В 1930-м, все еще работая в костюмерной РКО, Айн Рэнд начала намечать «Мы, живые». Но она прервала работу над романом, чтобы написать сценарий для фильма, надеясь, что это принесет ей достаточно денег, чтобы заниматься только творчеством. Айн Рэнд считала «Красную пешку» своей первой профессиональной работой. К счастью, это же было ее первой публикацией, принесшей заработок: она продала рассказ «Юниверсал пикчерс» в 1932 г. за 1500 долларов, и наконец смогла выйти из РКО. Плата в 1500 долларов включала в себя как сюжет истории, так и сценарий.
«Юниверсал» позже продал историю «Парамаунт» (за что «Парамаунт» заплатил 2000 долларов). Правами теперь обладала «Парамаунт пикчерс», так никогда и не выпустившая историю в свет, что позволило напечатать ее.
«Красная пешка» представляет первую для Айн Рэнд серьезную философскую тему: зло диктатуры — в частности, в Советской России. Однозначное отвержение мисс Рэнд диктатуры включает в себя целую философскую систему, в том числе взгляд на природу реальности и требования человеческого рассудка (см. «Капитализм: незнакомый идеал»). Но в «Красной пешке» аргументы сведены к его сущности. Коммунизм требует, чтобы индивид отказался от собственной независимости и счастья и стал шестеренкой, беззаветно работающей на благо группы. Коммунизм, таким образом, — это разрушитель индивидуального счастья и человеческой радости. Или, если выражать это в терминах «Мужа, которого я купила» и «Хорошей статье», философский вопрос таков: коммунизм против «поклонения человеку» и коммунизм против «благосклонной вселенной», то есть коммунизм против ценностей. Такова связь между политической темой рассказа и этическими воззрениями Айн Рэнд.
Ответом коммунизму, как считала Айн Рэнд, было бы признание человеческого права на жизнь — на жизнь по собственному уму и ради себя самого, не принося ни себя в жертву другим, ни других в жертву себе. Цель и лозунг такого человека — род счастья, который в этом рассказе символизирует «Песня танцующих огней». Эта песня, по сути, является опровержением коммунизма от Айн Рэнд — радостный дух песни, тот факт, что такая радость доступна человеку — это ответ апостолам безответного труда. Требовать отказа от такой радости, по мнению Айн Рэнд, подлинное зло.
В «Красной пешке» есть и еще одна тема — философское сходство коммунизма и религии. Они подчиняют индивида чему-то якобы высшему (Богу или государству) и отождествляют благодетель с самоотверженным трудом. С ранних лет Айн Рэнд четко видела, что коммунизм, несмотря на его пропаганду. не альтернатива религии, но только лишь обмирщенная версия ее, наделяющая государство прерогативами, ранее отведенными потустороннему (В противовес философии здравого смысла и самоуважения.)
Сюжет «Красной пешки», как и тема, очень близок к «Мы живые». Обе работы подразумевают треугольник: страстная женщина (преобладающая в действии), ее возлюбленный (или муж) антикоммунист, преданный коммунист, обладающий властью над ними и которого она должна соблазнить, чтобы спасти жизнь своего возлюбленного. В таком треугольнике женщина презирает третьего и делит с ним постель только из практических соображений. В версии Айн Рэнд коммунист, впрочем, не злодей, но заблуждающийся идеалист, которого героиня начинает любить; это погружает героиню в гораздо более болезненную ситуацию, которую ей необходимо разрешить, и история становится несравнимо более захватывающей.
Как в большинстве произведений Айн Рэнд, история оставляет в нас веру в чувство человеческого достоинства, даже величия, потому что конфликт истории — не между добром и злом, а между добром и добром (двумя мужчинами). В соответствии со своим представлением о том, что зло беспомощно, злодеи в историях Айн Рэнд редко поднимаются до ролей доминирующих, определяющих сюжет фигур. Чаще всего они, как Федоссич в этой истории, они — периферийные создания, приговоренные своей иррациональностью к провалам и поражениям. Фокус истории, таким образом, — не на подлом человеке, а на человеке героическом.
В «Красной пешке», как это подходит истории, предназначенной для экранизации, центральная ситуация представляется в упрощенном виде. Муж (Михайл) отбывает заключение на пустынном острове, коммунист (Кареев) — комендант острова, а цель жены (Джоан) — помочь мужу сбежать. Детали и темп развития сюжета отличаются от «Мы, живые» так же, как и концовка, которая сама по себе блестяща; неизвестность разрешается в четырех словах, прошептанных Джоан солдатам. Название кажется игрой слов: Джоан — пешка, данная Карееву красным государством, но и сам Кареев — «красный», ставший пешкой на поле Джоан.
По своей природе киносценарий концентрируется на драматическом действии, разворачивающемся перед камерой. Этот сценарий предоставляет романтическому режиссеру изобилие ходов такой драмы. Можно практически представить себе лицо Михаила, разрываемого ревностью, когда он прислуживает за столом своему сопернику и собственной жене или крупный план, когда на фоне звенящих колоколов зачитывается срочное послание; или, в конце, двое саней медленно разъезжаются в противоположные стороны по чистому снегу, взгляд Джоан обращен на того, чья голова гордо поднята, хотя он направляется к верной смерти.
Наиболее выразительна сцена в библиотеке. Кареев стоит между коммунистическим плакатом и фреской, оставленной на острове монахами. Плакат изображает людей размером с муравьев, под надписью, требующей жертвы коллективу; фреска изображает святого, умирающего на костре. И через комнату — Джоан: «Откинув назад голову, на темных алтарных ступенях, напряженная, слушая песню [танцующих огней], она казалась священным подношением Божеству, которому она служила». Здесь — соотнесение человекопокло-нения с двумя разрушительными культами, и все это — в визуальной сцене. Вот что значит «писать для кино».
Удивительно, какой литературной ценностью обладает этот простой пересказ сюжета. Здесь проявляет себя экономия средств Айн Рэнд, позволяющая двумя словами выразить содержание целых томов. К примеру, сцена, в которой Кареев спрашивает Джоан, зачем она прибыла на остров, и она отвечает ему, что слышала, что он — самый одинокий человек в Республике. «Ясно, — говорит он. — «Жалость?» — «Нет. Зависть». Есть и драматические антитезы в стиле Виктора Пого («Гражданская война подарила ему шрам на плече и презрение к смерти. Мир дал ему Страстной остров и презрение к жизни».) И есть также живые описания с пробуждающими воспоминания картинами — например, описание монастыря в сумерках или ночных волн.
После «Красной пешки» и «Мы живые» Айн Рэнд редко писала о советской России. Она сказала то, что хотела, о рабском государстве, в котором выросла. И после этого сфера ее интересов переместились с политики на фундаментальные ветви философии, и от рабства — на достижения (и проблемы) жизни в гражданской стране.
Замечание по тексту:
Айн Рэнд написала оригинальный набросок этого сюжета, затем отредактировала примерно двадцать страниц, до того места, где Михаил впервые видит Джоан на острове. Предполагается, что эти страницы имели значение для подачи на студию, и дальнейшее редактирование оказалось ненужно. Поэтому, возможно, более ранние страницы более гладко написаны, чем последующие.
Редактируя, мисс Рэнд меняла имена и предыстории героев. Джоан первоначально была Таней, русской княжной; Михаил был Виктором, русским князем; и заключенные были преимущественно из русского дворянства. Мне пришлось сделать некоторые поправки, чтобы придать тексту однородность с новым началом. Я просто изменил, где нужно, имена и удалил отсылки к предысториям, которые позже были изменены.
Леонард Пейкофф
Ни одна женщина, — сказал юный заключенный, — не примет ничего подобного.
— Как ты можешь заметить, — ответил пожилой заключенный, пожимая плечами, — одна приняла.
Они склонились над парапетом башни, чтобы посмотреть на море. От покрытого инеем камня под их локтями башня круто обрывалась вниз на триста футов до земли глубоко внизу; вдалеке, на море, где, как первое обещание снежных бурь, мягко катились белые облака, лодка прокладывала путь к острову.
Внизу береговая охрана была наготове, ожидая под стеной, на причале из старых, прогнивших досок; на стене охранники остановили свой обход; они смотрели на лодку, опершись на штыки. Это было серьезным нарушением дисциплины.
— Я всегда думал, — сказал молодой заключенный, — что есть какой-то предел добровольному падению женщины.
— Это, — сказал старый заключенный, показывая на лодку, — доказывает, что его нет.
Он тряхнул волосами, потому что они закрывали ему монокль; ветер был силен, а ему давно требовалась стрижка.
Облезлый позолоченный купол вздымался над ними так же, как и те бесконечные купола, которые венчались золотыми крестами в тяжелом небе России: но здесь крест был отломан: флаг развевался над ним — яркий, вьющийся язык алого цвета, как язык пламени, танцующий в облаках. Когда ветер развернул его в ровную, дрожащую линию, белые символы Советской республики сверкнули на мгновение на красном полотне — серп, скрещенный с молотом.
Во времена царя этот остров был монастырем. Монахи-фанатики выбрали для себя этот кусочек земли в арктических водах у берегов Сибири: они относились подвижнически к снегу и ветру и в добровольной жертвенности поклонялись ледяному миру, в котором человек не протягивал больше нескольких лет. Революция изгнала монахов и привела на остров новых людей, людей, которые прибыли туда не по собственной воле. Письма никогда не достигали острова, письма никогда не отправлялись с острова. Много арестантов прибывало на остров, никто никогда его не покидал. Когда человека приговаривали к заключению на Страстном острове, те, кого он оставлял, молились о нем, как о покойном.
— Я не видел женщины три года, — сказал молодой заключенный. В его голосе не было сожаления, только задумчивое изумление.
— Я не видел женщины десять лет, — сказал старший заключенный. — На эту и смотреть нечего.
— Может быть, она красивая.
— Не будь дураком. Красивым женщинам это не нужно.
— Может быть, она расскажет нам, что происходит… снаружи.
— Я советую тебе с ней не разговаривать.
— Почему?
— Ты не хочешь расстаться с последним, что у тебя осталось.
— С чем?
— С самоуважением.
— Но, может, она…
Он остановился. Никто не давал приказа прекратить, и он не слышал ничего за спиной, никаких шагов, ни звука. Но он знал, что кто-то стоит у него за спиной, и он знал, кто это, и он медленно обернулся, хотя никто не приказывал повернуться, думая, что лучше броситься с башни, чем столкнуться лицом к лицу с этим человеком.
Комендант Кареев стоял перед ним на лестничной площадке. Люди понимали, что комендант Кареев вошел в комнату, возможно, потому, что он сам никогда не думал ни о них, ни о комнате, ни о том, что он в нее вошел. Он стоял неподвижно, глядя на двух заключенных. Он был высок, прям и худ. Казалось, он был сделан из костей и кожи. В его взгляде не было ни злости, ни угрозы, он вообще ничего не выражал. В его глазах никогда не проскальзывало ничего человеческого.
Заключенные видели и как он награждает охранников за выдающиеся заслуги, и как приказывает засечь до смерти арестанта — всегда с одним и тем же выражением лица. Они не знали, кто боится его больше — охранники или заключенные. Его глаза, казалось, не видели людей; они видели, казалось, не человека, а мысль; единственную мысль, на многие столетия вперед; и поэтому, когда люди смотрели на него, им становилось так холодно и одиноко — словно они выходили ночью на бесконечное открытое пространство.
Он не сказал ни слова. Два заключенных проскользнули мимо него к лестнице и поспешно спустились вниз на подгибающихся ногах; он услышал бы, как один из них споткнулся, если бы вообще их заметил. Он не отдавал им приказа уйти.
Комендант Кареев стоял один на башенной площадке, его волосы развевались по ветру. Он склонился над парапетом и взглянул на лодку. Небо над ним было серо, как пистолет у пояса.
Комендант Кареев носил пистолет вот уже пять лет. Вот уже пять лет он был комендантом Страстного острова, единственный в гарнизоне, кто мог выносить эти условия. Много лет назад, он, со штыком наперевес, воевал в гражданской войне против людей, многих из которых теперь охранял, и против родителей других заключенных. Гражданская война подарила ему шрам на плече и презрение к смерти. Мир подарил ему Страстной остров и презрение к жизни.
Комендант Кареев все еще служил революции, как он служил ей в войну. Он принял остров, как принимал ночные атаки и окопы; только это было тяжелее.
Он шел резко, легко, как будто с каждым шагом электрический разряд бросал его вперед; несколько седых волосков поблескивало на его голове, как первый подарок Севера; его губы были неподвижны, когда он бывал доволен, и улыбались, когда он злился; он никогда не повторял приказ дважды. Ночами он сидел у окна и смотрел куда-то, неподвижно, бездумно. Его звали товарищ комендант — в лицо, за его спиной — Зверем.
Лодка приближалась. Комендант Кареев уже мог различить фигуры на палубе. Он склонился над парапетом; в его глазах не было ни нетерпения, ни любопытства. Он не мог найти фигуры, которую ожидал. Он повернулся и направился к лестнице.
Охрана на первой площадке быстро выпрямилась при его приближении; они смотрели на лодку.
У подножья лестницы двое заключенных смотрели на море, перегнувшись через подоконник.
— …он сказал, что ему было одиноко, — услышал он слова одного.
— Я бы не хотел того, что он получит, — ответил другой.
Он прошел по пустому коридору. В одной из камер он увидел трех мужчин, стоявших на столе, придвинутом к зарешеченному окошку. Они смотрели на море.
В фойе его остановил товарищ Федоссич, его помощник. Товарищ Федоссич закашлялся, и, когда он кашлял, его плечи тряслись, выходя вперед, а длинная шея наклонялась, как шея изголодавшейся птицы. Глаза товарища Федоссича потеряли цвет. В них, как в замерзшем зеркале, отражались серые монастырские стены. Он смотрел одновременно застенчиво и высокомерно, как будто опасаясь и желая оскорбления. Вместо пояса он носил кожаную плеть.
Товарищу Федоссичу говорили, что Страстной остров нехорош для его легких, но это было единственное место, где он мог бы носить плеть. Товарищ Федоссич остался.
Он отдал честь коменданту и поклонился и сказал с ухмылочкой, и ухмылочка эта лаком растекалась по острым углам его слов:
— Если вам угодно, товарищ комендант… Конечно, товарищ комендант лучше меня знает, но я просто подумал: женщина прибывает сюда вопреки всем правилам, и…
— Чего тебе?
— Ну, к примеру, наши комнаты сгодятся для нас, но не думаете же вы, товарищ, что женщине понравится ее комната? Не хотели бы вы, чтобы я ее немного улучшил?
— Не переживай. Для нее комната достаточно хороша.
Во дворе заключенные кололи дрова. Широкая арка открывалась на море, и охранник стоял в ней, спиной к арестантам, следя за лодкой, которая мягко покачивалась, вырастая, приближаясь в бледно-зеленом тумане волн и неба.
Топоры рубили дрова безразлично, одно за другим; заключенные тоже смотрели на море. Статный господин в ободранной тюремной робе прошептал своим товарищам:
— Правда, это ж лучшая история, что я слышал. Видите ли, комендант Кареев подал в отставку. Я полагаю, пять лет Страстного острова не так просто дались его нервам. Но как бы они справлялись с этим местом, без Зверя-то? Ему отказали.
— Где бы они нашли другого идиота, который мерз бы тут ради революционного долга?
— И условие, которое он поставил руководителям на материке: пришлите мне женщину, любую женщину — и я останусь.
— Просто так: любую женщину.
— Ну, господа, это же естественно: хороший красный гражданин позволяет вышестоящим выбирать для себя пару. Оставляет это на их усмотрение. И все — во имя долга.
— А вы можете себе представить, как низко нужно пасть женщине, чтобы принять такое предложение?
— А мужчина, который сделает это предложение?
Михаил Волконцев стоял в стороне от других. Он не смотрел на море. Топор сверкал над его головой ритмично, неистово, безостановочно. Прядь черных волос поднималась и опадала над его правым глазом. Один из рукавов был порван, и проглядывала мускулистая рука, молодая и сильная. Он не принимал участия в разговоре, но, когда он бывал свободен, он любил разговаривать со своими товарищами, заключенными, долго и обстоятельно; но только чем больше он говорил, тем меньше они знали о нем. Только одно они знали о нем точно — когда он говорил, он смеялся; смеялся радостно, легко, мальчишески-небрежно; и это было важно знать о нем — что он был человеком, который даже после двух лет Страстного острова мог так смеяться. Только он один и мог.
Арестанты любили говорить о своем прошлом. Их воспоминания были единственным будущим, которое у них оставалось. И было так много воспоминаний: об университетах, в которых они преподавали, о больницах, в которых они работали, о зданиях, которые они спроектировали, о мостах, которые они построили. Все они были полезны и много работали в прошлом. И у всех них была общая черта: красное государство решило избавиться от них и бросить в тюрьму, по той или иной причине, а иногда и вовсе без причины; возможно, из-за неосторожно оброненного слова: возможно, просто потому, что они были слишком способны и слишком хорошо работали.
Михаил Волконцев единственный из них не мог говорить о прошлом. Он говорил о чем угодно, и часто на такие темы и в такое время, что лучше бы ему промолчать; он рисковал, рисуя карикатуры на коменданта на стенах своей камеры; но он не говорил о своем прошлом. Подозревали, что когда-то он был инженером, потому что он всегда подписывался на любую работу, которая требовала умений инженера, например ремонт динамо-машины, питавшей радиомачту. Но больше никто о нем ничего не знал.
Сирена лодки взревела снаружи. Заключенный махнул рукой в сторону моря и провозгласил:
— Господа, поприветствуйте первую женщину на Страстном острове!
Михаил поднял голову.
— Откуда такой восторг, — спросил он безразлично, — по поводу дешевой бродяжки?
Комендант Кареев остановился на входе во двор и медленно подошел к Михаилу. Остановился, молча глядя на него. Но Михаил, казалось, его не замечал, поднял топор и расщепил еще одно полено. Кареев сказал:
— Я тебя предупреждаю, Волконцев. Я знаю, как мало ты боишься и как сильно ты любишь это показывать. Но ты не будешь высказываться по поводу этой женщины. Ты оставишь ее в покое.
Михаил запрокинул голову и невинно посмотрел на Кареева.
— Конечно, комендант, — сказал он с очаровательной улыбкой. — Она будет оставлена в покое, поверьте моему хорошему вкусу.
Он собрал охапку дров и направился к двери подвала.
Сирена лодки взревела снова. Комендант Кареев отправился встречать ее на причале.
Лодка прибывала на остров четырежды в год, привозя продукты и новых заключенных. На этот раз на борту было двое арестантов: один из них бормотал молитвы, а другой пытался держать голову высоко, но это выглядело неубедительно, потому что губы его дрожали, когда он смотрел на остров.
