«Многие читатели полагают — в чем я убедился на собственном опыте, — что «я» — это всегда автор. Так, в свое время меня считали убийцей друга, ревнивым любовником жены одного государственного служащего и игроком, которого затянула рулетка. Мне бы не хотелось добавлять к своей натуре черты, присущие человеку, который наставил рога южноамериканскому дипломату, был, по всей видимости, незаконнорожденным и воспитывался в иезуитском коллеже».
Грэм Грин
Смена закончилась. Я вышел из ворот завода, предъявив вахтеру пропуск. Было не холодно. С неба, как из прохудившегося мешка, сыпалась редкая снежная крупка. Она все густела, становилась уже хлопьями, а те пытались залепить мне лицо. Зачем-то поднялся ветер.
Идти мне было мимо складов, мимо свалок и штабелей чего-то железного, тяжелого — не угадать под снежным покровом. Наверняка, чугунные болванки, но может быть, и не болванки — не угадать.
Я искал дорогу покороче. Всегда мне казалось, что она есть, должна быть. Нужно лишь пробраться между штабелями, одолеть пару бетонных заборов, и ты — на остановке. Иначе обходить два километра. Все троллейбусы уедут.
Нырнул между заснеженных гор, богатых выступающими ребристыми краями. Смотрел внимательно под ноги — не дай бог. Убиться можно. Измазал перчатку, неловко ухватившись за торчащий ржавый прут.
За штабелями проходила железнодорожная ветка, полностью забитая брошенными старыми вагонами.
От вагонов были отодраны доски, их двери были распахнуты настежь всем ветрам. От этого зрелища в душе поднималась смутная тревога — запер ли утром квартиру.
Шел вдоль ветки, заглядывая по очереди в каждый вагон. Ничего особенного там не обнаружил. Пара стреляных гильз да лежанка из размокших армейских бушлатов. Наверное, здесь когда-то размещался караул. Или, скорее, пост. Часовой на нем спал, закрыв двери и насторожив уши. Нарушал устав по всем пунктам. Если не поймали его за этим занятием, то он дома уже, спит сколько хочет безнаказанно.
Дальше ветка круто забирала влево, и путь мне перекрыл первый забор из двух. Над ним мрачно вздымалась вышка, окутанная ржавой паутиной колючей проволоки. Вышка была уже много лет необитаема, а возле нее располагался пропускной пункт. Измельчали времена, измельчали… Никто не появился в окошке, чтобы потребовать у меня пропуск. Никто не засвистел и не схватил телефонную трубку, вызывая подкрепление. Я свободно прошел, толкнув турникет, и он сипло свистнул. Последний из могикан.
А вот раньше — да кто б мне это все позволил?! Я бы и сам себе никогда не разрешил…
После забора начиналась свалка. Она тянулась, на сколько доставал взгляд. Это меня озадачило. Я-то думал, что уже почти добрался до места. Так, пожалуй, я выйду к дороге нескоро. Пришлось подняться на ближайший холм.
Оказалось, я не далеко ушел от торных троп. Они были метрах в ста, параллельно моему курсу. Значит, следует брать больше влево, туда, куда загнулась недавно железная дорога. Я вспомнил: она же выныривает из-под забора и пересекает путь троллейбуса совсем рядом с остановкой! Мне в ту сторону.
И я пошел, переваливая с одного холма на другой, как смелый полярник, чей самолет упал в тундре. Жаль, что все было занесено снегом. Как много, должно быть, я пропустил, не увидел и потерял навсегда. Любой индустриальный пейзаж для меня исполнен высокой романтики.
Второй забор был ниже первого, без проволоки и вышек. Непонятно тогда, зачем он был здесь нужен — перелезть его мог и ребенок. На той стороне оказался глубокий котлован, до половины заполненный водою. Вчера был сильный ветер, он очистил лед от снега, и лед оказался неожиданно скользким и гладким. Сквозь него можно было даже рассмотреть мелкие подробности дна. Пересекая котлован, я увидел в одном месте какой-то круглый предмет с (как мне показалось) лениво шевелившимися вокруг него волосами. Голова? Я встал на четвереньки и приблизил лицо ко льду, закрывшись ладонями, чтобы не отсвечивало.
Нет, это была не голова. Я даже испытал легкое разочарование. Ну а если бы и голова — что тогда? Да ничего. Совсем.
Лед кончился, я едва вылез на берег — круто. Теперь идти оставалось недолго, уже можно было различить на грани снегопадной видимости проносящиеся серые тени машин. Дорога.
Воздух медленно приобретал легкий сиреневый оттенок. Повеяло выхлопными газами. Я брезгливо задержал дыхание, пропуская эту воздушную волну.
Ну вот и все. Вышел. Теперь на другую сторону дороги — остановка там.
Поток машин был бесконечен. Я рискнул было перебежать между двумя грузовиками, но откуда-то из-за их горбатых спин вывернулась легковушка и чуть не сбила меня. Водитель успел только обернуться и метнуть бешеный взгляд, больше ничего, но и тем убил.
Пока я трусливо бегал взад-вперед, ушел мой троллейбус. А они ходят редко. Или мне так кажется, потому что надо ждать. Водителям, наверное, так не кажется. В обе стороны на дороге я не увидел ни одного троллейбуса.
Долго ли, коротко ли — перешел я дорогу.
А за дорогой начиналась Волга. Там, далеко внизу. Я посмотрел туда без всякого интереса, через плечо. И словно с небес оркестр грянул.
Над великой белой рекой шел чистый снег. Он падал на неровный, изъеденный ветрами речной лед и скрывал его шрамы. Противоположного берега не существовало в природе. Потому что шел снег. Это было настоящее белое безмолвие. Оно было бесконечным. Ветер гнал по льду струи поземки. Они уходили в белую мглу, туда, где уже ничего не было видно, и не возвращались.
Воздух стал ощутимо сиренев. Я все хотел разглядеть тот берег, но не мог. Иногда казалось — вижу что-то, огни или заводские трубы, но это только казалось.
Если бы сейчас на несколько мгновений появилось низкое багровое солнце! Будь я художником — написал бы тогда последний день мира. Закат и снегопад.
В этот момент ко мне пришло спокойное, обреченное сознание собственной незначительности. Я чувствовал себя маленьким и слабым перед этим величием простых, давно известных вещей — снег, река, ветер, невидимое заходящее солнце — и мне хотелось сделать что-то, что могло бы также остаться в мире навсегда.
От всего этого стало немного грустно. Лучшее из состояний души. Оно означает, что ты еще не умер…
Сзади вдруг что-то знакомо лязгнуло металлом, я обернулся и еле успел вскочить в закрывающиеся двери троллейбуса.
