнь холода, пожалуй, результат самой болезни…»
Это оледенение одинокого человека.
Его растерянность, его смятение так велико, что вот уже год, как он хочет продать Ла Гийетт.
Продать Ла Гийетт — значит обрубить канаты, связывающие его с самим собой.
28 июля 1890 года начальник вокзала в Каннах, предупрежденный моряками Раймоном и Бернаром, встречал знаменитого писателя и, стоя у спального вагона, присматривал за его багажом. Назавтра Ги выходит в море на яхте.
Жизнь поблескивает в прорехах черных туч. Мопассан доплывает до Сен-Рафаэля, где живет его отец. Ги регулярно ездит в Ниццу, где его мать, такая же кочевница, как и он, сняла одноэтажный дом на холме, возвышающемся над бухтой Ангелов. Маленький домик, выкрашенный охрой, с зелеными ставнями, существует и поныне; современные каменные гиганты совсем закрыли его. Завтракая в саду, Ги видит, как в сотне метров колышутся кроны Мусиных пальм. Флобер, Муся, Эрве.
Лора живет здесь со своей невесткой. Вдова Эрве с трудом переносит деспотизм пожилой дамы. К счастью, есть еще и внучка Симона, непоседливая, веселая, голубоглазая. Быть может, Ги вспоминает о собственных детях, когда так трогательно беспокоится о том, чтобы племянница не сорвалась с качелей.
6 сентября Ги садится в Марселе на корабль «Герцог Браганский». Холод, который преследовал Мопассана, вынуждает его бежать из Европы. Мопассан далек от той беспорядочной жизни, которую он вел на берегах Сены: двенадцать сундуков, восемь чемоданов, шесть «совершенно необходимых» мешков и многое другое — 44 места занимает теперь багаж Ги.
Болят глаза. Он мерзнет. Ги плывет на юг. Южная жара, однако, означает отсутствие комфорта. Все бесит его: грязь, убогие комнаты, шум, еда, воняющая прогорклым маслом. Он видит женщин, похожих на тощих кляч, и детей с глазами, облепленными мухами. В его честь устраивается представление. Гибкие женщины исполняют танец живота, в то время как почетный гость еле сдерживает тошноту: запах жареной баранины кажется ему отвратительным. Он отправляется в Алжир. В ущелье Руммеля, на месте знаменитой битвы, он размышляет о том, во сколько человеческих жизней обошлась победа. В этом он еще не изменился.
Глаза болят. Резь нестерпима, и временами он готов поклясться, что туда насыпан песок.
Алжир. Мерс-Эль-Кебир. Море, море! Оран. Испанская Африка. Бой быков. Коррида оскорбляет честного охотника. Он добирается до самой границы Марокко — того Марокко, к берегам которого он так мечтал приплыть на своем «Милом друге».
Опять Алжир. Ги устал. Ему холодно. Куплены билеты на «Эжен Перейр». Франсуа. 44 места. Болят глаза. Сильная зыбь. Господин де Мопассан нетвердо идет по марсельскому причалу. Господина де Мопассана тошнит от Алжира.
Утром в воскресенье 23 ноября 1890 года Эдмон де Гонкур, Эмиль Золя и Ги де Мопассан сели в поезд, отправляющийся в Руан. Недовольный тем, что его в пять утра подняли с постели, «в такую погоду, когда и собаку из дома не выгонят», Эдмон де Гонкур брюзжит. Это не помешало ему, однако, расслышать грустное признание Мопассана, увидевшего Сену: «Когда-то по утрам я занимался здесь греблей, которой обязан всем, что имею сегодня».
Великолепная страница Хосе-Марии де Эредиа посвящена Милому другу, присутствовавшему на открытии памятника Флоберу в Руане. «Мопассан был знаменит, богат и могуч. Он казался счастливым. Ему завидовали. Но никто не был более несчастен, чем он… Он долго рассказывал мне о своей меланхолии, о тяготах своей жизни, о прогрессирующей болезни, о медленной потере зрения и памяти, о глазах, которые вдруг перестают видеть, и о ночи, которая окружает его, о слепоте, продолжающейся четверть часа, полчаса, час… Потом, когда зрение возвращается, в спешке, в лихорадке творчества внезапно отказывает память. Какая пытка для такого писателя! Он не может найти нужное ему слово, он неистовствует, он впадает в ярость отчаяния».
Каждое слово этого описания вопиет о чудовищных страданиях Ги. В этот день сердце его открылось. Он не скрыл от Эредиа существование другого — Двойника, незваного посетителя, зловещую настойчивость которого он на сей раз оценивает безошибочно. Двойника, который неотступно следовал за ним, «где бы он ни был, что бы он ни делал, повсюду, всегда, как отвратительная навязчивая идея, как извращенное отражение, шепчущее ему на ухо: «Радуйся жизни, пей, ешь, спи, люби, путешествуй, смотри, любуйся. Только не забывай спросить себя — к чему? Все равно ведь тебя ждет смерть!»
Хосе-Мария де Эредиа тщетно пытается приободрить его.
— Прощайте, — говорит Ги.
— До свидания…
— Нет, прощайте! Мое решение твердо: я не хочу больше влачить такое существование. Я вошел в литературу как метеор — я исчезну из нее с ударом грома.
Глаза Ги, золотисто-карие, живые, пронзительные, стали матовыми. Примерно в это же время его встретил Альфонс Доде: «Глаза его, бегающие, цвета агата, не отражали лучей солнца. Лицо егр напоминало маску».
Однажды, после выхода «Орля», Бод де Морселе пришел к Ги. Тот сидел за рабочим столом. Мопассан был в серой куртке, в серых комнатных туфлях. Он, как всегда, жаловался на глаза, которые болели так, словно бы под веками перекатывались острые песчинки. Вид Ги потряс Бода.
— Короче говоря, в тот день, когда я почувствую себя неспособным думать и писать, я пущу себе пулю в лоб.
— Ну, вам еще до этого далеко!
Ги промолчал.
Порывистый ветер дует с Сены. Эдмон де Гонкур, постаревший мушкетер с развевающимися усами, острой эспаньолкой, всклокоченными седыми волосами, говорит, повышая голос:
— …Флобер для всех был хорошим, не желчным по отношению к тем, кого вознесла литературная судьба, он сохранил до конца свой доброжелательный смех ребенка…
Грохот, дождь, ветер уносят слова вместе с опавшими листьями. Гонкур кричит:
— Он всегда выискивал, что можно взять на прокат у своих собратьев… Не правда ли, Доде? Не правда ли, Золя! Не правда ли, Мопассан? Ведь он был именно таким, наш друг?..
Рыжий мэр города Руана благодарит оратора. Воротники приглашенных на открытие памятника подняты, резкий ветер выворачивает зонтики. Гонкур ворчит:
— Обычная погода для открытия памятника… — Он оборачивается к Мирбо: — Ну, как у меня получилось? Неплохо?
Гонкур романист, мемуарист, но не оратор.
— Это прошло лучше, чем я предполагал. Не правда ли?
Ливень сечет фасады зданий, мосты, портовых шлюх и Сену… Все спешат к экипажам. Площадь пустеет. Гонкур продолжает ворчать:
— О завтраке, о котором нам всю дорогу твердил Мопассан, не может быть и речи: Нормандец скрылся у одного из своих руанских родственников…
Сердясь на вероломного коллегу, Гонкур этим же вечером заносит в свой дневник: «Сегодня утром я был поражен видом Мопассана — худобой и бледностью его лица, обостренной резкостью, болезненной пристальностью взгляда, ярко выраженными, как говорят в театре, чертами его характера. Мне кажется, он долго не протянет…»
Драматург Жак Норман написал по рассказу Мопассана «Ребенок», опубликованному когда-то в «Жиль Бласе», пьесу «Мюзотта».
«Мюзотта» в марте 1891 года торжествует победу. Эта пьеса, младшая сестра «Дамы с камелиями», соответствовала духу времени. Молодой человек женился. В вечер свадьбы бывшая любовница этого молодого человека, умирающая от родов, зовет его. «Да, скверное совпадение!» — говорит акушерка, которая, по существу, выражает мнение автора. Новобрачный проводит ночь у постели умирающей.