Женщина стояла на палубе и тоже смотрела на остров. На ней было простое черное пальто. Оно не выглядело дорогим, и было слишком простым, и слишком хорошо сидело, обрисовывая стройное молодое тело. Женщина выглядела не так, как комендант Кареев привык видеть на темных улицах русских городов. Рука держала меховой воротник плотно у горла. У руки были длинные, изящные пальцы. В ее больших глазах было тихое любопытство и такое безразличное спокойствие, что комендант Кареев не поверил бы, что она смотрит на остров. Никто никогда не смотрел так. Кроме нее.
Он смотрел, как она идет по сходням. Тот факт, что ее шаги были легки, уверенны, спокойны, завораживал: тот факт, что она выглядела как женщина, принадлежащая самым изысканным гостиным, завораживал; но факт, что она была красива, был невероятен. Это была какая-то ошибка — ему не могли послать такую женщину.
Он вежливо поклонился. Спросил:
— Что вы делаете здесь, гражданка?
— Комендант Кареев? — поинтересовалась она. В ее голосе было странное, тихое, безразличное спокойствие и странный иностранный акцент.
— Да.
— Я думала, вы меня ожидаете.
— О!
Ее холодные глаза смотрели на него, как они смотрели на остров. В ней не было ничего от улыбчивого, призывного, профессионального шарма, которого он ожидал. Она не улыбалась. Она, казалось, не замечала его изумления. Она не видела в ситуации ничего необычного. Она сказала:
— Меня зовут Джоан Хардинг.
— Англичанка?
— Американка.
— Что вы делаете в России?
Она достала из кармана письмо и отдала ему.
— Вот мое рекомендательное письмо из ГПУ в Ни-жнеколымске.
Он взял письмо, но не стал открывать. Сказал коротко:
— Ну хорошо. Пройдемте сюда, товарищ Хардинг.
Он поднялся в гору, к монастырю, жесткий, молчаливый, не предложив ей руки, чтобы помочь подняться по древним каменным ступеням, не оборачиваясь к ней, под взглядами всех мужчин на пристани и под давно забытый звук французских каблуков.
Комната, приготовленная для нее, представляла собой маленький куб из серого камня. Там была узкая железная койка, стол, свеча на столе, стул, маленькое зарешеченное окошко, печь из красного кирпича, встроенная в стену. Ничто не приветствовало ее, ничто не показывало, что в этой комнате ожидали человека, только тонкая красная полоска огня, подрагивающая по краю печной дверцы.
— Не очень комфортабельно, — произнес комендант Кареев. — Это место не предназначено для женщин. Здесь был монастырь — до революции. У монахов был закон: женская нога не должна ступать на эту землю. Женщина — это грех.
— Ваше мнение о женщинах немного выше, правда, товарищ Кареев?
— Я не боюсь прослыть грешником.
Она посмотрела на него. Проговорила медленно, как будто зная, что отвечает на что-то, чего он не говорил:
— Единственный грех — это упускать то, чего вам больше всего хочется в жизни. Если у вас это забрали, вам придется потребовать это обратно — любой ценой.
— Если вы платите эту цену за что-то, чего желаете, это немного высоковато, знаете ли. Вы уверены, что это того стоит?
Она пожала плечами:
— Я привыкла к дорогостоящим вещам.
— Я заметил это, товарищ Хардинг.
— Зовите меня Джоан.
— Забавное у вас имя.
— Вы к нему привыкнете.
— Что вы делаете в России?
— Ближайшие месяцы — все, что вы пожелаете.
Это не было ни обещанием, ни призывом: это было сказано, как могла бы сказать вышколенная секретарша, и еще более холодно, более безлично: как один из охраны мог сказать, как будто ожидая приказов: будто бы сам звук ее голоса прибавил, что слова не значат ничего, ни для него, ни для нее.
Он спросил:
— Как вы вообще оказались в России?
Она лениво пожала плечами. Сказала:
— Вопросы так утомительны. Я ответила на такое их количество в ГПУ, прежде чем они послали меня сюда. Я думаю, вряд ли вы можете с ними не согласиться?
Он смотрел, как она снимает шляпу и бросает ее на кровать и встряхивает волосами. Ее волосы были короткими, светлыми и обрамляли лицо нимбом. Она подошла к столу и дотронулась до него пальцем. Она достала маленький кружевной платочек и стерла со стола пыль. Она уронила платочек на пол. Он смотрел на все это. Но не поднял платка.
Он пристально смотрел на нее. Повернулся, чтобы уйти. У двери остановился и резко повернулся к ней.
— Понимаете ли вы, — спросил он, — кто бы вы там ни были, для чего вы здесь?
Она посмотрела ему прямо в глаза, долгим, спокойным, обескураживающим взглядом, и ее глаза были так загадочны, потому что они были так спокойны и так открыты.
— Да, — сказала она медленно, — я понимаю.
В письме из ГПУ говорилось:
Товарищ Кареев,
По вашей просьбе мы посылаем к вам подателя этого письма, товарища Джоан Хардинг. Мы отвечаем за ее политическую благонадежность. Ее репутация гарантирует, что она удовлетворит цели вашей просьбы и облегчит тяжесть службы на дальнем рубеже пролетарской республики.
С коммунистическим приветом,
Иван Верехов,
Политический комиссар.
Кровать коменданта Кареева была покрыта серым одеялом, как и койки заключенных. Но его комната из сырого серого камня выглядела более пустой, чем их камеры; там была кровать, стол и два стула. Высокая стеклянная дверь, длинная и узкая, как окно храма, вела на галерею снаружи. Комната выглядела так, будто человек был заброшен туда ненадолго: из голых стен торчали ряды гвоздей, на которых висели за один рукав помятые рубашки, старые кожаные куртки, винтовки, вывернутые наизнанку штаны, патронташи; на голом каменном полу валялись окурки и кучки пепла. Человек прожил там пять лет.
Не было ни одной картины, ни одной книги, ни даже пепельницы. Там была кровать, потому что человеку нужно было спать, и одежда, потому что ему нужно было быть одетым; больше ему ничего было не нужно.
Но там находился один-единственный предмет, в котором он не нуждался, его единственный ответ на все вопросы, которые люди могли бы задать, глядя на эту комнату, хотя никто никогда их не задавал: в нише, где когда-то были иконы, теперь висела на гвозде красноармейская фуражка коменданта Кареева.
Некрашеный деревянный стол был выдвинут на середину комнаты. На столе расставлена тяжелая оловянная посуда и оловянные чашки без блюдец, свеча в старой бутылке и никакой скатерти.
Комендант Кареев и Джоан Хардинг заканчивали первый совместный ужин.
Она подняла оловянную кружку с остывшим чаем с улыбкой, которая должна была сопровождать бокал шампанского, и сказала:
— Ваше здоровье, товарищ Кареев.
Он ответил сурово:
— Если это намек — вы зря тратите время. Никакого алкоголя здесь, это запрещено всем. И никаких исключений.
— Никаких исключений и намеков, товарищ Кареев. И все же — ваше здоровье.
— Прекратите. Вам не нужно пить за мое здоровье. Вам не нужно улыбаться. И вам не нужно врать. Вы меня возненавидите — и вы это знаете. И я это знаю. Но, возможно, вы не знаете, что мне все равно, — я вас предупредил.
— Я не знала, что возненавижу вас.
— Вы знаете теперь, правда?
— Меньше, чем когда бы то ни было.
— Послушайте, забудьте красивые слова. Это не часть вашей работы. Если вы ждете комплиментов, вам лучше разочароваться прямо сейчас.
— Я не ждала никаких комплиментов, когда села в лодку на Страстной остров.
— И я надеюсь, вы не ожидали никаких чувств.
— Это все, товарищ Кареев.
— Вы ожидали спутника вроде меня?
— Я слышала о вас.
— А вы слышали, как меня называют?
— Зверь.
— Возможно, вы обнаружите, что я заслужил это имя.
— Возможно, вы обнаружите, что мне это понравится.
— Не нужно говорить мне об этом — если вам понравится. Мне плевать, что вы обо мне думаете.
— Тогда зачем предупреждать меня?
— Потому что лодка еще здесь. Она возвращается на рассвете. И другой не будет целых три месяца.
Она зажгла сигарету. Она держала ее между двух выпрямленных пальцев, глядя на него.
— Вы были на гражданской войне, товарищ Кареев?
— Да. Почему вы спрашиваете?
— Вы приобрели привычку отступать?
— Нет.
— Вот и я нет.
Он наклонился к ней, скрещенные локти — на столе, и смотрел на нее в дрожащем свете свечи, его глаза прищурены насмешливо. Он сказал:
— Я видел, как некоторые солдаты переоценивали свою силу.
Она улыбнулась, протянула руку и стряхнула пепел со своей сигареты в его пустую тарелку.
— Хорошие солдаты, — ответила она, — рискуют.
— Послушайте, — сказал он нетерпеливо, — вы не любите вопросов, так что я не буду вам докучать, потому что я тоже не люблю разговоров. Но здесь есть только одна вещь, о которой я вас спрошу. В письме из ГПУ написано, что вы политически верны, но вы выглядите, как… как вы не должны выглядеть.
Она выдохнула дым и не стала отвечать. Затем она посмотрела на него и пожала плечами:
— В письме говорится о моем настоящем. Мое прошлое мертво. Если я о нем не думаю, почему вы должны?
— Незачем, — согласился он. — Это ничего не меняет.
Заключенный, прислуживавший коменданту за столом, убрал грязную посуду и тихо выскользнул из комнаты. Джоан поднялась.
— Покажите мне остров, — сказала она. — Я хочу познакомиться. Я здесь надолго — надеюсь.
— Я надеюсь, вы повторите это, — ответил он, поднимаясь, — через три месяца.
Когда они вышли, небо за монастырем было красным, дрожаще-красным, словно свет умирал в судорогах. Монастырь смотрел на них тихо, зарешеченные окошки, как упрямые глаза, открытые грешному миру, охранялись грозными святыми из серого камня; холодные вечерние тени лежали в морщинах лиц святых, вырезанных благоговейными руками, штормовыми ветрами и столетиями. Толстая каменная стена окружала берег, и часовые медленно бродили по стене со штыками, красными в закатном свете, со смиренно склоненными головами, со взглядами пристальными и усталыми, как у святых за окнами.
— Здесь заключенных не запирают в камеры, — объяснил ей комендант Кареев. — Они свободно могут передвигаться, но не так-то много здесь места. Здесь безопасно.
— Они устают от острова, правда?
— Они сходят с ума. Не то чтобы это что-то меняло. Это — последнее место, которое они увидят на земле.
— А когда они умирают?
— Здесь нет места для кладбища, но зато сильное течение.
— Кто-нибудь пытался сбежать?
— Они забывают о мире, когда оказываются здесь.
— А вы сам?
Он посмотрел на нее не понимая.
— Я сам?
— Вы когда-нибудь пытались сбежать?
— От кого?
— От коменданта Кареева.
— Продолжайте. К чему вы ведете?
— Вы счастливы здесь?
— Никто не заставляет меня оставаться.
— Я спросила: вы счастливы?
— Кого волнует счастье? В мире слишком много работы, которую нужно сделать.
— Зачем ее делать?
— Потому что это долг.
— Перед кем?
— Когда это долг, вы не спрашиваете, почему и перед кем. Вы не задаете никаких вопросов. Когда вы сталкиваетесь с тем, что не можете ответить ни на один вопрос, — вот тогда вы знаете, что вы столкнулись со своим долгом.
Она показала вдаль, на темнеющее море, и спросила: — Вы когда-нибудь думали о том, что лежит там, за побережьем?
Он ответил, презрительно передернув плечами:
— Лучший мир за побережьем — это здесь.
— И это?..
— Моя работа.
Он повернулся и пошел обратно к монастырю. Она послушно последовала за ним.
Они прошли по длинному коридору, где зарешеченные окна бросали на пол тени в виде темных крестов, по красным прямоугольникам умирающего света, мимо фигур святых на старинных фресках. Из-за каждой двери пара глаз незаметно следила за ними. Комендант Кареев не замечал их; Джоан была храбрее, она замечала и шла, не обращая внимания.
Они достигли подножья лестницы, где у высоких окон болталась группа заключенных, как будто бы случайно, бесцельно глядя на закат.
Ее нога была на первой ступеньке, когда крик остановил ее, такой, будто бы мученики на стенах вдруг обрели голоса.
— Фрэнсис!
Михаил Волконцев стоял, вцепившись в перила, загораживая ей путь. Многие смотрели на его лицо, но оно выглядело так, что лучше бы ему быть невидимым.
— Фрэнсис! Что ты здесь делаешь?
Мужчины вокруг не могли понять вопроса из-за того, как звучал его голос, — и потому, что он произнес это по-английски.
Ее лицо было холодно, и пусто, и немного удивленно — вежливо, безразлично удивленно.
— Прошу прощения, — ответила она по-русски. — Я не уверена, что знаю вас.
Кареев шагнул между ними и схватил Михаила за плечо, спрашивая.
— Ты знаешь ее?
Михаил посмотрел на нее, на лестницу, на мужчин вокруг.
— Нет, — прошептал он, — я обознался.
— Я тебя предупреждал, — зло сказал Кареев и отбросил его с дороги, к стене. Джоан повернулась и стала подниматься по лестнице. Кареев последовал за ней.
Заключенные смотрели на Михаила, прижатого к стене и неподвижного, не стремящегося выпрямиться, и только его глаза смотрели вслед женщине, и его голова покачивалась медленно, словно отмеряя каждый ее шаг.
Между камерами Джоан и Кареева не было двери. Пять лет не разговаривал комендант Кареев с женщинами, но почти сорок лет прошло с тех пор, как он разговаривал с женщинами вроде нынешней гостьи. Она была призом, его наградой, пешкой от красной республики за долгие часы и годы его жизни, за его кровь, за его седину. Она принадлежала ему как его зарплата, как хлебный паек горожанам по продовольственным карточкам. Но у нее были беспомощные белые пальцы и холодные глаза, которые не звали и не запрещали и смотрели на него с открытым, удивленным спокойствием, которое было выше его понимания. Он ждал пять лет; он мог подождать еще одну ночь.
Он закрыл дверь и прислушался. Он мог слышать стон волн снаружи, и шаги охранников на стене, и шуршание ее длинного платья по полу соседней камеры.
После полуночи, когда монастырские башни растворились в черном небе, и только коптящие фонари охраны плыли в темноте, кто-то постучал в дверь Джоан. Она не спала. Она стояла у голой каменной стены, под бледным прямоугольником зарешеченного окна, и зажженная свеча выхватывала из темноты белые пятна ее рук и склоненного лица. Воск от свечи застыл в длинных струйках поперек стола. Она колебалась одну только секунду. Она затянула складки своего длинного черного халата и открыла дверь.
Это был не комендант Кареев, это был Михаил.
Он положил руку на дверь, чтобы она не могла ее закрыть. Его губы были сжаты, но глаза колебались, измученные, молящие.
— Тихо, — сказал он, — я должен был увидеть тебя наедине.
— Убирайся отсюда, — шепотом приказала она, — сию секунду.
— Фрэнсис, — умолял он, — это… это невозможно. Я не понимаю… Я должен услышать хоть слово…
— Я не знаю, кто вы такой. Я не знаю, чего вы хотите. Дайте мне закрыть дверь.
— Фрэнсис… Я должен… Я не могу… Я должен знать, почему ты…
— Если вы не уйдете, я вызову коменданта Кареева.
— Да, позовете? — Он дерзко поднял голову. — Ну, я бы взглянул, как вы это сделаете.
Она открыла дверь шире и крикнула:
— Товарищ Кареев!
Ей не пришлось звать дважды. Он распахнул дверь и оказался лицом к лицу с ними, рука на пистолете у ремня.
— Я приехала сюда не для того, чтобы мне досаждали ваши заключенные, товарищ Кареев! — сказала она уверенно.
Комендант Кареев не произнес ни слова. Он дунул в свисток. Из конца длинного коридора, стук тяжелых сапог отдавался эхом в камерах, на его зов явилось двое стражников.
— В карцер, — приказал он, указывая на Михаила.
В глазах Михаила больше не было отчаяния. Презрительная улыбка застыла в уголках его рта. Рука поднялась ко лбу, салютуя Джоан.
Она стояла неподвижно, пока шаги охранников не замолкли в темноте под лестницей, уводя Михаила. Он посмотрел на ее шею, белую на фоне черного халата.
— Но, в самом деле, — сказал комендант Кареев, — в чем-то он был прав.
Он не понимал, принадлежит ли мягкое тепло под его руками бархату или телу под тканью. На одну секунду ему показалось, что ее глаза потеряли свое твердое спокойствие, что они беспомощны и испуганны — совершенно детские, как и пушистые белые волосы, падавшие на его руку. Но ему было все равно, потому что затем ее губы расплылись в улыбке и снова скрылись под его губами.
Джоан распаковывала чемодан. Она вешала свою одежду на ряд гвоздей. Совсем немного света падало из зарешеченного окошка, ровно столько, чтобы заставить мерцать шелка и кружева, подрагивавших в нише, предназначенной для монашеских ряс.
Свет, казалось, исходил от моря; небо, мертвенносерое, висело над ним, отражая чужое сияние. Ртутные волны неустанно двигались: они, казалось, не двигались к берегу; они кипели и сталкивались, взбешенные, клочья пены мелькали и исчезали мгновенно, словно море было огромным котлом.
Из своего окна Джоан могла видеть статую святого Георгия на карнизе. Его огромное, нелепое лицо смотрело прямо на далекий горизонт, не наклоняясь над драконом под копытами своей лошади. Голова дракона нависала над морем, серая, словно последние капли крови уже давно упали из распахнутой пасти в море.
Джоан вешала шаль, чтобы закрыть нишу, квадратный кусок льна, тяжелый от вышитых крестов. Комендант Кареев вошел в тот самый момент, когда она ушибла молотком палец, пытаясь вогнать гвоздь в твердую, деревянную раму ниши.
— Это все вы виноваты, — сказала она и улыбнулась в безмолвном приветствии. — Вы обещали мне помочь.
Он взял ее руку без колебаний, властно и с тревогой посмотрел на маленькое красное пятнышко.
— Мне очень жаль. Сейчас я для вас его прибью.
— Вы оставили меня совсем одну уже трижды этим утром.
— Простите, мне нужно было идти. Нарушение внизу. Один из этих дурней отрубил себе палец на ноге.
— Несчастный случай?
— Нет. Безумие. Он думал, что его пошлют в больницу на материке.
— Вы его послали?
— Нет. У меня есть для него доктор. Очень полезно иметь врача среди заключенных; раньше был хирургом в Санкт-Петербургской медицинской академии. Сейчас прижигает несчастному ногу — каленым железом… А что у вас здесь?
— Моя одежда.
— Зачем вам столько?
— Зачем вы носите этот пистолет?
— Это моя профессия.
— А вот это, — показала она на нишу — моя.
— А-а-а. — Он посмотрел на одежду, на нее, пожал плечами. — Да, и неплохо вас кормящая… Да, если вы столько зарабатывали, зачем приехали сюда?
— Я устала. Я услышала о вас — и мне это очень понравилось.