В подъезде было темно, почему-то жильцы не очень любят включать свет, пока окончательно не установится тьма. А может, просто не умеют. Тут теперь много новых, я их даже не знаю в лицо… Мы-то живем здесь с тех пор, как построен дом. Завод его построил, дал квартиру отцу. У нас вроде как трудовая династия…
Открыл щит, включил свет.
На втором этаже кто-то шевельнулся и тяжко вздохнул.
Это оказался отец — сидел там пьяный, уронив шапку на ступени. Согнулся чуть не вдвое, на плече висит сумка, в которой он носит обед. Сидел и то бессмысленно кивал, то, наоборот, механически мотал головой из стороны в сторону. Видимо, общался с каким-то лишь ему известным собеседником.
Увидев меня, он сардонически улыбнулся и сказал:
— Еще один.
Я поднялся на одну ступеньку выше его и подхватил его под мышки. Он не желал вставать, упирался. Исходившая от него перегарная вонь была невыносима.
— Пойдем домой, — сказал я. — Вверх, вверх. Держись, не падай. Ну держись, кому говорю!
Подниматься нам было до четвертого этажа. Я уже слышал, как дома надрывается пес. Но отец совершенно ничего не соображал. Он уже не помнил, что это я. Наверное, думал — кто-то напал на него сзади, и начал размахивать руками, мешая мне. Я разжал руки и врезал ему по уху.
— Ах, вот как! — воскликнул он, изумленный. — Ну подожди, я тебе сделаю сейчас.
Цепляясь из последних сил за перила, он двинулся за мной вверх по лестнице. Я подождал его на площадке. Тут силы и память его вновь оставили.
Я попытался опять тащить отца, fc он просто повис у меня в руках, расслабился, и ничего не получилось.
Левой ногой я уперся в ступеньку, на которой он сидел, и облокотился на колено, так что лица наши оказались совсем близко… Впрочем, я тут же отпрянул — его дыханием можно было убить лошадь.
— Ну послушай человеческий язык. Нам надо идти домой, понимаешь? Наверх. Туда, туда. Вставай, пойдем, я тебе помогу.
Он усмехался мне в лицо. Даже не представляю, кого он видел во мне в тот момент.
Я вскочил и с размаху опустил ладонь ему на спину. Эхо удара гулко прокатилось по лестнице.
— А ну вставай! Ну!! Вставай!!
Он едва не повалился вниз, я успел его подхватить.
— Ах вот ты как, да? — спросил он с тем же выражением искреннего изумления. — На отца?
Все-таки он знал, что это я. Знал и специально выводил меня из терпения. Ну что ж… так мы постепенно и поднялись до четвертого этажа.
Я открыл квартиру. Пес бросился обниматься. Я выпустил его, и он понесся вниз, от нетерпения оглашая подъезд звонким лаем.
Отец вошел в прихожую и тяжело осел на подставку для рбуви.
— Не сиди здесь, — сказал я. — Раздевайся и ложись, сейчас мать придет, а ты тут, чучело, сидишь.
Он вряд ли слышал, а тем более не собирался раздеваться.
Я снял ботинки, куртку и начал раздевать отца. Он был в новом пуховике. Уже успел где-то изваляться. Он не давал расстегивать пуговицы, отбивался от моих попыток снять пуховик ему через голову, и молнию заклинило.
— Что ты за сволочь! — заорал я. — Я ж тебя щас изувечу! Раздевайся!
— А кровь из ушей не пойдет? — спросил он и тут же повалился от моего удара. Я пнул его, лежащего, под зад.
— Вставай, раздевайся. Я не шучу. Пять минут тебе даю, потом просто буду бить. Раздевайся и ложись спать. Я уже ничего от тебя не хочу, только ложись, чтобы тебя не было слышно. Ну! Время пошло.
Я сел рядом на подставку для обуви и стал ждать, глядя, как он ползает по полу. Время шло. Терпения у меня больше не было. Он исчерпал все мои запасы.
— Два года — это очень много. Хватит любому. Я терпел, но мне это надоело. Я тебе говорю серьезно, я буду тебя сейчас бить. Пусть я буду Хам, но ты не Ной. Лучше делай, что тебе говорят.
Конечно, он и пальцем не шевельнул.
Но в глубине души мне этого даже хотелось.
— Ты не понимаешь, когда с тобой говорят по-человечески. Ты любишь, когда на тебя орут. Любишь мучить мать. Тебе это очень нравится, я знаю. Ты думаешь, что ты тут хозяин и можешь делать что угодно и вести себя как угодно? Ошибаешься. Осталась одна минута.
Ноль внимания.
Очень хорошо.
Я дождался времени. Поднял его, посадил на полу лицом к себе.
— Последний раз говорю: раздевайся и иди спать.
Он ткнул мне в лицо кукиш и мерзко ухмыльнулся.
Я примерился и изо всей силы ударил его в глаз. Отца отбросило на подставку, ботинки повалились лавиной. Он согнулся и закрыл лицо руками, как боксер, ушедший в глухую защиту. Я отодрал от лица его руки и дал ему во второй глаз.
— Будешь ходить с фонарями. Пусть над тобой люди смеются.
Сбросил его на пол. Отбил ему ногами всю задницу. Несколько раз пнул по ребрам. Нахлопал по щекам, по лысине. Для меня всегда было невозможно бить человека в лицо. Теперь я нарушил табу. Смущало только, что объектом приложения оказался родной отец. Это уже какое-то двойное табу. Тем лучше, давно пора снять все запреты, я и так слишком многого себе не позволял.
В этом был какой-то дикий азарт.
Отец давно уже пытался найти угол, где я не мог бы его достать, он кричал мне: «Садист!» и глухо кашлял.
— Садист? — переспросил я. — А ты не садист? Ты нас мучил два года. Сам виноват. Теперь получай. Я из-за тебя становлюсь зверем. Зверь кусается, когда его загоняют в угол. Ты меня загнал. Ну и не обессудь.
И продолжал бить его.
Я даже не слышал звонка. Мать открыла дверь своим ключом и бросилась отрывать меня от отца.
— Что ты делаешь? — кричала она. — Он ведь отец тебе!
— Уйди. Он должен получить свое.
— Я тебя убью, — прохрипел отец с пола.
— Отойди от него! — плакала мать. — Дайте ж вы мне отдохнуть, дайте пожить спокойно! Мало мне родителей, беспомощных стариков, так еще вы здесь будете!.. Ненавижу! Ненавижу всех!
Лицо ее в эту минуту стало почти отвратительным. А ведь когда-то она была настоящей красавицей. Она стояла, крепко сжав кулаки и потрясая ими, и действительно ненавидела нас обоих — меня не меньше, чем отца. Маленькая несчастная женщина.
— Я-то чем виноват?! — взбеленился я. — Он лопает, а ненавидишь ты, значит, и меня тоже?! Ты же сама себя убиваешь, терпя его!
