Пепел ждет зерна

Записки выпускника Литературного института
1

Прошлый век, девяносто шестой год, лето.

Подбегает ко мне на заводе начальник (назовем его, к примеру, Васей) и говорит:

— Значит, читаешь?

— Ага.

— А что читаешь?

— Да вот, «Бориса Годунова»…

— У тебя работы нет?

— Есть.

— Так чего ж ты херней занимаешься? Или к поступлению в Литературный институт готовишься?

Я говорю:

— Вообще-то это не херня, а Пушкин. И я в самом деле готовлюсь поступать в Литературный.

Тут у него глаза стали больше моих.

До экзаменов оставалось не более месяца — и готовиться, в принципе, было бесполезно. Однако я все же успел прочитать кое-что из русской классики восемнадцатого-девятнадцатого веков. Решил: а что, съезжу, на умных людей посмотрю, пообщаюсь. Может, и до экзаменов-то дело не дойдет…

Этот месяц я почти не спал, глушил кофе по-черному, читал каждую свободную минуту.

В институтском общежитии мне в соседи достались двое: мужик лет сорока и парень — мой ровесник. Мужика звали Анатолием, он писал стихи, а приехал с севера.

— Откуда именно? — полюбопытствовал я, расстилая на койке рваный и грязный матрац.

Я поднял брови в знак уважения.

Парня звали Олегом.

— Юрмала, — просто сказал он и брезгливо придавил каблуком голодного таракана, атаковавшего его баул.

— Знаю! — обрадовался я. — Прибалтика! У меня ведь там дед служил. В частях НКВД. За «зелеными братьями» охотился…

Олег промолчал. Как выяснилось, он писал и стихи, и прозу. Будучи по рождению русским, говорил с легчайшим местным акцентом и считал себя чуть ли не настоящим латышом.

— А ты откуда? — спросил меня Анатолий.

— Да тут недалеко, — сказал я, беря пример конспирации с него самого. — Четыре часа на электричке.

Первым экзаменом оказался этюд. Нужно было подтвердить, что ты — это именно ты, и никто не писал за тебя работу, присланную на конкурс. Следовало проявить свое художество во всей красе.

О чем я там писал, сейчас уже не помню. Помню только, что вышел из аудитории после пяти часов изнурительного корпения над бумагой с чувством глубокого неудовлетворения собой. В голове же сидела лишь одна мысль: «Ну, вот и все!»

В знаменитом институтском дворике возле памятника Герцену ходил раздосадованный Анатолий, курил одну сигарету за другой.

— Как дела? — спросил я.

Он ответил непечатно.

— И у меня то же самое.

В это время появился Олег — доброжелательный и невозмутимый, как сто индейцев.

— Написал?

— Написал. По-моему, неплохо получилось.

«У-у, бандеровец!» — подумал я.

Анатолий отвернулся и сплюнул.

Олег сразу же уехал в общагу, готовиться к другим экзаменам. Мы с Анатолием от безнадеги поехали в Третьяковскую галерею и бродили там часа три, пока не оттоптали себе ноги.

Эта ночь тянулась долго и тоскливо. Назавтра должны были вывесить оценки.

Мы с северным поэтом огребли по трояку. Латыш получил твердую четверку. Он сразу стал посматривать на нас как на вчерашних людей, с которыми уже не обязательно поддерживать отношения — им недолго осталось. Да мы и сами это понимали.

— Значит, берем водочки? — решительно сказал я, отозвав Анатолия в сторону.

Он долго смотрел на меня, беззвучно, словно в забытьи, шевеля губами. Может, сочинял стих? Наконец подвел итог:

— Две бутылки. И пиво. Рыба у меня есть…

Анатолий оказался организационным гением. Вскоре уже почти весь этаж в общаге был вовлечен в вечеринку, скромно начавшуюся в нашей комнате с двух бутылок водки. Люди приходили с вином, рассказывали о своих бедах, курили, исчезали, на их место являлись другие. Оказывается, тройки получили процентов семьдесят всех поступавших. Мы с Анатолием воспрянули духом. Не все еще потеряно!

Латыш к спиртному относился резко отрицательно. Он индифферентно лежал на своей койке, отвернувшись к стене и сложив руки на груди. Делал вид, что спит, хотя не спал. Сколько ни уговаривали его присоединиться к компании, он отказывался или просто молчал. В конце концов мы отступились, решив, что случай безнадежен.

Это был славный вечер. Мы еще любили друг друга. До взаимной ненависти, презрения и размежевания по мафиям было далеко. Мы все были братья-литераторы, мы были молоды и несли, как говорится, прекрасную чушь. Сыпались стихи, свои и чужие. То и дело слышалось: «Я хотел бы выпить с вами водки» — и ответ: «Согласен, но только на брудершафт!» Мгновенно образовалось несколько временных семейных пар, а вообще-то целовались все со всеми. Девушки, казалось, сошли с ума — пили и курили больше нас. Кто-то что-то декламировал в гулкую пропасть двора, стоя на подоконнике четвертого этажа. Дух праздника был вроде того, какой царил в Риме накануне захвата его варварами. Мне все чудился запах гари, пепел подожженных библиотек, пылающих книг, медленно оседающий на подоконник. Возможно, впрочем, это что-то забытое подгорало на кухне.

Я перезнакомился с обитателями всех комнат на четвертом этаже. Несколько раз засыпал, а проснувшись, не мог сообразить, где нахожусь. Мне тут же наливали, и я все вспоминал. Помню, что участвовал в веселой, отчаянной и беспомощной драке на другом этаже. Бил посуду и лампочки, которые висели вместо люстр. Потом вяло тискал тощую меланхоличную девицу, так ни разу и не взглянувшую мне в глаза. Наконец приплелся к себе в комнату, согнал какого-то неизвестного человека с койки и рухнул спать.

Скрипнула дверь. Друзья внесли Анатолия, бережно опустили на пол, подстелив куртку. Сами сели на его койку, потому что сидеть больше было негде. Выкурили по сигарете, поспорили немного о Маркесе и Кропоткине. Когда мне казалось, что они несут уже полную чушь, я подавал реплики со своего места. Часа через полтора все ушли.

С койки латыша доносилось злобное молчание.

Радио сообщило: восемь утра. Этот день у нас был свободен от занятий.

Утро красило нежным светом инфернальную иглу Останкинской башни, как-то криво торчавшую в окне.

Я проснулся ближе к вечеру, поплелся в туалет. Половина пространства там была занята горой беспорядочно сваленных бутылок. Даже попытка хоть приблизительно подсчитать их количество вызывала у меня мозговой спазм. Мне было хреново, ох, хреново. Ничего не хотелось, кроме ста грамм. Да и тех на самом деле не хотелось.

