В центре Москвы сохранилось более 50 каменных зданий — палаты XVI–XVII веков. Одно из таких зданий стоит на улице Варварке, недалеко от Кремля. В нем расположен музей «Палаты бояр Романовых» — филиал Исторического музея.
Палаты были построены в конце XV века, а в середине ХVI-го вошли в состав городского двора боярина Никиты Романовича Юрьева. На первом плане Москвы конца XVI — начала XVII века двор обозначен под № 15. В экспликации к плану, составленной в 1613 году, написано: «Двор Микиты Романовича, который был дедом ныне царствующего государя Михаила Федоровича».
Выкопировка из первого плана Москвы позволяет детально рассмотреть усад Романовых, его расположение и постройки.
Владение располагалось в нагорной части Зарядья, называемом в XVI веке Псковской горой. Усадьба «стояла на скате горы к Москве-реке в четвероугольнике» — то есть, имела форму неправильного четырехугольника. (Точнее, не усадьба, а двор, — слово «усадьба» тогда мало употреблялось). Высокая бревенчатая ограда окружала усад, состоящий из нескольких частей: боярский двор, церковный сад, огород, хозяйственные постройки.
Палаты, единственная постройка, сохранившаяся от усадьбы Романовых, построены по традиции древнерусского зодчества, «по хоромному типу» — буквой «Г», «глаголем». Если нужно было сделать пристройку к дому, ее выстраивали опять под прямым углом. Строили без плана, создавая из многообъемных и разновеликих зданий удивительные композиции. Своеобразной архитектурой, причудливостью построек высокопоставленной знати средневековая Москва поражала европейцев. Краковский дворянин Станислав Немоевский, удивляясь пышному великолепию столицы, отмечал, что «не менее придают величия городу и боярские усадьбы и дворы…»
Рядом с двором Никиты Романовича располагались дворы других бояр. Все они строились по типовому плану. В правом нижнем углу находился большой каменный дом — так называемые «палаты на верхних погребах». Палаты Никиты Романовича двумя этажами выходили на улицу Варварку. Небольшая их часть сохранилась до наших дней. В глубине двора, недалеко от западной стены, обращенной к Кремлю, стоит еще одно здание, которое называлось палатами «на нижних погребах». Как указано в документах, были здания и более древние. В центре усадьбы видно отдельно стоящее высокое сооружение типа башни. Возможно, это повалуша — общая летняя, холодная спальня, куда могла на ночь уйти вся семья.
В юго-восточной части владения показана домовая церковь Знамения Пресвятой Богородицы. При ней были два придела: во имя Благовещения Богоматери и во имя Никиты исповедника Мидикийского, который считался покровителем Никиты Романовича. Въезд во двор был с примыкающих переулков. На плане хорошо видны ворота со стороны Кремля. Это парадный въезд. Был еще вход в усадьбу с другой стороны — южной, для дворни.
Планировка двора позволяла хозяевам жить в городе так же, как в вотчине — ни в чем не нуждаясь. На территории двора было много хозяйственных построек, без которых не могла обойтись ни одна городская усадьба: сараи, амбары, конюшня, баня, кузница, поварня, сушило, ледник, а также людские избы, в которых жила дворня. В подвалах дома хранилась казна и хозяйственные припасы. В среднем этаже, подклете, была кухня, или «поварня». Второй этаж, «жилье» или «непокоевые палаты» — каменная часть дома. Здесь долго не находились, то есть, не спали, не отдыхали, а проводили какое-то время. Следующий этаж, деревянный, назывался «покоевые палаты». Там были спальни, комнаты для долгого присутствия.
История двора в Зарядье и дома, которые сегодня занимает наш музей, тесно переплетается с судьбой нескольких поколений его владельцев — Юрьевых-Романовых. Он сохранил историю заговора бояр Романовых против Бориса Годунова; историю жизни Федора Никитича Романова, он же Филарет, впоследствии Патриарх Московский и всея Руси. Он был одним из участников заговора, в котором участвовали все пятеро его братьев. Более того: во главе заговора стояла, предположительно, его жена Ксения Ивановна.
Никита Романович приходился шурином Ивану Грозному. Брат первой и любимой жены царя Ивана Грозного, Анастасии, пользовался доверием и уважением царя. Старший брат Никиты Романовича Даниил, служил дворецким у царя Ивана Грозного. После его смерти дворецким стал Никита. На протяжении многих десятилетий он был одним из самых влиятельных придворных. Никита имел чин боярина. Этот чин имели очень многие, если не все, предки Романовых. Он давался и за заслуги по службе, но прежде всего — по происхождению («по отечеству»). Боярин — это был служивый человек по отечеству. В XVII веке даже князь может получить чин боярина. Тогда говорили: «боярин князь такой-то».
Никита нес ответственную службу: участвовал во всех приемах с иностранцами, был старшим воеводой во время военных действий, наместником в разных городах — все это отражено в документах. Когда Иван Грозный поставил его на сторожевые посты на юге России, Никита сумел укрепить границу, облегчил положение служивых людей, увеличил оклад сторожевым казакам и распределил сроки ежегодной службы так, что она стала менее утомительной, отменил телесные наказания. Никита Романович был любим в народе, о нем сложили много песен, в которых он представляется добрым молодцем, справедливым, могучим, сокрушающим врагов.
К концу XVI века Никита Романович, у которого было много дочерей и сыновей, сумел их всех женить и выдать замуж так, что практически породнился со всеми знатными фамилиями. Но особенно он дружил с Борисом Черкасским, жившим в районе Никольской, прямо напротив усадьбы Михаила Никитича Романова. У них были очень тесные, родственные связи: Борис Черкасский был женат на сестре Никиты Романовича, Марфе. И потому, когда умирает царь Федор Иоаннович и в боярской думе начинает складываться партия против Бориса Годунова, в нее входят не только пятеро братьев Романовых, но и их ближайшие родственники, которые поддерживали их в борьбе за трон.
После смерти Никиты (1586) в усадьбе в Зарядье жили его сыновья Федор, Иван и Василий, а у Александра и Михаила были свои усадьбы. Федор Никитич, старший сын, тоже дослужился до чина боярина, служил при Иване Грозном, а затем при его сыне Федоре Иоанновиче. Он был в советниках настолько ближних, что, по одной из версий, Федор Иоаннович, умирая, назначил своим преемником именно Федора Никитича, хотя рядом с умирающим стоял и Борис Годунов, который практически уже правил Россией.
Федор Никитич после смерти отца тоже жил открытым домом. Об этом пишут иностранцы. В частности, голландец Исаак Масса пишет, что дом Федора Никитича всегда был полон гостей, которых он щедро принимал. Здесь мог бывать и Иван Грозный — отношения у них были самые близкие.
В 1596 году в усадьбе на Варварке у Федора Никитича и его жены Ксении Ивановны родился сын Михаил, который стал родоначальником новой царской династии — Романовых.
В 1600 году всех «Никитичей», так звали братьев Романовых, постигла страшная беда: их обвинили в заговоре, попытке отравить царя Бориса Годунова и притязаниях на престол. У Александра Никитича в подклете нашли «корешки», которыми якобы хотели отравить царя. По приказу Годунова несколько сот стрельцов было отправлено во двор Романовых на Варварке. Под стенами усадьбы произошло настоящее сражение, «так как боярская свита оказала отчаянное сопротивление… некоторых опальных убили, некоторых арестовали и забрали с собой». Всех братьев Никитичей, их детей и родственников арестовали и по боярскому приговору сослали в разные места.
Федора Никитича сослали в Антониево-Сийский монастырь под Архангельск и насильно постригли в монахи, он стал Филаретом. Монашеский сан отрезал ему путь к московскому трону. Это было нужно Годунову — он рубил род Романовых почти под корень. Жену Фёдора, Ксению Ивановну, тоже насильно постриженную под именем Марфа, сослали во владения Вяжецкого монастыря в Новгородский уезд. Их дети, четырехлетний Михаил и дочь Татьяна, вместе с тетками стали узниками Белозерской тюрьмы.
Двор на Варварке опустел, скорее всего, он был отписан на государя.
В 1605 году в Москву въезжает Лжедмитрий I. Он считает себя Рюриковичем, царевичем Дмитрием. Значит, Романовы — его родственники. И он возвращает из опалы тех, кто выжил: Филарета с семьей и его брата Ивана Никитича. Остальные братья погибли. Их останки по повелению Лжедмитрия тоже привозят сюда и хоронят в Ново-Спасском монастыре. Иван получает чин боярина, а Филарет — сан Митрополита Ростовского.
Однако приключения на этом не заканчиваются — появляется еще один Лжедмитрий. Филарет попадает в плен к Лжедмитрию II, а тот венчает его патриархом.
В 1610–1612 годах Миша Романов с матерью инокиней Марфой был в Москве и испытал на себе все ужасы польской оккупации, а потом и кремлевской осады. В октябре 1612 года войска второго ополчения под предводительством Д. Пожарского и К. Минина изгнали поляков из Москвы. В феврале 1613-го в Москве собрался Земский Собор, который избрал нового царя — Михаила Федоровича Романова.
Но до этого — еще одна история. Правительство Шуйского в 1610 году назначило Филарета в посольство к польскому королю Сигизмунду III просить на русский трон его сына царевича Владислава на определенных условиях. Но Сигизмунд III отказался выполнять условия и сам захотел сесть на московский трон. Отказавшись подписать подготовленный польской стороной окончательный вариант договора, Филарет был арестован поляками и оставался в плену долгих 9 лет. Освободить его из плена удалось только после долгих переговоров. К тому времени его сын уже был на престоле. Приехав в Россию, Филарет понял, что положение у него шаткое. Какой он патриарх? Ведь этот титул дал ему Лжедмитрий II! А сын хочет, чтобы он был законным патриархом.
22 июня 1619 года иерусалимский патриарх Феофан, специально приглашенный в Москву, ставит Филарета патриархом Московским и всея Руси.
И тогда принимается простое и остроумное решение. В 1619 году всех восточных, греческих патриархов собирают на Большой Всемирный Собор, который — уже законно — делает Филарета патриархом России.
Михаил вступил на престол в 1613 году, неполных семнадцати лет. Это был малограмотный юноша — он долго жил в ссылке, где было не до его воспитания. Такой человек управлять государством не мог. На первых порах фактически правила его мать, Ксения Ивановна, а с 1619 года — отец, патриарх Филарет. Михаил обожал своих родителей. В экспозиции музея представлены их письма — читая их, видишь, как трогательно все они друг к другу относились. Так вот, в 1622 году Михаил дарует своему отцу второй титул — «Великий Государь». С этого времени Филарета называли «Великий государь святейший патриарх». Вся духовная и светская власть была сосредоточена в его руках. Он фактически стал первым правителем из рода Романовых. Это — первое двоевластие в России.
Федор Никитич был личностью неординарной, но и неоднозначной. Он справился с разрухой и начал восстановление России. В Историческом музее на одном из сводов можно увидеть генеалогическое древо от Рюриковичей до императора Александра III. И на этом древе изображен патриарх Филарет. Значит, в середине XIX века, когда создавался Российский Императорский исторический музей, Филарета считали правителем. А мы сегодня сравниваем его с его западно-европейским современником — кардиналом Ришелье.
