Школа моряка в Финкенвердере располагалась в большом доме из красного кирпича на берегу реки. Из окон большого зала днём мы могли видеть проходящие мимо суда, которые направлялись к морю или возвращались обратно, а с наступлением темноты — их огни, скользящие вдоль реки. В спальне, откуда реку не было видно, слышны были гудки пароходов. Всё это будоражило воображение, и мы испытывали страстное желание поскорее вырваться на морской простор…
Мы — это группа из тридцати-сорока юношей, вечно голодных как волки, однако всегда весёлых и полных ожиданий и надежд.
Порядки школы были весьма строгими. Например, тот, кого заставали за курением, должен был съесть свой окурок. Но нас всё это нисколько не смущало. Мы брали от этой жизни всё, что только могли получить, даже если это был обед самого директора.
Секрет уловки, как стянуть обед директора, капитана Олькерса, передавался учениками из поколения в поколение. В момент, когда в подъёмнике поднос с обедом проходил мимо нашей столовой, нужно было молниеносно заменить полные миски на пустую посуду. Тот, кто был неловок, мог оказаться в очень неприятном положении. Но всё повторялось снова и снова, и сострадательные души полагали, что капитан Олькерс потому и остаётся таким маленьким и сухим, что ему так часто в мисках достаётся только воздух…
А между тем мы изучали сплесени и морские узлы, сигнальную книгу и правила мореплавания. Обучение шло быстро, так как подготовка длилась всего три месяца. Поэтому среди моряков наша школа называлась «фабрикой матросов из Финкенвердера».
Но, даже несмотря на короткий срок обучения, мы проявляли нетерпение, и в свободную вторую половину дня только и обсуждали свои дальнейшие шансы. Хороший шанс — это получка матроса на судне в дальнем плавании. И мы расхаживали туда и сюда вразвалочку, с широко расставленными ногами, как бывалые матросы в гавани, и сплёвывали через плечо с пристани в воду, и с волнением ждали дня, когда нас должны были освидетельствовать.
Через три месяца состоялся выпускной экзамен. Его успешно выдержали все; капитан Олькерс каждому пожал руку и пожелал счастливого плавания.
Вскоре все разъехались, за исключением двоих — Янке и меня. У нас с ним не было денег на поездку домой и, кроме того, мы не хотели упустить свой шанс. Таким образом, мы стали D-учениками. Так называли выпускников, не получивших назначения.
С A-учеников начинались пребывание в Финкенвердере, затем они превращались в B-учеников, и в выпускной месяц — в C-учеников. D-ученики представляли собой «замшелых карпов», которые кормились в школе до тех пор, пока не ловили свой шанс.
Дальнейшее пребывание в школе нельзя было назвать хорошим временем. Наши прежде спокойные прогулки по причалам гавани превратились в беготню от судна к судну и поиски работы. Но мы никому не были нужны.
В том числе и в школе. Однажды вечером, когда мы, усталые и разочарованные, возвращались в школу, в большом зале нас остановил боцман Шмидт и сказал:
— Я хочу предупредить вас, ребята, по-хорошему: уже второй день здесь не продохнуть от рыбной вони, которая от вас исходит.
Потом он напялил на голову свою егерку и удалился.
Да, это действительно было далеко не прекрасное время. И когда однажды нас позвали к капитану Олькерсу, мы очень обрадовались: так или иначе, но, в конце концов, это должно было когда-то закончиться.
Когда мы вошли, он сидел за своим письменным столом. Мы поприветствовали его и замерли перед ним навытяжку.
— Парусник «Гамбург» ищет двух юнг, — сказал он строгим командным голосом. — Это хорошее судно, а его капитан является одним из лучших моряков, которых я знаю. Завтра можете оформляться.
— Есть! — ответил я с благодарностью.
А Янке сухо переспросил:
— А каким будет наше денежное содержание?
Капитан Олькерс поморщил лоб.
— Денежное содержание? — повторил он недоброжелательно. — Какое ещё для вас денежное содержание? Ведь вы только учитесь и для судна пока являетесь лишь балластом. Кроме того, «Гамбург» становится учебным судном. А за обучение судовая компания требует тридцать марок в месяц. И это ещё дёшево, юноши, исключительно дёшево!
Лицо Янке стало красным. Он был сыном крестьянина из Померании, и расчётливость была у него в крови.
— Но тогда мы не сможем прокормиться, господин капитан, — возразил он. — Мой отец не будет это оплачивать.
— Так, — произнёс Олькерс, — а у тебя как с этим, Прин?
— Я думаю, что моя мать тоже не сможет заплатить.
— Та-ак… Ну, ладно, мне придётся ещё раз всё это обдумать.
И немилостивым движением его руки мы были выдворены наружу.
К вечеру капитан вызвал нас снова.
— Итак, — сказал он грубо, — я все устроил. За обучение вы ничего не будете платить.
— А денежное содержание? — вновь спросил Янке.
Олькерс посмотрел на него долгим взглядом. Это было странный взгляд, наполовину озадаченный, наполовину негодующий, однако в нём угадывалось и понимание:
— Твоё денежное содержание будет медленно расти… от нуля марок! — с этими словами он круто развернулся на каблуках и удалился.
На следующее утро мы прибыли на борт «Гамбурга». Было воскресенье, холодный, ясный день. В лучах солнца сверкали снег и льдины, которые Эльба несла вниз по течению.
«Гамбург» был ошвартован у пристани напротив верфи «Блом унд Фосс». Очевидно, проходила погрузка, так как всюду на палубе лежали мешки с зерном и грузовые корзины, а в углу виднелась куча пустых консервных банок и кухонной золы.
