Иногда в глубине моего существа, отравленного скептицизмом, просыпается на миг маленькое, наивное сердце мальчика.
Я их коллекционирую. — «Мужчина среди женщин». — «Дама в сером». — Скандальная Жизель д'Эсток. — Суфражистка на заре Третьей республики. — Цена тетради Жизель
Телеграмма «Дамы в сером», оставшаяся на ночном столике Ги, воплощает в себе тайны его жизни, сложной и психологически запутанной. Страсть к перемене — страсть, которая гнала Мопассана с гор к морю, из Европы в Африку, — во многом объясняла также его отношения с женщинами. Ни тоска, ни мигрени, ни больные глаза, ни даже работа, ни тайные дети, ни попытки вести иной образ жизни — ничто не могло уменьшить его ненасытное, непреодолимое стремление к женщине. Сколько же их было? Ну, скажем, триста (как он признался в одном из своих рассказов), может быть, и больше. Впрочем, как можно сосчитать? Он и сам не смог бы этого сделать.
Мы познакомились со многими красивыми и менее красивыми его приятельницами.
Франсуа записывает:
«Молодая дама в сером костюме спрашивает, у себя ли господин де Мопассан.
— Нет, господин вышел.
— Ну что ж! Я зайду. Принесите мне бумагу и карандаш.
На листке из школьной тетради посетительница пишет: «Свинья».
Мопассан возвращается, читает записку и разражается хохотом.
— Черт бы их всех побрал!
Это была настоящая маркиза, дочь бывшего министра империи.
Отчасти грубость Мопассана объясняется тем, что он, по его собственным словам, «не умеет порывать». «Я их коллекционирую. Есть такие, с которыми я встречаюсь не чаще одного раза в год. С другими я вижусь раз в десять месяцев, с третями — раз в квартал. С некоторыми судьба сталкивает меня только у их смертного одра, с некоторыми — когда они хотят пойти пообедать со мной в кабаре…»
Когда он принес в «Голуа» этот свой опус — а то было в нелегкие для него годы, — в редакции раздался иронический смех. Бахвальство? Да нет! Это подтверждает и брат Эрмины, которому Га покровительствовал и который великолепно разобрался в механизме любовной жизни Мопассана: «Я думаю, что Мопассан заводил их с легкостью, поскольку они сами шли навстречу его желаниям». Истинная любовная страсть отсутствовала как с одной, так и с другой стороны! И здесь он видел и понимал все — отчетливо, до отчаяния. Короткая, обжигающая фраза из «Бесполезной красоты» «Я никогда не любил» повторяется и в «Разносчике»: «Мне кажется, что я слишком строго сужу женщин, чтобы испытать на себе их очарование… В каждом человеческом существе физическое начало сталкивается с духовным. Чтобы полюбить, мне нужно было бы найти гармонию между этими началами. Я не нашел…»
Какая-то «остроумная» женщина послала ему в подарок двадцать четыре куклы: шесть в костюмах светских женщин, шесть — в черных монашеских одеяниях с белыми крахмальными чепчиками, шесть доминиканок и шесть вдов в трауре. Ги выстроил их в ряд. Кошка Пусси и попугай Жако играют с фигурками.
Развеселившись, Ги требует, чтобы Франсуа принес платки, и мигом превращает вдов в беременных женщин. Затем он приказыват Тассару сложить кукол в коробку и отправить их Потоцкой. Целую неделю графини будут судачить об этой выходке Ги. «О дорогая, вы уже слышали? Это великолепно! Шестерых — за одну ночь!»
В мае 1887 года Ги купил у рыбаков в Шату сто пятьдесят живых лягушек, с тем чтобы отправить их госпоже С. «Франсуа, я хотел бы, чтобы лягушки прыгнули ей прямо в лицо и разбежались по всему ее салону. Передайте ей корзину так, чтобы она ни о чем не догадывалась и, главное, чтобы она сама ее открыла!»
Дама, сообразительная бестия, заставляет Франсуа открыть корзину, и он, таким образом, не может выполнить поручения хозяина. Перед этим нашествием лягушек она не теряет хладнокровия: «А, это лягушки..» У них очень вкусные лапки. Франсуа, прошу вас, выпустите-их в озеро Булонского леса!»
Весь характер Мопассана выражен в этих рискованных шутках. Ему нравится шокировать.
— Вы пробовали человеческое[101] мясо? — спрашивает у него одна из очаровательных дурочек.
— Нет…
— А…
— А только женщину!..
— О!..
— Очень вкусное и нежное блюдо. Я нередко лакомлюсь им.
Это один из лучших номеров его репертуара.
Несмотря на его признание в неспособности полюбить, была ли среди всех его женщин одна — самая ему необходимая? Может быть, Эрмина? Может быть, Потоцкая? Или Мари Канн, его официальная любовница? Или мадемуазель Литцельман? Или «Дама в сером», названная так Франсуа Тассаром. Упомянутая в «Воспоминаниях» Франсуа 18 мая 1890 года, она появилась в жизни его хозяина одновременно с Мари Канн. «Она изумительно красива и с большим шиком носит свои английские костюмы или серо-жемчужного, или серо-пепельного цвета, перетянутые в талии поясом, сотканным из настоящих золотых ниток…»
В конце июня она приходила к Ги несколько раз. В ноябре она явилась вслед за Ги в Париж, на улицу Боккадор. В марте 1891 года Мопассан вновь встречается с ней в Каннах на вилле. Франсуа приказано поджидать «даму в скромном костюме, безупречную, строгую и загадочную». А вот она появляется опять 15 августа 1891 года в девять утра в Дивонне.
20 сентября 1891 года в парижской квартире уныло дребезжит электрический звонок. Франсуа идет открывать: «Я оказываюсь лицом к лицу с этой женщиной, которая уже принесла столько зла моему хозяину. Она проходит мимо меня, как всегда, прямая и высокомерная, и на ее лице, словно бы высеченном из мрамора, нельзя прочесть ничего… Я сожалею, что не-поддался тогда порыву и не выставил за дверь этого вампира в облике женщины. Мой хозяин мог бы еще жить на земле».
Конечно, Франсуа ошибался.
Франк Гаррис приводит некоторые выдержки, в которых Мопассан, по его мнению, описал эту женщину: «Все мне нравится в ней. Аромат ее духов опьяняет меня; запах ее тела доводит меня до исступления. Красота ее форм, невыразимая обольстительность ее отказов и согласий возбуждает меня до безумия. Никогда не вкушал я таких радостей, никогда никому не давал подобного наслаждения…»
Но подобные признания мы встречали уже в рассказе «Сумасшедший», опубликованном в 1882 году.
«Я любил эту женщину с неистовой страстью… И, однако, верно ли это? Любил ли я ее? Нет, нет, нет! Она овладела моей душой и телом, захватила меня, связала… Но она, обладательница всего этого, душа этого тела, мне ненавистна, гнусна, и я всегда ее ненавидел, презирал и гнушался ею. Потому что она вероломна, похотлива, нечиста, порочна.