Называется, пообщались на славу. И что удивительно: большинство гулявших составляли юные поэтессы!..

Я подсчитал оставшиеся у меня деньги. Их хватало на бутылку пива и обратный билет до Ярославля.

Более-менее приведя себя в божеский вид и слегка опохмелившись в ближайшей кафешке, я вернулся в свою комнату. Сдерживая тошноту, начал собираться.

Анатолий до сих пор спал. Олег что-то писал, сидя за столом.

— Уезжаешь? — спросил он деланно-равнодушным тоном. «Вот одним конкурентом и меньше», — расшифровал я его мысль.

— Я вернусь, — пообещал я, застегивая молнию сумки. И тяжелой походкой терминатора вышел за дверь.

Через три дня, ровно к следующему экзамену, я снова приехал в Москву. Добрался до общаги. Робко постучал в дверь.

— Ты?! — радостно вскрикнул Олег. Меня удивил его бледный, усталый вид и какая-то общая растерзанность. — Заходи! А у меня тут…

Все здесь было, как и три дня назад, только еще хуже. Северный поэт словно и не просыпался. Как уложили его на полу, так он и лежал. Выяснилось, что эти три дня он не просыхал. Да и весь этаж гудел по-прежнему, праздник обреченных продолжался. Но меня все это больше не интересовало. Дома я принял твердое решение поступить в институт. Следовательно, о водке нужно было забыть, меня ждали учебники. Впереди — труднейшие экзамены по русскому языку, по русской литературе, по истории. И еще ожидалось собеседование, на котором, по слухам, местные киллеры заваливали даже круглых отличников, если им что-то не нравилось.

— Я ни одной ночи не спал! — плакался Олег. — К нему тут ходят и ходят, курят, пьют! Дверь все время настежь! Я уже просил коменданта отселить его от меня или дать мне другую комнату. Но свободных комнат нет! Жить так дальше я не могу.

— Алексей, — подал голос северный поэт. — Слышь, Алексей… Мне плохо. Сходи за водкой. Деньги в пиджаке…

— Не надо! — жалобно попросил Олег.

— Все нормально, — сказал я, успокоительно похлопав его по плечу.

Через пять минут вернулся с бутылкой. Налил поэту стакан.

— Толя, ты что — запойный?

— Ага, — сказал он в мучительной тоске. — Полгода держался, чтобы в институт поступить. И вот…

«Неужели я и в этом виноват? Если б знать… Да что он, ребенок малый, — вдруг подумал я, — в самом-то деле? Надо ж хоть немного думать головой».

Олег оказался славным парнем. Мы сдружились.

Анатолий продолжал пить. Наши с Олегом попытки образумить его ни к чему не привели. Естественно, экзамены его больше не интересовали. Когда деньги кончились, он уехал. Правда, успел купить себе новые ботинки.

Финальное собеседование происходило так.

— Хотелось бы узнать, зачем, собственно, вы к нам приехали? — спросил Сергей Николаевич Есин, божьей милостью ректор этого учебного заведения.

Он невнимательно листал бумаги в моем деле. Рядом с ним сидели еще двенадцать апостолов из приемной комиссии.

«Вот те на, — подумал я. — Неужели все настолько скверно?»

— Как вы думаете, — продолжал ректор, — кого готовят в нашем институте? Кем вы намереваетесь стать после его окончания?

Ответ был слишком очевиден, чтобы долго раздумывать.

— Учат, наверное, на прозаиков и поэтов.

И тут они все засмеялись — негромко и незлобиво.

— Ошибаетесь, — сообщил С. Н. — Прозаиком или поэтом надо родиться, а мы готовим здесь литературных работников. Понимаете разницу?

— А, — сказал я. — Может быть. Вам видней.

Они опять немного посмеялись, и ректор продолжил:

— Так чтобы мне не лезть глубоко в ваше дело, я спрошу у Михаила Петровича Лобанова, что же вы нам прислали. Михаил Петрович, пожалуйста.

Великий Лобанов, с виду казавшийся всего лишь пенсионером, на полставки подвизающимся в институте, стал докладывать, часто взглядывая поверх очков.

— Алексей Анатольевич прислал нам повесть под названием «Кандидат». В ней он попытался изложить свои жизненные наблюдения, с претензией на философию, а также щедро сдобрил их фантастикой. Правда, в повести очень много болтовни, воды, но своими бытовыми наблюдениями она ценна.

Видимо, это было и все. Слушая М. П., я в такт его словам кивал головой, хотя он говорил совершенно не о том, о чем я писал. Но спорить здесь, перед апостолами, мне вовсе не хотелось.

— Так, — сказал ректор, — ясно. Расскажите нам, кто вы такой, где работаете, чем занимаетесь.

Я рассказал. Мое незамутненное происхождение, кажется, умилило комиссию. Самородок из провинции явился. Я и раньше слышал, что здесь не больно-то любят абитуриентов-москвичей и тех иногородних, у кого уже есть высшее образование. С этой стороны у меня все было идеально. Рабоче-крестьянское происхождение. Среднее образование. Московской прописки даже близко нет.

Апостолы смотрели уже не так враждебно, как в самом начале разговора. Я приободрился.

— Родители тоже на заводе работают? Завод, наверное, еле дышит? — участливо допытывалась одна дама из комиссии.

Я скорбно кивнул ей. Хотя вообще-то завод наш работал нормально. Но мне нужно было использовать все шансы.

Ректор решился-таки открыть папку с моим личным делом — и сразу нашел письмо, которым я сопроводил повесть, посылая ее на конкурс. Письмо было короткое, четыре или пять строк, С. Н. мгновенно прочитал его и обратился к комиссии.

— Хочу зачитать вам письмо этого молодого человека, которое он прислал нам. По-моему, оно очень хорошо его характеризует, — и озвучил письмо.

По добрым усмешкам комиссии стало очевидно: мое послание им также нравится. Разумеется, я не стал им сообщать, что эти четыре строчки я мучил и вертел целую неделю, пока не нашел каждому слову подходящее место. И вот увидел воочию — труд мой не был напрасен.

Читая письмо, ректор перепутал мое имя. И я осмелился поправить его. Он извинился, сославшись на то, что таких, как я, здесь сегодня сидело уже человек пятьдесят. И задал мне необычный вопрос.

— Прочитали ли вы в последнее время какое-нибудь произведение, через текст которого вам пришлось прорваться к смыслу? Или вы не прилагаете особых усилий, чтобы понять смысл текста?

Я сделал паузу секунд в пять. Это очень полезно, когда тебе задают каверзный вопрос.

— Нет, не прилагаю.

— Хорошо. Каких современных авторов вы читаете?