Пьеса отлично сделана, она не оставляет зрителя безучастным. Мы вновь ощущаем трепетную чувствительность Ги по отношению к незаконнорожденному ребенку. Эта пьеса, затрагивающая одну из излюбленных тем Мопассана, приносит ему неожиданный успех.
В чем же причина? «Мюзотта» ударила по многословности бульварных пьес экономностью и стремительностью своего диалога. Жюль Леметр писал: «Если я и не плакал на «Мюзотте», то, во всяком случае, готов был расплакаться…»
Рене Думик добавлял к этому: «Это произведение исполнено человечности, подлинных и возвышенных чувств. Тон его абсолютно современен». Альберт Вольф, возглавлявший отдел театральной хроники «Фигаро», горячо аплодировал «этому современному произведению без единого банального слова». Сарсэ видел в этой пьесе большое событие дня, а в Мопассане — первого писателя того времени: «Мне не хватает смелости заявить об этом открыто, но я недалек от такой мысли…»
По поводу «Семейного мира» (вариация на тему «любовь втроем») тот же Сарсэ скажет: «Мне кажется, что, будь Мопассан жив, он наверняка бы завладел сценой». Для этого, пожалуй, Мопассану следовало бы быть менее раздражительным. На премьере «Мюзотты», рассорившись с Виктором Конингом, директором театра «Жимназ», Мопассан заявил:
— Вы пожинаете успех самого ничтожного из моих рассказов. Но я написал по меньшей мере сто двадцать рассказов, стоящих куда больше этого. Следовательно, от вас ускользнула возможность ста двадцати успехов — целое состояние! Тем хуже для вас.
Эти слова обошли Бульвары и дошли до Гонкура: «Доде рассказал мне, что Конинг окончательно порвал с Мопассаном и, несмотря на все попытки примирения со стороны автора «Мюзотты», директор театра остается непреклонным. Мопассан буквально сошел с ума от своего успеха, и тон его писем настолько непререкаем, что он больно задел Конинга. Вот что привело к ссоре. Мопассан хотел, чтобы рецензии на пьесу, оплачиваемые Конингом, непременно включали в себя восхваления литературного таланта Мопассана. Названная пьеса тем самым отодвигалась бы на второй план, не говоря уже об оценке труда соавтора Мопассана. Конинг же, естественно, мало заботился. о делах Мопассана, целиком занятый пьесой. По словам Конинга, в пьесе больше Нормана, чем Мопассана. И он, Конинг, с нетерпением ждет от Нормана следующей пьесы, которая могла бы положить начало новому театру».
Эта ссора с Конингом привела к следующим последствиям. Жюль Кларети, директор «Комеди франсез», принял Мопассана, который пришел поговорить с ним о новой пьесе. Быть может, речь пойдет о «Семейном мире», объявленном уже в печати?
— Нет, это другая комедия в трех актах. Она будет моим дебютом в вашем театре.
— Буду иметь честь передать вашу пьесу комитету, который, несомненно, изъявит готовность утвердить ее.
— Вот тут-то и зарыта собака! Я не желаю, чтобы моя пьеса проходила через комитет.
— Но почему же? Для вас ведь это чистая формальность.
Мопассан повторяет:
— Я не желаю, чтобы моя пьеса проходила через комитет!
Кларети объясняет ему, что даже самые маститые писатели, такие, как Гюго, Дюма, Бальзак, Санд, Мюссе, подчинились этому правилу. Но все напрасно!
— В таком случае нам придется отказаться от чести играть пьесу Ги де Мопассана.
— О нет! Этого не будет! Я настаиваю на том, чтобы именно вы приняли мою пьесу. Вы один о ней будете судить…
— Я один! Но повторяю вам еще раз, мой дорогой Мопассан…
— Я напишу ее летом. План уже готов. Итак, я принесу вам ее осенью, и театр сыграет ее зимой.
Кларети чувствует себя неловко.
— Вы едите виноград? — вдруг спрашивает Мопассан.
— Признаться, да, и часто…
— Прекратите это! Больше ни кисти! Весь виноград Франции отравлен серой. Ни кисти!
Рассорившись с прессой, с квартирохозяевами, с издателями, с директорами театров, Ги сохранил, помимо своих врачей, одного лишь корреспондента — господина Жакоба. Обиженный тем, что без его ведома художник Дюмулен нарисовал портрет для нового издания «Меданских вечеров», Мопассан с гневом пишет 30 мая 1890 года Жакобу: «Запретив продажу моих фотографий, равно как и портретов… я выразил резкий протест и заявил, что буду действовать по суду, если мое изображение не будет удалено из тома». Он обвиняет Дюмулена, который, кроме всего прочего, выставил этот яке портрет в салоне на Марсоврм поле! «Существует ли право рисовать, выставлять и продавать портрет человека, сделанный помимо его согласия?»
Случайный факт? Нет! Это сущность его характера. В другом письме Мопассан протестует по поводу гравюры, выполненной с фотографии: «Я взял себе за непреложное правило никогда не разрешать публикацию моих портретов, если только в моих силах этому воспрепятствовать. Исключения составляли неприятные для меня неожиданности. Публике принадлежат наши произведения, но не наши лица».
Эти странные выходки Мопассана свидетельствуют об окончательно утвердившемся в нем страхе перед своим собственным изображением. Холодное отвращение к самому себе преследовало его всю жизнь и было отмечено такими разными людьми, как Жизель д’Эсток, Эредиа и его предполагаемая дочь Люсьенна.
Мопассан не принимал себя так же, как он не принимал жизнь. «Красавец мужчина», которому так завидовали, не любил себя.
Марокканское путешествие. — 1891 год: время гроз. — Точка зрения профессора Мажито. — Набросок «Чужеземной души». — Ничего и нигилизм. — Неудачное лечение в Люшоне. — Человек холодной воды. — «Анжелюс». — Анафема преступному богу. — Русская из Симиэза, или Последний роман Донжуана
В марте 1891 года «Милый друг» снимается с якоря. Ветер устойчивый, погода ясная, и «большая белая птица» стрелой мчится к западу. На третий день, после благополучного перехода яхта бросает якорь в старом порту Марселя. Ги с аппетитом завтракает в «Резерве» — давно уже не позволял он себе острого рыбного супа! Позже на штурманском столе Мопассан рассчитывает время и расстояние. Минуя Майорку — в Валенсию, оттуда в Аликанте, потом Карфаген. Хорошо было бы заглянуть на Малагу, Гибралтар… У Геркулесовых столбов воды меняют окраску. Но там они не будут задерживаться… Ему уже видится Танжер и Марокко — на сей раз он подойдет к нему с моря. Путешествие продлится шесть месяцев. Он спустится к границам Мавритании. Моряки, по своему обыкновению ругаясь, запасаются пресной водой и набивают трюм продовольствием.
Солнце садится, как в сказочной опере. Ги отправляется ночевать в Ноэй. На рассвете он возвращается на борт, где его встречает встревоженный Бернар. Давление падает. 739 миллиметров ртутного столба, о-ля-ля! Море присмирело, ветер переменился.
— Надо пройти! — мрачно заявляет Ги.
— Это опасно, мосье.
Господин де Мопассан недовольно хмурит брови.
— Вспомните наше первое путешествие!
— К вашим услугам, мосье.
Якорь поднят. Скорость ветра — 60 километров в час. Он гонит яхту, проваливающуюся в четырехметровые ямы, прямо на рифы. Небо без единого облачка приобретает зловещий темный оттенок, море становится пронзительно-синего цвета Большая яхта, словно игрушечная, наклоняется под порывами ветра.
Мопассан не хочет дожидаться хорошей погоды Он приказывает Бернару идти в Канны. Погода наконец улучшается. В своей каюте между двумя приступами мигрени он пишет свой последний очерк «Император», заказанный «Фигаро».
В сорок один год этот человек еще очень силен. Зато лицо Ги стало неузнаваемым. Тяжелые отеки и глубоко запавшие глаза изменили его. Ги напоминает теперь состарившегося солдата колониальных войск. Его душевное состояние весьма плачевно. «Мои мысли проваливаются в черные ямы, ведущие неизвестно куда. Едва выбравшись из одной, они тут же проваливаются в другую; кто знает, что ждет меня за последней. Я боюсь, как бы отвращение не толкнуло меня пресечь этот никчемный путь».