Первое время нашей связи было странно и упоительно. В ее вечно раскрытых объятиях я исходил яростью ненасытного желания. (Ее глаза. — А. Л.) были серыми в полдень, зеленоватыми в сумерках и голубыми на восходе солнца… В часы любви они были синие, изнемогающие, с расширенными и нервными зрачками. Из ее судорожно трепетавших губ высовывался порою розовый, влажный кончик языка, дрожавший, как жало змеи…»
Как правдив этот донжуан, ненавидящий женщин и обладающий ими только потому, что ненавидит их! И как правдива она, эта женщина, которая отталкивает его, притягивает, толкает навстречу гибели! «Эта женщина приносит гибель (подчеркнуто им самим. Он говорит как проповедник в церкви! — А. Л.), это чувственное и лживое животное, у которого нет души, у которого никогда нет мысли, подобной вольному, животворящему воздуху; она человекозверь, и хуже того: она лишь утроба, чудо нежной и округленной плоти, в которой живет Бесчестие».
Мопассан сам написал последнее слово с большой буквы.
Кто же она, эта ненавистно-любимая женщина, «Дама в сером»?
Мопассан никогда не мог порвать с вампиром, о котором говорит Франсуа: слишком прочны были узы, связывающие их, да и наркотики играли в этом деле далеко не последнюю роль. Милейшему профессору Мажито так и не удалось отучить его от эфира, о чем свидетельствует рассказ «Грезы»:
«Я применял это средство во время приступов ужаснейшей невралгии и с тех пор, быть может, немного ими злоупотреблял (все здесь соответствует истине, включая и слово «немного». — А. Л.). У меня была страшная головная боль, болела шея… Я взял большой пузырек эфира, улегся и начал медленно его вдыхать. Через несколько минут мне послышался смутный шум, который вскоре перешел в какое-то гудение, и мне показалось, что все тело становится легким, легким, как воздух, и словно растворяется». Чистый и точно поставленный опыт! «Своеобразное и восхитительное ощущение пустоты в груди вскоре расширилось; оно перешло на конечности, которые, в свою очередь, стали легкими… Я не спал, я бодрствовал; я понимал, чувствовал, рассуждал ясно, глубокомысленно, с необычайной силой и легкостью ума, испытывая странное упоение от того, что мои умственные способности удесятерились… Я становился высшим существом, вооруженным непобедимейшей способностью мышления, я наслаждался безумной радостью от сознания своего могущества…»
Это ощущение легкости и могущества в промежутках между приступами привело к тому, что писатель все чаще стал прибегать к наркотикам. Уже с тридцати лет Ги был отравлен. Говоря о «Пьере и Жане» с доктором Морисом де Флери, Мопассан признался: «Эта книга, которую вы находите такой мудрой — и мне кажется, что некоторые ее положения действительно не лишены проницательности, — вся, до последней строчки, написана под опьяняющим действием эфира. Я пришел к выводу, что этот наркотик способен вызвать в человеке умственное прозрение».
Наконец, Эрмина Леконт дю Нуи, всегда старавшаяся представить своего друга в лучшем свете, сообщила доктору Морису Пилле, что постоянные мигрени вынудили Ги злоупотреблять наркотиками.
«Дама в сером» разделяла с ним не только страсть к наркотикам. Ги бахвалится своими пороками, которые она поощряет. Он устраивает праздники, на которых предается безудержному разгулу. Короткая телеграмма, адресованная приятельнице (нам известна только первая буква ее имени — Б.), несмотря на ее загадочный, столь обычный для Мопассана стиль, говорит о многом: «В субботу у меня костюмированный ужин. Не соблаговолите ли вы присутствовать на нем? Достаточно иметь с собою маски крестьянки, итальянки, испанки, индианки — какая вам придется по вкусу. И, затем, не упоминать об этом ужине ни до, ни после него».
Сколько их было, этих ужинов в духе Регентства[102]! С франкмасоном Катюлем Мендесом. С католиком Полем Бурже. С веселыми дамами, которые принадлежали всем… Шумные ужины послужили поводом для очередного переезда на новую квартиру. О, если бы Франсуа рассказал все — какой бы это был материал для «Хроники Бычьего глаза»[103]!
Может быть, «Дама в сером» — это Мари Канн? Дневник Эдмона де Гонкура делает эту гипотезу весьма соблазнительной. Вот, например, запись от 17 июня 1891 года: «С черными кругами, нарисованными тушью под глазами, загримированная «под мертвеца», — недавняя Эгерия Бурже, теперь Эгерия Мопассана сообщила мне, что он очень-очень болен… давая мне понять, что у него прогрессивный паралич». А вот еще — от 1 июля 1893 года: «Как всегда возбуждающая, с подвижными глазами, говорящая меланхолически-шаловливым языком, с подчеркнуто-болезненным обликом и с вызывающе глубоким декольте…» Эти наброски напоминают ту, которую Тассар называл роковой женщиной, вампиром, «пожирательницей мужчин».
Говоря о Мари Канн, Гонкур подчеркивает ее «божественную красоту», которая раздражала его. Признаки сходства между Мари Канн и «Дамой в сером» тем более настораживают, что Мари на протяжении многих лет имела значительное влияние на Ги. Она будет хвастать тем, что получила от своего любовника две с половиной тысячи писем; такая круглая цифра заставляет призадуматься над правдоподобностью этого утверждения. Мой товарищ по плену, Филипп де Форсевиль, рассказывал мне: «В 1919–1920 годах я часто бывал у Мари Канн, очаровательной старой дамы, любившей вспомнить о своем прошлом и не забывавшей при этом Мопассана. Я видел у нее ларец, набитый письмами Мопассана. Увы, все они были сожжены по ее распоряжению после смерти! Испытывая ко мне расположение, она читала мне многие из этих писем… Эту фразу я не забуду никогда: «Мадам, что это за душевный недуг, превращающий одно существо в собственность другого!»
Это подлинный язык Ги — язык светского влюбленного.
Мой дорогой Форсевиль! В то время, когда Вы посещали дом по улице Гренель, на книжных полках Мари Канн хранился ценнейший, уникальный экземпляр «Нашего сердца», оттиснутый на тонкой китайской бумаге. То была книга, специально «напечатанная для Мари Канн», — символ открыто афишируемой связи, почти официальной. И этот экземпляр я обнаружил у Даниэля Сикля!
Так почему же Мари Канн не могла быть «Дамой в сером»? Телеграмма, «полученная с Востока» в ночь неудавшегося самоубийства, не могла быть от Мари Канн. Мари не была «на Востоке» 1 января 1892 года. Или, быть может, ее отправила какая-либо другая дама? Но в этом вопросе Тассар непоколебим: «Телеграмма была от Дамы в сером!» «Я считаю своим долгом заявить, что Мишель де Бюрн (на сей раз он имеет в виду Мари Канн. — А. Л.), так же как графиня (он имеет в виду Потоцкую. — А. Л.) не имеет ничего общего с дамой в серо-жемчужном платье, к которой а был столь недоброжелателен в первом томе моих «Воспоминаний» о г-не Ги де Мопассане».
Если Мари Канн вовсе не «Дама в сером», то кто же тогда эта таинственная женщина, игравшая в тот же период времени ту же роль, что и Мари? Или у Мопассана хватало сил утолять жажду нескольких вампиров?
До конца своих дней Пьер Борель не уставал твердить о существовании неизвестной любовницы Милого Друга — писательницы и художницы. Он выдвигал против нее то же обвинение, что Франсуа против «Дамы в сером».
Борель поддерживал дружеские отношения по меньшей мере с тремя людьми, пользовавшимися доверием Милого друга. То были Жизель д’Эсток, Франсуа Тассар и в первую очередь Леон Фонтен, «Синячок», о котором Лора говорила как о «лучшем товарище» Ги, «его брате по гребле».