Судно казалось совершенно пустым. Только внизу у входного трапа стояли двое — офицер в синем форменном пальто и рядом с ним огромный детина в гражданском. Он смахивал на усатого краснощёкого моржа. Ворог его рубашки, распираемый могучей красной шеей, несмотря на холод, был распахнут. Синий жилет, как гирлянда, оттягивала толстая золотая цепь карманных часов.
— Вы и есть новые юнги? — спросил нас «морж» глубоким басом, и облако спиртных паров вырвалось из его рта.
— Так точно, господин боцман, мы юнги, — ответил я.
— Так, эти господа из морской школы, — с иронией сообщил он офицеру; затем громко крикнул вглубь корабля: — Штокс!
Через мгновение появился матрос.
— Новые юнги, — сказал ему боцман. — Покажи каждому рундук и койку. Этот (он ткнул пальцем на Янке) пойдёт в носовой кубрик, а малыша проводи в корму, в «синагогу».
Он отвернулся и сплюнул в воду. Штокс послал Янке в носовой кубрик, где обитали ученики и юнги, а меня повёл в корму. По пути я рассмотрел его со стороны.
Это был маленький, худощавый человечек с бледным, угрюмым лицом. Его передние зубы выдавались далеко вперёд, и потому в профиль он напоминал недовольную крысу.
«Синагогой» называли кубрик для матросов в возрасте. Она находилась за грот-мачтой. Это было большое, низкое помещение. Оно создавало впечатление тёмной пещеры, вдоль стен которой справа и слева располагались койки в два яруса, а в середине стоял длинный деревянный стол с двумя скамьями. Солнечный свет, проникающий внутрь через иллюминаторы, отражался от деревянных переборок и светлыми лучами таял в полутьме отдалённой части кубрика. Пахло водорослями, смолой и солёной водой. В полутьме никого не было видно, но при нашем входе на койках кто-то заворочался.
— Вот твоя койка, — указал Штокс в самую глубь пещеры.
Я подошел к койке и бросил на неё свой мешок, а Штокс присел к столу у входа, вытащил газету и стал читать.
— Ты должен ещё показать мне рундук, — сказал я.
Он поднял голову:
— Что ты сказал?
— Я попросил тебя показать мой рундук.
Он встал и направился ко мне. Беззвучно, набычив голову.
— Что-ты-сказал? — повторил он; его слова странно сливались в один непрерывный звук.
— Я попросил тебя…
В следующее мгновение он ударил меня по лицу. Потом снова и снова. Он бил жёстко, тыльной стороной ладони.
— Я научу тебя уважать матросов, болван! — кричал он при этом.
Я был настолько ошеломлён, что даже не пытался защититься.
Кровь бросилась мне в голову… Пусть он на десять лет старше, пусть он опытнее и сильнее меня, но так избивать себя я не позволю. Я нагнул голову и сжал кулаки.
Тут сзади на моё плечо легла рука и сжала его, как в тисках.
— Спокойно, юнга, спокойно! — прогремел голос сзади; и затем Штоксу: — Проваливай, жаба!
Я обернулся. Это был матрос, свесившийся с верхней койки. В полутьме его не удалось сразу разглядеть, и я ощущал только его руку, которая продолжала сжимать моё плечо: широкая, могучая рука, густо покрытая волосами и оплетённая, как канатами, мощными мышцами.
Штокс отпрянул к входу, бормоча что-то себе под нос, но таким образом, что нельзя было различить ни одного слова. Входная дверь за ним с треском захлопнулась.
Мужчина наверху спустил ноги с койки и спрыгнул вниз.
— Ты, видно, юнга-новичок? — спросил он.
— Да.
— И как тебя зовут?
— Гюнтер Прин.
— А меня Мар Виташек, — он протянул мне руку.
Он был, по крайней мере, на две головы выше, и вдвое шире меня, его глаза выцвели от морского ветра и солёной воды.
— Ты не должен мстить ему, — сказал он. — Этот Штокс — подонок. Сам по себе он хил, и потому выбирает ребят помоложе и послабее, и мучает их.
— Я вовсе не слабее, — ответил я. — Просто я не успел дать ему сдачи.
— Ну-ну! — засмеялся он. — Но ты моложе его! И даже если бы ты на самом деле дал сдачи, то мы все стали бы против тебя. Так положено, это дисциплина.
Он медленно опустился на банку и стал набивать трубку.
— Я такое однажды пережил, — продолжал он. — К нам пришёл новый юнга. Он был крепким парнем и здорово побил матроса. Однако после этого и сам пролежал три недели в койке, и должен был поставить новые зубы из алюминия. Теперь он их чистит наждачной бумагой. Жаль, если мне пришлось бы помочь Штоксу именно таким образом, — пробормотал он и зажёг свою трубку.
Пока он сидел за столом и молча курил, я раскладывал свои вещи.
Я ещё не закончил располагаться, как вновь появился Штокс и сказал, что я должен прибыть на корму к боцману.
Боцман жил в отдельной каюте. Когда я вошёл, он лежал на койке, опираясь вытянутыми ногами в сапогах на табуретку.
— Послушай-ка, господин юнга, — сказал он, — как раз тебя-то нам и не хватало. Имеется срочная работа.
Он выкатился из койки и, тяжело ступая, повёл меня на бак к гальюну под палубой.
— Это наш «парламент», — указал он на два унитаза. — Ты не поверишь, но когда-то они были белыми. А теперь за работу! Возьми горячей воды и соли у кока. Когда закончишь, доложишь мне.
