Гордей... Фигура этого предка Бориса Павловича поднимается над остальными как Гималаи над гладью мирового океана. Его мужеству и былинной неуязвимости можно удивляться, но достойно иное — поклоняться и следовать примеру! Быть потомком такого во всем могучего человека — это обязывает к прилежанию, ежечасному плодотворному труду, постижению бытия и защите своего наследия.
Еще в раннем отрочестве, на заре жизни, имея всего тринадцать-четырнадцать лет пройденного пути, будучи хрупким созданием, только-только начавшим цветение, он потерял все, что может потерять человек на земле. Ему довелось осиротеть без матери; обрести друга в величайшем гении всех времен, пропитаться его духом, а потом расстаться с ним при странных обстоятельствах; увидеть воочию неожиданную и страшную смерть отца и тут же безвозвратно утратить здоровье свое, а следом и Родину. Искалеченный, обездоленный, оторванный от корней, словно измятый комок плоти, был брошен он в мир жестокости, бессердечия и незнакомых нравов, где звучала чужая речь, где даже солнце не грело, а сжигало человеческие тела, где каждый шаг доставался с боем.
И при этом он не только уцелел, но пронес факел жизни по времени. Биениями мысли и пульса он подготавливал будущее и сохранял для него самое ценное, чем располагал, — любовь к России, к русскому слову. Он завещал их потомкам, а значит, и детям Бориса Павловича — как высшее достояние, как духовный клад, как смысл и цель божественной благодати.
Такие испытания не то чтобы старят человека, но значительно прибавляют опыта тому, на кого выпали, а следом и мудрости — осознания этого опыта во всей его полноте. Не удивительно, что скоро Гордей стал известен в восточном мире как маленькое чудо, как Богом отмеченный отрок, дитя могучих северных волхвов, врачующий людей не только снадобьями, а рассудительным и добрым словом.
Выжив после чудовищного нападения багдадского ворья, Гордей полностью в здоровье не восстановился. Камнями, которыми изверги забрасывали их с отцом, ему повредило колено и коленный сустав потерял работоспособность. А на второй ноге была раздроблена ступня, и местные костоправы считали чудом, что ее вообще удалось собрать и спасти. Они предостерегали подростка от чрезмерных нагрузок на ноги, как будто нижние конечности теперь должны были служить не по прямому назначению, а чисто декоративным целям. Да так оно и было. Гордей сильно хромал, ходил с палочкой, как маленький старичок. Больше с виду ничего не пострадало, и мальчик, подрастая и вытягиваясь, превращался в красивого стройного юношу.
Но были скрытые травмы, то и дело дающие о себе знать. Так, часто сказывались последствия забоев внутренних органов: почек, селезенки, легких, сердца... От этого у Гордея часто ныла спина, случались перебои с пищеварением, при физических нагрузках появлялись одышка и боли в позвоночнике. Был бы жив отец, замечательный врач, он бы расшифровал эти симптомы и добрался бы до сути. А затем и вылечил бы своего сыночка. Но теперь что же... Приходилось полагаться на доброту тех людей, что хоть как-то помогали ему.
Неизвестно, что умилило Рамана Бар-Азиза в светловолосом и белокожем славянском мальчике. Может, синева глубоких, как озера, больших глаз, может, пронзительная доверчивость взгляда или открытость широкой улыбки. Или покорил его необыкновенный ум Гордея, взрослость в рассуждениях, недюжинность доводов... Или, в этом ассирийце заговорила тоска по сыну, о котором мечталось, но который пока что не родился... А возможно, оказался Раман гораздо талантливее Дария Глебовича на то, чтобы почувствовать аромат судьбы. Скорее, все разом завязало ассирийское сердце узлом милосердия и позвало заботиться о Гордее.
Мог Раман усыпить бдительность Зубова, оставленного сторожить поклажу своего господина, и все-таки забрать из нее драгоценности его пострадавших гостей, фактически уничтоженных и беспомощных, зная, что поступок этот останется безнаказанным? Вполне мог, конечно. Но не сделал этого. И Гордей, поправившись, в целости и сохранности нашел сокровища, вывезенные отцом из России для закупки в Багдаде целебных трав и снадобий. И большая ему от этой находки была опора и подмога. Казалось, это отец с небес послал ему свое благословение на жизнь.
***
Едва придя в себя и встав на ноги, Гордей начал пытаться помогать Раману. Сообразительному мальчишке хватило пары дней, чтобы он осмотрелся и понял, что здание, где происходит деятельность его спасителя, является, если исходить из нашего понимания, всем сразу — и магазином, и аптекой, и складом. Торговля тут велась активная, потому что место было исстари известное, ведь именно в Багдаде были открыты первые аптеки и больницы мусульманского мира.
Видимо, эта аптека, устроенная в старинном обособленном здании и бережно передающаяся из рук в руки, была исторически одной из самых древних и прославленных. Ее уникальность состояла еще и в том, что она единственная из всех не была привязана к больнице, а существовала сама по себе, независимо от других заведений. Тут же, в другом крыле здания, располагалось жилище Рамана, и за счет этого он мог посвящать работе все свободное время суток — кто был его постоянным покупателем, тот при возникшей надобности без стеснения стучал прямо в окно его опочивальни.
Средоточием самой аптеки была небольшая комната, уставленная специальными шкафами, где за стеклом или на открытых полках стояли баночки и коробочки с аптечным сырьем и готовыми лекарствами, как экспонаты в музее. Посуда была самой причудливой формы, как будто хозяин именно этим зазывал покупателей и развлекал себя в работе. В остальном главный зал имел вид сдержанный и скромный, был оформлен с умеренной восточной пышностью и без излишеств.
Травы, лечебные плоды и коренья хранились в коробах, ларцах и сундуках, сиропы — в специальных жбанах. Водные настои, уксус и вино — в каменных или глиняных емкостях и в бочках, часть которых была из керамики. Керамические сосуды были небольших размеров и по форме тоже походили на бочки. Для предохранения от случайных ударов, способных их разбить их держали на полках шкафов, где они выделялись из остальной посуды торчащими из них пробками.
Более обильные запасы товара хранились в подвальном помещении, похожем на винный погреб. С той разницей, что бочки, опять же, стояли в одном крыле, а именно — под аптекой, а прикрепленные к стенам шкафы и полки, рассчитанные под большие по размеру коробки с сухим материалом, — под жилищем Рамана.
— Для хранения лечебных вин и настоев из дорогих и редких растений я использую вот такие фарфоровые и фаянсовые карафы, — рассказывал Раман Гордею, водя по своим помещениям и знакомя с обстановкой.
Раман, как и все ассирийцы, был полиглотом и сносно владел английским языком, что позволяло им кое-как понимать друг друга.
— Графины, — сказал Гордей.
— Да, — обрадовался Раман, что мальчик внимательно его слушает, а не ходит следом из вежливости. — Карафы — это, по-вашему, есть графины. А вот особо ценные лекарства хранятся отдельно — в этой серебряной посуде, — показал он. — Они очень дорогие! Дорогие лекарства требуют дорогой посуды, да?
— А это что? — мальчик повел рукой на полки с мешками, а затем на противоположную стену, где виднелись вмонтированные в нее стекла.
— Это высушенные травы, сухие, — милостиво пояснил Раман. — Они любят сидеть в мешках. А там, — он показал на стену с прозрачными квадратами, — свежее сырье, законсервированное в бочках с ромом. Эти стекла — дверцы. За ними находятся утопленные в стену полки и вмонтированные в камень шкафы.
Увидев кивок мальчика, Раман с довольным видом потер ладони, как делают русские перед тем, как взяться за что-то приятное. Маленький страдалец улыбнулся и подумал, что все же в этом мире бродячих скотников, среди полудиких черных бедуинов с их страшными верованиями, есть и настоящие люди, несущие в себе древнюю культуру, не отстающие от времени. Эта мысль уменьшила отчаяние в его душе.
Появление Гордея в семье аптекаря уже через неделю после его выздоровления позволило Бар-Азизу уволить дорого стоящего ему помощника, хозяйничающего в аптеке во время его отъездов. Конечно, помощник в аптеке оставался не один — за чужим человеком всегда нужен глаз, поэтому с ним за стойкой стояла также жена аптекаря, но все равно это не гарантировало от нарушений. Но теперь у Рамана появился надежный человек, этот маленький лучик России, такой манящей, такой тихой и мягкой синей страны...
Раман улыбался, думая об этом, потому что был он из православных ассирийцев и очень любил Россию, как край бескорыстных богатырей, как страну правды и справедливости, обитель воскресшего Христа и Его воплощенных заветов.
Для работы и отдыха маленького хозяина в аптеке, как стали тут называть Гордея, Раман заказал искусным краснодеревщикам удобную мебель: мягкое кресло на колесиках, в котором тот мог бы и сидеть и перемещаться по залу; и в пару к нему — двухэтажный столик для занятий с книгами и приборами. Столик поставили справа от входа, напротив стойки и шкафов за нею, что было очень удобно, даже если хозяин был на месте. Гордей имел возможность наблюдать, что делается у аптечной стойки.
В спальню Гордея, устроенную из комнаты, где единственную счастливую ночь в Багдаде провел Дарий Глебович, поставили новую кровать европейского типа, шкаф с зеркалами, еще один рабочий стол, уголок для умывальных приборов, чайный возок.
***
Однажды, когда Гордей уже не первый год полноценно работал в аптеке Рамана, прибыли закупщики из России. Как забилось сердце юноши, когда еще с улицы он услышал оживленную русскую речь, долетающую через раскрытые окна! Первым его порывом было бежать туда, перехватить этих людей, узнать, кто они, и попытаться установить с ними более тесный контакт. Дальнейшего он не представлял.
Но пока он вставал из-за стола и разминал ноги, эти люди сами с шумом появились в дверях аптеки.
— Marhabaan, marhabaan! — закричал еще оттуда веселый русский юноша по-арабски. — Kayf 'asdaqayiy? Hal tahtaj almudafiein{12}? — и с распростертыми объятиями пошел к стойке.
— О, — оживился Раман и просиял лицом, — кого я вижу! — сказал он на очень плохом русском языке, но все же понять его слова можно было. — Мы сами обидим любого, да?!
— Петр Алексеевич! — закричал Гордей, мимо которого посетитель прошел, не взглянув направо и не заметив его. — Это вы?!
— Собственной персоной! — резко обернулся Моссаль к заговорившему. — Кто это тут из русских притаился? Выходи обниматься!
И Гордей кинулся ему на грудь с громкими рыданиями.
— Помните ли вы нас с папенькой? Как нам не повезло, как не повезло...
Когда первые страсти улеглись и все слезы были выплаканы, Раман пригласил гостей, Гордея и Василия Григорьевича на обед, устроенный для них в саду. И там Гордей обстоятельно рассказал Петру Алексеевичу обо всех своих горестях. Тот вздыхал и охал, всплескивал руками и все повторял: «Зачем же там сидел Пушкин? Боже мой!». И еще: «Так не бывает, это что-то невероятное!». А что он мог еще сказать?
— Это аромат судьбы, так папенька сказал, умирая. А мы его не учуяли... И теперь я тут застрял. Но я сильно хочу домой, Петр Алексеевич. Заберете меня с собой?
— Заберу! А у вас в Москве осталась родня?
— В Муроме у меня есть родной дядя. Там и наша дача находится, а при ней живет моя бывшая няня.
Как ни плохо Раман Бар-Азиз понимал русский язык, но смысл разговора уловил и изменился в лице:
— Не пущу! — закричал он зычно, страшно выпучив огнеметные глаза. — Выгоню всю гостю и покупателю, закрою аптеку, а эта мальчика от себя не пущу. Куда везти, в мороз, да?! Вот этим рука, — он протянул перед собой руки и покрутил ими, от волнения совсем путаясь в русских словах: — я собирал его снова и ходил по здоровья. Я его вторая мама и отца! Он — мой ребенка.
— Ну собирал и выхаживал, — засмеялся Моссаль. — Эка невидаль для доброго человека! Но неужели вы, уважаемый Раман, пойдете против меня, своего будущего зятя? Гордей ведь на родину просится. А родина для русского человека — превыше всего, вы должны это понимать и помнить.
И тут хитрый Раман изменил тактику.
— Я сама отвезу его родина, да! Не веришь? Отвезу, только пусть наша солнца лечит его, поправит костях, исцеляет ноги. Он там будет замерзат, болет и совсем помират... Я дам ему многа знать, денег дам, трав и корней, чтобы он купила аптека и всех на Москва лечиль. Даже своя умная дочка отдам! Она поможет. Но позже! Он еще слишка слаб. Не пущу на смерть! Скажи, Василь Григорий?!
Зубов растерялся, словно он, присутствуя тут, забыл сам о себе. Он не ожидал, что ему придется решать столь серьезные вопросы. Но мнение свое у него, конечно было. После долгих колебаний, вызванных тем, что ему самому очень хотелось уехать в Россию, он все же решился его высказать.
— То, что Гордей еще слаб и не вынесет долгой и тряской дороги, — это правда. Боюсь, что у него могут открыться все залеченные раны. И потом, простите, Гордей, — он наклонился к своему воспитаннику, по-отечески обнял за плечи: — не забывайте, что ваша мама умерла от скоротечной чахотки. Это не шутка. В московском климате, будучи ослабленным, подхватить ее ничего не стоит. Нет, пока что вам лучше оставаться здесь. Хотя... я понимаю желание попасть домой. Сам этого хочу, знаете как!
Гордей сидел с пылающими щеками и в его счастливых глазах постепенно угасали искры надежды. Всем было неимоверно стыдно перед ним за отказ в поддержке, но все понимали, что на данный момент Зубов прав.
— Оставайся, а? Здесь многа полезна фрукта, воздуха, тепла. Здесь тебя все любят, сынок, а? — И вдруг на совершенно чистом русском языке Раман добавил то, что часто слышал от Дария Глебовича: — Милый мой, друг мой...
И снова Гордей плакал, и отбивался от тех, кто ласковыми прикосновениями хотел его успокоить.
— Ты предатель, Зубов. И вы, — посмотрел в глаза Моссаля. — Если бы с вами такое... Не дай Бог, конечно.
— Гордей, мальчик дорогой, — тихо заговорил Василий Григорьевич, — мне не меньше вашего... Мне безумно хочется домой, но я ведь не рвусь туда, не спешу вас оставить здесь одного. И не предполагаю за счет вашего здоровья исполнить свои желания. Понимаете? Я ради вас останусь тут хоть на всю жизнь. Ну ей-богу, ангелок мой, не довезем мы вас до Москвы. А если и довезем чуть живым, то там вы не подниметесь.
— По сути дела я тоже имею право на голос, как несправедливо оклеветанный, — резко поднялся Петр Алексеевич. — Тут же рай, Гордей! Ты вспомни Адама и Еву! Они именно здесь зародились и целое человечество расплодили — так полезно тут жить. А ты рвешься в холод и в голод. Куда же тебе на больные внутренности вкушать наши разносолы или свинину всякую? Это же смертельный яд для больного организма, говорю тебе как знающий фармацевт. И не плачь. Во-первых, возле тебя есть частица России в лице гувернера Зубова. Во-вторых, я тоже буду сюда чаще наезжать, привозить интересные новости.
— И про Пушкина? — по-детски всхлипнул Гордей. — Мне так не хватает тут настоящей России, друг дорогой Петр Алексеевич...
— Да конечно! Вот сразу по приезде стану следить за свет-Александром Сергеевичем и все записывать для тебя в отдельный отчет! Ей-богу! И третье, как только ты поправишься окончательно, уверенно, с запасом сил — так сразу и заберу я тебя в Москву. Пройдя отличную школу возле господина Рамана, ты станешь незаменимым аптекарем, так что будешь со мной работать. Вот я найду твоих родных, передам им привет от тебя, расскажу все... Мы с ними поплачем о солнце нашем, Дарии Глебовиче, порадуемся за тебя, что ты в настоящем раю излечиваешься. Это тебе, брат, не какие-то тухлые воды, куда ездят наши баре нервы поправлять. Это первородный рай, из которого тебя ни за что не изгонят! Вот так.
Бодрое выступление Моссаля развеселило всех и успокоило Гордея. Беседа оказалась необыкновенно полезной для мальчишки, потому что он вылил из себя все горести, высказал все пожелания и на все свои сомнения и чаяния получил искренние ответы его чистых душой друзей. Как будто где-то внутри Гордея собиралась нездоровая жидкость, а теперь совместными стараниями она постепенно вытекла, и ранка на теле его зарубцевалась.
Действительно, еще не раз приезжал сюда Петр Алексеевич и привозил Гордею московские новости и новости о его родне. Даже письма от дяди были, который, вникнув в Гордеевы обстоятельства, добавил свой голос к общему хору, что с ослабленным здоровьем лучше жить в раю.
«Запомни, сынок, — писал дядя, — мы всегда готовы тебя встретить и приютить у себя или устроить тебя на самостоятельную жизнь. Но сначала надо окрепнуть. Может, даст Бог, ты перерастешь, на что мы истово с сего дня надеемся...»
Приезжал Петр Алексеевич в Багдад и в 1837 году, когда Гордей уже давно был женат и у него родился Глеб. Но это было в начале лета, когда Пушкин еще был жив. И только через пять лет после этого Гордей узнал всю-всю трагическую историю своего кумира, отстоянную, очищенную временем, более-менее правдивую.
— Эх, были бы мы с отцом возле него, так никогда бы этого не случилось. Я это сердцем чувствую, — горько говорил он тогда Моссалю. — Не знаю почему, но была у нас с ним какая-то тесная сердечная связь, странная и необъяснимая, но неразрывная. Может, именно поэтому с нами и расправились черные силы, убили отца и меня тут привязали, чтобы устранить от него... И он сидел на валуне и плакал. Вот интересно, кого он тогда оплакивал: Грибоедова, нас или себя?
И хотя острота первых восторженных впечатлений от знакомства с Пушкиным, от его обнаружения на земле и от встреч с ним прошла, все равно Пушкин, свет его поэзии, свет его личности служили для Гордея сильным притягательным обстоятельством. Возможно, этот гений сильнее всего звал его в Россию. А теперь его нет... и это обстоятельство перестало существовать... И в душе Гордея что-то выстыло. Что теперь ему там делать, в России, оставшейся без Пушкина? На кого молиться?
Вдруг он почувствовал, что не сможет уехать, не решится бросить тут, в чужой земле, могилу отца. И это примирило его с судьбой.
Слух о событиях, в которые невольно была вовлечена семья Рамана, скоро разнесся по всей православной общине Багдада и в аптеку, на помощь пострадавшему мальчику, потянулись люди — историки, желающие помочь ему быстрее адаптироваться в новую среду, учителя ассирийского языка из ближайшего монастыря, учителя английского из светских школ. Свои уроки продолжал и Раман — рассказывал Гордею об особенностях дорожных аптечек, которые тут пользовались особенным спросом путешественников; о том, как изготавливаются и хранятся пилюли; чем отличаются настойки от отваров, и о прочих премудростях фармацевтики.
Но самое главное, что им удалось познакомиться с Адад Бар-Озаром — хозяином местной лекарской школы, который был одновременно прекрасным врачом, получившим образование в Европе. Он согласился обучать Гордея в своем заведении по индивидуальной программе, с углубленными курсами необходимых предметов. Это было как раз то, что тоненькой ниточкой связывало Гордея с прошлым, с памятью об отце, со всем дорогим и неповторимым, что болью и тоской отдавалось в его душе. И он с энтузиазмом потянулся к Ададу.
Учебниками в школе ему служили травники и лечебники, коих было полно в доме Рамана, а также инструкции к лекарствам, истории болезней, записанные самим Ададом в пору активной врачебной деятельности, длившейся много лет. Гордей изучал анатомию, фармацию, латынь, костоправство, диагностику и собственно лечение болезней. Как правило, преподавание происходило у постели больного — редко-редко Адад растолковывал Гордею что-то предварительно, чтобы он быстрее воспринимал то, что будет говориться на месте лечения.
После окончания курса лекарской школы Гордей что называется стал дипломированным специалистом, отлично знал лечебные травы, умел собирать и хранить их, приобрел навыки оказания медицинской помощи в полевых условиях. Возможно, теперь бы он спас отца! — думалось ему. Хотя и понимал, что если бы спасение было возможно, то отец сам бы подсказал, что надо делать. Но он так скоропостижно умер, что никто бы не успел оказать ему помощь.
В лекарской школе много внимания уделялось смежным дисциплинам, в частности этическим вопросам, философии медицины и ее истории, что особенно интересовало Гордея — все же он был русским человеком, а все русские особенно чувствительны к вопросам совести да меры вещей. Кроме того, на медицинском поприще Гордей был больше теоретиком, чем практиком. Школа эта ему нужна была только для того, чтобы получить образование и на полных основаниях заниматься аптекой, потому что другим путем тут узаконить себя в профессии было трудно. Так вот от будущих лекарей требовалось «никому зла не чинить, не пить и не бражничать и никаким воровством не воровать». Эта этика вошла в кровь Гордея и передавалась всем его потомкам — никто из них не курил, не пил и не злоупотреблял пищей. Хотя, к сожалению, проникли и к ним пороки да беды, от которых не смогли удержаться потомки Гордея. Но об этом будет сказано в свое время.
Стопами Гордея шли все его потомки, потому что они сохраняли и расширяли древнее родовое дело. Со временем аптекарская профессия развивалась и усложнялась, ее престиж рос, и вскоре фармацевтам желательно было иметь университетское образование. А для управляющего аптекой оно стало обязательным. Но... окончить университет никому из Диляковых не удалось. Видимо, поэтому постепенно уклон в их торговле начал делаться не на углублении фармацевтики, а на расширении ассортимента и прибавлении к лекарствам то одного, то другого сопутствующего товара.
Невольно юный Гордей вынужден был вникать в сложные вопросы, кои в России студенты изучают лет после двадцати. Но ум его, перенесший много потрясений и страданий, рано познал многие истины, рано стал взрослым, и все эти предметы были ему вполне по силам.
Однажды этот русский мальчик удивил нескольких заносчивых восточных мудрецов, которые преподавали ему историю ассирийской культуры. Как раз они заговорили о религии и высказали гордость тем, что в среде ассирийского христианства есть много конфессий, что, дескать, указывает на их национальную широту взглядов. Вот и Сиро-яковитская церковь у них есть, и Ассирийская церковь Востока, и Халдейская католическая церковь, и просто сиро-католическая... Жаль, что настоящих православных христиан мало, но они мечтают обрести покровительство Русской Православной церкви, и это обязательно когда-нибудь случится. Тогда они будут по-настоящему сильными.
— Наличие множества конфессий не о широте ваших взглядов говорит, — заметил Гордей тихим голосом, — а о вашей раздробленности и слабости. Если это у вас национальная черта, то не удивительно, что великая Ассирия распалась под ударами варваров, — мудрецы опешили и замолчали, только головы склонили почтительно, что у них означало безусловное согласие. А Гордей примирительно продолжал: — Мы, русские, в своей истории тоже переживали период раздробленности. Но у нас нашлись сильные личности, в частности Александр Невский, которые провели народ сквозь страшные испытания. Это были нападения со стороны просвещенных европейских крестоносцев и нашествия со стороны золотоордынских кочевников, таких же варваров, как и поглотившие вас арабы. Но русские, сильные своей верой, победили всех злодеев и выстояли как страна! А затем создали настоящее неуязвимое государство под мудрым управлением Ивана III и особенно Ивана Грозного — мудрецов и достойных преемников защитника своего, Александра Невского.
Присутствующие молчали и сидели все в той же позе согласия со словами их ученика, выражая тем самым просьбу продолжать речь, ибо они хотели ее слушать.
— Учитывать отдельные особенности людей или групп людей, развивать и укреплять их надо только тогда, когда есть сильный объединяющий фактор, коему они привержены. И сильный лидер, обязательно. Это как в хоре, где люди поют разными голосами и немного разные партии, а вместе создают прекрасную песню. Но если среди певцов возобладает гордыня, если каждый хорист станет считать себя главным, так что часть людей будет петь, другая часть пританцовывать, а третья — просто махать руками, не обращая внимания на дирижера, то песни не получится. Никто не захочет слушать такой балаган. Равно никто не будет бояться раздробленного государства. А пока что фактор силы и страха в отношениях между странами, увы, коренной. Мы в России мечтаем о мире, где править будет ум и совесть, а не сила — о человеческом мире... Но сам он не настанет, его сделать надо.
Долго тогда рассуждал Гордей вслух, пока не излил все свои мысли по этому поводу. И тогда он сказал:
— Простите меня, уважаемые мудрецы, что я так долго говорил, и спасибо, что вы мне это позволили. Этот ваш урок помог мне разобраться с тем, что меня беспокоило.
В тот день впервые от Гордея уходили седые старцы, пятясь задом, — от возникшего сильного почтения они не смели повернуться к нему спиной. Гордей это понимал.
Но самого его это не радовало, ибо он понимал и другое — какую ответственную ношу взвалил на себя. Отныне он не имеет права сказать пустое слово, совершить необдуманный поступок, засмеяться неуместно или просто попроказничать и пошутить, как это любит делать молодежь в России. Он проявил себя столь глубоким мужем, что ему могут простить только возвышение в духе, совершенствование в качествах, а не мирскую беззаботность и развлечения.
Жизнь по христианским канонам стала для Гордея нормой, но при этом он выглядел не религиозным фанатиком, а постигающим древние письмена мыслителем, их толкователем, тем, кто странные речи священников перекладывал на обиходный человеческий язык. Ведь люди многого не понимали, причем самого простого, а священники, скованные прокрустовым ложем своей фразеологии, не могли им это доходчиво объяснить. А возможно, и сами того же не понимали.
Как-то беседовал Гордей с одним собирателем трав. Тот пришел в аптеку, чтобы сдать свой урожай, и вдруг доверительно сказал Гордею:
— Бог так велик, а я так мал, что мы не понимаем друг друга.
— В чем именно?
— Зачем Бог требует от меня думать о других — то не возжелай, то не укради... Почему Сам о них не заботится?
И тут Гордей рассмеялся.
— Дружок, так ведь Бог тем самым требует, чтобы ты заботился не о других, а о себе самом! — сказал он. — Перво-наперво запомни, что такое грех...
— Я знаю, что это. Это то, чего в угоду Богу делать нельзя.
— Оно-то так, но ты эти слова понимаешь неправильно!
— Как же «неправильно»?
— Грех, мой друг, — это, во-первых, деяние, совершенное человеком по своей воле, а во-вторых, направленное во вред себе самому, а не в угоду Богу. Вот теперь и подумай, почему Бог оставил нам именно те заветы, что написаны в каноне, а не другие.
Собиратель трав растерялся. Он никак не мог постичь, что запрет греха направлен не на угоду Богу, а на то, чтобы защитить его от самого себя, от собственных бездумных поступков или от непредусмотрительности. Он привык думать, что этот запрет направлен на его ущемление, на ограничение его прав, его свободы — просто на унижение его перед Богом, которому все можно.
— Бог живет исключительно духовной жизнью, поэтому мирские дела его не касаются, вот тебе и кажется, что ему все можно. А Богу все это просто без надобности! — пояснил ему Гордей.
Долго еще Гордей помнил то потрясение, какое испытал собиратель трав, выслушав его. Этот человек все бормотал какие-то обрывки фраз, которые можно было собрать приблизительно в такую мысль: «Теперь понимаю: не укради, ибо тогда и у тебя украдут, да еще мстить начнут, что есть большая для вора опасность...», «Да-да-да! Все аукнется...» Так он и ушел с этими своими открытиями и восклицаниями на устах.
Каково же было удивление Гордея, когда этот собиратель трав в одно из ранних утр появился опять, приведя за собой целую группу друзей и родственников. Он оставил их на улице, а сам вошел в аптеку. Гордей, как всегда, сидел в кресле за своим столиком, справа от входа, и что-то писал.
Вошедший не поздоровался — боясь помешать занятию Гордея, а покорно ждал, когда тот почувствует его присутствие. Наконец Гордей поднял голову:
— Ты опять с травами? — удивился он. — Что-то слишком быстро.
— Нет, я с друзьями и родственниками.
— Зачем?
— Расскажи им про грех, а то у меня плохо получается. А ведь они тоже должны правильно это знать, верно?
— Верно, — согласился Гордей, раздумывая, где ему удобнее поговорить с пришедшими. Но лучше собственного сада, разбитого во дворе дома, ничего придумать не смог. — Если это ненадолго, то пройдите в наш сад. Там тень и тишина, правда, сесть не на что...
— Мы и на дорожках посидим, — собиратель трав махнул головой, вроде показывая на те дорожки, — подстилки у нас всегда при себе, — и он показал пустой мешок, что висел у него за поясом.
Беседа затянулась на многие часы, и Гордеевы слушатели ушли от него только перед наступлением жары.
Подобные беседы, видимо, возникали часто и в них находил Гордей отраду. Они знакомили его с народом, в толщу которого он попал, позволяли изучать и совершенствовать языки, давали пищу уму, потому что задаваемые слушателями вопросы порой расширяли круг его собственных размышлений. Сад стал местом их постоянных встреч. Вскоре его живописный вид дополнили небольшими валунами, на которых можно было сидеть, так что теперь около полусотни слушателей легко могли разместиться в тени кустарников и видеть и слышать говорящего с ними человека. Гордей выезжал к своим посетителям в кресле и оставался в нем до конца беседы. Лишь в редких случаях, когда сам был взволнован, мог встать и, опираясь на палочку, пройтись по свободной аллее между рядами сидящих людей.
Неизъяснимой благодатью, несуетным покоем и величавостью веяло на людей от него. И люди замирали — только глазами провожали высокую статную фигуру да чутким обонянием ловили прохладные ароматы трав и кореньев, окутывающие ее. Редко-редко какая-нибудь из женщин тянулась к Гордею рукой, чтобы прикоснуться хотя бы к его одеждам и через это прикосновение причаститься к чарам той великой земли, которая родила этого человека, к ее силе и красоте, к ее высокому духу.
Гордей понимал свою миссию — для месопотамских ассирийцев, давно-давно в историческом прошлом потерявших свою славную родину и теперь живущих дрожащей от неуверенности кучкой среди врагов, принесших им потери, разорение и это страшное одиночество на земле, — он олицетворял ту силу, которая способна была защитить их. Он был посланником той таинственной, малопонятной силы, лучиком того далекого солнца, по велению Бога протянутым к ним, пришедшим с простым и понятным словом. Он должен был приготовить их — по сердечному расположение и по настроениям ума — к восприятию России, куда они стремились своими надеждами. И приготовить так, чтобы через православие эти люди, если судьба их так качнется, влились в русский народ с любовью, легко и без принуждения.
