Заключение. Древние монстры в Новом мире

Наше путешествие по следам каннибалов подходит к концу. Мы встретили много пожирателей на нашем пути: хоть использование описательных топосов предполагает осторожную оценку достоверности источников, в фантастических средневековых рассказах прослеживаются следы пищевых практик, ритуалов и терапии, действительно бывших в ходу.

Из рассказов о неурожаях, по отдельности недостоверных, пробиваются очертания страхов, которые позволяют представить себе какой-нибудь на самом деле имевший место эпизод, положивший начало архетипу. Случаи антропофагии при восстаниях лучше документированы: часто описанные в мельчайших деталях и происходящие от современников, они кажутся более правдоподобными. Медицинские и фармакологические трактаты, в конце концов, не позволяют сомневаться в распространенном применении терапевтической антропофагии в форме применения внутрь целительных препаратов на основе человеческих членов.

1. «Произнести непроизносимое»

Не всегда было легко, однако, произнести непроизносимое[564]. Описания антропофагии сопровождаются формулами обвинения, отвращения и недоверчивости: ответственные ведут себя как «собаки», «беззаконие»[565] и «жестокость царит в них»[566]; они ведомы «зверской и животной яростью»[567], их поступки «вызывают ужас при попытке о них рассказать и страх при их упоминании»[568], «презренная вещь […] выдающаяся и ужасная жестокость»[569], о которой даже противно говорить (лат. horret denique referre[570], horret animus dicere[571] и т. д.). Каннибализм – это «поразительная»[572] вещь, определение, использованное Данте в XXXIV песне «Ада» для того, чтобы описать три головы «мучительной державы властелина», поедающего предателей.

Наконец, часто свидетельства покрыты вуалью стыдливой неточности, а им предшествуют такие выражения, как prout dicitur (рус. «как говорится»)[573], «добавляют, что», «добавляют те, кто писал о вещах, что сегодня мы видим написанными пером»[574], «говорят»[575], audivi namque qui dicerent (рус. «слышал, что на самом деле говорят»)[576], relatum est enim et compertum (рус. «передано, действительно и рассказано»)[577], dicitur etiam (рус. «говорится»)[578], sicut nobis dicebatur pro certo (рус. «как нам с точностью было сказано»)[579], res est horrenda relatu (рус. «передана ужасная вещь»)[580].

Подобные формулы говорят о недостатке описаний эпизодов каннибализма со стороны очевидцев, голоса и рассказы которых граничат с легендой. Во-вторых, хронисты стараются держать дистанцию и уточняют, что не могут даже представить себе те несчастья, о которых вынуждены сообщать (лат. quod etiam dictu horribile est)[581], «со многими другими жестокостями, которые мой язык не сможет поведать»[582], настолько ужасные, что вызывают стыд у тех, кому приходится о них писать (лат. pudet referre[583]). Гвиберт Ножанский уточняет: «подобные события случаются настолько редко и при такой таинственности, что их достоверность всегда была под сомнением»[584].

Суть ясна: только лишь набожная преданность делу в стремлении передать память заставляет повествователя описывать гнусность, которую он не только не совершил бы, но даже никогда не смог бы выдумать.

Иными словами: «Посланника не куют и не вяжут».

Антропофагия, по факту, никогда не являлась легким аргументом и становилась особенно колкой темой, если людоедами оказывались не монстры, химеры, враги или далекие дикари, а добросовестные христиане, голодающий из-за неурожая сосед, разъярявшийся во время восстания горожанин, воин Христа (лат. miles Christi), отправившийся на освобождение Святой земли. Говорить о каннибализме оказывалось не так неловко, когда нужно было охарактеризовать маргинальность, чужесть, инаковость, как внутри, так и снаружи социального ядра. В этих случаях авторы дают себе волю. «Другой» представляется существом на границе человеческого, чей животный характер выражается в пищевых привычках, отклоняющихся от нормы до такой степени, что ставят под вопрос саму его человечность.

Действительно ли за невероятными описаниями чудовищного антропофага на самом деле кроется только чуднòе этнографическое наследие, переработанное горячечным воображением какого-нибудь заскучавшего среди закрытых монастырских стен писаря? Неужели образ антропофага обязан своим существованием только лишь повторению стереотипов, дошедших до нас из Средних веков?

2. Система каннибализма

Из собранных данных выступает на поверхность логическая и связная система, которая лежит в основе обесчеловечевания, характерного для описаний внутривидового каннибализма[585].

Тот факт, что учение Фомы Аквинского возвращается к «Никомаховой этике» (греч. Etica Nicomachea) Аристотеля, показывает, как противоестественные и зверские особенности характера ассоциируются с каннибальскими наклонностями. Акт антропофагии, нарушая иерархию, установленную по божьей воле, ставит под угрозу не только природное, но политическое и социальное равновесие, вплоть до того, что уничтожает основное ядро структуры общества, то есть семью. Так как человек ничтожен перед всемогуществом божьим, простые смертные не в состоянии нарушить космический порядок: следовательно, критическую роль в случившемся играет воля самого Создателя, а каннибализм является последствием его устрашающего гнева.