Это письмо отправлено Мари Канн приблизительно в феврале 1891 года. Ги намекает на самоубийство.
14 марта 1891 года Мопассан в одном из писем к матери рассказывает ей о некоем докторе Дежерине — «человеке, о котором говорят, что он превзошел Шарко… Он сказал мне: «У вас были все признаки того, что называется неврастенией. Это умственное переутомление: половина литераторов и биржевиков страдает тем же. Словом, нервы, утомленные водным спортом, затем умственной работой, нервы, только нервы нарушают ваше спокойствие, но ваша физическая конституция весьма крепка…
Гигиена, души, успокаивающий, теплый климат, лето, основательный и продолжительный отдых в полном уединении. При соблюдении этих условий я не буду о вас беспокоиться».
Двенадцать дней спустя Ги жалуется на зубы. Он счастлив, что марокканское путешествие было прервано встречным ветром, иначе боль настигла бы его в открытом море.
С этого момента все расползается по швам. «Я в ужасном состоянии; болезнь глаз, мешающая мне смотреть, и физическая боль от неизвестной, но невыносимой причины превращает меня в мученика». 23 марта ему удаляют больной зуб. «Я вынужден вернуться к себе из-за зубной боли о которой я вам говорил и которая стала столь мучительной, что я почувствовал спазмы в пальцах рук и ногах в связи с этим я полагаю завтрак мой не пошел дальше желудка.
Я мучительно страдаю я говорил вам об этом в прошлый раз от обильного кровотечения которое связываю с внутренним кровоизлиянием. Или, быть может, это чисто нервное — боль, которая сегодня так обострилась, мучит меня уже давно. — Она так отдает в запястья в бока и в челюсти что я невольно задаю себе вопрос не от одного ли скрытого источника она происходит?»
Начало письма, написанное ровным почерком, выдает усталость Ги только неправильной пунктуацией. Затем автор меняет перо на карандаш, и почерк его становится менее ровным. «Шесть часов утра — я провел ужасную ночь. Вчера вечером я ничего не мог взять в рот. Галлюцинации возобновились. Мне кажется, что все неприятности, которые мы приписываем зубу, являются обострением желудочного заболевания. Я не мог выпить и стакана воды без того, чтобы боль не вспыхнула вновь — страшная, непереносимая. Я не мог даже умыться. Если вы не сумеете навестить меня, не будете ли вы так любезны порекомендовать какого-нибудь молодого врача, которому вы доверяете и который скажет вам о том, что он находит у меня… Мне совестно, что я так утруждаю вас. Помните, вы мне говорили, что Робен, зондируя мой желудок, нанес мне вред? Но это. по-видимому, относится только к очагу болезни».
Вероятно, письмо было адресовано новому медицинскому светилу доктору Мажито.
Пунктуация в письмах Ги всегда поражает. С полным основанием ее можно сравнить с дыханием. И когда читаешь письма этого года, слышишь, как тяжело дышит, как задыхается Ги:
«Глазам нужен абсолютный покой. Я считаю что мой переезд в Ниццу нанес им громадный ущерб. (Удивительная манера говорить о своих глазах как о чужих! — А. Л.)… и потом из-за здешней ужасной погоды у меня вновь появилось внешнее косоглазие (неразборчиво. — А. Л.), которое я испытал один раз в Каннах, когда писал «Милого друга» — 2 там же, в прошлом году, и, наконец, недавно в Ницце.
С зубом вопрос разрешился но мои мучения еще не кончились».
После общей части Ги переходит к главному. Если этот человек и истощен, то мозг его, несомненно, работает нормально. Он рисует портрет главного персонажа — профессора Мажито, к которому питает «безграничное доверие: доктор Мажито, член академии, тот самый, который только что написал и собирается представить в академию доклад о Кокаине (прописная буква поставлена самим Ги. Весьма знаменательно! — А. Л.)».
Доктор Мажито много знает о своем пациенте. «Ему известно, как мне самому, вся моя жизнь, жизнь гребца, — ведь у него дом в Виленне, и он хорошо знаком с Золя. Он видел мой дом в Этрета, осведомлен о моем образе жизни в Париже, и так как у него есть квартира в Теуле, то он часто видел меня и на юге…
Позавчера я не мог пойти к нему из-за сильной мигрени, и он пришел ко мне сам. Разумеется, он уже старик. Он сказал мне: «Давайте побеседуем. Раз мне удалось с вами встретиться, о чем я мечтал уже давно, расскажите-ка о себе поподробней, и я дам вам мудрый совет. Вы ведете такую жизнь, которая убила бы десяток обыкновенных людей».
Это Мопассан подчеркнул последние слова.
И вдруг усталость снова овладевает им: повторения, пропущенные строчки, соединенные слова, исправления. «Уже давно я об этом думаю и хотел вас предупредить. Хотите ли (зачеркнуто. — А. Л.). Вы опубликовали двадцать семь томов за десять лет. Этот безумный труд сожрал ваше тело».
Бесспорно, Мопассан работал очень напряженно, но не больше Бальзака, Гюго или Золя. Удивительнее то, что Мопассан вообще мог работать в том вихре, который наполнял его жизнь.
«В данный момент тело мстит парализуя вашу мозговую деятельность. Вам нужен очень длительный и полный отдых. Сударь, я говорю с вами так как говорил бы со своим сыном. То что вы рассказывали мне о ваших проектах не обещает ничего хорошего. Что вы рассчитываете делать? Прежде всего нужно покинуть Париж, как только я кончу лечение вашего рта. Не возвращайтесь в Ниццу летом — она дергает нервы как никакой другой город. Порт — это ад, точно так же как Боронская гора (Ги собирался поселиться в лесу к востоку от Ниццы, чтобы быть ближе к Лоре. — А. Л.). Я сказал о моей яхте. Он ответил: «Я ее знаю. Она очень красива. Это прекрасная игрушка для здорового молодца, любящего покататься по морю и покатать своих друзей, но это совсем не место отдыха для человека утомленного телом и духом подобно вам».
Еще два года назад Ги буквально воскресал на борту своей яхты Морские прогулки возвращали ему силы, при условии, конечно, что на время этих прогулок он оставлял все прочие развлечения. Теперь жизнь в море стала для него непосильной. «В хорошую погоду вы обречены на неподвижность под сверкающим солнцем на раскаленной палубе, рядом со слепящим глаза парусом. В остальное время, под дождем, в маленьких портах, это необитаемое жилище.
Будь яхта в два или три раза больше и будь она столь же комфортабельна, как и квартира, я сказал бы вам. поезжайте! Или, окажись вы в одиночестве, в почти незаселенной прибрежной и лесистой местности, я сказал бы вам- пользуйтесь ежедневно этим судном, но не живите на нем, у вас должно быть еще и другое жилище».
Этот совет не устраивает Мопассана. «Я хотел бы видеть вас в полной изоляции, в очень здоровой местности, где бы вы ни о чем не думали, ничего не делали, а главное, не принимали никаких лекарств. Ничего, кроме свежей воды».
«Вот его слова, — заключает Ги. — Я в полной нерешительности. Не знаю, что делать, кого слушать. Мне хочется, однако, проверить, как действует на меня море».
В этом намерении весь Мопассан. Он расспрашивает, взвешивает — и в конце концов полагается на свою интуицию. Нормандец, само собой разумеется, не сжигает мосты: «Если это не приведет ни к чему хорошему, я отправлюсь в Пиренеи, что мне очень рекомендуют. Мы поговорим об этом через несколько дней».
В своей сыновней любви, в своей демонстративной зависимости Ги не хочет показать матери, что он намерен принять важное решение самостоятельно. «Во всяком случае, я закажу для моей яхты очень плотный тент во всю длину палубы, он обеспечит мне небольшое, но прохладное убежище, как бы горячо ни светило солнце в портах (sic). По выходе же в море, если мы будем идти в сильную жару, я останусь внутри словно в маленьком голубом салоне. И буду там дремать как у себя дома. В небольших портах, которые мне понравятся, я буду проводить по неделе, отдавая предпочтение испанским портам…»
«Я отложу отъезд до тех пор, пока не настанет действительно прекрасная погода. Проведу несколько дней в Ницце, затем выйду в море».