Гордей зажил в Багдаде двойственной или даже тройственной жизнью: то ли странно-сумбурной, то ли, наоборот, многообразной, пестрой в своих формах — потому что исконно славянское в ней смешалось с сугубо восточным, хотя он всегда соблюдал различия между ними, желая оставаться русским. Кроме того, на практически христианскую жизнь ассирийцев, роднившую Гордея с ними, довольно ощутимо влияли арабские бытовые традиции. Арабы, много веков назад заполонившее эту страну, одолеваемые своим мусульманством, пронизали ее своеобразными миазмами, которые не оставались незамеченными. Просто большая масса находящихся рядом чужих по крови и по духу людей, иначе пахнущих и по-другому думающих, вне связи с их намерениями, злокозненностью или праведностью, воспринималась как постоянный раздражитель, как плохая погода, как нечто вредящее здоровью. К этому нельзя было привыкнуть, но это приходилось терпеть, где-то в чем-то уступая ему.
Несколько иными были вокруг Гордея и сословные различия — сглаженными, не очень зависящими от богатства, больше учитывающими ум и навыки человека, его внутреннюю состоятельность. Например, тут ценились ремесленники всех видов, в том числе и посредники — как люди, умеющие решать вопросы, сражаться с проблемами, помогать в борьбе с бытом и неудобствами. Так что Гордей, воспитанный матерью, духовно близкой к народу и сострадающей ему, хорошо чувствовал себя среди простолюдинов, мастеровых людей, знающих и любящих свое дело.
Бывало, он серьезно изматывался на работе, уставал от контактов с людьми, от насыщенных бесед, от размышлений над сложными вопросами бытия, и нуждался в отдыхе, в отвлечении на что-то другое. Но на что? Русские, не в обиду им будь сказано, вообще не любящие угнетать свой дух чрезмерным напряжением ума, в подобных случаях выручали себя прогулками. Но ведь и на прогулках мозг не отключался! Мозг продолжал работать и усиливать состояние, от которого Гордею хотелось избавиться.
И тут однажды он вспомнил столяра из своего детства, меняющего в их московском доме оконные рамы и деревянные лестницы. Столяр был именитым, известным по своей части человеком, и выставил условие — от начала до конца работать на территории заказчика, а не в своей мастерской.
— Для обработки большого количества древесины, — объяснял он, — требуется место, коего в моей мастерской нет. Равно и транспорт требуется для перевозки готовых изделий к вашему дому. Опять же — затраты. Нет, господа хорошие, и вам дешевле, и мне удобнее расположиться у вас, как хотите. Да и быстрее оно будет.
С этими доводами родители Гордея согласились. Для нужд столяра была освобождена часть сарая и прилегающая часть двора. И работа закипела. Продолжалась она один летний сезон, но маленькому Гордею казалось, что это чудо длилось полжизни. Как же ему нравился запах древесины, ее покрученные тонкие стружки, теплые и чистые. Нравилось смотреть, как легко и ловко работал столяр. Он был похож на волшебника, который только прикасается к вещам, а те сами становятся такими, как надо. Зачарованный наблюдениями, Гордей мог часами гулять возле столяра, задавая ему довольно неглупые вопросы.
Барчук столяру нравился. Своей необыкновенной простотой, органично соединенной с достоинством, толковостью, умением сосредотачиваться, пониманием чужого труда — этим Гордей просто поражал столяра.
— Эх, барин, — садясь в тени грабов на перекур, говорил он, — из вас вышли бы люди. Да, редкий дар я в вас наблюдаю. Так и скажите родителям, что дед Матвей с большим удовольствием взял бы вас в подмастерья.
Вечером Гордей рассказывал об этом родителям, и они гладили его по голове и утверждали, что столяром быть хорошо, но доктором, лечащим людей от страшных болезней, — лучше. А главное благороднее. Последнее обстоятельство покоряло Гордея, рассматривающего благородство как призвание к высоким деяниям, и он соглашался с родителями.
— Что ж, — вздыхал по-взрослому, — буду расти доктором.
Известно, что воспоминания просто так не приходят, их вызывает здоровая природа человека, ища в них спасение для себя. Понявший вдруг это Гордей, прижившийся теперь на Востоке, поблагодарил Бога за подсказку и попробовал столярничать. И у него все получалось! Работая, в воображении он видел руки деда Матвея, держащие инструмент, его позу у станка, расставленные для устойчивости ноги, расправленные плечи. И это необыкновенно помогало! Это служило почти что наглядными уроками, как будто старик специально наведывался сюда, в жаркий чужеродный Багдад, чтобы показать да подсказать Гордею что и как делать, чтобы помочь своему маленькому другу выжить. Эх, знал бы дед Матвей, где теперь хваленный им барчук оказался. Наверное, тот дед жив еще...
После недолгих попыток Гордей понял, что надо браться за большую и ответственную работу, чтобы не игрушки это были, не пустая трата времени, а полезная деятельность, остающаяся на десятилетия. В итоге задумал построить речное судно для прогулок, чтобы для всей семьи там места хватало. Обидно ведь — его сад выходит прямо на берег Тигра. Как же не воспользоваться этим? Он верил — обладая определенными навыками в работе с деревом, настоящий мужчина может самостоятельно построить судно, проявив трудолюбие и настойчивость.
Строил, конечно, не сам — работал под наблюдением и с помощью знатоков. Но руки прикладывал — свои. Принципиально. И эта работа очень его успокаивала и отвлекала, давала возможность его уму спускаться на землю, обременяться зримыми задачами, проживать жизнь простого человека.
К моменту, когда родился сын Глеб, Гордей уже знал ассирийский язык, как родной. Как же его было не знать? Ведь это был священный арамейский язык, на котором говорил наш Бог Иисус Христос! И на нем продолжали говорить все ассирийцы, наверное, только ассирийцы — самые преданные Христовы наследники и последователи на всем востоке.
Знал и халдейский, один из диалектов арамейского, что был на него очень похож, а также иракский и вырождающийся курдский. Хотя, казалось бы, последний, утрачивающий категории рода и падежа, был просто интересной экзотикой, но это не так — многие курды являлись поставщиками сырья для аптечных складов и с ними приходилось иметь дело, а значит, приходилось понимать их. Эти языки выучились буквально поневоле, так как вне семьи приходилось каждодневно и подолгу общаться с многоязычным местным окружением. Впрочем, по этой же причине знал Гордей и турецкий — как ни странно, у него по работе были контакты и с турками.
Близким к арамейскому был также идиш, язык вездесущих иудеев, так что он буквально висел в воздухе и выучился сам собой из-за частых повседневных контактов на нем. Более того, Гордей знал даже язык персов — персидский, или фарси, — который был очень труден для произношения, но тем не менее он бытовал в багдадском окружения и его лучше было знать, чем не знать.
А если прибавить к этому списку русский язык и английский, незаметно выученный практически в совершенстве для контактов с европейцами, то всего в багаже Гордея оказалось девять языков, различающихся между собой то кардинально (например, русский и фарси), то в меньшей степени, как ассирийский и халдейский или как иракский и курдский.
Бывало, что для укрепления знаний в языках Гордей приглашал к себе кого-то из тех, кто ими владел, и подолгу с ним беседовал в саду, угощая фруктами, распивая чаи и развлекая своими рассказами о далекой синеокой России. При этом он подчеркивал, что заботится о том, чтобы люди на его новой родине знали о России, хранительнице Православия, много и правильно. Эти знания в будущем им обязательно помогут. В этом обещании не было преувеличения. Гости страшно гордились, что были приглашены на индивидуальную беседу, удостоены отдельного внимания, да еще по такой сокровенной теме, и совершенно не подозревали, что в данном случае роли их менялись: теперь знаменитый учитель Гордей был учеником, а они учителями.
Восток любит знания, а особенно ассирийцы, которые всегда помнили, что являются не только невольными осколками некогда великого народа, но родоначальниками других великих культур и лоном, в котором стало возможным появление Бога человеческого. Этим качеством ассирийцы отличались от других народов, менее искренних и более завистливых. Ассирийцы берегли и приумножали свои знания и умели ценить их в других. И чем более обширные знания демонстрировал человек, тем почтительнее они к нему относились. А настоящие учителя вызывали в них благоговейное отношение.
— Он ликом подобен Иисусу, — уходя от Гордея, говорили они друг другу.
— И мне так показалось, — отвечали на это. — Тот же рост, стройность, худощавость, благие черты лица... — добавляли в подтверждение сказанного.
— Та же мягкость взгляда и строгость рассуждений... Как нам повезло слушать этого человека, о котором будут помнить и после смерти.
— Не говори о таких вещах, наш учитель еще очень молод.
— Это праведная жизнь делает их похожими.
Знание множества языков можно было целиком отнести к восточной традиции в Гордеевом образе жизни. Собственно, как и внешнее обустройство этого образа — дом Гордея был разбит на две территории, на мужскую и женскую, и правила входа на них или запрета входа соблюдались обитателями дома неукоснительно.
Ну а дальше шли различия. Гордей не согласился оставлять сына на женской половине до его отрочества, а забрал к себе после достижения одного года.
— Представь себе, — с возмущением говорил он Зубову, — что личность человека формируется в возрасте от рождения до трех лет. И что, я при этом оставлю своего сына там, где нет веского мужского слова, нет русской речи и где властвует чуждый дух? Да никогда! Ты будешь заниматься с ним!
— Как скажете, Гордей Дарьевич, — ответствовал кроткий Зубов. — Я же для того и остался с вами, чтобы служить.
— Да, — успокаивался Гордей. — А днем мы будем Глеба выводить в сад, к нянькам. Пусть они с ним гуляют, кормят обедом, моют, переодевают и укладывают на дневной сон. А потом опять — к нам. Завтрак и ужин он должен проводить с нами, равно как и прогулки по утрам и вечерам.
— Разумно!
— В нашей половине не должно звучать ни одного чужестранного слова. Только русский. Безупречный русский! С образностью, мой друг, с полезными ссылками.
— Непременно!
— Мальчик должен быть с нами в трудах и в досуге. Правильно Василий Григорьевич?
— Конечно, правильно, — соглашался Зубов. — Ведь он — ваше продолжение.
***
Но каков был у Гордея досуг? О его увлечении воспитанием сына, изучением языков, любомудрием, Святым Писанием, о встречах и беседах с людьми уже достаточно сказано. Эти заботы занимали почти все время, свободное от дел, а после них оставался только сон. Затем все повторялось: возникали новые рассветы, текли дни, приближались закаты... Однообразие жизни не утомляло Гордея, ибо он умел радоваться новому свету, новым встречам с миром, с солнцем. И каждый миг берег, как драгоценность. Слишком рано ему дано было ценить жизнь.
В ту пору люди не так много путешествовали, как сейчас, да и не рассматривали путешествия как вид досуга, как отдых. Их поездки не были связаны с изучением мест, с пустым ротозейством или с развлечением, а имели другие цели, вызывались практическими нуждами — получением образования, лечением, свиданиями с родственниками, частью труда, который кормил... Самое большее, что они могли позволить себе, разнообразя быт, это сезонные миграции: летние выезды на дачи, да осенние — на воды. Но это в России. А в Багдаде, — Богом данном месте, — в городе постоянного лета, какие могли быть дачи, если в самом центре стоит твой дом и тихий сад за ним, и речка рядом, дышащая свежестью?
Видимо, там поездки носили только деловой характер, вынужденный. Но вряд ли болезненный Гордей часто и надолго в них пускался. А если и ездил куда-то, то уж конечно недалеко. Да и вряд ли у него возникала для этого нужда — его заведение было вполне известным и посещаемым как поставщиками, так и покупателями. Вот об этом он беспокоился, это держал на контроле. Конечно, если бы он был здоров, то мог бы с помощью вояжей расширять свое дело и богатеть, но ведь он понимал свои возможности. Поэтому и интересы его были сосредоточены не только на работе, торговле и богатстве, но и на вопросах высшего порядка.
Мы не знаем, выезжал ли он в город вообще или продолжал бояться багдадских улиц, как было в первые годы, пока в его воображении живы были картины нападения грабителей и смерти отца. Надобности в поездках по городу у него не было. Все нужное ему приносили. Вокруг него всегда были толпы людей — разных и с разными интересами, которые готовы были сделать все, что он скажет. Этого, наверное, хватало для пополнения внешних впечатлений.
Но достоверно известно, что он совершил поездки по местам, исхоженным Иисусом Христом и его далекими предками.
Святая Земля и сама по себе, и в религиозном плане — как места, освященные и возвеличенные воплощением, земною жизнью и смертью и небесным Воскресением Спасителя нашего Иисуса Христа — всегда интересовала Россию и русских, весь христианский мир. Величайшим деянием человека, доказательством жизненного успеха, мерилом содержательности духа считалось — да и сейчас считается — посетить ее. Туда совершались паломничества, невзирая на долгое время существовавший «восточный вопрос» об их принадлежности, ибо по части владения Палестина входила в состав Османской империи, мусульманского государства, и фактически была отрезана от христианского мира. Это накладывало на ее посещения свои многочисленные опасности.
Гордей не стал исключением. Возможно, ради этой поездки судьба и привела его к жизни в Багдаде, откуда до Святой Земли было рукой подать, не то, что ехать из Москвы. Из Москвы он, скорее всего, в Палестину не поехал бы...
Времена для человека всегда туманны и непредсказуемы, ибо неизведанные. Но те времена, о которых тут речь, были особенно смутные и даже опасные, совсем не благоприятные познавательным путешествиям, поэтому с рассуждениями или настроениями христиан мало кто собирался считаться... Только Храм Рождества в Вифлееме, гробница Девы Марии в Гефсимании и Храм Гроба Господня находились во владении греческой православной церкви и были наиболее доступны для посещений. Осмотр остальных святых мест зависел от местной погоды — капризов варваров-охранников: вам могли позволить пройти к ним или войти в них, а могли и не позволить. С этого и начал планировать свою поездку Гордей, с посещения этих трех мест. Он посчитал, что для праведного человека этого будет достаточно.
Хотя кого останавливали мусульманские запреты, запреты тех фактических безбожников, которых можно было купить монетой? Эти места принадлежали вечному времени, всему человечеству, их нельзя было считать чьей-то собственностью — так по сути христиане понимали и воспринимали положение вещей. И ехали, шли, спешили надышаться, зреть и понять мир своего Бога, где только и можно было по-настоящему прикоснуться к тому, что с Ним связывалось на земле. Никакие расходы их не смущали и тяготы не утомляли.
Всякие тонкости иного порядка не озадачивали и не останавливали мирян.
Путешествие, задуманное Гордеем, к которому он долго готовился, состоялось в 1847 году. Выполнялось оно небольшой группой, куда входил он сам, десятилетний Глеб, Василий Григорьевич, видимо, были еще носильщики и няньки, какая-то охрана.
Выехали тремя повозками на лошадиной тяге с расчетом на то, что на всем тысячекилометровом пути они будут обеспечиваться только взятыми из дому припасами, потому что им предстояло пересекать малоцивилизованные территории других стран. А взяли они самое необходимое: кой-какую утварь для приготовления каш и чая, кресло Гордея на колесах, без которого он не мог обойтись; из продуктов — сухие фрукты, цукаты, орехи, вывяленные до прозрачности и пересыпанные солью с пряностями тонкие ломтики птичьей мякоти, сухари. И запас воды, конечно.
На улице стояло нежаркое весеннее время, как раз сподручное тому, чтобы посвятить его дальней прогулке и попутному ознакомлению со странами и народами. Первые впечатления радовали — дорога была хорошо известна, по состоянию — ровная и достаточно укатанная, часто используемая. Причем такая, что непогода ее не портила — любые осадки в любом количестве тут же впитывались пересохшей твердью и верхняя каменная россыпь, из коей она состояла, оставалась почти сухой.
Свежая погода с легкими ветерками способствовала поездке, делала ее приятной, несмотря на то, что не было вдоль дороги такой роскошной зелени, такого обилия зверья, как в России. Глаз не радовали успокаивающие цвета, но утомляла пестрота камней и скудное однообразие местной флоры и фауны.
Территория от Багдада до Эль-Фаллуджа, очень древнего города, целиком лежащая в долине Евфрата, была относительно цивилизованной. А от Эль-Фаллуджа до района озер уже казалась глухой, хоть и изобиловала довольно плодородными почвами, на которых буйно красовалась растительность. Вдоль этого участка дороги часто встречались мрачные поселения, уставленные черными палатками бедуинов, выглядевшими среди роскоши природы болезненными коростами, оскорбляющими глаз и дело рук Творца.
— Странно, что кочевники, по сути остающиеся таковыми, сгрудились вдруг тут тесным образом, — заметил Глеб. — Словно они стали оседлыми.
— Очень своевременное наблюдение, — похвалил его Гордей. — Видишь ли, мой друг, османы стремятся контролировать пустынных бродяг в рамках программы усмирения их бедуинских побуждений. Для этого предоставляют им наследственные земли в надежде, что это крепче привяжет кочевые племена к одному месту. Вот они и сгрудились.
— Надолго ли... — буркнул Василий Григорьевич, очень не любящий кочевников, — старик женится.
Чем дальше они отъезжали от Евфрата, тем настойчивее на них налегала пустыня, пока они не поняли, что давно уже проникли в нее и обрекли себя на незавидную жизнь не на один-два дня.
— Вот вам, любезный Василий Григорьевич, и богатства, доставшиеся блуждающим арабам от Творца, — с усмешкой сказал Гордей, явно сочувствуя жителям пустыни.
— А кто их просил несметно плодиться? Я, что ли?! Вышли бы потихоньку из этого ада, поселились возле нормальных людей и вели бы себя смирно. А там бы про их происхождение и забыли бы, стали бы считать их благородными людьми. Так они же нет — настаивают на своих мерзостях, вот что возмутительно!
Доехав до Сирийской пустыни, представляющей собой своеобразную степь, путешественники сменили лошадей на верблюдов и пошли караваном, потому что в дальнейшем большая часть пути пролегала через каменистые, слегка занесенные песками пространства. Такова была эта местность.
Пока старшие вели перепалку, Глеб все еще жадно рассматривал пустыню, не понимая, что началась длинная часть путешествия, скучная и однообразная, что она еще надоест ему. Погода с продвижением на запад становилась все более жаркой. Несмотря на время года, палящий ветер обжигал лица, навстречу путникам широким фронтом летели белые бабочки, совершавшие массовое переселение из высыхающей пустыни к далеким участкам, где еще была растительность и цветы. Насекомые страдали не только от голода, но и от жажды, поэтому тут же облепляли потные лица наших героев, погибая под ударами их ладоней.
Пустыня не располагала сплошным растительным покровом. А то, что произрастало на ней, пробившись между камнями, было кустарниками и травой, да и те оживали только в зимний период дождей.
Животный мир пустыни тоже был беден, преимущественно состоял из насекомых. Хотя иногда вдалеке можно было видеть пробегающие стада страусов. А так хотелось увидеть хоть одно живое существо!
— Говорят, когда-то здесь водились львы, — заметил Василий Григорьевич. — Не хотелось бы встретиться.
— Теперь их нет, — ответил Гордей, — охотники извели. А оставшиеся счастливцы ушли отсюда из-за недостатка пищи.
Как-то они устроились на ночлег около небольшого ручейка, вокруг которого не преминул образоваться оазис. Его пересекала невысокая каменная гряда, возможно, древние развалины. Там была расщелина, где раньше зимовали кочевники со своим скотом, изрядно наследив после себя. Теперь они отсюда ушли, оставив неистребимую вонь и основательно изуродованную землю. Вокруг зеленело и цвело только то, что было недоступно животным, — барбарис и карагана, колючки. Местность казалась угрюмой, хоть тут была водичка, а вокруг расстилались светло-желтые краски дробящихся от времени камней и песков, имеющие мало общего с угрюмостью.
Конечно, Глеб не удержался от того, чтобы не обследовать ущелье. Глубоко он заходить не стал, но и недалеко от входа нашел много интересного. В частности, валун с древними надписями. Он возрадовался своему открытию, понимая, что впереди его ждут более удивительные находки.
Ночь была душной и жаркой.
Рано утром, едва только зардела зорька, путники, наспех позавтракав, пустились дальше, покинув оазис и углубившись в пустыню. Вокруг царило безлюдье, не существовало никаких признаков человека. Лишь кое-какие приметы дороги напоминали о том, что тут ходят караваны. Редко-редко можно было их встретить. А однажды им случилось увидеть стадо верблюдов — больших, с непривычными формами, с длинными клочьями линяющей шерсти. За ними на коне ехал черный старик.
Находя то тут, то там подходящее место, путешественники останавливались на отдых, поглощая при этом горячий чай, который тут же через поры выходил наружу. И снова перед ними расстилался путь по каменистой пустыне, мимо иногда попадающихся голых валунов. Вокруг — не успевшая подняться и уже выгоревшая растительность, сухость и жара.
Проехав почти всю Месопотамию с востока на запад, они пересекли границу с Сирией и углубились в чужую страну, предварительно получив на то разрешение ее властей. Почти столько же, как по Месопотамии, ехали по этой пустынной территории, палимые солнцем, иссекаемые ветрами с песком. Медленно переставляли ноги величавые верблюды, вальяжно двигались, мягко покачивая седоков. Однообразие пейзажа удручало — путникам начинало казаться, что они стоят на месте или, если идут, то никогда не выйдут из этой безводной западни, что они стали пленниками недоброго царства, живущего по другим законам, нежели остальной мир на земле.
— Вы помните, Гордей Дарьевич, как впервые марево увидели? — спросил Василий Григорьевич на одном из привалов, чтобы хоть разговором придать новых сил своему воспитаннику.
— Помню, конечно, — вяло отозвался тот.
— А последовавший затем рассказ вашего батюшки о миражах в пустыне?
— Как же не помнить, друг мой, — опять ответствовал Гордей, — я папенькины слова до единого помню, как молитвы.
— Вот бы сейчас Глебу показать хоть одно, хоть другое, так ведь, как назло, нет ничего: ни марева, ни миража! Пусть бы он тоже за маревом побегал, искупался в нем. Не по пескам же ему тут круги нарезать! Эх-х... судьба-то какая неожиданная вам выпала.
Гордей, видя, как скачут мысли своего воспитателя, на это промолчал. Видимо, он тоже вспоминал ту давнюю поездку по России, и представлялась она ему гораздо обильнее всякими событиями, дороже их значениями, болезненнее в воспоминаниях, чем кому-то другому. Ну вот кабы знать, что не надо было им ехать в Багдад! Вот знать бы!
Господи, что же это за беда такая, что за напасть — помнить одни потери и несчастья, а радостных мгновений среди них будто и не было, все наперечет! Да и те кажутся обманом, ибо кто бы радовался на их месте, знай о страшном будущем...
Гордей исподтишка заплакал. Выехав из Багдада, он вроде помолодел немного, сбросил с себя тот вид серьезный, который волею обстоятельств вынужден был поддерживать там, раскрепостился, вышел из роли любомудра и учителя, которую ему фактически навязало его окружение. Вот бы освободиться от всего этого! Ведь устал он...
Но не получится, так как все соединено множеством крепчайших нитей, все потребности и возможности завязаны единым узлом. Вот лишил его Бог умения ходить, много и свободно перемещаться, порхать по дорогам, по дням погожим и знакомствам, и дал взамен то, благодаря чему теперь, словно гора к Магомету, мир, в коем он имеет потребность, приходит к нему сам. Что забирается у человека, то возмещается другим образом.
А чем возместить родителей, забранных у него в отрочестве? Неужели одним Раманом Бар-Азизом, почерневшим и исхудавшим ворчливым стариком, крепким и стойким, как кипарис? Повезло с ним Гордею, нет спору, но не слишком ли завышена его стоимость против Елизаветы Кирилловны и Дария Глебовича, взятых вместе?
А потерю России, Родины любимой, чем возместить? Ну не несчастной же Месопотамией, давно растоптанной, завоеванной нечестивыми дикими бродягами, изгадившими ее. Древние кости ученых мужей и воинов содрогаются под землей, оттого что над ними, по их любимой земле, ползает эта мрачная орда. Разве того они хотели своей гордой стране, защищая ее, развивая науки и ремесла? Разве о таком будущем мечтали для потомков, гонимых теперь ветрами случайностей, как высохший комок травы?
Гордей содрогнулся от огорчения и вдруг вспомнил свою мамочку, часто повторявшую, что в природе нет мелочей и случайных явлений, и подумал, что все равно ведь не зря деялось случившееся. Значит, он еще не понял всего, что на него возложено? Может, ему надо было всей кожей понять известную истину, что нет счастья человеку без его свободной родины? Так для себя он знал ее всегда, кажется родился с нею. Но сейчас, оказавшись далеко от своей России и видя чужую гордую родину растоптанной и испоганенной варварами, особо остро это понимает и чувствует. И что? Как ему передать силу своих прозрений всей России, всему ее народу, и как зажечь исконных жителей Месопотамии на то, чтобы отвоевать свою землю у нечисти, очистить от этой пришлой равнодушной массы, наносной как мусор в половодье? Это невозможно, это совсем невозможно...
Каждый шаг неуклонно приближал их к Святому Граду, что чувствовалось по всем приметам — по количеству встречных и попутных караванов, по окрестным пейзажам, то ли знакомым из книг и мифов, то ли просто отмеченным некими понимаемыми тайно знаками, то ли просто по вкусу воздуха, его окружавшего, по сиянию и внутреннему его свечению.
Они продвигались по пересеченной местности. Все так же качаясь на верблюдах, спускались с гор и холмов, с древних разрушенных куртин и тут же, пройдя недолго по низине, поднимались куда-то опять. Но вот с одной горы, как будто более высокой, чем остальные, увидели они его — хранителя высочайших святынь. И души их наполнились несказанной радостью, невыразимым восторгом.
Василий Григорьевич в неожиданном порыве вскочил на землю, пал на колени, а за ним повторили то и другие, если не считать Гордея, просто склонившего голову. И молились все, благодаря Творца, что помог осилить этот долгий и трудный путь и дойти до цели и теперь позволил видеть Иерусалим, неописуемый в величии своем словами человеческими.
Спустившись с той годы, откуда старый город казался находящимся почти рядом, ехали еще долго. Нетерпением волновались сердца, а они разумом успокаивали их, чтобы не перегореть раньше времени, чтобы хватило сил вынести предстоящий долгий восторг с крепкими думами и прозрениями.
Но не так-то просто все было. Посреди их упоений и благоговения, как комок нечистот, брошенный со стороны, тут снова напомнили о себе чужаки, проклятые захватчики — перед границами Иерусалима на их пути встала турецкая крепость. Гордей только крепче сжал зубы, так что заскрипели они у него от негодования и лютой ненависти, и то услышал чуткий Василий Григорьевич, решивший взять переговоры с мерзавцами на себя.
— Кто такие и куда едете? — преградили им путь вооруженные вымогатели.
— Это мы, — по-домашнему отозвался Зубов на вполне понятном турецком языке и как старичок сполз с верблюда, смешно оттопыривая зад и упираясь руками в поясницу.
Просто артист! Умел, хитрец, притвориться комичным, когда надо было. Стражники заулыбались, приняли от него заготовленные заранее разрешительные бумаги и без дальнейших расспросов пропустили ехать дальше.
Впоследствии Гордей запишет в своем дневнике: «Иерусалим порабощен черной силой — находится под властью дамасского паши. По этой причине по всем дорогам окружен небольшими мусульманскими крепостями со сторожевыми постами. Оттуда, где нас остановили и проверяли наши разрешительные письма, Иерусалим хорошо виден в обрамлении каменной зубчатой стены средней высоты, выстроенной из крупных камней белого цвета. Издали он кажется совсем игрушечным, хотя почти что и не кажется, а такой и есть, так как имеет в окружности всего семь верст».
Попав сюда, Гордей впервые в своей жизни познал, что такое враг вообще, понял, как он воспринимается умом и сердцем, ощутил врага как такового — завоевателя и поработителя, под пятой которого стонали и земля и люди. Таковыми в Иерусалиме были турки. Ненависть к ним пропитала иерусалимский воздух настолько, что ею заражался всякий честный человек, всякий христианин, вынужденный принимать это положение вещей с покорностью. Неизвестно, как ею не отравились и не погибли без следа те, кто был ее причиной?! Гордея лично задевало чувство хозяина, демонстрируемое мусульманами, будто это они создали здешнюю историю и эти святыни и владеют ими по праву наследников. Будто они не были просто разбойниками, вторгшимися сюда с воровскими целями — все загрести и всем этим добром торговать, набивать карманы, богатеть, чтобы в конце концов сдохнуть от жора. Да, все захватчики это прежде всего прожорливые твари, и роднит их с людьми только то, что сдыхают они, обуреваемые вполне человеческим пороком — алчностью.
Та же атмосфера существовала и в Багдаде в отношении арабов, хотя Гордей ее там ощущал меньше, — исконные жители Месопотамии, представители множества растоптанных государств, и ассирийцы в их числе, чувствовали себя оскорбленными, что пали жертвами крайне презренной толпы диких бедуинов. Это было невыносимее, унизительнее и обиднее, чем само рабство. Каждый день видеть и слышать тех, кого отвергает твое сердце, делить во веки веков свою территорию с теми, кого ты никогда не хотел бы знать, — на это требовалось мужество.
Более того, из бесед с арабами Гордей знал, что некоторые из них с неимоверной силой осуждали и проклинали своих предков за страшное наследие — что те обрекли их на ненависть со стороны покоренных народов. Нет хуже доли, чем быть объектом неусыпной, неумолкающей, неутолимой злобы!
— Нет ничего страшнее ненависти, — любят повторять просвещенные арабы. — Она с годами не забывается, а только усиливается от поколения к поколению. Нельзя другим навязывать ненависть к своим детям, это убийственно. Наши предки поступили с нами как убийцы.
— Чадолюбивый человек не захватывает чужие территории, не истребляет народы, не оставляет своим потомкам в наследство проклятия и пожелания гибели со стороны покоренных, — многие багдадские мусульмане искренне так считают и откровенно об этом говорят.
— Покорять надо силой рассуждений, правильным поступком, лучшим примером, чтобы тебе желали уподобиться, а не мечом, — добавляли другие.
Наверное, только эта тень осуждения и стыда за узурпаторские преступления предков, тень раскаяния за их грязное дикарство кое-как примиряла арабов с остальными, кто чувствовал ее и принимал от них.
«Никогда турки не будут исконными жителями Палестины, — думал Гордей, задумчиво посматривая на окрестности, но не видя их, — пусть хоть тысячелетия пройдут. Они навсегда останутся тут презренным ворьем, бандитами, алчными варварами — потому что не добавляют славы святым местам, а бесчестят их. И арабы в Месопотамии навсегда останутся чужаками, хоть и в сотом поколении народятся там, — вина их предков за погубленную великую цивилизацию никогда не будет смыта с них. Вот вам, господа, и первородный грех, передающийся их детям от рождения.
Как мудро сказал тот змеелов, что поставляет нам целебный яд, — “Нельзя другим навязывать ненависть к своим детям, это убийственно”. Великая мысль. Вот что значит прочувствованное прозрение!».
О первородном грехе и смежных вопросах
Немного нарушая последовательность этого повествования, надо сказать, что позже Гордей вернулся к обдумыванию ненависти, полученной в наследство от предков за их посягательства на чужое, и развил дальше некоторые другие мысли. Он еще раз перечитал стихи Книги Бытия 3:1-23 и окончательно открыл для себя, в чем состоял первородный грех.