Он ушёл, а я принялся за дело. Через открытую дверь виднелись кусок палубы и грот-мачта, которая стройно поднималась в бледно-голубое февральское небо.
Вот она — жизнь моряка, о которой я мечтал… Будь оно проклято, такое начало!..
Наконец я закончил с работой и доложил боцману. Он молча прошёл вперёд. Тщательно осмотрел оба унитаза. Затем повернулся ко мне:
— Ну что ж! Хорошая работа, юнга, — его тон стал доброжелательнее, без издёвки. — Если ты и дальше будешь содержать их в таком виде, найдёшь себе в Гарри Стёвере друга.
Он похлопал меня по спине и ушёл.
Он выкатился из койки и, тяжело ступая, повёл меня на бак к гальюну под палубой.
В обед мы с таким же юнгой, как и я, должны были «бачковать». Второй юнга — маленький, проворный парень с головой, покрытой щёткой белокурых волос, и весёлыми синими глазами.
Мы получаем на камбузе и приносим в кубрик жестяные бачки с пищей, а после обеда моем их. Мы обедаем вместе с матросами, сидя за столом плотно, локоть о локоть. Поскольку сегодня воскресенье, на обед — жаркое из свинины с краснокочанной капустой.
— Тебя зовут Гюнтер Прин? — обратился ко мне мой напарник-юнга, когда мы с ним сели за стол. — А меня — Ханс Циппель. Хотя я здесь уже четырнадцать дней, можешь обращаться ко мне на «ты».
Матросы смеются, и только Штокс делает недовольную гримасу.
Во второй половине воскресенья мы были свободны. Работа началась на следующий день.
Сначала мы грузили продовольствие, и я должен был поднимать на борт мешки с зерном с помощью ручной лебёдки. Затем предстояла подвязка парусов. Поднявшись на реи, мы натягивали на них холстины парусов и прочно привязывали их гитовыми[2]. Пальцы ломило от ледяного ветра, стальные реи были ужасно холодными. Грот-мачта поднималась над палубой на высоту пятьдесят пять метров, и белая палуба отсюда, с высоты колокольни, казалась крохотной.
Нужно было закрепить двадцать восемь парусов, и нам понадобилось на это два дня.
На четвёртый день мы были готовы к плаванию. Рано утром буксир вытащил нас на середину реки и затем повёл вниз по течению. Было ещё темно, вода чернела своей глубиной, и только льдины с хрустом крошились форштевнем и проплывали в темноте светлыми пятнами.
Мы следовали к выходу в море, и команда, построенная на правом борту, пристально смотрела на берег, который смутно проглядывался сквозь темноту.
Внезапно раздался чей-то хриплый голос:
— Будем верны Санта-Паули[3]!..
…и в ответ из всех глоток разом вырвалось:
— Ура!.. Ура!.. Ура!
Со стороны берега слабым эхом донеслись голоса. Нельзя было различить, о чём они вещали. Матрос, который стоял рядом со мной, сказал:
— Это проститутки…
Когда рассвело, я увидел на шканцах человека в белой вязаной шапочке.
— Это «Старик»[4], Шлангенгрипер, — прошептал мне Циппель.
Человек покрутил головой в разные стороны, как петух, собравшийся прокукарекать, а затем исчез в штурманской рубке.
— Он поймал ветер и теперь прокладывает курс, — пояснил Циппель. — Это один из тех, кто чует погоду на три дня вперёд.
Я оценивающе посмотрел на Циппеля, однако его лицо оставалось непроницаемым.
Мы спустились по Эльбе вниз по течению и во второй половине дня достигли открытого моря. Дул лёгкий северо-восточный ветер, и море выглядело серо-зелёным и очень холодным. К вечеру, незадолго до захода солнца, буксир освободил нас и, дымя, отправился назад.
Раздалась команда:
— Паруса ставить!
Мы ринулись по мачтам наверх к реям. Полотнища парусов одно за другим опадали и вздувались на ветру. На западе солнце опускалось за облако на горизонте, а на востоке медленно поднималась полная луна, отражаясь в море сверкающей дорожкой.
Мы работаем так, что, несмотря на холод, рубашки липнут к телу. Однако иногда я всё же осматриваюсь и наблюдаю, как лунный свет играет на белых парусах.
Но самое прекрасное зрелище меня ожидает внизу, когда я снова спускаюсь на палубу. Передо мной возвышаются, исчезая вершинами в ночном небе, три серебряных парусных башни. В них поёт ветер, а внизу под форштевнем ровно шумит носовая волна. Мы идём под полными парусами…
Кажется, что словно невидимая сила влечёт корабль за собой, мягко, но неудержимо. Никакого шума машин — только постоянно этот глубокий, равномерный шорох волн.
Мы совершили переход до Бискайского залива. Там ветер круто изменил направление, и мы должны были долго лавировать. Мы рассчитывали возместить потерянное время за Азорскими островами, как только войдём в район пассатов.
Однако когда мы подошли к Азорским островам, то вместо пассатов застаём там только слабый ветер, своими редкими порывами напоминающий старческое покашливание.
Шлангенгрипер ловит каждый порыв ветра, но мы всё равно проходим за день не более десяти миль. Порой кажется, что море налилось свинцом. Дни сонливые и жаркие, а ночи ещё хуже. Мы не выдерживаем их в кубрике и в свободное от вахты время лежим на крышках люков, ловя прохладу ночного ветра.
