Ландшафты перетекали из одного в другой столь плавно и исподволь, столь незаметно, что человеческим глазом уловить перемены было невозможно. Все вокруг постепенно переиначивалось, развивалось, утверждалось в праве господствовать и властвовать тут. И это происходило не только с каждым днем, но с каждым метром продвижения на юг, словно кто-то специально разворачивал перед нашими героями ускоренные картины лета или то невероятное и непостижимое сочетание места и времени, которое мы никогда не воспринимаем вкупе, все пытаясь разделить их и понять по отдельности. Те превращения начинающейся весны в молодое лето, а затем и старение самого лета, что они наблюдали бы дома в течение нескольких недель, обсуждая капризы или покладистость погоды, сезона и северных широт, в дороге происходило гораздо быстрее и ровнее, без разящих неожиданностей.
Только в какой-то из дней путешествующие отец и сын Диляковы вдруг отметили в разговорах между собой, что недавно появившаяся растительность успела, однако, из робкой, нежно-зеленой, мягкой стать уверенно всевластной, и по цвету из изумрудной превратиться в нефритовую, да еще загрубеть плотью.
А чуть позже с удивлением пришлось им отметить, что из очень буйной, сочной, гонкой — она стала скупее и суше, приземистее. И легендарная полынь появилась — примета и символ степи.
— Гляди! — вскрикнул Гордей, показывая отцу на ее скромный сизый кустик у обочины. — Это же полынь!
— Когда-то в Великой Степи за добрый знак почитали посылать далекому родственнику не письмо, не подарок, а пучок сухой полыни — сигнал к встрече или к возвращению, — пустился в рассказ об этом растении Дарий Глебович. — Так что это добрая трава.
— А еще я слышал о молочае... — сказал Гордей. — Это какая трава? Тоже добрая?
— Сообщу тебе, друг мой, как специалист, что молочай степной — чудное растение. Он наделен слабительным, спазмолитическим, антигельминтным воздействием на организм человека. Настой, приготовленный на основе травы этого растения, используется в качестве мочегонного средства, а отвар применяется наружно для лечения экземы. Водный экстракт его при наружном употреблении способен выводить бородавки и лечить злокачественные опухоли. А свежий сок при правильном наружном применении выводит мозоли. Но! — воскликнул Дарий Глебович и поморщился. — Внимание! Предупреждаю о том, что это ядовитое растение, дурман. Хотя и очень эффективное, как видишь, в деле целительства. Поэтому к нему должны прикасаться исключительно руки знающего человека. Важно тебе запомнить, милый, что при употреблении больших доз препаратов на основе этого растения могут возникать тяжелые осложнения.
Гордей поднял руки, как бы прося пощады.
— Все, все, все, — воскликнул он. — Ты убедил меня, отец, чтобы я к нему даже не приближался.
— Хорошо, — улыбнулся Дарий Глебович, успокаиваясь.
От ярких и поражающих впечатлений у Гордея разбегались глаза. Он не успевал их все отследить и обсудить. А ведь их еще требовалось записать! Иначе не было смысла даже в оглядке замечать что-либо, так как без записей запомнить ничего не удалось бы. Гордей неукоснительно вел свой дневник.
Гордею давно уже был ведом обман, что всё сейчас режущее глаза, тревожащее душу, интересующее ум и щекочущее воображение непременно будет помниться и день, и два, и дольше. Иллюзии восприятия, досадные особенности мозга таковы, что все перемены в днях и ночах, происходящие, по меркам человеческой жизни, тихо и медленно, не поражая ничем особенным, кроме факта узнавания нового, тут же забываются, буквально на следующий день. Будь ты хоть сколько угодно приметливым, но, если не запишешь увиденное, если не свяжешь его с другой информацией, не проведешь от него ниточку из старого дня в новый и из одного события в следующее — ничего запомнить не удастся.
Когда мама полушепотом, словно поверяя некую великую тайну, сказала ему об этом еще пять лет назад, в его девятилетнем возрасте, он рассмеялся и ей не поверил. Как это он завтра не будет помнить этого, допустим, их разговора, что сейчас происходит? Да не может такого быть! Елизавета Кирилловна только улыбнулась и промолчала. А когда через день-два напомнила ему этот разговор, он растерялся — потому что уже не помнил его деталей. Елизавета Кирилловна для закрепления эффекта еще пару раз продемонстрировала сыну, как легко забываются рядовые события будней и таким образом убедила в необходимости вести дневник.
— Жизнь легко пропустить, просто не заметить, как она пройдет, — бывало говорила Елизавета Кирилловна, — именно в силу того, что она состоит из неприметных мелочей. Но ведь пропустить жизнь — это обидно! Уж лучше, действительно, ежедневно потратить полчаса или час на производство записей.
Как говорится, зерно упало в плодородную почву, потому что Гордей любил писать, просто писать — ему нравилось выводить буквы, связывать их в слова, из слов собирать фразы. Пусть сначала они не несли глубокого смысла, пусть были только любовью к сотворению графики текстов, но со временем, когда будет освоена форма письма, оно потребует и смысла.
Так думала Елизавета Кирилловна, и не ошиблась.
Когда она заболела, опечалив родных, то отец и сын не отходили от нее, словно пытались своим присутствием, дыханием и упорством придать ей сил для победы над болезнью. Все понимали, что она умирает, и она в том числе. И все пытались насмотреться друг на друга впрок. Но насколько бы им этого хватило?
— Сынок, — в один из дней сказала Гордею мать, — что же ты сидишь тут?
— А что? — встрепенулся Гордей.
— А кто будет писать хронику моего выздоровления? — она специально сказала о выздоровлении, чтобы не произносить противных фатальных фраз, и без того разъедающих ее мозг, ведь она так и не смогла докопаться до причин, почему это случилось именно с ней и как это произошло, когда началось.
— Да, мама, — кивнул мальчик, сосредоточенно нахмурившись. — Ты права.
И он пошел в свою комнату. Дверь, через которую лежащая на диване, под окнами, мать и он, сидящий за письменным столом, видели друг друга, оставил открытой. Вот так и прошло время их последнего свидания на земле. Издали они иногда перебрасывались фразами, но редко — умирающая не только слабела, но и проявляла нелюбовь к суете, к пустословию. Приблизительно она знала, о чем пишет сын, наблюдая его согнутую над столом фигуру.
Вот тогда-то записки Гордея и начали по-настоящему наполняться конкретностью и глубинным смыслом. Он не только описывал мать, ее состояние, переживания отца, приходы докторов и другие события в доме, но писал о своих переживаниях и мыслях. Он извлекал из памяти прошлое, вплетал его в эти дни, пытался что-то проследить и сделать выводы. Только о будущем писать не смел — знал, что мамы там не будет, а значит, то время торопить и призывать нельзя. Фиксируя минуту за минутой, не пропуская мелочей, которые через месяц или год будут иметь громадное значение, он просто связывал три их судьбы в один печальный монолог.
— Извините, — неожиданно прозвучал возле него женский голос, — вас зовет Елизавета Кирилловна.
Подняв голову, Гордей увидел мамину сиделку и понял, что мама окончательно ослабела, коли не смогла позвать его сама. Значит, счет пошел на дни... Он молча встал из-за стола, неслышно прошел в комнату больной.
— Мама, — тихо позвал.
Елизавета Кирилловна лежала с закрытыми глазами. Но, почувствовав его присутствие, улыбнулась и показала рукой на стул.
Гордей сел, а мать начала говорить, как будто продолжала недавно прерванный разговор. И ее слова так странно и тесно переплетались с тем, о чем писал и думал Гордей, что он даже не удивился, а лишь отметил и их неразрывную мыслительную связь, и мамину прозорливость.
— Сынок, мелочей не бывает, — назидательно сказала она. — Помни это.
— Хорошо, — поспешил ответить Гордей, но мать движением руки попросила его молчать.
— Можно сколько угодно подготавливать завтрашний день, тщательно все предусматривая, однако он все равно может найти щель в твоих стараниях и пойти своим порядком. Тут ожидаемое тобой и предусмотренное Богом выступает в равных долях, или, как в народе говорят, — тут бабушка надвое сказала, — Елизавета Кирилловна опять прибегла к спасительному фольклору. — Никогда не знаешь, из какой незаметной фразы, встречи, события — из какого пустяка — проистечет то, что завтра-послезавтра станет для тебя главным и определяющим вопреки, казалось бы, здравому смыслу. Поэтому не упускай из поля зрения ничего. Береги с вниманием свое время, свою жизнь. В ней нет незначительного, в ней все — истоки твоих новых событий и деяний. Все записывай и иногда перечитывай.
— Я записываю, — прошептал Гордей.
Он видел, что мать устала и понимал, что это назидание — вовсе не назидание, а ответ на мучившие ее вопросы. Скорее всего, она нашла причину своей смертельной болезни. И видимо, себя одну винила в ней, поэтому конкретно говорить не хотела и облекла предупреждение для сына в общие фразы.
Гордей вернулся к столу и тут же все записал, добавив и свой вывод: «Раз мать упрекает себя, говорит о проигнорированных пустяках, значит, считает, что могла бы вовремя выявить болезнь и помочь себе, если бы была внимательной».
А в один из последних дней, когда Елизавета Кирилловна еще не впала в беспамятство, из которого так и не вышла, она опять призвала Гордея к себе и повела совсем неожиданный разговор.
— Ты пишешь? — спросила коротко.
— Да, мама, — ответил Гордей.
— Некоторые церковники считают, что человека отличает от животного творческое начало. Но это не совсем так.
— Не так? — удивился мальчик.
— Много я думала... — между тем продолжала Елизавета Кирилловна. — Вот ведь и грач умеет изобретать — как ловко он поднимается ввысь с орехом и бросает его на камни, чтобы расколоть. А еще я тут наблюдала из окна, как ворона, обосновавшись на соседней крыше, принесла туда два кусочка хлеба и все примерялась, как бы ей за один раз взять их и унести в гнездо к птенцам. И так и сяк пробовала добиться своего, брала один кусок, потом второй, и лапой помогала себе засунуть их глубже в клюв, но ничего не получалось. И вдруг она быстро и резко сложила эти кусочки один на другой, спокойно зажала в клюве и улетела. Вот как!
— Правда? — воскликнул Гордей, не понимая, то ли мать бредит, то ли перед смертью просто отвлекает его от горьких мыслей. Но ведь это вряд ли...
— Такое поведение можно наблюдать и у собак, и у других животных, умеющих подражать человеку. Так что животные тоже способны к творчеству.
— Интересно...
— Я это к чему?
— Да, мама, — навострил внимание Гордей.
— Человек научился выходить за пределы своей жизни, он покорил вечность, — Елизавета Кирилловна тяжело дышала, говорила с долгими паузами: — но не творчеством как таковым, а конкретно умением закреплять знания, накапливать их и передавать новым поколениям. И началось это с изобретения письма — вот что лежит в основе бессмертия. Человек создал единый духовный космос, для которого больше не имеет значения продолжительность жизни отдельной личности. Помнишь: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог»?