— Что же вы услышали?
— Что вы — самый одинокий мужчина во всей республике.
— Ясно. Жалость?
— Нет. Зависть.
Она наклонилась и достала из чемодана платье из темного мягкого атласа.
— Подержите, — приказала она, доставая палантин, встряхивая его пушистый меховой воротник, нежно поглаживая и осторожно вешая в нишу. Он осторожно держал платье, и его пальцы медленно двигались под гладкими, мерцающими складками, мягкими и изумительными, как шкура какого-то загадочного зверя. Он сказал:
— Вам здесь такое не понадобится.
— Я думала, они вам понравятся.
— Я не замечаю тряпок.
— Отдайте мне платье. Его не держат вот так, за подол.
— Зачем вообще такие вещи?
— Оно красивое.
— Оно бессмысленное.
— Но оно красивое. Разве это не причина, чтобы привезти его?
— Кому-то из нас, — сказал комендант Кареев, — многому предстоит научиться.
— Да, кому-то из нас предстоит, — ответила она коротко.
Она склонилась над чемоданом и извлекла длинную шелковую ночную рубашку. Она демонстрировала роскошь своих утонченных принадлежностей естественно и безразлично, как будто это все было ожидаемо, как будто она не замечала изумленных глаз Кареева: как будто она не знала, что эта элегантность модного будуара, будучи перенесена в монашескую келью, была испытанием и для обледеневших стен, и для угрюмого коммуниста, и для самого долга, который она выполняла. Возле пыльной бутылки, державшей свечу, она поставила пуховку с пудрой.
Он спросил грубо:
— Вы вообще понимаете, где находитесь?
— Я думаю, — ответила она с легчайшей улыбкой, — что вы однажды могли бы пожелать подумать о местах, где вы не были. Однажды.
— У меня не так много желаний, — ответил он сурово, — кроме тех, что приходят на официальных бланках с печатью партии. Если она приказывает мне остаться здесь — я остаюсь.
Он посмотрел на ряд платьев в нише и нетерпеливо пнул открытый чемодан.
— Вы с этим закончили? — спросил он. — Я не так много времени могу потратить на помощь вам.
— Вы не так много времени на меня потратили, — пожаловалась она, — вас все утро вызывали.
— Меня снова вызовут. У меня есть дела поважнее, чем развешивание этого вашего барахла.
Она извлекла шелковую туфельку и стала пристально изучать пряжку.
— Мужчина, который вчера ночью пришел ко мне, — спросила она. — Куда вы его дели?
— В карцер.
— В карцер?
— Пять метров под землей. Там можно было бы плавать, если бы стены не замерзли. Но они замерзли. И я поставил ему предел.
— Предел чего?
— Света. Когда мы ставим предел, мы накрываем дыру крышкой. И пока мы не откроем ее, чтобы бросить ему еду, он может быть слепым, потому что глаза все равно ничего не увидят.
— Сколько дней продлится его заключение?
— Десять дней.
Она наклонилась за второй туфелькой. Она осторожно поставила их под складками длинного халата. Спросила с легкой улыбкой:
— Неужели мужчины думают, что такое наказание удовлетворит женщину?
— А что бы сделала женщина?
— Я бы заставила его извиниться.
— Но вы бы не хотели, чтобы я застрелил его? За неповиновение. Он никогда не извинится.
— Увеличьте его наказание, если он не согласится.
— Он — тяжелый случай. Я многих здесь сломал, но он, как сталь, пока. Он не заржавел на Страстном острове — пока.
— Ну? Вас разве интересуют только те, кого легко сломать?
Комендант Кареев подошел к двери, открыл ее и дунул в свисток.
— Товарищ Федоссич, — приказал своему помощнику, когда шаркающие шаги остановились у двери, — приведите сюда гражданина Волконцева.
Товарищ Федоссич удивленно посмотрел на Кареева. Взглянул в комнату, на Джоан, глазами, полными возмущенной ненависти. Он поклонился и потащился обратно.
Они снова услышали его шаги, смешанные с гулкой поступью Волконцева. Федоссич распахнул дверь ногой и, отступая, втягивая голову в плечи в угодливом поклоне, прижав локти плотно к бокам, пропустил Михаила, затем приблизился к Карееву и заметил, мягко улыбаясь (его улыбка казалась одновременно застенчиво извиняющейся и высокомерной):
— Это незаконно, товарищ комендант. Наказание должно быть — десять дней.
— Неужели товарищ Федоссич забыл, — спросил Кареев, — что мой приказ — привести сюда гражданина Волконцева.
И он захлопнул дверь, оставляя своего подчиненного снаружи.
Комендант Кареев посмотрел на Михаила, бледного, прямого, в старой куртке, которая так хорошо на нем сидела; затем посмотрел на Джоан, которая внимательно изучала заплатки на рукавах этой куртки и синие, замерзшие руки в рукавах.
— Вы здесь, Волконцев, — сказал комендант, — чтобы извиниться.
— Перед кем? — спокойно спросил Михаил.
— Перед товарищем Хардинг.
Михаил сделал шаг по направлению к ней и вежливо поклонился.
— Мне очень жаль, мадам, — улыбнулся он, — что вы заставили достойного коменданта Кареева нарушить закон — впервые в жизни. Но я предупреждаю вас, товарищ комендант…мм… товарищ Хардинг легко нарушает закон.
— Гражданин Волконцев — не очень справедливый судья женщин, — ответила Джоан ничего не выражающим голосом.
— Я бы очень не хотел судить всех женщин, товарищ Хардинг, по тем немногим, кого я знал.
— Вы здесь, чтобы извиниться, — напомнил Кареев. — Если вы это сделаете, ваше наказание будет отменено.
— А если не сделаю?
— Я здесь уже пять лет, и все заключенные до последнего всегда мне повиновались. Если я останусь здесь, все они покорятся мне. И я — пока — не собираюсь покидать пост.
— Ну, тогда вы можете скормить меня крысам в карцере; или приказать хлестать меня, пока я не истеку кровью, но я не извинюсь перед этой женщиной.
Комендант Кареев не ответил, но в этот момент дверь распахнулась и, задыхаясь, ему салютовал Фе-доссич.
— Товарищ комендант! На кухне волнение!
— В чем дело?
— Заключенные на овощах отказываются чистить картошку. Они говорят, она гнилая и мерзлая и не годится для готовки.
— Ну, тогда они съедят ее сырой.
Он поспешно вышел, Федоссич последовал за ним.
В одно движение Джоан оказалась у закрытой двери. Она прислушаалась, приставив одно ухо и ладони к доскам. Дождалась, пока эхо последних шагов не затихло внизу.
Затем повернулась и произнесла всего одно слово, и ее голос — дрожащий и торжественный — звенел, как первый поток из прорванной плотины, умоляющий, и торжествующий, и страдающий:
— Мишель!
Слово ударило его, как пощечина. Он не двинулся. Не смягчился, не улыбнулся. Только его губы шевельнулись, когда он спросил, почти беззвучно:
— Почему ты здесь?
Она мягко улыбнулась, и ее улыбка была молящей и сияющей. Ее руки поднялись — жадно, повелительно — ему на плечи. Он сжал ее запястья; это было усилие, заставившее содрогнуться каждый мускул его тела, но он отбросил ее руки.
— Почему ты здесь? — повторил он.
Она прошептала с легким упреком в голосе:
— Я думала, у тебя хватит веры в меня, чтобы понять. Я не могла признать тебя вчера, я боялась, что за нами следят. Я здесь, чтобы спасти тебя.
Он спросил мрачно:
— Как ты попала сюда?
— У меня есть друг в Нижне-Колымске, — поспешно прошептала она. — Большой английский торговец, Эллере. Живет через дорогу от ГПУ. Он знает людей там, влиятельных людей, которым он может приказывать, понимаешь? Мы услышали об этом… о том приглашении от Кареева. Эллере все сделал, чтобы меня прислали сюда.
Она остановилась, глядя на его бледное лицо:
— Почему ты так… суров, милый? Ты не улыбнешься, чтобы поблагодарить меня?
— Улыбнуться чему? Моя жена — в руках гнилого коммуниста.
— Мишель!
— Неужели ты думала, что я захочу быть спасенным — такой ценой?
Она спокойно улыбнулась.
— Неужели ты не знаешь, как много женщина может пообещать — и как мало — исполнить?
— Моя жена не может играть такую роль.
— Но мы не можем выбирать оружие, Мишель.
— Но есть честь, которую…
Она проговорила гордо, уверенно, высоко держа голову, напряженным звенящим голосом, бросая каждое слово ему в лицо.
— У меня есть щит, который моя честь пронесет через все битвы. Я люблю тебя… Взгляни на эти стены. В камне — замерзшая вода. Еще несколько лет, и твои глаза, твоя кожа, твой разум замерзнет, как она, раздавленная этим камнем, днями и часами, которые не двигаются с места. Ты хочешь, чтобы я покинула тебя и шла по миру с одной лишь мыслью, одним желанием, и оставила тебя в этом ледяном аду?
Он посмотрел на нее. Шагнул к ней. Она не шевельнулась. Она не издала ни звука, но ее кости хрустнули, когда его руки оторвали ее от земли, и его губы впились в ее тело, голодные мечтами, отчаянием, бессонными ночами двух долгих лет.
— Фрэнсис!.. Фрэнсис…
Она первой оторвалась от него. Она прислушалась и отбросила прядь волос с лица тыльной стороной ладони с расслабленными пальцами быстрым, резким движением.
Он прошептал, задыхаясь:
— Сделай так еще раз.
— Как?
— Твои волосы… как ты их отбрасываешь… Я мечтал — два года — о том, чтобы увидеть, как ты это делаешь… и как ты ходишь, и как ты поворачиваешь голову, с прядью, упавшей на один глаз… Я пытался это увидеть — будто ты здесь — так много раз. А теперь ты здесь… здесь… Фрэнсис… но я хочу, чтобы ты уехала обратно.
— Уже слишком поздно ехать обратно, Мишель.
— Послушай. — Его лицо помрачнело. — Ты не можешь здесь остаться. Я благодарю тебя. Я очень признателен за то, что ты сделала. Но я не могу позволить тебе остаться. Это сумасшествие. Ты ничего не можешь сделать.
— Есть. У меня есть план. Я не могу рассказать тебе сейчас. И нет другого способа спасти тебя. Я перепробовала все. Я потратила все деньги. Пути со Страстного острова нет. Кроме одного. Ты должен мне помочь.
— Но не тогда, когда ты здесь.
Она отошла от него, спокойно повернулась, встала, скрестив руки на груди, положив ладони на локти, золотая прядь волос упала на глаза, посмотрела на него с легчайшей насмешливой улыбкой в уголках тонкого рта.
— Ну? — спросила она. — Я здесь. Что ты можешь с этим поделать?
— Если ты не уедешь, я скажу одну вещь Карееву. Только одну вещь. Твое имя.
— А ты смог бы? Подумай хорошенько, Мишель. Ты не подумал, что он сделает со мной, когда узнает правду?
— Но…
— Мне будет хуже, чем тебе, если ты меня предашь. Ты можешь попытаться убить его. Но у тебя ничего не выйдет, он казнит тебя, и ты покинешь меня — оставишь в его власти.
— Но…
— Или ты мог бы покончить с собой — если хочешь. Это тоже оставит меня — одну.
Она понимала, что победила. Она бросилась к нему неожиданно, и ее голос дрожал:
— Мишель, неужели ты не понимаешь? Я люблю тебя. Я прошу тебя поверить мне. Никогда не было у тебя возможности проявить свою веру, как ты можешь сделать это сейчас. Я прошу тебя о тягчайшей из жертв. Ты не знаешь, насколько тяжелее стоять в стороне и хранить молчание, чем действовать? Я делаю свою часть. Это не просто. Но твоя роль сложнее. Но достаточно ли ты силен для нее?
С каменным лицом, уставившись на нее с огнем во взгляде, он ответил:
— Да.
Она прошептала, приблизив свои губы к его губам:
— Это не только для тебя, Мишель. Это наша жизнь. Это годы, которые ждут нас, и все, что у нас осталось, пока еще возможно — если мы будем за это сражаться. Один последний рывок, и тогда… тогда… Мишель, я люблю тебя.
— Я сделаю то, о чем ты просишь, Фрэнсис.
— Не подходи ко мне. Сделай вид, что никогда не видел меня прежде. Помни: твое молчание — единственная твоя возможность защитить меня.
Внизу раздались шаги Кареева.
— Он идет, Мишель, — прошептала она. — Вот твое начало. Извинись передо мной. Это будет твоим первым шагом, чтобы мне помочь.
Когда комендант Кареев вошел, Джоан стояла у стола, изучая безразлично пару чулок. Михаил стоял у двери, склонив голову.
— Итак, Волконцев, — поинтересовался комендант, — у вас было время все обдумать? Не изменили ли вы своего мнения?
Михаил поднял голову. Джоан посмотрела на него. Ни один мускул не дрогнул на ее спокойном лице, даже у глаз. Но ее глаза смотрели на него с молчаливой и отчаянной мольбой, которую он один мог понять.
Михаил шагнул вперед и слегка поклонился.
— Я ошибался на ваш счет, товарищ Хардинг, — сказал он отчетливо, уверенно. — Я прошу прощения.
В кратком содержании «Красной пешки», Айн Рэнд писала о предыстории Джоан и Михаила. Предполагается, что эта информация относится к вышеизложенной части:
«За три года до описываемых событий инженера с советской фабрики, Михаила, направили в Америку. Там он встретил Джоан и женился на ней. Но его принудили вернуться в Россию, потому что его мать держали в заложниках, пока он не вернется. Джоан прибыла с ним в Россию. Вскоре, во время одной из обыкновенных в то время политических облав, Михаил был арестован; власти уже некоторое время следили за ним потому что он казался слишком способным а способных людей в России считали опасными; кроме того, он бывал за границей и взял в жены американку, которая, как предполагалось, должна была научить его опасным идеям о свободе. Михаила отправили на Страстной остров. Джоан понадобилось два года, чтобы найти, куда его послали».
Библиотека Страстного острова находилась в бывшем храме. Здесь заключенным и стражникам разрешалось проводить долгие дни, и они здесь пытались забыть, что в их днях — по двадцать четыре часа — у всех одинаково.
Священные символы и иконы, которые можно было убрать, были убраны. Но древние изображения на стенах никуда нельзя было деть. Много веков назад неизвестная рука великого художника, проведшего целую жизнь, долгие дни в стенах храма, создала эти фрески, спасая бессмертную душу. Никто не мог рассказать темного секрета, какая печаль привела его из мира на этот последний рубеж. Но вся сила и страсть, весь огонь и бунт мятущегося духа выплеснулись в этих мрачных цветах, в этих торжественных фигурах из другой жизни, жизни, которую эти глаза видели и от которой отказались. И тела пытаемых святых тихо плакали о его экстазе, его сомнении, его голоде.
Через три узкие бойницы окон холодный мглистый свет лился в библиотеку, как серый туман, идущий от моря. Он оставлял тени веков дремать в темных сводчатых углах. Он бросал белые блики на грубые, некрашеные доски книжных стеллажей, и на лбы святых, и на ангельские крылья, и на процессию, следующую за Иисусом, несущим крест, и на красные буквы на белой полосе ткани:
ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!
Высокие свечи в серебряных подсвечниках в алтаре зажигались в дневное время. Их маленькие красные огоньки стояли неподвижно, каждая свеча казалась люстрой, будучи отраженной множество раз в позолоченных нимбах резных фигур святых; они горели — как безмолвное, тихое напоминание о православных службах — у портрета Ленина.
Вверху, на сводчатом потолке, безымянный художник поместил последнее свое творение. Фигура Иисуса парила в облаках, Его одеяние было белее снега. Он взирал вниз с печальной мудрой улыбкой, протянув руки в молчаливом приглашении и благословении.
Библиотека была созданием Федоссича, который любил рассуждать о «нашем долге перед новой культурой». Фрески не совпадали с чувством прекрасного Федоссича, и он постарался улучшить их. Он вписал красный флаг в воздетую руку Владимира Святого, первого правителя, который обратил свой народ в веру; он изобразил серп и молот на скрижалях Моисея. Но старинная глазурь защищала фрески, и ее секрет был давно утрачен монахами, поэтому краска держалась плохо. Красный флаг стек со стены. Товарищ Фе-доссич отказался от художественных поправок. Он ограничился тем, что наклеил на живот Владимира Святого плакат с изображением солдата и аэроплана и надписью: «ТОВАРИЩИ! ЖЕРТВУЙТЕ НА КРАСНУЮ АВИАЦИЮ!»
На полках стояли: Конституция СССР, Азбука Коммунизма, первый том романа, поэтический сборник без обложки, дамское пособие по вышиванию, математический задачник для первоклассников и прочее.
Джоан принесла радио. Она вошла в библиотеку, неся его под мышкой, квадратную коробку со странным громкоговорителем.
Мужчины в комнате поднялись, кланяясь ей, улыбаясь в застенчивом приветствии. Это так отличалось от их встречи неделю назад. Тогда они не обращали на нее внимания — когда она входила в библиотеку, никто не входил туда; все отходили с ее пути, осторожно и поспешно, как будто она была ядовитым растением, которого никто не хотел касаться. Она завоевала их всех, и никто не мог сказать, что она для этого старалась. Это все ее детские пушистые волосы, и ее мудрая загадочная улыбка, и ее глаза, вызывающе распахнутые, и ее медленные, свободные шаги, несущие ее по залам монастыря как видение из прошлого всех этих мужчин — женщин, которых они оставили, и лет, которые прошли, и залов домов, в которых они бывали.
Старый хирург и бывший сенатор все же ее не приветствовали. Они играли в шахматы на краю длинного библиотечного стола, где шахматная доска была нарисована на некрашеных досках дешевыми лиловыми чернилами. Фигуры были вылеплены из хлебного мякиша. У сенатора была длинная черная борода; он никогда не брился, говорил мало, в в его глазах плескалась тревога; он мог часами смотреть в одну точку. Он не поднимал головы, когда входила Джоан, как и старый хирург.
Старый генерал в залатанной куртке и с георгиевской ленточкой в петлице тоже не здоровался с ней. Он сидел у окна один, склонившись, прищурившись в неярком свете, и вырезал деревянные игрушки.
И еще один человек не двигался, когда она входила. Михаил сидел один у свечи и читал одну и ту же книгу уже в третий раз. Он поворачивал страницу и склонялся ниже, когда дверь открывалась, чтобы впустить ее.
— Доброе утро, мисс Хардинг, — заключенный, некогда бывший графом, поприветствовал ее. — Как чудно вы выглядите! Могу ли я вам чем-то помочь? Что это такое?
— Доброе утро, — сказала Джоан. — Это радио.
— Радио!
Они окружили ее. потрясенные, нетерпеливые, любопытные, глядя на коробочку откуда-то, где история, для них остановившаяся, все еще шла вперед.
— Радио! — сказал граф, поправляя монокль. — Значит, я все же не умру, не увидев ни одного.