— Довлатова.

— Да, здесь не нужны усилия. Еще?

— Искандера.

— И здесь не нужны.

Как он, однако, строг! Я подумал, чем бы его удивить. И рискнул.

— Битова.

— Здесь усилия нужны, — согласился ректор. — Ну, а еще?

Мне повезло, что он не стал пытать меня насчет Битова, которого я почти не знал. Кого же ему назвать-то? Секунд десять помолчав, я осторожно закинул удочку.

— Пелевина читал.

Ректор мгновенно клюнул.

— А что читали? — живо заинтересовался он.

Напомню, шел девяносто шестой год, Пелевин был в самой моде.

— «Омон РА» читал. Рассказы. «Жизнь насекомых». «Голубую стрелу». Последний роман еще не читал.

— Это который в «Знамени»? Так… А какие вообще толстые журналы вам знакомы?

Я хотел честно сознаться, что раньше мне были знакомы все журналы, не только толстые, но и сравнительно тонкие — вплоть до «Звезды Востока» и «Литературного Ашхабада», однако в связи с последней фазой перестройки… В общем, я назвал лишь «Новый мир», «Знамя», «Неву» и «Звезду», присовокупив для жалости, что у нас в городе их практически невозможно достать, только в библиотеках, а там-де очереди.

Тут С. Н. начал рассказывать про свой недавний разговор с Пелевиным — как тот хвастался, что он знаменитый писатель только потому, что у него нет никакого жизненного опыта, а все, о чем пишет, он выдумывает из головы. Видно было, что и С. Н. это утверждение нравится, и остальной комиссии оно по душе. Апостолы во всем были согласны с ректором, и я ориентировался в основном на него. Насчет Пелевина я угадал, что да, то да. Повезло.

Подобревший С. Н. перелистывал мою повесть.

— На компьютере работаете? — утвердительно спросил он вдруг. — Где-нибудь у знакомых?

— Да нет, на своем. Купил и работаю спокойно дома.

— И какой у вас компьютер? — продолжал допрашивать ректор.

Я не знал, разбирается ли он в этом деле, и потому сказал просто:

— Хороший.

— И принтер есть?

— Да.

Все это слегка не вязалось с моей жалобной историей про полумертвый завод, но никто, кажется, не обратил на это внимания. Наверное, в Москве свои стандарты.

— Прочитали ли вы в последнее время какую-либо вещь из русской классики, до того неизвестную вам? — поинтересовался ректор.

— «Мелкий бес» Сологуба, — сообщил я.

— Как вам кажется, это — современное, злободневное произведение или оно уже устарело, ушло?

— Злободневное, — коротко ответил я, тактично давая понять, что хорошо бы уже со мной и заканчивать, все вроде ясно, чего время попусту терять.

Ректор уловил мою мысль.

— Как фамилия главного героя в «Мелком бесе»? — сурово спросил он, словно делая контрольный выстрел напоследок.

— Передонов, — радостно сообщил я. Не зря накануне ходил в кинотеатр и посмотрел новый фильм, снятый по этому роману. Иначе ни за что бы не вспомнил — книгу-то ведь я читал аж месяца четыре назад. И как раз в то время, когда прочитывал две-три книги в день.

— В общем, на меня этот абитуриент произвел хорошее впечатление, вопросов к нему я больше не имею, — заключил С. Н.

Тут слева подал голос молчавший до того сребробородый литератор.

— Скажите, а в Ярославле еще выходит газета «Очарованный странник»?

Я что-то про нее слышал, но не знал, выходит ли. И все же твердо ответил:

— Да.

— Там сотрудничают наши выпускники, очень интересные ребята, — сообщил сребробородый. — Вы с ними не знакомы?

— Я не вращался в этих кругах, — веско сказал я, еще раз подчеркнув свое безупречное происхождение.

Бородач, получив должный отпор, с потерями отошел на прежние позиции. Атака была отбита. Зато другие апостолы поинтересовались, кого из ярославских писателей я знаю. Я вспомнил своего однофамильца Николая Серова… и тут память мне словно отрезало. А может, они хотели, чтобы я им Некрасова назвал?

Комиссия еще раз усмехнулась моей невинности. С. Н. повторил, что вопросов у него больше нет. У остальных вопросы тоже кончились. Меня поблагодарили, и я пошел к дверям. Ректор за моей спиной стал распространяться в том смысле, что из провинции абитуриенты едут не абы какие, не беспомощные птенцы, а самостоятельные, сознательно выбравшие свой путь и уже в достаточной мере подготовленные люди…

Прошло еще часа два. Нас зазвали в кабинет и сообщили, кто принят, а кто баллов не добрал. Я, оказывается, еще и перебрал.

Странно, я не ощутил какого-то особого счастья. Понимание того, что мне выпал счастливый билет, пришло лишь дня через два. Лежал на скрипучей койке в общаге, думал о том, что скоро вернусь домой… И вдруг понял: да я же поступил в Литературный институт!.. Мне аж жарко стало.

По стене деловито спешил куда-то огромнейший рыжий таракан. На потолке сидел еще один, покрупнее. «Ох, домой приеду — ногти обстригу!» — подумал я…

2

В последние месяцы двадцатого века мне пришлось написать самому и получить от друзей и знакомых несколько весьма значительных для меня эпистол. По скупости своей (чтобы не пропадать добру), я решил объединить их и взглянуть на результат. Строго документальными эти послания считать нельзя, я их отредактировал, кое-что добавил от себя, поменял даты. Вот потому здесь меня зовут по-другому, хотя и очень похоже.

18.08.99

«Привет, Олег! Получил твое письмо. На этот раз почта не подвела, дошло из вашей отдаленной Латвии в наш благословенный Ярославль за две недели потихоньку. Сразу сажусь писать ответ.

Новостей у меня довольно много, все разного свойства, так что даже и не знаю, о чем сообщать во первых строках.

Поздравь меня с новой публикацией. Кусок повести «Самый длинный день» напечатан в той же газете, что и предыдущие два рассказа. Я попробую выслать тебе этот разворот, в конверт должен уместиться. Как видишь, кусок не слишком большой, от повести остались начало да конец, а середины-то и нет, но публикация даже этих крох все равно чертовски приятна. Тем более, редактор мне в утешение сказал, что так даже еще лучше. Если, дескать, от бесформенного куска мрамора отсечь все лишнее… Не знаю, не знаю. Верю старшим товарищам.