— Помню, конечно, — с готовностью сказал Гордей. — Это «Евангелие от Иоанна», стих 1.1.
— Выше Бога ничего нет. Это тебе мое откровение о написанном слове, — с тем Елизавета Кирилловна отвернулась к стене и затихла, словно заснула. Но это был не сон, это было забытье. А утром она перестала дышать.
До сих пор думает Гордей над тем, что сказала ему мать. А главное — зачем? И видимо, думать над этим ему придется еще много и долго — парато.
Не верится, что это минуло и кануло, и больше не верится, что это вообще было. Сейчас, среди этой шири и красоты, при ярком сиянии дня и щебете птиц, прошлое вспоминается не как свой опыт, а как абстрактные знания о жизни, как прочитанное в книге — о ком-то. Может, это и хорошо? Пусть старые эмоции скорее забываются. Ведь они не настоящие! Настоящее — это то, что настает, что сбывается в новом времени, это текущая жизнь.
Да и то ощущение важно, и должно учитываться, будто они с отцом всегда тут были, парили над этими степями, над их равнинами и оврагами, над холмами, над рощами и травами, в лучах солнца! Иначе почему же им так легко и привычно в этом раю, словно они вернулись домой, в свою обитель, к себе? Есть же в их ощущениях какая-то истина? Должна же быть...
Теперь уже было далеко до Москвы, далеко — во всех смыслах. Там все-все тяжелое осталось во времени, но и в пространстве — гораздо севернее и западнее от места, в котором находились они. Едут они по центральной полосе европейской части России, словно по застывшим волнам, ибо рельеф их маршрута какой-то полого-равнинный. Наверное, балансируют они по разделительному гребню между могучей возвышенностью и такой же обширной равниной, попадая поочередно то вниз, то вверх, то туда, то сюда.
И у них новая жизнь — без больших городов, почти пустынная. Ближайшие города и крупные поселения — Липецк, Воронеж, Ростов-на-Дону — далеко отстоят. Вот, например, до Воронежа еще доехать надо, тем более до Ростова-на-Дону, который гораздо южнее лежит — за степями и долами, за взгорьями и низинами, за травами и перелесками, остальные вообще в стороне остаются.
Сопровождают их в пути леса и рощи с каштанами, дубами, ясенями, клёнами-яворами, липами, лиственницами, елями да соснами, плакучими ивами, вонзающимися в небо пирамидальными тополями, рябинами, черноталом вокруг водоемов. Есть также туя, пихта, можжевельник и катальпа — юг все-таки, что ни говори.
И птиц да зверья всякого много, причем непуганого. Тут наблюдаются следы куницы, норки, лесных котов, кабанов, сонь всяческих, хорьков, сусликов. Ну естественно, в водоемах показываются бобры, повсеместно бегают белки. Даже тарпана удавалось увидеть, лесного дикого коня. Красивый какой, гривастый! И зубры есть — степные великаны, краса и гордость вольных широт. Но с ними лучше не встречаться, да они и сами сторонятся мест, где появляется человек.
— Я сам его только издали видел, когда он убегал от нас, — важно говорит погонщик, встревая в беседу по просьбе едущих с ними господ.
— А лося видели?
— Этого часто можно видеть! Как и кабана. Даже в кой час возникает желание полакомиться ими — шибко уж скусные они. Да нельзя.
— Запрещено? — спрашивает Гордей. — Но вот ведь вы охотились недавно...
— Может, и не запрещено, но когда возиться с тем убоем и куда такую прорву мяса деть? Это же не шутка, зверь — просто гора. А мы, барин, не завидущие и не любим зря переводить дары господни.
— Понятно. Более мелкого зверя берете?
— Так ведь надо же что-то есть в дороге. Тут поблизости жилья-то нет, надеяться не на кого. Отведаем еще не раз и сайгачатины, и мяса косули, и зайчатинки, и дичи всякой.
Иногда в зарослях вдоль дороги Гордей примечал высиживающую птенцов дрофу. Сидит себе, головкой крутит да глазом косит, словно прикидывает, насколько опасен ей этот гул и скрип, что по дороге ползет. Но сама самочка, серенькая и в темных пятнышках, не очень броская внешне; ее можно и не заметить в траве. А вот петух, с красной головкой, белым воротничком, с шейкой принаряженной, длинным хвостом, с белыми да зелеными пятнами по бокам — красив. И намного крупнее своей подруги. А токует как — то вроде кукует, по кричит хрипло, то издает протяжные скрипучие звуки. В общем, узнаваемо.
Вскорости после этого разговора с погонщиком случилась тревожная встреча — им перекрыло дорогу семейство вепрей, правда, шедшее по своим делам с весьма мирными намерениями. Молодая и резвая веприха, почти черная, остромордая, с бугристой спиной, похрюкивая, изучала дорогу. Она сосредоточенно обоняла тропу и поспешала вперед, ведя за собой шестерых поросят. А те крошечные крупноголовые создания, коричневатые, с темными полосками вдоль тела, быстро бежали за ней, семеня на высоких ножках. При этом успевали отвлечься на сторону и что-то ковырнуть носом. Шествие замыкал гривастый и клыкастый кабан, чуть светлее мастью, с буроватым отливом, с более длинной щетиной, ровный своей тучной массой. Он шел в арьергарде, оглядывался по сторонам, обнюхивался и определенными звуками сообщал, что поблизости нет опасности.
— Они достаточно красивы, — шептал Гордей отцу, для чего-то залегая в телеге на сене, как в засаде. — Смотри, какие чистые. А говорят, что свиньи грязнули.
— Они, мой друг, видимо, идут с водопоя, где выкупались, — предположил отец. — А россказни об их нечистоплотности вызваны тем, что, купаясь в иле, кабаны избавляются от своих паразитов. Это для них лечебные процедуры. И в линьку они так делают, когда их кожа зудит от выпадения подшерстка. Иногда они смывают этот ил и тогда их поверхностный покров проветривается и получает обильный приток кислорода к порам кожи, оздоравливается значит. А иногда специально оставляют на себе тонкую корку засохшего ила. Это как-то связано с их самочувствием. Возможно, так они спасаются от укусов кровососов. Ничего в природе, голубчик, не делается зря да попусту, неоправданно.
— Это я уже понимаю, отец.
Пришлось остановиться и пропустить вепрей, что погонщики сделали с величайшим почтением и бережностью. Казалось, зверь и человек, почуяв друг друга, послали взаимные знаки уважения и заверения в доброй воле, дали понять о незлобивости, об уступчивости, и разошлись с полным пониманием друг друга. Трогательно было наблюдать эту сцену.
***
Вставало солнце, поднималось над землей, плыло по небу, неимоверно вращаясь в ореоле своих лучей, и снова погружалось в горизонт, словно срывалось откуда-то с прочного места и падало в бездну. И тогда наступал вечер, затем ночь, ибо со светилом уходило то, что дороже всего ценилось людьми, — свет и тепло. Наступала то утренняя, то вечерняя заря, по своей продолжительности строго отмеренная временем преодоления линии горизонта солнечным диском. И ни разу ни утру, ни вечеру не удалось изменить этот порядок.
Рождение утр и вечеров всегда сопровождалось усилением ветра. Уж таков закон природы. Так, будто сам пробуждался он от сна, этот вечно молодой страж порядка, добрый наблюдатель. А после пробуждения будто пробегал он по земным просторам для их контроля и принятия решения: можно ли уже открывать зарю — можно ли выпускать бешенный, пылающий, брызжущий расплавленной материей диск из клетки, на дневной променад, чтобы еще больше устал он и угомонился, или можно ли его загонять в клетку на покой. Солнце — это тот же зверь, страшный и необузданный, добрый к нам лишь условно, поскольку он равнодушен, в нем убит любой инстинкт — и страх, и привязанность. А значит, мы знаем, чего от него можно ждать. И это уже является нашей победой — маленькой и временной, хотя человеческой жизни не хватает, чтобы ею насладиться, ибо живет каждый из нас еще короче той победы.
Ночи на юге красивы, вопреки тому, что темны до черноты, таинственны, непредсказуемы и дышат мистикой и колдовством. Они красивы своей бархатистостью, осязаемостью, вечерним теплом и утренними прохладцами, своей говорливостью, ибо нет в них той глухой тишины, которая так пугает живую душу в горах, в хвойных лесах, на равнинах тундры или на безбрежье спокойного океана. Нет, степные ночи неумолчны: тут и шорох трав, и стрекотание кузнечиков, и бесконечный шепот лиственных деревьев, особенно тополей — грустных ночных говорунов.
И небом своим красивы — огненным и теплым, с полосой Млечного Пути на нем, с четно выделяющимися созвездиями, с Лебедем, Большой Медведицей и Полярной звездой, по которой легче найти скрывающуюся от глаза Малую Медведицу, с Большим Летним Треугольником.
— А уже в сентябре, если Бог даст дожить, — размечтался Василий Григорьевич Зубов, гувернер Гордея, который путешествовал вместе с ними, — мы увидим самое красивое созвездие ночного неба в нашем полушарии — Орион. И самую красивую звезду, его сопровождающую, — Сириус.
— Как это «сопровождающую»? Она ему не принадлежит, что ли? — тут же уточнил Гордей.
— Именно так, дитя, — Василий Григорьевич потер лоб, припоминая, — она принадлежит созвездию Большого Пса. А еще я покажу тебе созвездие Малого Пса, идущее выше и восточнее и Ориона, и Большого Пса. В нем есть яркая звезда — Процион. Так вот этот Процион, Сириус и Бетельгейзе Ориона — это его верхняя слева звезда — составляют на небе так называемый Большой Зимний Треугольник.
— А разве может одна и та же звезда входить в разные созвездия?
— Это не созвездие, милый, — вмешался Дарий Глебович, быстрее понявший суть сказанного, — это просто фигура на небе, составленная из ярких звезд.
— Зачем?
Дарий Глебович замялся и посмотрел на гувернера, мол, продолжай.
— Затем, видишь ли, дорогой, — ласково сказал Василий Григорьевич, — что по ней легче найти плохо видимые созвездия, того же Большого Пса или Малого Пса, созвездие Лиры тоже, в которых есть только по одной большой звезде, а остальные плохо видны.
Гордей качнул головой и тут боковым зрением заметил какое-то движение у дороги.
— Что это промелькнуло? — испуганно спросил он, обернувшись к вознице, который стоял на обочине, где отдыхали распряженные волы.
— Косуля, наверное, барин, — отозвался тот, продолжая ухаживать за волами перед тем, как дать им поспать. — Не бойтесь.
— Почему же она ночью не спит?
— Косули никогда не спят, такая у них судьба. Волки, барин, кругом.
— Совсем-совсем никогда?