От Леона Фонтена Борель услышал о таинственной любовнице Мопассана. Однажды Фонтен сказал ему: «Мне показалось, что я все рассказал вам о моем друге. Но я ошибся. Несколько дней назад, разбирая старые бумаги, я вспомнил об одном случае с Ги… Сегодня, много лет спустя, я обвиняю одну женщину не в том, что она убила его, но в том, что она ускорила его гибель своими ухищрениями чрезмерно страстной женщины, никогда не знавшей удовлетворения…
Как только мой друг встретил эту опасную женщину, он изменился буквально на глазах… Его словно бы вдруг истерзала какая-то колдовская сила. Вначале, после первых встреч, он производил такое впечатление, как будто из него высосали все соки, весь мозг…
Женщина, о которой я вам рассказываю, была чрезвычайно странным и изощренным созданием… существом, одержимым феминизмом и социологией: и кстати и некстати она цитировала Огюста Бланки и Прудона. При этом она крайне легко воспламенялась, и тогда ее опасная несдержанность не знала границ…»
«Прошли годы, — говорит Пьер Борель, — и я почти позабыл эту историю, когда однажды ко мне явился старый парижский журналист». Этот журналист предложил Борелю наряду с другими документами мемуары Жизель, пресловутую «Любовную тетрадь», содержащие сведения о Мопассане. И письма Мопассана к Жизель д’Эсток!
По Борелю, Жизель получила при рождении имя Мари-Поль Дебар. В юности она была дружна с некой Ма-ри-Эмэ (в действительности Мари-Эдме). Преклонение перед Жанной д’Арк сближает пылких девушек несколько теснее, чем то предопределено законами человеческой морали. Разразившийся скандал вынуждает Мари-Поль покинуть родной город.
В Париже она с головой погружается в водоворот артистической жизни. В скором времени Альбер Вольф напишет в «Фигаро»: «Мадемуазель Жизель д’Эсток выставляет произведения, которые выдвигают ее в первый ряд художников нашего времени…»
Маленькая Жизель деятельна и расторопна. Она пишет, лепит, рисует, выступает с лекциями, неизменно привлекающими журналистов. Вот что пишет один из них: «Во вторник, 3 февраля, в 9 часов вечера в зале Шарль, бульвар Бабес, 2, Лига освобождения женщин устроила свое третье публичное собрание: «Только для дам». Распорядок дня: выступление писательницы Жизель д’Эсток. Она говорила на свою излюбленную тему — о Жанне д’Арк, но главным образом о положении современной женщины и энергично отстаивала право женщин, занимающихся литературой, ваянием и авиацией, носить мужские костюмы».
Жизель прямолинейна и бескомпромиссна. Ее идеи, истоки которых следует искать у Жорж Санд, расцветут в среде суфражисток 1900 года.
Примерно в 1885 году журналист Пиляр д’Аркаи нанес визит Жизель. «В самом центре Парижа, на улице Каролин, в сотне шагов от бурлящей площади Монсей я звоню у низкой двери в нише темной стены… На сиреневых кустах, громадных, как деревья, покачивается трапеция; миниатюрные гантели валяются на газоне; в глубине аллеи деревянные манекены пробиты и исковерканы револьверными пулями».
Посетитель проникает в «святилище». А вот и хозяйка «храма»: «О Жанна д’Арк!..» Этот возглас помимо воли срывается с его губ. «Старый парижский журналист», который «уступил» Борелю письма Мопассана к Жизель, ее «Любовную тетрадь» и несколько фотографий, был не кем иным, как Пиляром д’Аркан.
Мое убеждение в частичной подлинности досье Бореля к тому же подтверждается документом, волею провидения попавшим в коллекцию Даниэля Сикля. Это письмо Леона Фонтена адресовано «моему дорогому Борелю». Оно датировано 19 февраля 1928 года. На полях письма рукою Пьера Бореля сделана пометка: «Тетрадь Жизель». Это письмо неоспоримо доказывает подлинность звена Борель — Фонтен.
Клубок распутан. Остается исследовать документы и установить взаимосвязь между ними.
Эпистолярная перестрелка. — Первое свидание на улице Дюлон. — Ученик коллежа, или Беспокойная пара
Самая значительная часть «Тетради Жизель» была, по-видимому, составлена из писем, адресованных ей Мопассаном. Вот первый ответ писателя!
«Париж, среда.
Сударыня, если вы действительно любопытная женщина, а не один из моих друзей-шутников, развлекающихся за мой счет, я готов встретиться с вами когда вы пожелаете, где вы пожелаете, как вы пожелаете и в обстановке, которая покажется вам подходящей.
Полагаю, что вас ждет большое разочарование. Тем хуже для нас обоих. Раз уж вы ищете поэта, позвольте мне несколько ослабить удар и рассказать вам немного о себе. Внешне я некрасив: ни моя осанка, ни манеры не нравятся женщинам».
Тон тот же, что в письмах к Марии и русской девушке из Симиэза. «Мне не хватает элегантности в одежде, покрой моих костюмов мне глубоко безразличен. Все мое кокетство — кокетство грузчика, продавца из мясной лавки — сводится к тому, что я прогуливаюсь летом по берегу Сены в костюме гребца, демонстрируя бицепсы рук: заурядно, не правда ли?
Эта деталь позволяет установить примерную дату! до 1884 года.
«…За всю свою жизнь я. не испытывал даже видимости любви, хотя и симулировал довольно часто это чувство, которое, по-видимому, так никогда и не испытаю…
Чувствен ли я?
О да! Вас не обманули. Но между тем я отнюдь не опасен. Я не бросаюсь с криком на женщину, едва увижу ее.
Меня никогда не судили за… слишком бурное проявление страсти, и со мной без всякого риска можно появляться в обществе, особенно когда на расстоянии человеческого голоса дежурит полицейский… Душа моя вовсе не сентиментальна… Я совсем простой малый, живущий как медведь. И все же, сударыня, если вы еще не потеряли охоту поглядеть на этого медведя, то он покинет свою берлогу по вашему зову и обещает подчиняться вашим желаниям…»
Это неприукрашенный, объективный автопортрет писателя.
Жизель, вероятно, предложила встретиться на балу в Опере. Ги ответил ей, вновь процитировав Шопенгауэра: «Да, я фавн». Фавн с головы до ног. Я провожу целые месяцы в деревне в одиночестве. Ночь на воде в полном одиночестве. Совсем один всю ночь. День в лесах или в виноградниках. Под неистовым солнцем — совсем один весь день… Я люблю плоть женщины той же любовью, какой я люблю траву, реки, море. Я терпеть не могу пошлости, банальности, невыразительности.
Итак, сударыня, я предпочел бы встретиться с вами не на балу в Опере! Что касается Венеции, то это поэзия, а вам ведь известно, что я ее не люблю…»
Вот это уже тон Милого друга. Бал в Опере! Для такого мужчины, как он, и для такой женщины, как она.
Для того чтобы окончательно удостовериться в подлинности этих писем, не хватает только одного: самих писем.
Как человек многоопытный, Ги предлагает для встречи павильон Генриха IV в Сен-Жермен. Ответ великолепен:
«— Отель.
«— Як вашим услугам, сударыня. Где пожелаете, когда пожелаете».
Но мы помним, как автор «Сестер Рондоли» ненавидит отели:
«Вы знаете так же, как и я, что такое комната в отеле — ее некомфортабельность, ее леденящая необжитость. Быть может, вы не сочтете за труд прийти ко мне?»