Я кричал. Мутное безумие подступало все ближе. Я чувствовал, что надо остановиться, иначе будет плохо всем.
Я пнул отца напоследок, что было сил. Не знаю, куда попал. Ушел и заперся в своей комнате. Слышал, как мать долго плакала, а отец тяжело ворочался на полу и что-то хрипло обещал, грозил пойти в прокуратуру, засадить меня, а не то зарезать ночью…
Долго не мог уснуть.
Постепенно в доме установилась странная, непривычная тишина. Стоял сумрак. Не включали телевизор, не зажигали свет. Мать с компрессом на голове лежала на своем диване и стонала. Отец лежал на другом диване и тоже стонал. Я у себя в комнате мучился совестью и одновременно злился из-за этого. Прошло не более часа, и вот я уже его жалею, уже говорю себе, что не надо было так, что можно было помягче… А если он умрет? Я представил себе, как он лежит в гробу… Нет, не мог представить. Воображение словно заклинивало. Опять табу. Зато представил, как экспертиза находит синяки и ушибы, констатирует причину — удар по голове тупым тяжелым предметом… Я надолго покидаю родные места. У нас климат холодный, там еще холоднее. Бррр… И самое главное, что я в этом вовсе не виноват. Меня вынудили нарушить этот запрет, вынудили долгой изнурительной пыткой. Мне обоих жалко: и мать, и отца. Так самому что ли повеситься? Для них это еще хуже.
Я смотрел в потолок и страстно размышлял, как бы это мне сделать всех людей счастливыми. Много ли надо для счастья? Кому как. Мне хватило бы и того, чтобы отец не пил. У него три года назад был инфаркт, как раз когда я был в армии, он еле ходил тогда, но как только оправился, началось… Бросил курить, зато пить начал, как сумасшедший. И я даже, кажется, понимаю почему. Вроде бы перестал он быть главой семьи, ослабел, разжирел, сидя на пенсии… Потом вернулся на завод, стал зарабатывать, но от водки это не спасло. Как только я ни пытался его переубедить, я же себя считал большим интеллектуалом… Пробовал говорить с ним, когда он бывал трезв. Но трезвый-то он вполне нормальный, веселый и добрый, мой отец, который раньше был самым большим и сильным человеком на свете. Он не верил, когда я рассказывал ему про его пьяные выходки, да и кто же, в самом деле, мог поверить такому? Что он, алкоголик?
Тогда я принялся стыдить его каждый раз, как он тянулся к бутылке. Он не мог выпить ни глотка без моей проповеди. Но, кажется, эти проповеди были ему вместо закуски, потому что он слушал и пил с еще большим удовольствием.
Тогда я стал отнимать и прятать водку. Тащил его деньги из карманов, понимая, что проигрываю по всем статьям. Обидно было знать такое, а еще то, что мы могли бы заново обставить квартиру на деньги, которые он пропил.
Но поскольку ничего не помогло, я потерял сегодня всякое терпение. Мать с каждым днем выглядела хуже и хуже. Я сходил с ума от жалости и ненависти.
Утром была суббота. Я еще в полусне услышал, как мать плачет на кухне. Пошел туда посмотреть.
Он сидел на табуретке возле плиты, в одних трусах, весь в синяках и ссадинах. Дрожал коленями, кашлял и сплевывал мокроту в газетный кулек. Оба глаза его заплыли огромными черными фонарями. Точно как я и рассчитывал. Посмотрим теперь, что ты скажешь на заводе своим друзьям. Сын избил! Небось, придумает выгодную для себя историю, как возвращался домой с бутылкой, и подошли трое — закурить. А он ведь не курит теперь. Ну и вот результат. Правда, он одному тоже врезал, да ведь против троих не попрешь…
А я потом пущу слух, как было дело. Шепну уборщице, тете Гале — и завтра весь завод будет над ним потешаться. Проходу не дадут. Может, хоть это проймет его… Да вряд ли.
Он поднял на меня взгляд. Я думал, испепелит.
— Ну что, изуродовал отца? Доволен?
Фигу.
Мне показалось даже, что он именно этого и хотел.
Ему нравилась роль страдальца. Всегда нравилась. Он обожал делать все наперекор, чтобы в воздухе висела ругань. Казалось, он ею питается. Питается чужим раздражением. Невосстанавливающимися нервными клетками.
Я подошел, взял его за подбородок, повернул влево-вправо.
— Чистая работа.
— А ты еще вот тут посмотри, — глумливо протянул он, поворачиваясь другим боком. Весь бок его был синий. Я внутренне содрогнулся. Переборщил. Но он сам виноват, оправдываться не собираюсь.
— Мать, ну налей, — канючил он прерванную моим появлением арию. — Ведь помру.
— Помирай, — устало сказала мать. — Нам лучше.
— А на что жить-то будешь, дура? Сдохнете ведь без меня с голоду.
Это, я знал, он опять хочет вывести меня из равновесия. Как будто вчерашнего ему показалось мало. К счастью, я уже эту тактику изучил. Если начну объяснять, что я зарабатываю не меньше, он будет только смеяться и говорить «Нет!» со своей излюбленной мерзкой усмешкой. И доказать ему ничего нельзя, потому что он и так все знает, но не это ему нужно.
А нужен ему мой скальп.
Я попил воды из кувшина и пошел досыпать. Наверное, теперь он забуянит нескоро.
Встал я уже около одиннадцати. Мать уехала к бабушке. Отец лежал на диване, стараясь как можно меньше шевелиться, и не разговаривал. Ребра — не шутка. Уж не сломал ли?
Я позвонил по телефону. Долго не отвечали, потом трубку кто-то снял, и хриплый, неузнаваемый со сна голос сказал:
— Да?
— Все спишь? — спросил я в ответ. — Ну здравствуй.
— Привет, — откашлявшись, сказала мне моя девушка. Вот теперь голос ее стал нежен и приобрел глубокие грудные интонации. — Все сплю. Суббота ведь.
— Я знаю, потому и звоню. Какие у нас планы на сегодня?
— Можно пойти погулять, — задумчиво сказала она.
— Снова шататься по улицам? Холодно же.
— А что ты предлагаешь?
— Предаться страсти у кого-нибудь из нас дома. Сразу говорю — у меня все занято. А у тебя как?
— Сейчас узнаю… Нету никого. Записка вот только и осталась. Читать?
— Читай.
«Мы уехали в деревню. Вернемся в воскресенье вечером. Суп в холодильнике. Деньги в серванте. Не скучай. Мама, папа.» Брошенная я осталась, одинокая… И уже скучаю.
— До чего ж заботливые у тебя родители. Денег оставили, суп сварили… Гуляй — не хочу.
— Ну а у тебя как?
— Мать уехала, отец лежит болеет. Так что я иду к тебе.