Капитана мы видим только изредка. Обычно он располагается полулёжа на своем палубном топчане позади вёсельного ящика. Только иногда в полдень, в самый разгар жары, он появляется на шканцах в шёлковой красной рубашке, длинный и сухой, как полуденное привидение. Окинув озабоченным взглядом обвисшие паруса и покачав головой, он вновь исчезает за вёсельным ящиком.
Да, мы видим его очень редко. Но то, что он, находясь как бы за сценой, удерживает все нити в своих руках, мы поняли очень скоро…
Однажды в полдень Кремер, старший бачка, послал Циппеля на камбуз за сгущённым молоком. Он хотел подсластить свою лапшу. Но Циппель вернулся без молока.
— Как это понимать?! — накинулся Кремер.
Он был медленным на подъём восточным пруссаком, который только изредка открывал свой рот. Однако теперь он был взбешён.
— Что, этот Смутье не хочет раскошелиться?
— Нет, — ответил Циппель, и дрожь в голосе выдавала его страх. — Он хочет. Но он говорит, что капитан запретил. Нужно экономить.
Кремер не ответил, но взглянул так, что замолчали все сидящие за столом. Нависла тишина. И в этой тишине вдруг раздался голос Штокса:
— Зато завтра будет нечто особенное, солонина с сушёной картошкой.
Это была пища, которую мы получали вот уже три недели почти ежедневно, и потому слова Штокса звучали как издёвка.
Эта сцена не имела далее никаких последствий, только с этого момента молоко не выдавалось больше ни утром, ни днём, ни вечером.
Три дня спустя — как раз была моя очередь бачковать — я пришёл на камбуз, чтобы получить «напиток вахтенных». Это был кофе, который выдавался для вахтенных в четыре часа утра. Чёрный и горячий, сильно отдающий цикорием и лишь отдалённо напоминающий кофе, он популярен у всех путешественников, будь то в высоких широтах Антарктики, или в тропиках.
— «Напитка вахтенных» больше не будет, — сказал мне кок Смутье, и мне показалось, что он коварно ухмыляется.
— И что я должен сказать им?
Он равнодушно пожал плечами.
— Можешь сказать, как есть. Шлангенгрипер запретил.
Матросы поняли меня не сразу. Когда я с пустым, дребезжащим котелком появился в «синагоге» и сообщил им о причине отказа, над столом нависла тишина, точно как в прошлый раз. Все сидели либо в сетчатых майках, либо с голым торсом, и перед каждым лежал ломоть сухаря, который они приготовили к этому кофе.
Не знаю, кто начал. По-моему, это был Мюллер. Он схватил свой сухарь и начал барабанить им по крышке стола, выкрикивая при этом:
— Подъём! Подъём! Подъём!..
Это было старой шуткой. Команда побудки, которой по утрам поднимались из коек свободные от вахты, предназначалась для червей в сухарях. При стуке сухаря по крышке стола они сыпались из своих нор и расползались в разные стороны. Тут их сметали в кучу и растаптывали.
Но на этот раз «шутка» означала нечто иное. Внезапно все схватили свои сухари и стали тоже барабанить ими по столу. Это напоминало дробь барабана. И вступил хор хриплых голосов:
— Подъём! Подъём! Подъём!..
Вдруг сквозь шум в кубрике послышался голос капитана. По-видимому, он спустился со шканцев и теперь стоял прямо у входа в «синагогу».
— Боцман, — сказал он, — я полагаю, мы должны успокоить этот кубрик!
И тотчас прогремел грозный голос боцмана:
— Чёрт побери! Тихо вы там, в «синагоге»!
— Все они такие правильные, — послышался чей-то приглушённый голос, — для нашего брата они не только кофе пожалеют, а палец о палец не ударят.
— Да уж, а вид такой благочестивый, — добавил Штокс, — как будто он компаньон самого господа Бога. Видели бы вы его во время последнего плавания в Фёрт-оф-Форте…
Окинув взглядом своих слушателей, он продолжал:
— Нам нужно было пройти под мостом. С лоцманом. «С вашими мачтами вы не пройдёте в прилив под мостом», — сказал лоцман. «Пройдём, — возразил Шлангенгрипер, — я рассчитал это». Дело в том, что ожидание следующего отлива стоило два фунта дополнительной платы лоцману, и эти два фунта лежали камнем на душе. «Хорошо, кэптен, — ответил лоцман, — но на вашу ответственность». Шлангенгрипер молча ушёл в штурманскую рубку… А позже, когда я счищал ржавчину с фок-мачты, ко мне подошёл Иверсен, второй рулевой, и сказал: «Штокс, загляни-ка с кормы в штурманскую рубку! Это надо видеть!» Я пошёл и заглянул туда снаружи в иллюминатор. Там, стоя ничком на коленях и обхватив руками голову, молился Шлангенгрипер. Он просил «дорогого Господа Бога» о том, чтобы Он не наказал его за скупость, и чтобы концы мачт остались целыми. Он лежал так до тех пор, пока мы не прошли под мостом. Полкоманды успело на него посмотреть… Правда, нам и на самом деле удалось проскочить с невредимыми мачтами. Но в последующие дни, проходя мимо Шлангенгрипера, мы хлопали себя по коленям.
Раздался смех.
— Надеюсь, он не молится о том, чтобы лишить нас ещё и солонины в мисках, — сказал Шлегельсбергер.
Мы увидели, как наискосок через палубу к «синагоге» бежит Йессен. Задыхаясь, он возмущённо затараторил:
— Дети мои, я с камбуза! Там Балкенхоль — и пьёт молоко! Я сам видел! У пасти большая банка сгущённого молока и слышно только: «клук-клук-клук»!