Надо думать, она согласилась: «Сударыня, я жду вас в субботу, если только вы не отмените своего решения. Моя квартира на четвертом этаже, направо, левая дверь. К тому же моя визитная карточка приклеена на двери…»
Мопассан на улице Моншанен жил на первом этаже. Следовательно, Жизель нанесла ему первый визит на Улицу Дюлон до апреля 1884 года.
Ги сам рассказывает об этом первом свидании: «Сударыня, вы убедились в том, что я вел себя безукоризненно. Я удалил слугу, вы даже не подумали о том, что ваши прелестные кружева, которыми вы из предосторожности закрыли лицо, могли бы с успехом заменить кляп, если бы вы начали кричать… Теперь вы увидели собственными глазами, что медведь — картонный… Итак, когда же вы придете опять?..
P. S. Просьба: приходите в том же платье. Почему? О, это мое дело!»
К письму он прилагает свою фотографию, сделанную Этьеном Каржа. В ответ она присылает ему свою, на которой она изображена обнаженной — похожая на костлявую герцогиню Альба. Ги отвечает стихами, очень далекими от тех, которые украшают веер графини % Потоцкой.
ЖЕЛАНИЯ ФАВНА
Той, которая открыла мне любовь
О, плоть дрожит, вздымается, пьянея,
Душа трепещет как струна — и вот
Мой разум, вожделеньем пламенея,
Все к новым наслаждениям зовет…[104]
Далее, к сожалению, нельзя опубликовать ни единого слова.
Эта пара с истрепанными нервами опустится на самое дно интимной преисподней.
Ги и Жизель, одетая в костюм ученика коллежа, вместе отправляются в заведение типа дома Телье. В своих «Воспоминаниях» Франсуа Тассар также упоминает «ученика коллежа»: «Большие черные глаза, мелко вьющиеся волосы». Этот бойкий ученик ловко обвел вокруг пальца целое общество красивых дам и… самого Франсуа. (Это, впрочем, было совсем не сложно!) «Опять слышен звонок. Я открываю и оказываюсь лицом к лицу с учеником коллежа. Я провожаю его в салон. Он держится очень непосредственно, здоровается сначала с моим хозяином, потом с дамами… Он напоминает угловатого и немного оторопевшего школяра… Дамам очень хотелось проведать, кто этот очаровательный юнец; они этого никогда не узнали».
Жизель не скрывает своей склонности к извращениям. Ги поощряет Жизель, считая при этом, однако, что она несколько перебарщивает. Да, представьте, это ему приходится время от времени одергивать свою любовницу!
Вскоре Ги начинает удлинять промежутки между свиданиями. Он старается выиграть время. Это его тактика. «Я занят в четверг, — обедаю у Золя. Я могу располагать только пятницей. Устраивает ли вас этот вечер? Целую… руки».
И вдруг Жизель д’Эсток получает письмо без даты со штемпелем Марселя.
«Я уехал в Сахару!!! Это далекое путешествие соблазнило меня, и, честное слово, я отправился в дорогу тотчас же, как принял решение, дабы успеть присоединиться к экспедиционному корпусу, отправляющемуся на борьбу с героическим, неуловимым мятежником Бу Дмама.
Не сердитесь на меня, мой милый друг, за это внезапное решение. Вы же знаете, что я необузданный бродяга. Я напишу вам из пустыни… Целую вас всю, Ги де Мопассан».
Ги оставляет блистательное описание своего алжирского путешествия 1881 года: «Опередив нашу группу на пятьсот метров, проводник вел нас сквозь черное, плоское одиночество пустыни… Каждые четверть часа нам попадались огромные скелеты, обглоданные животными, спекшиеся под солнцем. Несколько дней продолжалось это монотонное путешествие… Вот шакал. А вот агонизирующий верблюд. Уже два или три дня он, быть может, провел здесь, на бархане, умирая от усталости и жажды. Его длинные конечности, которые казались перебитыми, сплетенными, онемевшими, влачились по огненной земле. А он, заслышав наше приближение, поднял, как фонарь, свою иссохшую голову… Его лоб, изъеденный неумолимым солнцем, был сплошной истекающей раной; он следил за нами безропотным взглядом. Он не издал ни единого стона, не сделал никакого усилия, чтобы подняться. Наблюдая не раз смерть своих братьев в этих страшных переходах по пустынной глуши, он, казалось, все понял и хорошо усвоил жестокость людей. Теперь пришел его час. Вот и все. Мы проехали мимо. Но, много времени спустя оглянувшись назад, я все еще видел над песком длинную вытянутую шею брошенного зверя, который неотрывно смотрел на последние в его жизни живые существа, медленно скрывавшиеся за горизонтом».
«Моя любимая! Я болен и еще не выздоровел. Вот почему вы не имели от меня никаких вестей. Болезнь, которая мучит меня и происхождение которой мне неведомо, вызывает странную и нестерпимую глазную боль».
Это письмо мы можем датировать без колебаний: 1881 или 1882 год.
За неопределенным обращением «моя любимая» возникает любопытная проблема. Во всех письмах, адресованных той, которую Леон Фонтен и Пиляр д’Аркаи, а вслед за ними и Пьер Борель называют Жизель д’Эсток, Ги никогда не называет ни имени, ни фамилии — только «сударыня», «дорогой друг», «любимая». Что это — соблюдение тайны? Но дама никогда не требовала этого от своего кавалера. Все это более чем странно!
Тетрадь Жизель содержит в себе и другие не менее интересные факты. Она сообщает о галлюцинациях, которые все учащаются и усиливаются, завершаясь тяжелейшим припадком в Шале де л’Изер.
После одного из таких припадков, как две капли воды напоминающего рассказ «Сумасшедший», Жизель пишет: «Я похолодела от ужаса. После краткого молчания вновь зазвучал его голос, изменившийся до неузнаваемости: «Иногда я чувствую, как безумие блуждает в моем черепе». Мой друг собирается ехать со своей матерью на Корсику».
Жизель указывает даже, что Ги уезжает в Вико, где Лора тяжело заболела.
Пребывание в Вико и поездка на Корсику датируется 1880 годом.
Далее допускается сдвиг во времени и рассказывается о разрыве Жизель с Ги. Все усиливающееся недомогание, возрастающая подозрительность, судебные процессы, мания преследования (обо всем этом говорит Жизель) подтверждают имеющиеся данные об ухудшении состояния писателя. Ги конца этого любовного романа — это Ги 1888 года.
Последнее письмо Мопассана к Жизель д’Эсток, датированное концом апреля, весьма сухо. «Сударыня, сегодня утром я вернулся из Этрета. Я рассчитываю в среду выехать в Париж. Не слишком ли это поздно, чтобы отправить то, что вам принадлежит? Сегодня я не располагаю временем, чтобы написать вам более подробно. Впрочем, я хотел бы, если вы соблаговолите, побеседовать с вами несколько минут. Писать будет слишком долго и сложно. Или вы испытываете непреодолимое отвращение к такой встрече?»
В ответ на это последовало молчание.
Мопассан в личной жизни. — Еще раз о Жизель д’Эсток. — Беседы с Пьером Борелем
Познакомившись с признаниями, сделанными Леоном Фонтеном Пьеру Борелю, и с письмами Мопассана к Жизель, обратимся теперь к «Любовной тетради».