— Что такое радио? — спросил старый профессор.
Товарищ Федоссич, рисовавший плакат, сидя в одиночестве за столом в углу, опустил кисть и посмотрел вверх, с отвращением передернув плечами.
Джоан опустила радио на алтарь, под портретом Ленина:
— Это нас немного взбодрит.
— Прелестная мысль! — граф галантно щелкнул каблуками. — И что за прелестное платье! В старину мы говорили — женщина была цветком творения, а платье — лепестками.
— Ничто не может погасить факел человеческого прогресса, — печально сказал седовласый профессор. Его волосы были белыми, как крылья ангелов на стенах, его глаза так же грустны и невинны, как их.
Высокий молодой заключенный — светлые волосы взлохмачены, и лицо еще бледно после пятидесяти ударов кнутом — сказал мягко, нервными пальцами застенчиво касаясь радио:
— Я не слышал музыки… три года.
— Первый концерт, — объявила Джоан, — на Страстном острове.
Радио зашипело, закашлялось, словно прочищая горло. Затем — первые ноты музыки полились в храм, как капли, падающие в глубокий застоявшийся пруд, который никогда не тревожили звуки жизни.
Судьбы рука проводит вечную черту.
Твое лицо так близко к моему…
Женский голос, проникнутый острой радостью, пел о памяти, смягчающей горечь, как осенний день, все еще дышащий прошлым солнцем и отдающий его тепло без грозы, без бури, с первой каплей первого холодного дождя.
Музыка летела к изуродованным фрескам, к книжным полкам и плакатам и свечам из внешнего мира. где жизнь дышала и посылала им единственный слабый порыв. И они стояли, и их сердца были открыты в страстном желании не упустить этот порыв, благоговейно, как на литургии, воспринимая музыку не ушами, а душой, чем-то странным, сжимающимся в груди.
Они не говорили, пока голос диктора не произнес, что это станция из Ленинграда. Тогда светловолосый юнец нарушил тишину:
— Это было прекрасно, мисс Хардинг… Почти так же… — Сильный кашель сотряс худые плечи, прерывая его. — Прекрасно, как и вы сами… Спасибо…
Он схватил ее руку и прижал к губам и держал дольше, чем того требовала благодарность.
— Ленинград, — заметил граф, поправляя монокль, с усилием возвращая на свое лицо непринужденную улыбку. — В мои дни это был Санкт-Петербург. Занятно, как бежит время… Набережные Невы были все белые. Снег скрипел под полозьями саней. У нас тоже была музыка, в Аквариуме. Шампанское, искрящееся в бокалах, музыка и девушки, которые приводили в восторг, как шампанское…
— Я из Москвы, — сказал профессор. — Я читал лекции… в университете. История эстетики — это был мой последний курс.
— Я с Волги, — продолжил воспоминания светловолосый юноша. — Мы строили мост через Волгу. Он сверкал на солнце — как стальной нож, рассекавший тело реки.
— Когда мадемуазель Колетт танцевала в Аквариуме, — сказал граф, — мы бросали золотые монеты на столы.
— Молодые студенты слушали меня, — прошептал профессор. — Раскрасневшиеся щеки, блестящие глаза… Молодая Россия…
— Это должен был быть самый длинный мост в мире… Возможно, однажды… Я вернусь и… — Он не закончил, закашлялся.
— Я верю в Россию, — торжественно, как пророк, проговорил профессор. — Наша Святая Русь знавала темные времена и прежде и восстанавливалась в торжестве. Ну и что, что мы должны опасть, как осенние листья? Россия выживет.
— Мне кажется, гражданка, — товарищ Федоссич поднялся медленно и приблизился к Джоан, расправляя плечи, — что это может оказаться незаконным — включать тут ваше радио.
— Неужели, товарищ Федоссич?
— Если вы спросите меня — да. Но потом — у меня нет права голоса. Может быть, для коменданта Кареева все и в порядке. Пребывание здесь женщины тоже считалась незаконным. Но теперь — как они могут в чем-то отказать такому достойному человеку, как комендант Кареев?
Он вышел, хлопнув дверью. Пять лет назад в Нижне-Колымске товарищ Федоссич был одним из кандидатов на пост коменданта Страстного острова. Но ГПУ выбрало товарища Кареева.
— Я полагаю, — сказал граф, провожая Федоссича взглядом, — что этот мужчина не интересуется изящными искусствами и музыкой. И я замечаю, что не он один. Как насчет вас, Волконцев? Не интересуетесь?
— Я слушал музыку раньше, — быстро ответил Михаил, переворачивая страницу.
— Я считаю, что мужчина, который позволяет какому-то глупому предубеждению стоять между ним и прекраснейшей женщиной на свете, — сказал молодой инженер, — заслуживает быть брошенным в карцер.
— Оставьте его, — попросил граф. — Я уверен, что госпожа Хардинг простит его бессознательную антипатию.
— Но простит ли она мою? — спросил грубый голос. Все повернулись на звук.
Старый генерал встал, глядя прямо на Джоан, с застенчивым, неловким извинением на упрямом лице. Он сделал шаг вперед, вернулся, подобрал свою деревянную игрушку; затем направился к ней, сжимая драгоценную работу в больших узловатых пальцах.
— Я прошу прощения, мисс Хардинг. — Он щелкнул каблуками лубяных башмаков, словно силясь услышать звук бряцающих шпор. — Я был достаточно… Вы могли бы забыть?
— Конечно, генерал. — Джоан улыбнулась нежно и ласково и протянула руку.
Генерал быстро переложил игрушку в левую руку и крепко пожал ее ладонь.
— Это… — Он показал на коробочку, из которой по комнате разносилась нежная мелодия народной песни. — Это играют в Санкт-Петербурге?
— Да.
— Я из Санкт-Петербурга. Одиннадцать лет, как я оставил там жену. И Юру, моего внука. Он грандиозный молодой человек. Ему было два года, когда я покинул их. У него голубые глаза, прямо как… как у моего сына.
Он вдруг оборвал воспоминание. Джоан заметила неловкое молчание, которое никто не решался нарушить.
Граф оказался самым храбрым.
— Что вы сейчас делаете, генерал? Что-то новое? — спросил, показывая на игрушку. — Знаете ли, мисс Хардинг, наш генерал — гордый человек. У нас здесь есть маленькая мастерская, где нам разрешается делать разные вещи: сапоги, корзинки и прочее. Когда прибывает лодка, они все это собирают и увозят в город. Взамен привозят нам сигареты, шерстяные носки, шарфы. Сапоги делать наиболее выгодно. Но генерал никогда не делает сапог.
— Никто не скажет, — гордо перебил генерал, — что генерал армии его императорского величества пал до того, что делает сапоги.
— Вместо этого он изготавливает деревянные игрушки, — объяснил граф. — Он их сам выдумывает.
— Это новая. — Генерал улыбнулся нетерпеливо. — Я вам покажу.
Он поднял игрушку и потянул за маленькую палочку; деревянный крестьянин и медведь, вооруженные молотками, по очереди били по наковальне, смешно дергаясь. Маленькие молоточки ритмично ударяли в такт музыке. Гфаф тихо прошептал на ухо Джоан:
— Никогда не заговаривайте о его сыне. Он был капитаном в старой армии. Красные повесили его — на глазах отца.
— Видите ли, — объяснял генерал, — я всегда думаю, что мои игрушки идут в мир, и с ними играют дети, маленькие, крепенькие, розовые ребятишки, как Юра… И иногда я думаю ну: не смешно ли будет, если одна из игрушек попадет к нему в руки и… Но какой я дурак!.. Одиннадцать лет… он уже взрослый юноша теперь…
— Шах и мат, доктор. — Хриплый голос сенатора прозвучал неожиданно громко. — Вы вообще следили за игрой? Или я потеряю единственного человека, с которым могу говорить?
Он бросил на генерала мрачный, многозначительный взгляд и покинул комнату, хлопнув дверью.
— Бедняга, — вздохнул генерал. — Вы не должны на него злиться, мисс Хардинг. Он не разговаривает ни с кем, кто говорит с вами. Он немного не в своем уме.
— Он не может вас простить, — объяснил граф, — за то, что он считает нашими… скажем, культурными различиями. С его кодексом чести. Видите ли, он застрелил собственную дочь вместе с большевиком, который на нее напал.
Товарищ Федоссич нашел коменданта Кареева инспектирующим посты охраны на стене.
— Я беру на себя смелость рапортовать, — он салютовал, — что нечто незаконное происходит сейчас в библиотеке.
— В чем дело?
— Эта женщина… Она ставит музыку.
— На чем?
— Передают по радио.
— Ну и прекрасно. Я не слышал музыки пять лет.
Когда комендант Кареев вошел, в библиотеке стояла странная, напряженная тишина. Мужчины окружили Джоан. Она сидела на корточках перед радиоприемником, медленно поворачивая ручку, прислушиваясь, сгорбившись сосредоточенно. Он почувствовал тревожность момента и остановился в дверях.
— Кажется, нашла. — Торжествующий голос Джоан встретил легкое урчание в динамике.
Взрывная волна джаза ворвалась в комнату, как ракета, из динамика, поднимаясь и разрываясь на цветные всполохи под темными сводами.
— Заграница… — произнес один из мужчин, затаив дыхание, будто говоря: «Небеса».
Музыка оказалась концовкой танцевальной мелодии. Она резко оборвалась в реве аплодисментов. Это был очень необычный звук для библиотеки. Мужчины ухмыльнулись и тоже захлопали.
Голос произнес что-то в нос, на французском. Джоан перевела:
— Это «Кафе Электрик», Токио, Япония. Сейчас мы услышим легчайшую, веселейшую, безумнейшую мелодию, которая когда-либо захватывала европейские столицы: «Песню танцующих огней».
Это было испытанием, оскорблением — взрыв смеха на Страстном острове.
Это было похоже на луч света, разбитый зеркалом; его сверкающие частицы взлетели, танцуя, в музыке, пьяной своим весельем. Это был голос фонарей на сверкающем бульваре под темным небом, электрических знаков, автомобильных фар, алмазных пряжек на танцующих ногах.
Все еще на коленях перед приемником, как жрица перед источником жизни. Джоан заговорила. Она говорила для мужчин, но ее глаза были направлены на коменданта Кареева. Он стоял у двери. С одной стороны его была фреска, изображающая святого, жарящегося на костре, с лицом в блаженном экстазе, низводя все муки и терзания плоти перед славой небесной; с другой стороны — плакат с огромной машиной и муравьеподобными людьми, в поте лица трудящимися у ее огромных рычагов, и подписью: «Наш долг — это наша жертва красному коллективу и коммунистическому государству!»
Джоан говорила:
— Bje-то танцуют под эту музыку. Это не так далеко. На этой же самой земле. Там мужчина держит женщину в своих руках. У них тоже есть долг. Это долг смотреть друг другу в глаза и улыбаться жизни, что превыше всех сомнений, всех вопросов, всех печалей.
Откинув назад голову, на темных алтарных ступенях, напряженная, внимательно слушая песню, она казалась священным подношением божеству, которому она служила. Свет свечей тонул в ее волосах, как в нимбах святых.
Она не чувствовала взгляда Мишеля. Она улыбалась коменданту Карееву.
Комендант Кареев не проронил ни слова. Он подошел к алтарю. Повернул рычажок приемника не глядя, направив взгляд только на нее. Он крутил его, пока не нашел голос, говорящий с суровыми, знакомыми партийными интонациями:
— …и в завершение этого собрания работников Первой московской текстильной фабрики, позвольте мне напомнить вам, товарищи, что только одна преданность есть в нашей жизни — наша преданность великой цели мировой революции.
Присутствующие зааплодировали. Другой голос объявил:
— Товарищи! Мы закрываем наше собрание нашим великим гимном — «Интернационалом»!
Медленные, величественные ноты красного гимна торжественно зазвучали в воздухе.
— Всем встать! — скомандовал комендант Кареев.
Казалось, красные флаги развернулись под сводами, под белоснежным одеянием Иисуса. Казалось, барабаны пробиваются через голоса хора, голоса и шаги людей, послушно, уверенно идущих в бой, готовых пожертвовать жизнью во имя общей цели.
Комендант Кареев не сказал ни слова. Он посмотрел на Джоан, его губы слегка улыбались, и его песня давала ей ответ.
Джоан поднялась. Прислонилась к приемнику. Посмотрела на него, спокойная, непобежденная. Ее губы расплылись в медлительной, загадочной, снисходительной улыбке.
За окнами библиотеки падал снег. Он собирался на подоконниках и постепенно закрывал их собой целиком. Белые снежинки безмолвно падали с неба и разбивались о толстые оконные стекла, застывая на них рваными пушистыми звездочками. От этого в библиотеке становилось темнее. У алтаря горели новые свечи.
У коменданта Кареева были длинные и сильные пальцы. Он крепко и расчетливо хватал ими вещи, словно нажимая на курок заряженного пистолета. Комендант Кареев нетерпеливо крутил шкалу радиоприемника.
— Не могу отыскать, дорогая, — сказал он. — Похоже, сегодня никто не будет играть нашу «Песню танцующих огней».
Рука Джоан накрыла его руку и неспешно стала искать нужную станцию вместе с ним. Она склонилась над Кареевым и прижалась щекой к его лбу, прядь ее светлых волос скользнула вниз к его виску, закрыв ему обзор, и сплелась с кончиками его ресниц.
И среди прочего невразумительного шума они наконец услышали знакомую мелодию. К ним будто скользнула призрачная рука из внешнего мира, опуская занавес из беспорядочных нот поверх гнущихся под тяжестью снега окон и побуждая коменданта Кареева улыбнуться весело и охотно. Столь юное ощущение радости, казалось, разгладило его суровые морщины.
В библиотеке не было ни души. Он сел на ступени алтаря и привлек к себе Джоан.
— Вот он, — сказал он, — гимн нашего долга.
Ее пальчик бродил по его лбу, следуя направлению вен, просвечивающих под кожей на виске. Она сказала:
— Сегодня они играют ее особенно хорошо. В Японии сейчас ночь.
— И там огоньки… танцующие огоньки…
— Не просто свечи, как здесь.
— Если бы мы сегодня оказались там, то я отвел бы тебя в то место, где они исполняют нашу песню. А если бы там был снег, как у нас, то я бы на руках вынес тебя из автомобиля и пошел по снегу сам, чтобы твои прекрасные ножки не касались его.
— У них в это время не бывает снега. Лишь цветут вишневые деревья — все в белом.
— Словно твои плечи под светом огоньков. За столами там сидят люди, такие, которые носят черные костюмы с алмазными запонками. Они все смотрят на тебя. И я хочу, чтобы они смотрели на тебя. На твои плечи. Хочу, чтобы они знали, что ты моя.
— Цветы вишневых деревьев и музыка… никаких шагов снаружи, никаких стонов из ям.
— Но ты пришла сюда, ко всему этому, пришла ко мне. И осталась рядом.
— Я пришла потому, что была в отчаянии. А осталась — найдя что-то, чего не ожидала отыскать тут.
Ее рука медленно спустилась вниз со лба к подбородку коменданта, с нежностью изучая каждую линию его волевого лица.
— Это так странно, Джоан… Я пробирался через всю Россию, сквозь леса и болота, с пистолетом и красным флагом наперевес. Думал, что гордо иду навстречу рассвету новой мировой революции. Это ощущение всегда ждало меня где-то там, впереди. А теперь я гляжу вперед, и этот золотистый рассвет для меня не что иное, — с нежным смехом закончил он, привлекая ее ближе, — как сияние светлого локона твоих волос, который ты забыла завить.
Он сидел на ступенях алтаря. Она стояла на коленях с ним рядом, возложив ему руки на плечи. Позади них перед позолоченными статуями святых горели длинные свечи, над ними стоял портрет Ленина, а из радио доносилась «Песня танцующих огней».
Из-за окон, где снаружи снег становился все белее на фоне темнеющего неба, до них донесся резкий сигнал корабля. Казалось, комендант этого не заметил, но зато Джоан встрепенулась.
— Корабль, — сказала она. — Последний корабль перед тем, как замерзнет море.
Он не повернулся и не взглянул в окно. Лишь улыбнулся, лукаво и счастливо.
— У меня для тебя небольшой сюрприз, Джоан. Ты ведь сделаешь для меня кое-что? Наденешь сегодня к ужину то голубое платье, которое мне так нравится?
Она прошла к окну и выглянула на улицу сквозь рисунок из замерзших снежинок. Корабль остановился у старого причала. Большинству узников приказали переносить груз, которого на этот раз пришло больше обычного.
Первым появился генерал, согнувшийся над огромным ящиком. Вскоре Джоан услышала его шаги в коридоре. Она открыла дверь в библиотеку и смотрела ему вслед, когда он поднимался наверх по лестнице.
— Думаю, это кресло, — ухмыльнулся генерал, взглянув на нее. когда проходил мимо. — похоже на то. Хотя мне никогда не доводилось угадывать, что это, не заглядывая внутрь.
Следующим пришел товарищ Федоссич. Он пошаркал к двери в библиотеку и остановился, отдавая честь и пытаясь отдышаться.
— Он здесь, товарищ комендант. Прибыл, — отрапортовал он. В его голосе явно боролись подобострастие с возмущением. — Корабль прибыл. Разве вы не хотите спуститься вниз и понаблюдать за людьми в необычных условиях?
Комендант Кареев раздраженно махнул рукой:
— Мне казалось, я велел вам присмотреть за ними. Вы ведь можете этим заняться. А я занят.
Посылки все прибывали и прибывали, их несли по коридору, наверх, в комнату к Карееву. Узники оставляли за собой на полу следы грязи и таявший снег.
Профессор и сенатор зашли к нему, держа в руках большой и тяжелый ковер, замотанный в рулон. Профессор улыбнулся Джоан. Сенатор, чья борода выросла еще больше, а щеки побледнели сильнее, отвернулся.
Молодой инженер принес коробку, в которой грохотало что-то металлическое. Его щеки окрасились в неестественно алый цвет, а глаза сверкали лихорадочной бодростью.
— Думаю, это для мисс Хардинг, — сказал он громко, будто самому себе, проходя мимо двери в библиотеку, тряся коробку и наблюдая за Джоан краем глаз, Впервые я в восторге от коменданта.
Граф нес аккуратно упакованную коробку, набитую соломой. Он держал ее с почтением из-за бесценного содержимого. Содержимое издавало звуки звенящего стекла.
— Поздравляю, мисс Хардинг, — победоносно улыбнулся он, подмигивая коробке. — Вот это я называю настоящей победой!
Комендант Кареев наблюдал за расширившимися от удивления глазами Джоан, когда они стали подниматься по лестнице вслед за процессией. Он не объяснил зачем.
Мишель остановился у открытой двери. Его худые плечи стали все больше сникать, как и уголки рта. Его глаза выглядели темнее обычного, и эта тьма, словно волна невыносимой боли, овладела его глазами и застыла в кругах из синих лужиц под ними. Сияющее неповиновение исчезло из Мишеля Волконцева, ему на смену пришла задумчивая горечь. Он нес за плечами узел, зашитый в тяжелую мешковину. Она казалась мягкой и легкой. Он взглянул на стоявших у порога Джоан и Кареева. Джоан склонила голову к плечу коменданта.