— Ладно, только я еще сплю…
— Ну, поспим вместе.
— У тебя все мысли только об одном…
На мой звонок долго никто не отвечал, потом в глубине квартиры послышалось смутное шевеление, какое-то движение, протопали босые пятки, и вот ее голос с любопытством:
— Кто?
— Я.
Коротко звякнула цепочка, щелкнула пружина замка. Ручка опускается, и дверь наконец открыта. Я вытягиваю жадные руки, готовясь облапить, заключить, поглотить собой эту кажущуюся такой эфемерной женщину в прозрачной ночной рубашке. Мою-то длинноволосую бабочку. Радость мою несказанную… Она ускользает из рук — я с холода, я весь пропитан морозным воздухом, в моих глазах — снежный блеск, и так же ярко блестят зубы в почти уже хищной улыбке. Я срываю куртку, шапку, ботинки. Я бегу в ванную и отогреваю руки под горячей водой, плещу в лицо, пусть и лицо будет теплым… затем осторожно, неслышно прохожу к дверям ее спальни… она лежит под одеялом на правом боку, поджав ноги, озябшие на голом полу. Мгновение помедлив на пороге, я переступаю черту. Сажусь на край кровати, подтыкаю сбившееся одеяло. Один ее глаз тонет в подушке, другой странно и таинственно светится. Я снимаю свитер. Потом рубашку… Она затаилась. Я снимаю носки, и она шумно вздыхает под одеялом, как будто носки — кульминация действа. Медленно расстегиваю ремень. А дальше терять мне почти нечего, и я иду ва-банк: резко поднимаю одеяло и закатываюсь туда, в уютное, родное тепло… Визг, гогот и борьба, в которой оба мы окажемся победителями — но это чуть позже, а пока я ее еще не нацеловал, не надышался ею, не огладил каждый миллиметр тела губами… Совлекая с нее рубашку, мимолетно думаю, что надо подарить ей такую же комбинацию, только посмелее, я от красивого белого белья просто…
— Ты сегодня какой-то взвинченный, — говорила она мне потом. — Успокойся. Я здесь. Вот, дотронься. Здесь. А теперь вот здесь. А теперь тут…
И еще потом, через какое-то время, она всерьез спрашивала, уж не случилось ли у меня чего дома. А что я ей мог сказать? В общем, ничего не случилось, все по-прежнему… По-прежнему хоть в петлю лезь. И вместо ответа я изощрялся в таких нежностях, каких сам от себя не ожидал. Хотелось навсегда присвоить ее, украсть, похитить у всех возможных конкурентов, хотелось сделать ее маленькой, такой, чтобы можно было носить в кармане и всегда брать с собой… Я знал: она — мое спасение. Предложил с тайным страхом:
— Выходи за меня.
Почувствовал вдруг некоторую ее отчужденность, словно бы занял в этой постели место другого человека. Ну конечно, разве так делается… Ни тебе цветов, ни на колено встать. Она раздумывала, отвернувшись к стене. Или не раздумывала, а просто заснула, пока я собирался с духом сделать предложение. Молчала долго. Спросила наконец:
— А где мы будем жить?
Я этого еще не знал, это был вопрос для меня третьестепенный, ну какая разница где — лишь бы вместе…
Однако она была права. И теперь настала моя очередь подумать, помолчать.
К себе домой звать я ее не хотел, там отец, и едва лишь я представил, как масляно и плотоядно зажгутся его глазки, мне вновь захотелось его уничтожить. Нет, пока он там… нам там делать нечего.
Еще можно снять квартиру. Вернее, комнату, квартиру я не потяну, а она студентка, откуда деньги…
— Снимем комнату, — сказал я решительно. — Все снимают, и ничего, живут…
— Не хочу, — сказала она. — Соседи, грязь, пьянь… Не хочу. И это же во сколько обойдется. Ты мне потом и шоколадку купить не сможешь. Давай что-нибудь другое.
Другое… Есть еще вариант. Я прописан в квартире моего деда и бабки. Хорошая однокомнатная квартира. Идеальное гнездышко для молодой пары. К сожалению, занято стариками, в которых едва теплится жизнь. Вариант простой — переселить их к нам домой, к отцу и матери. Маме не нужно будет далеко ездить, чтобы стирать дедовы пеленки. Она согласится. Зато отец, который ненавидит бабку… да и нет ему резона помогать мне после вчерашней истории. Впрочем, с бабкой он бы еще как-то примирился, но дед…
Господи, я всегда был равнодушен к шахматам, почему же теперь мне приходится решать эти головоломные этюды? Я не гроссмейстер, вести тонкую игру не умею. Чует мое сердце — не обойдется тут без жертв.
— Есть кое-какие мысли, — сказал я небрежно, и легко поцеловал ее. — Но ты согласна?
— Да.
Я сразу же решил проехать к бабке, посмотреть, как они там. Да и матери нужно было помочь вымыть деда. Ехал в трамвае, трясясь, и вспоминал, подробно восстанавливал в памяти события последних двух часов. Наверное, я улыбался, наверное, в лице моем было что-то такое откровенно-счастливое, что даже хмурый мужик, всю дорогу бормотавший в пространство неразборчивые бессмысленные слова, увидел мое счастье и завистливо умолк.
Кто-то уселся рядом, просто тяжко плюхнулся. Сиденье дрогнуло и прогнулось. Я скосил глаза и увидел, что это Тяпкин. Он меня пока не узнал, не удосужился посмотреть в мою сторону. Однако это должно было вот-вот произойти. Жаль. Лучше бы я пешком пошел…
— О, старик!
Ну все. Заметил.
— Ты чего такой небритый? — строго спросил я, пытаясь сразу перейти в наступление.
— Я свободен, словно птица. Так что можно и не бриться! — сказал он, потом понял, что именно сказал, и рассмеялся. Я не удержался, улыбка выползла на мои губы (а где она пряталась до этого, интересно? Сидела во рту?)
— Понял, стихами говорю! — веселился он. — Ай да Тяпкин, леший сын!..
— Сукин сын, — поправил я.
— Чего? — удивился он. Оскорблений явно не ждал.
— Это Пушкин так говорил. Пушкин, знаешь? Тоже был поэт.
Тяпкин погрозил мне коротким указательным пальцем, ноготь которого был заключен в толстую траурную рамку. Я никогда не подаю Тяпкину руки при встрече — он мне кажется грязноватым.
— Все шутки шутишь, а я вчера бабу твою кое с кем видал.
Ох, лучше бы я пошел пешком. Это хуже, чем без билета попасться контролеру.
— Так ты когда побреешься? — упорно спрашивал я. Игнорировал, как мог.
Не получалось.