— Говорят опытные люди, что иногда днем она может на несколько мгновений заснуть, стоя на ногах. Вот и весь сон. А то — все время начеку. Я сам иногда думаю — не дай бог косулей родиться.
Наконец, тягло немного почистили от пыли и напоили, на всю ночь задали ему сена. Довольные животные вальяжно улеглись и сладко засопели в дреме, иногда прядя ушами, если к ним доносились запахи диких хищников. Но волы давно уже работали на этой трассе и знали, что они защищены охраной, поэтому ни от чего даже не вздрагивали, а мирно отдыхали до утра.
Угомонились и остальные люди, едущие с грузом, хорошо подкрепившиеся кулешом с салом, запеченными в костре сазанами, выловленными в недалеком отсюда озерке, да печенной картошкой. Все это заедалось ржаным высохшим хлебом, размоченным, конечно, вкуснее которого на этом свежем воздухе ничего не было. Его и так ели, без ничего, размачивая в чае и запивая им.
Глядя на Млечный Путь и размышляя о мириадах светил, неразличимых глазом, но слившихся в единое сияние молочной белизны, постепенно заснул и Гордей.
***
Утром мимо них все еще продолжали пробегать косули.
— Тут их много, — провожая взглядом очередную из них, сказал возница. И, вспомнив ужин из сазанов, добавил: — Ничего, рыбой тоже пользительно подкрепляться.
Гордей только улыбнулся, сообразив, что сейчас погонщик с их телеги не отказался бы от куска зажаренного на костре мяса.
Тут и там замечались пробегающие зайцы, стаи куропаток. Приветствуя солнце, на кустах сидели горлицы и гулили совсем не так, как делают это домашние. Они, словно подражая кукушке, выговаривали «ку-кууу-ку», правда, три раза, причем во втором слоге тянули гласную долго и печально. В небе, как развевающиеся паруса, с задорным щебетом носились черные стаи скворцов.
А как нравились Гордею сидящие на верхушках деревьев хищные птицы — пустельги, совы, канюки! Правда, он видел их в серизне поздней зари, когда они против ночи только-только вылетали на охоту. Но их очертания, выделяющиеся на осветленном из-за горизонта небе, были прекрасны. Жаль, что нельзя было остановиться и понаблюдать за ними, чтобы увидеть их охоту.
Зато охоту темнокрылого, с белой грудкой ястребка на голубя видел! Жалко голубя, но коль так устроена природа... Однако ястребок был стремителен, ловок и удачлив, и не залюбоваться им было нельзя.
Или коричневого окраса коршуны с серыми горлышками и животиками? Как красиво они взлетают, как грациозны в полете, как умеют по-человечьи выставлять лапы вперед, зависая в воздухе, как своеобразно приземляются — наблюдать за ними можно часами. Теперь Гордей понимал орнитологов, которые раньше казались ему просто чудаками.
А самые свирепые и удачливые хищники в мире птиц — после ястребов — наверное, коршуны, — прикидывал Гордей. Они отличаются высокой скоростью полета и, падая на жертву камнем с высоты, наносят ей смертельные раны мощными когтями. Их легко различать по серому или пятнистому оперению, по крупности и особенному клюву. А как прекрасны и величавы орлы, сидящие просто на кочках у дороги?! Это настоящие хозяева здешних мест.
Видел Гордей и серых журавлей — редких по красоте, крупных птиц с черными опереньями на крыльях. Да они Гордею почти по грудь будут, если не выше! А перед взлетом разгоняются как — чудеса да загляденье! Но главное, что они мелких грызунов уничтожают. Этих противных тварей Гордей не любил.
Аисты, белые птицы с черными хвостами, свивающие гнезда на самых верхушках деревьев и кричащие оттуда странными скрипящими звуками, словно это распевали свои песни старые расшатанные ставни, совсем не боялись людей.
— Их на юге черногузами называют, — тихо сказал стоящий сбоку человек, видя, что Гордей на них засмотрелся.
— И можно понять почему!
— Обед готов! — закричали от костра, и Гордей обернулся к Василию Григорьевичу, приглашая взглядом вместе идти за своими порциями еды.
Дарий Глебович в кругу спутников по путешествию не ел, питался в сторонке — вот Гордею с гувернером и приходилось поддерживать его.
Своей дружбой, сплоченностью, равноправием, какой-то теплой человеческой солидарностью эти обеды, устраиваемые совокупно всеми, кто, как и они, сопровождал обоз, увлекали Гордея. Он тогда чувствовал себя частью какой-то спокойной могучей силы, и это было здорово. По дороге они успевали добыть птицу или мелкое животное. Затем останавливались, разводили костер и запекали мясо в костре. Туда же бросали и овощи, например, свеклу или модный картофель, а то и вилки капусты, если случалась. Отдельно в котле варили жидкую кашу с салом — кулеш. О, какое это вкусное блюдо! Ели кулеш ложками, и он служил им вместо супа.
Затем все приготовленное разламывали и разливали по порциям и ели сообща, как первопроходцы. Это был настоящий дух путешествия по необжитым местам! После такой трапезы еда, которую можно было купить в трактирах, казалась помоями.
— Наедайтесь, господа, — бывало, приговаривал кто-нибудь из трапезничающих. — А то ведь в калмыцких местах такой гадостью кормят, что не приведи Бог.
Приключений было много. То дожди их трепали, то ветры. От дождей расплывалась дорога. И тогда обозные принимали решение стоять у обочины и ждать ее высыхания. Трудить тягло в вязкой грязи они не хотели, все-таки живые существа — дети наши, не умеющие говорить. Благо, что весенняя непогода недолгая. Нет, в непогоду, в топь и грязь они не ехали. По всем соображениям выгоднее было переждать немилость богов, вздыхая да сетуя... Впрочем, это-то и было у них всего раз за всю дорогу, так что и жаловаться не пристало.
— Эх, был бы это «фашинник», мы бы не стояли, — вздохнул тогда Дарий Глебович. — Все же «фашинник» гораздо удобнее и надежнее обычной грунтовки.
И почти вслед за ним звоночком отозвался Гордей:
— Что и как ты сказал? «Фашинник»?
— Ну да! Как Столичный тракт. Ты же помнишь поездку в Санкт-Петербург? Как тогда хорошо кони шли, как ровно катилась повозка!
— Помню, — горел нетерпением мальчишка. — Так что это за тракт такой?
— Это? Это, значит, дорога такая, специально сделанная. Столичный тракт строили так называемым фашинным способом. Сначала по всей трассе рыли котлован глубиной метр-два и в него укладывали фашины, связки прутьев, пересыпая слои фашин землей. Когда эти слои достигали уровня поверхности земли, на них поперек дороги укладывался помост из бревен, на который насыпался неглубокий слой песка.
— Как просто... Кто же до этого додумался, отец?
— Скифы, мой друг.
— Скажешь тоже... — засмеялся Гордей и, сдвинув на затылок шапочку, закрывающую голову от солнца, откинулся на спину, опираясь на выставленные назад локти. — Где те скифы и где дороги...
Солнце, пробивающееся сквозь ушедшие дождевые тучи, сеяло на его лицо мягкие лучи, согревая и золотя кожу. Гордей сощурил глаза и поморщился, пытаясь разглядеть картину неба.
— Я не шучу, голубчик, это действительно так, — между тем продолжал Дарий Глебович. — Конечно, дороги скифы не строили. Тут ты прав. Но именно таким способом скифы возводили свои курганы. Только они вместо фашин использовали дерн. Но идея-то — та же. Вот эту идею заприметили русские люди и сообразили, что ее надобно использовать для строительства дорог.
А затем наступала очередь солнышка. Уж оно-то не ленилось — палило на славу, так что даже ветер засыпал и повисал между небом и землей без движения. Тогда еще и духота наступала. Впервые Гордей увидел марево, бегущее к небесам.
— Что это? — спросил у отца. — То, что струится вверх прозрачно-блестящими волнами?
— Далеко ли? — спросил отец. — Не вижу что-то.
— Да вот, почти рядом! — нервничал мальчишка, показывая рукой. — Как-то стеклянно блестит. Столбы такие, движущиеся.
— Беги попробуй. Это не опасно.
Гордей вскочил с воза и побежал, гонялся за «движущимися столбами», нырял в них и только руками разводил, оборачиваясь к отцу. И не понимал, почему тот смеется.
— Это марево, — объяснил отец, когда запыхавшийся Гордей вернулся на телегу. — Природа сего явления кроется в зное. Без ветра разогретые нижние слои воздуха не могут переместиться в прохладное место, поэтому волнами устремляются вверх, к холоду небес.
— Мираж, призрачное видение?
— Ну... по сути, да. Только видения больше пустыням свойственны, а наше марево не в состоянии так уж сильно шалить. Правда, степное марево тоже бывает весьма морочливо. Тогда нижние слои воздуха, на глаз вроде бы такие чистые и прозрачные, отражают и искажают мелкие предметы (кустики, бугорки) в самых разнообразных образах: то являют подобие обширных вод, позади которых видится заселенный берег, то превращают бурьян в лес, обманывая всякого неопытного путешественника. Иногда оно скрывает только верхнюю половину предмета, и тогда называется верхорез, верхосьем. Однако вблизи марево исчезает, уходит от путника все далее вперед, как ты убедился.
Наносившись под лучами солнца, Гордей не пропускал оказии искупаться в водоеме, если встречались на пути реки или озера. А уж если и сами обозные не прочь были окунуться в прохладу водной стихии, тогда все останавливались и по очереди предавались наслаждению. Мешало одно — ил. Явление чрезмерного раскисания речного дна характерно только для черноземных областей. И вот тут Гордей столкнулся с ним, ранее незнакомым. Но он быстро нашел выход из положения: перед погружением в воду приносил на берег булыжник или охапку травы, чтобы на выходе из водоема встать на эту подстилку и вымыть ноги. Конечно, тут в бидоны набирали свежей воды, коей окропляли себя в пути и поили животных.
Просто удивительно — такие простые вещи, о которых в Москве были умозрительные представления, которые как будто бы и встречались раньше, как марево или ил в реке, тут, на природе, становились чистым открытием! Возможно, так было потому, что Дарий Глебович смотрел на мир Гордеевыми глазами?
Господи, как хорошо, что они едут вдвоем. Страшно представить, в какую скуку превратилась бы его попытка избавиться от тоски, будь он один.
Наконец, они въехали в кипчаковскую степь, где дорога стала ровнее и проще. Животные почувствовали себя веселее и повозки, словно живые, задребезжали-загалдели на кочках.
— Тут, говорят, еще и теперь пошаливают «половцы» всякие поганые — недобитки ордынские, грабители, — обратился Дарий Глебович к обозникам. — Правда ли это?
Те уклонились от прямого ответа, дабы не пугать своих пассажиров.