Став царем, Михаил поселился в Кремле — там был государев двор, а усадьбу на Варварке стали называть «старым государевым двором» или просто «старым двором» на «Варварском крестце», «у Варвары горы» или «на старом патриаршем дворе».
В 1631 году умерла инокиня Марфа Ивановна. В память о ней царь Михаил Федорович и патриарх Филарет основали на своем старом дворе мужской Знаменский монастырь, который старался сохранять постройки романовской усадьбы. Однако со временем многие здания ветшали и рушились.
К концу XVII века почти все строения старого государева двора «…от ветхости и огня развалились…», кроме палат, которые были восстановлены в 1674 году и стали использовать как казенные кельи.
Сегодня знакомство с Зарядьем и усадьбой предков Романовых начинается с уникальных находок, сделанных во время археологических раскопок во дворе музея в конце ХХ века. Белокаменной резной капители конца XV века, клада серебряных слитков конца XV века, муравленых изразцов XVI века, фрагментов керамической посуды, игрушек и других артефактов. Но самая большая находка — печь-поварня середины XVI века. Дворовая печь, сложенная из кирпича, служила для приготовления пищи в летнее время года. Подобные печи были характерным элементом усадебной застройки средневекового города. Воеводские наказы, во избежание пожаров, предписывали сооружать такие постройки вне дома, «чтобы в летнее время в огороде и на посаде и в слободах изб и мылен не топили и вверху с огнем не сидели и не ходили, есть бы варили и хлеб пекли в поварнях и на огородах в печах». В усадьбе Романовых таких печей было не менее трех. Для того, чтобы сохранить печь-поварню на том месте, где ее нашли, построили подземный музей — первый в Москве.
В музее «Палаты бояр Романовых» представлены памятники, рассказывающие о первых Романовых и о патриархальном боярском быте второй половины XVII века. Архитектура палат, его планировка, убранство и подлинные памятники позволили создать атмосферу этого времени.
Акцент на второй половине XVII века мы делаем потому, что именно тогда начинает проявляться западноевропейское влияние на русскую жизнь и начинают постепенно рушиться основы, казалось бы, незыблемо устоявшегося патриархального уклада бытия. «Это была эпоха последних дней для нашей домашней и общественной старины», — писал историк И. Е. Забелин. В то время закладывались основы будущих Петровских преобразований. Сложный был период для России: переход от Средневековья к Новому времени, в котором жила уже вся Европа. Изменения в русской жизни начались уже в правление царя Алексея Михайловича и его сына Федора Алексеевича, но шли очень медленно и трудно. Почти до начала XVIII века «старина» и «новизна» существовали вместе. Особенно это хорошо видно на примере повседневной домашней жизни, которую мы и отражаем в нашем музее. Например, в обстановке боярского дома стали появляться барочные кресла, стулья, шкафы, портреты, зеркала, люстры, гравюры, часы и… вилки. Все эти новшества были заимствованы из Западной Европы. Новые предметы стали постепенно входить в старый уклад жизни и разрушать его. Мужской и женский костюм еще долго оставался традиционным. Это наглядно представлено на рисунках иностранных путешественников: Мейерберга, Адама Олеария и других.
В наших интерьерах «новшества» соседствуют со старыми предметами: лавками, столами, сундуками, с традиционной посудой и шкафом-поставцом, который ставили на лавку.
В наших палатах — три этажа и подвалы, которые относятся к концу ХV–XVI веков. Подклет и второй этаж были перестроены в ХVII веке, а третий этаж — реконструкция архитектора Ф. Ф. Рихтера середины XIX века, но в соответствии с традициями древнерусского зодчества. Сейчас в белокаменном подвале палат представлена боярская казна, то есть богатство: денежный сундук, разнообразная посуда, одежда, ткани, меха и много оружия. На втором этаже — мужская половина дома. Здесь расположены: трапезная палата, в которой принимали гостей и пировали, кабинет боярина, библиотека и комната старших сыновей. На третьем — женская половина: комната боярыни и светлица. На верхний этаж ведут две узкие потайные лестницы, сохранившиеся еще с XVII века и восстановленные архитектором Ф. Ф. Рихтером в XIX веке.
Каждый, кто переступает порог нашего музея, попадает в «театр памяти». Он может не только увидеть застывшее прошлое, но и, проходя по помещениям, представить себя на месте людей, которые здесь жили, ощутить стремление к новому и нежелание отказываться от старого. XVII век — время перемен. Следующий период русской истории — Новое время — берет свое начало в допетровской Руси. Именно это и отражает музей «Палаты бояр Романовых».
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 6/2017
В давние времена эта часть Москвы называлась Зарядной, потому что находилась «за рядами» лавок, которые примыкали к Кремлю. Отсюда и название, позже закрепившееся за этим городским урочищем — Зарядье. Центральная улица, на которой стоят палаты бояр Романовых, носила имя Варварка; после Октябрьской революции ее переименовали в честь Степана Разина, зачинщика восстания крестьян. Именно по этой улице Разина провезли в день казни, летом 1671 года. И только в 1993 году Варварке было возвращено историческое название.
В музейный комплекс сегодня входят не только старинные романовские палаты, но и собор с золочеными куполами, церкви, зубчатая крепостная стена — всего одиннадцать разнообразных по назначению и стилю построек XVI–XVIII веков. Это — огромный музей древнерусского зодчества под открытым небом.
Дом 10 по сегодняшней Варварке — это трехэтажное здание, увенчанное высокой четырехскатной кровлей, каждый из этажей которого по мере подъема в высоту уменьшается в размере. Это и есть музей «Палаты в Зарядье», они же — «Палаты бояр Романовых», филиал Государственного Исторического музея.
В свое время эти белокаменные палаты входили в состав обширного городского двора. Предположительно, они были построены в XV или XVI веке, — по крайней мере, их можно видеть на планах Москвы от 1597 года. А в 1613 году они отмечены на плане города уже с довольно большой примыкающей территорией и занимают видное место в топографии Москвы.
Но кем, собственно, были бояре Романовы?
В «Истории Дома Романовых», написанной бароном Кампенгаузеном, чиновником русской службы, в начале XIX века, можно прочитать: «Предки рода Романовых уже в XIII веке поселились в России и с тех пор отличались в ней своей служебной деятельностью как в военное, так и в мирное время, занимая военные и гражданские важнейшие должности и духовные высшие звания».
К сожалению, в своем первозданном виде палаты до нас не дошли из-за нескольких больших московских пожаров и грабежей. При восстановлении облик палат, как и других московских зданий, менялся. По преданию, именно в этих палатах 12 июля 1596 года родился Михаил Федорович, которому предстояло стать первым русским царем из династии Романовых. Сама усадьба с XVI века принадлежала деду Михаила — Никите Романовичу Захарьину-Юрьеву (ок. 1522–1586 или 1585) — младшему (третьему) сыну окольничего и воеводы Романа Юрьевича Захарьина-Кошкина (ум. 1543) и брату Анастасии Романовны Захарьиной (1530 или 1532–1560), первой жены царя Ивана IV Грозного.
Через несколько лет после рождения Михаила, Романовы, как наиболее вероятные претенденты на русский престол, подверглись опале. По наущению Бориса Годунова Бертенев, казначей семьи Романовых, пишет на них донос: «Якобы хранят они у себя в казне коренья волшебные, дабы извести (отравить) семью царскую». В 1599 году отца Михаила, Федора Никитича, заключили в тюрьму, а затем насильно постригли в монахи под именем Филарета. Вся семья Романовых была арестована стрельцами, а усадьба — разграблена и много лет пустовала. В 1605 году Лжедмитрий возвращает Романовых из ссылки, пытаясь доказать свое родство с ними. Но в свою усадьбу они уже не вернулись.
Михаил Федорович был избран на царствование Земским собором 3 марта 1613 года. Став царем, он поселился в Кремле. Некоторое время спустя Михаил Федорович передал боярскую усадьбу только что учрежденному Знаменскому монастырю. Монахи не единожды перестраивали здание под свои хозяйственные нужды. Происходило это вплоть до 1857 года, пока Александр II не выкупил палаты у монахов за 20 тысяч рублей — сумму, по тем временам немалую.
Пережив множество пожаров и разграблений, неоднократную смену хозяев, «старый государев двор» наконец обрел статус исторического памятника. Александр II приказал устроить в своей родовой вотчине «Дом бояр Романовых» — фактически, первый исторический мемориальный музей в Российской империи. Тогда же здание было тщательно обмерено, и была проведена его реставрация по историческим документам, которая закончилась в 1858 году.
Проект реставрации разработал и руководил ею придворный архитектор Ф. Ф. Рихтер. В ходе ее были достроены второй и третий, деревянный, этажи, перестелены полы, восстановлены крыльцо и крыша, на которую в виде флюгера водрузили геральдический знак дома Романовых — грифона. Герб с изображением грифона был расположен и на северном фасаде музея, над входной дверью со стороны Варварки. В советское время нишу заделали, грифон был снят, и дальнейшая судьба этого памятника неизвестна. Во время реставрационных работ 1984–1991 годов нишу раскрыли, ее предназначение выяснили в результате работы в архивах. Обнаружили ряд малоизвестных проектов Рихтера и фотографию 1913 года, на которой изображен император Николай II на фоне северного фасада палат — там над входом хорошо виден грифон. В 2008 году потомки Ф. Ф. Рихтера — семья Черновых-Рихтеров и Пол Эдвард Куликовский, потомок сестры Николая II, дали денег на реконструкцию на фасадах здания двух рельефов с изображением геральдических грифонов.
Во время реставрации 1850-х годов внутренняя отделка палат тоже подверглась существенной модернизации: стены были обиты дорогой парчой с царскими вензелями (фрагменты ее, чудом уцелевшие, можно увидеть в некоторых местах даже сейчас). Внутри появились серебряная и расписанная эмалями посуда, шитье, женские украшения. Сундуки, коробья, мебель, стены были украшены прекрасными росписями. Тогда же легенда — сочиненная, как говорят, в 1850-х годах придворными кругами — стала называть это здание местом рождения царя Михаила Федоровича.
После революции 1917 года в палатах открыли «Музей старого русского быта» (или «Музей боярского быта»), который с 1932 года стал филиалом Государственного Исторического музея. Позже палаты были частично перестроены. На территории музея обнаружили уникальное деревянное сооружение — три венца сруба, столбики, поддерживающие его основание, фрагменты русской печной кладки, а также некрополь XVI века. Самой интересной и важной находкой стал производственный комплекс конца XV–XVII веков с двумя одновременно работавшими печами — гончарная мастерская. Рядом с горнами были обнаружены глиняные игрушки, фрагменты посуды, изразцы — всего около пятисот предметов.
Сегодня «Палаты бояр Романовых» — единственный в России музей русского быта допетровской эпохи. Здание состоит из трех частей, разбитых на разные исторические отрезки: боярской кладовой XVI века, монашеских келий XVII века и музейной надстройки XIX века. Палаты сохранили классический тип русской избы, состоящей из «клети» (жилое помещение) и «подклета» (подсобное помещение). Построены они в виде буквы «Г», что характерно для большинства русских домов XVII века. С внешней стороны стены здания имеют декоративное убранство XVII века — наличники окон, карниз, полуколонны на углах. Внутри — небольшие комнаты, низкие, сводчатые потолки, толстые стены, двери и окна с характерными закруглениями верхней части. Два помещения подвала и четыре комнаты второго этажа здания оформлены в характерном для того времени стиле интерьеров боярского дома. Почти все представленные здесь экспонаты — подлинники.