Если отойти от религиозной риторики и изъясняться языком современных обывателей, то первые люди, Адам и Ева, жили в мире, где все принадлежало им, кроме дерева запретного. И они принадлежали всему. Они были слиты с этим миром, неразделимы с ним, были его естественной частью.
Но вот повеяло соблазном, неважно, от кого он исходил, и у первых людей возникло искушение поесть чужих плодов и тем самым пойти против мира, нарушить единение с ним — отделиться, стать в стороне от него. А значит, больше ему не принадлежать — отделить свои интересы от интересов мира. Все сразу же раздвоилось в Эдеме и появились отношения: мира к людям и людей к миру.
Отныне ситуация изменилась и стала такой: мир продолжал существовать, по-прежнему принадлежа первым людям. Но первые люди для мира, вернее ради мира, существовать перестали, ибо нарушили равновесие и в дальнейшем стали считаться только с собой, со своими желаниями. Внешне они оставались частью мира, но внутренними побуждениями уже жили для себя, ибо их желания подавили то, что диктовалось извне (теперь уже извне, когда они отделились от мира): и веру мира в них, и свое молчаливое согласие следовать его заветам, или законам.
И по своей воле впали они из намерений в деяния, в объятия алчности. Они совершили посягательство на то, что им не принадлежало, чего они не должны были касаться. Неважно, как названо в Библии то, что они присвоили. Пусть это будут плоды дерева познания добра и зла — это всего лишь символ, красивый символ украденного, придуманный составителями Святого Писания из снисходительности, чтобы облагородить их низкий порыв к владению чужим, запретным. Дескать... стремление к познанию все же не столь омерзительно, как вожделение к материальному обладанию.
Причем поступок первых людей был не просто воровством, они не просто украли плоды с дерева, это было бы еще полбеды. Можно украсть яблоко, но понимать, что дерево не принадлежит тебе. Нет, с первыми людьми случилось более страшное. Они стали считать и дерево и землю, на которой оно росло, — тоже своими, как и остальное, что было в Раю.
Откуда это следует? Из того что они не раскаялись в содеянном! Они больше не считали, что украли, а полагали, что взяли свое. И начали скрываться и менять свой облик. В самом же мире Рая, если не считать отделения первых людей от него, ничего не изменилось. Но это мир так считал, до поры до времени не ведающий о том, что творилось с первыми людьми.
А первые люди уже так не считали. С их точки зрения, в мире изменилось многое: во-первых, он потерял их, начавших смотреть на него со стороны; во-вторых, изменился и в оставшейся без них части.
И тут надо уточнить, в чем изменился мир. А вот в чем. До их воровства в мире все-все принадлежало им, первым людям, все было предназначено для их пользования и употребления, кроме запретного дерева, имеющего особый статус. Но после того как они нарушили этот особый статус и присвоили себе плоды запретного дерева, оно для них потеряло отличие от остального мира, как бы стало наравне с ним, одного с ним свойства, и на этой основе, по факту произошедшего, стало тоже собственностью первых людей. Для них тут больше не существовало запретов. Они отринули всякое табу!
А это уже было узурпаторством, посягательством на постоянное владение. Вот что совершили первые люди и за что мир лишил их во всех поколениях своей благосклонности, одобрения и поддержки, причем чем дальше по времени, тем сильнее это проявлялось.
И то сказать, наследники узурпаторов — не безупречны, а крепко грешны! Из поколения в поколение они только накапливают первородный грех, ведь никто из них не сказал: «Заберите назад украденное у вас и простите нас за разрушения, кои восстановить уже нельзя!». Нет, они продолжают делать вид, что владеют наследством своих преступных и презренных предков на законных основаниях. Разве это не предосудительно? Разве это не повод для вражды? Почему побежденные народы, у которых разорили и отобрали родину, исконные места обитания, должны удушаться своими обидами?
Вполне логично и естественно, что с годами отвращение к потомкам поработителей, захватчиков, разорителей только усиливается, что они приходят в мир — уже порочными и ненавидимыми.
Вот почему мир исторг первых людей из себя. Другими словами, поступил взаимным образом: по примеру самих же узурпаторов отстранился от них, отдалился, стал сам по себе, в своем существовании перестал учитывать их присутствие. Это была защитная акция, чтобы не начали первые люди идти дальше и присваивать другие плоды — теперь уже «от дерева жизни». Ведь захватчик, испытавший однажды вкус своего преступления, уже не остановится. Он будет разорять и грабить порабощенный народ до тех пор, пока не уничтожит его — пока не вкусит от дерева его жизни. Проще говоря, пока не истребит его прямо или косвенно. Такова природа носителей зла — не создателей, а потребителей.
Змей, насмехающийся над слабостями первых людей, не обманул их — поев плодов от запретного дерева, они действительно расширили свои знания. Если до этого им ведомо было только повсеместное и всеобъемлющее добро, то теперь познали они, что добро может быть направлено на них и от них, то есть производиться миром для их блага или производиться ими для блага мира. Ко второму они, охваченные алчностью, уже не стремились... Да они уже и способны не были на творение добра для мира, они потеряли в себе это райское качество.
И познали зло в виде отсутствия добра. Зло исходило от них. Скроенное по образцу добра, оно тоже было двояконаправленным. Но тут Гордею увиделось несколько странных особенностей, конечно, подсмотренных им в жизни, да из истории Эдема они следовали.
Первое: добро было естественным состоянием мира, поэтому никаких усилий для его делания прикладывать не требовалось — достаточно было не нарушать того, что есть, что создано Творцом. Любое подобное нарушение, содеянное по воле людей, а не самого мира, — это зло. Вот почему добро как будто не видится людьми, не ощущается, а зло, как только появляется, сразу же приносит страдания. Зло противоестественно и совершается исключительно по воле людей.
Второе: содеянное зло обязательно вызывает ответное зло — в виде стихийного отпора, законного возмездия или откровенной мести. А вот добро... в лучшем случае не вызывает ничего, принимается как должное. Иногда это разочаровывает людей, стремящихся к взаимности. На самом же деле добро делать не надо, а надо искоренять зло — тогда добро само восстановится, например, как кожа пальца после царапины. Бороться со злом — это естественный долг каждого человека, и никакого поощрения к этому не требуется, как никем не поощряется рачительный хозяин, вовремя ремонтирующий кровлю своего дома.
Третье: зло паразитирует на добре, маскируется под естественные наклонности человека. Яркий пример тому любознательность. Она необходима человеку для изучения обстановки, заложена в нем природой, так как человек призван познавать мир, он создан для этого. Но любознательность в то же время является ловушкой, в которую попадают слабые особи. Взять питие, курение, азартные игры, пристрастие к пошлости — все виды пороков укореняются в людях после первой попытки познать их, познакомиться с ними. Но кто ослаблен природой и с первого раза не в состоянии понять, что имеет дело со смертельным риском, и продолжает свои попытки, тот становится жертвой.
Итак, после узурпаторства, содеянного первыми людьми в отношении запретного дерева, и самовольного отделения их от эдемского мира — появилось то, что позже назвали отношениями сторон. Отношения неизбежно зарождались там, где возникали стороны — то есть, где происходил раскол, разлом, раздвоение. А вместе с отношениями возникала их систематизация, закрепленная в правилах, — нравственность. Ну а дальше шли надстройки — контролеры и хранители нравственности, ибо все равно же мир, пусть и расколотый, стремился к своему изначальному состоянию, к тотальному добру, которое теперь, с появлением зла, нуждалось в охране и защите.
Все это было плохо, ибо разрушало Эдем, но вернуться в прежнее состояние он уже не мог — невозможно войти в одну и ту же реку дважды.
Это были неожиданные и ошеломляющие открытия, позволяющие по-новому смотреть на привычный мир, на суету людей и глубже понимать их, видя уже не с возвышенности своего опыта, а с горы всечеловеческого знания. Попутно с этим подумал Гордей и о детях, об отношении к ним. С удивлением для себя он понял: детей нельзя рожать просто так, только потому что они являются следствием соития с женщиной, ибо это скотство. Детей надо производить на свет обдуманно, по-человечески, с расчетом на их будущее.
Если человек любит свое дитя, то должен обеспечить ему поддержку в мире — и материальным благом и наличием единокровного друга. Значит, родить еще одного ребенка, максимум двух — чтобы в зрелом возрасте гарантировать защиту от одиночества. Иметь больше детей нельзя, дабы не стали они врагами друг другу, дерущимися за место под небом и за наследство. И дабы не превращать свои добродетели в источник зла.
Вот есть у него кроме Глеба две дочери, Анна четырех лет и Ефросинья двух месяцев, названные в честь подвижниц земли Русской, и хватит.
Гордей и так и сяк взвешивал выводы, к которым продрался через мыслительные тернии, и остался в убеждении, что после поездки ему будет о чем говорить со своими слушателями и собеседниками по любомудрию.
***
И вот под вечер одного из последних дней января они приблизились к той самой «каменной зубчатой стене средней высоты», что виделась им издалека, и постучали в закрытые ворота. Им сразу же открыли.
Всего в стене-крепости было шесть действующих ворот. Почему «действующих»? Потому что были и другие, более старые — в том числе расположенные в восточной стене Золотые ворота, наряду с воротами Хульды и маленькой калиткой, — которые стояли замурованными уже на протяжении столетий. В какие именно ворота въехали наши путники — неизвестно. Вестимо, в какие-то из северных.
Немного поблудив, решили, что лучше всего остановиться в монастыре. Для этой цели у них были прошения от официальных багдадских представителей христианства, взятые на всякий случай. Оказалось, что они поступили предусмотрительно, потому что все мирские подворья были переполнены. Побродив немного по городу, нашли вскоре монастырь святых царей равноапостольных Константина и Елены.
Несказанно обрадовался Гордей, когда, глядя на него и Зубова славянские лица, с ними тут заговорили по-русски. Сколько лет он не слышал родного слова из чужих уст! Это была просто несказанная музыка, пролившаяся на них с Земли Русской.
— Тем не менее мы не из России, а из Вавилона, — тихо ответствовал по-русски Гордей, называя свою новую страну так, как принято было на востоке, и с теми словами подавая свои бумаги. — Так сложилась судьба.
По поданным бумагам им предоставили для отдыха тихие удобные кельи, предупредив, что это только до утра. А утром надо будет решить сие дело об их пребывании в монастыре с архиереями.
Турки не были бы варварами, кабы не стремились вставить свой поганый клин в любое хорошее дело для глумления над ним. В Иерусалиме они отличились тем, что запретили кресты и колокольни, и православные монахи били в доску вместо колокольного благовеста. Услышав эти странные глухие звуки, разбудившие их, и узнав, что они означают, путники поспешили на утреню, а после нее Гордей вошел в синодик, где обычно архиереи приглашают паломников записывать имена для поминовения и жертвовать для пропитания братии, для свеч и лампад, и произвел необходимые вклады, за счет которых их обязались содержать во все время пребывания в Иерусалиме.
Решив эти дела, два последующих дня наши путники посвятили отдыху от тряски, от которой больше всех страдал Гордей. Они отмывались от песка и осваивались, наслаждались горячим питанием и более влажным воздухом, чем багдадский, за счет чего он казался им более чистым.
А в дальнейшем влились в общий ритм жизни паломников, тем более что тут, в монастыре, им предложили в качестве поводыря искусного в языках араба-христианина, владеющего в частности хорошим турецким и сносным английским. Странно было, что поводырь на Святой Земле не знает арамейского, Христова родного языка, но... делать было нечего, пришлось пользоваться иностранными языками.
Наконец началось настоящее паломничество по святым местам. Для начала сделали как бы пробный поход, разминочный, в Храм Иакова, брата Божия, первого Патриарха Иерусалимского, и 40-ка святых мучеников.
Затем, в течение нескольких дней подряд, ходили в Великую церковь Воскресения Христова, более известную как Храм Гроба Господня, которая обычно бывала заперта и даже запечатана турками. Но с дозволения своих властей они иногда отпирали ее и позволяли паломникам зайти внутрь для осмотра. Естественно, получение «дозволения своих властей» не обходилось без мзды.
Тут заранее возникла сутолока, колышущаяся и гудящая, — все места около церкви и около распятия наполнились множеством людей, стоящих тесно, волнующихся. И все держали свечи, ждали, когда османец придет с дружиною и откроет двери, чтобы им войти туда и там зажечь их. Но стоило открыться дверям, как толпа хлынула внутрь, в церковь Воскресения Христова к западным дверям и к восточным дверям до гроба святого, и вся вопила громогласно: «Господи, помилуй меня!» — и лила слезы рекой. Многие забывали о свечах или не успевали протиснуться туда, где можно было зажечь их.
Только человек с каменным сердцем не плачет тут, влияние этого места на человека так велико, что прозревает он о грехах своих и сильно раскаивается, говоря о том вслух и призывая всех святых в свидетели своего раскаяния, дабы не было ему ходу назад.
Гордей и его спутники, вошедшие в Храм с остальными, вернее вплывшие в него стараниями толпы, сразу оказались перед Камнем Помазания, на котором лежало Пречистое Тело Господа после снятия с Креста. Там Иосиф подготавливал Его к погребению. Остановились, осмотрели его для лучшего запоминания, ибо делать записи тут не было никакой практической возможности.
— Что ты видишь тут, милый Глеб? — спросил Гордей специально, дабы закрепить виденное словом произнесенным.
— Вижу Камень Помазания, который накрыт плоской мраморной плитой, источающей миро и несказанно благоухающей. Над Камнем горит восемь больших лампад, — доложил отрок.
— А как он расположен в Храме?
— Так расположен, — послушно держал урок мальчик, оглянувшись и оценив место Камня, — чтобы всякий входящий в Храм в первую очередь видел его и прикладывался к нему. Потом уже мог бы пройти к другим местам поклонения.
— Вот и запомни это, пожалуйста, — мягко сказал Гордей. — По приезде домой вместе сделаем записи в отчет о поездке. А теперь давайте тут помолимся.
Считается, что Храм стоит на том месте, где, по Святому Писанию, был распят, погребен, а затем воскрес Иисус Христос.
— С возникновением этого Храма, — начал им объяснять их сопровождающий, — связан миф, будто царица Елена, мать царя Константина, обнаружила под капищем Венеры Животворящий Крест, на коем был распят Господь наш Иисус Христос. В честь этого события в 316 году по Рождестве Христовом попечительством ее самой и царя Константина и был возведен Храм Гроба Господня. Но другие утверждают, что он строился позже, в 326–335 годах, и освящен 14 сентября 335 года, и это уточнение разделяют многие исследователи святой истории.
Дома Гордей Дарьевич расширил рассказ их поводыря о Храме Гроба Господня из того, что читал, готовясь к этому путешествию.
— Интересны другие сведения об этом Храме, который мы посетили сегодня, — после вечерней молитвы говорил он, когда маленькая их компания расположилась отдохнуть перед сном. — Царю Константину были показаны от Бога три явления:
Первое, за коим последовали и другие более ясные, но менее засвидетельствованные знамения, было то, что император Константин во время осады Рима, в третьей четверти дня, когда солнце начало склоняться от полудня к западу, вместе с войском видел из света слившийся крест поверх солнца с написанием: in hoc signo vinces — сим победиши. Пораженный сею необычайностию на следующую ночь подкреплен был новым видением.
Второе. Во время сна, по его клятвенному уверению, как пишет Евсевий, с тем же знамением явился ему в виде человеческом Иисус Христос и повелел по образу небесному устроить воинское знамя и вырезать его на щитах.
Третье. После окончательного сражения с Ликинием звезды, слившиеся воедино, изображали письмена, содержащие подкрепление надежды: Призови мя в день скорби.
Сии явления возбудили в Константине желание отыскать в Иерусалиме истинный крест Христов. Именно поэтому мать его Елена сама отправилась туда. Престарелый еврей Иуда, живший от времен страдания Иисусова до того времени, пытками был вынужден показать место сокровения крестов, на коих были распяты Господь наш и с ним два разбойника. Таким образом под капищем Венеры Иерусалимский Патриарх вырыл из земли три упомянутых креста. В недоумении же, который из них Христов, прикладывали все три к везомому мимо умершему человеку, и от приложения коего воскрес тридневный мертвец, тот и был сочтен бесценнейшею святынею. Патриарх со крестом стал на возвышенном месте, чтоб оный виден был пораженному чудом и торжествующему народу. Обстоятельство сие относят к 310 году по Рождестве Христовом, к 14 числу сентября. В память этого события в тот день и установлен праздник Воздвижения Честного и Животворящего Креста.
На месте упомянутого капища ныне стоит храм Христианский в честь воздвижения Честного креста, и владеют оным католики, коими воздвигнут престол над тем самым местом, где лежал в земле Животворящий Крест.
Храм же Воскресения Христова находится возле Патриаршего Монастыря, над горою, на месте вертограда Иосифа Аримафейского, где Иисус Христос по воскресении Своем явился Марии Магдалине. На нем построена часовня, а самый камень, на коем остался знак пречистых ног Христовых, обложен серебром. Над сим камнем поставлена в часовне Святая Икона, изображающая историю явления Иисуса Марии, и пред оною над самыми стопами повешена серебряная лампадка, в коей день и нощь горит масло.
— In hoc signo vinces — сим победиши, — медленно повторил Глеб, прогоняя от себя сон, — мне понравились эти слова. Их достойно писать на знаменах.
— Да, сынок. Ты у меня молодец. Однако спать пора.
Одного дня, конечно, оказалось недостаточно, чтобы все осмотреть в Храме, тем более что перемещаться там в кресле Гордей не мог, а много ходить пешком, да еще в толпе, где то и дело его толкали со всех сторон, было рискованно, да и не позволяло здоровье. Поэтому на следующий день после первого посещения они снова пошли туда, чтобы осмотреть Голгофу. Теперь-то они знали, где лучше встать, чтобы толпа не оттеснила их куда-то в сторону при входе в Храм.
В Иерусалиме времен Христа Голгофа, как место казни через распятие, так же, как и Гробница Иисуса, находилась за пределами города, за его стеной. Своим названием эта часть местности обязана черепам, которые складывались тут по мере казней преступников. Также существует предание, что Голгофа возникла не сама по себе — это могильный холм, под которым похоронен Адам. Но, скорее всего, это уже притянутая за уши легенда, ведь никто не знает, где жил Адам после изгнания из Рая.
С тех пор многое изменилось, и подъем на Голгофу располагался у самых дверей Храма Гроба Господня — сразу за центральным входом в него, справа. Две лестницы вели туда.
Скала, или холм, Голгофы в свое время возвышался над землей на три метра, но теперь туда вели семнадцать каменных ступеней. Это как бы верхний храм, разделенный массивными пилонами на две части. Там наши герои молились на отверстие, куда был воткнут Крест Спасителя.
— Как тут с гигиеной? — тихо спросил Василий Григорьевич у Гордея, принимаясь к молитве? — Лобызать можно?
— Отверстие сие отделано серебром, так что при произнесении молитвы его вполне безопасно можно лобызать, — серьезно ответил Гордей, постоянно заботящийся о гигиене, безопасности и здоровье спутников, и предупредивший остальных, что в людных местах это есть первейшая заповедь.
— А что такое гигиена? — хлопнул ресницами Глеб. — Только и слышу тут об ней.
— Это, сын, наука о чистоте содержания человека. Она настолько важна, что у древних греков даже богиня такая была — Гигиея, дочь бога медицины Асклепия. Она олицетворяла духовную и телесную чистоту, здоровый образ жизни. Вот и ей мы тоже должны поклоняться. Тихо стой!
Здесь же, непосредственно под алтарем Распятия, находилась и расщелина, появившаяся при землетрясении, когда Иисус, умирая на Кресте, изрек: «Отче! В руце Твои предаю дух Мой». Расщелина имела длину чуть больше одного аршина и ширину с вершок, и также была покрыта серебряной решеткой, через которую виднелась изрядная ее глубина и в которую вплетено было литое серебряное распятие.
Помост Голгофы был мраморным, а свод — окрашен краской.
Далее ходили они в восточную часть города, в Гефсиманию, где у подножия западного склона Елеонской горы, в Кедронской долине, расположена гробница девы Марии. Они стремились попасть туда к литургии, проводимой в той самой пещере, где апостолы погребли Богоматерь близ родственного ей праха Иоакима и Анны и обручника ее Иосифа. О, это была самая неповторимая прогулка! Каждый камень их пути дышал историей и мифами, святыми прикосновениями.
Шли они, везя Гордея на каталке, мимо домов: Анны и Каиафы, и Пилатова претора, уже развалившихся, и дома святых праведных Иоакима и Анны — места Рождества Пресвятой Богородицы, где в бане на мраморной вазе видна доселе младенческая стопа ее. Именно здесь начинался земной путь Пресвятой Богородицы. Здесь же находился дом богача, упоминаемого Иисусом в Евангельской притче. Близ самых врат Иерусалимских вырыт и выложен диким камнем преглубокий ров, в который был ввержен пророк Иеремия, побиваемый камнями.
Пройдя сквозь Гефсиманские врата, спустились наши паломники под гору к Потоку Кедрскому, окружающему Иерусалим с восточной и северной сторон, и шли мимо места, где был побит камнями первомученик и архидиакон Стефан. Потом, перейдя чрез поток Кедрский по нижнему мосту, подошли к вертограду, где Христос пред страданием своим молился, удалившись от учеников на расстояние брошенного камня. Проходили мимо места, где Апостолы лежали, отягченные сном, и где скрывались от иудеев, боясь попасть в их руки.
Наконец достигли Гефсимании. Согласно создателям Евангелия, она связывается с молитвой Христа перед крестом, с предательством Иуды и с арестом Иисуса. Другими словами, отсюда начались страсти и крестный путь Богочеловека. Гефсимания связывается также с могилой Его Матери Богородицы.
Оставив кресло Гордея под присмотром одного из сопровождающих, осторожно, по лестнице из пятидесяти ступеней, иссеченных в камне шириной чуть меньше трех саженей, сошли под землею, где именно находится церковь. Эта подземная церковь оказалась небольшой, всего шестнадцать саженей в длину и чуть меньше трех саженей в ширину, и имела форму креста.
Там, с правой стороны, прикладывались к гробам Иоакима и Анны, родителей Св. Девы, а с левой, напротив них, — к гробнице Св. Иосифа, обручника Пресвятой Девы Богородицы.
После этого прошли дальше, взошли в церковь, где посередине как раз и стоит крохотная часовенка с гробом Богородицы, покрытая мрамором, украшенная драгоценностями и освещаема лампадами в серебряных подсвечниках. Вели в нее две двери: с запада и с севера. В ней находится Гроб Божией Матери, обложенный мрамором с голубыми наискось полосками. Как часовня, так и вся церковь обвешены серебряными лампадками.
— А зачем эти полоски на гробе? — показал Глеб на глубокие борозды по его бокам.
— Это условность такая, еврейский обычай, — обняв сына за плечи, сказал Гордей. — Гроб иссечен, как могильная храмина в отдельном утесе.
— Повторять, что я запомнил? — спросил Глеб.
— Можно мысленно повторить, — разрешил Гордей. — Про себя.
— Две низенькие двери, пробитые с запада и с севера, ведут в тесную внутренность алтаря, украшенную парчами. Там, прямо против главного входа, находится возвышенная каменная плита, покрытая другой плитой, мраморной. Она уставлена свечами и над ней горит множество лампад в серебряных подсвечниках, — старательно зашептал мальчик.
Отстояв литургию, которую здесь совершали по очереди греки с прочими иноверцами, пошли наши паломники по приглашению в кельи, и там вписали, кого кто хотел, в Синодик за здравие и за упокой, и сделали пожертвования на поминовение.
Тихое, сладкое благоговение ощутили путники в своих душах во мраке этой пещеры.
Потом пошли к потоку Кедрскому, где с благоговением смотрели на отпечатки стоп Христовых, оставшиеся на камне. Стоя на нем, Христос повелевал слепому идти к Силоаму и умыться, чтобы получить исцеление. Заходили в дом Симона прокаженного, где и теперь на мраморе видны стопы Христовы, — памятник того, что сюда приходила к Нему блудница, обливала пречистые ноги Его слезами и волосами своими обтирала их.
Отсюда недалеко было до Элеонской горы, и они отправились туда. Взойдя на вершину, приблизились к обнесенному оградой месту, откуда Христос вознесся на небо. Но не удержались варвары, чтобы не напоганить и здесь, — поставили у самой этой ограды, посреди масличной рощи, наскоро сколоченную мечеть, и она заняла почти все место, откуда вознесся Спаситель. А рядом с этой мечетью располагалась пещера, в которой спасалась Преподобная Пелагия, но туда турки вообще никого не впускали.
Это был очень насыщенный передвижениями день и его остаток Гордей провел в своей комнате, где отдыхал и размышлял об увиденном.
На следующий день они пошли в Вифанию, осмотрели пещеру с гробом Лазаря, воскрешенного Иисусом. Пройти туда смогли не все, а только самые отчаянные, потому что надо было передвигаться почти ползком, причем по ступеням, коих было не меньше тридцати. Да еще огнем самостоятельно освещать себе путь. Понятно, что Гордей остался ждать спутников и товарищей наверху.
С версту от сей пещеры находится камень, на коем Иисус сидел, когда Его увидела сестра Лазаря и сказала Ему: «Господи! Аще бы Ты здесь был, не бы умирал брат наш». Им об этом рассказали другие паломники, но наши герои туда не пошли по известной причине — усталости Гордея от ходьбы.
На каждом пятачке земли тут запечатлена история, обросшая сказаниями и мифами, отмеченная памятниками и указателями. Это было интересно и удобно до известной меры, пока не стало его слишком много. А потом начала припоминаться известная русская поговорка: «Что с избытком, то нездраво» — и возникла простая народная ирония.
Вот идут они к потоку Кедрскому мимо захоронения Авессалома, сына Давидова, спрятанного под пирамидальным накрытием.
— Здесь каждый проходящий должен кинуть камень через окно, — научает их проводник.
— Зачем? Там же груда камней соберется.
— Не знаю, так говорят, — смущается проводник. — И так все делают.
— Может, хоть помолиться как-то надо... — ворчит Зубов, но никто ему не отвечает, и он покорно бросает в окно маленький камешек, благо, их тут под ногами полно валяется.
Остальные смотрят на Гордея и ничего не делают.
— Это вообще на христианский обычай не похоже, — раздраженному Гордею что-то не нравится, но он не понимает, что, и хмурится. — Насколько я знаю, только иудеи к камням пристрастие имеют, ими изъясняются... Они даже меру длины такую изобрели, как дальность броска камня. — И вдруг после паузы он останавливается громко заявляет, чтобы слышали все присутствующие: — А-а, теперь я понял, кто на нас с отцом напал, — это были те же любители бросать камни! Как на пророка Иеремию — так и на нас они их набросали! Вы меня поняли?
— Да чего уж не понять... — бубнит Василий Григорьевич, топчась на месте.
А то вдруг проводник говорит им, что они находятся рядом с местом, где стоят гробы израильских царей и знаменитых мужей, а рядом — Силоамская купель, упоминаемая в Евангелии от Иоанна: посоветовал Христос слепому умыться в ней, после чего тот прозрел. Так вот из Силоамской купели якобы обязательно надо попить воды.
Теперь уж Глеб вслед за Гордеем замечает нелогичность здешних ритуалов:
— Но ведь слепой-то не пил, а умывался...
— В микву{13} вообще окунаться нельзя, ибо это не гигиенично и опасно для здоровья, не то что пить из нее. Кто все это придумывает? — не сдерживается Гордей, и, конечно, они в ту сторону не идут.
— Возможно, это емкость для сбора питьевой воды... — бурчит недовольный проводник, впервые встретившийся с негодующими экскурсантами. — Тут есть такие...
— Купель для питьевой воды? И Христос велел в ней умыться больному?! — интонациями своих вопросов Гордей опровергает предположения проводника и тот молча засопел, полагая, что эти люди недовольны именно им.
— Если не платить по памятным местам, то вся Святая Земля захиреет. Сами подумали бы... — наконец рассудительно возразил он.
А то еще им встретилось дерево, до половины заваленное камнями. Проводник остановился возле него, с сомнением посмотрел на своих путешественников, взвешивая, говорить или нет, что оно тоже является местом поклонения.
— Опять? — грозно спрашивает Гордей.
— Да, — с улыбкой говорит проводник.
— Это смоковница, как я понимаю, — дабы разрядить обстановку, говорит Зубов, — разделившаяся надвое от корня. Вот следы разделения, видите? — он показывает рукой на дерево, обнесенное грудой камней, видимо, для укрепления ствола.
— Опять камни, — робко замечает Глеб и смотрит на ухмыляющегося отца.
— Рассказывай уж, послушаем и заплатим, — добреет Гордей, сожалея, что не к месту подал сыну пример иронии.
— На ветвях той смоковницы, что росла и цвела на этом месте раньше, нечестивый царь Манассия велел распилить деревянною пилой столетнего старца Исаию, не пощадив в нем ни крови царской, ни божественного духа, — заученно проговорил проводник.
— Не на этой? — уточняет Гордей.
— Под ее ветвями...
— Понятно, — серьезно констатирует Гордей. — Значит эта — просто свидетельница.
Последним, куда они хотели обязательно попасть, был Храм Рождества в Вифлееме, но туда было далеко, около десяти верст, так что пришлось брать верблюдов.
Набравшись сил, в один из дней через Давидовы врата они маленьким караваном покинули пределы Иерусалима, спустились в долину, из которой потом долго созерцали его окрестности и обсуждали их, затем оставили позади плотину и пошли равниной. Дорога петляла между обработанными полями, и их зелень придавала много свежести южным окрестностям великого города.
Скоро они достигли монастыря Святого Пророка Илии, стоящего ровно на полпути до нужного места. Кроме масличного сада и колодца, где, по преданиям, отдыхал пророк, здесь осматривать было нечего, но путники решили отдать должное и этим местам.
Как и полагается, при монастыре была церковь, устроенная на том месте, где Господь разбудил Илию от сна. Путники вошли в нее. Дружно помолились у иконы Святого Пророка и приложились к ней.
Монастырь пророка Илии явно бедствовал — казался заброшенным, выглядел очень скромно и был совсем маленький, так что обитало в нем не много людей. Пришедшие видели только одного игумена, принимающего богомольцев. Хотя это и показалось им странным, ибо местность вокруг обители была живописна, с прекрасным воздухом и хорошей водой. Возможно, запустение и безлюдье были каким-то временным явлением, связанным с переустройством монастыря? Тогда все объяснимо.
По установившемуся обычаю путешественники прошли по приглашению игумена в келью, где их ждало угощение в виде водки, обеда и чая. Кто все это приготовил, они не видели, но подкрепились хорошо. И снова они там записывали в Синодик и по состоянию своих кошельков жертвовали и жертвовали. Затем вышли в сад, немного отдохнули под деревьями — таков был здесь обычай гостеприимства, связанный с древними событиями.
Со свежими силами отправились дальше. Проводник продолжал выполнять свою обязанность и детально описывал окрестные достопримечательности.
— Справа от дороги вы видите гроб Рахили, — сообщил он, когда до места было уже совсем близко.
— Кто это? — спрашивает Глеб у отца.