— Правда в другом, — сказал один из них, — что мы едем по территории, хорошо освоенной, охраняемой пограничными казаками. Но все же, да, иногда путников пробирает страх, особенно в тишине дневного безлюдья, да и ночью.
— Степь, — попутно рассуждал Дарий Глебович, — это извечная головная боль для русских людей.
— Почему? — удивился Гордей. — Здесь же столько много простора. А ароматы какие! Все время хочется вдыхать глубоко, чтобы заглотнуть больше ее раздолья.
— Согласен, дышится привольно. Да только степь издавна привлекала к себе всякую нечисть бездомную, бродячий люд, кочевников. А это же были не сеятели и не жнецы, а жестокие паразиты, обдирающие природу. К тому же людоловы презренные, воры и разорители. Тяжело было оседлому трудящемуся люду бороться с ними, вот и не шли в степь селиться — боялись.
— Неужели кочевники сами ничего для себя не производили?
— Тебе трудно это представить?
— Ну, да... — неопределенно хмыкнул Гордей. — А какой тогда смысл вообще жить?
— В самую точку смотришь, сын, — с довольным видом потянулся к нему Дарий Глебович, чтобы одобрить прикосновением. — Условно говоря, русские, как оседлый народ, были земледельцами, хлебопашцами, кормильцами от трудов своих, а кочевники — начинающими скотоводами. Было у них свое хозяйство необременительное, подвижное, как и они сами, — кочевое. Это стада лошадей, отчасти баранов. Мясо они любили, молоко у лошадей брали. Но ведь им и хлебца хотелось, и всякого другого скарба, произведенного человеком. А еще пастбища для животных свежие нужны были. Вот и разбойничали.
— А-а... вот откуда возник миф о Каине и Авеле! Получается, это не просто выдумка, это из жизни взято! — воскликнул Гордей.
— Конечно, милый, из жизни. Писание придумать нельзя было, потому что жизнь богаче выдумки.
— А точно, что жизнь богаче, отец? — задумался мальчик. — Я вот вспоминаю Александра Сергеевича... и думаю, что гениальнее: он, создатель, или его творения... Безусловно, их странно сравнивать, но ведь можно так ставить вопрос?
— Да ты у меня растешь философом, — вместо ответа отец рассмеялся и все-таки потрепал мальчика по вихрам. — Прямо мудрец врожденный!
— Так вот и получается, отец, что древние иудеи все переврали, — невозмутимо продолжал Гордей, уклоняясь от отцовой ласки. — Потому что сами были кочевниками, бесполезным, паразитирующим народом! Обелить себя старались, отвести от себя подозрения, уйти от возмездия — вот и очернили Каина-земледельца, который олицетворял оседлые народы. Оболгали Каина, сказав, что он убил Авеля-скотовода, символизирующего паразитов-кочевников. А ведь на самом деле все было наоборот — это бродяга и бездельник Авель убил труженика Каина, первого хлебопашца и кормильца, чтобы завладеть его хлебом и землями. И мы подобное наблюдаем на протяжении всей истории, нам об этом говорит практика человечества. А! Как же так? Почему люди не видят неправды в этом мифе?
Дарий Глебович даже дар речи потерял от этих слов сына, так они его поразили. Особенно же тем, что были сказаны столь юным созданием. Он постарался скрыть изумление.
— Порадовались бы мама на тебя, Гордей, какой ты умный растешь! — вместо ответа заметил Дарий Глебович. — Вот ведь приметил что... Так оно и есть, дружок. А что же ты хочешь? Конечно, все дело в том, что создатели Библии сами были кочевниками. Тут как говорится, кто первым проснулся, тот и обулся. Или еще говорят — ворон ворону глаз не выклюет.
— Во-от оно что-о, — протяжно проговорил мальчишка. — Точно! Оболгали они нас, подлые... Такую вину в веках на невиновного возвели и бесстыже поддерживают ее... Совести у них нет!
— Ну, — поднял ладони вверх Дарий Глебович, — ты не очень впечатляйся. Об этом говорить вслух не принято. Знай себе, и помалкивай. Такой несправедливости ты в жизни еще много повстречаешь, очень много. А что касается иудеев, то запомни: все, ими сказанное, нельзя понимать однозначно и буквально. Опять же насчет бесполезности... Тут можно спорить, ведь Библию-то они создали...
То и дело окружающий пейзаж менялся и своими видами отвлекал мысли мальчика и его отца от беседы. Открывшиеся в этой части пути картины, возможно, и радовали бы Гордея, как и прежние, если бы тут не обозначалось повсеместное присутствие калмыков — чужой неприятной силы. Ни калмыцкие кибитки из хвороста и войлока, ни вонь их стряпни, ни они сами Гордея не заинтересовали, тем более не умиляли. Чувствовалось в них что-то лживо присмиревшее, что-то не обузданное до конца, упрямо-дикое, враждебное. И казалось, что при малейшей возможности они сбросят с себя маску и опять пойдут по людям с огнем и ором.
Он хотел сказать об этом вслух, но тут из-под орешника выскочил заяц и, прижав ушки к спине, понесся по взгорку прямо на виду у путников, удаляясь от дороги. Бывалые их спутники, ехавшие на других повозках, оживились, но не больше. А Гордей вскочил и замахал руками от неожиданности, словно бурно радовался неожиданно встреченному родному существу.
Скоро после этого закончился Большой Почтовый Тракт, называемый Черкасским. Была оставлена позади равнинная часть пути, составившая приблизительно его треть. Дальше пошли полудикие кавказские предгорья. Путники в очередной раз сменили деревянные оси и колеса телег, обновили их смазку и повернули на Военно-грузинскую дорогу.
Движение тут было сколь оживленным, столь же и опасным. Чтобы поспевать за основным потоком повозок, им пришлось пересесть на лошадей, нанимая и меняя их в ямах по дороге. Эти крепкие горные лошади, некрупные по сравнению со степными скакунами, запряженные четверками, с легкостью брали самые крутые горные подъемы. Они делали это усердно и старательно, вместе с тем грациозно, даже с какой-то лихостью, так что от наблюдения за ними дух заливало благодарностью и восхищением. Возникало невольное стремление их жалеть и им помогать, чтобы продвигаться вперед единым порывом, сообща.
Кстати, в конце тракта произошло еще одно изменение — тут стояли более мелкие обозы, желающие присоединиться к ним и тем самым усилить свою безопасность. Так что в общем перед отправкой в горы собрался товарный караван из без малого сотни повозок. Дабы сэкономить деньги на отдельной для себя охране, караван подождал государевы почтовые кареты и дальше поехал в их хвосте. Теперь за ними следовал настоящий конвой из казаков и пехотных солдат с боевым вооружением, как и говорил в свое время Соломон Нестерович Конт, кажущийся теперь нереальным, когда-то обозначившимся персонажем снов. По сути конвой должен был ехать непосредственно за почтой, но интересы примкнувших путников тоже учитывались. Ну... поелику присоединившаяся часть охраняемого объекта оказалась больше государевой почты, к тому же платежеспособной, то интерес конвоя, конечно, тоже был взаимно учтен...
Пока путешественники ехали Кавказским предгорьем, Гордей все поглядывал на стада волов, бегающие вдоль дороги, и вздыхал — что ни говори, а езда на воловьей тяге была более мягкой, чем на конской. И он никак не мог понять, почему им пришлось отказаться от волов. Но что делать — за пределами Черкасского тракта не было организованного их использования. А без смены тягла до места не доедешь, вот и пришлось от волов отказаться.
Если не учитывать всякие нагайские новизны, сопровождавшие караван, дорога в этой части пути характеризовалась своей однообразностью — та же равнина, только по сторонам холмы чуть выше прежних, окоем ближе и выше — создавалось впечатление, будто это не горы вокруг них поднимались, а они медленно въезжали в подземные чащобы из камня. Это был Кавказ, громоздившийся на дальнем горизонте и с каждым днем все больше заглатывающий их в себя.
Гордей, скорее подавленный, чем восхищенный Кавказом, все допытывался, было ли в этих местах так и раньше, ведь его отец бывал уже тут, да?
— Тут бывал, — терпеливо отвечал Дарий Глебович и на протяжении всего пути, практически от Железноводска до Нальчика, комментировал все виденное. Он опять вспоминал свою молодость, знакомство с Пушкиным. — Только тогда тут меньше было того, что служит удобством при перемещениях, все было проще и примитивнее, как в природе. Или мне это кажется...
В один из дней вдали показались более крутые вершины со снежными шапками, серебрящимися на солнце, — они давно миновали станицу Невинномысскую, Пятигорск, Нальчик, Владикавказ и въехали в настоящие кондовые горы.
Пребывание здесь оказалось несравненно труднее всех рассказов о горных условиях. Донимал не только подъем вверх, но и солнце, и пыль, и жар, идущий от раскаленных камней — и все это при отсутствии ветра. Только и радости было, что обилие воды, текущей с гор быстрыми ручьями, в которых можно было как-то охладиться, да то, что в вечерние часы от снежных вершин струились свежесть и прохлада.
Военно-грузинская дорога вела их через Главный Кавказский хребет, соединяющий Владикавказ и Тифлис. Сначала она поднималась по долине Терека, затем, идя по Дарьяльскому ущелью, пересекала Скалистый хребет и выходила в долину еще одной реки, откуда начинался подъем к более высокому перевалу — Крестовому. Это была высшая точка Военно-грузинской дороги, возносящаяся над уровнем моря более чем на две тысячи метров.
На этой дороге в последнее время было произведено много устроительных работ, это было видно даже не специалисту.
— С тех пор, как дорога перешла под надзор Управления путей сообщения России, — рассказывали нашим героям более опытные путешественники по этим местам, когда Дарий Глебович сказал им о своих наблюдениях, — был проведен колоссальный объем работ. Например — видите? — сняты откосы, созданы карнизы, сделаны выемки, проведена отсыпка, возведены плотины и дамбы, для предотвращения обвалов, выстроены подпорные стены и крытые траншеи и многое другое.
— И мосты возведены, — добавил Дарий Глебович. — Да, эта дорога — удивительное инженерное сооружение. И весьма чувствуется, что она эксплуатируется еще не так давно. Ты заметил это, дружок, — обратился он к сыну, на что тот только кивнул. — Кажется, движение экипажей открыто с 1814 года? — повернулся Дарий Глебович к своему собеседнику из каравана.
— Да, — ответил тот. — А с 1827 года устроена экспресс-почта.
На дороге имелись станции, где были помещения для бесплатного ночлега, и, начиная от Владикавказа, Гордей начал их считать, запоминая и записывая названия.
— Как удобно, когда есть ямы... — говорил он отцу, и при этом записывал новые впечатления в свой дорожный дневник, коротая время отдыха.
Тряска на горной дороге мешала писать на ходу. А на равнинной части пути Гордей писал так много, что исписал уже две толстые тетради.
— Вот, отец, будет что рассказать мне своим товарищам по возвращении! Ведь без записей я всего не запомню.