— Да-да, — лукаво усмехаясь, говорил Тяпкин. — Видел кое с кем. Не будем говорить, с кем, хотя это был… Борька Лазарев. Ты знаешь, мне плевать, кто с кем трахается, но это же твоя баба, и я должен был тебе рассказать. Как друг. Ты на нее дохнуть боишься, а она за твоей спиной…
Он что-то продолжал в том же духе. Я старался не слушать, но как можно было не слушать. Его голос пробивался в мою голову настырно и бесцеремонно. Как взломщик, уверенный в своей безопасности.
Люди в трамвае начали уже с любопытством оглядываться — где это там сидит настоящий живой рогоносец? Не обращая на них внимания, Тяпкин длил свой бесконечный монолог.
— Старик, все они такие, и твоя тоже. Лицом — ангелы, а внутри, блин!.. И сами не знают, чего хотят. Ты к ней, допустим, со всей душой, подарки, то, се, кино, блин, театр… а она строит из себя не пойми что! Целку какую-то! Хотя ты точно знаешь, что она…
— Ну ладно, хватит. Замолкни.
— А чего? Я ж тебе правду говорю! Кто тебе еще правду скажет?
— Нахуй мне твоя правда?
— Как нахуй? — удивился он. — Ты к ней… а она там…
— Я знаю.
— Знаешь?
Это короткое заявление буквально поразило Тяпкина.
— Знаешь — и ничего не делаешь?!
— А что тут делать. Я ее люблю.
Сам не знаю, зачем я ему сказал об этом. Мне, наверное, казалось, что это будет круто — рассказать хаму о своей любви. Я никогда не сказал бы этого лучшему другу. Я даже ей еще, кажется, не говорил. А вот хаму сказал. Хотел проверить, как сработает это оружие. К тому же я точно знал, что он специально брешет, сволочь, не терпит он, когда кто-то рядом счастлив. Да и кто это — Борька Лазарев? Впервые слышу. Брешет, сволочь, лепит первое, что в голову пришло.
Он задумался на минуту, а потом скорбно сообщил:
— Ну тогда просто не знаю, что и делать.
«Куда катится этот мир?» — прочитал я в его глазах. А может, мне просто показалось, что там была надпись.
Впервые я сумел поставить его в тупик, пусть даже таким странным способом. Бить его мне не хотелось. Я уже вчера досыта этим нахлебался. Ну, не битьем, так катаньем.
— Пока, — сказал я ему. — Моя остановка.
— Пока, — вздохнул он. — Рассказать кому — не поверят…
— А ты не рассказывай.
Уже на площадке я почувствовал знакомый до тошноты запах. Даже здесь… Значит, в квартире сейчас просто невыносимая вонь. Господи, за что нам все это?
Однако делать нечего. Я позвонил. Затявкала где-то в глубине квартиры собака.
Дверь открыла бабка. Прищурилась сослепу, разглядывая меня через мощные линзы. Радостно вскрикнула и сделала знак рукой: заходи, мол.
Внутри воняло. Не перестаю удивляться, как здесь выживают тараканы.
Мать выглянула на секунду из ванной, держа мокрые руки перед собой, как двух уснувших красных рыбин, вытерла потное лицо сгибом локтя и снова ушла стирать дедовы пеленки. Пробор в ее волосах светился чистым серебром.
Очень странное выражение «дедовы пеленки». А как еще скажешь?
Бабка легла на заправленную постель и уставилась в телевизор. Шел какой-то американский фильм. Я включил звук и некоторое время тоже смотрел, пытаясь понять, в чем там дело. Когда понял, то снова убрал звук и ушел на кухню.
Здесь воняло меньше, но все равно было ужасно. Я открыл форточку, зажег газ и поставил чайник. Попью чайку, пока суд да дело.
В комнате зашевелилась, залопотала бабка. Холодно ей стало, закрой, мол, форточку, дует. Вот черт. А все жалуется, что голова болит. Сидит в такой вонище круглые сутки, никуда не выходя, даже форточку не открывает, простыть боится. И при этом регулярно простужается. Я попробовал объяснить ей, как мог, знаками, что нужно проветривать, пахнет очень, да и газ все время горит, оттого и голова у нее болит, и таблетки она поэтому жрет килограммами… Бабка злобно скривилась и так на меня рукой махнула, словно хотела, чтоб я исчез навсегда. Ну уж хрен.
Мама закончила стирать и вышла на кухню, утирая руки полотенцем. Присела на краешек табурета.
— Ну, как там отец? — спросила.
— Как всегда.
— Ты что вчера, с цепи сорвался? Ведь чуть не убил его.
— Не убил же.
— Господи, что ж ты такой глупый. Пойми, это ведь не шутки. Чуть посильнее ударил — и все, тюрьма!
— Да ладно, мам… Как тут дед?
— Как всегда. Утром обделался, и по-большому, и по-маленькому, и все по стене размазал, я прихожу, он весь мокрый, в луже лежит, а эта даже и не смотрит. Вот выстирала все, надо теперь его самого мыть, а то опять пролежни появятся.
— Здесь передник клеенчатый где-то был. Дай мне, а то вымажусь.
Я нацепил передник и прошел в комнату.
Дед лежал на своем проеденном мочой диване. Пошел уже третий год, как ему ампутировали ногу. А началось-то все с маленькой, незаметной мозоли, как рассказывала мать, потом вдруг раз — и гангрена. Вот как в жизни бывает. Наверняка неспроста.
Раньше я любил деда. Теперь даже и не знаю. Слишком он измучил мать и бабку, чтобы я продолжал его любить. В последнее время он почти полностью ослеп, катаракта на обоих глазах, да плюс еще диабет, поэтому он не чувствовал, когда мочился. Никакими, даже самыми героическими усилиями, невозможно было сохранить его постель сухой. Он уже почти ничего не понимал и не помнил из того, что происходило вокруг.
Я склонился к деду и помахал ладонью перед его лицом — он не спал, глаза были открыты, я хотел проверить, видит ли он еще хоть что-то. Дед моргнул, слегка повернулся в мою сторону и выкрикнул что-то вроде «Тафай!» Это означало или принести воды, или чего-нибудь пожрать. Дед кричал это слово каждые пять минут от нечего делать. Хорошо бабке — она не слышит, а мать обязательно начинает суетиться, выяснять, чего ему надо.
Потрепав деда за плечо, я взял его руку и слегка встряхнул, поздоровался. На лице деда возникло независимое и даже отчасти воинственное выражение. Инстинкт в нем засел прочно. Кто-то пришел в гости. А он не видит, кто. И не слышит. И сказать ничего не может. Только вот и остается, что руку пожать. И даже неизвестно, стоит ли вообще брать эту руку.
Мать от него многое унаследовала — цыганскую внешность, характер и, видимо, судьбу.
Не дай бог дожить до такой вот старости.