— Одна из двух жен патриарха Иакова, — поясняет Гордей. — Она умерла, когда родился Вениамин. Кстати, где-то здесь родился также царь Давид, и здесь он был помазан на царство пророком Самуилом.
— Есть и такое место поклонения. Интересуетесь?
— Да, но не будем отклоняться от маршрута, — ответил за Гордея Зубов.
Сам Вифлеем располагался на холме, склоны которого живописно украшались садами, из чего не трудно заключалось, что он был богатейшим селением Палестины.
Достигнув его и сойдя с верблюдов, путешественники немного отряхнулись, размяли ноги. После осмотра окрестностей вошли в греческий монастырь, а из него — в достаточно обширную церковь.
После иерусалимского пожара, коим все было уничтожено, только храм Вифлеема сохранил великолепие, оставшееся от римского правления. Но и тут поработало разрушительное время. Повсеместно виднелись его приметы. Теперь одна половина церкви была на скорую руку отремонтирована, другая же оставалась без заботы и употребления.
— Вот что значит, не платить за посещение памятных мест, — кивнул на руины Гордей. — Так что, друзья мои, я переусердствовал в своих шутках про микву и камни... Безусловно, мы должны сохранять наши святыни.
Внутри храма возвышалось сорок мраморных коринфских столбов, стоящих в четыре ряда посреди первого притвора. Они сообщали ему особенное величие, которого лишены были остальные, довольно нищенски выглядевшие части. Мраморный помост уцелел лишь посреди церкви, пред главным алтарем. Иконостас выглядел бедно. Кое-где на стенах остались слабые следы мозаик, некогда покрывавших все стены. От ветхости храм уже не имел свода, вместо купола и потолка были изготовлены искусно переплетенные брусья из кедра или из драгоценного индийского дерева.
В этой церкви под алтарем находилась пещера, поддерживаемая тремя мраморными колоннами в полукружии. Вела в нее лестница из небольшого количества ступеней.
Спустившись по ступеням, паломники увидели, что к этой пещере примыкают другие. Они отсюда прошли в пещеру, где обитал Иосиф и где стоял престол. А под престолом, справа от входа, располагалось место Яслей, куда был положен Христос, Мессия и Спаситель мира, после рождения. Оно обозначалось звездою, над которой горело пять неугасимых лампад. Вся пещера хорошо освещалась, ибо была увешена лампадами, горящими постоянно. Стены ее в полукружии были обставлены отлитыми из серебра и вызолоченными иконами.
Здесь родила Его Мария и сбылись слова пророков.
Малая дверь вела из сей пещеры в длинное и тесное подземелье, многими изгибами распространяющееся под церковью. Оно тоже изобиловало местами поклонения, но наши паломники туда не пошли по причине Гордеевой усталости.
— Мы увидели главное, что намечали, — констатировал Гордей, — даже больше чаянного. Так что можно собираться домой.
***
Многое еще можно сообщить о той поездке наших героев на Святую Землю, описывая, где они были и что видели, но нет в этом необходимости, поскольку это все было в диковинку им, но не нам, избалованным информацией сверх даже знаний наших и возможностей.
Вернулись в Багдад они тем же самым путем, с той лишь разницей, что ехать вначале пришлось по пустыням, а уж потом по обжитым местам, что оказалось легче.
Вдруг на самом подъезде к дому, когда видны уже были строения Багдада, Гордей скорбно-скорбно вздохнул и сказал:
— А в Москве, друг мой Василий Григорьевич, на ярком солнышке уже первые капели поют, — и было в его тоне столько невыразимой тоски, что у Зубова сердце зашлось от боли.
— Да еще не шибко борзо поют, — смеясь, сказал он. — Оно, вишь, по всем законам природы только после солнцестояния весна начинается.
— Вестимо, вот же оно скоро наступит, солнцестояние...
Пробыли они в целом в поездке чуть больше двух месяцев и вернулись в Багдад в марте.
Отдышавшись от этого вояжа, совершенного то ли в память о родителях, чему они были бы рады, то ли ради Глеба, дабы дать ему знания, понятия о богатстве и красоте мира, о вере, о высших ценностях и правильных направлениях жизни, Гордей задумался. И думал он приблизительно такое.
Сказали в Иерусалиме, что Вифлеем — древнейший город на земле, основанный приблизительно в XVII–XVI веке до н. э. «Как же древнейший?» — недоумевал Гордей. Ведь Авраам, живший чуть раньше этого времени (3800 лет назад), вышел из Ура Халдейского, который уже был, и даже считался древнейшим шумерским городом, столицей Вавилонской империи! Вифлеему вместе с евреями еще только предстояло появиться, причем по меньшей мере двумя веками позже. Но это не главное, это просто штрих, доказывающий недобросовестность создателей Библии, исказивших факты в пользу своего племени.
Те же искажения чувствуются и в заявлениях о месте в истории. В Библии локальную еврейскую историю вероломно объявляют самой древней и значительной. На самом же деле история этого племени — это малая часть халдейской истории, соединившейся позже с ассирийской. А начало халдейская история взяла непосредственно в Шумере. Халдеи были соседями шумер, а со временем стали их прямыми и непосредственными потомками. Можно, конечно, выделять еврейскую историю отдельной страницей, но писать о том, что она впитывает в себя историю халдеев и ассирийцев, ведущих свою родословную с допотопных времен, — это значит глумиться над истиной, калечить факты до неузнаваемости. На самом деле история евреев сама проистекает из древней истории халдеев и ассирийцев, является ее ответвлением и продолжением, увы, не самым светлым.
Отказ авторов Святого Писания от истины в вопросе места евреев в истории очень напоминает отказ Авраама от отца и матери, от рода своего, от корней своих. От чего все эти люди открещиваются? Зачем брызгают слюной и врут с кричащей агрессивностью? Зачем замалчивают и перекручивают правду даже там, где каждому видно, что они черное называют белым? Неужели только ради того, чтобы позже самозванно объявить себя избранниками Творца, их бога Иеговы? Но ведь это же смехотворная ложь! И вот на этой лжи построены их верования... Так чего они стоят? И чего стоит весь Ветхий Завет...
Рассуждая так, Гордей горько улыбался и вспоминал отца, предупреждавшего его, что евреям надо не всегда верить.
Но другое настораживало Гордея больше, нежели преувеличения о Вифлееме: история исхода Авраама из Ура Халдейского. В ней сказано, что Авраам жил “в земле рождения своего, в Уре Халдейском” (Быт. 11.28), где он и его брат Нахор “взяли себе жен; имя жены Аврамовой: Сара; имя жены Нахоровой: Милка” (Быт. 11.29); и что предки ветхозаветных евреев (“и взял Террах Авраама, сына своего, и Лота, сына Аранова, внука своего, и Сару, невестку свою, жену Авраама, сына своего, и вышел с ними из Ура Халдейского...” (Быт. 11.31)) ушли “из земли своей, от родни своей” и от домов отцов своих. Ибо замыслил Господь в сердце своем, чтобы народ Им избранный жил в “земле обетованной”, “которую Я укажу” (Быт. 12. 1).
Похоже на то, — думал Гордей, разбираясь с этим, — что язык Святого Писания чрезвычайно условен и нельзя описываемые в нем истории воспринимать буквально. Очень часто там понятия, сложные для восприятия простым людям, изображаются в образах животных или предметов. К таким понятиям, прежде всего, относятся те, что описывают не предметы, а умозрительные вещи: ситуации, обстоятельства, человеческие качества, настроения и восприятия реалий мира. Например, в мифе об изгнании из рая первых людей в образе говорящего змея отображено такое человеческое качество, как алчность, влечение к обладанию чем-то чужим. На самом-то деле мы понимаем, что говорящих змеев в природе нет, зато мы знаем, что такое алчность и как она говорит в человеке. А древние люди про алчность не понимали, зато легко верили в говорящих животных.
То же самое касается и рая, названного Эдемом. Это тоже условность, и отображает она исконно родной для героев мир — мир, в котором они родились, выросли, где все им знакомо, все им принадлежит, все к ним благосклонно. Мы это называем малой родиной. Рай — это восприятие человеком своего благополучного обиталища. Если человек родился и вырос в пустыне и никогда не знал других мест, то и пустыня будет ему прекрасной, пригожей для жизни — то есть раем.
Значит, изгнание из рая надо понимать как выдворение человека из родной среды по требованию окружения. Если же расставание с родной средой происходит по желанию самого человека, то это исход.
Теперь Гордею начало кое-что проясняться.
Перекладывая жизнеописание Авраама, являющееся не мифом, а преданием, отражающим подлинные события, с языка образов на язык фактов, получаем, что Террах жил в прекрасном месте, в столице мира, которой по сути был на то время Ур Халдейский. Это был его Эдем, что не зря подчеркивается уточняющими словами — «в земле рождения своего». И вдруг ни с того ни с сего он пренебрег этим счастливым положением, все бросил и “из земли своей, от родни своей” убежал, якобы по своей воле пустился в обетованную землю (Ханаан), чтобы первобытно кочевать и долго осваиваться там со своими отпрысками, а затем предательски отобрать ее у ханаанейцев и присвоить.
Тут налицо аналогия с мифом об изгнании первых людей из Эдема.
Выходит, тот миф повествует о зарождении и укоренении в первых людях той черты, которая послужила причиной крушения Эдема, — алчности, скоро приведшей их к вероломным, узурпаторским поступкам. Это главный итог мифа.
Но куда ушли изгнанные из Эдема и как стали жить дальше?
А вот об этом как раз и рассказывается в жизнеописании Авраама, оказавшегося, как и Адам, за пределами своего родного обиталища, в данном случае Ура Халдейского. И опять авторы Святого Писания снисходительны к своим персонажам, ибо накручивают всяких небылиц, лишь бы замутить воду и спрятать настоящие причины того, что исторгло Терраха из родного города.
Ну ладно, проявим и мы понимание и удовлетворимся намеком на его изгнание за вероломство и грабеж, о чем аж кричит параллель между Эдемом и Уром Халдейским. Главное, что теперь мы догадались, кем был Террах и что он преследовал, уйдя из оседлой жизни назад в дикое кочевничество.
Итак, то, что он идет на откровенный разбой (как замышлялось — исполняемый исподволь, растянуто во времени), заключающийся в агрессии против приютившей его земли Ханаан, уже давно принадлежащей местным жителям, и ее присвоении; что он идет отплатить ханаанейцам за добро черной неблагодарностью и лишениями, его не смущало. Это лишний раз доказывает, что подобное деяние было для Терраха в порядке вещей, что у него уже имелся такой опыт. За тот опыт его и изгнали прочь из Ура!
Да-а... история с Террахом очень похожа на изгнание или на бегство. В любом случае без веской причины люди из родных мест, из насиженных мест не срываются и от добра — добра не ищут. Не зря Авраам отрекся от своего племени и придумал себе отдельное название — еврей. Что-то он скрывал за этим! Значит, он — сын преступника, выдворенного из города вместе с потомками за что-то премерзкое. Или хуже того — преступника, совершившего караемое смертью деяние и тайно бежавшего от расправы над ним и над всем его родом. В любом случае, у него были основания податься прочь, отречься от сородичей и назваться другим именем, и другим родом.
Да, взять свое начало от такого предка — невелика честь, гордиться нечем.
Дальше сказано, что у сына и внука самого Авраама, Исаака и Якова, одна за другой были попытки вернуться в Ур Халдейский, как можно предположить, на том основании, что они не ответственны за поступки Терраха. Но не тут-то было! Самое большее, что им позволили сделать, это взять себе оттуда жен. Большего они не добились. Неизвестно, как долго это продолжалось, что потомки опального скитальца из поколения в поколение шли на поклон в Ур Халдейский, но так и не смогли изгладить то, что когда-то исторгло оттуда их род.
Так не есть ли миф об исходе Авраама из Ура продолжением повествования о первородном грехе? В мифе рассказано, как родилась алчность, а в жизнеописании Авраама говорится о том, как она крепла в людях, развивалась и внедрялась в жизнь, к чему привела, как распространила миазмы и по сию пору вредит людям жить счастливо.
Да, есть над чем подумать...
Только после всей этой прелюдии, после разрастания узурпаторского племени Авраама, возникли евреи... Итак, на самом деле все это — страницы вавилонской истории.
И коль уж история евреев, освященная пришествием Христа, принадлежащего вечности, так важна для человечества, то история Вавилона еще важнее, как исток и предшественница событий Святого Писания.
***
Так у Гордея возник замысел изучить и передать Глебу его историческое наследие по материнской линии, показать кое-что оставшееся от него, дабы сын его знал себе цену, понимал, сколько много у него есть от прежних времен, что заложено в нем великими предками, чтобы гордился собой.
И опять планировал Гордей поездки по достопримечательным местам, готовился к встрече с ними, изучал сведения о них. Готовил и Глеба к тому же, рассказывая мифы и сообщая знания из светской науки.
Глеб рос красивым парнем, почти копией Гордея, но копией восточного типа — был смугл лицом и черняв кудрями. Он с каждым годом вытягивался вверх и видно было, что, не в пример ассирийской родне, будет высоким и крепким.
Итак, что ему досталось от предков по материнской линии?
Начали с Вавилона, что некогда располагался на реке Евфрат, в ста верстах к югу от Багдада. Теперь там неподалеку был город Хилла{14}. Туда и отправились.
Перед поездкой все, кто в нее собирался, изучили халдейские древности, берущие свое начало от шумер.
— Шумеры в Халдее, а от халдеев и во всей Месопотамии, были почитаемы, как боги, спустившиеся с небес на землю, — рассказывал присутствующим Гордей, — а шумерский язык был у них священным, языком высшей просвещенной знати, ученых и жрецов. Памятники шумерской письменности бережно сохранялись в библиотеках и через тысячи лет после того, как последние шумеры из‑за своей малочисленности растворились в халдейском населении и исчезли с лица земли. Богатая литература Вавилона, как видно из дошедших до нас источников, была абсолютно основана на шумерской традиции.
— О как древен наш Вавилон... — вздохнул пораженный услышанным Раман Бар-Азиз, пытаясь оторвать от колен уставшие руки и поднять к небу в традиционно восточном жесте. — И я так понимаю, слушая речи умные, почтенные собратья, что в нашей крови больше есть Шумера и Халдеи нежели нечестивой ассирийской крови. Так ли, о мой ученый зять?
— Именно так и есть, я к тому и клоню свой рассказ, достопочтенный Раман Бар-Азиз, — с улыбкой поклонился тестю Гордей. — Так вот, многие литературные памятники можно снабдить эпитетами "древний", "древнейший", но категорического эпитета "самый древний" заслуживает лишь один из них — шумерское сказание о Гильгамеше. Более древних сказаний на Земле попросту не существует.
В связи с подготовкой к путешествию по Месопотамии Раман, Глеб и Гордей еще раз прочитали и детально разобрали миф о Вавилонской башне, которой посвящено известное библейское предание{15}. Согласно ему, после Всемирного потопа человечество было представлено одним народом, говорившим на одном языке. С востока на землю Сеннаар (в нижнем течении Тигра и Евфрата), пришли люди и решили построить город, названный Вавилоном. А в нем — башню до небес, чтобы «сделать себе имя», то есть прославиться в веках. Строительство башни было прервано Богом, который создал новые языки для разных людей. Вследствие этого люди перестали понимать друг друга и больше не могли продолжать строительство города и башни. Больше их ничего не связывало, и они рассеялись по всей земле.
— О чем же этот миф, отец? — вдруг спросил задумчиво слушавший чтение Библии Глеб.
— Да, уважаемый просветитель, о чем? — поднял вверх клинообразную бородку и Раман.
— Увы, мои милые, о самом мерзком явлении между людьми — о насилии.
— Правда? Разве не о возникновении различных языков в мире?
— Различные языки возникли бы и без башни, — подняв вверх указательный палец, сказал Гордей, — ведь для этого достаточно было людям расселиться на удалении друг от друга и зажить своими местными деяниями. И потом, прошу обратить внимание, библейский миф всегда поучителен, а значит, направлен на искоренение зла. А что плохого в разнообразии языков? Пожалуй, наоборот — это прекрасно. Нет, друзья, тут речь о другом.
— Люди строили-строили башню... А тут — бац! И что? — развел руками Глеб.
— Видишь ли, когда говорят, что у строителей башни смешались языки, то имеют в виду, что это происходило не одновременно, а в разные эпохи. Это все было сдвинуто во времени. Сначала халдеи, по-райски жившие на берегах Персидского залива западнее Шумера, начали строить башню. И построили ее и начали ею пользоваться. Вершина башни служила им для отправления религиозных обрядов и астрономических наблюдений, ибо у халдеев процветали науки. Затем у них появились завистники — другие народы. Наблюдая строительство башни и понимая, что это делается не от нищеты, а от процветания, эти народы заразились алчбой и решили пограбить богатых халдеев. В частности, это были ассирийцы, которые пошли войной на соседей, разграбили и разрушили Халдею, а заодно и храм ее.
— И с тех пор он прекратил существование?
— Нет, не с тех пор. Ассирийцы, сколь бы они ни были отвратительны в своих поступках, понимали ценность великого сооружения. Они принялись отстраивать его заново. Заметь, теперь уже строители башни говорили на другом языке, нежели те, кто начинал это дело. Вот так и происходило смешение языков — просто происходила смена языков строителей башни.
— Но пришли другие завоеватели и опять...
— Совершенно верно, друзья. Пришел царь Навуходоносор совместно с мидийцами. Говорили они на языках, совсем отличных от прежде звучавших около башни. И все повторилось — разрушение и восстановление башни. Так что история эта не о языках, а об алчных народах, которые шли войной друг на друга, сменяя языки все новых и новых строителей башни. Поучительно в этой истории то, что все завоеватели разрушали больше, чем воссоздавали. Войны, насилие и алчность не способствуют прогрессу народов и развитию наук, а тормозят их.
— Да... И в конце концов башня оказалась разрушенной...
— Победила мерзейшая мощь, грубая сила... А потом пришли арабы, которые были дики настолько, что вовсе не понимали ценности того, что разрушали... Они даже не подумали что-то восстанавливать. Куда им...
— Бедуины... — скорбно покачал головой Раман.
Путешествовали в том же составе, за тем исключением, что к ним присоединился Раман, заразившийся общим энтузиазмом. Только легче им теперь было еще и потому что это была своя страна, и потому, что у них уже был опыт странствий.
— Бывал я во многих странах, даже в Индии и Египте, а вот по нашим развалинам не ездил, — грустно говорил Раман. — Думал, что развалины — это просто груда камней. Кому они нужны? И вот, вижу, что ошибался... Ну посмотрю, посмотрю...
— Надо нам было сначала по Вавилону поездить, потом уж в Иерусалим отправляться... — ворчал в ответ на это Зубов, скучая верхом на верблюде. — Как вспомню все тяготы... охо-хо... Надеюсь, тут не будет низких подземелий, где люди ползают по-пластунски, и лестниц, по которым спускаются только сидя, гуцыкаясь{16} по ступеням на заднем месте.
— Как получится, так и будет... — рассудил Глеб.
Хоть и не очень груженные были их животные, но путешественники не спешили, передвигались медленным шагом, дабы лучше рассмотреть окрестности. Поэтому в одну сторону шли три дня, да на месте оставались сутки.
Смотреть там, где некогда возвышалась Вавилонская башня, по сути было нечего — вокруг расстилались скалистые холмы, нагромождения каменных обломков на равнинах, увалы, поросшие растительностью, а под ними скрывались, или угадывались, древние развалины — тайны отшумевших тысячелетий... По сравнению с эпохой своего былого могущества Вавилон напоминал поверженного, заносимого пылью исполина. Но сам воздух! Сам воздух, вид Евфрата, свободно несущего свои воды в Персидский залив, и вид облаков, в которые два тысячелетия вонзалась тонкая оконечность Вавилонской башни, были пропитаны древностью, былой славой, войнами и вековыми затишьями, достижениями строителей и архитекторов.
— Вот здесь и была знаменитая Вавилонская башня, — рассказывал Гордей, — зиккурат, храм халдейский. Называли его Этеменанки, и входил он в огромный храмовый комплекс Эсагила, центр мирового жречества. Этеменанка состояла из семи ярусов, каждый из которых являлся храмом отдельного языческого божества. Верхний храм был виден за много верст от Вавилона и в свете солнца поражал путников поистине сказочным зрелищем. В этом храме находились ложе, кресло и стол, которыми якобы пользовался сам бог, когда приходил сюда отдохнуть.
— А какой именно бог? — спрашивал Глеб. — С какого яруса...
— Да-да, тут непонятно какой, — поспешил ответить Гордей. — Возможно, они по очереди туда приходили...
— Где же он тут стоял? — с озадаченной беспомощностью произнес Глеб, оглядываясь. — Вот бы узнать, да хоть камешек взять с его развалин на память.
— Камешек ты можешь взять любой, не ошибешься, — весомо сказал Раман, — он будет принадлежать по крайней мере Вавилону. А сам зиккурат... возможно опять восстановят.
— Тут, мой милый, — добавил Гордей, — бывали ученые, интересовались. В прошлом веке из Франции приезжал некий аббат... А в более позднее время датский ученый Карстен Нибура обнаружил именно в этом месте, где мы стоим, немало кирпичей с надписями. По итогам своей поездки он написал книгу «Описание путешествий в Аравию и соседние страны», которая стала учебником о Месопотамии для других ученых. А систематические исследования в Месопотамии начал англичанин Клавдий Рич, сотрудник Ост-Индской компании. Конечно, он рылся тут в целях грабежа и наживы, но дабы скрыть алчные мотивы, выдавал себя за приличного человека и публиковал научные статьи. Так некоторые исторические сведения проникли к людям. Придет время, мой дорогой, и тут будут работать настоящие археологи. Они откопают многие чудеса. Только... когда это будет. Да и разграблено отсюда уже много...
— Кстати, отец, моего русского дедушку звали Дарием, как и одного из ассирийских царей! Да?
Гордей грустновато улыбнулся, вспомнив отца.
— Некий учитель классических языков в Геттингене по фамилии Гротефенд побился в трактире о заклад, что прочитает старинные надписи.
— И прочел?
— Да, прочел. Это были имена персидских царей — Гистаспа, Дария, Ксеркса. Так что Дарий І, известный истории, был персидским царем, мой друг.
— Жаль...
— Но он немало прославился! — вскрикнул Гордей. — Он оставил нам, потомкам, надпись на Бехистунской скале, так называемый Розеттский камень ассириологии. Эта надпись частично уже прочитана. Вот так.
— Правда? И что там?
— Надпись составлена на трех языках — эламском, древнеперсидском и вавилонском. В ней царь описал, как пришел к власти, победив и казнив десятерых соперников: «Я, Дарий, великий царь, царь царей, царь Персии, царь сатрапий, сын Гистаспа, внук Арсама, Ахеменид... из древности мы происходим, издревле наш род был царским...» и так далее. Хвастался, коротко говоря.
Глеб весело рассмеялся.
— Я еще кое-что хотел подчеркнуть, друзья, — озадачено сказал Гордей. — Не знаю, понравится ли вам с Раманом это.
— О чем?
— О вашей родословной. Видите ли, вы не совсем ассирийцы, хоть и общаетесь тесно с ними...
— А кто же мы? — вскинул кустистые брови Раман. — Мы христиане, ассирийцы.
— Наверное ты слышал, достопочтимый дедушка Раман, что иногда тебя наши посетители между собой называют халдеем? — тихо спросил Глеб.
— Слышал это прозвище... — со смешком ответил тот. — По-нашему халдей — это мудрец, старый жрец, хранитель знаний...
— Это не прозвище, — возразил Гордей. — Дело в том, что вы ведете свой род от халдеев, соседей шумер по Персидскому побережью и первых и единственных кровных наследников их знаний. Хотя, с другой стороны, шумеры по языку и по образу мышления чужды семитам. Их язык не родствен ни одному из сохранившихся до наших дней. Попытки отыскать их первоначальную родину до сих пор оканчивались неудачей. Это я вам сообщаю новейшие научные данные... Видимо, они, действительно, пришли за землю с неба...
— А нельзя ли вернуться к ассирийцам? — напомнил Раман, что его интересует вопрос о своем происхождении.
— Да, так вот, — хлопнув себя по лбу, продолжил Гордей. — В 626 году до Рождества Христова халдейский царь Набопаласар захватил вавилонский трон и с тех пор всех вавилонян тоже стали называть халдеями. Ошибочно, конечно. Хотя эта ошибка даже в Ветхий Завет проникла. Правда, ассирийцы очень близки вавилонянам... По сути это аккадцы, которые делились на две группы: ассирийцев на севере и вавилонян на юге. Скорее всего, они имели общего предка. Возможно, шумер, а? Чудовищное предположение, но куда-то же шумеры подевались! Значит, растворились в халдеях, а через них — в ближайших народах, обеспечив им общего предка.
— Но почему тогда мы начали считать себя ассирийцами? — не унимался Раман.
— По вере, уважаемый Раман, — резковато ответил Гордей, как будто раздосадованный тем, что его все время перебивают. — Дело в том, что основная часть халдеев, как ни печально это констатировать, приняла иудаизм. И только небольшая их группа предпочла христианство. Ассирийцы же наоборот — в основной массе приняли христианство. Естественно, что халдеи-христиане присоединились к большинству единоверцев — к ассирийцам. Вот так оно и получилось. Так что вы — из халдеев-христиан.
— Это был хороший царь? — спросил Глеб.
— Набопаласар? Могу только сказать, что его сын, знаменитый Навуходоносор II, тоже долго правивший в Вавилоне, известен как строитель висячих садов, кои мы тут попутно ищем. А также именно он, а не ассирийцы, как написано в Ветхом Завете, увел евреев в вавилонское рабство.
— Эх, зачем же он так...
— Это просто так говорится, — раскатисто рассмеялся Гордей над сердобольностью мальчишки. — Ну что ты все принимаешь за чистую монету?! Евреи любят сказываться несчастными, говорить, что их кто-то к чему-то принуждает, обижает. А на самом деле, мой милый, евреи — сами халдеи. Помнишь?
— Ну помню...
— Многие века они мечтали вернуться в Ур Халдейский, из коего были выдворены их предки. Да у них не получалось. А тут выпала счастливая оказия! Так что никто их не угонял и ни о каком рабстве речи нет, они сами с радостью исполнили давнюю мечту своих предков...
— Почему же они говорят о рабстве?
— Да прибедняются, чтобы напустить туману и сказаться обиженными — ведь ассирийцы так и не признали их коренными жителями своей родины. Помнили, что в лице Терраха этих нечестивцев в давние времена раз и навсегда лишили этого звания. Видимо, в связи с этим, попав милостью Набопаласара в Ассирию, евреи были урезаны в правах, — Гордей помолчал, потом добавил с грустью: — Вот как я... Кто бы меня увел в рабство в Россию?!
Видя, как погрустнел Гордей при воспоминании о России, Глеб не стал расспрашивать его о висячих садах, понимая, что от них тоже остались руины, присыпанные землей, и ничего конкретно увидеть нельзя. Он решил по возвращении домой поискать рассказы о них в старинных книгах.
— Да, так уточнение об имени твоего русского дедушки, Глеб, — вернулся к прежней теме Гордей Дарьевич. — Изначальное имя моего отца было Дар, подарок, значит. Дарий — это уже переделка на народный лад. У русских так принято: Егор — Егорий, Назар — Назарий, Макар — Макарий, Сергей — Сергий. Так что с персами у нас нет ничего общего.
— Вот это здорово! — обрадовался мальчишка.
Всего эта поездка забрала неделю сроку. Казалось, что Гордей отлично перенес ее, и по приезде ни на что не жаловался.
***
Еще через год, когда настало подходящее время, они поехали в устье Евфрата, на развалины Ура Халдейского, ибо Гордею хотелось показать Глебу места обитания его предков по матери, которые прожили столь значительную жизнь, что о них упоминается в Святом Писании.
Раман хоть и хотел ехать с зятем и внуком, но остался дома, поскольку не мог оставлять аптеку без присмотра на такой долгий срок.
— Нет более святых мест на земле, — со значением втолковывал Василий Григорьевич своему новому воспитаннику Глебу, когда они готовились к этому путешествию, — чем те, что мы посещаем. Палестина — родина Бога нашего, а Ур — родина предков. Вот бы тебе еще Россию посмотреть... — вздохом заканчивал он свою мысль.
Верблюжьего ходу, к которому у них уже имелась приспособленность, в одну сторону было с полмесяца, во всяком случае таковыми получались предварительные расчеты. Опять пришлось бы брать с собой все то, с чем они ездили в Палестину, несмотря на пролегание пути по издревле обжитым местам, где можно было найти и кров и еду. Но после некоторых раздумий решили добираться водным путем, на одномачтовом парусном судне, принадлежавшем Гордею. Правда, раньше они не пробовали совершать на нем многодневные прогулки, использовали только для кратковременного отдыха на воде. Но что мешало бы им путешествовать кратковременно в каждом дне? Все равно это было бы гораздо быстрее, чем идти с верблюдами.
Судно было проверенным и что называется притертым к использованию. Достаточно внушительные его размеры, около двадцати шести футов (около 8-ми метров) в длину и десяти футов (3,0 метра) в ширину, позволили устроить на нем и отдельные каюты, и один вместительный салон со спальными местами. Были здесь также и удобства, камбуз и гальюн. Так что оно представляло собой плавучее жилище, обслуживаемое экипажем из шести человек. Путешествие на нем к Персидскому заливу должно было быть быстрым и не очень утомительным.
На том и порешили.
Спускались по извивистому, капризному Тигру, хотя им надо было попасть к холму Мугейр на правом берегу Евфрата, на котором как раз и был в древние времена расположен Ур Халдейский. Но эти подробности пути они решили корректировать на месте.
— Какое странное название реки — Тигр, — докапывался Глеб, участвующий в обсуждении маршрута.
— Ты меня радуешь, мой милый, ибо это только для русского уха странное созвучие. Для местных жителей название реки вовсе не напоминает хищника. А вообще, река Тигр течет по благодатным землям Месопотамии и является одной из двух великих рек, в бассейнах которых зародилась древнейшая человеческая цивилизация. Вторая — река Евфрат. Так что нам будет на что посмотреть. Причем смотреть надо будет внимательно!
Действительно, путешествие по реке забрало всего три дня времени и восхитило наших героев. Сидя у бортов, они рассматривали уходящие в горизонт берега, ловили рыбу, а потом разделывали ее и готовили для приготовления пищи. А что может быть вкуснее свежей рыбы или навара из нее, да еще на свежем воздухе? На камбузе верховодил Зубов, которому не было равных в вопросах рыбной кулинарии.
Места, куда они прибыли, встретили их не очень приветливо. Во-первых, с трудом нашли верблюда, хозяин которого не хотел браться за столь мелкую работу.
— У меня три верблюда, — кричал охочий до денег араб. — Или я пойду караваном, или совсем не пойду. Я не позволю другим верблюдам простаивать!
Расстояния там были небольшие, и наши путешественники вполне могли бы пройти их пешком, им так даже интереснее было бы. Верблюд был нужен только для Гордея. Но пришлось соглашаться с арабом и находить использование для всех животных.