— Думаю, здесь подушки, — сказал Мишель. — Они отправляются в вашу комнату или в ее? Или без разницы?
Джоан даже и не подняла голову.
— В мою комнату, — велел Кареев.
К ужину Джоан облачилась в голубое платье. Темный вельвет тесно прилегал к ее телу, чересчур тесно, но строгий военный ворот высоко окружал ее шею, прямо под подбородок. На столе, стоявшем в центре комнаты Кареева, горела одна-единственная свеча. Она словно была островком света во тьме, ярким пламенем на фоне темных оконных стекол. Она видела блуждающие по занавескам длинные тени, чувствовала мягкость ковра у себя под ногами. У стола стояли два больших кресла. Белым пятном в окружающем полумраке выделялось постельное кружево, где также лежали две атласные подушки, ловящие отблески от слабого света свечи.
— Все это окажется в твоей комнате, — поспешил объяснить Кареев, счастливо улыбаясь, слишком смущенный, прежде чем она успела вымолвить хотя бы слово. — А здесь оно просто… сюрприза ради.
Джоан улыбнулась ему сквозь покачивающееся пламя свечи. Он не отрывал от нее взгляда. Он смотрел на нее в ожидании того, когда она заметит белоснежную скатерть, изысканные фарфоровые тарелки, красные огоньки, пляшущие на столовом серебре, и длинные хрустальные бокалы.
Глаза Джоан растворились в мягком мечтательном тепле. Когда она смотрела на Кареева, то в них сверкало нечто большее, помимо отблесков от огонька свечи. Это чувство замирало в ее взгляде лишь на пару мгновений дольше обычного, но этого было достаточно, чтобы они оба поняли друг друга без слов.
И тем не менее они не были одни. У стены стоял официант. Теперь настала очередь Мишеля ждать у стола коменданта.
Он стоял, опустив плечи и вытянув голову вперед, и заботливо наблюдал за каждым движением коменданта Кареева, неловко, но благоразумно улыбаясь, воплощая собой преувеличенное изображение идеального официанта. Он положил на запястье салфетку, хоть того и не требовалось. И все же метрдотель одного из тех ресторанов, в которые любил ходить Мишель Волконцев, не одобрил бы то, каким взглядом идеальный официант смотрел на коменданта.
— У нас сегодня юбилей, Джоан, — сказал Кареев, когда сели за стол. — Разве ты не помнишь? Ты приехала сюда ровно три месяца назад.
Она улыбнулась, указав на стол:
— И вот к чему это привело коменданта Кареева.
— Нет, это всего лишь начало.
Он наклонился к ней ближе и пылко заговорил:
— Я привезу сюда все. что ты только пожелаешь. Я сделаю этот остров раем для тебя, таким, каким ты делаешь его для меня.
— Все, что я сделала, — ради нас.
Она не замечала, как Мишель будто взглядом вбирает в себя каждый звук, срывающийся с ее губ, и разрывает его в клочья в безумной и безмолвной агонии.
Кареев тряхнул головой:
— Мне не нравится это слово. Я так долго прислуживал с ним на устах. Ради нас. Нас — людей, коллективного общества, миллионов. Я сражался на баррикадах — ради нас. Сражался в окопах — ради нас. Я стрелял в людей, и люди стреляли в меня в ответ. Ради нас, ради них, ради тех бесчисленных других, кто вокруг меня, ради тех, кому я продал бесценное время своей жизни, каждый миг, каждую свою мысль, каждую каплю крови. Ради нас. Я не желаю слышать этого слова. Потому что теперь это — ради меня. Ты приехала сюда — ради меня. Ты моя. И я не стану делиться этим ни с кем другим на всем свете. Моя. Когда начинаешь задумываться, понимаешь, что же это за слово.
Она улыбнулась, дразнясь, словно слегка упрекая его:
— Ну как же так, товарищ Кареев!
Он робко улыбнулся в ответ, будто извиняясь.
— Да, завтра я стану товарищем Кареевым. И послезавтра. И буду им еще множество дней. Но не сегодняшней ночью. Имею же я право на ночь ради самого себя, не правда ли? Посмотри, — и он с гордостью указал на стол, — я заказал все это для тебя — по радио. У меня есть деньги на счете в банке Нижне-Колымска. Моя зарплата. Мне нечего было с ней делать целых пять лет… Полагаю, не по самим деньгам я скучал все эти пять лет — более, чем тридцать пять.
— Никогда не поздно, пока живешь, и если еще хочешь жить.
— Это так странно, Джоан. Я никогда не знал наверняка, как понять, что ты хочешь жить. Я никогда не думал о завтрашнем дне. Я не беспокоился, чья пуля сразит меня последней и когда это случится. Но теперь, впервые, я хочу, чтобы меня пощадили. Я предатель, Джоан?
— Нельзя предать ничто на свете, — ответила Джоан, — кроме самого себя.
— Преданность, — сказал Мишель, — она как резина: можно растянуть ее ужасно далеко, но затем она порвется.
Кареев удивленно посмотрел на него, словно заметив в первый раз.
— Где тебя научили таким изысканным манерам, официант Волконцев? — поинтересовался он.
— О, у меня было много опыта, сэр, — спокойно ответил Мишель, — воспринимал я его, правда, с несколько другого ракурса. В мою честь также устраивали банкеты. Я помню один из них. Там было много цветов и гостей. Состоялась свадьба, такая, какую устраивали в давние дни. Она держала в руках букет так грациозно, как не смогла бы ни одна другая женщина. На ней тогда была длинная белая вуаль.
Комендант Кареев смотрел на него, и впервые в его взгляде ощущалась какая-то незримая тень сочувствия.
— Ты скучаешь по ней? — спросил он.
— Нет, — ответил Мишель. — Но хотел бы.
— А она?
— Она из тех, кто не остается одинокой надолго.
— Я бы так не сказал про женщину, которую любил.
— У нас с вами, комендант, не одна и та же женщина.
— После ужина. — медленно сказала Джоан, глядя на Мишеля, — вы ведь занесете ко мне в комнату немного дров? Я сожгла последние. А ночью очень холодно.
Мишель молча кивнул.
Комендант Кареев указал на темную бутыль, стоявшую на столе. Мишель откупорил ее и разлил спиртное по бокалам.
Вино было темно-красного цвета, и пока он наливал его, рубиновые искорки окутывали стекло изнутри, а сквозняк играл с пламенем свечи.
Комендант Кареев встал, держа в руках бокал, и посмотрел на Джоан. Она тоже встала.
— За любовь, — сказал он торжественно и невозмутимо.
Он произнес это слово впервые.
Джоан чокнулась с его бокалом. Они столкнулись над свечой, чей свет сквозь темную жидкость отразился красным на лицах Кареева и Джоан. Тени скользнули по их лицам, словно сквозняк по острию пламени.
Когда она садилась, ее рука случайно дернулась, оставив тонкий красный след от вина на скатерти. Мишель спешно подошел к ней, чтобы долить вина в бокал.
— За любовь, мадам, — сказал он. — За ту, что есть, и ту, что была.
Она выпила.
Джоан была одна в комнате, когда Мишель вошел к ней с охапкой дров.
Она молча наблюдала за ним, стоя у окна, скрестив руки, не двигаясь. Он положил дрова у печи и спросил, не глядя на нее:
— Это все?
— Растопи ее, — велела она.
Он повиновался, присев на колени перед печью. Он чиркнул спичкой, и хрустящая кора затрещала, скручиваясь и сворачиваясь, поедаемая огоньками белого пламени. Она подошла к нему и прошептала:
— Мишель, пожалуйста, послушай. Я…
— Как много бревен мне туда положить, мадам? — холодно спросил он.
— Мишель, что ты пытался сделать? Ты хотел сорвать мой план?
— Твоя верность недорого стоит, не так ли?
— Моя верность? А что насчет его? Я видела, что ты сотворил с ней.
— Разве мне не этим следовало заниматься?
— Да, но я вижу, как ты смотришь на него. Я вижу, как ты разговариваешь с ним. Кто я такая, чтобы верить?
— Любовь моя.
— Я верю в это. Да. Твоя любовь. Но для кого это?
— Разве ты не знаешь?
— Он тоже тебе доверяет. Кого из нас, как думаешь, ты обманываешь?
Она посмотрела на него, ее глаза сузились в безразличном, слегка загадочном взгляде. Она медленно сказала с невинным безупречным спокойствием:
— Возможно, обоих.
Он подошел к ней. его голос был напряжен, а глаза умоляли:
— Фрэнсис, я доверяю тебе. Я бы не протянул здесь и дня, если бы не доверял тебе. Но я не просто не могу этого вынести. Мы пытались. Ничего нельзя поделать. Ты должна это понять прямо сейчас. Это безнадежно. Корабль отходит завтра на рассвете. Он будет последним, и после этого море замерзнет. Ты отправишься назад. Сядешь завтра на этот корабль.
Она заговорила медленно, не меняя тембра, лениво и безразлично:
— Я не сяду на этот корабль, Мишель. На него сядет кое-кто другой.
— И кто же это будет?
— Ты.
Он уставился на нее, потеряв дар речи.
— Продолжай растапливать печь, — велела она.
Он повиновался. Она склонилась к нему и быстро, страстно прошептала:
— Послушай меня внимательно. Ты сядешь на корабль. Ты спрячешься в хранилище. Комендант не станет делать обход этой ночью, я прослежу за этим.
— Но…
— Вот ключи к входной двери и к воротам. На стене лишь один часовой, который наблюдает за дорогой к причалу. Не отрывай от него глаз. В полночь его устранят.
— Как?
— Предоставь это мне. Как только увидишь, что его больше нет, — бегом беги к кораблю.
— А ты?
— Я остаюсь здесь.
Он уставился на нее. Она прибавила:
— Остаюсь совсем ненадолго. Чтобы он не смог обнаружить, что ты сбежал. Не волнуйся. В этом нет никакой опасности. Он никогда не узнает, кто помог тебе.
Он взял ее за руку.
— Фрэнсис…
— Дорогой мой, ни слова. Прошу тебя! Я три долгих месяца ждала этой самой ночи. Мы не можем позволить себе никакой слабости. Мы не можем отступить. Это наша решающая битва. Понимаешь?
Он медленно кивнул. Она прошептала:
— Я присоединюсь к тебе в свободной стране, где мы вычеркнем эти два года из нашей жизни, запечатаем их и никогда вновь не откроем.
— Но я хотел бы снова прочесть о том, что ты для меня сделала.
— Есть лишь одно то. что я хочу, чтобы ты прочел и накрепко запомнил. Одна вещь, которую я напишу поверх всего того, что с нами приключилось за эти годы, — я люблю тебя.
Они услышали звук шагов Кареева снаружи. К тому моменту, как он собрался войти, Мишель уже был у порога. Джоан присела у дверцы печки, в чьем нутре задорно пылало яркое пламя. Она громко сказала Мишелю:
— Спасибо тебе, в этой комнате тепло. Сегодня ночью я буду себя чувствовать гораздо лучше.
Остров был окутан голубоватым свечением луны, блестящей на небосводе, словно белоснежный кусок сахара. Темные тени оставляли зияющие черные следы на земле с заостренными краями. Небо, развернувшееся словно черная пропасть над всем этим, мерцало в белой пене стремительно проплывающих по нему созвездий, и пена эта была схожа с той, что оставалась едва видимой на фоне черных скал после очередного беспощадного удара волны о них. На черной пропасти моря белели первые тени проступающего льда.
В монастыре горел свет. Входная дверь была заперта на ночь. Серый флаг боролся с ветром на верхушке башни.
Мишель сидел в темноте на своей раскладушке и наблюдал за внешней стеной. Часовой медленно прохаживался по ней взад-вперед. Лампа в его руках казалась Мишелю злобным красным глазом, поглядывающим на него. Его шарф дрожал на ветру.
Сосед Мишеля по комнате, пожилой профессор, уже лег спать. Но сам он не мог заснуть. Он вздыхал в темноте и мастерил знак в виде креста.
— Ты не собираешься спать, Мишель?
— Пока нет.
— Почему на тебе пальто?
— Мне холодно.
— Забавно, мне вот здесь душно… Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Профессор отвернулся к стене. Затем он вздохнул и снова повернулся к Мишелю.
— Ты слышишь море отсюда? Оно вот так билось о скалы уже много столетий. Оно стонало задолго до того, как появились здесь мы. И будет стонать даже после того, как мы исчезнем.
Он сделал знак в форме креста. Мишель следил за лампой часового.
— Мы бродим в потемках, — продолжал профессор. — Человек потерял способность отличать прекрасное. А на нашей земле его еще столько… Той красоты, которую человеческая душа может оценить, лишь отринув все прочее. Но сколько людей хоть иногда размышляет над этим?
Из темноты его комнаты окно комнаты коменданта Кареева обретало длинный и тусклый синеватый контур. Лунный свет выстраивался в длинную тонкую дорожку на земле, поделенную на части и направляющуюся в сторону древнего собора. В темноте окна угадывалось очертание головы Джоан, откинувшейся на кресло, ее лицо было бледно-белым, и на ямочках ее щек блуждали синеватые тени, как и под подбородком, на груди; ее губы, темные, мягкие и нежные, блестели при свете луны. Тьма поглотила ее тело, остались видны лишь бледные руки, лежащие на коленях, а в этих руках покоилась голова коменданта Кареева, вставшего перед ней на колени. Он не двигался. Пламя единственной в комнате свечи не доставало до них. Его темные волосы коснулись ее бледных запястий, и он прошептал:
—.. и тогда, в один из дней, тебе захочется оставить меня…
Она медленно покачала головой:
— Тебе здесь будет одиноко зимой. Море замерзает. А ночи длятся без конца.
— Такие, как эта?
Он взглянул в окно и рассмеялся.
— Прекрасно, не правда ли? Никогда не замечал этого. Как будто… как будто эта ночь существует лишь для нас двоих.
Піе-то далеко внизу старые часы медленно пробили полночь. Она медленно и мягко повторила конец его фразы:
— Да… лишь для нас… двоих. Давай выйдем на улицу. Там прекрасно.
Комендант Кареев накинул ей на плечи зимнее пальто. Огромный воротник из пушистой серой лисицы окутал ее голову, поднявшись до кончиков ее светлых кудрей.
Снаружи на карнизе балкона, с тяжелого края сверкающих сосулек, на них лилось мягкое серебристое свечение. Часовой с лампой медленно прошел по стене мимо них. А за стеной возвышалась черная дымовая труба корабля.
Комендант Кареев посмотрел на нее. Он впервые за пять лет выпил вина. Это был первый раз, когда он праздновал что-либо. Он привлек ее ближе к себе. Его рука скользнула под лисичий ворот. Но она дернулась в сторону.
— В чем дело? — прошептал он.
— Не здесь.
— Почему?
Она невозмутимо указала на часового, который прохаживался по стене всего в нескольких шагах от них. Комендант Кареев улыбнулся. Он дунул в свой свисток. Часовой круто повернулся, поднял голову и отдал честь.
— Перейдите на пост номер четыре немедленно, — крикнул сквозь шум волн Кареев. — Патрулируйте по заданному маршруту и ждите дальнейших указаний.
Часовой отдал честь, спустился вниз и поспешил прочь через белый двор, снег хрустел у него под ногами.
Губы коменданта Кареева утонули в губах Джоан. Он крепко обнял ее и прижал к себе.
— Ты когда-нибудь чувствовала, что знаешь, ради чего жила все это время, моя дорогая… дорогая… — прошептал он. — Я счастлив, Джоан.
Она запрокинула голову так высоко, что могла видеть отражение звезд, так высоко, что видела перед собой весь двор. Она опрометчиво накренилась назад, безвольно повиснув в его руках. Он с победоносным и довольным видом улыбался.
— Почему ты так странно смотришь, Джоан? Почему ты так улыбаешься?
— Сегодня я счастлива, — прошептала она звездам.
Мишель бесшумно открыл входную дверь. Он осторожно проверил надежность замерзших ступеней и снова проверил пистолет в кармане. Затем он вышел. Ему потребовалось три минуты для того, чтобы снова закрыть дверь, медленно, постепенно, не издавая ни звука. Он запер ее на замок за собой.
Голубоватый снег освещал его фигуру. Но в тени под стенами дома шла тонкая полоса тени. По ней он мог добраться прямиком до ворот причала. Он тихо заскользил по глубокому снегу, прижавшись к стене как можно плотнее. Снега нападало выше его ног, и он чувствовал, как белая пудра засыпается к нему в обувь. Чувствовалось это не так, как ожог, в тех местах, где его старые шерстяные носки были продырявлены. Он двигался медленно, не отрывая взгляда от пустующей стены, по которой еще недавно ходил часовой, словно магнитом притягиваемый туда.
Он остановился напротив ворот, ведущих к причалу. Оттуда виднелась черная труба корабля. На острове не раздавалось никаких звуков, кроме шума морского прибоя. Вдалеке он видел два красных мерцающих огонька чьих-то ламп. Ему было необходимо добраться до ворот по открытой местности, по снегу. Но часовые находились слишком далеко. В здании горел свет.
Он упал на снег и пополз к воротам так быстро, как только мог. Он чувствовал, как снег обжигает его запястья, обнаженную кожу между перчатками и рукавами. Пройдя полпути, он приподнялся и оглянулся на здание. И замер.
Наверху, в коридоре, он увидел фигуры двух людей. Они стояли неподвижно, обняв друг друга. Мужчина стоял спиной ко двору.
Мишель поднялся на ноги. Он стоял на виду у всех, на сверкающем снегу, и смотрел на тех двоих. Одна из перчаток упала с его руки, но он не заметил этого. Он не слышал ни звука падающей перчатки, ни звука собственного дыхания, ни даже звука биения сердца. А затем он помчался по снегу при свете луны обратно к двери в монастырь.
Комендант Кареев развернулся вместе с Джоан, когда дверь в его комнату распахнулась настежь. Джоан пронзительно закричала. Мишель стоял на пороге, и с его одежды падал тающий снег.
— Может, вам понадобится это, — кинул он ключи в лицо Карееву. — Я пытался сбежать. И мне все равно, что вы со мной сделаете. Мне все равно, что вы сделаете с ней.
— Мишель! — закричала она. — Убирайся отсюда! Замолчи!
— Она боится, — сказал Мишель, — что я расскажу вам, что она моя жена!
— Но все в порядке, — продолжил он, не дождавшись ответа. — Можете забирать ее, вместе с моим поощрением и разрешением. Вот только я не думаю, что вам так необходимо это разрешение.
Комендант Кареев посмотрел на Джоан. Она стояла прямо, глядя на него в ответ. Пальто с пушистым лисьим воротником упало к ее ногам.