Дед познакомился с бабкой, когда они были еще совсем молодыми. На базаре она продавала огурцы. Дед подошел, знаками поинтересовался о цене. Тут выяснилось, что женщина тоже глухонемая. Довольно скоро они поженились. На стене висит старая цветная фотография: дед гордо смотрит в объектив, будущая бабка слегка опустила глаза. Мать говорит, что хорошо они никогда не жили — бабка постоянно ревновала деда, они чуть не каждый день дрались. И причины на то были. А теперь она его просто живым готова в землю закопать… Мать рассказывала, с какой радостью ухватилась за предложение отца, хотя у меня сложилось впечатление, что она не очень-то любила его. Она хотела уйти из родного дома навсегда. Но им некоторое время еще пришлось пожить там. Во-первых, появился я… Во-вторых, довольно и «во-первых».
— Ну что, поехали? — спросила мама.
— Поехали.
Минут через пять нам удалось заставить деда сесть на стул, к ножкам которого были привинчены колесики. Дед отбрыкивался, как мог. Наверное, ему каждый раз казалось, что его увозят куда-то навсегда к чужим незнакомым людям, и он боялся. А мы везли его в ванную.
Запах, который я перестал было замечать, опять ударил в нос.
Дед перекинул ногу через край ванны и после некоторого раздумья начал заправлять туда же и вторую, несуществующую ногу. Теперь это зрелище вызывает у меня улыбку, а раньше, только-только придя из армии, я чуть в обморок не падал, когда видел его ужасный обрубок, хотя уж вроде всякого насмотрелся. Ко всему привыкаешь.
Я взял деда под микитки и пересадил со стула в ванну, в теплую воду. Он от удовольствия загудел, заворкотал и даже прихлопнул ладонями по воде.
— Ну вот, а то идти не хотел.
Чайник на кухне как раз закипел. Сняв фартук и вымыв два раза руки с мылом, я пошел заваривать чай, предоставив деда заботам матери.
… надо будет выбросить всю нынешнюю мебель, содрать обои и залить квартиру дихлофосом на несколько дней, а то здесь по ночам свет зажечь страшно — на полу просто шевелящийся какой-то ковер из рыжих тварей. Заодно и нынешняя вонь в дихлофосе растворится, а потом, конечно, недельки две отведем для проветривания. Дальше замажем трещины в штукатурке, побелим потолок как следует, наклеим новые светлые обои, чтобы просторнее казалось… мебелишку какую-никакую привезем… и можно будет жить очень даже неплохо.
Я выглянул в окно. Внизу гуляла юная мамаша с ребенком. Она держала его за шарф, а он учился ходить, смешно растопырив ручонки и пошатываясь из стороны в сторону, неловкий в своем толстом теплом комбинезоне. И глядя на них, я вдруг всерьез понял, что хочу иметь свою семью. Настоящую. Не такую, как сейчас. Не развалины.
— Повезли деда, — сказала мама.
Вытащить деда из ванной под силу только мне, он очень грузен и всего боится. Чем скорее это сделаешь, тем легче. И я без рассуждений ухватил его под мышки, рывком поднял и усадил снова на стул. Дед заорал было, но тут же утих, поняв, что ничего особенного не происходит. Мы перевезли его в комнату. Мама заменила белье на кровати, постелила чистые пеленки, надела на деда свежую майку, и после этого я переместил его со стула на кровать.
Бабка все это время равнодушно смотрела в телевизор.
— Чай, наверное, уже заварился, — сказал я. — Выпьем по кружечке?
— Только руки вымою, — сказала мама.
Она у меня героиня, честное слово. На ней из последних сил держится наша распадающаяся семья. Я не знаю, смог ли бы вот так же работать с утра до ночи…
Тут дед громко испустил газы и навалил в чистую постель.
Мы ехали домой. Глаза у мамы были красные от слез.
— Не плачь! — просил я. — Ну что ж поделать…
— Господи, прости меня, грешную, — говорила мама. — Ну как вот тут не просить, чтобы поскорее…
— Может, перевезти их к нам? — предложил я. — Тебе не нужно будет мотаться после работы на другой конец города. И бабке все, глядишь, веселее.
— А отец? — возразила она. — Он ни в жизнь не согласится.
— Уговорим.
— Ты переедешь — одна я совсем останусь. Отец будет пить, бабка на нервы мне действовать — она вон и так говорит, что я деньги у нее ворую. Совсем чокнулась. Господи, неужто и мы стариками будем такими же дурными? Не дай бог! — и мать мелко, стыдливо перекрестилась.
— А я тут девушку себе присмотрел, — сказал я после короткой паузы.
— Да ну! — обрадовалась мать.
— Хотим вместе жить.
— Ну наконец-то! — она явно повеселела. Даже морщины вдоль щек разгладились. — Я думала, ты никогда не женишься.
— Насчет женитьбы пока рано говорить, но в общем… В общем, квартира-то нужна.
— А у нее?..
— Двухкомнатная, с родителями. Она так не хочет.
Мать задумалась.
Тут я увидел в окно знакомую оранжевую куртку моей девушки. Далеко было, не разобрать, она или нет. Ну да во всем городе такая куртка одна, я еще других не видел, сам ей подарил, привез из столицы… Хотел уж бежать к выходу, но только оторвал зад от сиденья, как заметил, что она идет под руку с каким-то парнем, и парень смеется, что-то рассказывает, а она улыбается в ответ.
— Вот видишь, все одно к одному, — сказала мать. — Надо с отцом договариваться. Ты что вскочил?
— Ничего.
Да, все одно к одному, подумал я.
На звонок дверь нам никто не открыл. Я надавил кнопку еще раз и держал ее секунд десять. То же самое. Полез в карман за ключом.
Замок не открывался — дверь была заперта изнутри на «собачку». Мать положила на ступени свою авоську и терпеливо уселась ждать.
Я звонил, стучал, снова звонил…
— Уж не случилось ли с ним чего? — тревожно спросила мать.
Я пнул дверь ногой, словно она была во всем виновата.
Минут через двадцать непрерывного грохота отец открыл дверь. Он был, разумеется, снова пьян в доску и просто ничего не слышал, спал… Не в первый раз.
Но сегодня трогать его было нельзя. Надо ждать, когда он протрезвеет.
Вечером смотрел по телевизору какой-то японский фильм без начала и конца. Терпеть не могу японские фильмы. В этом сын сбрасывал в пропасть старого, обессилевшего отца — что-то у них там было: или еды на всех в деревне не хватало, или уж такой местный японский обычай вроде харакири. В общем, отец в свое время скинул деда, тот прадеда и так далее. И сын прекрасно понимал, что однажды точно так же полетит вниз, отскакивая от склонов горы, будто тряпичная кукла. Но это было непременным условием выживания рода. Жесткая схема.
Не люблю японские фильмы.