— Садись, Глеб, на своего коня, — смеялся Василий Григорьевич. — Не идти же нам рядом с незагруженными животными, им на смех.
Во-вторых, как ни странно, этот их проводник плохо знал свое дело, путался с дорогой, вел их не туда, потом возвращался. И все объяснял тем, что ему не приходилось выполнять столь глупое задание — крутиться на пятачке суши между четырьмя берегами двух рек.
— Какой такой холм Мугейр? — бубнил он себе под нос.
— Это древнее название, — терпеливо объяснял ему Глеб.
— У нас никто не знает такого... Езжай туда, езжай сюда... А верблюды не любят воды, они пески любят, пустыню...
— Это несколькими верстами южнее города Насирия, если ты знаешь этот новый город, — уточнил Василий Григорьевич.
— Ах, туда... — мотнул головой араб и после этого прекратил бухтеть.
Пока проводник успокаивался, крутясь на пятачке территории, где Тигр и Евфрат сходились ближе всего и откуда после переправки на плотах еще и через Евфрат совсем немного оставалось пройти до нужного места, Василий Григорьевич отвлекал Гордея от явно охватывающего его раздражения.
— Эх, друг мой любезный, Гордей Дарьевич, нам путешествовать надо было в молодые годы. Так вы тогда не горели желанием. Лодку эту выстругивали. А сейчас что-то жара меня донимает, даже в эту не самую жаркую пору... — и он вытирал лицо платками, откинув бедуинские накидки, без которых им бы и вовсе пришлось горячо — вернее невыносимо.
— Мне раньше незачем было путешествовать.
— Почему так? Живее ведь все воспринималось, ярче.
— В отношении вас, достопочтенный учитель, оно, может, и так, а касаемо меня — иначе. С тех пор, как случилось это... багдадское происшествие, я даже по траве боялся ходить, цветы рвать не решался — так дорожил жизнью, так боялся навредить себе. Куда там было путешествовать?! Да и праздный интерес покинул меня. Все больше я живу по необходимости. И работаю так, и мир познаю... Без сердечного удовольствия.
— А что же теперь изменилось? Казалось бы, только сил меньше стало.
— Сил меньше, а ответственности больше. Это для Глеба полезно. Оно ведь как? Без путешествий нет новизны и кругозора. И нет путешествий без приключений, каких-то активных действий — все это расширяет познания, обогащает практический опыт, вырабатывает уверенность в своих силах. А в сумме — развивает воображение, выдумку и всесторонне укрепляет личность. Вот к этому я и стремлюсь.
— Да, друг мой, посрамили вы меня... Я-то о столь полезной стороне этого дела даже не подумал. А ведь еще великий Фирдоуси сказал: «Если путь твой к познанью мира ведет, / Как бы ни был он труден и долог — вперед!»
Наконец они пересекли широченный Евфрат, сошли с плота на сушу, поднялись на возвышенный берег, расстилающийся на запад покатым плато. Плато отделялось от приречной равнины четким уступом высотой до двадцати футов. На ближайшем постоялом дворе они оставили лишних верблюдов, за которых заплатили, к удовольствию проводника, и пошагали вдоль Евфрата в сторону севера. Идти было тяжело, потому что плато постепенно понижалось по направлению к Евфрату и на юг, а значит, они шагали на горку.
Местность была не так уж скучна, хотя ее неровность являла своего рода однообразие. Над ее щебнисто-галечниковой поверхностью высились плосковершинные холмы и возвышенности. Иногда встречались лоскуты песчаных пустынь и дюнные поля. Повсеместно путники натыкались тут на сухие русла рек и водных потоков, видимо, заполняемых во время сильных ливней, впрочем, не частых здесь. Естественно, водные стоки были направлены в долину Евфрата, а значит, лежали поперек пути, и их надо было преодолевать.
Вокруг царило молчание, взгляды путников скользили по бесконечному, желто-коричневому песчаному пространству. Чудилось, что они оказались посередине огромного плоского блюда с неровными краями. Только в одной точке нарушалась мерцающая гладь пустыни.
Лучи поднимающегося солнца как раз стали ярче и высветлили массивную красную возвышенность со срезанной вершиной. Этот одинокий курган и был нужным местом. Бедуины знали его с незапамятных времен и дали ему название Телль-эль-Мукайяр. У подножия этого кургана их предки разбивали свои стоянки. Да и сейчас он служил удобным укрытием от опасных песчаных бурь. Когда после дождей здешняя земля, как по волшебству, покрывается травой, у его подножия по-прежнему пасутся стада.
— Когда-то — четыре тысячи лет назад — здесь колосились безбрежные поля пшеницы и ячменя. Повсюду простирались фруктовые сады, рощи финиковых пальм и фиговых деревьев. Пышные зеленые поля и огороды были оплетены сетью ровных искусственных каналов и рвов — шедевром шумерской оросительной системы. Искусно и систематически они отводили драгоценную влагу от речных берегов и превращали таким образом чахлую пустыню в богатую и плодородную землю, — рассказывал Гордей, нарушая молчание природы.
— Эх, какой город разорили варвары... — вздохнул Зубов. — Историю обеднили, нас обеднили.
— Еще ни один захватчик не отличился созиданием и не превзошел того, что разрушил, — заметил Гордей.
Почти укрытый зарослями тенистых пальм, Евфрат медленно и покорно нес свои воды мимо этого печального места. Только тысячелетняя усталость чувствовалась в его течении.
— По этой великой животворной реке поддерживалось оживленное движение между Уром и морем, — опять заговорил Гордей. — В те времена Персидский залив врезался гораздо глубже в устье Евфрата и Тигра. И этот величавый холм с постройками на нем устремлялся в голубое небо еще до того, как на Ниле была построена первая пирамида. Ведь это зиккурат, друзья мои, засыпанный песками. Он предназначался в качестве святилища Экишнугаль, то есть храма бога Нанны, лунного божества. Это было 66-футовое строение, которое располагалось на платформах различной ширины. По описаниям нынешних исследователей, четыре прямоугольные каменные плиты, поднимающиеся ступенями, образовывали 75-футовую башню. Над лежащим в основании квадратным блоком черного цвета со сторонами в 120 футов сияли красные и синие верхние ступени, засаженные деревьями. Самая верхняя ступень представляла собой небольшую площадку, увенчанную святилищем с золотой крышей, прикрывающей его от жгучего солнца.
— Опять для отдыха бога? — со смешком спросил Глеб.
— Такова была традиция, мой друг. — Гордей продолжил: — Фундамент закладывался из сырцового кирпича, внешние стены выложены каменными плитами. Вся поверхность здания облицована яркими разноцветными кирпичами, предварительно обработанными битумом. Предполагалось, что здание будет служить не только храмом, но и общественным учреждением, архивом и царским дворцом. С его вершины как на ладони можно было видеть весь Ур. Безмолвие царило в этом святилище, где жрецы совершали обряды поклонения богу луны Нанне. Шум и суета богатой столицы Ура едва проникали сюда.
— Откуда ты все это знаешь, отец? Это же немыслимая древность...
— Еще шесть лет назад, — сказал Гордей, — отряд исследователей с лопатами, кирками и топографическими инструментами, возглавляемый британским подданным мистером Дж. И. Тэйлором, подошел к одинокому красному кургану. Он готовился выполнить задание Британского музея по изучению древних монументов Южной Месопотамии, где тесно сходились друг с другом Евфрат и Тигр перед впадением в Персидский залив, потому что в этих краях бытовали сказания об удивительной огромной каменной груде. Вот сюда отряд и направлялся. Вообще, с середины нынешнего столетия по всему Египту, Месопотамии и Палестине начались исследования и раскопки. Сейчас появилось много интересных публикаций.
— Я смогу их прочитать по возвращении? — загорелся Глеб. — Они достаточно понятны?
— Конечно, сможешь.
Странное настроение овладело Гордеем, он был задумчив и отрешен, меньше остальных посматривал по сторонам. То ли прислушивался к чему-то в себе, то ли просто преодолевал жару. Время от времени он говорил, казалось, совсем не связанные с этим путешествием вещи.
— Вы не находите, друзья, что Христос везде воспринимается и видится по-разному?
— Как это? — оживился Глеб.
— В Иерусалиме я мало думал о внешности, а только о том, что значили Его проповеди. Ну... конечно, Он всегда был для меня прекрасным: высоким и стройным, аскетичного вида, с тонкими чертами продолговатого лица, босой, с длинными волосами — как на иконах. Но главное заключалось в том, что там Он царил везде. Он был как воздух и солнце. Просто физически присутствовал повсеместно — среди людей и развалин, на улицах и на открытых местах, в горах, у водоемов, сидел на валунах вдоль дорог... Даже вроде Его голос слышался, Его шаг, дыхание, шорох одежд... Там все несет на себе печать Иисуса, там люди — как крапинки Его тени. А весь народ, и города, и край — как детище на Его ладони. С тихий ласковостью, смиренно и покорно Он смотрит на них.
— А здесь разве не так?
— Не знаю, кому как. Здесь для меня... что-то изменилось. Когда я думаю, что отсюда пошел Его народ, то мне представляется Он темнокожим, со жгучим, сверкающим взглядом выпученных глаз, гневно-непримиримым, непреклонным, твердым и безжалостным с противниками... Я все время смотрю на эти окрестности как на Его земные истоки и сравниваю их с Ним... И временами Он видится мне великим воином, непобедимым, не поддавшимся никому из земных созданий. И вот я думаю-думаю и не пойму: что же случилось с Ним, коли Он взял исток отсюда — из этих самых пылающих на земле широт, из этой пестроты, из суровости этих пустынь... и оказался распятым. Я не думаю о проповедях, о Нем Самом, а только о том, что же здесь было такого, что привело к Его появлению.
— А в России, отец? Каким Он тебе там казался?
— В России, мой друг, все-все кажется другим, более грандиозным — таким огромным, что человеку и представить нельзя. В России Иисус хоть и видится человеком со светлым ликом, с прекрасными синими глазами, огромными и лучистыми, глубокими и холодноватыми, полными веры в человека, но воспринимается Богом, царящим над миром и над стихиями. На России не лежит Его отпечаток, нет, — Он растворен внутри России, а Россия растворена в Нем. Мы с Ним — единое целое, потрясающее основы бытия своей кротостью и абсолютной несгибаемостью перед злом. На моей родине Иисус воспринимается безначальным и вечным, зато наше начало нашло исток в Нем. И сколь несокрушим Христос духом, столь сильна Россия мощью. Он дал нам душу, а мы стали Его плотью. Нерасторжимы мы с Христом, ибо мы носим в себе Его великую суть и значение.
Вертлявый Глеб, правда, посерьезневший к отрочеству, только притих и не сразу нашелся, что ответить. Но какое-то время спустя он все-таки поделился своими мыслями.
— Я понял, отец, о чем ты сказал. Ур родил евреев, а значит, создал среду для появления Христа во плоти. Так?
— Так! — с воодушевлением ответил Гордей, пораженный обобщениями сына.
— Иерусалим с несметным количеством памятников и мест поклонения стал носителем памяти о Христе. А Россия воплотила в себе главное, что было в Нем, — Его божественное начало, истинное слово, абсолютную справедливость, высшую духовность.
— Да, — сказал Гордей, — я правильно сделал, что поделился с тобой своими мыслями. Теперь я это вижу.
Скоро путники добрались до места и, действительно, нашли тут вовсю развернувшиеся раскопки. Гулять свободно им не разрешили.
— Здесь ведутся исследования, вы можете помешать, — преградили им путь охранники-арабы. — Тысяча извинений.
— Мы из Багдада, — вышел вперед вдруг осмелевший Глеб с видом защитника общих интересов. — Прибыли издалека, чтобы посмотреть древний Ур. Неужели совсем нельзя?
— Сейчас...
После этого к ним подошел высокий стройный мужчина европейского вида, приветливо поздоровался. Завязался разговор, предметом которого, конечно, был древний Ур. Этот руководитель археологов медленно водил наших героев по территории и показывал раскопанные места, попутно рассказывал много интересного.
— Нами были обнаружены развалины храма местного бога Сина, а также интересные некрополи с погребениями или в круглых гробах, или под кирпичными сводами. Бедных тут погребали в глиняных сосудах. Раскопками обнаружены оборонительные стены, дворцы, храмы, зиккурат, гробницы. Найден клинописный архив. При скелетах найдены остатки погребальных пелен и много глиняных, реже — медных сосудов, некогда содержавших пищу и питье. Сохранность глиняных гробов и сводов объясняется дренажными приспособлениями: осушка холмов достигалась вертикальными глиняными трубами, опущенными в почву.
— Даже и сегодня не каждый город так предусмотрительно устроен, — с просветленным взглядом замечал попутно Гордей.
— После наших раскопок здешняя древняя история значительно обогатится уточнениями и новыми материалами, — пообещал на прощание археолог.
— Да, удачи вам, — поблагодарил Гордей экскурсовода и, обращаясь к своим спутникам, добавил: — Кажется, нам прекрасно повезло, мы увидели самые последние находки и узнали самые свежие новости о них. Я на это и рассчитывать не мог.
***
Василий Григорьевич то и дело с тревогой посматривал на Гордея, когда они возвращались назад.
— У вас что-то болит, Гордей Дарьевич? — участливо допытывался он, посматривая на его осунувшийся вид, на черному под глазами и в складках лица.
— Нет, я просто устал, — отвечал Гордей. — Но устал невыносимо, ей-богу.
Конечно, ему было от чего раскиснуть, — думал Зубов, — он ведь в продолжение всей экскурсии по раскопкам и развалинам ходил на своих больных ногах. Так долго передвигаться самостоятельно ему, пожалуй, не приходилось. Стоять — еще куда ни шло, но не шагать по кочкам и не носить свое тело. Хоть и худой он, но с учетом роста в нем фунтов сто семьдесят будет, не меньше.
Сидел Гордей на верблюде с каким-то обмякшим и перекошенным видом, свесившись на один бок, все время мял то грудь, то под грудью и вздыхал так, словно ему воздуха не хватало.
Путники замедлили ход, тем более что сами уже были не со свежими силами. Медленно-медленно донес верблюд Гордея до берега Евфрата, где были оставлены их пожитки. Там путешественники опять погрузились на плоты, пересекли Евфрат и все тем же осторожным ходом дошли до Тигра.
На Гордеевой яхте их уже ждали с почти готовым ужином и расстеленными постелями. В каютах вкусно пахло едой, но уже не рыбой, а бараниной. На удивленные взгляды прибывших, не чаявших как бы поскорее отправиться на отдых, команда яхты отвечала:
— Купили у арабов немного... После трудного пути надо поесть варенной баранины. Для восстановления сил. А утром опять будет свежая рыба.
— Я в каюте поужинаю, — попросил Гордей. — С Глебом и господином Зубовым, только двери, люки, аппарели и иллюминаторы оставьте открытыми. Воздуха хочется.
Заканчивался очень долгий и насыщенный день, наступал вечер. На берегах Тигра стихали звуки и вдоль них залегала глухая тишина, как глуха была эта южная ночь — с настырно обнимающим, целующим ветерком, но беспроглядная. И даже яркие звезды в небе, собранные в те же знакомые созвездия, что наблюдались и в России, и в Иерусалиме, казалось, не отбрасывали свет вниз, а просто в головокружительных, непроницаемых высях обозначали себя светло-яркими точками, лишенными лучей.
Разговор, как всегда, был интересным. У Глеба, не отошедшего от впечатлений, горели глаза, и он даже подпрыгивал на табурете от нетерпения и восторга. Почему-то новизны Ура Халдейского ярче поразили подростка, чем четыре года назад картины Иерусалима. Хотя это и понятно — тут разворачивалось живое дело, а там все сохранялось в законсервированном виде. Да и нависающая над Иерусалимом история Христа, хорошо известная и страшная, сильнее замешивала восприятия, глубже вспахивала душу, емче наполняла мысли, рождая не просто понимание Его или сожаление о Нем, но желание причаститься к Его истории и защитить Бога своего от несправедливости. Иерусалим был конкретнее и содержательнее еще не изученного Ура Халдейского, значительнее этого города, труднее для юного существа.
— И все же, отец, как именно Иисус спас человечество? — спросил Глеб. — Ну распяли Его... И что из этого?
— Как же «что», мой друг? — разволновался Гордей. — Ну, начнем с такого важного понятия, как «ближний». Ближнего полагалось любить как самого себя, ты помнишь, да?
— Помню, — ответил Глеб.
— Но кто были эти люди, которых полагалось любить? До появления учения Иисуса ближними у иудеев считались исключительно единоверцы. Вот они друг друга и должны были любить. Они и до сих пор так считают. Ведь они себя провозгласили избранным народом! В Талмуде сказано: «Только евреи являются людьми, неевреи – это животные»{17}. Остальные люди, коих они называют гоями, для них оставались за пределами этой заповеди. Гоев можно всячески утеснять, о чем лаконично подтверждает миф о самарянине{18}. Нечеловеческое отношение к другим народам отмечалось у евреев с самого возникновения. Так, Авраам и Исаак, не желая родниться с народами Ханаана и хеттами, взяли сыновьям в жены своих родственниц из арамеев{19}. Да и по Второзаконию израильтянам строго запрещалось родниться с враждебными аммонитянами и моавитянами{20}. Ты не устал слушать?
— Продолжай, отец, — попросил Глеб.
— Для Христа же не существовало подобного разделения между людьми, главным было внутреннее состояние и расположение сердца. Он выступил против избранности евреев. Это учение Иисуса, мой друг, стало широко известно в древнем мире и Иисуса назвали человеколюбом, а Его отношение к людям — человеколюбием. Мы теперь называем его гуманизмом. Так возникло первое в истории человечества учение о справедливости, о равенстве всех людей перед Богом и об одинаковой любви ко всем людям. Это было спасительное учение, и чем больше оно укреплялось, тем крепче защищало всех людей от несправедливого отношения.
— Понятно... Учение, значит, может защитить кого-то...
— Слово, мой друг, всесильно. Ведь в начале было слово... И потом, — продолжил Гордей, — когда появилось учение о справедливости, у людей начала развиваться мораль, начала зарождаться душа. Понимаешь? Люди уже жили не ради куска хлеба, когда им за него драться приходилось, отнимать друг у друга, а ради счастья от познания справедливости и от сотворения хлеба самостоятельно. Духовный человек научился творить.
— Выходит, спасение человека в творчестве?
— Да, в духовной жизни. Научившись творить, человек приблизился к Богу, к Творцу своему. Он перестал быть только плотью. Христос спас человечество от этой жалкой участи.
— А смерть на кресте зачем? Мог бы Иисус избежать ее, ведь был же выбор...
— Смерть на кресте точно так же защищала людей деянием Христа, как и слово Иисуса. Ведь, убеги Иисус, люди бы через короткое время позабыли о Его учении — мало ли было хорошего, что забылось и исчезло бесследно. Слово Иисуса померкло бы и потеряло вес и силу. Чтобы победить время и остаться в вечности, оно требовало приумножения действием, усиления поступком! Только так оно могло обессмертиться и вечно защищать людей. Вечное стоит дорого, тут надо было соблюсти соразмерность. Иисус это очень хорошо понимал, потому и пожертвовал собой, совершив первый в истории человечества подвиг, самый грандиозный из всех подвигов — Он дал распять себя ради укрепления Своего учения. Он заплатил самую впечатляющую цену за обретение Его учением вечности.
— Чтобы тебя распяли — это подвиг?
— Не отказаться от своих идей, от своего учения в целях спасения всего сущего и грядущего человечества — это подвиг. Не во благо кучки людей, не во благо отдельного народа — а во спасение всего человечества. И не на день-два, не на какое-то время, а на все времена, ибо отдельные люди и народы — смертны, и только все человечество вечно.
— После твоих слов это стало таким простым и понятным, отец...
— Как и в любом учении, здесь надо было изначально и четко знать основные понятия: «ближний», «человеколюбие», «подвиг».
— Да, — согласился Глеб.
В тихой беседе на воздухе физическая усталость, казалось, оставила их. И они ушли на ночной покой.
Наступившее утро обещало погожий день, веял довольно ощутимый ветерок, с затянутого легкой хмарью неба не так палило солнце, летающие в небе стаи птиц хором о чем-то кричали. Идти вверх по воде, от залива, против бега реки, было труднее. Все равно в первый день судно преодолело большую часть пути. Наши путники пристали к берегу на ночевку уже на подступах к Багдаду.
К вечеру ветерок приутих. Уставшая от сражения с течением воды лодка, остановленная на отдых, тихо покачивалась на чуть заметных волнах, кои на этом мелководье не могли разогнаться и подняться по-настоящему высоко — глубина разлитой по лику земли реки, особенно у берегов, была предельно мелка, и это угрожало жизни ее самой, не только судоходству на ней. Наносы с гор, с песчаных или щебнистых равнин с тотальностью и неумолимостью тупых неосознанных перемен превращали прославленную водную артерию в лужу.
Бессильное плескание волн о борта судна, не ударяющих, а словно ластящихся к нему, их вздыхающие, еле слышные голоса — все это в наступающей темноте казалось призывом поверженного титана о спасении и тревожило душу, понукало ее с волнением и страстью срываться с места и устремляться на подмогу. А вместе с тем и ум, усмиряющий порывы души, ввергало в размышления, навевало ему невеселые философствования.
— Такую же тоску по ночам на меня навевали московские тополя, — вдруг вспомнил Гордей, поворачиваясь к собеседникам, сидящим в его каюте, больше обращаясь к Глебу. — Нет ничего тоскливее пронзительного пения их листьев.
— Да, — согласился и Зубов. — Днем это как-то не замечалось, а ночью невообразимо тревожило и мою душу, прямо вынимало ее, ей-богу. Тут таких деревьев нет.
Они неспешно ужинали при свечах и беседовали, как часто бывало вечерами и в Багдаде, когда им удавалось пораньше закончить дела, выбраться в сад и наслаждаться его вечерней прохладой.
— Давным-давно умерла в Месопотамии, на этой территории, доблестная и великая старина, — грустно качая головой, говорил не притронувшийся к еде Гордей, удобно полулежа в кресле с отброшенной спинкой, — залегла под землю и стала навозом, удобрением для презренных пустынников, пришедших сюда и подавивших мир цивилизованных людей. Как печально, друзья, как невыносимо печально...
— И заметьте, господа, — послышался голос Зубова, — обычно агрессия вызывается в людях угрозой их существованию со стороны кого-либо: завистников, захватчиков, неспокойных соседей, врагов, случайных кочевников. Но никто на арабов не посягал, никому их пустыня не нужна была. Тут наблюдается возмутительный случай выхода их из своего ареала и расползания по окрестным пространствам наподобие реки в половодье. Как будто бедуины — это та же стихия, лишенная эмоций и понимания вещей, которая на наших глазах убивает Тигр и Евфрат. И никто не смог им противостоять, отбросить назад, вот что обидно...
— А потом пишут в книгах, что города оказались покинуты людьми по необъяснимой причине, — с безадресным укором сказал Глеб. — Причина же, видимо, заключалась в том, что дикари, наплывая на освоенные людьми территории, тотально уничтожали как население, так и его ценности, коим цены не знали и не умели ими пользоваться. Следа от прежней жизни не оставалось, вот и объяснения нет. Никто не успевал уйти от этого своеобразного катаклизма... Древние культуры просто сметало губительными цунами бедуинского нашествия.
— Именно, — похвалил Глеба его отец, — это были своеобразные катаклизмы. Как удачно ты выразился. И вот что, пользуясь случаем, я хочу еще сказать тебе, милый, только запомни все хорошенько, ведь ты уже большой. Если, паче чаяния, со мной что-то случится, лепись к матери и сестрам, пока не встанешь на ноги, — они тут свои, они не пропадут и тебе помогут. А потом прорывайся в Россию, ты там нужнее, ты — из числа защитников нашей родины. Все бросай и иди за ее высокой звездой...
— Твои слова тревожат, отец, — заикнулся Глеб, но Гордей велел ему молчать и слушать, не перебивать его мысль.
— Ты достаточно видел, что нужно для всестороннего развития, — продолжал Гордей. — Все главное я тебе показал. Теперь дополняй эти знания книгами, учебой, полезными деяниями своими. Это наказ! Живи правильно, вдумчиво и энергично.
— А если я не смогу попасть в Россию, тогда как? — растерянно спросил Глеб, озадаченный столь категоричным наказом, который в его возрасте казался непосильным.
— Если не встретишься с Россией, тогда готовь своего сына для служения ей. Помни обо мне и, как делал я, служи ей издалека: храни русский язык, передай потомкам любовь к ней, ее историю и великую миссию спасения Православия, в коем заключен весь прекрасный дух человеческий. И еще одно: кроме работы, дающей тебе средства к существованию, кроме развития души, найди отраду для рук. Вот я построил яхту, а ты, например, преобрази наш дом, расширь сад, сделай что-то капитальное, на века. Ты все понял?
Глеб только кивнул поникшей головой, как будто в самом деле понял происходящее и не хотел нарушать его торжественности. А что он мог понять? Так — по интуиции притих и смолчал. Отец иногда делал ему наставления...
— Тогда беги спать, только поцелуемся давай, — Гордей потянулся к сыну, но тут же гримаса боли отразилась на его лице, и он опять откинулся на спинку кресла.
Подошедший Глеб сам обнял отца за плечи, теснее обычного прижался к нему и поцеловал в обе щеки.
— Спокойной ночи, дорогой отец, — проникновенно прошептал он и вышел из каюты.
Гордей проводил сына озабоченным взглядом, теплым и твердым.
Василий Григорьевич наблюдал происходящее с замиранием дыхания. Он боялся пошевелиться, как будто ему нельзя было выявлять свое присутствие тут, как будто он невольно подсмотрел что-то слишком сокровенное, что не терпит свидетелей.
— Ну вот, дорогой Василий Григорьевич... подходим к финишу...
— Что с вами? — коротко спросил Зубов, совсем смутившись от этого редкого и сентиментального обращения «дорогой», за коим стояло что-то весьма и весьма значительное, и от упоминания о финише.
— Мы остались одни... — Гордей прикрыл глаза и с минуту отдыхал, как будто выполнил непосильную работу, забравшую его последние силы. — Прошу вас, присматривайте за Глебом. Особенно тщательно присматривайте. Обещаете?
— Обещаю. Но в каком смысле присматривать?
— Вы потом поймете, если не дай Бог что... По-моему, нехорошо с ним...
Василий Григорьевич молчал, отгоняя от себя любые догадки. Он знал, какую силу имеют мысли, как могут они, невысказанные, передаться через воздух и подействовать на людей. Не зря же в Святом Писании сказано, что грешный замысел страшнее деяния, потому что деяния совершают единицы, а замысел, распространяясь от истока, поражает многие умы. Человеческую мысль чувствует и прочитывает даже животное — любимый конь, пес или кошка, тот же верблюд; даже птицы, отлетающие от тебя еще до того, как ты махнешь на них рукой.
— Эту ночь мне не пережить, — тихо сказал Гордей, раскрывая глаза и отвлекая своего бывшего гувернера от угрюмых мыслей. — К утру меня не станет. Не впускайте Глеба ко мне, пусть не видит...
— Да откуда такое?..
— Слушайте меня, мой друг. Итак, оставляю Глеба на вас. Раман уже старый, да и не русский он, дух у него не тот... Продержитесь подольше, дождитесь Глебовых детей... А то ведь вы иногда заговаривали о возвращении в Россию.
— Да, чтобы почить там...
— Я понимаю... Но прежде сделайте то, о чем я прошу.
— Все сделаю, — с опущенной головой произнес Зубов, прекратив подбадривающие речи, понимая их неуместность, даже лукавость в этот момент. Не обязательно думать, что Гордей действительно умрет, но у него появилась надобность высказаться на этот счет, и к этому надо отнестись серьезно, по-мужски. По лицу Зубова потекли слезы, которых поначалу он не замечал и не вытирал. Они не мешали ему — столь были естественны и органичны. А когда он механически вытер влагу, щекочущую подбородок, то подумал о том, что Гордей ничего этого уже не замечает. — Вам не о чем беспокоиться, мой господин Гордей Дарьевич, я ваш надежный друг.
— Тогда что же... Отдыхайте... С рассветом вернетесь... И спасибо вам за все, за все... старина. Простите меня, если я бывал неправ, — в словах Гордея было столько сдерживаемых эмоций, сильных и искренних, что Василий Григорьевич не смог удержаться и ринулся к нему с объятиями.
Трогательным было прощание этих двух сильных и преданных друг другу мужчин — они соединили руки и расцеловались. Затем Зубов, видя, с какой усталостью Гордей закрыл глаза, покинул каюту. Он медленно пятился и поглощающе всматривался в его лицо и во всю обессиленную фигуру, в последние признаки его дыхания.
А едва на улице посветлел сумрак, он раньше всех поспешил в Гордееву каюту и нашел его с остановившимся сердцем. Он разбудил гребцов и с их помощью уложил Гордея на горизонтальную поверхность, накрыв простыней.
— Выруливайте на стремнину, ставьте парус и поехали, — скомандовал он. — Надо спешить.
— К завтраку будем дома, господин.
После всех ударов, связанных с кончиной Гордея, после слез и причитаний, после православного сорокадневного поминального периода по нему, после потрясения всех основ, на которых зиждилась жизнь оставленного им дома, Глеб и Василий Григорьевич впервые потревожили пространство его комнаты и без разрешения хозяина вошли туда. Огляделись, как будто пытались найти то ли подсказку, как им жить и что делать дальше, то ли и вовсе — признак того, что Гордей по-прежнему с ними, только стал невидимым. Подспудно ждали чуда. Но чудо — это то, что происходит, а не то, чего не наблюдаешь. А тут, в комнате Гордея, давно ничего не происходило: все вещи лежали на своих местах, как он их оставил, немного примятые и даже выцветшие, словно утомленные тем, что не тревожимы хозяином.
Впрочем, на них, если присмотреться внимательнее, обозначились признаки последнего пребывания тут Гордея, его спешки в сборах: вот халат, после утреннего умывания брошенный на спинку кресла, а не спрятанный в шкаф; вот домашние туфли, разбросанные возле дивана, где одевался Гордей, а не поставленные у порога, как полагалось; около пустого умывального таза брошено смятое полотенце. Даже дневник, который Гордей с предосторожностью держал в столе, подальше от собственных глаз, от суеты и обыденности, был второпях забыт на столе и лежал рядом с пером, обреченно ожидая своей участи.
Это показалось странным. Неужели Гордей ранним рассветным утром, в последний момент перед поездкой на экскурсию, сидел здесь и размышлял, что-то записывая в дневник? Неужели в обычной спешке перед выходом из дому, в беготне от умывания к одеванию, от кресла с халатом к дивану с тапками он успевал подумать о чем-то настолько важном, что надо было записать? Какие же мысли владели им, которые он боялся потерять?
Глеб несмело, вкрадчивым движением руки, стоя вполоборота к столу, открыл отцовский дневник. Последняя запись была длинной — на раскрытых страницах не видно было даты, значит, начиналась она где-то впереди... Но вот последний абзац...