Это возымело такое действие, как будто у всех разом открылся выход накопленной ярости. В «синагоге» — крик и ругань: «Эта коварная свинья… этот жид… ну, держись, собака, мы засунем тебе это…»
И затем Виташек сказал веско и важно, как председатель суда присяжных:
— Сегодня ночью мы этому коку устроим…
Наступившая ночь была тёмной, свет звёзд заслоняло знойное марево, только тонкий золотой серп луны пробивался между облаками.
До полуночи мы были свободны от вахты. В десять часов мы украдкой, в чулках, пробрались на бак. Дверь на камбуз была открыта. На камбузе сидел кок Балкенхоль и писал. На его лысом темени отражался свет керосиновых ламп. Мы столпились в тени у входа, и Циппель жалобным голосом выкрикнул:
— Балкенхоль!
Кок поднял голову. Его выпученные тёмные глаза с любопытством и недоверием вглядывались в темноту.
— Балкенхоль! — повторил Циппель вкрадчивым, умоляющим тоном.
Балкенхоль откашлялся.
— Кто здесь? — спросил он настороженно.
— Дай мне, пожалуйста, кружку кипятка, — промямлил Циппель.
— Нет! — наотрез отказал Балкенхоль — как всегда, когда мы его о чём-нибудь просили.
Некоторое время было тихо. Мы думали уже, что Балкенхоль заметил нас, настолько пристально смотрел он в темноту, где мы стояли. Но он только сказал:
— А вообще, если тебе чего-то от меня нужно, зайди.
— Не могу, — ответил Циппель.
И жалобно добавил:
— Моя нога, ох, моя нога…
У Балкенхоля проснулось любопытство. Он встал и, переваливаясь с ноги на ногу, осторожно и недоверчиво вышел на палубу.
В следующее мгновение из темноты за дверью вынырнули две тени, набросились на него и с быстротой призраков утащили на ростры в тёмный проём за спасательными шлюпками. Оттуда послышались дробные удары, подобно тем, что раздавались по воскресеньям, когда Балкенхоль делал отбивные котлеты. И в промежутке между ними — его приглушённый жалобный голос:
— За что? Что вам от меня нужно? Я ничего вам не сделал!
— Как — ничего не сделал?! — ответил злобный голос. — А кто всё время варил нам отвратительную баланду?!
Тут вступил второй голос:
— А наше молоко кто выпил, потная свинья?!
— Я… выпил молоко?.. Никогда в жизни!..
— Не лги! Йессен видел!
Голос Балкенхоля перешёл на визг:
— Это подлая собачья ложь… я только вылизал пустую банку, которая осталась от «Старика»… Там не было и трёх капель!.. Так вот вы какие! Когда Шлангенгрипер разрешает давать вам молоко, то я здесь не при чём, и вы молчите! И вы гнёте спину перед ним: «Так точно, господин капитан… Спасибо, прекрасно, господин капитан!» И подставляете ему задницу… А когда он запретил выдавать «напиток вахтенных», то получается, что это я у вас его отнял? За что вы меня-то лупите? Шли бы вы на шканцы и сказали всё прямо в лицо «Старику», если вы настоящие парни!..
Со стороны бизань-мачты донёсся кашель. Это подавал сигнал опасности Шёнборн, которого мы поставили там для охраны. Сразу после этого послышались шаги, и из темноты появился Рудлофф, третий помощник.
— Ну и ну, — удивился он, увидев нас. — Свободные от вахты — и не в койках?
— Ах, господин Рудлофф, — ответил лицемерно Кремер, — ночь так хороша!
— Да, она действительно прекрасна, — сказал Рудлофф и отправился дальше.
Он был лиричен по природе, и мы подозревали даже, что он пишет стихи. Однако мы уже вдоволь насытились прелестью этой ночи и потому тут же расползлись по своим койкам.
Во время следующей утренней вахты проводились работы по ремонту такелажа. Стоя на перте[5] нижнего рея, я работал с грот-брамселем[6], а выше меня, сидя верхом на рее, — Циппель. Мы были одни. Глубоко под нами виднелась палуба.
Внезапно Циппель склонился ко мне сверху и сказал:
— Пойдёшь с нами? Мы решили бежать в Пенсаколе.
Я испугался:
— Как, ты не один?
Он кивнул и засмеялся.
— Конечно, не один. Почти все. Вся «синагога». И носовой кубрик тоже. Пусть «Старик» один выколачивает червей из своих сухарей!..
Раздался свисток второго помощника, и мы начали спускаться на палубу к брасам[7]. По пути я размышлял о том, что мне сказал Циппель.
Итак, они решили бежать. В Пенсаколе. Я хорошо понимал их и, честно говоря, мне тоже хотелось бы бежать с судна, и чем скорее, тем лучше. Я посмотрел на свои руки, которые покраснели и растрескались от солёной воды, и почувствовал шишковатость в затылке, которая возникала обычно от скудной пищи с солониной, без следа зелени.
Бежать? Отлично. Но куда? Что делать одному в чужой стране? Без документов, без денег...
После смены с вахты, когда мы обедали в кубрике, я надеялся, что кто-нибудь начнёт разговор об этом. Но все либо молчали, либо говорили о посторонних вещах.
После обеда я был свободен от вахты. Я прошёл в нос судна и улёгся на люке тросовой выгородки. В синеве неба сияло солнце. Паруса обвисли и лишь иногда слабо колыхались от порывов ветра. Со стороны форштевня время от времени слышался шум волны, как при накате на мол. Его монотонность клонила ко сну.
Через некоторое время подошёл Циппель и уселся рядом со мной.
— Ну, что? Ты обдумал? Будешь с нами?