Один мой друг увидел эту публикацию, а потом мы с ним случайно встретились в городе, у «Макдональдса». Он говорит: «Ну, давай автограф!» — и достает газету. Я говорю: «Сейчас к американам зайдем и посидим тут за столиком — ты покуришь, а я мороженого поем». Он кричит: «Ты русский писатель или ты не русский писатель? Ходить в «Макдональдс», в эту иноземную забегаловку…» А я говорю: «Ладно, я русский писатель, но мороженое американы делают хорошее». Польстил он мне, это ясно, а все равно я полдня ходил с глупой улыбкой на роже.

Ну вот, теперь о других делах. С ужасом вспоминаю профессора Николаевскую, которой так и не сдал весной зачет по риторике. Она мне предложила перенести это дело на осень. От такого предложения я не смог отказаться. Правда, мне не дали вызов, так что придется как-то договариваться с заводским начальством. А что делать? Зря, что ли, мы с тобой мучились, поступая в Литературный-то институт имени Горького? Надо уж заканчивать… Эта Николаевская — кошмарная женщина, повезло же мне нарваться на нее два раза по весне, и она оба раза устроила мне облом!

Опулял отпуск, довольно неплохо, погода была самая южная. Собирался в отпуске переписывать роман (ты его читал, та приключенческая вещь), но ни строчки не сделал, пока не вышел на работу. Отпуск расслабляет до безобразия. Зато сейчас приходится наверстывать, дело понемногу движется, надеюсь к ноябрю закончить новый вариант. Кроме романа ничего не пишу.

Живу теперь в центре города, квартира старая, требует мелкого, но постоянного ремонта, так что скучать не приходится. К тому же в моем семействе ожидается пополнение, к новому году нужно все привести в порядок. По выходным занимаюсь строительными работами на даче, расширяю дом, возвожу большую веранду. Свободного времени совсем мало.

Ничего, прорвемся.

Читаю сейчас Лескова, очень увлекся. Купил по случаю два тома совсем недорого. У нас тут есть магазинчик, где хорошие книги продаются по смешным ценам. Недавно купил двухтомник Гончарова — «Фрегат «Паллада» — за 4 рубля. Совершенно новые книги, только что распакованные. Их выпустили несколько лет назад, а в то время спроса, что ли, не было. Теперь распродают. Кроме классики там еще полно всякого, можно набрать целую библиотеку…

Ну вот и все, вроде бы. О других новостях, если будут — при личной встрече. До осенней сессии, до ноября!»

3.11.99

«Начальнику производства Иванову И. И. от газоэлектросварщика Седова А. А. Заявление. Прошу предоставить мне отпуск за свой счет по семейным обстоятельствам с 9 по 19 ноября 1999 года».

Подпись: «Седов».

Резолюция: «Не возражаю. Иванов».

15.11.99

«МОЯ АПОЛОГИЯ» (по методикам Квинтилиана)

Говорить «по бумажке» — явный моветон, но прошу снисхождения — это мой первый опыт подобного рода.

Уважаемая! Я намерен произнести перед Вами эту речь ввиду чрезвычайных обстоятельств, которые попытаюсь изложить, если Вы любезно соблаговолите меня выслушать.

Речь пойдет о риторике. Вернее, не столько о самом предмете, сколько о моем к нему отношении (а оно, заметим в скобках, трепетное). Я трясусь, словно охваченный лихорадкой святого Витта, произнося по буквам раскатистое слово «риторика». Почему это так — объясню сейчас же.

Но начну несколько издалека, чтобы прояснить историю вопроса.

Еще в те давние времена, когда я учился в младших классах средней школы, я, как ни странно, мечтал стать писателем. И это желание со временем не пропало, как другие романтические бредни (моряк, пограничник, летчик), а только усилилось и окрепло.

Как полагается всякому молодому человеку «с запросами», я вел дневник, и одну из тогдашних записей хочу поведать вам по секрету. Она гласит: «Хорошо бы поучиться в Литературном институте, овладеть искусством оратора. А то говорить совсем не умею, и в школе не учат. Для чего же прошли эти две тысячи лет — неужто для одних только календарей?» Вот такая невинная запись в ряду многих прочих. Я и не думал, что это знак судьбы.

Теперь представьте себе, что через много лет, когда я давно уж забыл о всяких дневниках, стал довольно циничным молодым дядькой и очерствел душою, мне совершенно неожиданно удалось поступить в Литинститут. С первой же попытки. А ведь это редкость, люди годами мучаются… Половина моего желания, таким образом, исполнилась — хоть и не сразу, но неотвратимо. Отучившись три года успешно, без «хвостов», я вдруг обнаружил риторику в списке предметов, которые нужно будет сдавать для перехода на четвертый курс. Я не придал этому значения — ну подумаешь, еще один зачет — зашел да вышел — не стоит беспокоиться. И завалился на нем, как подкошенный. В результате уже полгода нахожусь в неопределенном состоянии, плохо представляя себе, что будет дальше.

И вот тут-то я вспомнил свою старую дневниковую запись. И поразился — до чего же полно и неотвратимо выполнен судьбой мой заказ! Хотел институт? Вот тебе институт! Хотел ораторское мастерство? Вот тебе риторика! Садись, учи! Я понял, почему застрял на этом предмете. Значит, он действительно нужен мне самому. А когда прочитал книгу Ю.В. Рождественского «Теория риторики», то выяснил, что это еще и очень интересно. Умные люди с помощью умелой речи движут государствами и народами и изменяют облик планеты. Мне это раньше как-то не приходило в голову.

Тем, что Вы оставили меня на осень. Вы добились главного: я понял, что риторика — самая нужная наука для молодого литератора.

Но о Вашей беспощадно-справедливой жестокости ходят такие легенды, что я был повергнут ими в смущение. Вроде бы одна из Ваших студенток трижды пыталась блеснуть перед Вами знаниями и красноречием, но не преуспела и осталась теперь уже и на весну. Такие страсти!

Все это привело меня в состояние, близкое к кататоническому (не знаю точно, что означает этот медицинский термин, но судя по ощущениям — состояние именно такое). На память свою особо не надеюсь, могу и забыть прочитанное, заплутать в извилистых тропах фигур. А в этом случае и мне придется оставаться на весну.

Теперь попрошу Вас трезво взглянуть на объективные обстоятельства.

Приехать сюда на сессию из другого города — нынче дорогое удовольствие. Не просто потому, что нужно покупать билеты на поезд и как-то кормиться здесь три недели. Самое плохое — приходится брать на работе отпуск. За свой счет, заметим. А начальство на такие дела смотрит очень косо, времена не советские, и можно в две секунды вылететь за ворота. Если бы был официальный вызов из института — дело другое. Да и то еще не факт. А у меня вызова нет, потому что зачет по Вашему предмету не сдан. И если он не будет сдан сейчас, то весной мне придется просить отпуск за свой счет на месяц. Отпустят ли меня? Это весьма мало вероятно. Скорее всего, чтобы продолжать учебу, мне придется увольняться, а после сессии искать новую работу. За пределами Москвы, если Вы не знаете, сделать это чрезвычайно сложно.