Комендант Кареев наклонился и подобрал ключи. Затем он трижды дунул в свисток. С его губ упала маленькая капля крови, с того места, куда его ударили ключи.
Товарищ Федоссич и двое часовых прибежали к двери. Товарищ Федоссич торопливо засовывал ночную рубашку в штаны.
— Проводите гражданина Волконцева в башню СИЗО, — приказал комендант Кареев.
— Почему бы вам не бросить меня в яму? — спросил Мишель. — Так вы скорее избавитесь от меня. А затем без помех сможете наслаждаться моей женой.
— Ты сказал, твоей женой, гражданин Волкон-цев? — судорожно вздохнул товарищ Федоссич.
— Проводите гражданина Волконцева в башню СИЗО, — повторил комендант Кареев.
Часовые схватили Мишеля за руки. Он вышел, высоко подняв голову и смеясь. За ними последовал товарищ Федоссич.
Высокое пламя догоревшей свечи шипело и дымило в темноте комнаты. Комендант Кареев взглянул на Джоан. Она стояла, склонив голову и облокотившись о стол, и смотрела себе под ноги, где лежало пальто с лисьим воротником.
Комендант Кареев подошел к шкафу, взял новую свечу, зажег ее потушил старую. Он молча стоял и ждал. Она не решалась посмотреть на него, так же как не решалась и заговорить. Он спросил:
— И что ты собираешься сказать?
— Ничего.
— Это правда?
— Мое имя — Фрэнсис Волконцева.
— Ты любишь его?
Она медленно взглянула на него, внимательно, из-под полуприкрытых век, не поднимая головы.
— Я не говорила этого.
Он ждал. Она молчала.
— Это все, что ты можешь рассказать мне? — спросил он.
— Нет, но это все, что я тебе собираюсь сказать.
— Почему?
— Я не стану объяснять. Ты мне не поверишь.
— Это уже мне решать.
В его голосе звучал приказ, но в глазах стояла мольба.
Она вновь внимательно посмотрела на него из-под полуприкрытых век. Затем подняла голову и взглянула прямо на него. В ее глазах сквозило явное высокомерие, как всегда, когда она была горда, что говорит правду, но еще более горда, что говорила ложь.
— В общем, да, я его жена. Да, я прибыла сюда только для того, чтобы спасти своего мужа. Я приехала сюда, ненавидя всех коммунистов. Но осталась потому, что полюбила одного из них.
Он не шелохнулся. Но она заметила, чего для него стоило это усилие оставаться неподвижным, и знала, что может продолжать.
— Сперва все это было лишь игрой, как и мое имя — Джоан. Но, видите ли, Джоан убила Фрэнсис, и теперь есть только Джоан… она живет… и любит.
— И тем не менее она не забыла о планах Фрэнсис.
— Ох, разве ты не понимаешь? Я хотела, чтобы он не мешал нам. Как я могла все время оставаться перед такой угрозой, перед таким напоминанием о прошлом? Я хотела освободить его ради того, чтобы почувствовать, чего добилась сама. Но тебе, конечно, вовсе необязательно верить мне.
Взгляд ее был дерзким, но губы дрожали совсем по-детски наивно, а тело внезапно прижалось к столу, словно в безнадежности, взывая к защите.
— Я была молода, когда вышла замуж за Мишеля. Я думала, что люблю его. Но я не выяснила, что такое любовь, пока не стало слишком поздно.
В его руках билась вся сила отчаяния, вся сила веры, которая была благодарна тому, что ее вновь заставили поверить.
— Никогда не бывает слишком поздно, — прошептал он. — Пока ты жива… пока ты хочешь жить.
Она смеялась, когда он целовал ее, смеялась счастливо.
— Позволь ему сбежать, — прошептала она. — Ты не можешь оставить его здесь. И не можешь убить его. Он вечно будет стоять преградой на нашем пути.
— Не говори о нем, дорогая. Давай просто помолчим, а я буду рядом и обниму тебя… вот так.
— Отпусти его, и я останусь здесь с тобой… навсегда.
— Ты не ведаешь, о чем просишь. Если я позволю ему уйти, то начнется расследование. Они узнают твое настоящее имя и арестуют. И нас разлучат. Навечно.
— Я не могу остаться здесь, если он тоже будет тут.
— До тех пор, пока я здесь комендант, я не могу предать веру своей партии.
— В таком случае стоит ли тебе оставаться здесь комендантом?
Он выпустил ее из рук и отступил на шаг назад, взглянув на нее. Он не был возмущен, лишь удивлен.
— Ах, разве ты не понимаешь? — Ее голос сошел до пламенного, задыхающегося шепота. — Я предала все свое прошлое, когда сказала, что люблю тебя. Сделай же это и ты. Давай покончим с годами, что остались позади, одним стремительным ударом — и начнем новую жизнь с этих могил.
— Что ты имеешь в виду, Джоан?
— Давай сбежим вместе — все трое. Я знаю, что ты не можешь уехать без разрешения, но мы возьмем аварийный катер. Мы поедем в Нижнє-Колымск. У меня там друг — торговец из Англии. У него влиятельные связи с КГБ — их здание прямо напротив его дома на той же улице.
— А… потом?
— Он организует для нас поездку на английском корабле за границу, в далекие-далекие страны. В Америку. И там Мишель отдаст мне мою свободу. Это справедливый обмен. А затем…
— Джоан, я состоял в партии двадцать два года. В партии, которая боролась за революцию.
— Которая боролась за них? За людей, за коллектив? Посмотри на них, на эти миллионы. Они спят, едят, женятся и умирают. Найдется ли среди них хоть один, кто почтит память доблестного воина своей слезой, воина, отдавшего жизнь за исполнение их желаний?
— Они мне братья, Джоан. Ты не понимаешь сути нашего чувства долга, нашей великой борьбы. Они голодают. Их необходимо кормить.
— Но твое собственное сердце умрет от голода.
— Они без всякой надежды трудились многие века.
— Но ты откажешься от своей последней надежды.
— Они сполна настрадались.
— Но тебе только предстоит узнать суть страданий.
— У меня есть огромный долг…
— Он у нас у каждого есть. Священный нерушимый долг, и мы проживаем свои жизни в попытках нарушить его. Наш долг — по отношению к самим себе. Мы боремся с ним, мы душим его. мы идем с ним на компромиссы. Но настает день, когда он отдает нам приказ, последний, самый главный приказ — и его мы не можем больше ослушаться. Ты хочешь уехать. Со мной. Ты хочешь этого. И вот самая главная причина всему. Ты не можешь подвергать это сомнению. А когда ты не можешь более подвергнуть это сомнению, ты понимаешь, что вот он — твой долг.
Он беспомощно простонал:
— Ох, Джоан, Джоан…
Она торжественно стояла подле него, словно жрица, смотрящая в будущее, но слова ее были мягкими, мечтательными, и ее голос словно улыбался ему с ее серьезных губ, и казалось, что его привлекали к ней вовсе не слова и не голос, а лишь призрачные движения ее губ, искушая его, отбивая всякую способность к сопротивлению, маня в будущее, которое имо был подвластно и которого Ссім он не ведал.
— И прямо там, далеко-далеко, будут гореть электрические огни на темных бульварах… и они будут играть «Песню пляшущих огоньков»…
Он покорно прошептал:
— …и я вынесу тебя на руках из машины…
— … и я научу тебя танцевать…
— …и я буду смеяться, смеяться и никогда вновь не стану чувствовать себя виноватым…
— Так мы едем?
Казалось, он внезапно проснулся. Он отошел в сторону и закрыл глаза. Когда он вновь открыл их, она увидела тот взгляд Чудовища, о котором уже успела позабыть.
— Корабль отплывает на рассвете, — медленно произнес он. — Я велю им подождать до полудня. Ты можешь собирать свои вещи. В полдень ты уедешь, одна.
— Таков твой выбор?
— Я знаю, чего теряю. Но есть то, чего я позволить себе не могу. Я хочу, чтобы ты уехала, до того, как для меня будет слишком поздно.
— Повтори это снова. — Ее голос был спокоен, как и его, безразличен.
— Завтра. В полдень. Ты уедешь. Одна.
— Хорошо, комендант. Тогда я пойду спать, раз завтра мне предстоит долгая поездка… Доброй ночи… Когда ты будешь думать обо мне, помни лишь то, что я… любила тебя.
Большой чемодан был открыт посередине комнаты Джоан. Она неторопливо складывала вещи и клала их в него, одну за другой. Тапочки она завернула в бумагу. Она собрала свои чулки, которые словно тонкой кинопленкой натягивались у нее в руках; стеклянные бутылочки с духами и белые пудреницы отправлялись туда же. Она безмолвно передвигалась по комнате, никуда не спеша. Она была необычайно спокойна и вела себя так же безразлично, как в тот день, когда разгружала этот же самый чемодан три месяца назад.
Сквозь рев моря она порой слышала сильный звон колоколов на ветру. Грязно-белое море, мутное, как помои, яростно качалось, готовое вылиться из ведра. Взбивающиеся брызги пены грозили загрязнить своей серостью все небо.
Дважды Джоан выходила в гостиную и смотрела на соседнюю к ней комнату. Дверь в нее была открыта, и внутри она была пуста. Новый ковер сиял синевой при свете дня. Постельное кружево было расправлено, подушки безмятежно покоились у изголовья кровати. Еще одна подушка, однако, лежала у стены в дальнем углу комнаты.
В монастыре было тихо. Ветер бродил в покинутых кельях высоко под сводами башен. Внизу же, по длинным запыленным залам, раздавались осторожные шепотки, словно укрощенные порывы ветра.
— …и все это время она была его женой.
— Я не завидую ему.
— А я да. Вот бы у меня была женщина, которая бы так меня любила.
Среди ютящейся у лестницы группки людей вздыхал пожилой профессор, который время от времени шепотом причитал, вздыхая:
— Сколь же одиноко здесь снова станет без нее!
— А я рад, что она уезжает, — ответил усталый голос, — ради ее же собственного блага.
У окна генерал прислонился к плечу графа. Они наблюдали за морем.
— Ну, Чудовищу было не впервой заставлять людей страдать, — прошептал генерал. — Теперь настал его черед.
— Он возвращает то, что занял, — отметил граф, — и его это еще как интересует.
Товарищ Федоссич с трудом и кряхтя прислонился к подоконнику. Он не смотрел на море, а на платформу башни под колоколами расширившимся зрачками. На парапете стояла высокая фигура мужчины. Товарищ Федоссич прекрасно знал, о чем думает комендант.
Комендант Кареев стоял на башне, и ветер трепал его волосы. Он смотрел вдаль, туда, где плывшие нескончаемым потоком серые облака уходили за линию побережья и всего того, что лежало за ним. Коменданту Карееву довелось повидать длинные городские улицы с выстроенными на них баррикадами, посреди которых реяли людские флаги и лилась людская кровь, где за каждым углом, с каждой крыши пулеметы заходились в смертельном кашле, что был страшнее чахоточного. Он повидал длинные траншеи, где за колючей проволокой скрывались тонкие, отливающие голубым безмолвные лезвия, поджидавшие своих жертв, решительные и беспощадные. Но никогда его лицо не выглядело таким, как сейчас.
На лестнице за ним зазвучали шаги. Он развернулся. К нему поднимался молодой инженер, который тащил за собой новую стремянку и красный флаг. Старый флаг уже был серым и покинуто дрожал, переживая свои последние конвульсии, высоко над куполом башни, покрытым снегом.
Инженер взглянул на него. В его юных голубых глазах была видна та печаль, которую он разделял вместе с комендантом. Он медленно сказал:
— Сегодня выдалось плохое утро, комендант. Серое. Без солнца.
— Солнца не будет еще долго, — сказал Кареев.
— Мне холодно, так холодно. И… — он посмотрел Карееву прямо в глаза, — не только мне одному, комендант.
— Нет, — ответил комендант Кареев, — не только тебе одному.
Инженер прислонил стремянку к стене башни. Затем он развернулся и сказал, словно каждое слово должно было пронзить бездонные мрачные зрачки того человека, которого он до этого момента ненавидел:
— Если бы я понял, что здешний климат вредит моей крови, то я бы сбежал на конец света, если бы только был свободен.
Кареев взглянул на него. Затем медленно поднял глаза наверх, к старому флагу, которой боролся с ветром посреди нависших облаков и на фоне белеющего снега. Он мечтательно и совсем невпопад сказал:
— Взгляни на этот красный флаг. Красный на фоне белого снега. Они не смотрятся вместе.
— Флаг выцвел. — медленно сказал инженер. — Снег вобрал в себя его цвет.
— Он был соткан из дешевой материи. Хорошая вещь сохранит свой цвет в любую погоду.
— Все это к переменам, комендант. Он отслужил свое.
Он взобрался на стремянку и снова оглянулся на человека позади. И внезапно заговорил, словно вспыхнув стремительным пожаром, со всей торжественной серьезностью пророка, четким и вибрирующим на ветру голосом:
— Спустя тысячу лет, комендант, не важно, станет ли мир красным, как этот флаг, или белым, подобно снегу, кого еще будет волновать, что один из коммунистов на маленьком пятнышке острова отдал свое сердце и свою кровь во славу мировой революции?
Дверь Джоан была открыта. Комендант Кареев, поколебавшись, все же решил пройти мимо. Но она заметила его и окликнула:
— Доброе утро.
— Доброе утро, — ответил он.
— Ты не зайдешь? Мы же не расстаемся, как враги, верно?
— Конечно же нет.
— Быть может, ты поможешь мне собраться? Вот, можешь сложить за меня это вельветовое платье?
Она протянула ему то платье, которое надела к ужину прошлым вечером, его любимое. Он сложил его, протянул обратно ей и бесцеремонно сказал:
— Прости. Мне тебе помочь особо нечем. Я занят.
И он вышел. В коридоре его остановил товарищ Фе-доссич. Федоссич поклонился и мягко сказал:
— Корабль ожидает Фрэнсис Волконцеву, товарищ комендант.
— Ну и?
— Я правильно понимаю, что она уезжает свободной, ее никто не собирается арестовывать за предательский контрреволюционный план.
— Она уезжает свободной.
— Осмелюсь полагать, что нам следует отослать ее в отдел КПУ Нижне-Колмыска. Осмелюсь выразить свое мнение, что ее поступок является угрозой государству, наказуемым…
— Когда-нибудь, товарищ Федоссич, вы можете стать комендантом этого острова. Когда-нибудь. Но пока вы им не являетесь.
Комендант Кареев снова увиделся с Джоан в библиотеке. Она прощалась с заключенными и оставила им в подарок радио, как напоминание о себе, сказала она. Она заметила его у двери, но не повернулась.
Случилось нечто странное. Бледный бородатый сенатор, который ни разу не взглянул на нее за все это время, встал. Он подошел прямо к ней, взял ее за руку и в крайне учтивой манере поднес ее к губам.
— Хочу сказать вам, гражданка Волконцева, — начал он хриплым, сухим голосом, — что вы замечательная женщина.
— Спасибо, сенатор, — ответила она. — Вот только когда я уеду, то я уже не буду гражданкой Волконце-вой. Я стану Джоан Хардинг.
Комендант Кареев поспешил прочь. Снаружи, у верфи, рябой одноглазый капитан стоял, прислонившись к перилам у корабля и куря трубку. Он взглянул на небо и сказал:
— Почти полдень, товарищ комендант. Женщина готова?
— Пока еще нет, — ответил Кареев.
— Конечно, товарищ комендант, вы можете не сомневаться в нашей преданности. Об этом никто и никогда не узнает. Но я просто подумал о том, что вдруг один из членов партии решит поплыть с нами и сообщит ГПУ о сбежавшей аристократке…
— Аварийный катер к услугам того, кто захочет отправиться первым, — сказал Кареев. — Спросите меня, если вам понадобится ключ.
По склону к коменданту бежал часовой, на ходу отдавая честь и пытаясь отдышаться.
— Гражданка Волконцева хочет вас видеть, товарищ комендант.
Кареев помчался к монастырю через сугробы, перескакивая расстояние в два шага. Охранник посмотрел ему вслед удивленно. Товарищ Федоссич кивнул медленно.
Чемодан Джоан был закрыт.
— Я думаю, время, — сказала она тихо, когда Кареев вошел. — У тебя найдется человек спустить мой чемодан?
— Тебе следует немного подождать, — отвечал он отчаянно. — Лодка еще не готова.
Затем он вошел в свою комнату и захлопнул дверь. Она прислушивалась за стеной своей камеры, но не могла услышать ни звука.
Затем она вновь услышала его шаги. Она открыла свою дверь.
Он упал к ее ногам, как будто все силы покинули его тело и дух.
— Ты не можешь идти своим путем… ты не можешь идти… — все, что он мог прошептать.
Она погладила его по голове, улыбаясь, целуя его волосы. Прошептала:
— Дорогой… мы будем так счастливы… так счастливы…
Он молча прятал лицо в складках ее платья. Его руки оцепили ее ноги, удерживая, в панике от страха, что она исчезнет из его пальцев, казалось, навсегда. Она прошептала:
— Это будет легко… Сегодня ночью. Мы возьмем катер. Мы, втроем.
— Ты не покинешь меня… ты никогда не покинешь меня.
— Нет, дорогой, никогда… Скажи, чтобы капитан шел.
— И они будут играть «Песню танцующих огней»… только для двоих из нас…
— Держи катер наготове.
— Я куплю тебе маленькие сатиновые тапочки. Украшенные мягкими розовыми перьями. Я сам надену их на твои босые ноги…
— Уничтожь беспроводной, чтобы они не могли дать сигнал.
Ветер преследовал тучи. Красная дрожащая линия задыхалась беззвучно над морем, в котором тонуло солнце. Красные пятна медленно умирали на снегу куполов.
Осужденные заканчивали ужин. Комендант Кареев мог слышать звон посуды на кухне. Но среди них не было звука голосов. Он знал, что они все думали… Когда он проходил сквозь коридор, то видел глаза, обращенные на него с преувеличенным безразличием, и он почувствовал эти взгляды за своей спиной.
Миновав помещение для охраны, он услышал товарища Федоссича. Товарищ Федоссич разговоривал со своим другом, начальником охраны. Заметив Кареева, он не стал понижать голос:
— …серебро, ковры, вино… вот к чему ведет буржуазная роскошь. Я никогда не поддерживал идею привести сюда суку. Я знаю, она «белая».
Комендант Кареев не стал входить. Пошел дальше.
Товарищ Федоссич последовал за ним.
— Товарищ комендант инспектировал катер сегодня, — заметил он. — С ним что-то не так?
— Нет. Но мы собираемся его использовать.
— А… когда?
— Завтра. Гражданка Волконцева под арестом. Ее отвезут в ГПУ утром.
— Одну?
— Нет. С надежным сопровождением. Возможно — с вами.
Он развернулся уходить.
— Если гражданка Волконцева под арестом, — товарищ Федоссич сгорбился заискивающе, больше, чем когда бы то ни было, — не хотите ли поставить меня охранником у ее двери?