— А что вы будете делать на берегу? — задал я встречный вопрос.
— Увидишь, — сказал он значительно.
— То есть ты не знаешь? — начал раздражаться я.
Он глубоко затянулся из своей трубки и недоверчиво осмотрелся по сторонам. Затем склонился ко мне и зашептал:
— Послушай, это верное дело! Штокс знаком с несколькими фермерами оттуда. Они нуждаются в белых надсмотрщиках, как в хлебе насущном. Это настоящая жизнь! Они ездят верхом по полям, под началом — пятьдесят негров… сто негров, которые потеют и работают… А ты восседаешь на лошади и говоришь только: «Старайтесь, дети мои, старайтесь!» В обед индюшатина и ананасы, каждое утро какао, и всё для тебя готовят негры. И спишь в шёлковой кровати с балдахином, и охраняют твой сон тоже негры…
Его свистящий шёпот от восторга перешёл на хрип. Я не прерывал его. Картина, которую он изобразил, напоминала плакат с солнечного юга, который всегда вывешивают на вокзалах. Всё бы хорошо, только Штокс был для меня неприятным исключением.
— А кто ещё участвует, кроме тебя и Штокса? — спросил я.
Он перечислил всех: пять человек, в их числе кок и Янке — юнга, с которым мы вместе пришли на судно. Да, это были далеко не лучшие люди.
— Больше никто? — спросил я.
Циппель разозлился.
— Пока да, но, наверно, к нам присоединится и ещё кое-кто.
— Хм…
— Ну, а как ты? — спросил он напоследок и повернулся уходить.
Я не мог решиться:
— Хочу обдумать всё ещё раз, — сказал я.
Тогда он пожал плечами и неторопливо удалился. По его спине я видел, что он взбешён.
А я продолжал лежать и смотрел, как паруса колышутся на ветру, совершенно белые на фоне тёмно-синего неба…
Мои мысли раздваивались. С одной стороны, часто приходилось слышать о людях, которые находили счастье на том берегу. Не обязательно сразу становиться миллионером. Но в течение нескольких лет можно сделать какое-то состояние, и это довольно обычное дело. Если же я останусь на судне, то меня на всю жизнь ждёт участь голодной собаки.
Я поднялся и пошёл назад, в кубрик. «Синагога» была пуста, дверь открыта настежь. Только Крамер лежал в койке и храпел.
Я взял из рундука свою писчую бумагу и сел к столу. Через открытую дверь над леерами виднелся горизонт, где небо и вода расплывались в серебряной дымке.
Я писал матери: «Дорогая мама, скоро мы будем в Америке. Плавание было долгим. К сожалению, я представлял себе жизнь моряка совершенно иначе. У нас это называется «много работы и мало хлеба…»
На бумагу упала чья-то тень. В дверном проёме появился Виташек. Я
не слышал его приближения, потому что он был в лёгких сандалиях.
— Ты что тут делаешь? — спросил он.
Я прикрыл письмо рукой. Он подошёл к столу и взял письмо. Взял совершенно спокойно и уверенно, как будто так и должно быть. Затем он опустился на скамью и стал читать.
— Так, — сказал он, окончив чтение, — так-так. Вот ты какой. Значит, с ними заодно. Не ожидал от тебя, Принхен, не ожидал.
Он пристально посмотрел на меня своими водянистыми глазами.
Взгляд сквозил неприязнью.
— Отчего же? — заикаясь, ответил я.
— Не увёртывайся, юнга. Ты знаешь точно так же, как и я, что здесь происходит. Но я хотел бы тебе вот что сказать: в такой игре честный моряк не должен участвовать! Да, конечно, всё плавание мы не получаем ничего, кроме жратвы для свиней! Да, конечно, «Старик» на этот раз скуп до бесстыдства. Но только поэтому всё бросить… всё плавание… и вообще всё это?!
Он сделал широкое движение рукой в сторону моря, которое блестело в полуденном свете.
— Разве ты не чувствуешь, как прекрасно это всё? Вспомни, как в шторм наш старый «Гамбург» перекатывается через волны! Видел бы ты в шторм нашего «Старика», дружок! Там, на шканцах, стоит уже не какой-то жалкий скряга! Нет, там стоит Моряк! Да! Мужчина, который борется со стихией! Но такие людишки, как Штокс, не могут этого понять. И Балкенхоль в своём мерзком камбузе тоже. Они не видят ничего дальше своего собственного носа… И ещё я хотел бы сказать тебе вот что…
Наклонившись ко мне и чеканя слова, как будто забивая гвозди в крышку стола, он сказал:
— Надеюсь, что ты не свяжешься с этими молодцами.
Потом он встал рывком, так, что скамья под ним грохнулась о переборку, и, тяжело ступая, вышел наружу. Я проводил его благодарным взглядом. И к письму матери больше не возвращался…
Ночью ветер повернул к зюйд-весту, и утром мы почуяли запах берега. Это был незнакомый, крепкий запах. Он напоминал аромат леса, нагретого солнцем. Время от времени мимо проплывали громадные круглые медузы. Они выставляли над водой тонкие плёночные плавники, которые, как паруса, увлекали их ветром.
В пять часов поутру впередсмотрящий доложил о том, что видит берег. Часом позже мы все увидели его: плоское, белесое побережье в лучах солнца. Пока мы, галсируя против ветра, вошли в залив и встали на якорь на рейде Пенсаколы, наступил вечер.
После нашего разговора у люка тросовой выгородки Циппель больше ко мне не подходил. Только на следующее утро после прибытия в Пенсаколу он снова обратился ко мне. Мы стояли перед каютой второго помощника, чтобы получить задаток перед увольнением на берег.