Пред лицом бесконечных библейских пророчеств, с целью предотвратить искажение божественного, задача теологов сходится на стремлении продемонстрировать, что антропофагия не отвечает напрямую воле небес, а является последствием греха как такового. Таким образом, обретает черты христианское представление о внутривидовом поедании, распространившееся благодаря священным текстам и библейской герменевтике, в центре вселенной средневекового сознания.

В рамках всего рассмотренного нами периода сохраняется отголосок этой карательной интерпретации: став одним из самых показательных примеров небесной кары, антропофагия и с политической точки зрения становится эталоном наказания. Она представляет собой символическую инверсию метафоры поглощения, которое сильные совершают над слабыми.

В ритуальном посрамлении на первый план выходит общественная месть, которая, следуя метафизической высшей воле, если и не оправдывает этот ужасный поступок, то делает его необходимым, пребывающим в гармонии с божественным проведением. Людоеды не могут получить искупления, но обладают все же инструментальной функцией: их грех является причиной антропофагии, которая неизбежно настигает преступников.

Прочтение же в положительном ключе практики властного подавления поглощенных тел порождает контрмодели, в которых каннибализм обретает положительный характер. Порог между отрицательным и положительным суждением короток: дьявольское зверство и прожорливость Ричарда Львиное Сердце и членов войска тафури отнюдь их не принижает, а наоборот, чествует их непобедимость, выходящую за грани человеческого.

Отдельного внимания заслуживает положительная оценка терапевтических практик: чтобы понять, каким образом могла установиться целительная форма каннибализма, необходимо принять во внимание историю развития танатопрактики и отношений с останками. Решительную роль сыграла, без сомнений, вера в чудесные свойства тел святых. Пропущенное через фильтр народных традиций языческой медицины, это представление нашло плодородную почву и укоренило веру в целительные свойства всех человеческих тел в целом. Привлекательной, но недоказуемой является идея, согласно которой это мироощущение могло быть подпитано представлением о том, что потребление высшего в своем роде тела, то есть тела Христова, предполагает спасение души. Из свидетельств, к которым прибегала проповедческая деятельность, ясно следует присутствие пищевых ассоциаций с евхаристическим культом.

3. Актеры драмы

Крепкая связь объединяет медицинскую сферу и область ритуального насилия: можно наблюдать связь между символическими муками приговоренных и судьбой тел, предназначенных анатомическому изучению или производству лекарственных средств. Амбруаз Паре видит проблему в низком статусе останков, использованных для приготовления лекарств: над моралью, как кажется, преобладает все же необходимость пускать в ход человеческие останки особого характера – святых или приговоренных, – чтобы не вступать в конфликт с общественными условностями, которые посмертно определяют отношения с человеческими останками.

Что касается заранее избранных жертв, если их юный возраст часто указан, того же нельзя сказать об их поле. Если о нем и упоминают, то это почти всегда мужчина: женское тело, будучи попорченным грехом и запятнанным менструальным циклом, остается и в изображениях объектом неприязни даже после смерти (за исключением случаев, когда святость усопшей выступает гарантом ее чистоты)[586]. Наоборот, сами женщины не уступают своей роли пожирательниц: изменницы, убийцы, несчастные матери, ведьмы, оголодавшие и мстительные Эринии жадно и безжалостно набивают себе брюхо. «Молот ведьм» объясняет это преступное поведение тем, что дьяволу больше по вкусу искать союзниц среди женщин.

В рамках этой схемы необходимо найти противовес риску создать себе представление о жесткой и кристаллизованной системе, которая на самом деле не была ни однозначной, ни постоянной. В большинстве случаев характер свидетельств о каннибализме подвержен влиянию обстоятельств и мелким оппортунизмом, характерным для социо-политического контекста: цитирование эпизодов антропофагии составляет слишком привлекательное средство, лакомый соблазн, которому тяжело не поддаться, отказываясь от незаинтересованной трактовки событий.

4. Геохронология каннибализма

Три основных фактора, касающихся обращения с останками, повлияли на развитие практик антропофагии. С III по VII век распространяются новые формы танатопрактики на основе расчленения останков и новые обычаи с оттенком каннибализма, как, например, vinage. С XI века и в большей степени после XII–XIII веков все учащаются предписания медиками мумие, в составе которого вплоть до XV века: смеси из трупных соков и специй для бальзамирования. Наконец, со второй половины XV века и особенно в XVI веке мумие чаще всего будет означать самое настоящее высушенное человеческое мясо, которое не только закупали на Востоке, но также производили из местных тел, предназначенных для медицинских исследований. Эта новая формула совпадает с ростом рецептов на основе человеческого тела в фармакопее и с развитием медицины на базе практического опыта и анатомии, которые гарантировали непосредственность в обращении с человеческими останками и широкую циркуляцию трупов.