«Потомок мой, незнакомый человече, верую, что до тебя дойдут слова мои и ты будешь все-все знать о своих истоках. Ты узнаешь: кем я был, как жил, что делал. И будешь понимать, что все это делалось для тебя. Но как несправедлива жизнь — я о тебе никак не смогу узнать ничего: даже имя твое останется для меня тайной.
...Достоин ли ты будешь моего терпения и прилежания, мальчик?
Одно несомненно, и помни об этом: в тебе будет течь моя русская кровь, твое сердце будет соизмеримо с масштабом России, твои мысли будут такими же чистыми и прекрасными, как она, твоя изначальная Родина. Россия — это высший смысл вещей. Это Бог, мой мальчик...»
На этом запись обрывалась. Какая-то прощальная она по содержанию, как будто Гордей прыгал в пропасть, а не просто отправлялся на прогулку на своем судне... Неужели правда, что где-то в неосознанной глубине естества человек всегда чувствует свой предел?
— Вот... — показал Глеб Василию Григорьевичу текст, что успел прочитать.
Тот пробежал глазами последние строки дневника, нахмурился.
— Твой отец был великим человеком, Глеб, — только и сказал Зубов.
Он придерживал дневник Гордея и чувствовал себя несколько растерянным, ибо перед вечностью все теряются, а Гордей написал вечные слова, которые теперь, после их прочтения, никогда не забудутся. Они воспринимались не столько как дневниковые размышления, но как обращение к каждому прочитавшему их и как наказ ему, завет души.
— Вдвоем мы с вами остались, — дрожащим голосом произнес мальчишка, удерживающийся на публике от слез, а тут, где так близко была память об отце, не совладавший с собой.
***
Часто Глеб уходил в сад и сидел одиноко в отцовой беседке. Никто другой не смел в нее заходить или нарушать покой того, кто там находился. Словно трон под открытым небом, она без слов была передана Глебу в единоличное владение, и это интуитивно приняли все.
В беседке, устроенной так, что там всегда стояла тень и гулял ветерок, отец проводил многие часы... Здесь еще витал его дух, бились его мысли, будоражили мир его эмоции и желания, его намерения и стремления, его планы. Здесь еще был он сам, только невидимый. Невыразимая тоска, столь несвойственная юному существу, которую пришлось познать Глебу, в этом сокровенном месте ослабевала, уступала место умиротворению и внутренней сосредоточенности. Здесь четче слышался голос Гордея Дарьевича, точнее вспоминались его слова, его заветы, даже угадывались его мысли, никогда не произнесенные вслух. И мальчику так сладко было ловить их, погружаться в их атмосферу, понимать их — словно он прочитывал тайные надписи на камнях, дошедших до него через тысячелетнюю пропасть времен.
Однажды Глеб, задумавшийся в беседке, услышал несмелый голос, который позвал его. Он встрепенулся как испуганная птица и резко встал на ноги, боясь оглянуться и увидеть то, чего видеть человеку невозможно было по всем законам бытия. Но невдалеке от беседки стояла мать.
— Господь с тобой, — перекрестила она отрока, огорчившись, что всполошила его. — Это я, не пугайся.
В последнее время они почти не виделись, потому что осиротевший Глеб перестал заходить на женскую половину дома и уклонялся от встреч с женщинами в саду. К нему пришло понимание того, что, лишившись отца, он стал если и не главой семейства, то вторым в нем мужчиной, главной опорой, — тем, кто дополняет своей волей и энергией мудрость ослабевшего дедушки Рамана. А значит, и вести себя он должен соответственно — на женскую половину теперь ему вход запрещен, вплоть до женитьбы. Когда там поселится его жена, тогда он снова получит право заходить туда.
— Зачем вы здесь? — строго произнес Глеб.
— Просто так, — стушевалась мать. — Ты так рано повзрослел, что я... не успела привыкнуть к этому. Скучаю по тебе.
Глеб вышел из беседки, подошел к матери.
— Это не годится, — мягче сказал он, обнимая ее. — Крепитесь, мама. И не мешайте мне исполнять свою роль в семье. Понимаете? Я же мужчина.
— Какой ты мужчина, — заплакала мать. — Дитя еще... А папа твой... что же... В свое время мы с большими трудами вырвали его из когтей смерти. И не чаяли, что успешно. А он, видишь, немало прожил с нами, старался, — и она заплакала еще сильнее.
— Тогда вы должны радоваться, что долго были вместе. А я... словно встретился с ним в саду, побеседовал и мы разошлись навсегда. Вот такая беда.
— За эти дни ты даже ростом стал выше, — причитала мать, слушая Глеба, — лицом посветлел. Совсем как русский теперь.
— Идите, мама, к себе. Присматривайте за сестрами, Анной и Ефросиньей, они остались на вашем попечении. А у меня свой путь.
— Благослови тебя Бог, дитя мое, — мать перекрестила его и бесшумно удалилась, словно тут же забыла об этой встрече.
Сколько боли на земле и сколько скорби, — подумал Глеб, — словно кроме них людям и преодолевать нечего.
Действительно, очень скоро, хотя и незаметно, Глеб превратился в юношу чрезвычайно привлекательной внешности: вырос он под палящим багдадским солнцем высоким и статным и, от добавления в его плоть пылкой ассирийской крови, смуглым кожей и черноволосым. Вместе с тем он имел славянские черты продолговатого лица и синие глаза, иногда темневшие гневом и тогда казавшиеся грозными и искристыми, словно у какого-нибудь вавилонского деспота. На самом деле его мягкий характер граничил с нерешительностью и чрезмерной уступчивостью. А устрашающее выражение глаз свидетельствовало всего лишь о капризном недовольстве, с которым он умел справляться.
Благо, жил он в окружении любящих людей, не злоупотреблявших его добродетелями. Раман и Василий Григорьевич радели о Глебе, напичкивали его полезными знаниями, наталкивали и натаскивали на приобретение практического опыта, научали понимать вопросы безопасности и усиливать свою выживаемость в суровом мире востока с его традициями агрессивности и безжалостной неуступчивости. Обоим было уже немало лет, и хоть они не чувствовали себя окончательными развалинами, но подумывали о том, чтобы переложить свой груз на более надежные молодые плечи. На чьи? Конечно, на Глебовы. Правда, Василия Григорьевича это касалось меньше. Что ему было перекладывать? Только воспитание нового поколения. Когда появится у Глеба семья, то с наследником он будет заниматься меньше, уповая на самого Глеба, потому что надеяться в этом деле больше не на кого — воспитание русской души чужестранцу не доверишь.
Глеб и сам старался. И все же, талантливый к обучению, он, не в пример предкам, не любил много размышлять об отвлеченных материях. Философия и разгадывание тайн прошлого, гримуары и палимпсесты, тексты древних книг с их иносказательными назиданиями и предупреждениями его занимали меньше. Все это, с его точки зрения, было миром славянской души — даже и ему, причастному к славянству, непонятной и сложной, слишком загадочной. Высшие смыслы бытия, рассматриваемые через призму православия, не давались ему так легко, как языки многих народов Востока, например. А что тогда говорить об остальных семитах?
Труден путь понимания людей, к чему стремился его отец... Но не дано ему было повторить Гордея Дарьевича. Что поделаешь... Зато точные науки нравились, особенно такие, которые можно было применить на практике. Казалось бы, они ведь тоже — высшие смыслы, абстракция, сложная логика... Почему же их легче понимать? Возможно, потому, что они не повязаны этикой? Математика, например, сколь бы сложна ни была, не скованная ни понятиями справедливости, ни чувством долга. Там властвует чистая логика. А русская душа — она сложнее цифр и чисел, выше и вдохновеннее... И с какой стороны ни заходи на нее смотреть, все едино получается, что сложнее и прекраснее русской души ничего в мироздании нет.
Ох, не зря отец намекнул ему о постройке нового дома — видно, заметил, как блестели глаза у Глеба, когда он смотрел на старые зиккураты, на их грандиозные развалины и угадывающиеся под холмами истинные размеры.
Долго искал Глеб в отцовых записях то, как он рассчитывал и строил свое судно, как и с кем проводил эту работу, у кого учился. Искал с единственной целью — понять правильный порядок мыслей, планирование и продвижение дела, правильный подход к нему. А нашел совсем другое — нашел истину о том, что учиться ему надо и учиться, особенно алгебре и геометрии, статике и зодчеству, а уж потом начинать работу. Не зная азов кроя, платья не сошьешь. Следовательно, надо начинать с изучения азов.
Но как было сказать о своих замыслах и о завете отца дедушке Раману? Ведь у него могли быть свои планы и на аптечное дело, и на дом, и на самого внука, в коем он души не чаял.
Трудному разговору помог случай — к ним опять приехал жизнерадостный и постоянно рассыпающийся в шутках Петр Алексеевич Моссаль. На этот раз он больше обычного пыхтел и потел — сказывался возраст. Но влетел в аптеку с прежней резвостью и с порога, увидев чинно работающего с документами Глеба, восседающего на месте Гордея, громко провозгласил приветствия.
— Как тут поживает мой сынок, рожденный Гордеем и в незаконном порядке отбитой у меня невестой? А? — и он с раскрытыми объятиями ринулся к Глебу. — Ах ты цыпленок, какой красавец вырос! Однако на Гордея похож, только малость темноват лицом. Да... Гордей... Друг мой дорогой...
Он вел себя раскованно, зная, что положенный год траура по Гордею уже прошел и теперь в этом доме можно снова радоваться и веселиться.
Тут, услышав знакомый голос, из скрытого за витринами склада вышел Раман, вытирая руки полотенцем. При виде редкого, но дорогого гостя глаза его засияли и на лице впервые после печальных событий появилась улыбка.
— Немедленно пожалуйте в сад! — засуетился он, видя, что Петр Алексеевич плохо переносит жару. — Там у нас и тень и ветерок есть. Я распоряжусь накрыть стол. А вы пока что освежитесь в Тигре. А это кто с вами?
— Да подождите вы, достопочтенный Раман, горячку пороть! Дайте обнять вас своими медвежьими объятиями, а потом уж представляться начнем, — с этими словами Петр Алексеевич отошел от Глеба, поклонился ему и затем обнялся с Раманом, приподнимая его над полом и кружа по комнате. — Ну до чего хрупкий вы да маленький, господин аптекарь, ей-богу, как гномик. Наши мужчины к старости набирают солидности, а вы никак этого не хотите!
Раман еле вырвался из цепких рук гостя, после чего сжал его кисть и долго тряс ее.
— А мы же осиротели... — заморгал глазами как-то по-стариковски беспомощно.
— Знаю, друг мой, знаю... и выражаю вам свое соболезнование и сожаление. Что тут скажешь — беда! Гордей был... недюжинным человеком, ума большого, души необъятной... Я шел к вам и думал, что сказать, как выразить свои переживания... И не находил слов. А теперь скажу так: спасибо ему, что он был и обогатил нас, объединил, обогревал своим горячим участием. До чего нам хорошо было с ним и до чего было бы плохо, если бы его вовсе никогда не было! Так что... солнце, есть солнце — оно недосягаемо, но изливает на нас лучи свои. Извините, если что не так сказал...
Раман и Глеб, а также Василий Григорьевич слушали Петра Алексеевича со склоненными головами, выражая так благодарность за разделение их чувств, их печали. В конце речи Раман встал и без слов, широким жестом указал на выход в сад.
— А этот юноша все же на вас похож, Петр Алексеевич, — пропуская гостей вперед, сказал он. — Никак сын?
— Хотел за столом представить его, по всем статьям, как годится... Но коли вы так торопитесь, то извольте: Яков Петрович — сын мой и наследник, продолжатель дела. Вот привез специально, чтобы познакомить. Любите его и жалуйте, как меня не обижали. Отныне он займет мое место. Я уж свое отъездил, господа...
— Не заскучаете ли, дядя Петр? — спросил Глеб. — Поездки все же разнообразят жизнь, обогащают, — с этими словами он подошел к Якову и крепко пожал его руку: — Приветствую тебя, Яков. А я Глеб. Будем дружить, как наши отцы дружили. Будем ездить друг к другу?!
— Будем, обязательно, — горячо воскликнул Яков, и голос у него оказался глуховатый, низкий, но мягкий и красивый. — Приезжайте и вы к нам. А то все оттягиваете свои визиты.
— Все мечты мои об этом, — мягко, но серьезно сказал Глеб, — Отец завещал. А это не шутка, брат...
— И я как заскучаю, так приеду, — тем временем уже успокоившимся тоном ответил Петр Алексеевич, повернувшись к детям. — Но приеду в качестве путешественника, а не коммерсанта.
Медленно хозяева и гости прошли к реке, где вдоль сада был обустроен сплошной и очень удобный пляж — с ровным устланным галькой берегом и навесами, дающими защиту от палящего солнца. А на небольшом участке этого пляжа, с правого конца, по всем правилам мореходства была устроена стоянка для яхты. «Муром» — так она называлась, о чем свидетельствовала надпись на бортах.
— Ах, Муром! — воскликнул Петр Алексеевич и от удовольствия хлопнул себя ладонями по груди, словно помогая ей набрать в легкие побольше воздуха и вовсю залиться радостью от встречи с крупно написанным русским словом «Муром». Повернувшись к сыну, он объяснил: — Гордей Дарьевич, отец Глеба, был родом из Мурома. Там у них до сих пор есть родовое имение. Помнишь?
— Да, ты брал меня туда с собой, когда я был маленьким, — доложил Яков Петрович, демонстрируя свою хорошую память.
На реке гости охали и ахали от восторга, хвалили прекрасный пляж, оборудованный еще Гордеем. Опять вспоминали его с благодарностью, качали головами и многозначительно замолкали.
Моссаль смотрел на Багдад и думал, что город этот потерял теперь одушевленность — для него и для многих, кто знал Гордея. Бездонен и безграничен внутренний мир талантливого человека, и терять его с уходом этого человека больно и обидно, ибо тут живые впервые, словно в стену, упираются в жестокий вердикт времени «Никогда!»: никогда не вернется Гордей и никогда не почувствуется его присутствие рядом с людьми. Это «никогда» теперь тут ощущалось почти что наощупь. И становилась понятной такая страшная вещь, как потеря души, обогащавшей мир. Зачастую люди в угоду безжалостному времени готовы были бы отказаться от встреч друг с другом, только бы всегда знать, что дорогая душа живет на земле — пусть где-то далеко... Дорогая душа каким-то чудом чувствуется издалека, а когда она исчезает, то и чувствовать людям нечего... Их собственные сердца остаются без услады.
Памятливое молчание — вот что достойно дорогих ушедших, ибо слова не способны измерить и выразить всю печаль. Вот в такие моменты и приходила на ум истина о том, что мир ярче и разнообразнее, чем можно описать его. Поэтому описывать — не самое эффективное дело. Лучше наталкивать человека на ассоциации как-то по-другому. Но как? Добиться до человеческого сердца умеют не многие. Эх, как легко это получалось у отца, подумал Глеб, который как раз, глядя на притихших гостей, и размышлял о соизмеримости слов и пауз.
— О чем задумался, Глеб? — толкнул его плечом Петр Алексеевич.
— Так... отца вспомнил. Вот скажите, — вдруг живее заговорил юноша, — возможно ли передать паузой всю полноту печали, если совсем не прибегать к словам? Ведь говорят, что они пусты и беспомощны...
— О, я в этих материях несилен. Вот твой отец быстро бы в них разобрался! — воскликнул Моссаль.
— И все же каково ваше мнение?
— Я так отвечу, что без слов никак нельзя. Понимаешь, они как ограда для главной мысли, выделяют для нее место. Иначе бы все расплывалось и терялось. Ну... или как иголочка, удерживающая мотылька на листе бумаги. Нет, брат, без слов никак нельзя. «Слово было у Бога, и Слово было Бог»{21}.
— Насколько же мир богаче слов...
— Неизмеримо, мой друг. И невыразимо. Ну, будем купаться?
Вода в Тигре была теплой, как нагретое у печки полотенце, но все равно приносила облегчение от зноя и от изматывающей кожу липкой влажности. А главное, что в это время года она была чистой, прозрачной.
Накупавшись в реке и пригасив эмоции, вызванные встречей, все участники уселись за стол, где возникла серьезная беседа. Живым — живое, поэтому первым делом выпили за благополучное прибытие Моссаля и его делегации в далекий для них Багдад. Петр Алексеевич доложил, что доехали они без приключений, что с каждым годом русские тракты лучше и лучше обустраиваются, в том числе и на Кавказ, за счет чего поездки облегчаются и становятся более быстрыми.
Потом — на правах самого близкого Гордею человека — говорил Зубов. Он должен был рассказать о последних днях жизни своего друга и господина, о последних событиях и его словах.
— Почти всю жизнь я служил ему, был и напоминанием о родителях, и воспитателем, и помощником в практических делах и другом порывов и помыслов. С какой мудростью отнесся к нам Бог, что оставил вдвоем у последнего предела Гордея Дарьевича! Правда, сначала с нами был и Глеб. И Гордей Дарьевич успел с ним проститься и дать ему наказ свой. Пусть Глеб Гордеевич сам о том скажет.
Глеб только этого и ждал, только к этому и готовился: не могло же быть такого, чтобы ему не позволили высказаться об отце. Медленно, словно в нерешительности он встал, без слов, почти по-взрослому, оглядел притихших сотрапезников. А те застыли с любопытством в глазах — интересно, как покажет себя в первой самостоятельной речи сын Гордея, человека непростого, сумевшего выжить в чужом народе и добиться уважения в чужой стране.
— Я прочитал в одной из книг, — начал юноша, — такое изречение, взятое автором из Талмуда: «Человек должен сначала построить дом и посадить виноградник, а потом жениться»{22}. Это чисто еврейское наставление, так как в нем нет ни слова о душе — расписаны земные задачи, не призывающие человека взглянуть на звезды. По отцу знаю, что русские мыслят шире и заветы у них другие — полнее и содержательнее. Заботы о крове и хлебе, деяния рук для них — само собой понятные вещи. Но даже эти само собой понятные вещи, на первый взгляд, у моего отца в точно такой последовательности не сложились — он вроде бы пришел к дедушке Раману на все готовое. Хотя это не так, потому что вскоре он построил судно «Муром», вполне способное заменить дом, и свой «виноградник посадил» — приумножил дедушкино дело. Он даже сделал больше, чем сказано в изречении — воспитал меня как свое продолжение, в своем духе, в традициях русской культуры. Но, видимо, это его не удовлетворяло. И вот в последнем слове, обращенном ко мне, он завещал доделать в Багдаде то, что сам не успел. Он сказал: «...преобрази наш дом, расширь сад, сделай что-то капитальное, на века». Но главный его завет был выше земных хлопот, он состоял в возвращении на Родину души нашей, в служении ее высокой звезде. Я так понял, что тут мне надо заложить основы и, опираясь на них, отправляться в Россию. Правильно я осмыслил отцовы слова, уважаемый Василий Григорьевич?
— Именно так все и было и именно правильно ты все осмыслил, Глеб Гордеевич, — подтвердил тот сказанное его воспитанником. — Гордей Дарьевич и мне оставил наказ — дождаться Глебовых детей и дать им наше русское воспитание. Вот так.
Зубов скромно поклонился слушателям и сел. За столом молчали. Некоторые сидели с наклоненными головами. Похоже, что слушатели не знали, кто имеет право первым прервать эту кипящую, бурлящую паузу. Что тут скажешь, когда такая жизнь осталась позади и с каждым днем расстояние между нею и ими увеличивается?
— Правильно он вам сказал, — не поднимаясь с кресла, тихо обронил Раман. — Это и для меня завет, да, мой друг? — повернулся Раман к Глебу. — Я же должен тебе помогать. Но мой возлюбленный Гордей знал, что я все правильно сделаю, поэтому ничего не передал мне. Мы всегда понимали друг друга без слов. И если он сейчас слышит нас, то пусть будет спокойным — мы его не подведем, — Раман поднял бокал, взглянул куда-то выше людей, на кроны сада и медленно выпил напиток.
— Царство небесное, — прошептал Моссаль вслед за Раманом.
— И вечная память дяде Гордею, — добавил Яков.
Только после этого разговора боль начала утихать. Все поняли, что весть о сказанном тут, в этот день, обязательно дойдет до России, до русской родни и до всех, кто помнил Гордея Дарьевича Дилякова, и от этого его домашним стало легче. Казалось, что они отдали ему последний долг и теперь могут оставить его в покое, не терзать своими переживаниями и подумать о себе.
Василий Григорьевич, — ежедневно потрясающийся переменами в Глебе, что подобно приливу океанскому появлялись в нем с возмужанием, поражающийся его превращением из юноши в молодого мужа, — не узнавал своего воспитанника. Неужели это он один — ведь теперь нет рядом с Глебом никого больше — вырастил и выковал этого уравновешенного, неторопливого, но самостоятельного человека? Но нет, конечно! Тут судьба потрудилась... Хотя что это такое он не понимал.
Он ждал, пока гости порешают основные дела, с которыми сюда приехали, соберут товар для провоза в Россию, чтобы на досуге поговорить с ними о своей будущности. Дело было серьезное, но не обременительное — он хотел просить давнего друга о приюте на первое время по его возвращении в Москву. Скоро-скоро это должно случиться... лет через десять-двенадцать... А дальше уж он позаботится о себе сам. Добрая душа Гордей Дарьевич оставил ему в наследство небольшую сумму из заработанного независимыми от Рамана трудами, и этой суммы хватит для скромного проживания одинокого старика до последних дней. Родня у Зубова, конечно, была, но не высоких чинов и не столичных кругов, так что ее еще разыскать надобно да растолковать ей о себе — кто он и кем им приходится. А там, гляди, они еще и не проявят родственных чувств к нему, давно отсутствующему, проведшему жизнь в невиданных землях, очужестранившемуся. Такое тоже бывает. Во всяком случае сейчас более близких людей, чем семейство Моссаля, Василий Григорьевич для себя не находил.
— Да что вы, дядя Василий, такое говорите! — вскричал Яков, едва Зубов затронул в разговоре с ними свою тему. — Даже сомнения ваши для меня обидны. Вы же нам почти что родной человек. Конечно, приезжайте, когда захотите и оставайтесь сколько угодно. Вот, ей-богу, выдумали выяснять, да? Скажите, отец?!
— Это возраст делает людей неуверенными, сынок, не удивляйся. А в остальном ты прав, господин Зубов не просто так наш знакомый и не просто хороший человек. В отрыве от Родины, в тоске по ней он исполняет сложнейшую и святую русскую миссию на османском востоке, держит тут наши культурные рубежи, за что достоин особенного уважения, и мы будем ему всегда рады. Так что, Василий Григорьевич, — Моссаль повернулся к смущенному просителю и обнял его, — брат мой дорогой, милости просим приезжать к нам в любое время. Почтем за честь принять вас.
— Да ведь мы еще, полагаю, не единожды увидимся с вами тут? — спросил Зубов.
— Уж в этом не сомневайтесь, если даст Бог здоровья, — усмехнулся Петр Алексеевич.
Идея с переделкой дома, о которой стало известно год спустя после того, как она была впервые высказана Гордеем, скорее всего спонтанно, Раманом воспринялась серьезно. Видимо, не так уж неожиданны и необдуманны, не так уж самодеятельны и безосновательны были эти спонтанные речи, появляющиеся без видимых причин, коль они приходились ко двору. Видимо, отсутствие их связи с окружающими реалиями, с имеющимися фактами — лишь иллюзия, морочащая того, кто не заметил и не осознал такую связь.
Раман сам давно посматривал на дом. Понимая, что это мощное, возможно, не один век стоящее здание, которое простоит еще тысячелетия, является ценным памятником древности и перестраивать его нельзя, он понимал также и то, что оно перестает удовлетворять его масштабы и нужды. Надстраивать второй этаж, как делают многие, сохраняя первоначальный стиль постройки, он не хотел — все-таки основа под стенами не рассчитана на такие нагрузки. Вдруг под их весом здание, стоящее вблизи реки, поплывет и разрушится? Потом, как часто бывает, эти мысли остыли и перестали его тревожить, отошли на второй план, и вот опять напомнили о себе, теперь уже с подачи Глеба...
Не ожидал Раман столь хитрого хода от внука, высказавшего пожелание отца в такой обстановке, что теперь не отвертишься. Волей-неволей придется потрудиться, рано еще почивать ему на стариковских диванах.
Вскоре и оказия подвернулась, причем не одна, а россыпью, как на приисках. Сосед, на меже с которым стояла яхта «Муром», застрял в долгах. Он начал поговаривать о трудностях, которые испытывает и с которыми надеется справиться продажей своего дома с участком.
— Э, дорогой, — при встрече сказал ему Раман, предварительно выяснив, что это не слухи, а правда, — продавать свой дом не годится, это последнее дело, поверь. Тебя люди уважать перестанут, сыновья осудят, когда подрастут.
— А какая мне будет разница до людей, если я уеду отсюда? — ответил тот.
Мало-помалу завязался откровенный разговор и хитрый Раман предложил соседу другой выход из положения.
— Слушай, а нельзя ли продать часть сада? Может, кто-то захочет тут новый дом построить?
— Кому нужны такие маленькие клочки земли, чтобы хватило только под дом без полноценного сада?
— Вот я же и предлагаю поинтересоваться, — настаивал Раман. — Вдруг кому-то это подойдет?
— Да не хочу я тесноту разводить! Что это за жизнь будет, если видеть, что делается во дворе у соседа... Тьху! Я так не могу, — замахал руками рассерженный сосед Рамана. — Совсем уеду, да! Пусть заживу не в самом центре Багдада, зато опять вольно и просторно. Ты что думаешь, я пропаду?
— Вот не горячись, дорогой... Мы с тобой давно живем рядом, по соседству, — сказал Раман и замолчал, как будто задумался.
— Как тут не горячиться... Вопрос решать надо, а не поплевывать на него...
— Ой, ну давай я куплю у тебя часть сада, а? — словно это только что пришло ему в голову, сказал Раман. — Ту, что примыкает к нам. А что? И дом твой тебе останется и двор по-прежнему будет скрыт от меня. Сколько ты за нее попросишь?
Долго считать не пришлось: цены на землю в этом районе они знали, долг соседа тоже был известен — получилась задача в одно арифметическое действие, чтобы вычислить, сколько земли надо продать, чтобы сосед мог покрыть свой долг.
И тут же, почти следом за этой удачной сделкой, случилось Раману познакомиться с Бентом Нилсеном, датским архитектором, который в Вене слушал лекции самого Отто Вагнера, родоначальника австрийского модерна. Учеников у прославленного профессора было много, так что после окончания обучения все поместиться в Европе не могли. Дабы найти место под солнцем, наиболее находчивые из них предавали великого учителя и выдумывали нечто свое. Например, так поступил резкий в суждениях Адольф Лоос, который стал ярым противником модерна и считал, что орнамент в архитектуре сродни преступлению. Новаторы находили поклонников и заказы там, где жили и учились, а остальные, хранящие верность модерну, разъезжались по провинциям мира, где на них еще поддерживался спрос. Так Бент Нилсен оказался в Багдаде — его выписал сюда Элия Петрос, известный нотариус, для постройки дома своему сыну, готовящемуся к женитьбе.
— Ты смотри, — возмущался Раман, узнав об этом из беседы с новым знакомым, — какой-то выскочка-нотариус может подарить сыну к свадьбе новый дом, а я, Раман Бар-Азиз, старейший аптекарь Багдада, потомственный аптекарь, что себе думаю? Делайте и мне дом, великий мастер!
— Тоже в стиле модерн?
— Ну нет, в стиле того дома, в котором я живу. Этот стиль называется — багдадская древность. Вот так! Сможете?
— Если речь о постройке здания в ансамбле с уже существующим, то нет ничего проще. Тут же выдумывать ничего не надо.
— Вот именно, — согласился Раман, — выдумывать не надо. Возводите то, что создаст ансамбль.
Бент Нилсен заказ принял.
Дабы не расстраивать уступчивого соседа, у которого он купил часть сада, Раман решил расположить новый дом не на одной линии с уже существующим, а перпендикулярно к нему, торцом выходящим к Тигру, а фасадом — к старому саду с Гордеевой беседкой и валунами для сидения гостей. Правда, теперь гости тут почти не появлялись, но достопримечательности сада остались в неприкосновенности.
И второе большое дело, о котором попутно договорился Раман с Бентом, заключалось в обучении Глеба. Бент согласился преподавать юноше премудрости архитектуры, а Раман за это выхлопотал у местных властей разрешение на открытие Нилсеном архитектурной школы и выделил ему для занятий место в своей аптеке, ужав склады и сократив их площадь.
Кто знает, зачем Глебу хотелось на законных основаниях иметь звание архитектора, но знания за плечами не носить. Главное, что он не запускал налаженное Гордеем дело с аптекой.
Не только энергичный и хваткий подросток, а скорее всего, каждый человек, задумавший что-то построить, рисует в воображении уже готовые картины. Вряд ли кому-то мерещатся этапные, промежуточные виды — разрытые котлованы, кучи грунта и строительного материала, снующие по земле и копошащиеся на лесах работники. А вот готовое, красующееся во всех своих деталях здание, наверняка, видится в мыслях, и именно его виды вдохновляют инициатора затеи продвигаться вперед.
— Мне хотелось бы представить, каким видел новый дом сам отец, — рассуждал Глеб, когда на их семейном совете начиналось очередное обсуждение будущего дома. — Ведь не может быть, чтобы он говорил о предмете без его представления в своих мечтах. Что-то же натолкнуло его на эту мысль и утвердило в ней. Более того — заставило говорить об этом в последний час...
— Натолкнула его на эту мысль наша теснота, сынок, — вздохнув, сказал Раман. — Твой отец понимал, что для процветания дела его надо развивать не только вглубь, — то есть докапываться до самых древних лечебных снадобий и до новейших лекарственных средств, — но и вширь. Дело надо постоянно расширять. А значит, надо пополнять перечень продаваемых товаров. Но не станешь же ты аптечный ассортимент продавать в одном помещении с пищевыми добавками, имеющими лечебный эффект, с пряностями и сухими фруктами, например. Верно? Вот он и задумывался...
— А я еще, дедушка, и косметику хотел бы добавить к нашим товарам. Ты видел, как девушки красят брови, наводят контуры губ да мажут щеки розовым? Такая косметика может быть вредной для тела, а может быть безопасной или даже полезной. Именно мы, несущие людям лекарства и безопасные средства для всяческого употребления, должны позаботиться об этой разновидности потребностей. Опять же — людям нужны мыло для умывания, пудры, ароматические жидкости, духи... Кому, как не аптекарям, это продавать? И надо спешить, чтобы нас не опередили другие.
— Мой ученик прав, о мудрый Раман, — подхватил сказанное Василий Григорьевич. — Молодые, они из воздуха ловят идеи. Они понимают друг друга на расстоянии, издалека. Такова природа человека и времени. Так что не далее как завтра же выделяйте в аптеке косметический отдел. Уверен — тот, кто захочет купить качественное мыло, пойдет с доверием в аптеку, а не к сомнительным типам, торгующим товарами вразнос из своих коробок. Кто знает, что они там продают...