Это случилось лишь утром в воскресенье. Он еле поднялся с дивана к полудню и потащился на кухню. А я уже ждал его там.
— Праздник какой, что ли? — спросил он, оглядывая богатый стол, заметил непочатую бутылку «Столичной» и нервно сглотнул. Попросил тихо:
— Налей, плохо мне…
— Садись.
Он выпил сто пятьдесят и заметно приободрился. Поклевал вилкой в сковороде с мясом, сжевал порядочный кусок.
— Вот бы так всегда! А то начинают орать… Налей еще.
— Поговорим, — предложил я, — а потом налью.
— Ты сначала налей, а потом поговорим.
— Ладно.
Наверное, водка хорошо смочила старые дрожжи, потому что он быстро захмелел.
— Вот так надо отца уважать! Отец проснулся — ты его опохмели, выпей с ним. Разве ж я не человек? Я ведь русский язык понимаю, отношение чувствую! А то сразу — орать…
Я согласно кивнул и поднял стопку. Он налил себе еще полстакана.
— За что пьем-то? — спросил он.
— За мою невесту.
— Чего-о?! Жениться собрался? Х-хэ-х!! И скоро?
— Скоро.
— Да-а… удивил. И где жить будете, у нее, что ли? С тещей жить хреново.
— Нет, у меня.
— Где это — у тебя? У бабки? А они куда денутся?
— Сюда.
— Ни-ког-да, — спокойно сказал отец. И радостно улыбнулся. Не так уж он был пьян. И это его спокойствие стояло каменной стеной.
Впрочем, я еще надеялся, что позже он согласится. Поставил на стол вторую бутылку. Теперь он не мог уйти от разговора.
Часа через полтора мы уже говорили громко, не думая о том, слышат ли нас соседи.
— Ишь, простой, бабу завел, а старичье на меня свалить хочет! На кой они мне? Да я их всю жизнь терпеть не могу! Сколько мне твоя бабка крови попортила — не рассказать! Зараза! Всегда она против меня была, что бы я ни делал! Глухонемая, тупая, не понимает ничего, а все ей не так и не этак, учит, как надо, сука! Не зря дед-то от нее гулял, я бы тоже не вытерпел. Этот тоже хорош — шляется где-то вечерами, потом приходит, и вот начинают лаяться по полночи. А тут ты просыпаешься, плачешь. А что я сделать мог — он тогда знаешь какой бугай был? Лошадь на плечах подымал!
— Ты бы пил поменьше, тоже лошадь бы подымал, — сказал я.
— Дурак ты, Эдька! Думаешь, почему я пью? Не знаешь ведь ни хрена, а тоже учить начинаешь. Я бы и рад не пить, но тогда совесть загрызет…
— Чего это она тебя загрызет?
— Не знаешь ты ничего! Мать твоя… жена моя… я ее люблю ведь… а она… Ох, что тут было, пока ты в армии служил! Ох, зачем только ты то письмо прислал! Не надо было этого ничего…
— Что тут еще было?
Он махнул рукой и налил себе еще.
— Сам у нее спроси. Про хахаля еенного. Может, и расскажет что…
— Чего ты хоть выдумал-то, пень старый?!
Но он одним махом влил в себя оставшуюся водку, ушел и лег на свой диван. Притворялся пьяным или нет, не знаю, только больше ни слова не сказал.
Какое еще письмо? Я их за два-то года вон сколько написал. Какое из них? Что он вообще имеет ввиду?
Правда, было одно письмо, за которое себя до сих пор корю — взял и сообщил родителям, да еще с дурацкой гордостью, что меня в Чечню отправляют, духов бить. Ну да я был молод, глуп тогда… и к тому же в Чечню так и не попал, заболел, вместо меня поехал другой, а меня перебросили из учебки на Дальний Восток, и отношения с ребятами поначалу складывались ох как скверно, поэтому оттуда первую весточку домой я отправил лишь месяца через два. К тому времени Грозный уже взяли, народ привык к ежедневному показу искореженной техники и обгорелых трупов по всем программам телевидения… но мама ни разу не упрекнула меня за долгое молчание. Она все поняла. Я запомнил фразу из одного ее письма. «Для меня теперь началась совсем другая жизнь. Мы так рады, что у тебя все в порядке. Я каждый день просыпаюсь счастливая.» Отцовскую болезнь она, конечно, скрывала, и зря, меня могли бы отпустить домой…
Разве что это письмо. Но при чем здесь оно? Какой еще хахаль?..
И что мне теперь делать со всем этим?
— Что делать? — спросил я у мамы. Она слышала все, что кричал в кухне отец.
Сидела молча, уставярь в телевизор. Лишь на секунду оторвалась от экрана, чтобы мимолетно взглянуть на меня. И в ее глазах я успел увидеть так много… что испугался. Какая-то неземная, вселенская глубина и чернота была в них, и я отражался там маленькой букашкой.
Ушел, от греха подальше.
Оказалось, однако, что делать мне ничего не надо, все решилось само собой. В одну из ночей, когда мама была у родителей, дед тихонько отошел во сне. Мать проснулась, а он уже и остыл.
Так она нам сказала.
Деда хоронили в оттепель, природа оттаяла и потекла, как будто шла уже середина марта, а не февраль. Сначала копаля не соглашались вырыть могилу там, где мы присмотрели удобное место — рядом с дорогой, недалеко от автобусной остановки. Они говорили, что земля там сильно утоптана и выморожена на полтора метра. Они вообще не собирались туда идти. Я спросил: за сколько пойдете? Не пойдем ни за сколько. Я сказал: так не бывает. Найду других, а вы только деньги потеряете. Так за сколько? Начальник долго думал и наконец сказал: сто баксов. Я сказал: о-кей.
На поминках, как это и всегда бывает, сначала сидели угрюмо, а потом не в меру развеселились. Многочисленные родственники, давно не видевшие друг друга, имели много тем для разговоров. Все сходились в том, что слава богу, дед отмучился. Под конец уже чуть не песни пели.
Когда вечером мы убрали посуду и столы, мать легла отдохнуть, а отец уже давно спал. Я позвонил своей девушке.
— Привет, ну как дела?
— Неплохо, — сказала она, — ты-то как? Как все прошло?
— Все кончилось, и это главное, — ответил я. — Чем ты сегодня занималась?
— Ой, ужасный день. Пришла из института, голова разламывается, легла поспать часок, потом мыла посуду, готовить ничего не стала, разогрела банку каши, вкусная, потом пила кофе, что ты в прошлый раз принес. Сегодня надо еще прочитать одну толстенную книжку, так что увидеться не сможем, ты уж прости…
— Ладно, мне тут тоже кое-что нужно закончить. Значит, до завтра?
— До завтра.
— Целую тебя.
— И я тебя, крепко-крепко.