Теперь, чтобы смягчить и разжалобить Ваше твердокаменное сердце, я прибегну к запрещенному приему (а что делать?) и сообщу, что моя жена совсем скоро подарит мне маленькую дочку. Я, соответственно, должен буду обеспечивать молодую разросшуюся семью. А какой же я кормилец без работы? Учеба и так обходится дорого. Я просто вынужден буду бросить, институт. Не голодать же моей семье из-за несданного зачета.

Вот как причудливо тасуется колода! Вот как я попался в ловушку, которую сам же и смастерил.

Услышав о том, что до меня здесь проваливались трижды, я, не скрою, начал произносить в уме яркие оправдательные речи. И делал это до тех пор, пока не сообразил, что от речи, не произнесенной вслух, толку не будет, и мне нужно грамотно подобрать аргументы в свою защиту и изложить их связно, внятно, по тем правилам, которые завещал Квинтилиан (памятуя о его 8 частях речи). Это и будет, по сути, практическая работа, думал я.

Кстати, примите в рассуждение вот еще какой момент. Ведь все, кто благополучно и легко сдал зачет весной, как ни страшно говорить об этом, навряд ли уже помнят хоть что-то и давно перестали интересоваться риторикой. Мой же интерес к предмету, который Вы столь блестяще преподаете, только-только разгорелся.

Данная речь — способ примирить меня с самим собой и с Вами.

Уважаемая! Будьте снисходительны! Это все, о чем я прошу. Примите во внимание те печальные обстоятельства, которые последуют в случае моей нынешней неудачи. Сжальтесь над криком души, рвущимся из глубины стонущего сердца! Не дайте пропасть мечте детства! Проявите милосердие, и оно Вам когда-нибудь зачтется.

20.22.99

«Олег, ты что-то задержался в своем Останкино. Зачет я сдал, старая карга сказала, что это не речь, а классическая челобитная, но смягчилась и сильно не гоняла. Пять минут позора — и обеспеченная старость! Ладно. Я иду на семинар. Если успеешь вернуться с телевидения, догоняй. Ребята уже поехали туда в дупель пьяные, так что разговор обещает быть интересным.

Завтра я уезжаю домой, уже купил билет. Столица за десять дней обрыдла вообще. С утра настроение сегодня и так было хреновое со всей этой нервотрепкой, а тут еще в автобусе два педика уселись впереди и давай целоваться взасос… Это было последней каплей. Я решил: хватит с меня прогресса в человеческих взаимоотношениях, пора домой. Если не увидимся, напоминаю: весной привези своего латгальского пива, ну а я, конечно, обеспечу тебе дегустацию нашего. Пока.

Александр».

24.11.99

«Дева моя, здравствуй! Я тебе на работе решил написать письмо, а то потом некогда будет, возле больницы-то. Этот сумасшедший человек, которого ты видишь из окна пританцовывающим на морозе — я, твой муж Саша. Узнала ли?

У меня все хорошо. Вчера приходили Андрей и Слава. Андрей до 10 часов играл в компьютер, а потом ушел. Мы же со Славой до 2 часов ночи пили водку и говорили о литературе, то есть занимались нашим обычным делом. Я сказал, что его поэзия вызывает в моем воображении один и тот же видеоряд. Если бы мне пришлось сочинять рекламный клип для его стихов, то он был бы таким: стоит на косогоре красавица-березка, шумит листвой на ветру, а с другой стороны под нею дрыхнет пьяный мужик. Над его головой в ствол березки воткнут топор, и с лезвия в храпящий рот мужика медленно капает «живительная влага». Слоган же такой: «Есть кому березу заломати!..» Не знаю, как он к этому отнесся. Но в ответ написал мне шуточное посвящение, эпиграмму. Или так просто пара строчек в голову пришла: «Если мне порой хреново, заползает в душу страх — обращаюсь я к Седову и базарю о стихах». Я сказал ему большое спасибо за такую лестную рифму.

Андрей вчера не пил, потому что мы накануне с ним тоже пили водку, и он уже больше не мог. Сегодня должны прийти еще Слава, Михеич и Таня. Я им сказал, что чайку попьем, и все.

Так что день рождения мой был похож на день рождения. Тридцать лет ведь, трид-цат-ник!.. Зачем же тебя со мной не было, чадо мое болезное?

Ладно, когда тебя выпишут, мы повторим. Дата круглая, не грех и еще раз отпраздновать. Давай домой!

Как там себя ведет наша девочка? Толкается? Погладь ее за меня по головке, если знаешь, где. Доча, слушай маму!

Любимая, напиши мне, что еще нужно принести, я завтра приеду тоже после работы. Без тебя дома как-то непривычно, пусто, жутко. Я сплю на неразобранной софе, словно заядлый холостяк. И некому меня согреть, бедный я, несчастный! Ноги мерзнут! Мне срочно нужна грелка. Во весь рост. Ну или хотя бы вполовину, как ты. Я этим врачам, которые тебя загнали в больницу, ухи бы поотрывал. Что за манеры — чуть повысилось давление, и тебя у меня забирают. А впрочем, ладно, пусть проверят на всякий случай.

Чем хоть ты там занимаешься? Проходишь курсы будущей молодой мамы? Ну давай, учись, пригодится.

Ладно, пока вроде все. Да, ты одевайся там теплее, в палатах этих, наверное, сквозняки!

Люблю, целую. Твой терпеливый муж».

24.11.99

«Сашечка, у меня все хорошо, сегодня сказали: в пятницу выпишут.

Ты завтра не приходи, мама придет, а в пятницу встретимся уже дома. Только-Гюзвони моим и все узнай точно.

С днем рождения! Я скоро буду дома, расцелую тебя во все места. Если мерзнут ноги — надевай носочки, любимый! Не пей много, не пей мало, а пей средственно. Нам ничего не надо, у нас все есть. До пятницы!»

27.11.99

«Михеич, привет! Помнится, ты испрашивал у меня подробностей моего нынешнего посещения столицы и богемной жизни в творческой общаге (а сам, падла, так и не явился на день рождения. Ну ладно. На этой неделе исполняется десять лет, как я из армии пришел — тоже праздник, так что жду). Изволь, вот тебе подробности.