— Так вот я думаю, что отец все-таки видел отдельный жилой дом, который может быть каким угодно, ибо должен стоять во дворе аптеки, скрываться в нынешнем саду. Конечно, дом должен быть современным и просторным, рассчитанным на новые поколения наших продолжателей.
— Сынок! — воздел руки к небу старый ассириец, — как же ты в своем юном возрасте можешь думать о новых поколениях! Я удивлен твоей прозорливостью. О, хвала твоим умным родителям за такого отрока.
Глеб снисходительно улыбнулся.
— Не перебивайте, пожалуйста, дедушка. Я еще не все сказал. Кажется мне, что задумывал отец и другое — расширение старого дома. Да-да, не хмурьтесь! Он планировал совсем убрать оттуда жилые комнаты.
— Это несомненно, — качнулся всем корпусом вперед внимательно слушающий внука Раман.
— И расширить рабочее пространство.
— Как расширить? За счет чего, если мы не имеем права изменять его фасад?
— Вид дома можно сохранить не только с фасада, но даже с трех сторон, а вот с тыльной стороны — достроить. А заодно и чердачную часть поднять вверх, сделав тоже полезной для использования.
— Иначе говоря, — догадался Глебов воспитатель, — ты предлагаешь замаскировать под реставрированный чердак обыкновенный второй этаж?
— Ну... не я. Это отец так думал, — Глеб впервые пошутил об отце, покрутив в пространстве карандашом, которым чертил эскизы.
— И именно туда вынести современные товары — бакалею, косметику, да? — уточнил Василий Григорьевич, обрадованный, что образ Гордея становится просто приятным воспоминанием.
— Да, а также отдел подарков, — сыпал все новыми и новыми идеями подросток. — Начать этот отдел можно с продажи зеркал. Я прямо вижу перед собой маленькие ручные зеркала в золотой оправе с драгоценными каменьями, да еще на цепочках... в виде браслетов... Их можно сделать дорогой модной игрушкой. Они — достойный предмет, чтобы занимать руки девушек во время бесед. Вы замечали, как многие девушки, находясь в обществе, не знают, куда их деть?
— А веера?
— Кстати, да! И веера тоже.
В процессе долгих и частых обсуждений, прикидок, подсчетов финансовых возможностей остановились на том, что строительно-реставрационные работы начнутся со старого дома. С тыльной стороны к нему будет пристроено новое большое здание, второй этаж которого ляжет на старую часть аптеки, сохраняя стиль ее высокого чердака. Вход на второй этаж, чтобы не перестраивать старую часть, запланировали сделать с торцов новой части.
Долговечность постройки, на что рассчитывает каждый застройщик, зависит не только от качества материалов и мастерства строителей, как может показаться несведущему человеку, но и от того, насколько тщательно исследована почва и подобран тип фундамента. Поэтому прежде чем начинать строительство на участке возле и вокруг старой аптеки, пришлось нанимать бригаду геодезистов для изучения свойств грунта, а именно: насколько грунтовые воды находятся близко к поверхности, какой тип почвы тут преобладает, какой рельеф и т. д. Ведь, кроме прочего, рядом с их участком протекал Тигр, большая река! И это не могло не привнести свои особенности в планы и проекты по строительным объектам.
Только после этого следовало приступать к разработке проекта реставрации старого здания аптеки и строительства жилого дома и составлению сметы к ним, ибо ни одно серьезное строительство вообще не начинается без сметы. Это обязательный этап работы, позволяющий с высокой степенью точности рассчитать затраты на материалы и на выполнение работ по возведению объекта, а также контролировать расходование средств в ходе дела.
Ну, это только примеры того, насколько непростым, трудоемким и долгим оказалось затеянное Глебом и Раманом строительство. Только на подготовительные работы к нему, когда еще ни один камешек не был стронут с места, потратилось несколько лет. За это время Глеб успел вырасти в зрелого юношу и выучить азы архитектуры.
Затем, конечно, их планы были воплощены в реальность, Бент Нилсен не подвел старого Рамана. Не сразу и не все одновременно было закончено. Нилсен продвигал дело постепенно, без спешки, зато напористо и неуклонно, и это очень нравилось его заказчикам.
Так получилось, что новые залы аптеки, как по-прежнему назывался их торговый дом, вошли в строй одновременно с женитьбой Глеба. Женой он выбрал дочь первого помощника Нилсена, которого тот нашел среди багдадских зодчих для выполнения отделочных и декорационных работ, ведь им понадобилось много создавать и реставрировать лепных архитектурных деталей и рельефов. Девушка была почти ровесницей Глеба, то есть по восточным меркам не такой уж юной.
Почему-то громкой свадьбы Глеб не захотел, и это встревожило его родственников. Конечно, он мотивировал свое желание необходимостью экономить деньги для строительства, которое продолжалось. Но все равно это было странно — молодые женились по любви, а это всегда сопрягается с желанием громкого и запоминающегося празднества. В конце концов, сошлись на том скромном варианте свадьбы и на том минимуме расходов, на которые согласилась сторона невесты.
Итак, Глеб вступил в полное управление семейным делом, чем когда-то занимался его отец, незабвенный Гордей Дарьевич.
Глеб Гордеевич, обеспокоенный своим состоянием, о котором он ни с кем не мог поговорить, никому не мог довериться, тайно посетил лекарей, занимающихся душами клиентов — одержимостью по тогдашней терминологии, а по-нашему, психиатров. Для этого, подготовив почву, на некоторое время уехал в Ниневию, как ассирийцы Ирака называли Мосул, второй крупный культурный центр страны.
Остановился он в частной лечебнице, о которой разузнал загодя.
— У меня появилось порочное пристрастие, — рассказывал он врачу. — Я, видите ли, занимаюсь торговлей... И с некоторых пор начал замечать за собой желание взять из общей кассы деньги...
— Только желание?
— Не только. Конечно, дело дошло до прямого воровства, доктор... Я поэтому и обратился к вам.
— Как давно вы за собой это заметили?
— Готовясь к этой беседе, я все припомнил с большой точностью, — убежденно говорил Глеб. — Это случилось, когда умер мой отец. Я тогда испытал сильное потрясение, почти дошедшее до временного помешательства. Странно, что этого никто не заметил. Ну конечно, я не демонстрировал свое состояние, но возможно не заметили еще и потому, что все были заняты главным событием, а я в некотором смысле оставался предоставленным самому себе. Да и вообще это длилось недолго. Отец умер в дороге, мы как раз путешествовали... Так вот пагубное желание владело мной от его смерти и до возвращения домой. Потом оно как будто незаметно прошло. Но момент, когда мне хотелось уйти вслед за отцом, я помню отчетливо.
— Что именно вас толкало уйти вслед за отцом? — уточнял врач.
— Страх встречи с матерью. Видите ли, мне казалось, что я не перенесу ее горя. Я не желал видеть ее оплакивание отца, ее страдания, они меня страшили, казались мне непереносимыми. И потом... Мое понимание того, что жизнь без отца станет пустой. Ну... бесцельной... Опять же — я не желал себе такой жизни, словно заранее не находил себе в ней места. Даже домой возвращаться не хотелось. Мне казалось, что это уже будет не мой дом. Короче, все это было мне не под силу.
— Но потом, вы сказали, вам стало легче?
— Да, мама встретила известие о смерти отца очень мужественно. Дело в том, что отец давно и тяжело болел... после сильной травмы. Фактически мама спасла его и выходила от смерти. Так что, сами понимаете, она свободно понимала его состояние и представляла, когда запас его сил исчерпается. Мама давно была готова ко всему, вот что я хочу сказать.
— А второй мотив? Отчего он перестал вас беспокоить?
— Тут отец обо мне позаботился. Кто знает... я начинаю думать, что он предвидел мою болезнь. Иначе, откуда бы знал, что мне завещать?
Глеб нервничал и суетился, был немногословен, говорил немного невпопад. Ему впервые пришлось откровенничать о слишком личных вещах, и его не отпускал внутренний зажим. Да это и естественно... Многие свои качества и порывы им еще не были осмысленны, а значит, он не мог вообще сказать о них. Смутные беспокойства еще не вызрели в конкретные слова.
— Вы не могли бы говорить яснее, конкретнее? — попросил врач. — Просто говорите о конкретных фактах.
— Да, простите. Дело в том, что отец оставил запись... он вел дневник... Писал там часто...
— О чем он оставил запись?
— Он оставил последнюю запись, где завещал мне... построить новый дом. Написал, что я должен сделать что-то значительное, причем своими руками. Сам-то он построил нашу яхту. Вот... И я увлекся его идеей. Это сделало мою жизнь осмысленной.
Беседа в таком плане продолжалась долго, повторялась не один день.
— Пагубное пристрастие — это зависимость человека от чего-то внешнего, что дает ему сильное, но кратковременное удовольствие, которое затем превращается в привычку. Поскольку ваше счастье зависит от вас самих, то никакой внешний источник не способен поддерживать его постоянно. Понимаете? — после обследования начал объяснять врач.
— Кажется, да, — озадаченно хмурился Глеб Гордеевич.
— Рано или поздно вы будете болезненно разочарованы и не удовлетворены. Испытывая страдание и нехватку радости, но не зная другого средства спасения, вы все равно будете снова и снова прибегать к своей пагубной привычке, надеясь, что ее продление или учащение по времени, усиление по интенсивности или увеличение по количеству вернет вам искомое счастье. И выхода из этого круга нет.
— Что же мне делать?
— Что делать... — повторил уважаемый эскулап. — Скажите, неужели никто из семьи не заметил в вас склонности к... к воровству?
— Не знаю, никто ли... — неуверенно сказал Глеб Гордеевич, болезненно морща лоб. — Господи, как трудно об этом говорить... Мама... Она как-то дала мне понять, что знает... Нет, вслух она ничего не сказала! Но однажды посмотрела так, что я все понял...
— И что было дальше? Ваши отношения изменились?
— А как вы думаете? — невольно воскликнул больной. — Хотя бы уже тем, что я стал избегать ее. И она это заметила. Вот тогда и заговорила, мол, сынок, я же никому не скажу. Каково?! Я чуть не умер со стыда!
— И что вы ответили?
— Я маму очень люблю и не могу грубить ей... Вот и признался, что эта болезнь прицепилась ко мне после смерти отца. И сказал, что если она еще раз намекнет о ней, я покончу с собой.
— Надо было попросить ее, чтобы она как-то прикрывала вас...
— Теперь она не намекнет, конечно, но ведь другие могут заметить.
— Вот тут мать и понадобится вам, ее помощь, — увещевал Глеба Гордеевича врач.
— Ну что вы такое говорите?! Я и так поставил ее в невозможное положение. Что ей делать прикажете после моего признания? Ждать, пока другие сами заметят мое воровство и закрывать им рты после этого или предать меня, придать огласке мой позор и предупредить их заранее? Понимаете? Я вижу, что она растеряна, а тем временем сам остановиться не могу... И как мне жить?
— Лучше всего примениться к своей болезни, понять ее и руководить ею. Но вам нужен человек... помощник...
— Вы хотите сказать, что постепенно все будут узнавать о моем пороке, а мой помощник должен будет улаживать дела, чтобы не поднимался скандал?
— Да, что-то вроде этого.
— Тогда лучше не жить, доктор. Поймите, я не боюсь смерти и легко бы расправился с собой. Без меня даже дела семьи не очень пострадают. Но у меня пока что нет наследника. Я недавно женился... Да и дом я не достроил. Его тоже надо закончить. Значит, вы ничего не можете предложить? Вы упомянули о руководстве болезнью...
— Могу, конечно. Но... пока что не вижу надобности в кардинальных мерах. Пока что поддержим вас успокоительными снадобьями. Регулярно их пить не надо. Но как только почувствуете приближение приступа, так сразу надо будет мчаться домой и принимать их. Какое-то время они помогут снимать остроту приступов. Но и сила воли не отменяется, она остается главным фактором борьбы с недугом... Вот это я и имел в виду.
— Я согласен принимать что угодно. Мне бы только сына дождаться. А эти лечебные снадобья не повлияют на него, на ребенка?
— Если вы не будете откладывать с его зачатием, то не повлияют, — усмехнулся врач. — Правда... извините... не повлияют только в физическом смысле.
— Что это значит? Вы что-то недоговариваете.
— Вы же приехали консультироваться о своем здоровье, а не о будущих детях... Но если уж вы заговорили об этом, то я должен вас огорчить...
— Что такое, в чем дело? — с нотками восточного высокомерия заволновался Глеб Гордеевич.
— Ваше пристрастие... оно имеет свойство передаваться потомкам. К сожалению. Если не детям, то внукам. По сути, если честно сказать, то... вам лучше не иметь детей, прервать род.
— Неужели это правда? — прошептал потрясенный Глеб Гордеевич, бледнея и покрываясь испариной. — Есть ли моя вина в этом?
— Лично вашей вины нет, — успокоил его лекарь. — Но... так сказать, создавая дискомфорт в лоне семьи вы, конечно, будете чувствовать подобие вины.
Глеб откинулся на спинку кресла и с усилием тер лоб, как будто пытался таким образом добраться до решения всех проблем.
— Я потрясен... Но за что именно мне ниспослано такое бесславие?
— Это судьба. Возможно, ваш отец когда-то пережил сильное потрясение. У него оно могло пройти без внешнего проявления, но изменило что-то внутри естества, и это изменение вошло в потомков... Понимаете, болезни подобного рода мало изучены, так что мы больше руководствуемся практикой наблюдений за их течениями. В душевных болезнях все двойственно, неоднозначно. Например, мне известны случаи, когда в потомках, если один из родителей был здоров, патология проявлялась слабее, а в последующих поколениях исчезала совсем. Но... обещать что-то конкретное на моем месте никто не возьмется. Со своей стороны, что касается ваших потомков, скажу одно — тут обнадеживающим фактором может быть то, что свою болезнь вы не унаследовали от предков, а нажили в результате несчастных жизненных перипетий. Хотя тип нервной системы... он тоже сыграл свою роль. Словом, понимаете, как сложно все?
Глеб Гордеевич возвращался домой совсем не окрыленным, скорее наоборот, — утратившим надежды. Фактически он не получил заверений в том, что его болезнь можно остановить хотя бы на данном уровне или ощутимо затормозить ее развитие, ее проклятое усугубление. Даже облегчения не получил. Успокоительные снадобья, что ему прописали, как он понимал, будут снимать остроту влечения, но не устранят его совсем. И все же, все же... туманные речи ниневийского эскулапа давали ему надежду продержаться еще некоторое время.
Хитрый лекарь, выдающий жестокую правду малыми порциями, назвал еще одно средство... очень тяжелое и опасное — не только для него опасное, но и для будущего ребенка. Он сказал, что пагубные влечения значительно ослабляются физическими страданиями, практически забиваются ими... их болью. Тут он ничего не рекомендовал, подчеркивая, что Глебу Гордеевичу еще рано настолько отчаиваться, чтобы прибегать к подобному методу. Но... вместе с тем посчитал нужным сообщить о нем...
— Некоторые люди специально заражают себя малярией, например, — доверительно сказал он. — Другие спасаются совсем диким образом — питьем с тяжелыми последствиями или намеренными увечьями... Короче, чем-то сильным отвлекают себя.
— Все это не годится для меня, — выслушав его, прокомментировал Глеб Гордеевич. — Так опускаться на глазах у всех... Зачем тогда жить? Мне хотелось бы найти радикальное средство. Я полагал, что медицина способна...
— Есть и такое средство, — осторожно перебил его лекарь.
— Что же вы молчите?! Какое?
— Оно небезопасно, — наконец, сказал врач. — Радикальное средство — это трепанация черепа, попытка вмешаться в мозг и прервать болезненные цепочки команд, идущие оттуда. Но гарантии того, что после трепанации больной сохранит здравый рассудок, никто дать не может.
— Знаете, порой мне кажется, что простое и откровенное помешательство — менее тяжкий крест для моих родных, чем то, что есть сейчас. Но все же для меня... потеря осознания вещей... нет, — Глеб Гордеевич отмел и это средство.
Поразмыслив над общей картиной происходящего с ним, он понял, что детей заводить ему нельзя, и основные усилия надо сосредоточить на строительстве дома. Он должен его закончить — таково веление отца. Только кому этот дом достанется? Племянникам, конечно, детям его сестер... Анны и Ефросинии. Ну... они тоже ему не чужие.
Сколько души вложил отец в его воспитание, как мужественно ради него совершал путешествия в Святую Землю и в Вавилон... И все напрасно... Род их прервется, должен прерваться. Кто же вернется в Россию? Как несправедливо! Какие-то бандиты избили его отца в отрочестве, при нем убили деда... И травмы, физические и душевные, полученные тогда Гордеем Дарьевичем, изменили его природу, ослабили ее, так что передались по наследству следующему поколению — Глебу... Эх, лучше бы хромота передалась, слабое сердце, другие болезни, — горько думал Глеб, возвращаясь домой. Ему трудно было подготовиться к предстоящему разговору с женой. Он вообще не представлял, как дальше жить. Правда, ниневийский целитель душ дал адрес еще одного лекаря, который, мол, подскажет Глебу Гордеевичу правильное поведение для предупреждения деторождения.
Все говорили, что он очень красив внешне, да он и сам видел, что это правда. Хвалили и его ум, и тоже не напрасно. К тому же он чувствовал себя физически сильным и здоровым мужчиной. Каким счастливым он мог бы быть при таких достоинствах, если бы не эта... червоточина...
Но едва Глеб появился дома и зашел к жене, как она встретила его радостным известием — у них будет ребенок. Она окончательно в этом убедилась.
— Он уже около десяти недель живет во мне, — шептала счастливая женщина.
— Почему же ты сразу не сказала?
— Хотела окончательно убедиться. Ты рад?
— Да, конечно, я очень рад, — сдержанно сказал Глеб, чтобы не выдать своей растроганности.
Что-либо предпринимать было уже поздно. Глеб увидел в этом промысел Божий.
Дела у Глеба шли хорошо. Новые отделы аптеки начали работать и приносили ощутимый доход, так что года через два можно было надеяться на покрытие реставрационных расходов. Строительство дворца-терема, как он в шутку называл его на русский лад, тоже продолжалось в соответствии с предварительными планами. Скоро Хава родит, и они переедут туда. Новый дом будет подарком его ребенку!
Жизнь так прекрасна!
А может, он все беды напридумал себе? Не только у него, у других тоже бывают недостатки, которые те скрывают и втихомолку с ними борются. Он ведь обыкновенный человек, должно же и у него что-то быть не в порядке. Это отец, которому не хватало физического здоровья и который пытался компенсировать его недостаток внутренними достоинствами и прекраснодушием, своим примером сделал из него человека, стремящегося к совершенству. Так может, выбросить все из головы, позволить себе быть таким, каким его сделал Бог, просто впредь держаться более предусмотрительно? Допустим, если уж до невозможности захочется пощекотать нервы, то лучше идти не в свою кассу, а в людные места, где, в случае чего, можно свой грех списать на случайность...
Глеб со страхом осознал, что слишком разоткровенничался с собой, и тут же заметил, что после того, как он озвучил у лекаря многие свои тайны, ему стало легче о них думать. Правда, однажды произнесенная вслух, перестала его поражать и страшить, перестала быть сокровенной, незаметно перекочевала в разряд обыденности, допустимых вещей. Так значит, нет больше постыдного порока? Есть только то, что нельзя выпячивать, что надо скрывать и не попадаться...
Вот и с ребенком так. Деваться было некуда — ребенок начал свою жизнь независимо от его намерений. Это веление Бога, чтобы я продолжился в потомках, — думал Глеб, гуляя по саду или уединяясь в отцовой беседке. Больше ни на что его влияние не распространяется — он может только сдаться на милость провидения.
Соблазн дождаться рождения ребенка — увидеть его, услышать крик, прикоснуться к нежной коже — был так велик, что в первое время выбил из Глебовой больной плоти всякие иные желания, в том числе и пагубные. Замечая это в себе, бедный Глеб радовался и подгонял строителей с новым домом, ибо теперь в нем было кому жить.
Шли дни, собирались в недели и убегали прочь, истекали месяцы, а с Глебом все было хорошо, болезнь о себе не напоминала. Ему начало казаться, что счастливая весть о ребенке исцелила его — нейтрализовала в нем травму, нанесенную смертью отца, что застрявшая в нем заноза, которую не удавалось ни достать ни вынуть, сама выпала. Клин клином вышибают, говорил незабвенный Гордей Дарьевич в таких случаях.
И вот в один из дней Глеб заметил на женской половине дома необычное оживление. Как всегда, занятый мыслями о себе, он не придал ему значения и пошел на стройку. Он старался всегда присутствовать там, ибо так понимал отцовы слова «делать дело своими руками» — не имел же отец в виду, что он сам будет возводить стены или ставить кровлю.
На работе его тревожить не стали. А вечером, едва он появился дома, его степенно навестил Раман и сообщил новость, что у него родился сын, здоровый голосистый мальчик.
Сын, появившийся чудом... — тут же подумал Глеб.
— Младенец мужественно перенес рождение и первое купание, — рассказывал между тем обрадованный прадед, — потом чуток поел и уснул. Теперь, выспавшись, опять подкрепился и смотрит на мир ангельскими глазками, по-рачьи шевеля ручками и ножками. Иногда он забавно кряхтит и показывает язычок. Хочешь посмотреть?
Глеб молча кивнул деду и поспешил к жене. Та еще лежала, с синими кругами под глазами. Но уже улыбалась.
— Когда он родился, Хава?
— Перед восходом солнца.
— А почему шум и беготня были позже, когда я уходил на стройку?
— Со мной плохо было, — сказала жена Глеба. — Но теперь все наладилось. Только мне надо полежать несколько дней.
— Лежи сколько надо, — Глеб ласково погладил ее по щеке.
— Слушай, Глеб, я хочу назвать сына Шимуном, это означает «услышанный Богом», а? Такое красивое имя!
— Нет, Хава, дочерей будешь называть, как захочешь, а мой первенец должен носить русское имя. Назовем его по святцам — Емельяном. Хочу, чтобы ты знала — в честь его рождения я сейчас пойду на стройку и объявляю работникам, что завтра они могут отдыхать, за мой счет. Пусть запомнят день рождения Емельяна Глебовича Дилякова.
— Без угощения?
— Пусть проведут этот неожиданный свободный день со своими семьями, это лучшее угощение из всех.
Поскольку на следующий день никакие работы не производились, то Глеб, чувствующий себя именинником, тоже решил отдохнуть. Он пошел в город, чтобы прогуляться и заодно купить Хаве подарок в благодарность за сына.
Долго вышагивал по шумным улицам, наслаждаясь каким-то тихим счастьем, названия которому он не знал, пока солнце не поднялось так, что пора была уходить в тень. Тогда зашел в первый попавшийся ювелирный магазин, встал у прилавка, принялся рассматривать женские украшения. Кольцо без примерки он подобрать не сможет, значит, надо покупать серьги или браслет. Он выбрал на витрине несколько изделий и попросил показать их.
Рядом чуть слышно перешептывалась пожилая пара, что-то рассматривая под стеклом. Мимо проходили другие люди, посматривая по сторонам и невольно толкая боками стоящих у прилавка.
— Осторожнее! — прикрикнул на зевак пожилой мужчина, проверяя, целы ли его карманы.
На какой-то миг продавец отвлекся от стоящей перед ним публики и взглянул на зевак, игнорирующих замечание и продолжающих бродить у прилавков и задевать покупателей.
И вдруг время для Глеба замедлилось, окружающее окуталось липким прозрачным туманом, а душу полоснула такая тоска, от которой он чуть не закричал. Все потеряло свою ценность. Не нужны, скучны ему стали и Хава, и младенец, и строящийся дом... Почему он здесь? Зачем ему эти никчемные побрякушки? Чем он занимается?
Куда бы он пошел и что бы сделал, он не знал, но и тут находиться не мог. Отвращение к миру поднялось откуда-то из чрева, защекотало в горле, отчего рот наполнился слюной. Глеб поспешно вынул платок и брезгливо сплюнул в него.
— Спасибо, мне ничего не подошло, — сказал продавцу и пошел к выходу.
Сопя и поспешая на воздух, его опередила пожилая пара, что стояла рядом. Он посторонился, пропуская их вперед.
— Придержите вора! — крикнул продавец. — Вон того мужчину с платком в руке. И позовите полицейского!
Несколько человек тут же схватили Глеба за руки, рванули назад.
— Это неправда, — побледнел Глеб. — Ошибка! Я не вор...
— Эй, господа! Вы торгуете или даром все раздаете? Эдак скоро и вас отсюда вынесут, — размахивая тростью, тем временем в магазин вошел Василий Григорьевич. — Как говорится, наше вам с кисточкой! — он подошел вплотную к Глебу, осмотрел его со всех сторон. — Кто этот красивый мальчик? И зачем вы его так безобразно держите?
— Отойдите, господин! — прикрикнули на Василия Григорьевича отошедшие от оторопи работники магазина. — Это задержанный. Он украл браслет.
— Мне от вас смешно! Из магазина спокойно выходят воры с полными карманами, а вы хватаетесь за красавчиков? Молодцы! Браво!
— О чем речь? Что вы хотите сказать?
— Хочу вернуть вам вот этот браслетик. Его я легко отобрал у двух старых негодяев, вышедших от вас, — Василий Григорьевич вынул из своего кармана браслет и широко развел руками. — Да, господа, я такой! Много видел на своем веку. Так обменяем браслетик на свободу для этого господина?
Обрадованный продавец с протянутыми руками кинулся к Василию Григорьевичу, но тот поднял браслет выше и рассмеялся.
— Вы мне ничего не сказали про обмен!
— Отпустите этого... — продавец указал на Глеба. — Просто он его смотрел... Я и подумал...
— Он подумал! — шутил дальше Василий Григорьевич. — Приятно знаете одним махом и браслет вернуть и доброе имя приличному человеку.
— Извините меня, — к Глебу подошел продавец, подавленно улыбнулся.
Прижимая платок к губам, Глеб быстро вышел на улицу.
На перекрестке его догнал Василий Григорьевич.
— Я не умею так быстро бегать, сынок, давай идти медленнее.
Глеб промолчал, только бросил на воспитателя обидчивый взгляд, как на обманщика, и отвернулся. Так они прошли еще пару кварталов, дошли до последнего перекрестка.
— Вот здесь, мой мальчик, — Зубов остановился и показал на землю вокруг себя, — негодяи убили твоего деда Дария и покалечили твоего отца Гордея. Запомни это место и всегда ходи по нему с осторожностью. Так будет правильно.
— Как вы оказались в магазине?
— Шел мимо, увидел, что тебя удерживают за руки...
— А как догадались в мой карман залезть и взять браслет?
— Так ведь за что-то же тебя задержали. Сообразил...
— Неправда! Вы лжец! Вы давно знаете о моей беде, да? Как вы узнали?
— Мне отец твой сказал.
— Отец?
— Да, в последний вечер. Просил присматривать за тобой.
— Но я тогда не... Откуда он мог знать?
— У меня никогда не было сына, так что я не знаю, как про своих детей отцы узнают правду. Наверное, ты в играх как-то не так себя проявлял.
— Как это «не так»?
— Допустим, ты в виде шутки мог спрятать любимую вещь отца и не вернуть ему... А потом он находил ее где-нибудь в грязном закутке, смятой, а то и порванной... Бывало такое?
— Бывало... Но ведь это было в шутку, вы сами сказали...
— А как я должен был сказать? Хотя в шутку, мой мальчик, над вещами не глумятся... да и возвращают их вовремя...
— Так я и у вас вещи брал, прятал...
— Правда? А я и не замечал...
Глеб опять посмотрел на Зубова со злой укоризной. До дома они дошли, не говоря больше ни слова, расстались молча.
А утром Глеб позвал воспитателя к себе. Ждал его уже одетым, каким всегда уходил на работу.
— Я долго думал, — кивнув на диван, начал он, как только Зубов переступил порог его кабинета. — И давно думал, уж поверьте. Скажу коротко — человек, одержимый пороком, не имеет права паразитировать на своей семье, отравлять ей жизнь, травмировать всех... Совладать с болезнью я не могу. Даже к докторам обращался, но и они не помогли. Дальше будет только хуже. А у меня сын, который должен расти с радостью, с гордостью за отца, с чистым именем. Понимаете?
— Понимаю.
— Поэтому я... уезжаю в Россию. Так всем и сообщите. Мама знает правду. Передадите ей мои слова, она поймет. Раман... не знаю, знает ли... Хава пусть занимается сыном.
— Но столь опасную поездку надо подготовить, — осторожно сказал Зубов. — Что вы, в самом деле, с бухты-барахты...
— Вот вам письмо, — не реагируя на его слова, протянул конверт Глеб. — Оно для вас, но откроете его завтра. Это приказ! Так мне угодно.
— Ясно.
— А теперь прощайте.
— И все?
— И все.
— А проводить вас? Я должен...
— Уходите!
Зубов вышел от воспитанника буквально на ватных ногах. Он видел, что после вчерашнего инцидента тот не мог остыть. Глеб находился в капкане, и чувствовал безвыходность своего положения. Вместе с тем его захлестывала невозможность примирения со своим пороком и уничтожал стыд за него. Он был слишком горд для того, чтобы жить под подозрением в грехах, под тяжестью вины, и слишком любил свою семью, чтобы принуждать ее потворствовать ему. Который год, преданный воспитатель ждал, когда этот нарыв прорвется, и вот это случилось. А он так и не придумал, как быть его прекрасному мальчику и что советовать ему.
Бедный его воспитанник, — такой умный, пригожий и решительный — он сам принял решение и ничьей помощи принимать не захотел. Конечно, его уход от семьи принесет ей боль. Но затем боль утихнет, и семья заживет спокойнее. А что будет с ним самим?
Зубов почти сутки нервно вышагивал по комнате. Чего только он ни передумал. В окно он видел, как после разговора с ним Глеб вышел из дома с одной только легкой сумкой, как пересек перекресток и пошел в центр города. Потом Василий Григорьевич ждал вечера, надеялся, что Глеб возвратится. Затем в тревоге провел ночь... Такой долгой ночи он давно не помнил. Он успел собрать свои вещи, попрощаться с углами, видами из окна и всеми здешними воспоминаниями, и внутренне подготовиться к отъезду. Глядя на часы, высчитывал минуты, когда можно будет открыть письмо.
Конечно, он уже давно решил, что после прочтения письма сразу же пойдет по следам Глеба, который не успеет далеко уйти, и поедет за ним. Вот и все. А там — что Бог даст. Он понимал, что обрекает себя на страшную жизнь, на несчастное одиночество. Но что делать? Гордей оставил ему денег на достойную старость, значит, он должен хранить его дитя до последнего вздоха. Ему, чужому человеку, легче будет переживать Глебовы неурядицы.
Наконец, часы показали, что можно читать письмо. Зубов открыл конверт, вынул не письмо, а записку:
«Итак, для всех — я уехал в Россию. И только вы должны знать, что меня уже нет в живых. В полиции будут знать обо мне. Заботьтесь о Емельяне, ваше место — возле него.
Хороните меня сами, тихо и скромно. Никого не привлекайте.