Самые примечательные особенности этого документа были уже освещены, и мы не будем к ним возвращаться. Из тетради мы можем подчеркнуть некоторые детали, характеризующие образ Мопассана. За маской президента Общества сутенеров Жизель сумела разглядеть человека, постоянно преследуемого страхом. «На голых стенах моей комнаты возникают фрески страха…» Это голос самого Мопассана. «Я хотел бы отделиться от себя самого. Я ускользаю, я бегу, я боюсь».
Хищница поняла, что под обличьем Милого друга скрыт чувствительный ребенок. Это ей мы обязаны почти всем, что нам известно об отношении Мопассана к музыке. Вот он содрогается, слушая Моцарта, — и разве эта реакция не объясняет нам точку зрения, изложенную музыкантом из «Монт-Ориоля»? «Я воспринимаю музыку не только слухом, я ощущаю ее всем телом, и оно вибрирует с ног до головы». Так же и Бертен из «Сильна как смерть» говорит «о невидимом и необъяснимом таинстве музыки, которая разливается по всему телу и доводит до безумия нервы и душу…»
Свидетельства буйной Жизель и скромной Эрмины нередко совпадают: «Когда Ги говорил — он превращался в кудесника. Изумительный рассказчик! Люди, о которых он говорил, оживали: вы их видели, вы их слышали». В своих описаниях Жизель сумела воссоздать голос Мопассана — резкий, густой, звонкий, о котором Леон Фонтен говорил: «Голос Ги де Мопассана так необычайно торжествен, что невольно возникает впечатление, будто, произнося обычные слова, он окружает их пульсирующим блеском неведомого мира».
И наконец, она усмотрела в нем человека болезненного, мятущегося, доброго, несмотря на его звериную вспыльчивость. Она пишет, цитируя его слова: «Сегодня! ночью мне приснилось, что Тарри Алис утонул; я боюсь, как бы с ним не случилось несчастья».
Далее читаем: «Мопассан убежденно верил в предчувствия. Вечером того же дня ему сообщили о смерти его друга. Не раз случалось, что Ги безошибочно предсказывал события».
А вот это уже неправда! Гарри Алис был убит на дуэли в 1895 году, через два года после смерти Мопассана.
Жизель д'Эсток не могла написать такую чепуху. Кто-то заставил ее солгать… И вдруг все становится на свои места: этот документ, изобилующий правдивыми деталями, был переписан!
Когда: до того, как он попал в руки Пьера Бореля, или после?
Противоречия в «Тетради» Жизель так раздражают, что 3 октября 1960 года я написал Пьеру Борелю:
«Мои друзья из университета осаждают меня, утверждая, что Жизель д’Эсток — мифическая личность… Хорошо было бы привести новые факты, подтверждающие реальность этой фигуры: биографию, библиографию, каким образом ее записки очутились в ваших руках».
Ответ мне был отправлен из Ниццы 7 октября:
«…Ни один из исследователей Мопассана и не подозревал о существовании этой необыкновенной женщины. Вы найдете все о ней в книге («Мопассан и Андрогина». — А. Л.), которую я вам посылаю; доверяю вам эту книгу — единственный экземпляр, которым я располагаю. В книге имеется даже ее портрет, который даст вам больше, чем любой рассказ… Все эти документы уступил (sic) мне ее любовник — Пиляр д’Аркаи. Впоследствии бумаги были рассеяны по Америке…»
В начале ноября 1960 года я еще раз беседовал с Пьером Борелем и тщательно подготовился к разговору.
— Дорогой Борель, почему Пиляр д’Аркаи передал вам «дело Жизель»?
— Передал! Так он же мне его продал!
— Вот как… Не могли бы вы уточнить дату сделки?
— 12 мая 1928 года.
Черт возьми! В первый раз я столкнулся с точной датой. Эта дата соответствовала тому факту, что ни единая строчка из новых документов не была использована в первой работе Бореля «Трагическая судьба Мопассана», составленной на основе рассказов Леона Фонтена и опубликованной в 1927 году.
— Можно ли получить фотокопии «Тетради» Жизель и писем Ги?
— Все было продано американцам. Я потерял все следы.
— Кем это было сделано?
— Книготорговцем из Лиона.
— Вам известно его имя?
— Я его позабыл.
— Существовала ли любовная связь между Леоном Фонтеном и Жизель д’Эсток?
— Он ее терпеть не мог…
— Когда умерла Жизель?
— Между 42-м и 44-м годами в Ницце, в Валлон-Обскюр.
— От чего?
— От проказы.
Вот уж действительно Ги не приносил счастья своим возлюбленным!
Большего я от Бореля не добился. Он умер в Ницце в 1964 году.
Но, пожалуй, пора сделать выводы.
Безымянные, недатированные письма Мопассана, собранные в «Тетради Жизель», не были адресованы одному и тому же лицу. Вопреки утверждению Бореля Жизель была не единственной и не последней любовью Мопассана. Эта правдивая и захватывающая история была непомерно раздута, украшена деталями, позаимствованными либо из смежных источников, либо из самих произведений Мопассана, — деталями если и невыдуманными, то зачастую шитыми белыми нитками.
Дерзкая подтасовка документов «Тетради Жизель», будь то дело рук Пиляра д’Аркаи или Пьера Бореля, совершенно неопровержима.
Но какова история! Леон Фонтен, хитрый малый из «Мушки», которого именно так характеризовал Ги, и не ошибся, опубликовал вместе с Пьером Борел ем свои воспоминания, отлично зная, что его «брат по гребле» пришел бы от них в ярость. Все бумаги Жизель были проданы тому же Борелю Пиляром. Наш Борель также продал их, и не единожды. Вся эта пикантная авантюра была проведена в истинно нормандском стиле самого Мопассана. Подклейки, подтирки, искажения, подтасовки, плагиат, сделки, вымогательства составили великолепную посмертную иллюстрацию к жизни Мопассана. Рассмотрим последнюю страницу этого досье, не имеющего себе равных: Андрогина рыщет перед решетками «Замка Трех Звезд», куда ее не впускают по приказу Лоры, так же как и Жозефину Литцельман, Мари Канн, кроткую Эрмину и всех тех, кого нам не суждено узнать! Из того же Пасси Франсуа Тассар пишет на своем невообразимом французском языке Камилю Удино: «Сударь. Посещения господина де Мопассана моего доброго хозяина отменены до нового распоряжения эта мера принята семьей вместе с врачами для отдыха нашего больного».
Романтические тени блуждают в Пасси вокруг сумрачного здания.
Заведение доктора Бланша. — Зеркала. — Агония на глазах у всех. — Негодование Луи Гандера. — Гонкур у принцессы. — Сюрреалистическая агония. — Сатана и мед. — «Боже, вы сумасшедший!» — Тьма
6 января 1892 года Ги де Мопассан в сопровождении Франсуа и рослого санитара дожидается поезда в кабинете начальника Каннского вокзала. Как торжественно этот начальник приветствовал здесь великого писателя всего три месяца тому назад! Назавтра в десять утра Анри Казалис и Оллендорф встретили его на Лионском вокзале и увезли в Пасси.
— В замке по улице Бертон, 17 жила с 1783 по 1792 год принцесса де Ламбаль. В этом родовом гнезде обезглавленной аристократки доктор Эспри Бланш разместил свою клинику.
Улочка с поросшей травой и мхом мостовой, толстая стена… Лесенки ведут прямо в парк. Двускатная крыша квадратной формы характерна для домов этого аристократического предместья Парижа. Тоска по вечной нирване витает в запущенном парке.
Решетчатые ворота закрываются за больным бычком. Ключ с ритмичным скрежетом поворачивается в замке. Отныне этому ритму будет подчинена жизнь того, которому уже не удастся выйти отсюда.