О чем могут нам сказать эти факты?
Прежде всего: о том, как жили и чем дышали наши предки в XVI веке, нам, увы, известно не так уж много. Нет, конечно, в это время искусство в России цвело относительно пышным цветом — храмы, монастыри, светские дома богатых сановников были полны иконами, керамикой, образцами золотого шитья и работами по металлу. Начиная с конца XVI века, появляются серьезные основания говорить об «обмирщении», светской ноте в изобразительном искусстве — даже в строгих церковных канонах. Правда, до обычая украшать интерьеры произведениями светской живописи было еще очень далеко, и в палатах образцов этого искусства мы почти не встретим — за исключением портрета боярина Т. Стрешнева, выставленного на втором этаже, в трапезной.
Зато, к счастью, до наших дней дошло — и сохранилось в романовских палатах — множество нетронутых, аутентичных образцов русского декоративного искусства.
Одним из самых интересных и динамических художественных направлений была керамика, в частности — керамическая плитка. И в палатах бояр Романовых сохранились несколько таких изразцовых печей, которые вполне могут служить живой иллюстрацией не только художественных, но и исторических изменений.
Если говорить о школах керамической плитки в России, то сейчас принято считать, что, начиная с IX века, в русских городах преобладала так называемая греческая (точнее, византийская) школа керамики. Она характеризовалась наличием выступающего рельефа, орнаментальной избыточностью и яркостью красок. В декорировании белоглиняных изделий преобладали цветные эмали (поливы) зеленого, голубого, красного, желтого цветов, делая плитку яркой и радостной. До сих пор мы можем любоваться огромным количеством русских раннебарочных храмов, отделанных такой плиткой — в Москве, Пскове, Ростове, Суздале, Киеве, Ярославле и множестве других городов.
Ближе к XVIII веку изразцы переместились внутрь зданий. Однако, если во внешней отделке керамики становится все меньше, то во внутреннем убранстве она, веселая и функциональная, начинает играть большую роль. Прежде всего ею украшались как раз печи. Благодаря ее физическим свойствам — устойчивости к температурным перепадам, инертности к щелочам и кислотам, легкости в уходе — керамическая плитка была и остается идеальной для печки. Единственное нововведение, которое здесь потребовалось, это румпа — глиняный короб сзади глазурованной поверхности, который обеспечивал воздушную прослойку между самой печью и окружающим воздухом. Нововведение позволило сгладить температурные перепады (существенно отличающиеся в России и Византии) и позволило быстрее наращивать тепло в условиях суровых русских зим. И, если бы не вмешательство моды, а точнее — голландской моды, памятников русско-греческой традиции сейчас было бы гораздо больше.
Царь Петр, плененный прогрессивным Западом, ввел в обиход не только платье, гладковыбритые щеки, корабли и новые яства, но и пригласил голландских керамистов для создания плитки нового формата. Голландская плитка, как правило, монохромна или дихромна, цвета ее — синий кобальт, зеленый хром, коричневое железо, возможен и микс из этих цветов.
Что касается сюжетов, то они, по первоначальному умыслу, должны были повторять светские картинки своих делфтских предков, на которых мы и сегодня видим пейзажи с мельницами, разодетых кавалеров в треуголках, изящных барышень и карикатурные изображения древнегреческих богов. Однако все получилось гораздо веселее: искусственное столкновение двух различных культурных традиций породило странный гибрид, обладающий свойствами обоих родителей. Рисунки — причудливые русские девки и индейцы, «апонски ездоки», «бразильски бабы», зайцы, птицы и другие диковинные звери, включая китоврасов (кентавров), растения и орнаментальные композиции — полны юмора и светских развлечений, которые мы с удивлением встречаем, например, на печах в залах Церковного собрания суздальского Кремля.
Впрочем, в палатах бояр Романовых, конечно же, мы имеем дело с чуть более ранними образцами декорации. Зеленые поливы («муравленые», как принято было их называть), наложенные на рельеф с изображениями боев, героев и мифических зверей, — один из прекрасных примеров светского бытового устройства. Печь, топившаяся каждый день в течение многих лет, согревала не только своим теплом. Так и чувствуется, как вокруг этих печей, которые и сейчас можно рассматривать в течение долгого времени, собирались чада и домочадцы, и кто-то из старших начинал рассказывать о «делах давно минувших дней», о дальних странах, невиданных зверях и людях из дальних стран. В то время, когда книга была доступна лишь немногим (да и то в виде религиозной литературы), такие «наскальные», «накерамические» летописи были куда важнее печатного слова в создании общей картины мира.
Стоит обратить внимание на то, что у сегодняшних посетителей палат есть много возможностей погрузиться в повседневную жизнь допетровской Руси — сделать ее частью собственного чувственного опыта. В музее проводятся экскурсии, одна из которых специально посвящена московскому быту XVII века.
В основу этой экскурсии положены статьи «Домостроя», возникшего по меньшей мере столетием ранее — в XVI веке. Этот известный памятник русской литературы и мысли, полное название которого — «Книга, называемая «Домострой», содержащая в себе полезные сведения, поучения и наставления всякому христианину — мужу, и жене, и детям, и слугам, и служанкам» — это, напомним, — сборник правил, советов и наставлений, которые касаются всех мыслимых областей жизни человека и семьи, включая вопросы общественные, семейные, хозяйственные и религиозные.
Согласно мнению некоторых авторитетных исследователей (С. М. Соловьева, И. С. Некрасова, А. С. Орлова, Д. В. Колесова), «Домострой» сложился и того раньше — в XV веке, в Великом Новгороде, во времена Новгородской республики, как результат длительного коллективного труда на основе литературных источников, уже существовавших к моменту его написания. Соответственно, корни его уходят гораздо глубже. Ученые прослеживают связь «Домостроя» с более ранними и куда менее известными нынешнему массовому сознанию сборниками нравоучительных текстов — не только славянскими, среди которых «Измарагд», «Златоуст», «Златая цепь», но и западными: «Книга учения христианского» (Чехия), «Парижский хозяин» (Франция) и другими. По существу, «Домострой» систематизировал и оформил сложившиеся к тому времени представления о нормах поведения, о моральных ценностях, о правильных принципах организации жизни вообще.
Возникнув, «Домострой» почти сразу получил распространение среди новгородских бояр и купечества. Впрочем, допетровское время было медленным, и для XVII столетия домостроевские предписания продолжали оставаться вполне актуальными.
В середине XVI века «Домострой» был переписан протопопом Сильвестром — духовником и сподвижником Ивана Грозного — в качестве назидания молодому царю. Некоторые исследователи (Д. П. Голохвастов, А. В. Михайлов, А. И. Соболевский и другие) даже считают автором «Домостроя» именно Сильвестра.
Обновленная же его редакция была составлена иеромонахом московского Чудова монастыря, работавшим справщиком московской духовной типографии, а позже игуменом Карионом (Истоминым) в XVII веке. Этой редакцией, объединившей несколько существовавших на тот момент версий, скорее всего, и руководствовались люди того времени, в которое стараниями сотрудников музея на целых два с половиной часа отправляются экскурсанты.
Сегодня именно в палатах бояр Романовых можно увидеть, как выглядела жизнь по «Домострою»: здесь оживают сцены патриархального быта.
Экскурсия по трехэтажному зданию начинается в подвале XVI века, куда ведет крутая старинная лестница. Это — подвал, который действительно принадлежал боярину Никите Романовичу. Там расположены несколько печей, которые отапливали весь дом — печи на втором и третьем этажах нагревались горячим воздухом, поднимающимся по специальным каналам снизу. Там же, в подвале, можно увидеть сундуки — прототипы шкафов более позднего времени, в которых хранили ткани, одежду, обувь, утварь, посуду, деньги и драгоценности, оружие и доспехи, — боярин, если ему приходилось идти на войну, обязательно должен был прибыть к месту назначения при своем вооружении и на собственном коне.
На втором этаже — небольшие комнаты с тяжелыми сводчатыми потолками. Самая большая из них, с окнами, выходящими на Варварку, — трапезная, или «Столовая палата». В ней принимали гостей, проводили официальные встречи, обедали. Рассаживались гости — как и предписывал «Домострой» — согласно «местничеству»: чем ниже был социальный статус гостя, тем дальше от хозяина приличествовало ему садиться. Рядом со столом — принадлежности для мытья рук во время пиршества: небольшой столик с кумганом (умывальником) и чашей (лоханью). Вдоль стен и стола — множество традиционных лавок и деревянные, обитые прорезным железом ларцы с крышками, расписанными изнутри. Здесь же — пять кресел, которые были редкостью в русском доме XVII века. У стены находится поставец — шкаф-горка с уступами, на нем расставлена столовая посуда. Выставлены здесь и иноземные вещи, свидетельствующие о развитии торговых связей России того времени с Востоком и Западом. Среди них — шведское паникадило, полавочники турецкого бархата, немецкая гравюра, уже упомянутый портрет боярина Стрешнева, шкаф со слюдяными створками, фигурным фронтоном и нижними дверьми, украшенными росписью в виде крупных тюльпанов.
Смежная со столовой комната, окнами во двор — «кабинет» боярина. Окна ее обращены во двор. Ничего лишнего. Под иконой — рабочий стол с письменными принадлежностями. Возле стола — кресло, лавка, чуть поодаль еще одно кресло — высокое. Здесь же — сундук-теремок с книгами в кожаных переплетах, глобус голландской амстердамской работы 1642 года, портреты русского дипломата XVII века и думного дьяка И. Т. Грамотина и картина «Осада Смоленска польско-литовскими войсками в 1610 году». Две стены комнаты обиты сукном, две другие — золоченой фландрской кожей, которая в те времена слыла особенно изысканным украшением. Возле входной двери — печь из зеленых поливных изразцов с рельефными изображениями исторических сюжетов, сказок и бытовых сцен: «Александр Македонский», «Соловей-разбойник», «Борцы борются» и другие.
Из этой комнаты — отдельный вход в библиотеку, где в сундуках хранились дорогие по тем временам книги.
На том же этаже расположены и комнаты старших сыновей с учебными пособиями: астролябией, телескопом, географическими картами. Когда мальчикам исполнялось шесть лет, их забирали сюда с женской половины дома и начинали учить грамоте и военному делу.
В другую часть дома, состоящую из двух помещений, можно попасть через площадку лестницы. Первое от лестничной клетки помещение оформлено в виде сеней, которые в боярских домах служили и как «спальные чуланы», и как места для хранения вещей, необходимых в повседневной жизни. В сенях на лавках расставлены ларцы, шкатулки и коробья, где находятся кружева и ткани. В стенных нишах — кокошники (женские головные уборы) и барабан с коклюшками и сколками.