Прощайте, простите...
Глеб».
Шатаясь, Василий Григорьевич положил записку на подушку дивана и вышел из комнаты, неся в руках конверт, о котором просто забыл. Он пошел в сад и сел на валуне около Гордеевой беседки.
— Мне хочется рыдать, Гордеюшка... Мне хочется кричать, мой мальчик... Не стало Глеба, нашего милого малыша. Как сказать о нем в семье, хотя бы и про поездку в Россию? Они не поверят мне... Скажут, что я лжец, — шептал старик.
Вдруг, словно осененный, он вскинулся и еще раз пошарил рукой в конверте, поскреб по донышку — так и есть! Короткая записка прилепилась внизу. Он извлек ее, прочитал:
«Дорогие мои, я уехал в Россию. Пора! Оставляю возле вас Зубова.
Обнимаю, целую. Глеб».
Зубов беспомощно опустил руки на колени и посмотрел вдаль. Из-за сада оранжевым монстром, преступно-равнодушным, поднималось солнце, и нигде не было родной до боли синевы...
Бывают такие люди, о которых сразу не скажешь какие они, не опишешь их. Их называют то безликими, то созданными для шпионской работы — кто как... К таким людям относился и Емельян — не красавец и не умница, а очень обыкновенный мальчишка. С виду и по повадкам — типичный ассириец, среднего роста, с аккуратным лицом, несущим на себе как восточные, так и европейские черты. Так, скорее округлая, чем вытянутая его форма уживалась с продолговатым носом, весьма тонко ограненным. Большие выпуклые глаза точно так же причудливо соединялись с узкими плотно сжатыми губами, какие бывают только у русских. От этих дисгармоний вид его, однако, не проигрывал — Емельян всегда казался лучезарно-добродушным, но послушным и не шаловливым.
А вот душой он все-таки был русским. Конечно, той горячей любви к России, которой пылали его прадед Дарий и дед Гордей, у него не было. И не могло быть в силу неодинаковости их положений — те предки все-таки родились в России. А его поднимало от земли солнце Востока. Но язык Емельян выучил легко, говорил хорошо, даже без акцента. Любил стихи Пушкина и некоторые знал наизусть. Очень любил русские сказки и регулярно просил Зубова рассказывать их на ночь.
Никакими особенными талантами Емельян не обладал, ни к чему не проявлял особенного рвения или тяготения. Казалось, ему просто нравится жить беззаботно и ничем не заниматься. Но взрослый человек так не проживет, ему нужна забота. И прадед с воспитателем все время присматривались к осиротевшему отроку, чтобы не ошибиться в том пути, по которому его повести. Но понять, к чему у Емельяна были наклонности, так и не могли.
Тонкая это была работа, можно сказать ювелирная, практически изматывающая. Все же Зубову удалось заприметить некоторый интерес Емельяна: мальчишка, еще сызмала, любил крутиться на стройке. Казалось бы, обычное дело — он там подбирал разноцветные камешки, комья земли и играл с ними. Многие мальчишки так делают. Но не все идут дальше! Емельян, бывало, не просто рассматривал их, а изучал: мял между пальцами, поливал водой, а то бил игрушечным молоточком, который ему подарили сердобольные строители. Когда камешки разбивались и их осколки разлетались в разные стороны, он смеялся. А когда этого не случалось, он пробовал камешки на зуб.
Вот это-то и стало определяющим в выводах, что сделал опытный воспитатель. Повезло Емельяну с ним!
— Зачем тебе эти камни и комья грязи? Оставь их! — сказал однажды Василий Григорьевич, однако, не взял мальчишку за руку и не увел в сторону, а остался наблюдать, что тот делает.
Мальчишка тоже дураком не был и интуитивно отметил это, понял, что воспитатель нарочно изображает строгость, а на самом деле интересуется его занятием.
— Почему они разные? — спросил Емельян. — Смотри, эти твердые, а эти мягкие.
— Те, что твердые, — это камни, — объяснил Василий Григорьевич, — а мягкие — это грунт.
— Грунт?
— Ну, земля, по которой мы ходим.
— И деревья в нее сажаем, да?
— Да.
— А это глина, — показал Емельян на рыжий комок, а потом на белый: — и это глина. Они разные. Почему? Глина — это тоже земля?
После этого ничего не оставалось мудрым дедам, как найти для Емельяна учителей по почвам, грунтам и материалам — те должны были дать ему общее геологическое образование и натолкнуть на школьные предметы, которые надо было особенно хорошо изучать, чтобы освоить профессию почвоведа, минералога, геолога. Надо было дать Емельяну представление об этих науках, чтобы он вник в них и смог выбрать то, что ему больше всего нравилось.
Занятия с частными учителями мальчишке понравились и, конечно, пошли на пользу. Став старше, он начал грезить археологическими раскопками, проситься пристроить его в одну из экспедиций. Все это ждало его впереди.
— Помни, малыш, — усадив Емельяна перед собой, научал его Раман, — наше главное родовое дело — аптека. Его ты должен знать лучше всего! Оно нас кормит, дает нам кров и возможность заниматься остальными увлечениями. А твои камешки — это увлечение, твое личное дело. Не для всех служит, а только для тебя.
— Оно людей не кормит?
— Кормит, — честно сказал Раман, — но для этого его надо развить до уровня семейного дела. А этого за одно поколение не сделать. Занимайся им, развивай его, расширяй, но ни в коем случае не ослабляй аптеку. Аптека — это уже готовое дело, переданное нам предками.
— Я все понял, дедушка, — по-взрослому сказал Емельян.
Атмосфера, в которой воспитывался Емельян, имела свои отличия, заключающиеся в том, что он рос без отца, то есть без молодого мужского влияния. В те годы это было редкостью, особенно на востоке. Но тут так несчастливо сложилось... На момент его рождения прадедушке Раману исполнилось 70 лет. Правда, Василий Григорьевич, главный воспитатель, был на одно поколение моложе прадеда — ему едва перевалило за 50 лет. Так это все равно дед! Короче, эти двое мужчин принадлежали другой эпохе, и никак не могли служить Емельяну родственниками по времени.
Самая старшая из женщин, прабабушка, чувствовала себя совсем старушкой, передвигалась с охами да ахами и на Емельяна внимания мало обращала. Она так удручена была отъездом Глеба в Россию и тем, что он не шлет им вестей, что на все другое у нее уже не хватало сил.
Бабушка, оплакивающая своего любимого мужа Гордея, была поглощена работой, потому что на ней повисли многие дела, оставшиеся от Глеба, ее сына. Она не плакала и почти никогда не вспоминала его. Но эта ее сухость шла, конечно, от большой внутренней силы, а не от черствости. Глеба она забыть не могла.
А мать Хава... хоть и любила Емельяна беззаветно, обнимала и ласкала при встречах, но толку от нее не было вовсе. С отъездом отца в Россию время для нее остановилось и мир перестал существовать. Дабы она не оказывала на Емельяна дурного влияния, ее родители забрали дочку к себе и возили по лекарям из города в город. А те обещали, что со временем она очнется, вот-вот это случится. И все ее родные этого часа терпеливо ждали.
Такая обстановка немного давила на Емельяна, и он с большим удовольствием проводил время в школе, среди ровесников, нежели дома. Там он шалил в меру, вышучивал невежд, задирался к умникам и со всеми находил общий язык.
Раман, возможно, не думал об этом, а Зубов, как опытный педагог, не упустил еще один вопрос — об отцовском наказе, о духовном завете. Так уж получилось, что Гордей и Глеб получили их от своих отцов ровно в 14 лет, а тут... отца не стало гораздо раньше. Ниточка прервалась. Но нельзя было допускать, чтобы прервалась связь времен, связь сердец, общая память поколений. Емельян не должен был думать, что отец не позаботился о нем, не оставил ему заветные слова, определяющие его будущую жизнь, освещающие ему путь к цели.
Долго думал Василий Григорьевич, и понял, что его прямая обязанность — по праву воспитателя Глеба, по его завету в отношении Емельяна и по принятой на себя обязанности быть духовным отцом осиротевшему воспитаннику — компенсировать то, что не успел сделать бедный-бедный Глеб. Речь ни в коем случае не о подложном завете: просто то, что мог бы Глеб сказать и завещать своему сыну, надо вычленить из его юных речей, из мечтаний, из планов и сформулировать для Емельяна, адресовать ему от имени отца. Это будет правильно во всех смыслах: великодушно в отношении Емельяна и милосердно в отношении Глеба, который, страдая и убегая от жизни, тронутой пороком, не успел проявить заботу о сыне.
Это-то было понятно и несложно сделать, Василия Григорьевича заботило другое — он не имел права брать эту работу на себя, во всяком случае, делать ее без согласия с Раманом. А для получения согласия надо было заговорить со стариком о Глебе...
Долго думал Зубов как поступить. Наконец решил, что стариков, конечно, надо щадить, но не за счет того, что должно принадлежать молодым. А молодым должно принадлежать то, на что они вправе рассчитывать — отцовское веское слово, отцовская забота о них, отцовский наказ.
Да и то сказать... что горе, причиняемое правдой о Глебе, не будет таким острым теперь, когда он «уехал в Россию» и не шлет им вестей, так что их ожидания затягиваются и все больше кажутся напрасными. Время и бессонные ночи, проведенные в копаниях да гаданиях о пропавшем внуке, давно приготовили старика к самому худшему.
И вот этот разговор состоялся.
Василий Григорьевич рассказал Раману все — от слов Гордея, сказанных о Глебе перед смертью, до последнего разговора с самим Глебом в канун его исчезновения. Не скрыл от старика нелицеприятной правды о причинах, вынудивших Глеба на расправу с самим собой.
— Я потрясен его достоинством, мужеством и самообладанием, — искренне признался в конце Зубов. — Он хотел жить! Но сделал себе смерть ради семьи, для которой только так мог сохранить доброе имя.
Конечно, они вместе читали и перечитывали прощальное письмо Глеба к Зубову, вспоминали то время и обливались слезами.
— Дочке я сам скажу, — вздыхал Раман.
— Думаю, она догадывается.
— Почему ты так думаешь?
— Она заставала Глеба за кражами из кассы.
— Знаешь, мой друг, — вытирая слезы, признался Раман. — Это ведь я сказал Гордею о проделках Глеба. Я же тогда не думал, что это болезнь, мне казалось, что это шалости... Я стал замечать пропажи моих драгоценностей — то перстня не станет, то запонок, то заколки на сорочку... Потом это все находилось, но поломанное, разбитое, изувеченное... Возможно, не надо было говорить?
— Не думайте об этом, — сказал Зубов. — Ничего не взвешивайте. Этого уже не изменить.
— Да, это так. Я не осуждаю его за... за этот поступок... отъезд в Россию, — признался Раман. — И буду просить Бога за него. Не осуждай и ты меня, но... ты не представляешь, от какого ужаса он избавил нас своим исчезновением. Я видел семьи, в которых кого-то одного донимал дьявол... Там все медленно сгорали, и все шло прахом. Такая семья — это как куст, удушаемый повиликой.
— Я понимаю вас.
— И с Емельяном я сам поговорю. Никаких отдельных задач мы ему придумывать не будем, да? — Зубов молча кивнул. — Глеб же не мог знать, к чему у него проявятся способности. Какой смысл был бы что-то ему диктовать? А вот сделать упор на любимое дело, на увлеченность, на то, что вы, мой друг, ему открыли и к чему дали доступ, — надо. Пусть душа его будет занята полезным делом!
— Да, лучше не придумаешь! Я просто хотел, чтобы кто-то передал мальчишке заботливое слово от отца. Но сейчас он еще мал...
— Я понимаю вас. Я могу не успеть сказать... могу не дожить, пока правнук вырастет. Да? Я оставлю ему этот завет в письменной форме. Это мой долг.
— В письменной форме — это вы совсем хорошо придумали! Я удовлетворен.
— Так что же конкретно было с Глебом? Вы нашли его и выполнили его просьбу?
— Да, — Зубов замялся, не желая говорить о подробностях.
— Говорите, не бойтесь, — подбодрил его Раман. — Я уже все выдержу.
— Он остановился в гостинице и... выпил яд. Предварительно он письмом сообщил в полицию о своих намерениях и где его искать. Ну а дальше... я его нашел и похоронил.
— Яд... — проговорил Раман... — Чисто по-женски. Спасибо, мой друг. Мы закрыли этот вопрос.
Зубов соврал. Глеб вскрыл себе вены. Но вариант с ядом показался русскому человеку более щадящим.
Конечно, общими усилиями дом, начатый Глебом, был закончен и давно окуплен прибылью, которая шла от того расширения дел, что он предпринял.
— Голова у нашего Глеба, как у десяти мудрецов, — часто говаривал Раман, еще тогда не знающий правды. — Зачем же он бросил нас?.. Вот загадка...
— Гения понять трудно, — отвечал Зубов. — У них все иначе... Такова природа, которая не терпит в людях совершенства.
Затем тихо угасла бабушка, так и не дождавшаяся вестей из России, от ее любимого внука. Все дела приняла на себя их дочь, жена Гордея, тихая терпеливая женщина. Но она тоже была немолодой...
Раман начал беспокоиться, причем не столько о Емельяне, сколько о родовом деле. На кого его оставить? Раману и Зубову, который незаметно стал вторым человеком во всем комплексе направлений, объединенных аптекой, уже давно требовались помощники.
— Знаете, дорогой Раман, — как-то сказал Зубов, — нет у вас, или у нас, если позволите, другого выхода... Не обойдемся мы без ваших внучек Анны и Ефросиньи...
— И что, обречь дело на раздробление? — возмутился Раман.
— Почему вы так говорите? Они же не чужие вам, даже сами оттуда пользу имеют, работают в отделах.
— Ты не понимаешь, мальчик, — резко вскинул руку вверх возмущенный старик. — У нас так принято, что настоящий глава дела, первое лицо в роду, заботится о нем ради всей семьи. От понимания этого он с детства воспитывается ответственным, честным, радетельным человеком, несгибаемо отстаивающим общие интересы. Этого человека нельзя сбить с пути соблазнами, нанести ему вред обманом, чем-то разжалобить и прочее — личное для него не существует. Он в семье — это как царь в государстве. А царя воспитать не так просто! С личными проблемами должны разбираться другие, более свободные родственники. Остальные вообще лишены начальственных качеств, качеств первого лица. Они легко испортят дело, затеяв вокруг него обывательскую свару!
— Да понял я, понял, — сдался Зубов. — Но...
Пока он подбирал слова, Раман сам обо всем догадался.
— Ты хочешь домой, Василий Григорьевич... Да? Хочешь уехать от нас? Поэтому и волнуешься, спешишь...
— Да, дорогой Раман, — признался Василий Григорьевич. — Я думаю, на кого вас оставить. Время подпирает, мне скоро стукнет 60 лет...
— А мне 80 годков будет... Я понимаю тебя, хоть мне горько с тобой расставаться. Ах, как я сроднился с тобой, мой друг, за всю мою зрелую жизнь!
Но Емельян был еще младым отроком, беззаботным хорошим ребенком. И проблемы взрослых его не трогали.
Раман просил Василия Григорьевича оставаться с ними до исполнения Емельяну 10-ти лет и Зубов обещал это. Но в свои 78 лет Раман почувствовал сильное недомогание, после чего серьезно разболелся и, что называется, слег. И лекари не обещали ему скорого улучшения. Говорили, что выздоровление будет долгим. Но умный Раман знал, что это значит. Потянулись изматывающие дни сражения с болезнью. Ситуация была сложнейшая...
Паника охватывала старого аптекаря, когда он видел множество дел кругом, и при этом осознавал, что сам уже не способен с ними управиться. И он спешил. Не было его власти над тем, чтобы к моменту своего ухода сделать правнука старше, так он взялся предрешить его судьбу, опередить время.
Он видел перед собой две задачи, не решив которые, не имел права уйти в небытие. И обе они касались Емельяна, как единственного наследника семейного дела, его руководителя и главного исполнителя.
Первая из этих задач — это Глебово завещание сыну. Его надо было конкретизировать и хорошо сформулировать. Это совсем-совсем не игрушки и не педагогические примочки наследнику, хотя Зубов молодец, что подумал об этом. Нет, за этим стоит будущее их дела. Вот и надо так привязать к нему Емельяна, чтобы он потянул весь воз, держась за ниточку, которая бы ему нравилась. Тут надо тонко подойти к вопросу, разузнать доподлинные наклонности Емельяна, соединить с личностью Глеба и с аптекой, завязать в один узел. Ничего, что в этом вопросе будет иметь место маленькая придумка от Рамана и Зубова. Но она не противоречит человеческой сути Глеба, а лишь дополняет то, что он не успел сделать или сказать.
И вторая забота касалась будущности всего Раманова рода, зависящей от Емельяна. Старик очень не хотел, чтобы его капитал размывался, уходил из семьи, и всегда сам избегал этого. Все женитьбы, которые происходили под его надзором, были на это направлены. Правда, и кровосмешения, как принято у иудеев, он не допускал. Наоборот, при малейшей возможности брал в семью совсем чужого человека, только такого, за которым не стояла большая родня, способная поглотить Рамана и его богатства со всеми потрохами.
Сейчас их семья опасно сузилась. Это произошло, оттого что он с женой не смог пустить на свет много детей... А тут и с Глебом так получилось... Многое должен исправить Емельян. Но под чьим руководством он это сделает?
И тут Раман подумал о своем брате. Был у него брат Тиглат, младший. Они мало дружили, как всегда случается между главным наследником, коим был Раман, и остальными детьми в многодетных семьях. В конце концов, Тиглат нашел себя в земледелии, стал успешным овощеводом, и не бедствует. Кажется, у его сына нет в потомках мальчиков, одних девочек Бог послал. Если брать нынешнее поколение, — размышлял Раман, — то эти девочки будут его правнуку сестрами четвертой степени. Это уже не родня, считай.
И Раман призвал к себе племянника Марона, поскольку Тиглата уже не было в живых. Спросил прямо, нет ли среди его внучек такой, которая смогла бы стать женой Емельяну.
— Все мои внучки уже засватаны, кроме Сары.
— А что не так с Сарой, что ее не посватали? — насторожился Раман.
— Ой, это чудо, а не ребенок, — сказал Марон. — А не посватали, потому что она мала еще.
— Тогда мы засылаем к ней сватов, сынок. Согласен? По-родственному можно и чуть раньше.
— Можно, дядя Раман, — согласился Марон.
Емельяну, когда ему показали будущую жену, девочка очень понравилась. Он без стеснения взял ее за руку и начал «развлекать умной беседой», как делали это взрослые люди, да рассказывать про свои разноцветные камешки.
Идея с тем, чтобы написать воспоминания о Глебовых устных наказах сыну, не оставляла Рамана. Когда она у него созрела в полном виде, он сначала решил поговорить с Емельяном, а уж потом делать окончательные выводы и приниматься писать. Он позвал мальчика к себе.
— Ты уже взрослый, сынок, — начал Раман беседу. — Ты окончил два класса школы, но еще дольше занимался с учителями, что рассказывали тебе про твердь земную.
— Да, дедушка. Так оно и есть.
— Скажи, интересны тебе науки о земле?
— Очень интересны, дедушка! — мальчик помял ладони от желания прояснить дедушке вопрос о своем увлечении, но ограничился сказанным.
— С тобой ведь два учителя занимались, да?
— Да, — подтвердил Емельян. — Почвовед и геолог.
— И что тебя больше увлекло?
— Все интересно... Только это немного разные науки.
— Чем же они разные? — допытывался старик.
— Смотрите. Почвоведение — это учение о почвах. По-простому — о мягких грунтах. Например, оно изучает среды, в которых растут растения, учит оберегать эти среды. Это больше относится к земледелию, которым дедушка Марон занимается. А вторая наука... ну там сложнее. Но в геологии мне нравится минералогия. Это, дедушка, наука о камнях. Я уже целую коллекцию их собрал и могу показать ее вам. Хотите?
— Хочу, если для этого никуда не надо идти.
— Сейчас принесу!
Мальчишка побежал в свою комнату, а старик начал размышлять над его рассказом. Когда-то он слышал от мудрецов, что есть камни, которыми можно лечиться. Давно слышал... И он бы не вспомнил об этом, если бы не нынешнее желание привязать к аптеке все, что увлекает его правнука.
— Вот, смотрите, — вырвал Рамана из воспоминаний вернувшийся Емельян.
Он протянул дедушке горсть разноцветных камешков, среди которых были и самоцветы, достойные внимания ювелира... Раман не стал расспрашивать, где Емельян их взял, потому что тот два лета подряд вместе с учителем по геологии участвовал в работе английской археологической экспедиции и, конечно, имел возможность рыться в разных отвалах и что-то подбирать там. Сейчас не это было главным.
— Видишь, сынок, каким умным и внимательным человеком был твой отец, — рассматривая образцы, как бы между прочим изрек Раман, но Емельян насторожился при этих словах. — Он отлично знал Библию.
— Правда?! — обрадовался Емельян, что с ним заговорили об отце. До сих пор все обходили этот вопрос молчанием. Но мальчику очень хотелось знать об отце все-все. — И что?
— Он обратил внимание, что в Библии упоминается о двенадцати минералах, которые украшали наперсник{23} Аарона и других библейских первосвященников.
— Я знаю, что такое наперсник. Там камни служили не только украшением... Но и просто украшения многие любят... — вежливо поддержал разговор мальчик. — Я даже знаю, что есть отдельно женские камни и мужские. Хотя это просто традиция...
— Видишь ли, мой мальчик, твой отец считал, что тут дело глубже. Вот он и просил меня передать тебе его завет...
— Мне?! Какой завет, дедушка? Неужели он думал обо мне?..
— Конечно, думал! Во всех подробностях я изложу его завет на бумаге. Когда ты подрастешь, то прочтешь мои записи и исполнишь волю отца. А сейчас я вот что скажу. Древних людей не покидало убеждение, что не только Аароновы камни, но и другие умеют исцелять человека. Они пытались использовать это для защиты от болезней и для укрепления здоровья. Понимаешь, о чем я говорю?
— Кажется, понимаю, — неуверенно сказал Емельян. — Вы говорите о тайнах минералов, о том, что про них есть много легенд.
— Не только об этом. Я говорю о том, дорогой внук, что минералами можно лечиться. Это мощное и, правильно ты сказал, таинственное лечебное средство. А значит, что? Значит, в нашей аптеке надо открыть отдел, где продавать минералы, соли. Ты знаешь, что есть целебные соли?
— Ну, знаю про галит...
— Соль, мой мальчик, — это дешевое средство, которое можно использовать в лечении заболеваний. Возьми морскую воду. Она содержит большое количество минералов и солей, целебных для суставов. А потом... возможно ты сумеешь расширить этот отдел настолько, что выделишь из него ювелирный отдел... Теперь понял, какую работу тебе завещал отец?
— Понял, дедушка! — обрадовался Емельян. — Как он мог знать... Ну и отец!
— Просто он по крови передал тебе свои пожелания. Он ведь тоже камнями увлекался. Вот почему и тебя к ним потянуло...
— Папа... — Емельян наклонил голову. — Вот бы хоть раз взглянуть на него...
— Он был очень умным и красивым. Ну, беги. Мне отдохнуть надо.
С каждым днем старик слабел. В один из дней он перестал выходить в сад и дышал его запахами только с балкона. Потом и по комнатам ходить ему стало трудно...
Раман не грустил. Зубову, который практически не отходил от него, он говорил, что хочет соединиться с женой, а потом они вдвоем пойдут по лучшему миру и найдут Гордея и Глеба...
Он много читал, просил то одну книгу достать ему с полок, то другую, что-то из них выписывал. Похоже было, что он не только составляет для Емельяна записку о его отце и о наказе отца развить в аптеке отдел минералов, а потом выделить из него ювелирный отдел, а и свои воспоминания.
— Давно надо было это сделать, — сказал он, когда Василий Григорьевич спросил об этом. — Да все казалось, что еще успею. А теперь поспешаю... Хоть бы даты все вспомнить...
— Может, давайте я буду писать, а вы только диктуйте?
— Нет, мой друг, я напишу все собственной рукой — тогда эти записки обретут особенно убедительную достоверность.
Все же Бог смилостивился над Раманом и дал ему возможность завершить свой труд. Как-то вечером старик отложил перо и сказал, что вкратце написал для потомков отчет о прожитой жизни.
Затем он спокойно уснул. В какой-то момент тот ночной сон перешел в беспамятство, а через двое суток Рамана не стало. Он не дожил до своих 80-ти лет всего полгода.
Емельяну исполнилось 10 лет, когда по Раману еще не истекло 40-ка дней. Как Зубов мог бросить своего воспитанника в это печальное время, в этом подавленном состоянии? Конечно, он об отъезде пока что не заговаривал. А поскольку разговор об отъезде в свое время у него состоялся только с Раманом, то из остальных членов семьи об этом вообще никто не знал и не ведал, как ошибочно думал Зубов. Но нет, об этом знал и именинник.
Несмотря на траур, они тихо отметили первую круглую дату в жизни Емельяна в своем маленьком кругу.
— Это возраст зрелого отрочества, — торжественно сказал Емельяну Василий Григорьевич. — Через четыре года ты станешь юношей, и на тебя перейдут многие серьезные дела.
— А вы не оставите меня до той поры? — выпалил Емельян, и видно было, что его беспокоит этот вопрос. — А то дедушка говорил... — он оглянулся на свою бабушку.
— Я тоже прошу вас не покидать нас в эти четыре года, — произнесла немолодая уже вдова Гордея, на которой все держалось: и дом, и дело. — Сколь бы мой отец ни укрепил Емельяна сближением с уважаемым Мароном, моим двоюродным братом, но мне вы ближе. Нас с Емельяном осталось только двое, вы третий. Так не бросайте же меня.
— Да, я понимаю, в какой ситуации мы находимся, — поспешил ответить Василий Григорьевич, — и постараюсь быть рядом с вами. Дал бы мне только Бог здоровья.
Снова потянулись дни, наполненные заботами. Проходили месяцы. Истекали годы.
Все это время Зубов не переставая думал о своем отъезде. Он беспокоился, узнавал, как и с кем это можно сделать, прислушивался к своему самочувствию. Как он перенесет поездку? Ведь он давно уже не путешествовал и не знал возможностей своего постаревшего организма. Естественно, он слабел и ощущал это, но все же пока что не жаловаться на здоровье.
И как по заказу за день до 14-летия Емельяна дверь их аптеки, как когда-то давным-давно, с шумом открылась и раздался громкий голос, по-русски бодрый и разудалый:
— Нас тут ждут или нас тут забывают?!
Зубов, сидящий теперь на месте Гордея и просматривающий документы по тем закупкам, которые производили их агенты в Индии и Китае, в Палестине и Сирии, поднял голову и сразу же откинулся на спинку кресла — перед ним собственной персоной стоял Яков Петрович Моссаль.
— Ба-а! — воскликнул Зубов. — Людоньки, кого я вижу! Вы какими судьбами к нам, господа долгожданные?
— Да вот, вояжирую... Приехал с сыновьями пошуметь на Востоке. Один из них уже взрослый, а второй, ротозейного возраста, просто гуляет.
— А где же они?
— Они работают, а я, дорогой Василий Григорьевич, к вам спешил, повидаться, поговорить. За русского человека душа моя болит. Ну давайте обнимемся, что ли! — и он сгреб в объятия несопротивляющегося Зубова.
— Я даже не знаю, как встречать вас теперь, — растерялся Василий Григорьевич. — Рамана уже четыре года как нет. Вы знаете?
— Знать не знал, но подозревал, — вздохнул, присаживаясь, Яков Петрович.
В это время в зал зашла дочь Рамана и, чуть прищурив глаза, узнала гостя. Она махнула ему рукой, спросила, сколько их приехало, и пошла распорядиться насчет комнат для приезжих, а также насчет праздничного обеда, поданного в сад. Сама пока что присоединиться к ним не могла.
Долгий был у мужчин разговор. Потрясенный гибелью Глеба, Яков Петрович притих да присмирел.
— Так получается, дорогой Василий Григорьевич, что вас тут удерживает долг? А домой когда же? Если хотите знать, так я планировал увезти вас с собой. Я же знаю, что пора уже.
— Даже не знаю, как быть... Четыре года назад мы договорились, что я уеду после 14-летия Емельяна.
— И когда ему исполняется 14 лет?
— Завтра.
— Так мы вовремя приехали!
Емельян и его бабушка больше не смели задерживать Зубова, понимая его положение.
— Мы не против, чтобы вы навсегда остались с нами, — с горечью говорила дочь Рамана. — Так что решайте.
— Если считаете, что справитесь вдвоем, то поеду я, пока люди встречаются, — извиняющимся тоном сказал Зубов. — Сердце мое останется с вами, а старость свою увезу к предкам. Никогда никого из вас я не забуду. Спасибо, что приютили нас после беды, помогли подняться, пожить на свете, — низко кланялся Василий Григорьевич дочери Рамана.
— Не думала я, что мы будем расставаться в таком узком кругу, — сдерживая слезы, говорила мужественная женщина. — Живите долго. Будьте счастливы.
— Ну, Емельян, надежда и опора Востока, — пошутил Зубов, — отныне ты должен сидеть в этом кресле и помогать бабушке.
— Буду сидеть, — сказал мальчик. — Не волнуйтесь. Счастливого пути.
И был момент прощания, и пошел первый момент после него, и второй... и время начало отрезать их совместную жизнь от жизни порознь...
Шел 1876 год.
Вернувшийся в Россию Зубов нашел своего младшего брата и остался жить в его доме. Он и здесь появился вовремя и пригодился людям — много помог родственникам, прежде чем в одиночестве упокоился навеки. Провожала его в лучший мир воспитанная им внучатая племянница Клеопатра Соломоновна.
А в Багдаде жизнь текла по расписанному плану — прошло еще несколько лет, Емельян выучился и женился на своей дальней родственнице Саре. В положенное время родился у них сын Павел и дочь Като. А потом у Сары умерла любимая сестра и одну из ее дочерей, Марго, Сара забрала к себе. Может, были бы у них с Емельяном еще дети, но опять смерть вырвала из жизни очередного потомка Гордея — его внука.
Емельян успешно открыл в аптеке отдел лечебных минералов, как написал ему о наказе отца дедушка Раман. А также продолжал заниматься любимым делом, минералогией, иногда участвовал в археологических экспедициях. И вот в одной из них он разбился, упав с высоты. Так что ювелирный отдел он открыть не успел.
После гибели Емельяна бедная, многострадальная дочь Рамана, совсем уже старенькая, оказалась в более тяжелом положении, чем была после смерти своего отца. Опереться ей было не на кого. Павел, сын Емельяна и ее правнук, был еще мал. Если бы не Сара, поддерживающая прабабушку своего сына и во всем научившаяся подменять ее, то родовое их дело пропало бы. Все же неимоверными усилиями эти две женщины подняли Павла и научили его вести семейный бизнес.
Павел Емельянович впоследствии говорил, что практически не помнит отца. Прабабушку, наверное, он тоже помнил плохо... А маму Сару любил, заботился о ней, но о них — речь впереди.