Незадолго до последнего приступа Ги по-прежнему сохраняет логичность мышления, силу воли. Удивительный контраст представляют собой отрывки из приведенного письма и набросок романа «Анжелюс». В творчестве он топчется на месте. В жизни он остается хозяином только на борту своей яхты. Прискорбно, что вся переписка Мопассана оказалась рассеянной буквально по воле ветра. Если ранняя переписка была более биографичной, чем литературной, то письма последних лет — это и есть творчество Мопассана. Между двумя приступами болезни романист описывает свою смерть.
Мопассан часто говорит о «своем романе». Работа все еще остается для него первой необходимостью: «Как это прекрасно — работать, когда ты хорошо себя чувствуешь!» Прежде всего он хочет завершить романы, а затем перейти к «общему анализу моего творчества, где я коснусь и крупнейших писателей, наиболее близких мне. В качестве приложения к этому труду я намерен высказаться по поводу эволюции, которая, по моему мнению, неизбежна для различных классов Франции в XX веке.
Я окончательно решил не возвращаться более к рассказам и повестям. Это избито, изжито, нелепо. К тому же я уже слишком много их написал. Я буду работать только над моими романами».
Он порывает с «рассказами», как пять лет тому назад порвал с журнальными статьями.
«Мои романы»! Он говорит о них во множественном числе. Действительно, два сюжета овладели измученным писателем — «Чужеземная душа» и «Анжелюс».
Мысль о первом романе возникла в прошлом году, в Экс-ле-Бен. Ги посещал тогда русскую княгиню, которая жила в «Вилле цветов». Согласно другой версии прототипом героини послужила румынская королева Елизавета. Эта дама оказывала покровительство (возможно, нечто большее) архитектору Андре Леконту дю Нуи, мужу Эрмины. Супруга короля Кароля сочиняла и писала на четырех языках под псевдонимом Кармен Сильва…
О княгине Ги собрал любопытные сведения. Она живет с двумя любовниками, которые никогда не покидают ее и спят по обе стороны ее великолепного ложа на приставных кроватях. У нее есть также и супруг — князь, который почти никогда не посещает ее во Франции. Ги собирается изобразить ее в космополитическом окружении Экса, городе ванн и казино.
Первая глава «Чужеземной души» была напечатана в «Ревю де Пари» 15 ноября 1894 года. Поль Бурже резюмировал: «Мопассан в своем романе хотел описать неизбежный конфликт рас: два существа, брошенные навстречу друг другу силой неистовой страсти, сжимают друг друга в объятиях, жаждут, любят. И все же… неумолимая наследственность… разъединяет мужчину и женщину, пришедших с разных концов исторического и физиологического мира».
Этот роман, повторяющий тему «Монт-Ориоля», тем не менее написан в духе «Нашего сердца» и «Сильна как смерть».
В «Чужеземной душе» можно выделить славянскую тему. Ги в ту пору встречался в доме Мари Канн со многими русскими. Андре Виаль отметил в поздних произведениях Мопассана несомненное влияние Достоевского. После романа «Сильна как смерть» пессимизм и нигилизм Мопассана становятся все более «восточными». Мопассан благодаря своей дружбе с Тургеневым, своим встречам с русскими, своим знакомствам с их литературой и своему пессимизму мог рассчитывать на успех, примкнув к модному направлению, представители которого пытались понять таинственную славянскую душу.
«Идиот» вышел в 1887 году с предисловием Мелькио-ра де Вогюэ, автора «Русского романа», а «Преступление и наказание» появилось еще в 1884 году. Вогюэ ввел во Франции моду на русский роман. Он посещал те же салоны, чтоиГи. На одной фотографии, сделанной, по-видимому, в 1888 году, Милый друг изображен в профиль, рядом — Мелькиор де Вогюэ и Женевьева Стро. Ги всегда больше узнавал из разговоров, чем из книг.
Наряду с окрашенной нигилистическими настроениями «Чужеземной душой» у Мопассана созрел замысел романтической истории, которую он вскоре назовет «Анжелюс». Эти два замысла разрывают несчастного, который не сохранил и четверти своей былой работоспособности. В феврале 1891 года Ги делится с Лорой своими невзгодами: «Как только я дам полный отдых глазам на два-три дня, зрение тотчас же становится ясным. Но я переутомился от исправления пьесы (известная нам «Мюзотта». — А. Л.) и от мысли об «Анжелюсе», который не двигается с места».
Это новая история о войне 1870 года — о пожертвовавшей собой матери, о мученике-сыне, о боге, виновном перед людьми в том, что он видит зло и не пресекает его.
В мае 1891 года Ги уезжает, увозя в чемодане рукопись «Анжелюса». Итак, выбор сделан. 4 июня он писал верной ему Эрмине о своих горестях: «Я тяжко болен. Вот уже два месяца я не покидаю комнаты и постели. Сегодня меня навестят три врача. Мне рекомендуют провести четыре или пять месяцев в полном одиночестве. Я уезжаю в субботу или в понедельник, скорее всего в субботу. Не заглянете ли вы ко мне завтра, в пятницу?..»
Однако лишь в конце месяца в сопровождении верного Франсуа он отправился в путешествие, конечной целью которого по совету доктора Мажито должны были стать Пиренеи.
Почувствовав недолгое облегчение, Мопассан в Авиньоне посещает собор.
Франсуа видит своего хозяина, застывшего, как сеттер в стойке, перед статуей святой Фелисите. Строгое лицо маленькой святой из собора станет лицом его героини.
1 июля в Пиме Ги фотографирует старинную башню. На следующий день он наблюдает с моста за маневрами артиллерийской батареи. Путешественник прибывает в Тулузу, где проводит бессонную ночь в отеле «Тиволье». В Баньер-де-Люшон он задыхается с первой же минуты — «в этой вулканической пустыне, где от запаха серы вы едва не лишаетесь сознания прямо на улице». Еще раз он вынужден вернуться обратно! Это катастрофа, бегство, разгром! Даже профессор Мажито и тот ошибся.
Проходя по раскаленным мостовым Парижа, Ги встречает своего давнишнего приятеля по Этрета, художника Фурнье. Тот буквально опешил при виде сгорбленного человека со страдальческим, сморщенным лицом, протягивающего ему руку. Потрясенный художник после долгой паузы восклицает:
— А, так это вы, Мопассан!
— Вы меня все-таки узнали?
— Вы шутите.
— Нисколько! Меня уже никто не узнает — это факт.
Ги берет Фурнье под руку.
— Я все сильнее и сильнее страдаю от ужасных миг-репей. Только антипирин немного успокаивает меня… Я думаю, что ужасные провалы памяти вызваны этой отравой. Я забываю самые простые слова. Из моей памяти исчезают такие слова, как «небо» и «дом». Я человек конченый…
Потом он вдруг говорит без всякого перехода:
— Ну и воры же эти издатели!
Транше отправляет Ги в Дивонн-ле-Бен, предупредив об этом доктора Анри Казалиса.
Мопассан и Франсуа поселились у вдовы одного врача, на маленькой ферме близ Дивонна. Ги сообщает оттуда Анри Казалису о своем состоянии: «Недомогая все больше и больше душою и телом, я едва ли еще долго буду скитаться вдоль побережья и по морю. Я в Дивонне, который собираюсь покинуть из-за непрестанных гроз, ливней и сырости. Я страшно ослабел, не сплю уже четыре меся-да. Тело окрепло, но голова болит сильнее, чем когда-либо. Бывают дни, когда хочется пустить себе пулю в лоб».
Зрительные галлюцинации сопровождаются теперь галлюцинациями слуховыми. Он притворно смеется над своим несчастьем. Ну, конечно же, ферма не заколдована! В ней не живут привидения. Это всего-навсего крысы… И все же он сбегает оттуда в Дивонн.
Его «штаб-квартирой» становится отель «Трюид». Сын хозяина и сейчас помнит знаменитого романиста, поселившегося на втором этаже, в комнате № 8, и раздававшего у школы конфеты детям. По вечерам служанки вносили в комнату писателя железный поднос с тремя десятками свечей.
Ги приобрел трехколесный велосипед. По живописным извилистым дорогам Юры он катит до Фернея поклониться памяти Вольтера. Ги уезжает веселым и оживленным, а к вечеру Франсуа встречает его почти безумным. В пути из-за жары он плохо почувствовал себя и упал.