Из сеней — вход на женскую половину. Такое ее расположение — за сенями, в изолированной части дома, характерно для XVII века. Эту половину составляют комната боярыни и светлица, окна в которой расположены с трех сторон — чтобы было больше света для рукоделия. Интерьер ее составляют предметы, связанные с шитьем: пяльцы, в них — образцы орнаментального шитья, сундук-укладка с шитьем, на стене — шитая пелена с изображением Христа во гробе (Плащаница), стоит прялка и сидят два манекена, изображающие девиц за работой. Помимо этого, в светлице находятся зеркало со створками, «коробья» и ларец для тканей и драгоценностей, широкая лавка, крытая бархатом, на ней подголовок — ларец со скошенным верхом, который ночью ставили в изголовье постели. Здесь же — коробочки и ларчики для румян, белил и сурьмил, серьги, перстни, опахала, а также большое количество книг религиозного содержания.
Женщины в те времена на волю почти не выходили, и единственными доступными им занятиями оставались чтение церковных книг и рукоделие. Знаменитая фраза «А где боярыня твоя, в церкви, что ли?» совершенно справедлива для того времени — больше женщинам нигде бывать не приходилось. Более того, женщины из боярских семей почти не покидали своей половины дома и трудились над прялкой и пяльцами наравне со служанками. Если у молодой боярышни не было большого приданого, созданного ее собственными руками, и тем более, если, не дай Бог, она не умела прясть, шить и вышивать, — она считалась неумелой хозяйкой, и выйти замуж ей было очень трудно. Зато, выйдя замуж, боярыня становилась полноправной хозяйкой дома. Хотя в торговые или государственные дела своего мужа она посвящена не бывала, в домашнем хозяйстве ее голос часто был решающим.
Посетители музея не только видят здесь одежды людей позднего русского Средневековья и предметы их обихода, но и слышат русскую музыку того времени, их даже угощают «заморским напитком» с боярского стола.
Театрализованная программа «Россия, XVII век. Старина и новизна» отправляет посетителя в самый конец столетия, ставший для России мостом между Средневековьем и Новым временем. Она представляет основные события этого времени в России на фоне того, что происходило тогда в европейских странах. Главное внимание на сей раз уделяется новизне, преображавшей патриархальный быт. Звучит европейская музыка XVII века. По давней традиции этого музея, гостей и тут ждет угощение, чтобы можно было почувствовать ушедшую жизнь еще и на вкус.
А для юных посетителей в палатах бояр Романовых существует целая музейно-образовательная программа «Здравствуй, музей!». Она состоит из нескольких занятий. Прежде всего, это — обзорная экскурсия по палатам. Далее следует рассказ об археологии, раскопках в Зарядье, посещение подземного археологического музея («Мир древнего человека»). Затем — знакомство с повседневной жизнью русских царей и бояр («Как жили цари и бояре»); рассказ о мужском и женском боярском костюме («Одежда наших предков»); о том, чему и как учили в средневековой школе (дети здесь читают старинные тексты, решают задачи и пишут гусиными перьями). Занятие «Воинское искусство Руси (XVI–XVII в.)» знакомит с холодным и огнестрельным оружием того времени, с его значением в жизни средневекового человека. Театрализованное представление «Масленица», проходящее во дворе музея и его интерьерах, дает детям возможность участвовать в играх и забавах, которыми неизменно сопровождались традиционные проводы зимы и встреча весны.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 02/2017
XVI век — век подъема общественно-политической мысли, отразившейся в публицистических сочинениях. Но мы чаще всего знаем их — если знаем — только в поздних копиях. До сих пор вообще не найдено ни одного автографа Ивана Грозного, а ведь современники писали, что он «в науке книжного поучения доволен и многоречив зело»!
Россия XVI века! Как часто мы невольно пытаемся подменить эти слова другими: «Россия Ивана Грозного». Фигура грозного царя, полвека занимавшего трон, как бы заслонила собой русское общество XVI века. Даже книги о России XVI века часто назывались просто «Иван Грозный», хотя были посвящены не биографии первого русского царя, а истории России в целом.
Насыщенная драматическими событиями жизнь Ивана интересовала многих историков. Карамзин писал в 1814 году о своей работе над «Историей государства Российского»: «Оканчиваю Василья Ивановича и мысленно смотрю на Грозного. Какой славный характер для исторической живописи! Жаль, если выдам историю без сего любопытного царствования! Тогда она будет как павлин без хвоста». Сам Иван — загадочная фигура. Государь, столь много сделавший для укрепления централизованного государства, для возвеличения России на международной арене, покровитель книгопечатания и сам писатель, он своими же руками разрушил содеянное, преследовал тех, таланту и уму которых обязан был государственными преобразованиями и победами над врагом.
Историк XVIII века Щербатов писал не без растерянности: «Иван IV столь в разных видах представляется, что часто не единым человеком является». А в произведениях искусства, посвященных Грозному, видно откровенное стремление показать нечто из ряда вон выходящее: царь — виновник гибели своей дочери (в опере Римского-Корсакова «Псковитянка» по драме Мея), царь у трупа убитого им сына (в картине Репина), царь, читающий отходную молитву у гроба жены и тут же разоблачающий государственную измену (в драме А. Н. Толстого). И в научных трудах, и в произведениях искусства как бы продолжается полемика Ивана Грозного и боярина Курбского, бежавшего от царского гнева в Польшу и присылавшего царю обличительные послания, а затем написавшего памфлет «История о великом князе Московском». Иван IV отвечал неистовыми «кусательными словесами» — посланием, в котором сформулированы были основные положения идеологии «самодержавства». Спор естествен, и упорство, даже ожесточенность его понятны — но не отодвинуло ли это от нас другие, более важные загадки, более значительные проблемы истории русского XVI века?! Советские ученые в последние десятилетия много сделали для выявления этих проблем.
Ведь XVI век — время необычного расширения государства. В XVI веке слово «Россия», «российский», появившееся еще в конце предшествовавшего столетия, завоевывает место в официальных документах, употребляется в царском титуле. Постепенно «русский», как уточнил академик М. Н. Тихомиров, становится определением народности, «российский» означает принадлежность государству. Было ли это государство уже на рубеже XV–XVI веков централизованным или централизация — длительный процесс, отнюдь не завершающийся объединением русских земель в конце XV века? Мы знаем, что «классовая борьба, борьба эксплуатируемой части народа против эксплуататорской лежит в основе политических преобразований и в конечном счете решает судьбу таких преобразований». Нам хорошо известны эти положения, сформулированные в ленинских трудах. Но они известны нам — людям XX века, обогащенным творческим опытом марксизма. В XVI же столетии историю сводили к истории государей и государства, в официальных летописях факты массовой борьбы затушевывались, замалчивались, самостоятельную роль действий народных масс попросту не признавали. Как же выявить, обобщить данные о народном недовольстве? Сколько было народных восстаний? Каков их размах и особенности? Каковы их последствия?
XVI столетие как бы порубежное. Это и Средневековье, но и преддверие нового периода. Реформы Избранной рады (кружок приближенных царя Ивана, фактически бывший одно время правительством) определили на много десятилетий вперед внутреннюю политику, а победы середины века над татарскими ханствами и успешное начало войны за Прибалтику — внешнюю политику великой державы.
Для XVI века несомненны подъем ремесла, выделение особо тонких и сложных ремесленных профессий, развитие местных рынков, рост городов, вовлечение в рыночные связи деревни. Но можно ли это считать признаком уже капиталистических отношений?
В XVI веке на Руси немало еретиков, которые жестоко преследуются. В XVI веке отдельные передовые мыслители обнаруживают знакомство с зарубежной гуманистической мыслью, высказывают суждения, отличные от официальных догм. Но можно ли говорить о развитии гуманизма как определенного идейного направления общественной мысли в России той поры? Созрели ли для его интенсивного развития социально-экономические условия? Ведь гуманизму сопутствует рост буржуазных отношений, а есть ли серьезные основания видеть их в России XVI века?
XVI век — век подъема общественно-политической мысли, отразившейся в публицистических сочинениях. Но мы чаще всего знаем их — если знаем — только в поздних копиях. До сих пор вообще не найдено ни одного автографа Ивана Грозного, а ведь современники писали, что он «в науке книжного поучения доволен и многоречив зело»! В XVII же веке не стеснялись поновлять текст при переписывании, вносить свое толкование, устранять непонятное и неприятное — недаром в академических изданиях эти сочинения публикуются с обильными, иногда взаимоисключающими друг друга по смыслу разночтениями! О сочинениях дворянского идеолога Пересветова до сих пор спорят: что это — проникновенный проект смелого политического мыслителя, сумевшего в 1549 году до деталей предвосхитить важнейшие реформы и внешнеполитические мероприятия царствования Грозного, или же позднейшая попытка оправдать и объяснить содеянное, прикрывшись именем малоизвестного челобитчика?
Историк Ключевский утверждал: «Торжество исторической критики — из того, что говорят люди известного времени, подслушать то, о чем они умалчивали». Но что делать, если они зачастую просто не говорят? Народ безмолвствует для историка в буквальном смысле слова — грамотой владели все-таки недостаточно, да и писать о каждодневном, обычном не было интереса, а выражать письменно недовольство существующим строем редко кто решался.
О феодальном хозяйстве мы узнаем в основном из монастырской документации — не уцелело ни одного архива светского феодала. О жизни крестьян судим преимущественно по документам о так называемых черносошных (то есть незакрепощенных) крестьянах, да еще из северных районов страны, а ведь большинство-то крестьян жили и центральных районах, и большинство это было в той или иной степени закрепощено! В результате мы слабо представляем жизнь трудящихся горожан (посадского населения) и крестьян, мало знаем о том, в чем на практике выражалась барщина (сколько дней в неделю крестьянин работал на земле феодала, кому принадлежали скот и орудия труда, которыми обрабатывалась земля феодала, чему равнялась собственно крестьянская запашка, сколько именно денег платил крестьянин феодалу). Широко цитируемые слова тогдашних публицистов: «ратаеве (крестьяне) же мучими сребра ради» — верное, но не конкретное свидетельство тяжести угнетения.
И мудрено ли, что до нас дошло так мало документов! Стоит вспомнить хотя бы, сколько раз горела Москва и в XVI и в XVII веках… Вот и приходится говорить о загадках, загадках «личных», связанных с судьбой видных людей того времени, и о загадках общественной жизни.
Много неясного, таинственного даже в биографии последних Рюриковичей на московском престоле.
Мы очень неясно представляем себе образ Василия III, как бы отодвинутого с большой исторической арены, затененного громкими деяниями его отца и сына — Ивана III и Ивана IV. А ведь наблюдательный иностранец, образованный гуманист — посол германского императора Герберштейн утверждал, что Василий достиг власти большей, чем кто-либо из современных ему государей. В годы его правления (1505–1533) в состав Российского государства окончательно вошли Рязанское великое княжество, Псковская земля. Это годы большого каменного строительства (именно тогда был завершен основной ансамбль Московского Кремля), годы подъема переводческой деятельности (приглашен был в Москву знаменитый мыслитель и ученый, знаток древних языков Максим Грек) и политической публицистики. Увы, времени правления Василия III не посвящено до сих пор ни одной серьезной монографии, и, быть может, мы просто по привычке рассматриваем это время, как сумеречный промежуток между двумя яркими царствованиями?! Каков он был, Василий III? Кого он более напоминал — своего мудрого, осмотрительного и жесткого отца, которого Маркс метко охарактеризовал как «великого макиавеллиста»? Или же темпераментного, увлекающегося, неистового и безудержного в гневе сына — первого русского царя Ивана Грозного?