Когда стемнело, комендант Кареев подошел к ступеням башни, хранившей беспроводную связь. На лестнице не было свечей. Не было стекол в окнах. Снег лежал на ступенях, занесенный ветром. Он мог различить окна по мерцающим звездам, стены башни сливались с небом.
Он поднимался медленно, осторожно, стараясь не скрипеть снегом под ногами. На первом пролете он увидел тень. Тень хрипло кашлянула, вздымая плоскую грудь.
— Добрый вечер, товарищ Федоссич, — сказал комендант. — Что вы здесь делаете?
— Всего лишь прогуливаюсь, как и вы, товарищ комендант.
— Хотите сигарету?
Кареев чиркнул спичкой. Его глаза ослепило на секунду небольшое дрожащее пламя. Ветер задул его. Две красные точки оставались в темноте перед глазами.
— Сегодня ночью сильный ветер, — сказал товарищ Федоссич, — и море неспокойно. Опасно для плавания.
— Холод не для ваших легких, товарищ Федоссич. Вы должны быть осторожны, что касается того, что нехорошо для вас.
— Я никогда не забываю об этом в рамках моих обязанностей. Хороший коммунист не позволяет ничему встать на пути выполнения свих обязанностей. Хороший коммунист, как вы и я.
— Немного поздно для выполнения каких бы то ни было обязанностей, которые вы можете исполнять.
— Ваша правда, товарищ комендант. У меня нет стольких обязанностей, каку вас. И, говоря об обязанностях, вам никогда не приходило в голову, что это несколько небрежно, то, что мы оставляем беспроводной доступ в пустой башне, где любой человек может добраться до него?
Комендант Кареев сделал шаг назад и приказал медленно:
— Возвращайтесь в свою комнату. И оставайтесь там.
Товарищ Федоссич заслонил лестницу своим телом, упершись руками в стены.
— Ты не пройдешь! — прошипел он.
— Прочь с моего пути! — прошептал комендант Кареев.
— Вы не получите беспроводную, вы — предатель!
Комендант Кареев схватил рукой длинное жилистое горло, другой рукой вытащил пистолет из кобуры товарища Федоссича. Пнул его, и товарищ пролетел вниз несколько ступенек. Когда он пришел в себя, то почувствовал пистолет коменданта Кареева, приставленный к его спине.
— Спускайся, крыса! Если ты откроешь рот — застрелю.
Товарищ Федоссич не проронил ни звука. Комендант Кареев повел его вниз, на двор. Он дунул в свисток.
— Гражданин Федоссич под арестом, — сказал он охране спокойно, — за нарушение субординации. Поместите его в яму.
Товарищ Федоссич не сказал ни слова. Он поперхнулся, закашлялся, его плечи конвульсивно задергались. Охрана увела его, и комендант Кареев последовал за ними.
В темной, влажной, с низким сводчатым потолком комнате охранники открыли тяжелый, как камень, люк со старым медным кольцом. Они обвязали канат вокруг талии товарища Федоссича. В свете чадящего фонаря, пламя которого покачивалось в проеме, его лицо приобрело цвет раковины с влажными, зеленоватыми жемчужинами на лбу. Охранники развернули веревку, опустив его в яму. Они слышали его кашель, доносящийся все слабее по мере того, как он опускался вниз. Комендант Кареев стоял, наблюдая.
Комната беспроводной связи находилась на верху башни. Никто не мог слышать во дворе внизу, когда радиоприбор стал трещать, разбиваемый сильными руками коменданта Кареева. Он убедился, что части больше не собрать. Он должен был разглядывать поломанные детали в свете звезд, чтобы понять это. Он не стал зажигать спичек. Ветер отбросил его волосы назад с мокрого лба.
Комендант Кареев открыл дверь в комнату Джоан бесшумно, без стука.
— Пойдем, — прошептал он. — Все готово.
Она ожидала, одетая в теплое пальто, меховой воротник плотно под подбородком, меховая шапка на светлых кудрях.
— Не шуми, — приказал он. — Мы спустимся и заберем Волконцева.
Она потянулась поцеловать его. улыбаясь. Он поцеловал ее спокойно, нежно. В его действиях не было колебаний, в его глазах не было сомнения. Он был коммунистом Кареевым, который был одним из победителей в гражданской войне.
Мишель сидел в пальто, когда дверь его камеры распахнулась. Он подпрыгнул от неожиданности. Джоан вошла первой. Следом комендант Кареев. Мишель стоял, его черные глаза молчаливо вопрошали. Кареев бросил ему подбитый мехом жакет.
— Наденьте это. — приказал он, — и не производите никакого шума. И за мной.
— Куда? — спросил Мишель.
— Вы бежите. И я тоже. Мы втроем…
Мишель не сводил широко раскрытых глаз с Джоан.
— Я полагаю, вы понимаете суть сделки, — сказал Кареев. — Ваша жизнь в обмен на вашу женщину.
— Предположим, — задал вопрос Мишель, — я не согласен на сделку?
Джоан стояла лицом к нему и спиной к Карееву. Ее голос был спокойным, безразличным, но ее глаза пытались безмолвно, отчаянно внушить нечто Мишелю.
— Есть вещи, которые ты не понимаешь, Мишель. И кое-что, что ты забыл.
— Мы втроем, — сказал Кареев, — установим договор, Волконцев. И мы сможем сделать это лучше на свободе. Ты боишься идти?
Мишель пожал плечами и медленно надел меховой жакет.
— А вы не боитесь заключать соглашение, комендант? — спросил он.
— Идемте, — сказала Джоан. — У нас нет времени на разговоры.
— Тебе лучше взять это, — сказал Кареев, вкладывая пистолет в руку Мишеля. — Он нам понабится.
Мишель смотрел на него секунду, безмолвно укрепляясь в своем доверии, затем взял пистолет.
Начальник охраны проводил ночную проверку персонала на заднем дворе монастыря в соответствии с приказом коменданта Кареева. Там не было красных фонарей, движущихся по стенам.
Сквозь грохот волн никто не мог слышать катера, как он взревел в темноте.
Волны поднимались высоко, подобно судорожно вздымающейся груди. Луна дробила длинные пятна холодного, серебряного огня в воде, и море рвало их на мерцающие тряпки. Звезды тонули в воде и бешено колотились друг о друга, волны спешили отбросить их назад в белых сверкающих брызгах.
Волны поднимались медленно и висели над лодкой неподвижно, как стена черного, отполированного стекла. Затем белая пена взрывалась на гребне, словно лопнувшая пробка, и срывалась вниз по черной стене, лодку бросало вверх, из воды, на кипящую вершину другой горы.
Комендант Кареев склонился над рулем. Его надбровья слились в одну прямую линию, и его глаза чертили одну прямую линию впереди себя в темноте. Он чувствовал каждый мускул, напрягшийся по желанию его пальцев, которые вцепились в руль, как когти. Согнутые в локтях руки, слившись с рулем, работали, как крылья, как нервы катера. Он потерял шапку. Его волосы развевались прямо по ветру, как вымпел.
— Волконцев! Держи Джоан! — однажды крикнул он.
Джоан обернулась назад, к острову. Она увидела его в последний раз как одинокую черную тень со слабым серебряным свечением на куполах, которое скатывается, исчезая под вершинами волн.
В полночь они увидели красные искры, слабо мерцающие впереди. Кареев вильнул вправо, избегая мерцающей деревни. Лодка мягко стукнулась о дно и остановилась. Кареев помог Джоан выбраться на берег.
Пустынный пляж убегал в лес из тонких сосен, тихих, спящих, ветви которых склонились под тяжестью снега. В миле, слева от них, виднелась деревня, справа, на много миль вниз по белому песку поисковые огни поста береговой охраны вращались медленно, прощупывая море.
Небольшой проход заканчивался на окраине леса. Снег покрывал все дороги. Только две глубокие колеи от колес крестьянских телег все еще оставались, похожие на рельсы, врезавшиеся в морозную землю.
Комендант Кареев шел первым, Джоан за ним. Мишель шел последним, рука на пистолете.
Они шли в тишине. Ветер сник. Луна над лесом бросала длинные черные тени сосен сквозь проход и далеко через пляж. Дальше, у воды, снег мерцал, отсвечивая колким голубым светом.
Нижние ветки напряжены под белым покрывалом, вздрогнув, осыпали их морозной пылью. Белый заяц показал свои длинные уши из-за куста и бросился в лес, скачущий бесшумный снежок.
Они выбрали одинокий дом на окраине деревни. Комендант Кареев постучал в дверь. Собака залаяла где-то, переходя на задыхающийся, долгий, тревожный вой.
Сонный крестьянин открыл дверь со страхом, тулуп дрожал на его плечах, глаза от свечи моргали.
— Кто здесь?
— Государственное дело, товарищ, — сказал Кареев. — Нам нужны две хорошие лошади и сани.
— Да поможет мне Бог, товарищ Главный. — Крестьянин заскулил, кланяясь, крестясь веснушчатой рукой. — У нас нет лошадей, да поможет мне Бог. Мы бедные люди, товарищ Главный.
Одна рука товарища Кареева мяла значительно пачку бумажных денег, другая прикрывала приклад его пистолета.
— Я сказал, нам нужны две лошади и сани, — повторил он медленно. — И они нужны нам немедленно.
— Да, товарищ Главный, да, господин, как пожелаете.
Поклонившись, нервно жуя длинную рыжеватую бородку, крестьянин повел их в конюшню позади дома, свеча капала воском на его трясущуюся руку.
Комендант Кареев выбрал лошадей. Мишель собрал солому с пола в стойлах и заполнил дно саней вокруг ног Джоан, укутывая их в старый меховой полог. Товарищ Кареев прыгнул на место возницы. Он бросил пачку банкнот в красную бороду. Предупредил:
— Это секретное государственное дело, товарищ. Если ты выдохнешь хоть слово об этом — пойдешь под трибунал. Понял?
— Да, господин, товарищ Главный, благослови тебя Бог, да, господин… — бормотал, склонившись, крестьянин.
Он все еще стоял склонившись, когда сани выехали со двора в туче снега.
В полночь начальник охраны прокрался бесшумно к яме, прислушался осторожно, но не услышал ни единого звука в монастыре. Он открыл люк и позвал, поднимая повыше фонарь над ямой:
— Ты здесь, фиша?
— Здесь. — послышалось далеко снизу в порывах кашля, — …ты, Макар?
— Он самый. Хочу узнать, как ты там, товарищ.
На дне глубокой ямы с сосульками, сверкающими в расщелинах стен, товарищ Федоссич зарылся в солому, его тонкие пальцы грели горло, глаза, как две черные ямы на багровом лице. Он зарычал, затем просипел:
— Долго же пришлось ждать, чтобы удовлетворить твое любопытство.
— Его приказ. Сказал, чтоб близко от тебя никого не было.
— Ты видел его где-нибудь в последние несколько часов?
— Нет.
— Выпусти меня!
— Ты с ума сошел, фиша? Против его приказа?
— Ты слепой болван! Посмотри, сможешь ли найти его. Или женщину. Или катер!
— Да поможет нам Всевышний, фиша! Ты думаешь…
— Поспеши! Иди и посмотри! Потом выпустишь меня!
Товарищ Федоссич рассмеялся, когда Макар прибежал обратно, ревя, как сумасшедший, недоверчиво:
— Он сбежал! Он сбежал! Они сбежали! Лодка исчезла!
— Теперь я главный на острове, — сказал товарищ Федоссич, он стиснул зубы, когда веревка дернула его из ямы. — И сапогом в зубы первому, кто не подчинится моим приказам!
— Привести сюда гражданку Волконцеву! — был его первый приказ.
Макар послушно удалился и вернулся с широко от-крыми глазами, докладывая, что гражданка Волконцева сбежала тоже.
— Так, — рассмеялся товарищ Федоссич, — товарищ комендант еще больший глупец, чем я думал!
Вверх по старой лестнице к комнате беспроводной связи товарищ Федоссич побежал, спотыкаясь и останавливаясь, чтобы остановить кашель, тени сумашед-ше метались вокруг раскачивающегося фонаря в его руке. Макар следовал за ним в недоумении. Товарищ Федоссич ударил сапогом в дверь. Свет от раскачивающегося фонаря вздрогнул и высветил разгромленные детали радиоустановки.
— Я поймаю его! — оглушил товарищ Федоссич. — Я поймаю его! Этого великого красного героя! Это высокомерное животное!
Затем он поднял фонарь, и размахивал им триумфально, и орал, указывая на темные предметы в углу:
— Смотри, Макар! Смотри! Мы дадим сигнал берегу! Мы схватим его! Подключи его и принеси на колокольню!
Шерстяной шарф товарища Федоссича захлопал в ярости, когда он вышел на площадку колокольни. Он стоял против ветра, как бы отталкивая невидимую, гигантскую руку, которая бросала его к звездам, его длинная тень прыгнула, пронесшись над парапетом.
Он поставил фонарь вниз и схватил веревку колокола. Она обожгла голые руки. Он сорвал шарф с шеи и обернул им пальцы… Затем потянул веревку.
В ясную погоду колокола можно услышать на большой земле. Небо было чистым. Ветер дул к берегу.
Колокола издавали длинный, протяжный стон. Холодный снег засыпал плечи товарища Федоссича. Трепет пробежал по старому монастырю, с колокольни вниз, к яме.
Колокола захлебывались в агонии, медь звенела крикливыми всплесками. Яростный удар кованого, огромного металлический хлыста и гудящие раскаты грома тяжело поднимались, уплывая медленно вдаль, высоко над морем.
Товарищ Федоссич яростно перебросил веревку. Опустил шарф. Он не чувствовал голых рук, обожженных веревкой. Он смеялся безумно, заходясь кашлем. Он пересек бегом площадку и качнулся назад, обхватив веревку ногами и руками, раскачиваясь на ней, как гигантский маятник.
Макар поднялся по лестнице с прожектором, таща шуршаший по ступеням, как змея, длинный провод, который соединялся с динамо в комнате ниже. Он стоял неподвижно в ужасе. Товарищ Федоссич заорал, скручивая веревку:
— Они должны услышать! Они должны услышать!
Через море, на береговом пункте охраны, движущиеся поисковые огни вдруг замерли.
— Ты слышал? — спросил солдат, который носил остроконечную буденовку цвета хаки с красной звездой.
— Прекрасно, — сказал его помощник. — Звук, похожий на колокол.
— Разве что из ада.
— Это со Страстного острова.
И пока они стояли, прислушиваясь, вглядываясь в темноту, ярким языком загорелась лампочка далеко на горизонте, словно копье перерезая черное небо, и рана снова закрылась.
— Тревога, — сказал солдат в буденовке…
Товарищ Федоссич сигнализировал послание на большую землю. Он присел возле прожектора, прижимая его лихорадочно к груди, как ребенка, которого он должен был защитить от ветра, которого он не мог отпустить, сжимая его пальцами жесткими, как клещи. Он тер ими грудь, пытаясь согреть пальцы, разорвав рубашку, не чувствуя ветра голой шеей. Он хохотал. Его смех сливался с кашлем, в триумфе над ветром, вслед полосам света, которые вонзались, как стрелы дартса, прямо в грудь невидимого далекого врага в темноте.
Макар быстро крестился трясущейся рукой.
Солдаты охранного поста на берегу знали код. Белые полосы над морем выбивали медленно, буква за буквой, послание:
«К-О-М-Е-Н-Д-А-Н-Т Ж-Е-Н-А О-С-У-Ж-Д-Е-Н-Н-Ы-Й П-О-Б-Е-Г».
Под восьмью копытами восемь комков снега взлетели вверх, из лошадиных ноздрей пар поднимался облачками снежной пыли. Кнут в руке коменданта Кареева свистел над головами лошадей и опускался на их ребра.
Под ними белая земля бежала назад, словно потоки водопада, уходя вниз, в пропасть, под сани. Летел в стороны снег, и путь плавился, превращаясь в длинный белый пояс. Над ними огромные сосны медленно проплывали мимо, оставаясь неподвижными относительно земли.
Лошади склонились под дугой, их ноги под крупом слились, паря над землей.
Глаза Джоан остановились на кнуте, который представлялся ей орудием в руках экзекутора на Страстном острове, который бил темноту впереди. Она ощущала скорость по ветру на губах. Рука Мишеля плотно охватила ее, его пальцы тонули в ее пальто.
Через милю леса, где сосны, казалось, сомкнулись, закрывая дорогу впереди, и дорога, как белый нож, резала их на части в полете, через чистые равнины, где черное небо поглотило белый снег, превратив в один шар тьмы, и дорога казалась серым облаком, переносящим их через бездну, через рытвины, и сугробы, и поваленные бревна, они летели сквозь ночь, миля за милей, и с каждым часом приближались к спасению.
— Замерзла, Джоан?
— Застегни воротник, Фрэнсис. Кнопка расстегнулась.
Когда огни деревни замелькали впереди, сквозь снежную пыль, комендант Кареев резко обернулся и направил сани в узкий проулок. Пролетая мимо деревни, они могли видеть на расстоянии блестящий крест церкви над невысокими крышами и темный флаг, красный в дневное время — над домом сельсовета. Комендант Кареев не видел флаг, только его кнут настегивал ребра лошадей.
По темным деревенским улицам точки фонарей спешили, мгновенно собираясь в группы, бросаясь прочь. Колокол звенел, как долгий, тревожный сигнал.
— Держи Джоан, Волконцев! Резкий поворот!
Луна скрылась за тучами, как за черным туманом, поплывшим вверх, поглощая звезды. Внизу свет лениво разливался по снегу.
— Посмотри на этот снег, Фрэнсис, — сказал Мишель. — Мы не сможем видеть его долго, долго. Это наше прощание с Россией.
— Это прощание, — сказал Кареев, — для нас двоих.
— Да, — ответил Мишель, — для нас двоих.
Впереди них слабый белый поток, белее, чем снег, отрезал небо от темноты земли.
— Завтра на рассвете мы будем далеко в море, — сказал Кареев, — и лодка полетит к стране, новой для Джоан.
— …где она забудет все о Страстном острове.
— …и все, что привело ее туда.
— Не беспокойся о будущем, — сказала Джоан. — Я никогда не забуду кое-чего из прошлого. Один из нас нуждается в этом. Я пожелаю ему это забыть.
— Одному из нас, — сказал Кареев, — это не понадобится. Другому, возможно, не захочется.
Голова Джоан склонилась. Снег падал на ее ресницы.
Она закричала, она подскочила на ноги, но сани мчались быстро, и она упала в сани.
— Там., там… смотрите!
Они обернулись. Снежная равнина простиралась перед ними, как серый туман. Сквозь туман оттуда, откуда они приехали, по дороге к ним катилось черное пятно. Оно походило на жука с двумя длинными ногами, царапающего снег. Но двигалось так быстро для жука.
Кнут коменданта Кареева щелкнул в воздухе, сани дернулись, и он упал.
— Это ничего, — сказал он. — Какой-то крестьянин спешит в город.
— Слишком быстро для крестьянина, — заметил Мишель.