Нам известно об этой поездке из письма Ги от 6 августа его соавтору по пьесе «Мюзотта» Жаку Норману.
«…Сегодня я отправился на велосипеде посмотреть дом Вольтера в Ферней. 28 километров я проделал за три часа десять минут, обгоняя все экипажи на подъемах и спусках.
Вернувшись, я поспешил в Дивоннский бассейн — с такой холодной водой, что не более 3–4 человек из 300, принимающих здесь ванны, пользуются им. Я ныряю в эту чашу, откуда бьет мощная ледяная струя. Она отбрасывает меня, но я на спине плыву к лестнице. Температура воды не превышает +5… Я чувствую себя как рыба в воде, в своей воде. Я уверен, что ежедневные посещения этой ледяной проруби позволят мне еще очень долго быть в форме. Мне не трудно акклиматизироваться: ведь я человек холодной воды…
В общем, я — разновидность современного Пана, которого Париж неизбежно убивает…»
Мимолетное затишье. А вслед за ним снова надвигаются приступы. Только Казалис может его спасти! Казалис посылает его в Шанпель под Женевой, «более теплый, чем Дивонн». Он дрожит там от холода. Требует чтобы затопили в отеле «Во сежур».
Мопассан встречает Огюста Доршена. Казалис по секрету предупредил поэта о приезде Мопассана:
— Он едет в Шанпель лишь затем, чтобы убедиться в том, что у него, как и у вас, всего-навсего неврастения. Скажите ему, что лечение подействовало на вас благотворно. Он же страдает совсем иной болезнью. Вы не замедлите в этом убедиться.
Сначала совершенно уравновешенный, Мопассан через некоторое время производит на своего коллегу странное впечатление. Казалис был прав, предупредив его.
— Я приехал из Дивонна, откуда меня прогнало наводнение. Воды озера затопили первые этажи домов.
Вертя палку в руках, Мопассан пытается убедить Доршена, который уже не верит ни единому его слову:
— Вот этой палкой я защищался однажды от трех сутенеров, напавших на меня спереди, и от трех бешеных собак, набросившихся сзади.
Ги подмигивает Доршену и дружески похлопывает его по спине: в Женеве ему встретилась отличная девица.
— Крохотная женщина! Вот такая, мой дорогой!.. Я был блистателен. Я совершенно выздоровел! Вы знаете, в Женеве я был принят господином Ротшильдом. Великим Ротшильдом!
В последнем утверждении (как, впрочем, и в первом) нет ничего неправдоподобного. Барон Эдмон Ротшильд, простив ему «Монт-Ориоль», принял его в Англии в замке Вадезден. Но тон Мопассана!..
В тот же вечер, обедая с Доршеном, Мопассан вдруг начинает изъясняться логично, «ясно, необыкновенно красноречиво».
Потрясенный событиями этого дня, Доршен аккуратно записал все, что показалось ему интересным. Без Доршена мало бы что было известно о последней вспышке таланта Ги, об «Анжелюсе». «Это история женщины, готовившейся стать матерью. Ее муж, военный, оставил ее одну в фамильном замке в страшную годину войны. Рождественской ночью пруссаки захватывают замок. В ответ на сухой прием захватчики избивают беременную хозяйку и выбрасывают ее в хлев. И здесь под звон церковных колоколов она разрешается от бремени на соломе, как когда-то дева Мария. Она рожает сына — но какого сына!.. Мальчик искалечен ударами, полученными матерью; ножки его перебиты… Годы идут, не принося ему выздоровления, но делая его душу, которая полна бесконечно нежной любви к матери, все более чуткой — словно бы для того, чтобы мальчик мог до конца познать весь ужас своего существования. Или, быть может, это Иисус пришел в мир, чтобы дать людям радость?.. Когда он подрастает и становится молодым человеком, в жизни его появляется девушка. Калека любит ее всем своим большим и нежным сердцем, но он никогда не решится сказать ей об этом, а она никогда не сможет полюбить его. Она любит его старшего брата — здорового и красивого…» Мать пытается его утешить. «Несчастный качал головою, и они уходили; и повсюду, всегда его преследовал этот прелестный призрак, к которому он никогда не приблизится, — призрак молодой девушки… Мопассан, заканчивая свой рассказ, длившийся два часа, плакал…»
Чудесная случайность дала нам возможность ознакомиться с замыслом романиста.
Фрагмент из незаконченного «Анжелюса» был опубликован в «Ревю де Пари» 1 апреля 1895 года. По своему настроению он был очень близок к «Мадемуазель Фифи».
А вот отрывок, пересказанный Эрминой. Молодая графиня де Бремонталь входит вместе с сыном в комнату, занятую немцами:
«— Фи флятелица этого замка?
Она стояла перед ним, не ответив на его нахальное приветствие, и сказала «да» таким сухим тоном, что все присутствующие перевели глаза с нее на начальника.
Не обратив на это внимания, он продолжал:
— Сколько фас здесь шеловек?
— У меня двое старых слуг, три женщины и трое батраков.
— Где фаш муж? Что он делает?
Она храбро ответила:
— Он такой же солдат, как и вы, он сражается.
Офицер дерзко возразил:
— Ф таком случае он попежден.
И он грубо захохотал.
Двое или трое офицеров засмеялись столь же тяжеловесно и на разные, лады, в духе тевтонской веселости. Остальные молчали, внимательно наблюдая за храброй француженкой.
Тогда она сказала, вызывающе и бесстрашно глядя на начальника:
— Сударь, вы не джентльмен, если позволяете себе оскорблять женщину в ее доме.
Последовало долгое, напряженное, страшное молчание. Немецкий солдафон сохранял хладнокровие, продолжая посмеиваться с видом хозяина, который может позволить севе все, что угодно.
— Та нет ше, — сказал он. — Фи не у себя, фи у нас. Никто Польше не у себя тома фо Франции.
И он опять захохотал с восторгом и уверенностью человека, изрекшего неоспоримую и ошеломляющую истину.
В отчаянии она сказала:
— Насилие еще не есть право. Это — преступление, вы не больше у себя дома, чем жулик, ограбивший жилище.
В глазах пруссака зажегся гнев.
— А я покажу фам, что это фи не у себя тома. Я фам приказываю покинуть этот том, или я вас выгоню.
При звуке этого злого, грубого и резкого голоса маленький Анри, вначале более удивленный, чем испуганный видом чужих людей, издал пронзительный крик.
Услышав плач ребенка, графиня потеряла голову. Мысль о зверствах, на которые была способна эта солдатня, опасность, которой мог подвергнуться ее дорогой мальчик, внезапно вселила в нее непреодолимое, безумное желание бежать, скрыться в любую деревенскую хижину. Ее гонят. Тем лучше!..»
Это, бесспорно, «Мадемуазель Фифи» — но как она мелодраматична! Что бы сказала насей раз бедная Муся?! Однако даже здесь чувствуется типично мопассановское настроение. «Холод пронизывал ее всю, заполняя душу и тело, и к этому физическому утомлению присоединялась тоска при мысли об ужасной катастрофе, обрушившейся на родину». Итак, в последний раз отождествляет он свою жизнь с искалеченной родиной. Жизнь героя разбита сапогом немецкого офицера, как жизнь самого Мопассана исковеркана военным поражением Франции. Калека становится жертвой эгоизма своего брата. Отголоски «Пьера и Жана»! В «Анжелюсе» собраны почти все основные темы Мопассана: беременная героиня, дворянское происхождение, холод, страх перед смертью, ненависть к оккупации, Нормандия… Он напрягает последние силы, чтобы завершить роман. «Я попытаюсь написать «Анжелюс» со всей силой выразительности, на которую я только способен… У меня отличное для работы настроение… Это будет венцом моей карьеры, и я убежден, что достоинства романа приведут в такой энтузиазм читателя-художника, что он спросит себя: роман ли перед ним или сама действительность?»
В этот же вечер, прежде чем покинуть чету Доршенов, зачарованных его рассказом, Мопассан холодно заявит: «Вот первые пятьдесят страниц романа «Анжелюс». В течение года я не смог написать ни строчки больше. Если через три месяца книга не будет закончена, я покончу с собой».