«Я люблю старинные зеркала», — говорил когда-то Ги Жизель. «Я люблю подолгу стоять, вглядываясь в темное свечение зеркального стекла. Зеркала таят в себе нерушимые, неприкосновенные тайны любви и смерти». Еще раз зеркало отражает его застывшее лицо.
Здесь, в Пасси, Мопассан вновь попадает в зеркальный капкан, преследовавший его всю жизнь.
Бесполезно пытаться угадать, что переживал Мопассан, вглядываясь в холодную поверхность стекла; только тот, кого поразит его недуг, сможет постигнуть эту тайну. Стоило бы спросить у больного перед зеркалом, что он видит, что хочет увидеть, дабы представить себе картину помутненного разума. Я не нашел такого больного — мне встретилась больная. Вот документ, который она передала мне, без каких-либо поправок или изменений: «Зеркала влекли меня к себе, как свет — ночную бабочку. Я стояла перед зеркалом, оцепенев, прижав руки к туловищу, словно собиралась войти в свое отражение. Пристально глядя на себя, не шелохнув ресницами, неподвижная как статуя, я казалась себе самой высеченной из холодного мрамора. Лицо мое как бы суживалось, утрачивало недостатки, становилось гладким, как у античного пастушка. Я заглядывала в свои собственные глаза. Некто — не я, другая, излучавшая мягкий свет тысячелетней давности, ждала меня в глубине зеркала. Я звала, что я стою — но та, другая, сидела на чем-то, напоминавшем трон из расплавленного искрящегося золота. Ледяные глаза гипнотизировали меня. Я не могла освободиться от гипнотической силы этого взгляда, направленного на меня из потустороннего мира — оттуда, из-за зеркала, которое — я понимала это — здесь, передо мною, но которое уже не существовало для меня.
Спустя какое-то время — час, два — я вдруг несколько раз подряд очень глубоко вздохнула. И сияние, исходившее от нее, вдруг надломилось, растрескалось и исчезло. Лицо ее заплясало передо мной, как отражение в воде, а потом приняло форму и черты моего лица. Я вновь увидела свои глаза, подлинные, проникнутые всей грустью мира, и я разразилась душераздирающими рыданиями, которые принесли мне успокоение».
Сделав поправки на то, что рассказ этот принадлежит женщине, поддавшейся — в отличие от Мопассана — лечению, мы можем представить себе Ги, застывшего в неподвижности перед зеркалом в доме на улице Бертон.
Теперь в психиатрических лечебницах нет зеркал.
В то время как «Голуа» тщательно описывает заведение доктора Бланша, другая газета — «Эко де Пари» — 7 января, в четверг, перепечатывает информацию из «Литераль», в которой утверждается, что, будучи не в состоянии закончить «Анжелюса», писатель пытался убить себя.
Андре Верворт в «Эптрансижан» от 12 января пишет: «Так ли уж было необходимо запихивать Мопассана — лишь для того, чтобы лишить его возможности вдыхать эфир и курить опиум, — в заведение владельца «Замка Трех Звезд», создавая ему тем самым: дополнительную рекламу? Не будет ли вызван нежелательный кризис тем, что, почувствовав облегчение после насильственного воздержания, писатель обнаружит себя пациентом знаменитого специалиста по душевным заболеваниям?»
10 января в «Голуа» Луи де Буссе де Фурко скрупулезно сравнивает неврозы Бодлера, Нерваля и Мопассана… Разумеется, все газеты как одна говорят о сумасшествии.
В «Эко де ля Семен» находим странные подробности: «Его мозг представляется ему самому лишенным мыслей… Он сознает, что образовалась какая-то пустота. «Где же мои мысли?» — спрашивает он. Он ищет их вокруг себя, как искал прежде свой платок или трость. Он ищет не переставая — шарит, выходит из себя, раздражается: «Мои мысли! Не видели ли вы их?«…Они вокруг него. Это бабочки, за фантастическим полетом которых он следит».
Это недостойное стилистическое упражнение не что иное, как журналистский пересказ праздных разговоров врача, пожелавшего остаться анонимным.
Эмиль Готье опубликовал в «Эко де Пари» самую гнусную из всех статей, появлявшихся до сих пор по поводу болезни Мопассана: «Автор «Нашего сердца» разжижал чернила эфиром, в котором растворился его мозг. Нескольких капель этого дьявольского состава ежедневно было достаточно для того, чтобы его голова треснула, как перезревший орех, и блистательный мастер искусства превратился в инвалида, слабоумного, сумасшедшего…»
Журналист Луи Гандера отправляет врачу Анри Казалису письмо: «Я же говорил вам, что необходимо (если возможно) сообщить не мешкая всем журналистам, что Мопассан читает газеты! Сегодня утром «Эко де Пари» даже не дает сводки о его состоянии, но печатает — по-видимому, по недосмотру — материал г-на Эмиля Готье «Любители эфира», где Мопассан называется слабоумным и сумасшедшим».
Октав Мирбо говорит Клоду Моне: «С тех пор, как я узнал об этой драме, у меня из головы не идут слова Сен-Жюста: «Не имеющий друзей обречен на гибель!» А Мопассан никогда ничего не любил — ни свое искусство, ни цветов, — ничего! Справедливость сразила его…»
И это говорит Мирбо! Он, надо полагать, позабыл друзей из ресторана Траппа, позабыл, наконец, о том, какой прекрасной репутацией пользовался Мопассан среди своих друзей. Мопассан без друзей?! После Флобера, Буйле, Тургенева он сохранил Эредиа, Катюля Мендеса, Поля Бурже, Казалиса, Малларме, Порто-Риша, Гюисманса, Энника, Сеара, Удино, не говоря уже о друзьях юности — Леоне Фонтене и Робере Пеншоне. Напротив: Мопассан имел верных друзей и был верен им! И что бы там ни говорили, он любил свое искусство и не представлял себе жизни без работы. Он был страстно влюблен в цветы, в природу, в воду, в жизнь.
В понедельник 30 января 1893 года, за несколько месяцев до смерти Мопассана, Эдмон де Гонкур заносит в свой дневник: «Доктор Бланш, который сегодня вечером был в гостях у принцессы, отвел нас в сторону и сказал, что Мопассан превращается в животное».
Это одно-единственное слово ужасает, ошеломляет!
9 января, не зная еще о том, что ждет Мопассана, Гонкур вычеркнул его из списков своей будущей академии.
10 января доктор Бланш тщательно обследовал больного. Вслед за тем он сказал Франсуа:
— Он ответил на все мои вопросы. Не все еще потеряно. Подождем.
До апреля исход борьбы еще не был ясен. Доктор Бланш и Мерио вынуждены защищаться от атак друзей писателя, а главным образом приятельниц, которые, посетив его в один из относительно спокойных дней, настаивают на никчемности дальнейшего пребывания Ги в «Замке Трех Звезд». Тассар ухаживает за своим хозяином вместе с санитаром Бароном. Душевное состояние Мопассана улучшается. И вдруг однажды, когда Тассар, сидя в комнате, писал письмо госпоже де Мопассан, Ги набрасывается на него:
— А, так это вы заняли мое место в «Фигаро»! Я прошу вас немедленно уйти! Я не желаю вас больше видеть!
Когда Франсуа рассказал о происшествии доктору Бланшу, тот прошептал:
— Как раз этого я и опасался!