Впрочем, был ли Иван Грозный законным наследником и сыном Василия? Рождение Ивана сопровождали странная молва, двусмысленные намеки, мрачные предсказания… Василий III, «заради бесчадия», во имя продолжения рода, через двадцать лет после свадьбы задумал развестись — в нарушение церковных правил — со своей женой Соломонией. Великая княгиня долго и энергично сопротивлялась намеренно мужа, обвиняя его самого в своем бесплодии. Но ее силой постригли в монахини и отослали в Покровский монастырь в Суздале. А великий князь вскоре, в январе 1526 года, женился на дочери литовского выходца, юной княжне Елене Глинской и даже, отступив от старинных обычаев, сбрил ради молодой жены бороду. Однако первый ребенок от этого брака, будущий царь Иван родился лишь 25 августа 1530 года. Второй сын, Юрий, до конца дней своих оставшийся полудегенератом, родился еще через два года. Четыре года продолжались частые «езды» великокняжеской четы по монастырям — можно полагать, что Василий III молился о чадородии. А в Москве тем временем поползли слухи, будто Соломония, постриженная под именем Софии, стала матерью. Срочно нарядили следствие; мать объявила о смерти младенца, которого и похоронили в монастыре. Но мальчика якобы спасли «верные люди» и, уже по другим преданиям, он стал знаменитым разбойником Кудеяром (клады которого еще недавно разыскивали близ Жигулей). Предание о рождении мальчика, казавшееся, как пишет историк Н. Н. Воронин, занятной выдумкой, нашло неожиданно археологическое подтверждение. В 1934 году в Покровском монастыре подле гробницы Соломонии обнаружили надгробие XVI века, под которым в небольшой деревянной колоде находился полуистлевший сверток тряпья — искусно сделанная кукла, одетая в шелковую рубашечку, и шитый жемчугом свивальник (вещи эти сейчас можно видеть в Суздальском музее). Недаром, видно, царь Иван затребовал через 40 лет материалы следственного дела о неплодии Соломонии из царского архива.
Ответом на позднюю женитьбу Василия III были предсказания, что сын от незаконного брака станет государем-мучителем. Писали об этом и позднее, в годы опричнины: «И родилась в законопреступлении и в сладострастии лютость». А когда после смерти Василии III Елена стала регентшей при трехлетнем сыне, поползли слухи уже о том, что мать Ивана IV давно была в интимной связи с боярином, князем Иваном Федоровичем Овчиной-Телепневым-Оболенским, теперь сделавшимся фактически ее соправителем. Этого боярина уморили тотчас же после кончины Елены в 1538 году (тоже — по некоторым известим — умершей не своей смертью, а от отравы). И случайно ли, что молодой Иван в январе 1547 года жестоко расправился с сыном этого боярина — велел посадить его на кол, а двоюродному брату его отсечь голову на льду Москвы-реки?! Не отделывался ли государь от людей, слишком много знавших об опасных подробностях придворной жизни?
Братоубийства, клятвопреступления, жестокие казни сопутствовали деятельности едва ли не большинства средневековых государей (вспомним хоти бы Англию XIV–XVI веков, если даже не по учебнику, то по знаменитым шекспировским драмам-хроникам времен Ричардов и Генрихов!). Макиавелли, ставивший превыше всего «государственный интерес», четко сформулировал в начале XVI века положение, что «государю необходимо пользоваться приемами и зверя и человека». Но масштабы кровавых дел первого русского царя поразили воображение и современников и потомков. Казни Грозного, «лютость» его, вошедшая в легенду, что это — обычное явление кануна абсолютизма, своеобразная историческая закономерность? Или же следствие болезненной подозрительности достигшего бесконтрольной власти царя-садиста? Смеем ли мы, оценивая деятельность Грозного, отказаться от прочно усвоенных нами моральных представлений, предать забвению мысль, так ясно выраженную Пушкиным: гении и злодейство несовместны?
Историк Р. Ю. Виппер писал: «Если бы Иван IV умер в 1566 году в момент своих величайших успехов на западном фронте, своего приготовления к окончательному завоеванию Ливонии, историческая память присвоила бы ему имя великого завоевателя, создателя крупнейшей в мире державы, подобного Александру Македонскому. Вина утраты покоренного им Прибалтийского края пала бы тогда на его преемников: ведь и Александра только преждевременная смерть избавила от прямой встречи с распадением созданной им империи. В случае такого раннего конца на 36-м году жизни Иван IV остался бы в исторической традиции окруженным славой замечательного реформатора, организатора военно-служилого класса, основателя административной централизации Московской державы. Его пороки, его казни были бы ему прощены так же, как потомство простило Александру Македонскому его развращенность и его злодеяния».
Жизнь Грозного-царя была трагедией, он и мучил других, и мучился сам, терзался от страха, одиночества, от угрызений совести, от сознания невозможности осуществить задуманное и непоправимости совершенных им ошибок…
Трагической была судьба и сыновей царя. Старший сын, Дмитрий, утонул в младенчестве, выпал из рук няньки во время переправы через реку. Родившийся вслед за ним Иван (характером, видимо, схожий с отцом) был убит Грозным в 1581 году, об этом напоминает знаменитая картина Репина. Убит случайно, царь забылся в гневе, или же намеренно? Современники по-разному объясняли это убийство. Одни полагали, что царевич желал встать во главе армии, оборонявшей Псков от войск польского короля Стефана Батория, и укорял царя в трусости. Царь же думал о мире и боялся доверять войско опасному наследнику. По словам других, Грозный требовал, чтобы царевич развелся с приглянувшейся свекру третьей женой.
Третий сын, Федор, неожиданно достигнув престола, старался отстраняться от государственных дел. Царь Федор «о мирских же ни о чем попечения не имея, токмо о душевном спасении». Но в годы, когда он был царем (1584–1598), издаются указы о закрепощении крестьян, объединяются в казачьих колониях на южных окраинах страны беглые, пытаясь противопоставить себя централизованному государству, лелея наивную мечту о мужицком царстве во главе с «хорошим царем», воздвигаются города-крепости в Поволжье и близ южных и западных границ, начинается хозяйственное освоение зауральских земель. А мы царя Федора Ивановича по-прежнему больше представляем по драме А. К. Толстого, чем по современным ему историческим источникам. Неспособен был царь Федор к правительственной деятельности, слаб разумом? Или же, напротив, был достаточно умен, чтобы испугаться власти? Чем объяснить, что этот богобоязненный царь не успел принять перед смертью, согласно обычаю, схиму и похоронен в царском облачении в отличие от своего отца, положенного в гроб в монашеском одеянии (так умирающий Иван Грозный надеялся искупить свои грехи)? Своею ли смертью умер Федор?
Наконец, младший сын — тоже Дмитрий (от последней, седьмой жены Ивана Марии Нагой) погиб в Угличе в 1591 году. Погиб в девятилетнем возрасте при странных обстоятельствах. То ли напоролся сам на нож во время игры либо приступа падучей, то ли был убит? Если убит, то кем и почему? По наущению ли Годунова, стремившегося достигнуть престола? Или, напротив, тех, кто хотел помешать Годунову в его намерениях, распространяя версию о правителе-убийце и расчищая себе путь к власти? Да и был ли убит именно Дмитрий или же и он спасся, подобно сыну Соломонии, и оказался затем игрушкой зарубежных и отечественных политических авантюристов? Все это занимает отнюдь не только мастеров художественной литературы, но и историков!
Этот вопрос задавал еще Александр Сергеевич Пушкин.
Местничество! Слово прочно вошло в наш разговорный язык. Кто не знает, что местничать — значит противопоставить узкоэгоистические интересы общим, частные — государственным? Но в XVI–XVII веках местничество регулировало служебные отношения между членами служилых фамилий при дворе, на военной и административной службе, было чертой политической организации русского общества.
Само название это произошло от обычая считаться «местами» на службе и за столом, а «место» зависело от «отечества», «отеческой чести», слагавшейся из двух элементов — родословной (то есть происхождения) и служебной карьеры самого служилого человека и его предков и родственников. Служилому человеку надлежало «знать себе меру» и следить за тем, чтобы «чести» его не было «порухи», высчитывая, ниже кого ему служить «вместо», кто ему «в версту», то есть «ровня», и кому «в отечестве» с ним недоставало мест. Расчет этот производился по прежним записанным «случаям», и каждая местническая «находка» повышала всех родичей служилого человека, а каждая «потерька» понижала их всех на местнической лестнице. Недовольные назначением «били челом государю о местах», «искали отечество», просили дать им «оборонь». Именно об этом-то писал Пушкин в отрывке из сатирической поэмы «Родословная моего героя»:
Гордыней славился боярской;
За спор то с тем он, то с другим.
С большим бесчестьем выводим
Бывал из-за трапезы царской,
Но снова шел под царский гнев
И умер, Сицких пересев.
Мимо местничества историки пройти не могли, — слишком бросается это явление в глаза при знакомстве с историей России XVI–XVII столетий! — но судили о местничестве, как правило, лишь на основании немногих уцелевших фактов местнической документации или даже произвольно выбранных примеров. Распространилось представление о местничестве, закрепленное авторитетом Ключевского, как о «роковой наследственной расстановке» служилых людей, когда — должностное положение каждого было предопределено, не завоевывалось, не заслуживалось, а наследовалось? И на местничество XVI века, когда у власти стояла потомственная аристократия, переносили представления конца XVII века, когда многие знатные роды уже «без остатка миновалися». Местничество оценивали как сугубо отрицательное явление, всегда мешавшее централизации государства. Но тогда почему же с ним серьезно не боролись ни Иван III, ни Иван IV?
Да потому что для них местничество было не столько врагом, сколько орудием. Местничество помогало ослабить, разобщить аристократию: того, чего для ослабления боярства не сумели совершить «перебором людишек» и казнями времен опричнины, добивались с помощью местнической арифметики. Для местничества характерно было не родовое, а служебно-родовое старшинство — знатное происхождение обязательно должно было сочетаться с заслугами предков: фамилии, даже знатнейшие, представители которых долго не получали служебных назначений или «жили в опалах», оказывались «в закоснении». Измена, «мятеж», служебная «потерька» одного члена рода «мяли в отечестве» весь род и заставляли самих княжат сдерживать друг друга. Служба признавалась ценнее «породы». Действовали по пословице «Чей род любится, тот род и высится». А «любился»-то род государем!
Не вопреки местничеству, а благодаря ему поднялись такие люди, как Алексей Адашев и Борис Годунов. Вспомним, что «местники» — даже самые заслуженные и родовитые — униженно называли себя в челобитьях царю холопами: «В своих холопех государь волен как которого пожалует», «В том волен бог да государь; кого велика да мала учинит».
Не происходит ли в умах историков невольное смещение старины и новизны? Не привносят ли они понятия о чести и достоинстве, пришедшие к нам с «Веком просвещения» в представления современников опричнины?