Впервые Мопассан назначает себе срок.
Это было в августе 1891 года.
Решение он примет в конце декабря того же года.
В отрывке, напечатанном в «Ревю де Пари», вновь появляется тема «преступного бога». Эта тема возникала еще в письмах к Потоцкой. Художник Бертен из романа «Сильна как смерть» восклицает: «О, тот, кто выдумал это существование и создал людей, был либо слепцом, либо преступником!»
И вот наконец все досказано: «Извечный убийца, он наслаждается, производя людей, но лишь потому, что видит в них материал для будущего уничтожения, которое приносит ему удовлетворение и счастье. Он возобновляет свой убийственный труд по мере того, как создает человеческие существа. Извечный производитель трупов и поставщик кладбищ, который забавляется, сея зерна и насаждая ростки жизни лишь для того, чтобы удовлетворить свою страсть к разрушению».
Для Мопассана, «человека с содранной кожей», бог создает, предвкушая последующие уничтожения. Писатель предает анафеме творца, осквернившего любовь. Он видит в боге только зло.
«Знаешь, как я представляю себе бога? — сказал он. — В виде колоссального неведомого нам производительного органа, рассеивающего семя на миллиарды миров, словно гигантская рыба, которая одна мечет икру в море, он творит, ибо такова его божественная функция, но он сам не знает, что делает; его плодовитость бессмысленна… Человеческая мысль — какая-то счастливая случайность в этой его творческой деятельности, мелкая, преходящая, непредвиденная случайность, которая обречена исчезнуть вместе с землей».
Разумеется, романист вкладывает эту реплику в уста своего героя Робера де Салена. Но голос — голос принадлежит самому Ги!
«Изголодавшийся по смертям убийца, создающий существа только для того, чтобы их уничтожать, калечить, обрекающий их на страдания, поражающий их всевозможными болезнями — этот неутомимый разрушитель, не знает отдыха в своем чудовищном труде. Он выдумал холеру, чуму, тиф — всех микробов, разъедающих тело^ он создал хищников, пожирающих своих слабых собратьев».
Для кого, по Мопассану, предназначена эта планета? Кто доволен жизнью под этим солнцем? Животные! «Только животным неведома эта жестокость, ибо они не догадываются о смерти, угрожающей им так же, как и нам».
Раздражительный, взвинченный Мопассан устраивает скандал за табльдотом и ссорится с лечащим врачом, запретившим ему принимать ледяной душ Шарко. Он снова вынужден бежать. Его прибежище, как всегда, Канны. 30 сентября он телеграфировал Лоре: «Чувствую себя превосходно. Канн больше не боюсь. Совершаю восхитительные прогулки по морю. Остаюсь до 10-го, затем поеду в Париж вкусить недели три светской жизни, подготовив себя тем самым к работе». Двумя неделями ранее он помышлял о самоубийстве. Теперь он оправился, но ненадолго. Вскоре на улице Боккадор «невыразимая тревога», о которой говорит Франсуа, снова собьет его с ног. Доктора Казалис, Транше и Дежерин вновь отправляют его в Канны.
Этой осенью одна русская семья поселилась в Симиэзе. Дочь[100] восхищалась Мопассаном так же, как Шодерло де Лакло. Подобно Марии Башкирцевой, она пишет ему. Он отвечает ей из Парижа 18 октября, несмотря на недомогание и депрессию..
«Мадемуазель,
Мне очень легко удовлетворить ваше любопытство, сообщив те сведения, которые вас интересуют, а ваше письмо так занимательно и оригинально, что я не могу устоять перед соблазном сделать это. Вот, прежде всего, моя фотография, снятая в прошлом году в Ницце. Мне 41 год, и, как видите, я много старше вас, поскольку вы сообщили мне свой возраст.
Что касается остальных вопросов, вас занимающих, то ответ на них прост.
Я вернусь через неделю в Канны, где собираюсь провести зиму, и буду жить на Грасской дороге, в Шале де л’Изер.
Яхта «Милый друг» ждет меня в антибском порту.
Признаюсь, мадемуазель, я заинтересован и пленен».
Разочарованная барышня сочла намек Ги грубостью. Разъясняя ей ее заблуждения, он следует в переписке проторенной дорожкой: «Я подумал, что вы хотите меня заинтриговать, как это делали до вас многие, оставаясь для меня неизвестной. Я стараюсь выражаться как можно яснее по всем пунктам, чтобы не произвести впечатления буки. В жизни я лишен этого качества; нет, пожалуй, такого человека, который был бы меньшим букой, чем я. Но, прежде всего, я наблюдатель и рассматриваю то, что меня забавляет. От всего, что мне кажется незначительным, я вежливо отстраняюсь».
Барышня по-прежнему не удовлетворена. На сей раз Ги обрывает переписку, отвечая ей из Шале де л’Изер: «Это последнее письмо, которое вы от меня получите… Наивные вопросы, которые вы мне задаете, удивили меня. Я стараюсь никому не показывать свою жизнь, и никто ее не знает. Я скептик, отшельник и дикарь.
Я работаю — и только. Чтобы быть одному, я веду кочевой образ жизни, и лишь одной матери известно, где я нахожусь».
Это последний исполненный искренности автопортрет Ги. «Никто обо мне ничего не знает. Я слыву в Париже порядочным человеком… Я порвал со всеми писателями, которые, начисто лишенные фантазии и воображения, выслеживают любого человека, видя в нем прежде всего прототип для своих романов. Я не пускаю на порог журналистов; и категорически запретил писать что-либо обо мне и о моей жизни… Я разрешаю говорить только о своих книгах».
И так как его корреспондентка намекает ему на Мусю, с которой он обращался мягче, он объясняет: «Я ответил мадемуазель Башкирцевой, это правда, но так и не захотел с ней встретиться. Она написала мне, что добьется своего. Тогда я уехал в Африку, написав ей, что с меня довольно этой переписки…»
Но что с романом «Анжелюс»? Мопассан знает, что ему уже не на что надеяться. И он сдержит слово, которое он дал самому себе.
Собаки воют. — Рождество на островах. — На Грасской дороге. — Медицинское заключение. — Наследственность. — Первый день 1892 года. — Последний акт. — Самоубийство с «соблюдением приличий». — Мобилизация. — Решение Лоры. — У причала
«Я снял в Каннах на самом юге, очаровательное шале, защищенное от всех ветров… (Дом. — А. Л.) стоит в центре на набережной, окруженной со всех сторон зданиями. Если бы он принадлежал мне, я назвал бы его грелкой…» Можно себе представить, какое облегчение испытывал Мопассан в этом маленьком ничем не примечательном домике.
Улыбка все реже появляется на лице Ги. В октябре 1891 года английский книготорговец ставит его в известность о том, что «Заведение Телье», вышедшее в издательстве Авара, распродано. Через судебного исполнителя Мопассан устанавливает, что на складе издательства действительно нет ни одного экземпляра книги. Адвокат Ги настаивает на том, чтобы издатель постоянно располагал запасом книг минимум на пятьдесят экземпляров. Он требует, чтобы Виктор Авар возместил Мопассану убытки. Объяснения между писателем и издателем ведутся в весьма резкой форме. А вот и новая неприятность! Американская газета «Стар» сфабриковала из рассказа «Завещание» большой роман и опубликовала его, подписав — без ведома Мопассана — его именем. Мы знаем об этом из телеграммы Ги к матери, посланной из Парижа 19 октября 1891 года.
«Опять похолодало. Пора спасаться. Уеду пятницу или субботу. Немедленно вышли мне американскую Нью-Йоркскую Газету «Стар». Я привлеку их к суду».
Повсюду, где возможно, он затевает судебные дела, учиняет иски, пишет жалобы. Он поносит всех и все. На борту «Милого друга» он ругает волны. В шале им вдруг овладевает мания величия: «Сколько раз я просил вас, Франсуа, называть меня «господин граф».
Появляется новая навязчивая идея: Мопассан повсюду усматривает присутствие вредных солей. «Вчера я чувствовал себя немного лучше и потому смог отправить вам успокоительное письмо. Вслед за тем я провел ужасную ночь: мозговое расстройство мучило меня. Мой мозг трепетал от непереносимой боли. Пот бежал со лба как из источника, сегодня утром я упал и недавно в моем саду (sic). За неделю я похудел на 10 кило».