Глаза Кареева встретились с его взглядом поверх головы Джоан, и Мишель понял.
— Ничего страшного, — сказал Кареев.
Лошади были измучены. Но поводья напряглись, как струна, в руках Кареева. Они понеслись быстрее.
Две вещи вырастали медленно, зловеще: белая линия впереди и черное пятно за ними.
— Не смотри на него, Джоан! — Кнут свистел в руке Кареева. — Только расстроишь себе нервы. — Удар кнута. — Ничего. Мы быстрее, чем они. — Удар кнута. — Они не смогут…
Короткий звон сквозь тишину, в которой стук копыт забарабанил, как сердце.
Мишель схватил Джоан и бросил ее жестоко вниз на колени, в солому на дно саней, склонившись над ней, прикрывая ее своим телом.
— Мишель! Дай мне встать! Дай мне встать!
Она отчаянно сопротивлялась. Он грубо удерживал ее.
— Вот так, — прокричал комендант Кареев. — Держи ее, Волконцев! Держи ее!
Комендант Кареев вскочил на ноги. Он качнулся и нагнулся вперед, его рука слилась воедино с поводьями, резкий взмах кнута оставил красную полосу на боку лошади.
— Остановитесь! — издалека донесся до них крик. — Остановитесь, во имя закона!
Мишель вытащил пистолет.
— Не надо, Волконцев! — закричал Кареев. — Побереги пули! Они слишком далеко! Мы успеем оторваться!
Еще два выстрела всколыхнули мрак позади них. Прижавшуюся к своему живому щиту Джоан вырвало. Кареев прижал коленом ее спину, чтобы она не поднималась.
Дорога сперва шла прямо меж хвойного леса, а затем резко сворачивала направо. Они завернули за угол, и опасливо пригнувшийся Кареев снова выпрямился. Они потеряли белую нитку в лесу, а черная иголка потеряла их самих.
От основной дороги отходил в сторону извилистый поворот, который пропадал в глубине леса. Даже не дорожка, а едва видимая просека, по которой могли с трудом проехать разве что сани. Стремительным движением Кареев направил двойку по этой дорожке.
Они слепо неслись вперед среди снега и высоких деревьев, прокладывая себе путь между красноватых бревен и продираясь сквозь кусты, боками врезаясь в толстые пахучие стволы и отталкивались от них. Одна из веток зацепил Кареева по глазу, он стряхнул с себя снег и шишки, вынул из волос охапку застрявших иголок. По его виску потекли красные капельки крови.
Лошади громко фыркали, их ребра ритмично поднимались и опускались, а ноздри трепетали от ужаса. Хлыст вонзались в их плоть, повелевая мчаться еще быстрее. Хлыст держало в своих руках Чудовище с острова Страстной.
Одна из лошадей споткнулась и упала. На мгновение они услышали, как лес замер, молчали глубокие сугробы снега и вся затерянная глушь вокруг них.
Комендант Кареев соскочил с саней, покачнувшись на отвыкших от земли ногах. Пошатываясь, подошел к лошади, на ходу смахивая волосы со лба. Он увидел на руке кровь, почувствовал, как она течет по виску, зачерпнул в ладонь снега и протер им висок. Затем стряхнул поалевшую снежную массу в сторону.
Мишель с трудом пробрался к нему, и вместе они поставили лошадь на ноги. Снова раздался звук хлыста.
— Не бойся, Джоан. Они нас не достанут. — Голос у Кареева был чистым и звенел от напряжения. — Как-то одной ночью, давным-давно я перевозил особо ценные документы для Красной армии. Подо мной подстрелили троих коней. И я все же доставил эти документы. А сегодня моя гонка куда важнее той.
Когда они выбрались на открытый участок, лошади уже едва могли двигаться, а хлыст коменданта Кареева был сломан. Перед ними простиралась широкая пустая равнина, покрытая белым снегом, которая тянулась вплоть до чернеющей впереди линии другого леса. Позади них облака были подернуты тускловатой розовой пеленой.
У последних деревьев на окраине леса стояла хлипкая хибара, чьи неокрашенные доски почернели от гнета времени и от непогоды. Крыша ее обрушилась, а в одном из окон не было стекла.
Комендант Кареев постучал в дверь, но ответа не последовало. Тогда он ударил по ней с ноги. Дверь была не заперта. Он вошел внутрь, а затем позвал:
— Здесь все в порядке, заходите.
Мишель вошел, неся Джоан на руках.
Внутри дома был лишь пустой каменный камин и старый деревянный стол, а со сломанной крыши свисал снег, на полу россыпью лежали иголки.
— Здесь мы какое-то время будем в безопасности, — сказал Кареев.
Двое мужчин переглянулись. Кожаная куртка коменданта Кареева была изодрана в клочья. Он потерял свой шарф. Рубашка у горла была тоже разодрана. В прядях непослушных волос Мишеля блестели иголки. Он улыбнулся, просияв зубами, молодой и энергичный, словно прекрасное здоровое животное, радующееся своему первому настоящему сражению.
— Отличная работа, комендант, — сказал Мишель.
— Да, нам это удалось, — подтвердил Кареев, — вместе.
Всего лишь на секунды, но их глаза замерзли в общем понимании нависшей над ними угрозы, и между ними впервые проскочила искорка взаимоуважения. Затем они посмотрели на женщину, которая прислонилась к косяку открытой двери. Прядь ее светлых волос закрывала ей глаза, дрожа на ветру, словно зрелый колосок пшеницы на фоне белой пустыни из снега и черных ветвей хвойных деревьев в лесу, позади них. Больше они друг на друга смотреть не стали.
Комендант Кареев прикрыл за собой дверь и закрыл ее на старый деревянный засов. Он сказал:
— Дадим лошадям отдохнуть. Затем отправимся в путь. До города совсем недалеко, всего несколько часов верхом.
Мишель расстелил меховое одеяло на полу. Они молча сели на него. Джоан склонил голову на плечо Кареева. Он нежно скользнул пальцами в ее волосы и вытащил из непослушных кудрей ее светлых волос елочные иголки. Она с беспокойством отметила, как пристально темные глаза Мишеля наблюдали за Кареевым. Мишель снял с Джоан обувь и обернул ее ноги в шерстяные носки, которые были влажными от снега. Она внимательно наблюдала за тем, как теперь уже глаза Кареева смотрят за быстрыми движениями Мишеля, как от напряжения в уголках его глаз образуются морщины.
— Давайте пойдем прямо сейчас, — внезапно сказала она.
— Мы не можем, Джоан. И у нас еще уйма времени.
— Мне так неприятно здесь находиться.
— Ты прошла через столь многое, что было тебе ненавистно, — сказал Мишель. — И ты была храбра. Теперь все близится к концу. Подумай о том, что нас ждет.
— То, что нас ждет, — медленно произнес Кареев, — уготовано лишь двоим и только.
— Да, — согласился Мишель. — Только так. И я надеюсь, что третьему хватит смелости отступить, так же, как хватало и двигаться вперед.
— Надеюсь, что так, — сказал Кареев.
— Здесь слишком холодно. — пожаловалась Джоан.
— Я разведу костер, Фрэнсис.
— Не стоит. Они могут заметить дым.
— Позволь мне прижать тебя ближе, Джоан. Так ты согреешься.
Комендант Кареев взял ее в свои объятия.
— Убери от нее руки, — медленно произнес Мишель. — Что?
— Я сказал: убери от нее руки.
Комендант Кареев повиновался. Он бережно усадил Джоан рядом с собой и поднялся на ноги. За ним встал и Мишель.
Джоан стояла между ними. Она смотрела на них потемневшими глазами, полными презрения.
— Молчите! — приказала она. — Кажется, будто вы оба позабыли, в каком месте мы находимся и когда.
— Но мы также можем уладить это прямо здесь и сейчас, навсегда, — сказал Кареев. — Он забывает о том, что у него на тебя больше нет никаких прав.
— А вы не забываете, комендант, — спросил Мишель, — что у вас их никогда и не было?
— Я выкупил ее у тебя взамен пятидесяти лет твоей жизни на свободе.
— Она не продавалась.
— Я бы не стоял на пути у женщины после того, как она попросила бы меня с него убраться.
— Если бы вы только вспомнили об этом, случись это с вами.
Комендант Кареев повернулся к Джоан и очень нежно сказал:
— Все это было игрой, Джоан, и она ведет к весьма дурному концу. Я знаю правду, но ты должна рассказать и ему. Ты с ним слишком жестока.
— О, пожалуйста, прошу… — она стала умолять, пятясь от него назад, — не надо, только не сейчас, не здесь.
— Прямо здесь, Фрэнсис, — сказал Мишель, — и сейчас же.
Она выпрямилась и посмотрела им в лица. Она высоко подняла голову, ее глаза были ясны, а голос чист. Это не звучало как извинение. Она с гордым вызовом оглашала вердикт, пользуясь своим высоким правом:
— Я люблю одного из вас. Не важно, что мне приходилось делать, ведь разве вы не понимаете, что существует любовь за рамками любой справедливости?
— И кого же из нас? — спросил Мишель.
— Мы хотим доказательства, Джоан, — сказал Кареев, — того, которое разрушит все сомнения.
В дверь постучали.
— Во имя закона… откройте дверь!
Мишель подскочил к окну. Вспыхнуло дуло его пистолета, и он выстрелил. Снаружи выстрелили в ответ несколькими очередями из винтовки.
Мишель выронил пистолет. Он ухватился рукой за край окна и усилием воли поднял себя на ноги, весь дрожа, а затем снова упал — теперь уже на спину, высоко подняв в падении свои руки.
Джоан закричала нечеловеческим голосом. Она кинулась к нему, разрывая его пиджак, нащупывая его сердце. Сквозь ее пальцы потекла кровь.
— Иди сюда! — прокричала она, обращаясь к Карееву. — Помоги ему!
Кареев всем телом навалился на дверь, пытаясь сдержать ее под яростными ударами снаружи, и стрелял наугад из дыры в стене.
— Подойди сюда! — закричала она. — Помоги ему! Подойди!
Он повиновался. Голова Мишеля безжизненно рухнула на его руку. Он порвал пиджак и почувствовал под своей ладонью едва бьющееся сердце, взглянул на небольшое отверстие в груди, из которого по одежде с каждым новым ударом сердца растекалось все больше темной крови.
— С ним все будет в порядке, Джоан. Он просто без сознания. Рана несерьезная.
Она посмотрела на липкую кровь, паутинкой застывающую между ее пальцев. Она распахнула ворот своего пальто и оторвала от него кусок, приложив к ране.
Она не слышала, как дверь разлетелась в щепки под выстрелами винтовок. Она не видела, как двое солдат забрались внутрь через окна, не видела и как двое других появились на пороге дома.
— Руки вверх! — сказал вошедший первым солдат. — Вы арестованы!
Комендант Кареев медленно встал и поднял руки. Джоан кинула на него безразличный взгляд.
На солдатах были лохматые куртки, подбитые овчиной, которые пахли потом: длинная шерсть, нависавшая с их шапок, приклеивалась ко лбам: после их сапог на полу оставались ошметки снега.
— И вот так, граждане, — сказал главный среди них, — мы будем сворачивать белые шеи всем контрреволюционерам.
Его живот нависал над поясом с патронами. Он широко расставил тяжелые и массивные ноги и отодвинул на затылок меховую шапку, почесывая шею и смеясь. На его лице играла широкая ухмылка, которая обнажала короткие зубы.
— Вы такие умники, правда, граждане? — Пояс с патронами затрясся вслед за его животом. — Но длань пролетарской республики простирается далеко, и у нее острые когти.
— Каковы приказы тех, кто вас послал сюда? — неторопливо спросил комендант Кареев.
— Не так быстро, гражданин. К чему спешка? У вас еще будет предостаточно времени, чтобы узнать это.
— Пойдемте, — сказала Джоан и поднялась на ноги, — тут человек ранен, я отведу его к врачу.
— Он ему не понадобится.
— Их лошади здесь, за домом, — доложил один из солдат, входя внутрь.
— Выводите их… Такой конец ожидает всех, граждане, кто посмеет поднять свою руку супротив великой воли пролетариата.
— Какие приказы вам отдали? — повторил Кареев.
— Приказы заключались в том, чтобы сохранить ваши драгоценные тушки для более лучших пуль, чем наши. Заключенного, мужа этой женщины, нам следует доставить на остров Страстной, чтобы там его казнили. Женщину же и предателя-коменданта отведут в зал суда Нижне-Колмыска, в КПУ. Прекрасное место, ваша светлость, прямо напротив дома торговца из Англии.
Джоан встретилась взглядом с Кареевым. В доме напротив от того места, где жил торговец из Англии, двери могли оставаться открытыми, охраны могло вовсе не быть, а узники могли исчезать без следа — отправляясь либо к месту казни, либо на свободу.
Это и ожидало их. Двоим удастся спастись, если они доедут до этого дома. Последний же был обречен.
— И кстати, — поинтересовался один из них, — который из двоих ваш муж?
Джоан встала у стола. Она откинулась на него, судорожно ухватившись руками за края и вжав голову в плечи. Казалось, крепко державшиеся за крышку стола руки были тем единственным, что помогало ей держаться на ногах. Но она все же смотрела прямо на солдата, и в ее глазах не было ни тени страха, лишь последняя, отчаянная решимость загнанного в угол животного.
— Вот мой муж, — ответила она и указала пальцем на Кареева.
Комендант Кареев посмотрел на нее. Глаза его были спокойны и становились лишь еще безучастнее, рассматривая ее. В них не было мольбы, лишь гордая насмешка над своим безнадежным положением.
Он просил о доказательстве истины, о том, которое невозможно было бы подвергнуть никакому сомнению. И вот он получил его.
Комендант Кареев взглянул в сторону рассветного неба, улыбающегося лучами, словно дитя, своей первой надежде на начало новой жизни. Затем он повернулся к солдату.
— Да, — холодно подтвердил он. — я ее муж.
Руки Джоан соскользнули с края стола, и ей пришлось снова ухватиться за него. Ее глаза расширились, словно глядя на то, в осуществление чего она и не смела верить.
— Пойдемте же, — сказал солдат. — Вы настоящий безумец, гражданин заключенный. Я не понимаю, чему тут вообще можно улыбаться.
Солдаты склонились над Мишелем, который едва двигался.
— С предателем все в порядке, — сказал главный. — ему по силам поездка в Нижне-Колымск. Положите его на сани, женщину посадите туда же и отвезите их обоих в город. Я отведу заключенного обратно на побережье. Отправьте приказ на Страстной, чтобы корабль направлялся к нам.
Джоан не следила за тем, как солдаты поднимают Михаила и относят его к саням. Она не заметила никого из тех, кто проходил мимо нее. Ее взгляд застыл на Карееве.
На лице коменданта Кареева отражалась лишь безмятежность, которая будто бы сглаживала те многочисленные морщины, заработанные Чудовищем за все годы его нелегкой службы. Он словно удивленно смотрел на что-то такое, что осознал впервые в жизни. Он не улыбался, но лицо его выглядело так, как если бы улыбка все равно блуждала по нему.
— Ну же, пойдемте, — поторапливал солдат, — в чем дело, гражданка? Перестаньте на него так смотреть.
— Можно я, — спросил Кареев, — попрощаюсь… со своей женой?
— Валяйте. Только быстро.
Комендант Кареев повернулся и встретился с ней взглядом. Затем он мягко улыбнулся и взял ее руки в свои.
— Прощай, Джоан.
Она не отвечала, лишь смотрела на него.
— Существует любовь за рамками любой справедливости, Джоан, я понимаю.
Она, казалось, даже не слышала его. Он добавил:
— И есть любовь за границами любой печали. Потому не беспокойся обо мне.
— Я не могу отпустить тебя, — почти беззвучно прошептали ее губы.
— Ты была моей. Ты подарила мне жизнь. У тебя есть и право отнять ее.
— Я бы лучше…
— Лучше бы ты молчала… Ты теперь передо мной в долгу. И потому я велю тебе быть счастливой — ради меня же.
— Я буду… счастлива, — прошептала она.
— Ты ведь не плачешь, правда, Джоан? Все это не так плохо, как кажется. Я не хочу быть призраком, который погубит ожидающую тебя жизнь. Достаточно ли ты сильна, чтобы пообещать мне всегда улыбаться при мысли обо мне?
— Я… улыбаюсь… дорогой…
— Вспоминай обо мне, когда в тех странах, куда тебя пошлют… в доме напротив торговца из Англии… ты увидишь… пляшущие огоньки.
Она подняла голову, стояла прямо, как солдат, вся во внимании. Она медленно сказала, торжественно выверяя каждое слово, будто поднимаясь на эшафот:
— Я не могу благодарить тебя. Я просто хочу, чтобы ты знал, что из всех поступков, которые я совершала, именно этот совершить мне тяжелее всего.
Он обнял ее и поцеловал. Поцелуй этот длился долго, словно он пытался им подвести итог всей своей жизни.
Они вышли на улицу вместе, рука об руку. Солнце радостно приветствовало их, выкатываясь из-за горизонта над лесом. Оно медленно поднималось все выше, протягивая свои лучи к ним с торжественным благословением. Далеко в лесу на ветках голых деревьев белый снег блестел слезами от опаляющего рассвета, и слезы эти капали повсюду, переполняя лес тихой печалью. Но высокие старые деревья возвышались под светлой лазурью неба, словно почтенно приветствуя вновь зарождавшуюся жизнь, как в первый раз. И по всей равнине снег блестел под солнечными лучами, переливаясь всеми цветами радуги.
— Во славу мировой революции! — рявкнул солдат и вытер нос рукавом куртки.
Их ожидали двое саней, лошади которых были повернуты в разные стороны. На одних санях сидели двое солдат, ожидавших своего заключенного. На других лежал Мишель, который стонал от жара, все еще без сознания. Рядом с ним сидел солдат, державший в руках поводья.
Джоан остановилась. У нее не было сил идти дальше. Комендант Кареев спокойно улыбнулся. Он заметил, что ворот ее пальто распахнут, и пристегнул его обратно. Главный среди солдат подтолкнул ее к саням.
Она остановилась и обернулась, встретившись лицом к лицу с Кареевым. Он стоял с прямой спиной, словно тянулся навстречу рассвету, его волосы отливали золотом на свету. Она гордо и храбро улыбнулась, возвышенно одобряя открывшееся ее взору новое проявление жизни.
Кареев без всякого приказа со стороны пошел к своим саням, спокойно сел на них между двух солдат.
Грубая рука усадила Джоан на ее сани. Она обняла Мишеля и прижала к себе, положив его голову на плечо.
Солдат щелкнул кнутом, и лошадь рванула вперед, навстречу рассвету. Их упряжь скрипела, а снег взметался под копытами лошади.
Джоан обернулась посмотреть на другие сани. Комендант не повернулся в сторону помчавшейся вперед лошади. Она смотрела, как ветер играет его волосами над четко очерченной линией лба. Комендант Кареев по-прежнему высоко держал голову.
Около 1931–1932 г.