Но в высшей степени решающим фактором становится концентрация символических ритуалов, берущих начало в первой половине XIV века и продолжающихся вплоть до XVI века в северных городах Италии. Эти эпизоды следуют хронологическому и географическому развитию применения насилия в этом [политико-географическом – прим. пер.] контексте. Интересно заметить, что, начиная с XIV века, набирает обороты живой и яростный политический и юридический интерес к проблеме каннибализма, которая ощущается как общая, хоть и в рамках многочисленных гражданских реалий, их опыта и организации: речь идет о тирании. На политическом, социальном и юридическом уровне растут попытки определить ее различные типы, утвердить критерии ее незаконности, очертить круг приемлемых реакций, чтобы противостоять ее установлению. Одним из ключей к прочтению может стать установление связи между частотой упоминаний антропофагии с осознанием со стороны современников «проблемы тирании»: с этой точки зрения желание противостоять тирану (в теории или на практике) и изображение господина, вынужденного самолично быть пожранным, как это происходило с телами граждан, могли разжигать желание акцентировать эпизоды антропофагии, ускоряя процесс распространения и имитирование похожих ритуалов (либо их стереотипной репрезентации).

Наконец, последним важным этапом, достойным внимания, является переход к Новому времени: прерывается ли этот обычай или продолжает практиковаться?

5. Раскрытый каннибал

В Новое время, под влиянием некоторого вновь обретшего силу комплекса представлений (англ. uncertain impact[587]), наш обычай обретает свою продолжительность: вновь получит распространение мумие, вновь появятся обвинения в детоубийстве против евреев и ведьм, снова ритуальная трапеза окажется в центре представлений о христианской идентичности в рамках полемики между католиками и протестантами, снова религиозные войны и восстания будут отмечены эпизодами антропофагии. При различных обстоятельствах вновь объявится, все с большей остротой, весь спектр голода, чьи следы отражаются не только в историографических, но и в литературных источниках.

Но только на заре этой новой эпохи антропофаг покидает свою темницу: тогда и только тогда непроизносимое произнесено. Открытие неизвестного континента и встреча с новыми народами питают вплоть до этого момента потаенный интерес, давая волю неслыханному импульсу, направленному на категоризацию и рационализацию антропофагии.

В рамках этой картины людоедство часто обладает инструментальной ролью: достаточно вспомнить знаменитый спор между Хуаном Хинес де Сепульведа и Бартоломе де Лас Касас о законности захвата новых земель, известный как «Вальядолидская хунта» (1550). Или же, в связи с бразильской территорией, вспомним о влиянии, которое оказывало происхождение автора на характер его впечатлений (в XVI веке португальские иезуиты, осевшие в Америке, тяготеют к демонизации каннибализма; согласно им, племена представляют собой демонов-антропофагов, которые противятся доминированию пришельцев).

Растет во многом обсуловленная любопытством терпимость к людоедским обычаям племен, немыслимая в предыдущие века. Но в то время как такие писатели, как Монтень, делают первые наброски культурного релятивизма, другие довольствуются тем, что подгоняют новые народы под существующие стереотипы, доставляя в Европу искаженный образ мнимых экзотических обычаев, все больше связанный со сферой демонического и основанный на многовековой истории обвинений в ритуальном каннибализме, образ, до этого направленный на язычников, евреев, еретиков и ведьм[588].

И вот древние монстры начинают населять Новый мир. Человек модерна знаком с каннибалом неизвестного континента еще до встречи с ним: профиль его инаковости заранее безжалостно определен в Средние века.

Именно в таком гибридном и архаичнос виде пожиратель пересекает века: вечная память о голоде среди изобилия, воплощение зла во вселенной, отрицающей смерть и скрывающей страдание, разлагающаяся клоака, дьявол на земле, ненасытная вульва-пожирательница в мире, отрицающем насилие.

Пожирание охарактеризовало болезненное воображение, населенное метаморфозами беснующихся, семейной резней и соблазном к оргиям, коварными и кровавыми инстинктами, скабрезными деталями и паразитическим возбуждением: это «мерзостное брашно», неудобное и забытое наследство, чей живой импульс таится в сознании под видом таинственного и отвратительного инстинкта, неконтролируемого желания смешения и власти, фантастического стремления к единению и бессмертию.

Каннибализм. Простое пищевое явление.

И все же слишком соблазнительное и рискованное для того, чтобы быть вновь упомянутым.

Одно из немногих табу, которое все еще жадно оберегает современное общество.

Загрузка...