Здесь страдает не только пунктуация. Почерк искажен до неузнаваемости. Хромает синтаксис… Но стиль сохраняет свою жестокую красоту!
«Когда я нишу вам мой лоб покрывается потом а голова подсказывает мне бессвязные слова. Здешний воздух насыщен солью и это несомненно является причиной ухудшения ибо с тех пор, как я приехал сюда приступы усиливаются изо дня в день, и я чувствую что мое соленое дыхание, это причина, причина (?), все более серьезная усиливающегося нарушения мозга.
Я спросил у Даренбера не размягчение ли это мозга вызванное промываниями. Он ответил что сумасшедший о таком размягчении никогда не догадывается, тогда как я отчетливо чувствую это и объясняю свое состояние. Эти боли начались на третий день после начала промываний. В Париже, перед отъездом, я чувствовал себя лучше. Здесь же все вспыхнуло с новой силой». Неотвязная мысль о размягчении мозга принимает откровенно бредовой характер: «Я убедился вчера, — это был день отвратительных страданий — что все мое тело, мясо и кожа, пропитаны солью… У меня всякие неполадки, или, вернее, страшные боли от всего, что входит в мой желудок… Слюны больше нет — все высушила соль — только какая-то отвратительная и соленая масса стекает с губ… Я думаю что это начало агонии… Головные боли столь сильны что я сжимаю голову обеими руками, и мне кажется что это голова мертвеца…»
Великолепные образы вспыхивают в его больном воображении. «Воющие собаки с предельной точностью передают мое состояние. Собачий вой, горестная жалоба собаки ни к кому не обращена, никому не адресована; просто крик отчаяния разносится в ночи — крик, который я хотел бы исторгнуть из себя… Если бы я мог стонать как они, я уходил бы в широкую долину, в чащу леса и выл бы часами во мраке». И Мопассан заключает: «Умственно изношенный и все же еще живой, я не могу писать. Я не вижу больше. Это крах моей жизни».
И тогда он возвращается к своему решению. Он не умрет безумным. Он убьет себя раньше. Но когда? Умереть преждевременно — это было бы бессмысленно. Необходимо рассчитать все возможности. Он рискует пересечь границу «слишком поздно»: здравый ум может изменить ему. Это «слишком поздно» пугает его еще больше, чем «слишком рано». Он пишет господину Года: «Я умираю. Думаю, что умру через два дня. Займитесь моими делами и установите связь с господином: Коллем, моим нотариусом в Каннах. Это прощальный привет, который я вам шлю… Это неминуемая смерть, и я сошел с ума! Моя голова мелет вздор. Прощайте, друг, вы не увидите меня больше!»
Мопассан осматривает свой револьвер. «Моя мать не переживет этого. А разве она не умрет, узнав, что я заключен в сумасшедший дом? «Это ты, ты сумасшедший в нашей семье!» Нет, нет, только не как Эрве!»
На следующий день после встречи рождества 1891 года Мопассан, чувствуя себя почти здоровым, выходит в город. Он медленно прогуливается по Грасской дороге, наслаждаясь тихим вечером. Вскоре он возвращается — Франсуа видит его мертвенно-бледным, дрожащим, с искаженным лицом…
— Я гулял, Франсуа. Дошел до церкви, до порта. Видел «Милого друга». У поворота на кладбище я встретил привидение. Я испугался. Вы знаете, что такое страх??
— Да, мосье, да…
— Нет!
Тусклый страх. Фантастический. Потусторонний. Не тот, не солдатский страх, который он столько раз анализировал: «Страх — это какой-то распад души… Настоящий страх есть как бы воспоминание призрачных ужасов отдаленного прошлого. Человек, который верит в привидения и вообразит ночью перед собой призрак, должен испытывать страх во всей его безграничной, кошмарной чудовищности».
Но он написал это еще десять лет назад!
— Это привидение, Франсуа, это было хуже всего… Это был…
Его неподвижные, застывшие, — словно бы покрытые эмалью глаза тускло светятся.
— Это был я!
Он задыхается, глаза его полны ужаса.
— Он подошел ко мне, ничего не- сказал… Он просто презрительно пожал плечами. Он ненавидит меня!.. Франсуа, не забудьте закрыть все окна, а двери заприте на два поворота ключа.
Долгое молчание. А потом он снова говорит глухим, прерывистым голосом:
— Франсуа, а вы верите в привидения?
— Я… Я не знаю, мосье…
— Я тоже, Франсуа, я тоже! Самое ужасное, что я не верю в привидения. Я знаю, что это галлюцинации! Я знаю, 4îo все это живет во мне самом!
К концу своей жизни Мопассан, невольно подражая тону бахвалящегося студента-медика, рассказывал — и неоднократно, — как в двадцать лет он подцепил свою болезнь от «очаровательной лягушки», подружки по гребле, какой-нибудь сестрички Берты Ламар — Мушки, а весьма вероятно, и от самой Мушки. Таким образом, если доверять этим признаниям, он заболел между 1871 и 1876 годами. Доктор Сабуро относит это заболевание к 1876 году, уточняя при этом: «Первичные признаки сифилиса проявились в январе или феврале 1877 года; заражение же произошло в декабре 1876». Доктор Лакасань также приходит к выводу, что болезнь эта приобретенная; он указывает на то, что сифилис был весьма распространен в Европе в 1875–1878 годах, и рассматривает выпадение волос у Мопассана как проявление болезни.
Называлось немало причин, приведших Милого друга к гибели: спирохета, наследственность, переутомление, на которые указывал доктор Мажито, ошибочность медицинских заключений и, наконец, злоупотребление наркотиками — главным образом эфиром. Это последнее также можно отнести к проявлению наследственности. Лора призналась в своей слабости еще в 1892 году: «Я стара и очень больна, и наркотики, которые я пью целыми стаканами, окончательно истощают мою память». Лора не дожидалась агонии своего сына: она прибегала к наркотическим средствам значительно раньше.
27 декабря 1891 года за завтраком Мопассан поперхнулся и закашлялся.
— Рыбное филе попало мне в легкие!
Через час «Милый друг» с Ги на борту снимается с якоря, но после короткой часовой прогулки возвращается обратно: Ги с трудом, на негнущихся ногах сходит с яхты.
28 декабря в Ницце Ги хранит молчание во время завтрака с матерью, и даже маленькой Симоне не удается развеселить его. 29-го во второй половине дня доктор Да-ренбер приходит навестить его. Ги принимает врача в своей ванной комнате. До Франсуа доносится их смех. В саду Даренбер встревоженно говорит сопровождающему его Франсуа:
— Ваш хозяин весьма крепок физически, но болезнь его не щадит мозг… А ведь он рассказывал мне только что о своей поездке в Тунис, без всякого труда называя множество имен и дат!
30 декабря Ги отправляется на своем велосипеде к инженеру Мютерзу. Они долго беседуют о ремонте яхты «Милый друг», Ги приглашает инженера позавтракать вместе с ним в Шале де л’Изер завтра. Мютерз не заметил в Мопассане чего-либо необычного.
Но 31 декабря за завтраком глаза Мопассана красны и блуждающи. В гостиной он молча падает на кушетку. «Тем не менее он поднялся и подошел к столу, — свидетельствует Франсуа. — Едва притронувшись к еде, он произнес слова извинения и исчез».
1 января 1892 года Ги поднимается в добром расположении духа и приказывает к полудню приготовить «Милого друга» к выходу в море. Франсуа поздравляет хозяина с Новым годом и подает ему свежую корреспонденцию. Среди визитных карточек Мопассан обнаруживает карточку Александра Дюма-сына. Жалуясь на внезапную глазную боль, Ги усталым движением отбрасывает кипу писем. В этот момент являются его матросы.
— Мосье, — говорит Бернар, — вот и мы! Этот лодырь Раймон, у которого самая большая глотка на всем побережье, ия — мы пришли поздравить вас… пожелать вам удачного и счастливого года… попутного ветра… и чтоб эта шлюха — море оставила свои обычные выходки. И еще, чтоб мы все-таки пошли в Марокко.
— Я тоже хотел вам сказать… — начинает Раймон.
— Вот чудеса! — восклицает Бернар. — Святой Фере-оль, мой шурин, обрел дар речи!