Отец его хвалил за прилежание и рассказывал, как это хорошо, когда человек ведет дневник. Такой человек не только выработает хороший стиль речи, не только многое запомнит, но обязательно на склоне лет напишет воспоминания и оставит потомкам живые свидетельства о минувшей эпохе.
— Так уж и обязательно... — засмеялся Гордей, все это не раз слышавший.
— Напрасно ты смеешься. Тебя душа позовет это сделать. Заметил, что старики любят рассказывать о своей жизни?
— Заметил.
— Это, мой друг, свойство преклонного возраста, веление природы, если хочешь знать. А представь, каким настоятельным станет это веление, если в твоих руках будет богатый дневниковый материал.
— Возможно.
— Да. Ты, мой милый, теперь обязательно еще больше всего о маме вспомни и напиши в дневнике, пока время не ушло. А то ведь скоро забудешь. И обо мне пиши — пригодится. Я тоже не вечный.
Но вот и Крестовый перевал был перейден. Они начали спуск в долину реки Белая Арагви, чтобы затем пойти по правобережью Куры до Тифлиса.
Иногда, продвигаясь по Военно-грузинской дороге, людям приходилось пересаживаться на верховых лошадей или идти пешком — так опасна и узка была годная для передвижения полоска земли между обрывами и скалами. Маршрут, давно освоенный путешественниками, все же пролегал по местности, мало похожей на дорогу в нашем понимании, не в пример милым сердцу равнинным большакам. Кроме того, тут как ни укатывай проезжую часть, а камни и валуны то и дело появлялись под ногами: то они вылезали из-под грунта, то насыпались с горных вершин. Говоря об этой части пути, нельзя умолчать о том страхе, который иногда завладевал нашими неопытными путниками вплотную. Дарий Глебович не являлся исключением. Как и Гордей, он тоже зажмуривал глаза, отворачивался от пропастей и мужественно сжимал зубы при каждом очередном шаге. Василий Григорьевич страдал так, что прощался с жизнью и собирался навсегда остаться в Багдаде, лишь бы не переживать эти адовы муки еще раз, при возвращении. При этом он всерьез просил прощения и умолял не расценивать его решение как предательство.
— Это только дань малодушию, которое сильнее меня, господа, — повторял он после произнесения очередной клятвы не идти больше этими местами.
Но такое высокое напряжение нервов они не перенесли бы, и, пожалуй, бросились бы прочь с криками: «Пусть тут умирают другие!» — если бы оно не отпускало их на более безопасных участках, где не было обрывов и где камни не падали им на голову. В таких местах они даже останавливались на отдых и совершали прогулки в горы. Там они лежали без счета времени в высокой траве, любуясь цветами, коих тут было много. Цветы росли по горным склонам красными, голубыми и желтыми пятнами, то высоко поднимающимися над травами, то стелющимися вдоль поверхности земли, и просто приковывали к себе взоры. А еще Дарий Глебович, Гордей и господин Зубов дружно следили за полетами жаворонков, которые поднимались высоко вверх и потом камнем падали вниз, чтобы посмотреть на свои гнезда, и комментировали то, как эти птицы мудры и бесстрашны.
Наконец, въехали в Тифлис. Это была победа! Первый переход они выдержали и только окрепли в нем, набрались опыта и воодушевления преодолевать свой путь до конца. Значит, и до Еревана доберутся благополучно.
Громада Казбека, покрытого снегом и уходящего вершиной в голубое небо, царила над узкими, кривыми улицами, ведущими к базарной площади и всегда наполненными шумной толпой. Армянские продавцы фруктов, сумрачные татары верхом на мулах; желтолицые бухарцы, сидящие на своих тяжело нагруженных верблюдах и перекрикивающиеся оттуда невесть о чем; беспечные персы, закутанные в пестрые ткани; грузины, броско выделяющиеся на фоне остальных людей черными лицами и одеждами; и наши солдаты в простой форме — все эти персонажи смешались тут в один непрестанно движущийся поток. А сверху он беспощадно подогревался солнцем, доводя градус жары до невыносимого, а зной — до адского. Только мелодичное журчание быстрой Куры смягчало шум и гам этого клокочущего и орущего города, только прохлада великой реки кое-как помогала людям выживать.
Хотелось поскорее убраться отсюда, однако, внешние обстоятельства, связанные с частичной разгрузкой и погрузкой повозок да с производством расчетов за доставку товаров, принуждали задерживаться. Человек, которому предназначался тифлисский товар, опаздывал с оплатой ровно на одни сутки. «Так получилось! Так Бог послал!» — кричал он, носясь вокруг вожделенной телеги, где лежал предназначенный для него груз, и просил не уезжать, подождать, заверяя, что старший сын, его законный наследник, вот-вот подвезет оплату. В виде гарантии того, что он сдержит свое слово, что сделка остается в силе, купец предложил себя. Он ни минуты не отдыхал, суетился, не отходил от обоза, как будто боялся, что его груз уплывет в другие руки, и всячески старался угодить ответственному за доставку человеку.
Телеги уже давно стояли на сборном пункте, занимая там место и вызывая недовольные крики других путешественников, которые из-за них задерживались. С этого места все проезжающие отправлялись дальше. Собственно говоря, задержка на сутки была только на руку обозным — они ждали, что к ним присоединятся новые попутчики и вместе будет безопаснее продвигаться дальше и меньше придется платить казакам, подрядившимся сопровождать их.
Отец и сын Диляковы, наблюдая картину с суетящимся тифлисцем, молча переглядывались и посмеивались. Помещения для бесплатного отдыха путников не могли вместить всех желающих, поэтому они, как и некоторые другие, во время простоя валялись на телегах, нежась на свежем сене.
— Слушай, такое случилось, да! — вдруг сказал тифлисец, обращаясь неизвестно к кому, словно он говорил сам с собой, страшно выпучивая глаза. — Ты не слышал? Что в столице говорят?
— О чем? — мрачно отозвался Корней Карлович, доверенный человек господина Конта, который как раз и решал все дело, и которому этот-то тифлисец и надоедал.
Он лениво отмахнулся от вездесущих мух, летающих вокруг поедаемой им дыни, и изобразил полную невозмутимость.
— Как о чем?! Как о чем?! Это же уму непостижимо! В Персии убили русского посланника. А он говорит, о чем... Это пахнет войной, слушай!
— Погоди, — медленно начал переваривать сказанное Корней Карлович, отвлекаясь от дыни. — Если ты говоришь про посла, так это же наш Грибоедов? Так? Известный поэт...
— Был ваш, а стал наш — ведь не зря его везут хоронить к нам, а не к вам, — резонно заметил тифлисец. — Все базары об этом шумят, везде только и разговоров, что о несчастной судьбе Грибоедова, об ожидаемом на днях прибытии его праха. А он спокойно ест дыню, гоняет мух и ничего не знает!
— Неужели погиб Грибоедов... написавший такое великое произведение, как «Горе ума»? Я читал его в списках...
Из возникшей между ними перепалки отец и сын Диляковы узнали страшную новость, что в Тегеране, пребывая на посту председателя русского посольства, погиб великий поэт современности, гений и слава России — Александр Сергеевич Грибоедов. Погиб страшной, жестокой смертью. И сейчас его тело везут на Родину. Он возвращается домой той же дорогой, по которой навстречу ему едут они!
Невероятно! Какая трагедия, какое совпадение...
Живя в Москве, они, тем не менее, прекрасно знали Грибоедова, от слова до слова читали поэму «Горе ума», приобретшую широкую популярность и хождение в народе. Еще не опубликованная, известная публике из рукописных копий, подозреваемая в непочтении к свету или даже в издевательской крамоле, она буквально взрывала умы своим совершенством, отточенностью фраз и новизной мыслей, своим совершенным слогом, новым, необыкновенно свежим взглядом на московскую жизнь. Это был взгляд со стороны. Но почему остальные этого не видели, ведь все эти образы и характеристики теперь так легко угадывались людьми?! Поэма в Москве тут же разошлась по фразам, тут же определила, кто есть кто в ее замшелом московском обществе. «Муж-мальчик, муж-слуга, из жениных пажей»... — это было грандиозно!
Господа Диляковы даже слышали отрывок из нее, читаемый Пушкиным в тот единственный раз, когда встречались с ним в столице. Правда, слышали со стороны, как бы подслушали, потому что он продекламировал монолог Чацкого не с импровизированной сцены, где выступал для всех, а как бы неофициально, в кулуарах, в окружении поклонников, так сказать — к слову пришедший на ум. Но впечатление от стихов Грибоедова и от декламации Пушкина у них осталось что называется головокружительным.
Сейчас услышанная новость их потрясла до холодного озноба, до помутнения рассудка, до нежелания кого-либо видеть и слышать, до полной разбитости. С этих пор от них отошли мысли о дороге, о ее разнообразии, прекрасности и тяготах. Они снова вернулись в то время, когда видели Александра Сергеевича Пушкина, прикасались к нему, впитывали в себя его дыхание и голос, его дорогой облик, его стихи. Их мысли были наполнены только им, ибо они понимали, какой это удар для Пушкина — такая огромная потеря, невосполнимая в веках. Как же перенесет эту потерю его утонченная натура, как справится с потрясением его чувствительная душа? Кто сейчас находится рядом с ним? Кто убережет его от отчаяния?
О, горе невыносимое!
Эта трагедия, которая, безусловно, всколыхнула и потрясла бы их до основания в любом случае, сейчас наслоилась на не утихшую личную боль и стократно усилилась. Дарий Глебович задыхался от постоянных вздохов, от невозможности вытолкнуть из себя удушающий комок и освободиться от напряжения, опасного для жизни.
— Это убивает меня, — повторял он, растирая грудь, и обмахивал себя опахалами, и пил сердечные снадобья, распространяющие вокруг запахи аптеки и страдания.
Гордей просто плакал, что ему как отроку прощалось, плакал почти беспрерывно. И вдруг, словно подхватив от него переходящую болезнь, разрыдался и Дарий Глебович, затряс плечами, зачастил всхлипами, скрывая их за кашлем. Он прижимал к глазам платок, страдальчески охал и снова рыдал навзрыд. Это продолжалось с четверть часа. Удивленный мальчик, сначала испугался, затем обрадовался — наконец, отец избавится от внутреннего напряжения, сводящего его в могилу.
— Хорошо, папа, молодец, — приговаривал он. — Плачь сильнее, не стесняйся. Сейчас тебе полегчает, — и гладил его по спине, держа наготове стакан воды.
Когда плачь начал ослабевать, Дарий Глебович потянулся за водой.
— Пей маленькими глотками, — предупредил Гордей. — Помни все предписания, как выходить из приступа.
— Да, милый, спасибо, — Дарий Глебович старательно прихлебывал воду, чередуя глотки с паузами, чтобы сердца ритм и все внутренние спазмы спокойно и постепенно выровнялись, и расслабились.