Хотелось бы восстановить го, что происходило изо дня в день на улице Бертон, но ни одна из медицинских записей о болезни Мопассана не дошла до нас. И все же благодаря ассистенту доктора Мерио, Франклину Гру, влюбленному в Каролину Комманвиль, мы кое-что знаем.
Повторяющиеся видения освещают нечто удивительно важное в прошлой жизни больного. Так, например, Мопассан уверен, что он живет в доме, населенном сифилитиками (неотвязное воспоминание о причине своей болезни).
И января он провел неспокойную ночь. Приходил сатана. Ги обтер, все тело туалетной водой (старая боязнь микробов и устойчивая привычка к водным процедурам). Он снова рассуждал о соли, проникшей в его мозг. Затем он потребовал почту и газеты.
Просветление длится недолго. Земля кишмя кишит насекомыми, выделяющими морфий. Он слышит, как в парке ревет чернь (историческая реминисценция по поводу гибели принцессы де Ламбаль). Он общается с мертвыми. Смерти не существует. Он беседует с Флобером и Эрве.
— Их голоса так слабы, словно бы они доносятся издалека…
Ги написал письмо Людовику XIII, советуя ему построить великолепные могилы, комфортабельные, с холодными и горячими ваннами (разумеется!). С покойниками, содержащимися в таких прекрасных условиях, будет нетрудно общаться через маленькое окошко.
Бред величия все усиливается: за его пребывание здесь платят его друзья Ротшильды. Однако он предпочитает вернуться к себе — в самый роскошный дом Парижа.
14 января он заявляет:
— Бог изрек во всеуслышание на весь Париж с высоты Эйфелевой башни (эта фантазия — фантазия именно Мопассана, а не другого больного), что господин де Мопассан — сын бога и Иисуса Христа!
Он скажет также: «Иисус Христос спал с моей матерью. Я сын бога!» Удивительный эпилог к «Пьеру и Жану».
18 января Мопассан жалуется:
— Снаряды, выпущенные в дом, взорвались!
Эрве просит Ги расширить его могилу (виновность перед братом и навязчивая мысль о смерти).
Страх, подспудно таившийся в его творчестве, высвобождается. Страх перед ночью превращается в страх перед смертью. Страх, страх, страх…
23 января он бредит:
— Дайте же мне яйца! Я заплачу сто тысяч франков… Нотариус продал мой дом в Этрета за 1500 франков. Он стоил 35 тысяч. Это принесло мне сто тысяч убытка. Мою рукопись, которую я хотел уничтожить, украл сатана!
Этот ужасный январь тянется так медленно!
— Оллендорфа и Авара вывели на чистую воду (профессиональное недоверие к издателям. — А. Л.). Вайк обнаружил их тайник. Сорок миллионов положены на мое имя! Жакоб (его поверенный. — А. Л.) арестован. Пятьсот тысяч франков, которые он должен был получить в Америке, переведены на Французский банк. Ио это не пятьсот тысяч франков, а пятьсот миллионов! Меня засадят в тюрьму так же, как и Франсуа за «дело Ротшильда»!
28 января он швыряет мед, который ему принесли. Мед смертелен, потому что пчелы собирают нектар с наперстянки.
29-го он кричит, обращаясь к невидимому существу:
— Ты лжешь! Это неправда! Сегодня я не ем — я причащаюсь!
Он продолжает разговаривать со стеной:
— Эрве, Эрве! Меня хотят убить! Сожгите все бумаги, убейте жандарма!
31-го он заказывает завтрак для своей матери, невестки, племянницы Симоны и Эрве.
— Они здесь, но они не знают, где дверь. Кстати, доктор Мерио, вы получили шестьдесят миллионов, которые мой нотариус приготовил для Панамы?
Франсуа хочет отравить его, поливая ему вино на пуп. Белое вино — это лак. Он снова возвращается к яйцам. В погребе доктора Мерио хранится тысяча двести яиц. А искусственные желудки (неотвязная мысль) стоят двенадцать тысяч франков.
— У всех католиков искусственные желудки.
Папа римский, бог, дьявол, католики, религиозная озабоченность преследуют его:
— Оденьте меня — я отправляюсь на поезде в чистилище.
9 февраля он без конца твердит о враче, который согласно семейной легенде принимал его во время родов Лоры и долго выправлял ему череп, как то было принято в деревнях. 10-го он утверждает, что его похоронили за день до этого, отзывается о боге как о «глупом старике» и зовет «пожарников», чтобы они извлекли снаряды из-под монастыря.
Назавтра он поносит доктора Мерио:
— Ты грязный старикашка! Боже, вы сумасшедший! Франсуа только что признался мне, что украл у меня восемьсот миллионов… Это не я, это барон де Во объявил войну! Вы не можете меня убить — я неуязвим… Я сам убью всех чертей!
Это продолжение безумия «Анжелюса» и «Бесполезной красоты», фантастическое искажение «дел божьих». Время от времени возникает какая-то понятная деталь, и снова тьма воцаряется в тайниках его сознания.
— Это не телятина. Это человеческий зародыш. О, до чего омерзительны эти женщины!.. Мне было двенадцать лет… Все прекрасно знали, что мадемуазель X… развратна, а вы говорите, что я… ее! Вы лгун, старый каналья, старый прохвост!..
14, 15, 16 февраля его посетили Оллендорф, Жакоб и Казалис, с которыми он долго беседовал. 16-го вновь жестокая вспышка, в которой перемешаны черти, угрозы в адрес бога, военный разгром:
— Только черти вечны. Я сильнее бога. Французская армия обесчещена, она в плачевном состоянии.
Весь этот бред тесно связан с личностью, находящейся в состоянии распада.
20 февраля:
— Люцифер погубил себя мадерой. Все женщины мира были обесчещены мною!
23 февраля:
— Я убью бога, заразив его черной оспой.
2 марта:
— Мертвые говорят.
9 марта:
— Повара, пожарники, принесите курицу с рисом!
И снова приступ богохульства:
— Бог, вы самый жестокий из всех богов! Я запрещаю вам со мной разговаривать! Вы просто идиот! Дьявол, убейте бога!.. Люцифер, я кончил. Весь мир будет принадлежать мне!.. Вы же знаете, что языческие боги любят меня!
Какое удивительное просветление! Человекозверь, Венера Сиракузская и Овн из Палермо…
— Моя мать, получив от меня двадцать миллионов, воскликнула: «Яумираю с голода!»
Заменим «двадцать миллионов» более скромной суммой — и это будет правдой.
Подходит март. Ги не желает мочиться:
— Нельзя мочиться во время агонии. Я буду страшно силен! Но если вы прибегнете к помощи катетера, наступит немедленная смерть… Это бриллианты! Мой живот набит бриллиантами! Заприте их в сейф! Если вы посмеете меня зондировать, я прикажу моим ангелам-хранителям связать вас.
30 марта Гонкур записывает: «Г-жа Комманвиль… сообщила мне печальные вести о Мопассане. Он больше не говорит о своем незавершенном романе «Анжелюс». Недавно он хотел послать кому-то телеграмму, но никак не мог ее составить. В общем, он проводит все свои дни в беседе со стеной своей палаты».
Каролина Комманвиль вышла замуж за доктора Франклина Гру. Все новости о Мопассане просачиваются за стены приюта благодаря этой семейной паре.
Последний год беспросветен. Время остановилось. Скрежещет ключ в замке решетчатых ворот.