— Ну, что, уходишь с нами? — спросил он вполголоса.
Я отрицательно покачал головой. Затем мы стали смотреть на берег в разные стороны. Мне было тягостно, так как я, несмотря ни на что, сдружился с Циппелем. И даже сейчас, когда он косился на меня, он оставался хорошим приятелем.
В каюте второго помощника нас ждало разочарование: матросы получили по три доллара, ученики — по два, а юнги вообще ничего.
— Воспитательная мера господина капитана, — сказал второй помощник, ухмыляясь.
После обеда всех увольняющихся перевезли на берег на моторном баркасе.
Город спал в ярком полуденном солнце. Это был удивительный город. Роскошные торговые дома соседствовали с глиняными лачугами и клетушками из гофрированной жести. Их разделяли незастроенные участки, заваленные мусором. Хилые пальмы, припудренные пылью, как и всё остальное, тянулись рядами по обеим сторонам улиц.
Я неторопливо прогуливался по улицам, рассматривая витрины магазинов и останавливаясь у кафе, в которых бронзовые от загара люди потели под палящими лучами солнца. Но я никуда не мог зайти. У меня не было ни гроша.
Медленно пошёл я к гавани. По длинной, прямой улице, которая упиралась прямо в море, навстречу мне ехала повозка. Это была маленькая одноосная тележка, запряжённая мулом и битком забитая людьми. Я услышал их голоса уже издалека. Это был Штокс со своей компанией. На козлах сидел желтокожий метис с жёсткой щёткой чёрных усов и безучастно смотрел прямо.
Проезжая мимо, они повернулись ко мне и кричали наперебой, размахивая бутылками с «Лунным светом»[8]. Но не остановились.
Повозка была слишком мала, чтобы вместить всех. Как рой вьющихся пчёл, свисали они с неё. Я провожал их взглядом, пока они не исчезли в клубах белой пыли…
В гавани мне пришлось долго ждать оказии к «Гамбургу». Наконец прибыл наш боцман и забрал меня с собой.
— Ну, Принтье, — доброжелательно обратился он ко мне, — испытал счастье? Дамы, небось, требовали гарантий жениться?
И он раскатисто рассмеялся, обнажив изъеденные чёрные остатки зубов.
На борту я сразу отправился в кубрик. «Синагога» была пуста. И всё судно затихло, как если бы оно спало. Был слышен только слабый плеск воды у якорной цепи. Я заполз в свою койку и вскоре заснул…
Посреди ночи я проснулся, почувствовав на своём лице влажное и жаркое дыхание. Чей-то хриплый голос шептал:
— Проснись, Принтье, просыпайся же!
Это был Циппель. От него несло спиртным, и его лицо было красным и радостным, как детский воздушный шар. Это легко было разглядеть даже при слабом свете маленькой керосиновой лампы, качавшейся у подволока.
— Принтье, сейчас мы сбегаем, — зашептал он, увидев, что я проснулся. — Я хотел только сказать тебе «чюс» и затем…
Он наклонился, поднял обитый железом рундук со своими пожитками и с размаху брякнул его прямо на мои ноги.
— Эти вещи я не могу уложить в вещевой мешок. Принеси-ка их мне завтра во второй половине дня в кафе «Чикута», слышишь?
— Но…
Однако он не захотел меня дальше слушать.
— Чюс, малыш… Прин, — лепетал он, — ты дерьмовый пёс в моих глазах, потому что ты отказался идти вместе… Но ты мой друг, Прин, ты мой дружище!
— Тихо! — раздался сверху злой голос Виташека.
Ещё мгновение Циппель тупо таращился на меня, тряся головой, как телёнок, которого живодёр оглушил деревянным молотом. Затем он повернулся и, шатаясь, перешагнул через комингс. Дверь за ним осталась открытой.
Я выпрыгнул из своей койки и ринулся за ним. Но его уже поглотила темнота. В слабом свете звёзд я увидел несколько неясных фигур, сновавших туда и сюда, а на талях — плотно набитые, как огромные сливы, вещевые мешки. Это было имущество беглецов.
Крадучись, я вернулся в свою койку, но ещё долго не мог заснуть…
Следующим утром на построении отсутствовали девять человек: Штокс, пять учеников и двое юнг. Кроме того, кок Балкенхоль.
Боцман, который должен был назначать нас на работу, страшно разозлился. Рыча, он обежал кубрики, осмотрел койки и рундуки. Но и койки, и рундуки оказались пустыми.
Затем нас распределили по работам. Восемнадцать человек вместо двадцати семи. Работа была тяжёлой: выгружать балласт.
За время плавания он слежался в трюме, как камень. Мы разбивали его мотыгами и затем в больших железных ящиках поднимали на палубу.
Во время работы пришёл боцман.
— Прин, к капитану! — сказал он торжественно-скорбным голосом, как пастор при погребении.
Меня вызывали к капитану впервые, и мои ноги стали как ватные. Перед дверью я перевёл дух и постучал.
Шлангенгрипер сидел за письменным столом и писал. Когда я вошёл, он даже не повернулся.
Я осмотрелся. Каюта была небольшой, но уютной. Здесь стояли скамьи, обитые кожей, а стены были красного дерева и блестели, как ирландские каштаны.
Наконец он отложил ручку и повернулся ко мне.
— Присаживайся, мой мальчик, — сказал он дружелюбно.
Я сел на краешек кожаного дивана.