Местничество было не только обороной аристократии от центральной власти, как полагал В. О. Ключевский, но в XVI веке в еще большей мере обороной самодержавной центральной власти от сильной тогда аристократии. Оно способствовало утверждению абсолютизма и стало не нужно абсолютизму утвердившемуся.
В XVII веке местничество устарело не только с точки зрения центральной власти. Местами стали тягаться даже рядовые служилые люди, даже дьяки, и для аристократии оно стало унизительным и тягостным. Не случайно одним из инициаторов отмены местничества выступил знатнейший боярин князь Василий Васильевич Голицын, так хорошо запомнившийся нам всем по роману А. Толстого «Петр Первый».
История местничества по существу ждет еще исследователя.
Еще в детстве мы узнаем, что в декабре 1564 года Иван Грозный внезапно покинул Москву, направившись «неведомо куда» вместе с семьей и большой свитой. А через месяц из Александровской слободы (в сотне верст к северу от Москвы) пришли две царские грамоты. Одна — митрополиту, другая — купцам и «всему православному христианству града Москвы». В первой из них «писаны измены боярские и воеводские и всяких приказных людей».
К царю в ответ отправилась делегация, а затем и множество народа, чтобы молить царя вернуться к власти.
Иван снизошел на просьбы с условием, что будет отныне править «яко же годно ему государю». (И тут поневоле вспомнишь одну из знаменитейших сцен знаменитой картины С. М. Эйзенштейна «Иван Грозный»: по снегу тянется к царской резиденции темная цепь москвичей, а в оконнице над ними — хищный профиль царя.)
Все эти сведения взяты из вполне официальных источников того времени. Но… так ли все это было?
Начнем с того, что возбужденная и напуганная отъездом царя толпа просто не могла проникнуть в Александровскую слободу: Иван заперся там, как в военном лагере, и стража далеко не сразу допустила к нему даже двух священнослужителей высшего сана.
И обращался царь со своим посланием тоже не ко всему «православному христианству». Как раз накануне введения опричнины был создан земский собор — он-то и был, видимо, адресатом послания.
Внезапный отъезд? Но царь перед тем две недели объезжал московские монастыри и церкви, отбирая ценности. Заранее были составлены списки людей, которых царь брал с собой.
Ну, а зачем понадобился Грозному сам этот отъезд? Очень долго его объясняли опасностью со стороны боярства. Только ли? 1564 год — год неурожая и пожаров, год тяжелейших военных неудач, год сговора против царя крымского хана с польским королем. Царский полководец князь Курбский бежит за рубеж. Бояре запротестовали (правда, робко) против начавшихся казней, и не ожидавший этого Грозный должен был временно смириться. В этом году Иван много думает о смерти и выделяет для своей могилы особый придел в Архангельском соборе. Роспись придела, как установил историк Е. С. Сизов, аллегорически передает биографию Грозного с напором на его «обиды» от бояр. И сразу же напрашиваются параллели между этой росписью и гневным ответным посланием Ивана князю Курбскому.
Словом, мысль об опричнине вызревала достаточно долго, хотя становится все яснее, что не только Грозный определял ход событий — он сам был напуган их социальным накалом. Была ли опричнина нужна? Служила ли она прогрессу? Чтобы это решить, нужно выяснить, против кого она была направлена.
Что за вопрос! Конечно, против мятежного боярства — феодальной аристократии — это ведь как будто ясно…
Но тогда почему в годы опричнины гибнут злейшие враги этой аристократии — дьяческая верхушка, фактически управлявшая всеми приказами? А ведь эти «худородные писари» никак не могли защищать боярство.
Знать сильно пострадала, но верхушка как раз уцелела; сохранились и самые знатные Рюриковичи — князья Шуйские и самые знатные Гедиминовичи (потомки литовского великого князя) — князья Мстиславские и Вольские.
Опричнина была противопоставлением боярству служилого дворянства? Но в опричниках оказалось много весьма знатных лиц, а под опалу попало огромное количество дворян.
Сильно пострадали от опричнины монастыри. Но вряд ли это было, так сказать, запланировано: в первые ее годы монастыри получили от опричнины прямую выгоду.
Сподвижники Ивана и сам он приложили немало усилий, чтобы приукрасить в летописях опричнину и показать, что она будто бы пользовалась широкой поддержкой. И многие загадки, связанные с нею, обязаны своим существованием прямой фальсификации. Другие — результат неполноты документов. Третьи — быть может, объясняются неумением людей XX века проникнуть в дух XVI столетия. Но кроме этих загадок, у нас есть и факты.
«…Ивашка опричные замучили, а скотину его присекли, а животы (имущество) пограбели, а дети его сбежали… В тое же деревни лук (единица обложения) пуст Матфика Пахомова, Матфика опришные убили, а скотину присекли, животы пограбели, а дети его сбежали безвестно… В тое же деревни…» и так далее. Это — из официально-бесстрастного перечня объектов, подлежащих налогообложению, — описи новгородских земель вскоре после разгрома их опричниками. На Кольском полуострове после опричника Басарги «запустели дворы и места дворовые пустые и варницы и всякие угодья».
В шестидесятых годах XVI века дорога от Ярославля до Вологды шла среди богатых селений; через двадцать лет придорожные селения были пусты.
Обезлюдели московский центр и северо-запад России. А уж Ивашки да Матфейки никак не могли быть замешаны в заговорах знати.
Сказал свое слово об опричниках и народ: в двадцатом уже веке опричниками называли царских карателей.
Если опричнина и способствовала централизации страны, то какой ценой!
И, видимо, по крайней мере на одну из связанных с опричниной загадок можно ответить четко: она принесла России прежде всего вред.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 10/1969
XVII век исполнен тайн. Разыщутся ли когда-нибудь «прелестные письма» И. И. Болотникова? До сих пор у историков нет ни одной его прокламации! Удастся ли восстановить следственное дело Степана Разина? Оно сгорело в московский пожар. Найдены три отрывка из него, девять личных вопросов Разину царя Алексея Михайловича, приговор. Это уже большой успех. Но до полного восстановления дела — далеко. Кто возглавлял «медный бунт», во время которого горожане добрались до царя? Были ли стрельцы во время знаменитой «Хованщины» лишь орудием в руках царевны Софьи и бояр? Могла ли Софья удержаться у власти, не уступить ее повзрослевшему Петру? Эти и другие вопросы ждут ответа.
«Самая прекрасная и глубокая эмоция, которую мы испытываем, — это ощущение тайны. В ней источник всякого подлинного знания. Кому эта эмоция чужда, кто утратил способность удивляться и замирать в священном трепете, того можно считать мертвецом».
XVII век — переломный в русской истории. В начале его Россию потрясли бурные события, которые иностранцы-современники называли «московском трагедией», а русские кратко и выразительно «смутой». В них причудливо переплелись борьба за власть, крестьянская война, иностранная интервенция и освободительная борьба в ней.
В середине века был принят общегосударственный крепостнический кодекс — Соборное уложение 1649 года, на два столетия обрекшее русских крестьян на ужасное существование. А в ответ на закрепостительную политику, произвол господ, феодальный гнет — беспрерывные восстания в городе и деревне, две грандиозные крестьянские войны, давшие современникам право называть век «бунташным».
В конце века — вслед за кровавым подавлением стрелецких восстаний — петровская реформа знаменует приступ к «европеизации» России, переход страны на капиталистический путь развития. На исторической сцене рядом с традиционными фигурами вотчинника и помещика, купца — представителя торгового капитала, ремесленника появляются купец-капиталист, мануфактурист и мастеровой.
XVII век исполнен тайн. Разыщутся ли когда-нибудь «прелестные письма» И. И. Болотникова? До сих пор у историков нет ни одной его прокламации! Удастся ли восстановить следственное дело Степана Разина? Оно сгорело в московский пожар. Найдены три отрывка из него, девять личных вопросов Разину царя Алексея Михайловича, приговор. Это уже большой успех. Но до полного восстановления дела — далеко. Кто возглавлял «медный бунт», во время которого горожане добрались до царя? Были ли стрельцы во время знаменитой «Хованщины» лишь орудием в руках царевны Софьи и бояр? Могла ли Софья удержаться у власти, не уступить ее повзрослевшему Петру? Эти и другие вопросы ждут ответа. Я остановлюсь подробнее на нескольких загадках первого, «смутного» десятилетия, тесно между собой связанных.
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
…А легче ли народу?
Спроси его. Попробуй самозванец
Им посулить старинный Юрьев день.
Так и пойдет потеха.
Начало XVII столетия ознаменовалось на Руси страшным голодом, продолжавшимся три года и унесшим до трети населения страны. Голод дал непосредственный толчок крестьянской войне, которая готовилась предшествующим веком. Именно на рубеже XVI–XVII веков крепостное право в России было законодательно оформлено. Но об этих-то законах, заставивших крестьян и холопов взяться за оружие, мы имеем весьма приблизительное представление. Польские интервенты, хозяйничавшие в Кремле в 1610–1611 годах, а затем московский пожар 1626 года нанесли русским архивам непоправимый урон. В результате многие важные законы не сохранились. Только совсем недавно мне удалось обнаружить летописный текст, говорящий о «заклятье» Ивана Грозного, наложенном на крестьянские выходы в Юрьев день. Прежде мы могли судить об этом указе Грозного лишь по отдельным упоминаниям в новгородских актах.
Некоторые историки полагали даже, что никакого общегосударственного законодательного акта о запрещении крестьянского выхода просто не было и «выход крестьян» отмер сам собой в силу экономических и бытовых причин. Но в новгородском приказном делопроизводстве нашлись ссылки на соответствующий указ царя Федора. Значит, он был. Однако полный его текст не разыскан до сих пор.
Но загадочный указ может быть найден! Где? В материалах Поместного приказа, например. Они хранятся в Центральном государственном архиве древних актов в Москве и совсем недавно приведены в порядок. Теперь там можно искать указ. Может он найтись и в областных архивах; может оказаться и в архивах польских или шведских, куда в начале XVII века были вывезены многие русские документы.
Тексты указов Бориса Годунова о частичном разрешении перехода крестьян в 1601–1602 годы известны, но их суть долгое время ускользала от исследователей. Полагали, что Борис Годунов, пойдя на это в голодные годы, имел в виду интересы служилого дворянства. Но тогда возникал парадокс: раньше выход в дворянских интересах запрещали, позже в дворянских же интересах разрешали. Может быть, указы Годунова 1601–1602 годов были просто временной уступкой, вырванной крестьянами в антифеодальной борьбе.
Самозванец пришел из Польши под знаменем крестьянской воли. Вознесенный на московский престол волной крестьянской войны, он включил в свой Сводный Судебник статьи из Судебника 1550 года о крестьянском выходе в Юрьев день. И почти тут же был свергнут боярами и уничтожен.
…Хотя бы тот чернец и прямой князь Дмитрий был, и он не от законное семое жоны, и не надлежало ему и не можно доступать такого великого государства Московского.