У больного бывает просветление. Тогда он интересуется вольерами для птиц. Санитар рассказывает ему о птицах. В октябре туманы, поднимающиеся с Сены, волочат свою бахрому до облетевшему парку. Ги часами сидит неподвижно. Рукопожатия врачей. Рукопожатия больных. Скрип дверей. Ключи…
В пасхальный понедельник 3 апреля 1893 года он выходит в парк в сопровождении Франсуа и санитара Биспалье. Он радуется рождению весны. Биспалье указывает ему на красивое, уже зазеленевшее дерево.
— Да, очень красиво. Но это несравнимо с моими серебристыми тополями под Этрета!
И вдруг он пугается:
— Вот инженеры, вот инженеры, которые копают землю, которые роют…
Или же всовывает в землю щепочки:
— Посадим это здесь! А на будущий год здесь вырастут маленькие Мопассаны.
Альберу Казну д’Анверу он бросает в миг просветления:
— Уходите! Через секунду я перестану быть самим собой.
Он звонит.
— Санитар! Наденьте на меня рубашку. Скорей, скорей!
Однажды он уложил на месте больного, бросив в него бильярдный шар. Самые верные друзья — Анри Сеар, Бод де Морселе — все еще посещают его. Они уходят, охваченные ужасом.
25 марта 1893 года больной пережил приступ конвульсии, напоминавший эпилептический припадок. Страдания продолжались шесть часов. Такие приступы повторятся двадцать пятого апреля и двадцать пятого мая. После этого его придется кормить с ложки. Время тяжелых припадков закончилось. Наступил последний этап.
Доктор Бланш рассказывал Ириарту, главному редактору «Монд Иллюстре»: «Он меня называет «доктор». Но теперь «доктор» для него — любой человек. Я для него уже не доктор Бланш!» Ириарт и Гонкур передают: «Бланш набросал печальный портрет. Он сказал, что у Мопассана лицо настоящего сумасшедшего — блуждающий взгляд, разинутый рот».
Если это выражение — «лицо настоящего сумасшедшего» — и недостаточно убедительно для специалиста, то, возможно, суровый психиатр употребил его специально для профанов. В его рассказе, однако, присутствует и чудовищный, зримый штрих: «разинутый рот».
Обессилевший, увядший, с красными потухшими глазами, с опущенными плечами, с исхудавшими восковыми руками, Мопассан уже не в состоянии подняться с постели. 14 июня конвульсии возобновляются. Врачи полагают, что это конец. Но сердце еще выносливо. 28 июня новый приступ. Он выходит из этого состояния, приоткрывает глаза, шевелит рукой.
Ги перестал страдать 6 июля 1893 года в 11 часов 45 минут дня.
Последними его словами были:
«Тьма! О, тьма!»
«Отпевание Анри-Рене-Альбера-Ги де Мопассана, писателя, скончавшегося в Париже 6 июля 1893 года в возрасте 43 лет… состоится в ближайшую субботу сего месяца, ровно в полдень, в приходской церкви святого Петра в Шайо…»
Это извещение попало в руки Александра Дюма-сына. Он бросается на вокзал. В Шайо уже собралась многочисленная толпа. Родственники представлены доктором Фантоном д’Андоном, братом вдовы Эрве. Он идет за гробом вместе с Эмилем Золя, Оллендорфом, Жакобом, возмущенно поглядывая по сторонам: Лора осталась в Ницце, прислав вместо себя горничную Мари Мей, не приехал также и отец. Говорят, мать не видела сына с того дня, как он попал в Пасси. Полвека спустя доктор Фантой д’Андон скажет эти страшные снова: «В этой семье, сударь, живые не желали беспокоиться даже о том, чтобы похоронить мертвых!»
Идет Франсуа — лицо опухло, глаза покраснели. Это он — семья Мопассана… Анри Ружон, Катюль Мендес, Альбер Казн д’Анвер, Анри Сеар, Жозеф Рейнак, Жан Беро, Анри Боэр, Марсель Прево, Поль Алексис, Анри Лаведан и Эредиа собираются перед могилой, пропуская вперед Золя. Золя говорит глухим от волнения голосом. Для своей речи он специально перечитал письма Ги. Вот письмо, написанное сразу после смерти Флобера:
«Я не могу передать того, что переживаю в связи со смертью Флобера. Его образ непрестанно предо мной, мне чудится его голос. Я вижу его жесты, я вижу его самого — в коричневом халате, с воздетыми в разговоре руками…»
«Меньше, чем от кого бы то ни было, разило от него чернилами… Он даже стал подчеркнуто избегать всяких разговоров о литературе, сторониться писательской среды, работая, как говорил он сам, в силу необходимости, а не ради славы. Пас, чья жизнь была целиком отдана литературным заботам, это немного удивляло…»
Голос изменяет ему:
«Мопассан — боже великий! — Мопассан потерял рассудок! Все удачи, цветущее здоровье — все рухнуло разом. Какой ужас!»
Превозмогая страх перед смертью, Золя продолжает:
«Мы сохраним о нем память как о самом счастливом и самом несчастном из людей, на чьем примере мы с особой остротой ощущаем горечь крушения человеческих надежд; мы сохраним о нем память как о любимом брате, баловне семьи, ушедшем навеки и горько оплакиваемом всеми».
И заканчивает пророческой фразой:
«А впрочем, кто решится утверждать, что болезнь и смерть не ведают, что творят?»
Анри Сеар произносит несколько трогательных слов от имени друзей юности. Гребцы из «Лягушатни» слушают, глаза их воспалены от слез. Прощаясь с Жозефом Прюнье, своим президентом, они хоронят и свою молодость.
— Какая судьба! — повторяет Дюма. — Какая потеря для литературы! О, какой это был гуляка!..
И присутствие какой-то неизвестной дамы в костюме эльзаски, проследовавшей за катафалком от церкви Святого Петра до кладбища, словно бы подтверждает его слова.
Туманом неизвестности окутано рождение Ги, и участие его в войне 1870 года, и вся его жизнь в целом. Он избегал откровений и уничтожал все то, что могло его изобличить. В возрасте, когда влекут собственные воспоминания, он был поражен безумием. После его смерти мать и отец не сохранят ничего, что помогло бы проникнуть в тайну его жизни. Они продают Ла Гийетт, «Милого друга», обстановку квартиры на улице Боккадор. Лора продала и раздала все, сохранив лишь те предметы, которые представляли интерес для нее самой.
Утрачены навсегда некоторые редкие документы, проданные с аукциона в отеле Друо 20 и 21 декабря 1893 года. Заинтересованные в сохранении тайны, покупатели — миленькие графини, писатели, художники — торопливо совали в карманы компрометирующие их бумаги…
Этим публичным разбазариванием было положено начало дьявольской пляске, продолжавшейся целых полвека. Беспардонные плуты вроде Жизель д’Эсток, Пиляра д’Аркаи, Пьера Бореля, англичанина Франка Гарриса и многие другие с легкостью подделывали и искажали документы. В то время как «благочестивые руки» пытались стереть все следы «мерзостей» Милого друга, распутники рылись в его грязном белье. Все в этой жизни неясно и туманно, как, впрочем, того хотел сам Мопассан:
«Если я когда-нибудь стану достаточно известным для того, чтобы любопытное потомство заинтересовалось тайной моей жизни, то одна мысль о том, что тень, в которой я держу свое сердце, будет освещена печатными сообщениями, разоблачениями, ссылками, разъяснениями, порождает во мне невыразимую тоску и непреодолимый гнев…»