Но они не знали еще одного совпадения, почти мистического — одновременно с ними, причем в том же самом направлении, из Москвы на Калугу, Белев и Орел выехал обожаемый ими Пушкин. Он, возмущенный запретом властей ехать за границу, направлялся в Арзрум. Не последним соображением был сбор материала для новых произведений.
А тут такое!
Так же, как и они, Александр Сергеевич в дороге узнал о трагедии с Грибоедовым. Сказать, что он был потрясен — это ничего не сказать. И сейчас Александр Сергеевич находился недалеко от них, где-то здесь, в этих местах — их разделяло что-то незначительное. Это его могучий дух, титанически рыдающий, наполнял эти пространства, эти ущелья, витал над вершинами гор, падал в бурные реки, возмущал стихии, кричал и плакал. И они безошибочно улавливали его и поэтому уже пушкинским масштабом понимали и оценивали случившееся, пушкинским сердцем переживали его, пушкинским умом анализировали.
Нет, прочь отсюда! Южные города, наполненные неугомонным восточным людом, главной обязанностью которого было, казалось бы, издавать громкие звуки, не понравились Гордею. Он все время воскрешал в воображении картины прошлого для сравнения с настоящим, оглядывался на свой московский жизненный опыт, невольно закрепляя его в памяти, что было ничем иным, как велением судьбы приуготовить себя к ждущей его неожиданной будущности.
Завершив движение по Военно-грузинской дороге, наши путники снова перевели телеги на воловью тягу, обрадовавшись, что на казачьих постах ее все так же можно было менять на свежую, а сами остались на лошадях. Им подвернулись все те же низкорослые волы с длинными прямыми рогами, очень острыми. Правда, той удивительно светло-серой, какой-то молочной масти «потомков бизонов», что были вначале, уже не встречалось.
Из Тифлиса караван вышел в прежнем составе, конечно, если не считать тех, кто в этом городе закончил свой путь или кто присоединился к ним. Дошли до околиц, затем отошли далеко от них, и тут почти четверть каравана отделилась и, повернув налево, пошла на Рустави и дальше на Баку. Остальные, ориентируясь на правый отрог дороги, продолжили путь на Ереван.
На этапе подготовки к поездке, Дарий Глебович и Гордей, конечно, познакомились с маршрутом и поинтересовались описанием и характеристиками главных его пунктов у тех людей, кто по нему путешествовал. Искали таких среди знакомых и дальних знакомых тех знакомых. И все равно их оказалось огорчительно мало, да и те не умели толком рассказать об увиденном и о своих впечатлениях. Поэтому, как люди ученые, большей частью наши герои нужные сведения брали из литературы и журнальных публикаций.
Что касается Еревана, то тут им просто повезло — в Россию недавно приехал некий француз, принявший имя Иван Иванович Шопен, историк и этнограф, отлично знающий Кавказ, в частности Армению. Свои знания он предложил России, чтобы зарекомендовать себя и сделать с их помощью столичную карьеру ученого и чиновника. Для этого одну за другой этот француз публиковал свои работы, делаясь в глазах передовой общественности популярным человеком и знатоком востока. Вот из этих публикаций господин Диляков и его спутники и составили свое предварительное представление о Ереване.
И надо сказать, что оно оказалось почти безошибочным. Действительно, в столице столь древнего государства, как Армения, не видно было сооружений и зданий, свидетельствующих о развитой промышленности, о стремлении населения обновляться, шагать в ногу с остальным передовым миром. Ереван вообще имел какой-то пыльный средневековый облик, как будто время тут остановилось. Ничто не указывало на то, что это была столица. Неизменные узкие и кривые улочки удручали, а не умиляли, как в Европе. Невозможно было понять, в чем тут дело. Не чувствовалось в них какой-то величавости духа, какой-то его живой глубины, какого-то скрытого содержания. Это были просто отвратительные щели в каменном нагромождении. Теснотой своей и видом эти улочки походили на коридоры, ограниченные с двух сторон стенами низких старых жилищ. Едешь — и боишься зацепить эти кладки из необожженного кирпича, дикого камня, какой-то черной осыпающейся глины. Кажется, что они рухнут и жители тебя тут же разорвут на части.
Нехватка ровного места, пригодного для застройки, вынуждала людей обходиться без палисадников и заборов, которые так славно закрывали европейские дома от уличного шума. Но в настоящий ужас путников повергло то, что тут по главным улицам, где было чуть-чуть просторнее, бежали зловонные потоки, из которых жители брали воду для своих садов. И непонятно было — то ли это вода с гор, то ли бытовые стоки, то ли все вместе...
Они втайне подозревали, что теперешнее восприятие мира омрачено у них той трагедией, знание о которой затаилось внутри. Однако это ничего не меняло вокруг — это не избавляло их от горя и не делало виденное ими более гармоничным или хотя бы сносным. Они просто старались не говорить об этом. Единственное, что оба вдруг обнаружили, было связано с их личной утратой. Спустя день-два они обнаружили, что боль от нее ушла, незаметно, исподволь — как будто была снята какой-то мистической рукой. И чувствовалось, что ушла навсегда. Образ покинувшей их Елизаветы Кирилловны перестал тревожить так остро, как раньше.
Облегчение, ровное и расслабленное, спокойное и безмятежное, как море в штиль, завладело ими, и в нем не чувствовалось ни предательства, ни коварства ума, ни черствости души, ни эгоистичного стремления отречься от ушедшего любимого человека. Елизавета Кирилловна спокойно удалилась от них в беспредельную синеву, не оставив по себе даже облачка.
«В самом деле, — думал Гордей, — клин клином вышибают. Эта трагедия с Грибоедовым спасет отца, который, правда, сначала чуть не умер. Но этот опасный момент позади. Сейчас отец много думает, и в итоге поймет, что мама ушла после болезни, в силу того, что окончился ее срок пребывания на земле, а не потому что кто-то совершил над нею акт насилия. Поймет и перестанет кручиниться. Он будет радоваться, что именно так случилось, а не иначе, что мы до последнего вздоха были с мамой. Мы не оставили ее, не обидели, всецело помогали ей преодолевать свои тяготы».
Действительно, приблизительно так размышлял и Дарий Глебович, мысленно ощупывая себя, свою душу, как ощупывают люди зарубцевавшиеся раны, и не находя больше болевых точек. Он прикрывал глаза и благодарил Бога, что этот стержень, так долго режущий его изнутри, терзающий дух и волю, наконец извлечен из него милостивой рукой Всевышнего. Как приятно, как свободно теперь ему дышится!
— Я представляю, как тут опасно ходить зимой, когда все сковывает мороз, — отвлекаясь от своих дум, говорил Дарий Глебович, показывая на текущие по улице ручьи. — Скользко, наверное, неописуемо. Посмотри, какие тут рытвины от этих ручьев. Основное разрушение производит большая скорость течения. Запомни это, друг мой — не обилие воды, а большая скорость ее течения.
— Ну и масса воды тоже имеет значение? — откликнулся точно так же задумавшийся его сын.
— Конечно, и масса, — согласился отец.
— Неужели тут бывают морозы? — удивился Гордей. — Это же такой далекий от севера юг?
— Все верно, голубчик. Но тут — высокие горы с ледниками. Гляди, здесь даже летом, едва исчезает солнечный свет, возникает прохлада.
— Это да... — согласился мальчишка.
Разговоры кое-как отвлекали их от созерцания этого мрачного, не понравившегося города. Никакого эмоционального отзыва не вызывала его старина, никакого представления об истории не несли его бессистемно нагроможденные убогие и как-нибудь возведенные лачуги восточного типа и его виды.
Здесь все было плохо: даже торговля шла вяло, и людей на улицах было меньше...
И путники с облегчением вздохнули, когда Ереван остался позади.
Как странно, что совершенно новые виды, неизвестные и впервые увиденные края, экзотические места не так сильно интересовали и умиляли их, как картины России. Спокойно взирали они на более красочные пейзажи, где пестрел рыжий цвет песков и песчаников, где больше было цветов и буйной зелени, как будто видели все это на случайной картинке.
— Почему так? — спросил у отца поскучневший Гордей. — Ведь по сути должно бы быть наоборот?
— Ты знаешь, — после долгой паузы ответил отец, — я замечал нечто подобное при чтении книг. Читаю про беды, допустим, во Франции, про эпидемии и горе людей, и почти не переживаю. А прочитаю подобное о России — и сердце заходится от горя. Думал я, думал над этой странностью и понял, что все дело в причастности. К чему ты причастен душой, к чему пристрастен да привязан, что ты воспринимаешь как свое кровное, то тебя беспокоит. А иное — это что-то далекое, тебя не касающееся, на что ты повлиять и от чего пострадать не можешь.
Только что Гордей попытался что-то ответить отцу, как вдруг засмотрелся вдаль и весь вытянулся.
— Отец! — сумасшедшим голосом закричал через мгновение. — Отец! Это же Пушкин! Вон он, спешился и присел на валун! — указывал куда-то влево от дороги Гордей, которого сразу же начала бить нервная дрожь.
Просто счастье, что отец Гордея был именно лекарем. Поэтому он не поддался на то, что показалось ему то ли шуткой со стороны сына... то ли провокацией, вызванной причудами чужого климата. Дарий Глебович даже не посмотрел туда, куда указывал Гордей, и не поднял крик следом, а внимательнее присмотрелся к сыну. Спокойным жестом взял его за руку, нащупал пульс... Потом губами прикоснулся к челу. Нет, сердцебиения не было, жара не было — мальчишка был здоров. А меж тем он с тем же возбуждением продолжал кричать:
— Дайте лошадь! Отец, прочь с телеги! Помчали к нему!
Не ожидая дополнительных распоряжений, озадаченный и растерянный, а более всего ничего не понимающий Василий Григорьевич, взявший на себя некоторые дорожные тяготы, подвел к своим господам двух лошадей, которые сейчас шли свободными, отдыхая от седоков. Но в данной ситуации делать было нечего, пришлось им опять потрудиться.
Уже вскакивая на коня, Дарий Глебович невольно глянул налево и, к удивлению, смешанному с интересом, действительно, увидел сидящего на валуне человека. Характерная посадка головы, разворот плеч, застывшая линия рук и профиль однозначно указывали на Пушкина. Да, это Александр Сергеевич, собственной персоной и в полной яви, — подумал Дарий Глебович. Пушкин был в накидке, предохраняющей от переменчивой горной погоды, и в кепке с козырьком, тень от которого надежно закрывала глаза от солнечного блеска. Расстояние между ними было с треть версты, но ошибка исключалась. Конь его, видимо, зашедший за валун и пощипывающий траву чуть ниже по склону, был скрыт от глаз, если смотреть со стороны дороги. Но не мог же Пушкин оказаться здесь без коня!