— Да замолчи ты… Я, так сказать… это…
— Святой Геркулес! — приветливо говорит Мопассан. — Куда легче храпеть, как все циклопы Греции, вместе взятые, а?
— Ну и вот… вот, значит… я… вот, черт, святая Селестина! Ничего не лезет из глотки, чтоб я сгнил!
— Э, да я уже все сказал за тебя, оболтус этакий! — говорит Бернар. — Ну и позор же, что моя сестра вышла за такое животное!
Мопассан смеется своим добрым детским смехом.
— Ну же, Раймон, не смущайтесь!
— Э… э… это не я, мосье, желаю вам хорошего Нового года… Это «Милый друг», яхта! Уф, все…
Мопассан улыбается:
— Спасибо!.. Все в порядке, Раймон: мысль, как ветер, летит куда пожелает. Вот, друзья, пятьдесят писем — от министров, принцев, графинь… Отдаю их все за слова, что так трудно лезут из глотки Раймона.
Он сдерживает волнение.
— Франсуа, как бы не опоздать на поезд — моя мать ждет нас. Если мы не приедем, она подумает, что я болен.
Франсуа и его хозяин 1 января отправляются в Ниццу, где Ги, как обычно, завтракает в «Равенель». Лора находит его бледным и волнуется. О, что он только говорит, ее сын!
— Мама, я пью пилюли, которые избавят меня от очень серьезных неприятностей.
После завтрака Лора умоляет Ги:
— Не уезжай, мой сын, не уезжай!
В досье Ломброзо содержатся и другие свидетельства Лоры: «Я цеплялась за него, я молила его, я на коленях влачила за ним свою жалкую старость… но он был одержим своей не понятной никому идеей. И он уходил — уходил в ночь, заговаривающийся, возбужденный, безумный, уходил неведомо куда, мое бедное дитя!»
Последняя разлука в Ницце была действительно драматичной. «В четыре часа, — рассказывает Франсуа, — приезжает карета, чтобы отвезти нас на вокзал». Дома Ги надевает на себя шелковую сорочку, легко обедает — крылышко курицы, приправленное сметаной, рисовое суфле с ванилью, минеральная вода.
Затем он шагает взад-вперед по гостиной и столовой. Обычно он шагает, когда, работает, когда думает. Иногда шагает бесцельно, просто так. Сейчас он шагает, принимая решение.
Тассар заваривает ему чашку ромашкового чая, ставит банки. Ги ложится в постель в половине двенадцатого ночи. Около половины первого Франсуа, убедившись, что хозяин его спит, уходит, оставив дверь открытой. Франсуа готовится лечь спать, когда раздается звонок в дверь. Камердинер открывает. Почтальон принес телеграмму, отправленную «из какой-то восточной страны». Телеграмма была от женщины, которую Тассар считал самым злейшим врагом своего хозяина. Таинственную корреспондентку Франсуа с опаской и злобой называет «Дама в сером». Слуга неслышно входит в комнату, приближается к спящему Ги и кладет телеграмму на ночной столик.
Тассар возвращается к себе и ложится. В третьем часу ночи он просыпается от страшного шума. Пробираясь вслепую по комнате, натыкаясь на вещи, он никак не может сообразить, что происходит в доме. Словно бы какой-то великан громит спальню его хозяина! Франсуа наконец выскакивает в коридор и зовет Раймона. Мужчины подымаются по лестнице и находят Мопассана трясущимся, окровавленным, безуспешно пытающимся открыть ставни для того, чтобы выброситься в окно.
Шестью годами раньше Мопассан написал:
«Потом он снова сел за стол, отпер средний ящик, вынул оттуда револьвер и положил его поверх бумаг, на самое освещенное место. Сталь оружия лоснилась и отсвечивала огненными бликами. (Он. — А. Л.) некоторое время глядел па револьвер мутным, как у пьяного, взглядом, потом встал и принялся ходить.
Он шагал по комнате из конца в конец и время от времени останавливался, но тотчас же начинал шагать снова…
Он взял револьвер, с ужасной гримасой широко разинул рот и всунул туда дуло, словно собираясь проглотить его. Он простоял так несколько мгновений в неподвижности, держа палец на курке».
Совпадения поражают. Писатели, правда, хорошо запоминают то, что они пишут… Пистолет сверкал на столе. Ги выстрелил. Все должно было быть кончено. Но он услышал лишь отрывистый щелчок бойка.
Ги понимает, что у него украли его смерть. Им овладевает страшное бешенство. Обезумев от ярости, он хватает нож для разрезания бумаги и пытается перерезать себе горло. Воя от боли, перепачканный в крови, он бросается к окну. Откуда было ему знать, где расположены задвижки тяжелых ставен и как они отпираются?! Он набрасывается на ставни, трясет их. Он слышит голоса, шаги. Он воет еще сильнее.
Кто же разрядил его револьвер? Кто ответствен за продление этой агонии? Франсуа! Франсуа, получивший указания от Лоры. Франсуа, уверенный в том, что он поступает правильно. Франсуа, который слышал несколькими ночами раньше, как его хозяин стреляет в своей спальне в привидевшегося ему грабителя. «О Франсуа, Франсуа! Зачем вы вынули патроны?»
Назавтра, 2 января 1892 года, около восьми часов вечера, после мучительного дня, Мопассан приподымается на своей кровати и кричит:
— Франсуа, вы готовы? Собирайтесь: война объявлена!
Сбитый с толку, Франсуа все же включается в игру:
— Ни к чему так спешить, мосье. Ведь мы должны быть готовы только на другой день после объявления мобилизации.
— Как, вы хотите задержать меня? Мы договорились с вами, что, как только появится возможность взять реванш, мы выступим вместе! Вам отлично известно: реванш любой ценой! И мы добьемся своего.
Этот бред освещает зловещим светом подсознательное движение мысли Мопассана. И не здесь ли следует искать корпи ожесточенности, проросшие в «Анжелюсе»? Начало было положено во время войны 1870 года. Слишком рано воевать, когда тебе только двадцать лет от роду!
Решение теперь в руках Лоры. Намерение ее сына теперь не вызывает сомнений, и не всегда будет при нем Франсуа, чтобы разряжать его револьверы. Врачи придерживаются единого мнения: его необходимо поместить в психиатрическую лечебницу.
Она стонет от ярости. Нет, ни за что! Только бы это не кончилось как с Эрве! Только не этот страшный скандал! Потом, немного придя в себя, она размышляет: ведь он может повторить свою попытку. И она уступает врачам. Пусть так, но только не к Брону! Только больница доктора Бланша, самая фешенебельная во Франции, может быть достойна Мопассана! Дворянский замок — для рождения, самая дорогая в стране психиатрическая больница, «Замок Трех Звезд», для предсмертной агонии.
4 января в Шале де л’Изер приехал санитар от доктора Бланша.
Во все времена люди, безоружные перед нелепой загадкой безумия, поступали одинаково. Они чувствовали, что нужно каким-то способом пробудить больного.
Кто-то предлагает:
— Его яхта!
Неизвестно кому принадлежала эта идея, но, прежде чем отвезти Мопассана в Париж, решили устроить ему встречу с «Милым другом».
Ясным январским днем жители Канн стали свидетелями того, как молчаливая и сосредоточенная процессия мужчин, миновав старую церковь, спустилась к порту и остановилась на берегу огромного голубого залива. Вдыхая запах моря и лака корабельных корпусов, отяжелевший человек с глазами навыкате и с руками, стянутыми смирительной рубашкой, шагает неверной походкой между двумя санитарами.
«Голубое небо, прозрачный воздух, легкие линии его любимой яхты — все это, казалось, успокоило его. Взгляд его смягчился… Он долго глядел на свой корабль глазами, полными тоски и непередаваемой нежности», — писал Ломброзо со слов Лоры.
Мопассан, не произнося ни звука, шевелил губами. Когда его уводили, он несколько раз обернулся, словно бы навсегда прощаясь со своей яхтой. Ничто уже не могло помочь этому несчастному. «Милый друг» — плавные линии, белые паруса, паутина снастей, — его великолепная яхта, не смогла помешать ему погрузиться в ад, к которому он шел, все ускоряя шаги, по дороге, указанной еще «Орля».