Я сдвинул столы на их законные места, попил чайку и ушел в свою комнату. Включил телевизор. Он что-то плохо показывал. Штекер антенны сидел в гнезде плотно, но помехи на экране были явно связаны с плохим приемом сигнала. Я отодвинул занавеску с окна и увидел, что на антенне за день наморозилась гигантская сосулька, не меньше метра длиной. Оттепель. Еще немного, и подпорки не выдержат. Они не рассчитаны на такую тяжесть. Надо было немедленно сбить лед.
Открыв форточку, я попробовал отломить сосульку рукой. Но она и не думала поддаваться. Антенна гнулась, готовая рухнуть. Здесь нужен был короткий резкий удар. Я посмотрел вниз — никого. Под окном пешеходная дорожка, не дай бог кого-то задеть.
Пошел в кладовку за шваброй.
Отец, как на грех, сполз с дивана и не мог на него влезть опять. С трудом я затолкал его на место, взял швабру и вернулся в комнату. Высунул рукоятку в форточку, прицелился и ударил, словно бильярдным кием. Сосулька, отколовшись почти у самого корня, тяжелой торпедой ушла вниз.
— Чистая работа, — сказал я.
Странно, звук падения был вовсе не таким раскатистым, как я ожидал.
Вспрыгивая на табуретку, я уже знал, в чем дело, но боялся разрешить себе даже подумать об этом. Раскрыл форточку полностью и высунулся в нее по плечи…
Ух, от сердца отлегло. Просто дворники сгребли здесь снег в кучу, и моя торпеда утонула в нем, никого не задев.
Наверное, целую минуту я смотрел вниз, чувствуя мелкую дрожь в кистях рук. Потом втянулся обратно в комнату. Сердце колотилось, как у борзой, догнавшей зайца.
Зато уснул мигом.
Следующим вечером я пошел к моей девушке, как и договаривались. Дверь открыла не она, а ее мать, Анна Федоровна. Мы встретились впервые. И ее лицо было каким-то темным, заплаканным. Я не успел ничего сказать.
— Вы, наверное, Борис, — произнесла она с уверенностью.
— Я… — начал было возражать, но она продолжала:
— Произошло ужасное несчастье, Леночка в больнице.
— Что с ней?
— Вчера вечером пошла к вам, видимо, у вас была назначена встреча? И вот по дороге… не знаю, как это случилось, наверное, мальчишки какие-нибудь хулиганили… сшибли с крыши сосульку… или просто оттепель… попало прямо на Леночку, понимаете?! Простите, я плачу… простите…
— Да не может этого быть, — сказал я в отчаянии.
— Я сама до сих пор не могу поверить! За что, ну за что ей это, такая хорошая девочка, господи, а если она умрет, что мне делать тогда?!
— Не может быть…
— Говорю вам, она в больнице, без сознания!
Тут раздался звонок в дверь.
На пороге стоял… юноша — другого слова не подберу, хоть оно мне и претит. Нежный пушок на округлом слабом подбородке, в глазах лукавое любопытство ребенка, совершившего мелкий проступок, за который не выпорют, мягкие руки с длинными пальцами, никогда не поднимавшие ничего тяжелее… н-да. Боря. Поросенок. И вот из-за него?.. Я смотрел с холодным любопытством. Пауза затягивалась. Мать моей девушки (или уже не моей?) не понимала, кто этот еще один молодой человек на пороге ее дома. Потом, видимо, она начала догадываться. Чтобы не усугублять всего этого хаоса, я сказал:
— Мы выйдем поговорить с моим товарищем на одну минуту.
Взял Борю за руку и вывел его на площадку. Закрыл дверь.
Поздним вечером я возвращался из больницы. Было темно, все небо было усеяно крупными звездами. Я ехал по берегу Волги. Фонари вдоль дороги светили слабо. За краем обрыва тьма была непроницаема.
Зачем-то я вышел из троллейбуса на пустынной остановке. Даже водитель, наверное, удивился — зачем? Никаких жилых домов рядом, а время позднее. Однажды я вот так же удивился человеку, сошедшему ночью, в тридцатиградусный мороз, на остановке близ кладбища. Зачем? А кто его знает. Никто никогда ничего не знает.
Подождал, пока уедет троллейбус. Свидетели здесь не нужны. Подошел к обрыву.
За спиной промчалась «Волга» с включенной на полную мощь музыкой. Нездешний, летний мальчик-итальянец старательно выводил своим медовым голосом «Аве Мария». Через секунду музыка уехала дальше, умолкла, исчезла, растворилась в ночи. И стало совсем ничего не слышно.
Вздохнув, я начал спускаться вниз по склону. Каждый новый шаг делал в неизвестность. Лишь на том берегу горел какой-то огонек, слабо мерцая.
И конечно, я упал и покатился, сосчитал все кочки. Казалось, падал в пропасть. Внизу влетел головой в сугроб. Еле выбрался из глубокого снега, отплевываясь и отряхиваясь. Холод проник под куртку, ознобом пробежал по спине. Я подумал: господи, что это я здесь делаю? Надо выбираться. Попробовал лезть вверх по склону, но снег обрушивался, набиваясь мне под одежду. Через пять минут стало ясно, что здесь мне не подняться.
Коротко всхохотнув, я начал движение к тому берегу. Путеводный огонек все мерцал впереди, не гас, подавая мне надежду на спасение, надежду, которую в последнее время я начал уже терять.
В больнице врач сказал, что Лена пришла в себя. Меня к ней не пустили, но Анна Федоровна была у нее и вроде бы немного успокоилась — ее дочь выглядела не так уж плохо. Даже спрашивала про меня. О визите Бори мать ей ничего не сказала, да и сам Боря будет молчать — я очень хорошо его об этом попросил. Он вообще теперь будет держаться от Лены подальше. А там уж ей самой решать… Ревность? Конечно, я ревновал. Но сейчас я все забыл и все простил. А что поделать — ведь я ее люблю. И к тому же эта сосулька — мистика какая-то, честное слово, так в жизни не бывает…
Вот и середина реки. Так скоро! Даже обидно, ей-богу. Летом пытался переплыть, но понял, что не хватит сил, вернулся. А сейчас пешком по глубокому снегу — пять минут!
Огонек сделался ярче, яснее. А вокруг него сгущалась темнота. Что-то огромное и темное было на берегу, там, где горел огонь. Какое-то строение. Я приближался не торопясь. Здесь скрывался некий тайный смысл. Не просто так я сюда пришел, но ради этого… Ну, вот он и ответ.
Здание упиралось в небо островерхим куполом, и такие же купола, поменьше и пониже, располагались вокруг главного. А на нем, прочно укорененный, затмевая собою звезды, рассекал ночное небо огромный тяжелый крест. Он плыл через облака, суровый и непоколебимый на холодном ветру.
Огонь горел, и дверь была открыта.