Дарий Глебович крикнул Зубову, чтобы тот остановил обоз, и вслед за сыном помчался вперед. Дорога шла под легкий уклон, лошади бежали споро.
Подскочив ближе, Гордей буквально скатился с коня на землю, но тут же и остановился, не решаясь приблизиться к своему божеству, не зная, какие слова подобрать для своего внезапного появления пред его взором.
— А, очарованный отрок! И вы здесь? — узнав его, Александр Сергеевич грустно улыбнулся и продолжил сидеть на камне, только махнул рукой, словно прогоняя наваждение. — И вы, конечно! — поднял он взгляд на подскочившего следом Дария Глебовича.
Тут Пушкин встал, поняв, что эти люди ему не мерещатся.
Дарий Глебович тоже убедился, что оптических иллюзий тут нет, и это придало ему решительности. Но и обеспокоенности. Не замедляя шага, он приблизился к Пушкину и как ребенка обнял за плечи:
— Почему вы здесь? С кем вы, дорогой Александр Сергеевич?
Только теперь Дарий Глебович и Гордей заметили, что поэт находится не в меланхолии, как можно было подумать при первом взгляде на обстоятельства, а в горькой печали. Лицо Пушкина было мокрым от слез, ибо он плакал. Однако при виде людей, внезапно подъехавших к нему в этом горном уединении, попытался совладать со слезами, скрыть свое состояние.
— Человек мой со вьючными лошадьми от меня отстал, — по-детски объяснял он, указывая рукой куда-то за их спины. — Я поджидаю его.
Отставший слуга, сопровождающий Пушкина и везущий его поклажу, скоро появился и невольные свидетели пушкинской растроганности или растерянности — чем были вызваны его слезы, ведь не тем, что слуга отстал? — немного успокоились. По-прежнему немало встревоженный Дарий Глебович прижал поэта к груди успокаивающим жестом, пытаясь между тем понять, почему этот сугубо столичный человек мог оказаться в этом богом забытом краю.
— Ну-ну, друг мой, вы же величайший поэт во веки веков, гордость и слава России... Что это вы, право?
— Грибоедов... — произнес Пушкин и снова навзрыд заплакал.
Он вынул откуда-то платок и начал вытирать глаза, больше не пытаясь остановить слезы. «Так надо, — думал при этом Гордей. — Пусть поплачет. Со мной было то же самое».
Сбивчиво, с паузами и всхлипами рассказал Пушкин о только что встреченной арбе, везущей на родину тело Грибоедова.
— Обыкновенная арба, устеленная белой тканью, а на ней обитый черным плисом гроб погибшего, — с нотками обреченности в голосе рассказывал он. — Волы шагали тяжело, устало. Их вел в поводу один грузин, а за телегой следовали еще двое. Шли они, знаете... с полным равнодушием. И все. Ужас какой! Представляете?
— Позвольте узнать, где они шли? Откуда? — спросил Диляков, как лекарь, хорошо знающий, что только расспросами можно было остановить нервный приступ любого человека, отвлечь его от слез и переживаний.
— Оттуда, — показал Александр Сергеевич рукой в сторону от дороги, на которой они оставили свой обоз, из чего следовало, что арба, везущая тело Грибоедова, хотя и шла во встречном им направлении, но по какой-то другой дороге, пролегающей неподалеку.
Вот, оказывается, почему они эту арбу не встретили...
А с другой стороны, если бы какая-либо арба появилась пусть даже чуть в стороне, но в их поле зрения, то они бы ее заметили. Может, не придали бы значения, не заинтересовались, но запомнили бы. Но ничего такого не имело места. Это вызывало недоумение. Пришлось Гордею влезть на коня, встать на его спину и осмотреть окрестности, ища хотя бы след еще одной дороги или тропы. Но ничего подобного не находилось, о чем он и сказал.
— Возможно, я перепутал стороны света, и арба ехала по вашей дороге... Не знаю, — Александр Сергеевич, как всякий послушный пациент, постарался овладеть собой, глаза его высохли, и он даже начал улыбаться. — Ах, без вас я бы еще долго сидел здесь и горевал. Так тяжело было у меня на душе, господа, если бы кто-то знал... Как чудно, что я вас встретил в таком месте! Зачем вы здесь? Каким ветром?
Дарий Глебович в двух словах рассказал о своей жизни последних лет, о своих делах, закончив тем, что сам только в Тифлисе узнал о трагедии с Грибоедовым и до сих пор удрученность давит на его сердце весом всех Кавказских гор.
— Возможно, вам в это будет трудно поверить, но мы с Гордеем, несказанно опечалившись, однако, сразу подумали о вас. И очень беспокоились, чтобы это известие не надорвало ваши силы, дорогой Александр Сергеевич.
— Мы как будто чувствовали, что вы где-то близко, — позволил Гордей и себе сказать слово. — Мы ощущали вас рядом с собой...
— Насчет арбы... я мог перепутать, — выслушав их, великий поэт продолжил свой рассказ. При этом он оглянулся, словно впервые присматриваясь к месту, где очутился, и махнул рукой: — Знаете, сразу после встречи с Грибоедовым я от беспомощности дернул коня и закружил на месте, а потом послал коня... куда-то вперед. И вот от потрясения перестал понимать, где нахожусь, — Александр Сергеевич испытывал очевидную неловкость за свою неточность.
— А вы в какую сторону ехали?
— Ну, навстречу Грибоедову, — ответил поэт. — Именно так.
— То есть вы обогнали нас? Но...
— Нет. Я ехал не по вашей дороге, а пересек горную реку... Места эти мне хорошо известны, поэтому кое-где я еду напрямик.
— Реку... — задумчиво произнес Дарий Глебович, оглядываясь и закусывая губу, как он обычно делал в задумчивости и в особо затруднительных ситуациях. — Но вы не находите, что тут что-то не сходится? Ведь мы никакой арбы не встречали. И реки, о которой вы говорите, поблизости нет...
Пушкин сдвинул плечом и позвал своего коня. Когда тот подбежал, молча начал ладить его для езды.
— Я выехал из Москвы первого мая, — вдруг совсем меняя тему, сказал он с плохо скрываемым разочарованием в собеседниках, таких непроницательных, не понимающих его. — Устал от гор. Ну их! Пора мне домой, брат...
Слышались в этих словах и признание в чем-то почти мистическом, и укор этому известному лекарю за его дотошные расспросы, была и усталость от одиночества, от полного разлада с окружающими, живущими слишком приземленными заботами, была и обида на всю разом прозу жизни, захлестнувшую мир. Уж ее-то, эту душевную муку, нетрудно было распознавать.
— Простите, если я чего-то не понял, — поклонившись поэту, сказал Дарий Глебович. — И желаю вам... счастья. Вот и Гордей тоже, — он взял сына за плечи и пододвинул к поэту.
— Экий вы, право, Дарий Глебович, — наконец сказал Пушкин примиряюще. — Какой-то очень обыкновенный. Не верите мне... А ситуация ведь простая... Смерть Грибоедова была мгновенна и прекрасна. Да разве бы я плакал, кабы не встретил его? Но время прощаться нам. Вас ждут, да и мне задерживаться не с руки.
— Берегите себя, — успел шепнуть Гордей. — Очень просим! Заклинаем!
Но Пушкин уже ничего не услышал. После своих слов он сердечно прижал к груди сначала отца, потом сына, пожелал им счастья. Вскочив на коня, умело послал его вперед и скоро растворился в жаркой дымке.
Только его платок, выроненный из рук, упал на порыжевшую траву и завис на ее острых вершинках, не доставая до земли. Гордей бережно поднял его.
— Отец...
— Это тебе Бог послал привет от гения, — улыбнулся Дарий Глебович. — Береги его, сынок. Это доказательство нашей странной встречи.
— Тут вот метка вышита, вензель... — у Гордея дрожали губы.
Он прижался к платку, затем быстро сложил его и поглубже засунул в карман куртки, для надежности застегнув его булавкой.
Дарий Глебович и Гордей возвращались к обозу в недоумении, не в силах скрывать подавленность. Подумать, что Пушкин им пригрезился, они не могла — ведь их было двое, а галлюцинации не носят массового характера. Да и платок — вещь реальная. И о Пушкине сказать, что он был не в себе, они не могли, найдя его абсолютно адекватным. Оставалось только что-то выдумывать на ходу.
— В чем дело? — не рассерженно за задержку, а сочувственно спросил у них Корней Карлович, нашедший в них интересных собеседников после тифлисского разговора о Грибоедове. — Кто были эти люди?
Дав знак Гордею молчать, Дарий Глебович ответил искренне, как мог:
— Это был Александр Сергеевич Пушкин, путешествующий по Кавказу. Представьте, он выехал в безлюдье, чтобы оплакать Грибоедова. Прямо, как дитя...
— Грандиозно! Пушкин? Он тоже только что узнал?
— Вестимо, голубчик.
***
Убежденность в том, что Пушкин их с Гордеем мистифицировал, говоря, что встретил гроб с Грибоедовым, не оставляла Дария Глебовича до конца пути. Не могли наши власти допустить, чтобы прах государственного человека, погибшего на посту, везли домой без специального сопровождения. Это было бы неуважение к России. Следовательно, никак не могли! Доверить такую ответственную миссию трем грузинам... Что за бессмыслица?! И почему именно грузинам?
Закрадывалось подозрение, что Пушкин, известный насмешник, их просто разыграл. Но разве на такие темы шутят? Пушкин не мог опуститься до цинизма и безбожия. Нет, это грязные предположения! Дарий Глебович ругал себя: как он может такое думать о великом человеке? Он просто чего-то не понял во всей этой истории... Понять гения не всегда ведь легко...
Возможно, рассказ Александра Сергеевича о встрече с Грибоедовым не более чем развернутый поэтический образ, придуманный, чтобы описать его восприятие случившегося: и отношение России к смерти Грибоедова, и лично его переживания по этому поводу?
Не успевали они найти ответы на одни вопросы, как тут же возникали новые. Они уже и в Багдад приехали, уже и нужный адрес нашли, а все продолжали обсуждать эту тайну.
Не знали тогда Дарий Глебович и Гордей, что без малого два столетия спустя их потомки будут вспоминать этот вояж, разбирать по деталям, обсуждать их встречи и впечатления и будут задаваться теми же самыми вопросами, все еще остающимися без ответов.
Правда... если во всем этом была мистика, то ее надо исткать в подсказках провидения, которые нашими героями не были вовремя распознаны. А значит, не были вовремя подкорректированы и собственные судьбы.
Раман Бар-Азиз со своей женой и с дочерью-подростком встретили гостей из России весьма радушно, расположили в своих гостевых покоях и заверили, что обязательно обеспечат такого ученого лекаря, который «приехал из легендарной Москвы», лучшими восточными целительными снадобьями. Все-все достанут и ему доставят, и пусть он работает успешно и еще много раз приезжает к ним. И пусть знает, что всегда будет желанным гостем в их доме. Потому что они любят Россию, страну дивных сказок и могучих синеглазых богатырей, и хотят торговать с нею. Им это выгодно. И мальчик Гордей, такой прекрасный и умный, что по глазам видно, — это не ребенок, это сама Россия.