То, что на лекции ходит подавляющее меньшинство населения — это само собой. Утром спят люди долго и старательно, особенно если ректор не нагрянет с инспекцией. Просыпаюсь это я однажды часов в двенадцать, а в комнате сам С.Н. Есин сидит и перелистывает какую-то книжку на моем столе, задумчиво подперев голову рукой. Рядом — комендант и с ним двое здоровых лбов. А я накануне «дартс» купил и испохабил дротиками всю стену…

Пьют здесь со страшной силой. Я так не умею. Практики было маловато, что ли, Хотя всегда думал, что легко поддержу любую компанию. Участвовал, сколько мог, но сходил с дистанции задолго до финиша. Конечно, это недостаток, ибо мешает нормальному творческому общению. Что ж, значит, мне есть куда расти. Буду работать над собой.

Все соседи, как правило, бухают. Уборщица, наводя по утрам порядок в туалете, кроет литераторов страшным матом. Есть за что. Валят везде пустые бутылки, ходят куда ни попадя всю ночь — и часто мимо.

Вообще, когда вокруг все — писатели, это немного странновато и тревожно. Так и ждешь какого-нибудь подвоха. Просто ужас.

Один тут рассказывал: «Пригласили меня недавно вечером в компанию. И досиделись до неприличного состояния! Один мужик вдруг хватает тарелку, орет: "Бенефис!" — и об пол ее. Глядя на него, и другие осатанели. Повскакали, начали вопить: "Бенефис!" и бить посуду. Переколотили в комнате все, что могли, вплоть до люстры, и только в полной темноте угомонились». Верю, что так и было.

Студенты вообще делятся на очников и заочников. Для заочников сессия — отдых (кроме тех позорных минут, когда приходится сдавать экзамены). Люди, оторвавшись ненадолго от своих семей, отрываются. Для очников же все это — тоскливые будни, давно уже надоевшие и бессмысленные. Литературу очники, кажется, терпеть не могут и вроде бы вообще ничего и не пишут. Проходя однажды по лестнице на шестой этаж играть в теннис, я услышал, как один из них — маленький, кудрявый, красиво изможденный (настоящий поэт!) говорит собеседнику тихо, но так, чтобы все окружающие слышали: «Я уже год ничего не пишу, я давно бы покончил с собой, если бы все способы сведения счетов с жизнью не были так пошлы». Вот, настоящий творческий кризис у человека! А тут пишешь, словно исполняя оброк, по две страницы в день (а если не написал сегодня две, то завтра будь любезен четыре), да еще на работу ходить надо, сжимая зубы…

Ты. Михеич, кажется, собирался поступать туда. Зачем? Ведь у тебя уже есть одно высшее! А все нужные книжки и так можно прочитать, в библиотеке.

Я раньше тоже думал, что здесь нечто особенное, аура Герцена, Платонова и других великих, как нам обещали. Но до сих пор так ничего и не ощутил. Может, у меня этот орган отсутствует, которым я должен воспринимать ауру? Может, я вообще не своим делом занялся? Надо было в советские времена учиться на бухгалтера — сейчас был бы обеспеченным человеком…

Ладно, фигня это. Если серьезно, я учусь здесь лишь потому, что литература — единственный для меня способ получить высшее образование и государственный диплом. Так уж сложилось…

Конечно, это здорово, что я познакомился с новыми людьми, усвоил множество полезной информации. Нет, я не жалею, что учусь здесь.

Помнишь, я тогда приходил к тебе, и ты читал вслух отрывки из своих философских сочинений? Я кричал: «Слушай, так ведь это гениально!», а ты отмахивался: «Возьми себя в руки, Александр». Какая пропасть времени исчезла, утекла, утянулась в безвозвратную черную дыру! Чем мы занимались? Что успели сделать?..

Вспомнил вот ерофеевскую поэму «Москва — Петушки». «Когда мне исполнилось двадцать лет… когда доне исполнилось тридцать лет… стал ли я менее одинок?..»

В богему нам с тобой все равно никогда не попасть. В ту богему, которая аплодирует на дипломатических приемах очередному юному гению — скрипачу или поэту, читающему такое, чего понять нельзя даже при большом старании. Люди там крутятся все одни и те же, одной породы — пьют шампанское и бесконечно целуются. А мы — другой породы, мы пьем водку и бьем морды. Наша богемная жизнь начинается, когда мы остаемся один на один с белым листом бумаги. Или с чистым экраном компьютера. Вот тогда ты чувствуешь, что родился на свет не зря, что на высоту, взятую тобой, никто больше не поднимется. И теперь это твоя позиция. Даже если это не Эверест, а просто высотка с номером. Но она — твоя, вот и все. Тогда мы — высшее общество. Классик был абсолютно прав: место литератора — за его письменным столом…

У Юрия Казакова на эту тему есть очень верный рассказ «Мужество писателя». В самое яблочко бьет. Правда, он пишет о мужестве советского писателя, это вещь специфическая, но в целом все правильно…

Чтобы несколько снизить цафос, вот тебе еще история. За день до того, как уехать из столицы домой, я собирался идти на семинар, обсуждать чье-то очередное творение. И только выхожу в коридор общаги — опаньки, менты! У меня же, как назло, регистрации нет. И меня еще с тридцатью литераторами обоего пола хватают омоновцы, грузят в автобус и везут в отделение. А там «обезьянник», какие-то негры с наркотиками, прокуренные проститутки с сутенерами… И вот мы, будущая гордость отечественной культуры, набитые за решетку, как сельди в банку, стоим, наблюдаем жизнь во всей ее неприкрытой наготе. Не стану утомлять тебя описанием нравов московской милиции, с этим все понятно, просто такой зоологии я давно не встречал. Запомнилось, как молоденький сержантик, записывая адрес нашей общаги, переспрашивал у нас: «Дабролюбова» или «Добралюбова», и еще удивлялся — неужели, мол, вы все писатели? И что пишете? Мы отвечали: конечно, детективы, боевики. Я в этом вопросе даже не соврал — есть такой грех, написал однажды…

Через день поехал домой, разумеется, с Ярославского вокзала. Ехал в общем вагоне попутного поезда. Смотрел на людей, на беспокойных торговцев с тюками, на пьяных мужиков, едущих с заработков, на веселых солдат, возвращающихся из Чечни, на тихих старух, забившихся в уголок, и поневоле думал: нет, все врут нам, что вырождается русский народ. Поменьше надо телевизор смотреть! Просто мы собираем силы, сосредоточиваемся для более важных дел, без жалости сбрасывая лишнюю ношу. На нашей стороне — правда, так как с нами поступили несправедливо. И мы имеем сейчас что-то вроде легального права на несправедливость по отношению к другим, на агрессию против тех, кто хоть сколько-нибудь был против нас. Это же нормально. Столько, знаешь, в народе энергии, столько бесшабашной удали и, страшно сказать, постоянной готовности к новым потерям! Это значит: в запасе еще очень много сил. Хотелось бы, конечно, разумного руководства, да и неприятно, когда именно по тебе едет этот тяжелый каток государства, но… Что ж поделаешь. Приходится терпеть. Господи, пронеси!