Сверху на него падал сноп света из иллюминатора, и я впервые мог рассмотреть его вблизи: лицо было продолговатым и красным, а синие глаза смотрели из глубины тёмных глазниц.
— Скажи-ка, Прин, — начал он разговор, — ты дружишь с Отто Циппелем?
Он сделал паузу и пристально посмотрел на меня. Я кивнул, ничего не ответив и чувствуя, как в моих висках пульсирует кровь.
— А тебе известно, — продолжал он как бы безразличным голосом, — что Циппель с несколькими дружками сегодня ночью сбежал с борта?
— Так точно, господин капитан, — сказал я тихо.
Он вскочил на ноги. Как башня, он навис надо мной и, тыча мне в грудь указательным пальцем, выкрикнул:
— И где же они?
Я вздрогнул и должен был сглотнуть, прежде чем сумел тихо пролепетать:
— Не знаю, господин капитан.
Он медленно опустился в свое кресло.
— О, Прин, Прин… — он снова говорил тем же тоном, что и вначале, — ты встал на неправильный путь. Ты лжёшь, а я жду от тебя правды, сын мой!
Я молчал.
— Ты, верно, думаешь своей глупой головой, — он постучал костяшками пальцев мне по лбу, — что, скрывая правду, ты делаешь добро своим непутёвым друзьям. Тогда послушай, что их ждёт на берегу. Они будут отчислены, а в их судовые книжки впишут «Дезертировал». И потом они будут нищенствовать, они не могут не стать нищими, Прин! А потом их закуют в кандалы и отправят подметать улицы… Мы должны подумать об этом, Прин!
Я и сам размышлял именно об этом и представил себе Циппеля, исхудавшего, как скелет, в железных оковах подметающего улицы. Но я продолжал молчать.
Капитан говорил со мной ещё битый час. Когда я вышел из его каюты, на мне не было сухой нитки, однако о своей встрече в «Чикуте» я ему так и не рассказал…
В обед мы довольствовались холодным пайком, потому что кока теперь не было. Сразу после обеда я пошёл к боцману и попросил увольнения на берег.
— Ты, наверно, не в своем уме, — сказал он мне, и на этом разговор был окончен.
Я снова отправился вниз, в грузовой трюм выгружать балласт.
Вскоре появился капитан и в сопровождении первого помощника подошёл к трапу. В шёлковом костюме и белом тропическом шлеме Шлангенгрипер выглядел строго и торжественно.
— Едет сообщить портовой полиции, — сказал Кремер.
Мы стояли у лееров и наблюдали, как он спускался в баркас…
К четырём часам я начал волноваться. У меня не выходило из головы, что Циппель ждёт меня в кафе «Чикута». И каждый раз, когда мы поднимались на палубу с очередным ящиком, я осматривал гавань, надеясь увидеть его где-нибудь на набережной.
В шесть часов с окончанием работ наступило время, которое мы называли «Daddeldu»[9]. Мы столпились у трапа.
— Глянь-ка туда, — сказал Кремер и показал на лодку, которая отошла от причала напротив и направлялась к нам. У руля стоял цветной, а рядом на гребной скамье сидел Циппель в белом, со скрещёнными на груди руками, и наблюдал за работой темнокожего. Похоже, он уже далеко пошёл.
Вдруг мы увидели вторую лодку, вышедшую из гавани в нашем направлении. Это был моторный баркас. Он сразу набрал полный ход. От форштевня слева и справа тянулись пенистые усы. На корме баркаса стоял, выпрямившись, Шлангенгрипер.
Расстояние между лодками сокращалось с каждой секундой. Однако Циппель ничего не замечал.
Между тем у трапа «Гамбурга» наблюдать за этой гонкой собралась почти вся команда. Мы застыли как зачарованные. Только Виташек набрался мужества и помахал рукой, показывая Циппелю назад.
Но Циппель от спеси как будто ослеп. Он ничего не замечал вокруг. А затем, когда его лодка приблизилась, он сложил, как рупор, ладони у рта, и прокричал:
— Я теперь свободный гражданин Соединённых Штатов!
К этому моменту баркас Шлангенгрипера приблизился к его лодке сзади почти вплотную. Привлечённый шумом мотора, Циппель оглянулся. В следующее мгновение он затрепетал, как белый кролик в руках охотника…
И вот барказ подошёл к трапу. Шлангенгрипер, держа Циппеля за локти, поднялся с ним на борт, и оба скрылись в капитанской каюте на шканцах.
Свидание на шканцах длилось долго… Циппелю все хотели воздать должное: и первый помощник, и второй, и третий, и, наконец, самым щедрым образом, боцман. В этот вечер я Циппеля больше не видел. Он появился в кубрике, когда я уже засыпал…
Следующим днём было воскресенье, и в десять утра началась молитва. Она обязательно проводилась при стоянке у берега, а если позволяла погода, то и в море. Обычно в ней хотели участвовать все, в том числе и неверующие. Капитан препятствовал этому, чем вызывал всеобщее неудовольствие.
— Он же из Фрисландии, — сказал Кремер презрительно. — С тех пор, как они слопали Бонифация, у них святость в брюхе.
Молитва начиналась с песнопения. Шлангенгрипер вынимал из футляра скрипку, сдувал с неё пыль, натирал смычок канифолью и произносил медленно и торжественно:
— Споёмте песнь номер шестьдесят семь!
Потом он упирал скрипку в подбородок и начинал играть, подпевая себе высоким дребезжащим голосом: «Мы живём, ведомые Богом, благодаря Его великодушию…».
Циппель стоял и пел рядом со мной. Он восхвалял Бога с перекошенным ртом, распухшим после свидания с боцманом…