На следующий день русские гости, отоспавшись и отлежавшись после поездки, еще немало заряженные ею, ее энергией и действием, переждали непривычную для них дневную жару и под вечер поспешили в город, чтобы осмотреться и прогуляться. Правда, не в полном составе — гувернер младшего господина остался в отведенных им комнатах. Он, измученный ездой, недомогал, даже от еды отказался и пил только чай, потому что никак не мог оправиться от страха, пережитого в дороге, когда им пришлось ехать по горам, вдоль пропастей, да еще на телегах, подпрыгивающих на камнях и булыжниках. А сверху, со скал, падали камни и на путников сыпался увлекаемый камнями песок.
— От такой езды быстро стирались и разламывались колеса, — на сносном английском рассказывал гувернер хозяевам, помогая себе жестами, — с треском летели оси, и приходилось останавливаться. Мое сердце холодело от жути! Я натурально ползком отодвигался в сторону, прижимался к скалам и молил Бога только о том, чтобы выбраться живым из этого ада. А бедные-бедные возницы на месте, где твердь шевелилась под ногами и развернуться было негде, где сверху сыпались разрушенные породы и что-то с грохотом проваливалось в бездну, меняли поломанные части телег на запасные.
— О, как далека эта светлая и холодная Россия, за высокими горами, каменными и снежными... — патетически вздыхал радушный хозяин дома, по-восточному вздымая руки к небу и радуясь, что знает европейский язык. Вот бы еще русский выучить... Ведь ассирийцы — это народ-полиглот. Знание множества языков — его главная особенность и отличительная черта. Для них же — это первая приятность и польза. — Говорят, у вас там ночей не бывает. Это правда?
— Это только на Севере, в столице нашей и на поморье, — и Василий Григорьевич пускался в рассказ о белых петербургских ночах, заодно уж и о северных сияниях, поражая слушателя диковинами своей страны и заодно своей образованностью. Он говорил о реках и озерах, о морях и о Северном Ледовитом океане, где полно рыбы самых разных видов, очень-очень вкусной.
Раман потирал руки — ах, не зря он тут ублажал Моссаля, свет Петра Алексеевича, единственного попавшего в его стены русского аптекаря, рассыпался перед ним бисером. Но тот чудак все твердил: «Москва, Москва...» — а оказывается в России есть не только Москва, но и другие города. Даже есть внутри нее такие громадные страны, где один день и одна ночь составляют год. О, дивные чудеса какие!
Между тем Дарий Глебович и Гордей увлеклись прогулкой по Багдаду и не заметили, как задержались до темноты. Вдруг почувствовав тревогу, они резко повернули назад и заспешили домой.
— Она как-то внезапно настала, — едва поспевая за отцом, жаловался Гордей. — Словно с неба упала. Да еще такая непроглядная, что и фонари не помогают.
— Такова особенность южных широт, мой милый. Тут ночь наступает резко, —успокаивал сына Дарий Глебович: — Ничего, нам осталось пройти всего два квартала.
Но не успели они дойти до защищенного места, ибо поздно почувствовали опасность, уже давно следовавшую за ними.
Обиднее всего было, что багдадские налетчики напали на них буквально за углом дома Бар-Азиза, где до полной безопасности путешественникам оставалось рукой подать. Видимо, негодяи давно заприметили иностранцев и наблюдали за ними, прикидывая шансы на то, чтобы успешно поживиться. Поняв, что эти люди приехали из Европы, преследователи предположили, что при них окажутся большие ценности. Известно ведь, что иначе, как носить с собой, им тут деть их некуда. Но реальность обманула подлые надежды преступников, ибо свои сокровища Дарий Глебович оставил там, где остановился, — просто среди вещей, в поклажах, которые остался охранять верный Василий Григорьевич, заодно с тем выздоравливающий от дорожных потрясений.
Обнаружив просчет, не найдя у путешественников никаких денег и драгоценностей, налетчики просто взбесились — целый вечер у них даром пропал, а они так надеялись на удачу. От ярости грабители безжалостно избили несчастных, нанесли им увечья и ножевые ранения, после чего скрылись.
На разбитой, грубо уложенной брусчатке с неровной поверхностью, среди рассыпанного по ней дневного мусора, камней, бумаг и осколков стекла, остались лежать два распластанных беспомощных человека.
Истекающий кровью Дарий Глебович, как ему показалось, только теперь понял, что означали все случившиеся с ними в последнее время странности.
— Были... знаки судьбы, — относительно внятно сказал он слабеющим голосом, поднимая голову и ища глазами сына.
— Что, отец? — придвинулся к нему тот, прикрывая ладонями кровоточащие раны и травмы.
— Умираю, — вместо ответа прошептал Дарий Глебович. — Побудь. И... к Раману.
— Я не брошу тебя, отец.
— Новость о Грибоедове — подсказка, — тихо шептал Дарий Глебович. — Словно обо мне говорилось... Видишь, со мной то же повторилось... Следовало нам вернуться...
— Как можно было понять, что это подсказка?
— Аромат судьбы. Мы не услышали его... И еще одна...
— Пушкин? — наконец догадался Гордей.
— Плачущий... привиделся...
— Нет, — озадаченно сказал мальчик, — ведь у нас остался платок, — но отец уже не услышал его.
Вокруг них начали собираться прохожие, наклонялись, легко касались их пальцами и что-то спрашивали на своем языке. Переговариваясь между собой, видимо, высказывая различные предположения о случившемся, они создавали тихий гул, который как-то подбадривал растерянного Гордея. Мальчик, посматривая по сторонам, повторял: «He's not breathing. I have to go to the pharmacy{7}» — в надежде, что хоть кто-то поймет его и поможет. Для доходчивости он слабо указывал рукой то на отца, то на дом, где находилась аптека.
Наконец, один юноша закивал головой, что, мол, понял сказанное, и начал поднимать Гордея с земли.
— And what to do with the corpse{8}? — между тем спрашивал он, кивая в сторону Дария Глебовича.
— Its my father{9}.
— Carry the corpse for us{10}!
К этому юноше присоединились другие и они понесли пострадавших к дверям аптеки. Гордей почти терял сознание от боли и потери крови, когда сопровождавшая его толпа постучала в дверь к Раману.
Долго совместно с Зубовым аптекарю пришлось отбивать мальчика у смерти, приняв в свою семью в качестве нового члена. Но и после лечения Гордей остался с подорванным здоровьем. Была надежда, что, как подросток, он еще окрепнет и все порушенное в его организме восстановится.
Но не это огорчало самого Гордея больше всего, а то, что не смог он быть на погребении отца, не смог записать течение своей болезни. Конечно, что-то записал Василий Григорьевич, но... но...
— Теперь ты оставишь меня, Василий Григорьевич? — спросил Гордей у гувернера, который был старше своего воспитанника всего на пять годков.
— Да что вы, Гордей Дарьевич! — вскричал тот. — Ни за что я не смогу еще раз проехать по той страшной дороге над пропастью, какой мы добирались сюда. Вот ведь язык мой проклятый... Кабы не молол им глупое, может, жив был бы ваш батюшка...
— Оставь, право, что ты говоришь пустое...
Гордей слабо улыбнулся — каждый из пострадавших придумывает какую-то мистику в объяснение случившегося. Отец говорил о якобы не почувствованном аромате судьбы, а Василий Григорьевич винит себя, что зарекался ехать назад в Россию, вот и случилось так, что он невольно застрял тут... Но только все это вздоры. Их с отцом подвела внезапно наступающая южная темнота — были бы тут сумерки как сумерки, так они бы раньше повернули назад и засветло воротились домой... «Странно, странно, сколько в случившемся есть нашей вины, — размышлял он, — а сколько зависело от обстоятельств?»
— Дорогу можно другую избрать, — снова заговорил Гордей. — Через Турцию и Европу.
— Нет уж, покорно благодарю, — ответил Зубов. — Не оставлю я вас тут одного, сироту, на съедение чужестранцам. Даже не гоните меня от себя.
— Я рад такому решению. Как же можно гнать...
***
Пришло время, и Гордей поднялся с постели, чуток окреп, упорно старался больше ходить. Усидеть на месте, оставаясь в полном бездействии, русскому человеку трудно, и Гордей по мере сил и умения начал помогать Раману в его делах. Наконец подрос и женился на его дочери.
Это было естественно, ведь ко всем юным людям приходит пора любви, и они выбирают себе пару в ближайшем окружении. У Гордея же и окружения как такового не было, только эта темнокожая девочка навещала его, появлялась перед глазами, сверкая белками любопытных глаз. Темные ее волосы, длинные и блестящие каким-то маслянистым блеском, были заплетены в две болтающиеся за спиной косы с яркими лентами на концах. Девочка эта не ходила, а неслышно бегала, словно грациозная лань. Как оказалось позже, она, хитрая, знала да предвидела, что Гордей станет ее мужем, и заранее радовалась, что останется жить в доме отца, а не у чужих людей, ведь тут обычно жены уходят жить к своим мужьям.
Сам же Раман Бар-Азиз одобрял благосклонность Гордея к его дочери. Эту благосклонность он давно замечал и радовался ей еще больше дочери, потому что не мог даже помыслить, что его единственное дитя покинет их и уйдет к родственникам мужа. Уж лучше ей не быть замужем вовсе, хотя это невозможно... чем служить не тем, кто ее вырастил. Поистине, Бог милостив и поэтому послал в их семью этого ясноликого русского мальчика, такого тонкого и хрупкого, такого необычного для их глаза, словно он был ожившей картинкой из волшебных сказок. Да пусть он ничего не делает, только будет мужем его дочери и отцом его внуков — разве такими изваянными руками можно что-то делать? Такие люди, как этот Гордей, созданы для любования ими, для утоления радости видеть въяве живых принцев из заморских стран, наполненных синими туманами и ласковым, не жгучим солнцем.
Гордей никогда не чувствовал себя вполне здоровым, страдал от полученных травм, но все же успел увидеть своего сына Глеба, родившегося в год гибели Пушкина. Был ли это еще один знак? Кто знает... Гордей так и не научился чувствовать аромат судьбы... Он не дожил до времени, когда его сын Глеб возмужает, — ушел, когда тот был еще подростком. Правда, оставил сыну завет — вернуться на Родину, добраться до их великой России. Об этом же и Зубова просил.
— Россия — это Бог, — были прощальные слова Гордея, сказанные на родном языке, но понятые и сыном, и другом.
Но туманны судьбы завещаний. Они не исполняются по одному желанию завещателя или наследника, к ним надо прикладывать настойчивую волю души, порой не одного поколения потомков{11}, чтобы они осуществились.