Михеич, в общем, жду тебя, обо всем поговорим».

3.12.99

«Александр, который раз захожу к тебе и не могу застать! Соседи сказали, что твоя жена в больнице. Прости, я не знал. Позвони мне на работу, телефон знаешь. Помнишь, ты набирал на компьютере сборник моих стихов? Так вот, он скоро выходит. Я нашел деньги!!! Будет презентация и фуршет, как положено. Всем знакомым хватит по экземпляру. Звони.

Михаил».

22.12.99

«Михеич, привет! Извини, не люблю я телефон… Опять пишу, старая графоманская привычка… Кстати, слышал ты такой термин: «речевое существование народа»? Эта штука очень сильно развита в Японии, они все постоянно и непрерывно пишут друг другу что-нибудь: письма, поздравляют с праздниками и т. д. Говорят, это благотворно отражается на стабильности общества. Не мешало бы и у нас внедрить.

У меня все хорошо, жена, слава Богу, дома, деятельно готовится к Новому году, а где-то около этого времени у нас ожидается маленькая доча. Представляешь, как славно мы отметим Двухтысячный! Так что я все время дома и ходить по фуршетам некогда, да и лень. Но для тебя, ясно, сделаю исключение. Сообщи, где и когда. Молодец! Так держать!

На всякий случай заранее поздравляю тебя с Новым годом! Поздравь и ты меня! Наступают хорошие времена!

Александр».

3

Напоследок — еще несколько писем. Первое (приведу здесь отрывок из него) я написал другу в Латвию летом 2001 года.

«.. а что касается диплома — я действительно его получил. Не красный, конечно, а самый обыкновенный. Ну, да ведь я никогда и не стремился к красному диплому. Уже то, что дошел до выпускных экзаменов, считаю чудом. И вот оно произошло.

Сами экзамены были, в общем, полной профанацией. Сначала нас напутали, посоветовали готовить валерьянку и сердечные капли. А потом… сам знаешь. Списывание, подсказки и все такое прочее. Забавный эпизод был с Лузановым. Он пришел сдавать философию. И ему достался Кант. Дима вообще-то очень много знает, но, видимо, философия не его конек. Так вот, на все вопросы экзаменаторов он упрямо повторял, что Канта звали Иммануилом. Канта звали Иммануилом, твердил он, как пленный партизан на допросе. После ругани и увещеваний тройку ему все-таки поставили. Я по философии получил тоже тройку — не знал вообще ничего, да и приемщики, видимо, случились не в настроении… Было скучно и тягостно. Было только одно желание — чтоб весь этот театр поскорее закончился, и началась нормальная обыкновенная жизнь.

Зато защита дипломной работы была у меня, скажу откровенно, блестящей. Даже почти триумфальной. Я ничего такого вовсе и не ожидал. Сначала пытали поэтов, и все они более-менее благополучно защитились. Я думал, что теперь возьмутся за меня, но они принялись за бедную Машу. Лобанов сказал несколько добрых слов в ее защиту, что человек она молодой, небесталанный, и хоть рассказы ее сыроваты и переполнены всякой непотребной физиологией, но все-таки снисхождения она заслуживает. Начали выступать рецензенты — и просто размазали Машу по стенке. Особенно не понравилась им одна из сцен группового секса. Я у нее этого не читал, но судя по приведенным отрывкам — действительно получилось не очень. Машка расплакалась, кто-то побежал за водой, но в общем все завершилось успешной защитой — девушка получила даже четверку, а не трояк, как все думали. Вот тут-то и до меня дошла очередь. Я после всего этого уже ждал, что они меня специально оставили напоследок, чтобы вдоволь поиздеваться над моими рассказами. Дали знак в соседнюю аудиторию, и оттуда специально «на меня» явилось еще двое почтенных мужей. Я понял: дело плохо, но это вызвало во мне только злость. И я решил обороняться до конца, продать жизнь подороже.

Вначале, оказывается, нужно было рассказать кое-что о себе. Опять?! Ну, я рассказал… На фоне предыдущих мое выступление получилось совсем не официальным. Даже слегка развязным. Потом началась основная часть.

Лобанов сразу двинул всех (и прежде всего меня) по башке заявлением, что я — талантливый писатель. Вот это да!.. Не кто-нибудь сказал, сам Лобанов. Те рассказы, которые раньше он поругивал, оказались теперь хорошими рассказами. Да. Я, конечно, над ними поработал… Затем выступили рецензенты и прочие критиканы. И как принялись меня хвалить! Один за другим. Со всех сторон. Как у меня все хорошо да замечательно. Я не успевал отбиваться. Понимаешь, ни единого слова против, все очень здорово. В какой-то момент возникло подозрение, что они сговорились и издеваются надо мной, смеются. Но дело шло все дальше и дальше, и я понял, что они всерьез. Рецензентами у меня были Николай Евдокимов и Юрий Апенченко. Еще поэтесса Галина Седых. И Лобанов.

Вот. Уж не знаю, как так получилось, но получил я пятерку.

Вышел охладиться на улицу. И все как-то сразу переменилось. Статус, что ли, у меня появился другой? Я — талантливый писатель! Черт побери! А ведь только что все было совсем иначе! Слегка ошалев, стою и думаю: чего же мне теперь делать-то? А делать что-то надо, и немедленно, сам понимаешь. В воздухе носится ангел, вот тут, над самой головой, надо хватать его за вымя!..

Ну, прежде всего, конечно, я треснул водки (тут как раз пошла неофициальная часть). Лобанов и Евдокимов подходят ко мне и говорят: Александр, вы в каком Союзе писателей состоите? Я говорю: я, вообще-то, на заводе состою. Как, вы не состоите в Союзе писателей?! Надо срочно вступать. Мы вам дадим рекомендацию. У вас книжка есть? Нету, говорю, только газетные публикации. Ну, в крайнем случае можно и с этим, говорят они.

Тут я еще шарахнул водки. А как было не шарахнуть?

Когда подошла моя очередь сказать слово, я встал, поблагодарил всех, в особенности Лобанова, и тут чего-то потянуло меня на откровенность. Спьяну, конечно. Я сказал, что главное, чему научил меня Литературный институт — это осознание необходимости писать не от головы, а от сердца, и что отныне я буду работать именно так. Тут старушка Архипова, которая вела у нас практическую грамотность — помнишь — вдруг зевнула и сказала, что за окном чудесная погода. Ее слова были словно ушат холодной воды. Вот и спасибо, охладила пыл, а то не знаю, что бы я натворил дальше в таком-то состоянии. Иногда полезно бывает вот так — мордой об стол…

Потихоньку уехал из Москвы с дипломом в кармане.