Ох, помню! Привел меня Бог видеть злое дело,
Кровавый грех. Тогда я в дальний Углич На некое был послан послушанье…
Самозванец объявился во владениях могущественного польского князя Адама Вишневецкого. Свою карьеру он начал с роли одного из многочисленных слуг князя в 1603 году. Первые попытки выдать себя за царевича он, видимо, предпринял еще в 1602 году. По одной версии, он во внезапном порыве возмущения открылся князю в бане, где должен был ему прислуживать. По другой, более вероятной, — княжеский слуга, тяжко заболев, поведал свою тайну священнику, а тот доложил об услышанном князю.
Вся эта история стала возможной потому, что 15 мая 1591 года в Угличе при загадочных обстоятельствах погиб царевич Дмитрий, младший сын Ивана Грозного. Мать царевича, Мария Нагая, выбежав во двор, увидела его уже на земле, с перерезанным горлом. Схватив подвернувшееся под руку полено, она набросилась на царевичеву мамку Василису Волохову, крича, что царевича зарезали сын мамки и сын дьяка Михаила Битяговского, приставленного к Нагим Борисом Годуновым. На крик прибежали братья царицы. Ударил набатный колокол. Угличане восстали. Предполагаемые убийцы и связанные с ними местные богатеи были перебиты. Поплатился жизнью и дьяк Битяговский.
Вступившие затем в город московские стрельцы учинили суровую расправу. После этого в город явилась специальная следственная комиссия во главе с хитрым князем Василием Шуйским. Недавно Борис Годунов возвратил Василия из ссылки, и тот был готов на все, чтобы выслужиться. Комиссия признала, что царевич в припадке падучей болезни упал на нож. Однако в народе упорно ходили слухи, что царевича зарезали по приказанию Годунова. Позднее возникла увлекательная легенда о «подмене» и «спасении» царевича. Когда первый самозванец достиг Москвы, ее всенародно подтвердили князь Василий Иванович Шуйский, возглавлявший следственную комиссию в 1591 году, и мать царевича — Мария, в иночестве Марфа, нарочно вызванная из далекой ссылки в столицу.
Став царем после свержения самозванца, Шуйский тотчас выступил против легенды о подмене, но к прежней официальной версии, созданной при его непосредственном участии, не вернулся. Новая официальная версия по существу возрождала первоначальные убеждения матери Дмитрия и восставших угличан в том, что царевича зарезали агенты Годунова.
На маленькое тельце царевича было навалено столько трупов, следствие велось так тенденциозно, а главнейшие свидетели, не исключая матери, так кардинально меняли свои показания под влиянием политического момента и нажима со стороны властей, что гибель царевича по-разному оценивалась уже современниками. Дьяк Иван Тимофеев безоговорочно обвинял Бориса в злодеянии и даже сам брался доказать его вину. Ловкий и осмотрительный троицкий келарь Авраамий Палицын говорил о том, что инициатива в убийстве царевича принадлежала советникам, «ласкателям», окружавшим Бориса. Но в общем все публицисты «смутного времени» (кроме, пожалуй, такого откровенного сторонника Бориса, как патриарх Иов) признавали если не прямое, то косвенное участие Годунова в этом кровавом деле.
Мнения историков в XIX–XX веках разделились. По существу, ученые придерживались тех же самых трех версий, выдвинутых современниками Лжедмитрия (случайное самоубийство, убийство, чудесное спасение).
Решить эту загадку трудно, но можно, если принять во внимание все материалы: летописные, следственного дела, актовые и делопроизводственные, записки и письма иностранцев, проживавших тогда в России.
Вот некоторые новые аргументы против Бориса.
В «Новом летописце» говорится о том, что Годунов хотел сначала поручить убийство Никифору Чепчюгову и Владимиру Загряжскому. Те отказались и претерпели за это от всемогущего правителя притеснения — «многие беды и злые напасти содеяху им». Историк М. П. Погодин усомнился в реальности упомянутых лиц. С ним вступил в спор А. С. Пушкин, придерживавшийся версии летописца.
Реальность существования Н. Чепчюгова и В. Загряжского с тех пор подтверждена многочисленными документами. А совсем недавно исследователь А. Л. Станиславский установил, что Чепчюговы и Загряжские в конце 80-х годов XVI века были действительно «понижены родом» и выведены из ближайшего государева окружения. Значит, наказание со стороны Годунова вправду последовало. Выходит, было и «преступление» — отказ от участия в убийстве! Советские историки М. Н. Тихомиров, И. А. Голубцов, О. А. Яковлева и другие привлекли дополнительные факты о том, что следствие по делу об убийстве велось пристрастно и что Борис Годунов был заинтересован в устранении царевича и его беспокойной родни Нагих.
О. А. Яковлева установила, что важный свидетель угличских событий Первой Болин, дворовый царевича, даже не упомянут в следственном деле, хотя он сидел в Угличе в тюрьме в течение года, а затем был сослан в Пермь и насильственно пострижен. М. Н. Тихомиров обратил внимание на щедрое награждение Борисом Годуновым всех, кто расследовал этот «несчастный случай». Член угличской следственной комиссии окольничий Андрей Клешнин, правая рука Годунова, получил, например, в подарок от него целый небольшой город Печерники.
Все же часть историков по-прежнему считает, что Борис не виновен в гибели Дмитрия. И отпавшим окончательно можно считать только один вариант — спасение Дмитрия.
Ей, ей, ты будешь на коле.
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла.
Вокруг меня народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла.
Личность первого самозванца, человека талантливого, мужественного, смело бросившего вызов судьбе, издавна привлекала к себе внимание не только историков, но и поэтов, драматургов, художников. Образ отважного претендента вдохновил Лопе де Вега, Фридриха Шиллера, А. С. Пушкина. Лопе де Вега следовал прокатолической тенденции. У него добивается московского престола истинный царевич. У Шиллера Дмитрий сначала видит в себе истинного царевича и только много позже узнает, что это не так. Пушкин разделял взгляды современных русских публицистов и летописцев. Те согласно считали самозванца Григорием Отрепьевым, беглым монахом Чудова монастыря, расходясь между собой лишь в некоторых деталях его биографии. Если про-годуновская правительственная версия о гибели царевича Дмитрия сразу же подверглась критике, то здесь, напротив, царило полное единодушие.
Сомнения возникли два столетия спустя — в XIX веке. Тогда было предложено несколько решений. В человеке, одиннадцать месяцев занимавшем русский престол, пытались видеть: поляка или литовца по происхождению, выкормыша иезуитов, чуть ли не внебрачного сына польского короля Стефана Батория; некоего неизвестного русского, подготовленного боярами, чтобы свалить Бориса Годунова; истинного Рюриковича, спасенного от убийц своими доброхотами. Наконец, было высказано мнение о существовании двух Григориев Отрепьевых, из которых один так и остался дьяконом, а другой стал царствовать на Москве.
Но новые версии не мешали старой находить новые подтверждения. В 1851 году священник Амвросий Добротворский, посланный начальством на поиски местных исторических достопримечательностей, обнаружил в Загоровском монастыре на Волыни Постническую книгу Василия Великого, напечатанную в Остроге в 1594 году, а на книге — надпись о том, что подарил ее 14 августа 1602 года киевский воевода князь К. К. Острожский «нам, Григорию, царевичу московскому, з братею с Варламом да Мисаилом». При этом слова «царевичу московскому» приписаны позднее. Значение этой надписи еще больше возросло после того, как советские историки И. А. Голубцов и Е. Н. Кушева, независимо друг от друга, пришли к выводу, что знаменитый Извет Варлаама, спутника Григория Отрепьева во время бегства за границу, представляет собой подлинную челобитную, поданную во время царствования Василия Шуйского, а не публицистическое произведение, вышедшее из правительственных сфер. В своем Извете Варлаам описывает не только встречу с Григорием Отрепьевым в Москве и бегство в Литву, но и совместные похождения за рубежом, в частности посещение имения князя К. К. Острожского. Известно, что за рубежом Григорий Отрепьев часто отклонялся от норм монашеского жития — пил вино, ел в постные дни мясо, водился с разгульными запорожскими казаками. Князь, исповедовавший православную веру, напоминал ему своим подарком о недопустимости такого поведения. Важной вехой в разгадывании тайны стали замечательные палеографические и филологические работы С. Пташицкого и И. Бодуэна де Куртене. Эти ученые исследовали собственноручное письмо самозванца к папе Клименту VIII, найденное в 1898 году в Ватиканском архиве католическим священником Пирлингом. По характеру ошибок и манере написания отдельных букв они заключили, что самозванец, переписавший по-польски письмо, заранее для него составленное, был русским человеком, получившим церковное образование, возможно, москвичом. Последнее утверждение требует еще дополнительных обоснований. И их, думается, можно найти, сравнивая почерк Лжедмитрия I с тем, как было принято писать в скриптории Чудова монастыря, где Григорий Отрепьев занимался перепиской книг. Споры о том, кем был Лжедмитрий I, продолжаются и в наши дни. Недавно М. Н. Тихомиров предложил видеть в нем выходца южного мелкого служилого дворянства. Выступая против отождествления самозванца с Григорием Отрепьевым, М. Н. Тихомиров не дал, однако, какого-либо другого определенного лица, биографию которого можно было бы восстановить, ограничившись общими соображениями о быстроте, с которой самозванец сделал свою карьеру, и о том, что он хорошо знал Северскую Украину (через которую, кстати сказать, проходил во время бегства в Литву и Григорий Отрепьев).
В 1966 году в Бостоне вышла книга американского историка Ф. Барбура, в которой он прослеживает историю восхождения и краха первого самозванца. Ф. Барбур восхищается тем, что претендент прекрасно владел польским языком и знал правила этикета. Он тоже против признания самозванца Григорием Отрепьевым, хотя серьезно обосновать свою точку зрения не смог. Зато Ф. Барбур сделал важную находку, которая свидетельствует как раз против самого американского историка. Это — наиболее ранний акварельный портрет самозванца, обнаруженный в Дармштадте (ФРГ). Этот портрет помогает нам не только представить себе, как выглядел самозванец, но и понять, кем он был в действительности.
На поясном портрете Дмитрий изображен анфас на фоне роскошной драпировки, занимающей левую часть картины. Он в польской одежде. Слегка видна его правая рука. Он несколько идеализирован по сравнению с известными его изображениями на гравюрах. Но две знаменитые бородавки сохранены. У него темные волосы, несколько удлиненное лицо. Поражают умные, проницательные глаза. Нижняя часть лица, согласно традиционным представлениям, свидетельствует о силе и решимости. Справа, на уровне головы, — надпись, которой Барбур, к сожалению, не придал значения: «Demetrius Iwanowice Magnus Dux moschoviae 1604. Aetatis swem 23», что означает: «Дмитрий Иванович Великий Князь Московии 1604. В возрасте своем 23». Прежде всего бросается в глаза, что в надписи латинские слова перемежаются с польскими. Причем отчество самозванца («Iwanowice») передано по-польски неправильно (надо «Iwanowicz»). С другой стороны, латинское слово «Moschoviae» вставкой буквы «h» — полонизировано. Следовательно, автор надписи не был в ладах ни с польской речью, ни с латынью. Автором надписи не мог быть художник. Ведь портрет и надпись имели политическую цель: пропагандировать личность и дело самозванца. Портрет в Германию привез великий маршал польского двора, человек достаточно образованный, чтобы правильно писать по-польски и латыни. И ученые иезуиты, блестящие стилисты, составлявшие для самозванца письмо к папе Клименту VIII, переписанное лично Лжедмитрием по-польски со многими ошибками, тоже не могли допустить таких промахов. Пташицкий и Бодуэн де Куртенэ уже в письме к папе обратили внимание на постоянные недоразумения самозванца с буквой «z» при написании польских слов. Характерно, что в надписи на портрете камнем преткновения оказалась та же злосчастная буква, превращенная в «е». Можно предположить, что автором надписи был сам Лжедмитрий, набросавший ее на листке бумаги, откуда она и была пунктуально переписана художником. В довершение всего оказывается, что Лжедмитрий I не знал точно времени рождения царевича. Согласно надписи, Лжедмитрию I в 1604 году исполнилось 23 года, тогда как царевич Дмитрий должен был достичь этого возраста лишь 19 октября 1605 года. Между тем давно установлено, что Григорий Отрепьев был старше царевича на год или два. Возраст, указанный в надписи на портрете, поразительно совпадает с возрастом Григория Отрепьева. Это новый серьезный довод в пользу того, что самозванец и Григорий Отрепьев были одним и тем же лицом.