В общем, московские мэтры зарядили меня огромным количеством наглости и энергии. Они мне прямо сказали, что стесняться нечего, скромность — худший из пороков, и надо пробиваться всеми способами. Идите, мол, и печатайте свою книгу. И я пошел…

Уже почти все готово — иллюстрации, фотографии, верстка. Будет твердая обложка, около ста восьмидесяти страниц текста. Не так уж и мало. Я отобрал самые интересные вещи. Возможно, в ближайший месяц-два книга увидит свет. Как только появится, сразу вышлю тебе.

В остальном у меня все по-прежнему, позиции не изменились. Их, как ты помнишь, четко обозначил Маяковский в Октябрьской поэме «Хорошо!»

«Сидят папаши, каждый хитр —

Пашню попашет, попишет стихи…»

Конечно, это мечта — вести полубродячую жизнь без средств к существованию, собирать бутылки и плевать на общество. Или сидеть на шее у жены, считая зарабатывание копейки слишком неравноценной альтернативой своему гениальному творчеству. Я, мол, бог, а вы все говно, и кормить меня обязаны потому просто, что я умею слова на бумаге выстраивать… Нет, мне это не годится. И потому каждое утро я иду на свой заводишко, а там… Ну, все понятно.

Пока. Крепко жму твою руку. Будь здоров!»

06.08.01

«…время такое, Саша. Впрочем, оно всегда такое… Никто ничего не читает. Что стихи, что прозу. Литературный процесс заглох, его нет. Есть отдельные всплески, которые раздаются то здесь, то там. Моя книга — один из этих всплесков в тишине. Скоро и твоя плеснет…

Нынешняя провинциальная литература — самая бескорыстная за всю историю России. Она издается за счет автора и ни на что не надеется. Она знает: ее удел — остаться в архивной пыли, и это еще в самом лучшем случае. Период такой. Ждем лучших времен, которые обязательно однажды наступят. А сейчас удобряем для этого почву собственными произведениями. Накапливаем критическую массу, и однажды она разродится бессмертными шедеврами.

Вот и получается: книга выходит, а ее как будто нет, сгорела дотла, и пепел упал в землю, ждет зерна… Люди думают: ну подумаешь, он там чего-то пишет. Любой дурак напишет…

Светлым примером для нас может служить Катулл. Кто такой был Катулл при жизни? Человек, известный очень узкому кругу богатых древних римлян. У него никакой славы не было вовсе, и если бы не случайно сохранившаяся в библиотеке рукопись, то мы и понятия о нем не имели бы. Так же и у нас сегодня. Главное — чтобы тексты где-то остались, в архиве ли, в Интернете, все равно. А уж потомки решат, насколько это интересно. Так что у нас нынче в основном ответственность не перед современниками, а перед будущими поколениями…

Ладно, чего я тебя гружу раньше времени. Пока. Михаил».

4

Как сложились судьбы тех, с кем довелось учиться? Иногда я залезаю в Сеть, набираю в поисковике знакомые имена… Где же еще и искать-то? Находятся ребята, не пропали. Кто-то делает литературный сайт, кто-то пишет сценарии для кино и телевидения, кто-то печатается в толстых журналах, многие редакторствуют в разных изданиях.

Бывает, увы, и по-другому. Не так давно, путешествуя по Сети, я наткнулся на сообщение, которое заставило меня поежиться.

«8 ноября 2001 года трагически погиб северодвинский поэт Андрей Сазонов. В комнате ягринского общежития, где он жил, случился пожар. Андрей не смог выбраться наружу. В комнате сгорело все, кроме рукописей…

Этот случай потряс весь литературный Северодвинск. «Жалко, молодой был, тридцать четыре года, и так глупо все завершилось, так несправедливо…»

Скоро в свет выйдет первая книга стихов и статей Сазонова. Она будет называться «Андрей Сазонов. Сочинения». Он мечтал об этой книжке…»

Надо же, — припомнил я, — парень-то ведь с нашего курса… Тогда, в первый вечер пьянки, я слушал его стихи, и они мне — только они — понравились. Андрей, помню, сидел на корточках, упираясь в пол кулаками, и был похож на странную кучерявую обезьяну. Он, раскачиваясь, читал свои стихи и отбивал ритм кулаком. Это смотрелось несколько нарочито, но ведь и вся поэзия — не без позы. А стихи были хорошие, это точно…

Я начал искать в Сети еще сообщения о Сазонове — и нашел.

«29.01.04. Вчера в Малом зале Поморской филармонии прошла церемония вручения премий комитета по культуре администрации Архангельской области.

Великий русский писатель Антон Павлович Чехов писал, что жизнь на севере России располагает к лежанию на диване и пассивному миросозерцанию. В данном случае приходится признать, что классик ошибался. Об этом говорит количество номинантов на премии за вклад в развитие культуры и искусства Русского Севера, которые в десятый раз вручались в Архангельске…

В этом году размер премии увеличен в шесть раз, и она стала не только общественным признанием труда и таланта лауреатов, но и весомым финансовым подспорьем В число лауреатов премии вошли няндомский поэт Павел Захарьин за сборник стихов «Предчувствие», северодвинский поэт Андрей Сазонов (посмертно) за книгу «Сочинение», главный режиссер Архангельского областного театра Петр Суворов за постановку в 2003 году пьес «Утиная охота» А. Вампилова и «Вишневый сад» А. П. Чехова.»

Да, у нас так принято, подумал я. Жил человек, писал стихи — и никому не был нужен. Он там чего-то пишет? Да любой дурак напишет… Пока не случилось вот это. Ну тогда конечно: и слава пришла, и деньги зачем-то дали…

Почему живому не дали?!

Собственно, это можно рассматривать даже как утонченное издевательство.

Нынешний век, четвертый год, зима… Тот же завод. Сижу и просматриваю в свежем журнале собственный, только что напечатанный рассказ. Подбегает ко мне тот же самый Вася (уже пенсионер — свое отработал).

— Все читаешь, ума набираешься?

— Набираюсь, — говорю, закидывая ногу на ногу. Беру со стола кружку и неторопливо отхлебываю глоток крепкого чаю.

— Что-нибудь историческое? — продолжает допытываться Вася.

— Да так… художественное.

— По-моему, — говорит он, — единственная книга — это Библия. Вот где можно набраться ума и фантазии! А все остальное — херня.

— Ну, — говорю, прикрывая журнал, — все не все… местами встречаются и хорошие вещи.

Он глубокомысленно кивает. На этом наш литературно-философский диспут заканчивается. Очень довольный собой, Вася убегает. А я остаюсь на прежних позициях.


Загрузка...