Недавно мне удалось обнаружить послание самозванца патриарху Иову — единственный пока дошедший до нас плод его литературного творчества. Патриарх Иов был ярым и непреклонным обличителем самозванца. Он всенародно предал Лжедмитрия анафеме, по всей стране распространялись патриаршьи грамоты, называвшие самозванца Григорием Отрепьевым. В час своего торжества Лжедмитрий обратился к патриарху с посланием, где в виде «заслуг» Иова перечислялись как низкие стороны его характера — «златолюбие и сребролюбие», «властолюбие», лишь прикрытые постом и молитвой.
Называя патриарха «царского корени искоренителем» и «первым всея Руси изменником», самозванец потешался над проклятием, которому предал его Иов со всем «богоненавистным своим собором». В конце послания самозванец прямо угрожал расправиться с патриархом и всеми, кто его поддерживает. Лжедмитрий исполнил свою угрозу. Иова лишили патриаршества и отправили в Старицкий монастырь, где когда-то он начал свою духовную карьеру. Выспренний стиль послания, полного церковных славянизмов, изощренность в изобличении слабых сторон Иова указывают на церковную образованность автора и, более того, как будто даже на его личное знакомство с патриархом. А ведь черный дьякон Григорий Отрепьев, по летописным данным, был в прошлом приближен к Иову. Возможны и новые архивные находки о Лжедмитрии I. И когда-нибудь, может быть, историки решительно и безоговорочно назовут его подлинное имя.
Личность Лжедмитрия II еще более таинственна. В царских грамотах фигурирует как «стародубский», «тушинский» или «калужский» вор. Современники строили самые невероятные догадки. Его считали школьным учителем; поповым сыном (хорошо знал церковную службу); неким Богданком, письмоводителем Лжедмитрия I; сыном князя М. Курбского; выходцем из семьи стародубских детей боярских Веревкиных. Летописец, видимо, отчаявшись примирить столь различные версии, пишет о нем, как о «человеке незнаемом». Не пришли к какому-либо определенному мнению и историки.
Зато никаких споров не вызывает вопрос, кем был Лжедмитрий III. В нем летописец, а за ним и все, писавшие о «смуте», видят дьякона Матюшку, пришедшего в Ивангород, где его нарекли царем Дмитрием Ивановичем, «с Москвы из-за Яузы».
Многие мучающие историков загадки были бы, возможно, решены, если бы не одна потеря.
Вещи и дела, аще не написании бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написании же яко одушевлении…
Рукописи не горят.
В опричном 1568 году оборвалась официальная летопись. В 1630 году окончательно оформлен «Новый летописец». А вот летописей, которые велись между этими датами, у историков нет. Неужели летописцы прошли мимо этих трагических лет, исполненных борьбы буйных, непримиримых сил, остались равнодушны к бедствиям, обрушившимся на русскую землю, к народным страданиям, не воспели благородный патриотизм русских людей, освободивших с Мининым и Пожарским во главе Москву от интервентов? Неужели только плод фантазии — пушкинский Пимен?
Однако дело было не так. Историк В. Н. Татищев держал в руках летопись о «смуте» — «Историю Иосифа о разорении русском». Он называл ее в письме академику Шумахеру «сокровищем» и хотел непременно напечатать, чтобы сделать достоянием всех историков. Увы, драгоценная летопись после смерти историка сгорела в его имении. Однако ничто настоящее не исчезает бесследно. В сочинениях В. Н. Татищева сохранились ссылки на «Историю Иосифа», позволяющие получить представление о ее содержании.
О самом летописце мы знаем только, что он был келейником патриарха Иова. Но и это скупое свидетельство говорит о многом. Находясь в патриаршем окружении, пользуясь доверием Иова, живя в Москве в Чудове монастыре, в келье у патриарха, он получал огромную информацию, стекавшуюся сюда со всей страны. Многие важные события Иосиф мог наблюдать собственными глазами.
«История Иосифа» охватывает время с 1560 по 1613 год. Опричнина Ивана Грозного, судьба его сыновей, возвышение Бориса Годунова, его конфликт с боярами, появление, торжество и гибель самозванца, «разорение русское» от интервентов и героическая борьба с ними русского народа — все это нашло отражение в летописи Иосифа. А возможно, что она повествовала и о первых годах царствования Михаила Федоровича. Видимо, летописец был суров, а перо его живописало события ярко и беспристрастно. В. Н. Татищев пишет: «Монах Иосиф сказует, что он (Борис Годунов — В. К.) тому, которого погубить намеревался, наиболее ласкал и за великого приятеля почитал, а, погубя, со слезами лицемерно сожалел и тяжкою клятвою свою невинность утверждал: толико тайно людей погубил украдчи, что и до днесь никто не знает, где делось и как украдены».
Иосифа интересовали не только судьбы царей и борьба придворных группировок за власть, участие в ней патриарха, Годунова и других бояр, но и положение народных масс. От Иосифа мы узнали, что холопы подали челобитие Василию Шуйскому, чтобы не быть им рабами.
Как мне удалось установить, еще до Татищева летописью Иосифа воспользовался монах Желтоводского монастыря на Волге Тихон, когда составлял во второй половине XVII века так называемую Латухинскую степенную книгу. В. Н. Татищев, истинный сын своего века, убежденный рационалист, стремясь выделить политическое содержание летописи, пересказывал труд Иосифа своими словами. Тихон же, интересовавшийся теорией стихосложения и сам сочинявший вирши, натура поэтическая, привел с небольшими сокращениями подлинные куски из летописи, поражающие литературным даром автора, драматизмом и экспрессивностью в изображении событий, людских страстей и характеров. Н. М. Карамзин поместил эти куски в примечаниях к своей «Истории государства Российского». Один из них, повествующий о бегстве князя Курбского и о присылке им своего «верного раба» В. Шибанова с «досадительным письмом» к царю, пройдя через «Историю» Карамзина, вдохновил А. К. Толстого на создание баллады «Василий Шибанов», другие — использованы тем же А. К. Толстым в знаменитой драматической трилогии.
«История Иосифа» отражена и в «Новом летописце». Поэтому, когда А. С. Пушкин, знакомый с примечаниями Н. М. Карамзина и с «Летописью о многих мятежах», представляющей одну из редакций «Нового летописца», писал в 1830 году, что при создании «Бориса Годунова» «…в летописях старался угадать образ мыслей и язык тогдашних времян», он, не ведая того, указывал на свое следование прежде всего Иосифу. Именно Иосиф, стремившийся дойти до сути событий, предсказать их развитие и результаты, Иосиф, ясно понимавший неотвратимость исторического возмездия, более всего отвечает пушкинскому идеалу историка — «быть судиею, наблюдателем и пророком веков и народов». Именно он, в конечном счете, стал прототипом бессмертного образа Пимена. Возможно, мы бы вновь встретились с Пименом, если бы Пушкину удалось исполнить свой замысел и написать в продолжение «Бориса Годунова» — «Лжедмитрия» и «Василия Шуйского».
А встретимся ли мы еще с летописцем Иосифом? Как решить проблему пропавшей летописи? Лучший выход, конечно, — найти новый ее список. Но это зависит не только от ученых. Другой путь — путь научной ее реконструкции. С каждым шагом в решении этой проблемы будут решаться другие загадки того времени.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 11/1969
XVII век для всей Европы — век преодоления национальной ограниченности, возникновения новых, прямых и тесных связей между народами, того, что мы сегодня зовем информативным обменом. И этот процесс заявляет о себе в сложном, многогранном процессе формирования русской культуры и русского человека.
В семнадцатом столетии видится средневековый мрак, лишь кое в чем прошитый слабыми лучами будущих перемен, будущих во всем — от науки до искусства, от уклада жизни до самосознания человека. Так сложилась русская история. Скажем иначе — так стало принято ее видеть. Историки прошлого века отнюдь не давали волю фантазии, у них были доказательства в пользу этой точки зрения, доказательства, казалось, неоспоримые. Перед ними лежали архивные документы.
Правда, это были, по сути своей, первые встречи ученых с русскими архивами, первые встречи со старинным русским документом. Еще оставалось неизвестно, как его надо читать, а главное — какие выводы и когда историк вправе из документа делать. Впрочем, само собой разумелось, что каждое слово говорит за себя, а названное в документе имя или дата остаются, не изменяются от того, как к ним подойдут.
А дальше вспомним ребенка, едва научившегося читать, едва перешедшего от букв к словам и получившего в руки слишком увлекательную книжку. Захваченный действием, полный ожидания невероятных событий, он готов угадывать, домысливать слова, буквы, фразы, самый смысл, опережая глаз, слишком медленно справляющийся с увиденным. Публиковались материалы — те, что особенно поразили воображение данного историка, подобранные так, что они, по существу, иллюстрировали его исторические представления. Тексты были слишком обширны, приходилось сокращать — за счет слов и обстоятельств, показавшихся исследователю несущественными. Так получалось часто, и в результате незаметно и неумышленно концепция стала восприниматься как документальная основа науки.
Вот один пример.
Содержание конкретного архивного документа было изложено в прошлом веке примерно так. В 1678 году живописец Оружейной палаты Иван Безмин писал «у государя на дому» портрет вступившего на престол царя Федора Алексеевича (старшего брата Петра). Искусствовед наших дней повторил за историком эти слова. Они звучали сенсационно; получалось, что речь шла об одном из первых в русском искусстве портрете с натуры!
Но вот тот же документ в оригинале. Касается он оплаты краскотера — «тер он краски у живописца у Ивана Безминова к писму ко государской персоне, которую писал он на дому ему великому государю в хоромы». Все просто — писал «персону» художник у себя дома, само собой разумеется, безо всякой натуры, по памяти, а писец приказа оговорил это обстоятельство потому, что полагалось живописцу ежедневно являться на работу в общие «светлицы». А если, кроме выбранной из многих и сокращенной записи, просмотреть подряд, без отбора, сотни соседних, то окажется, что художник писал не Федора Алексеевича, а другого, уже умершего царя.
Еще пример — все с тем же Безминым. Известен документ, согласно которому в 1686 году был художник отослан из Оружейной палаты «в разряд». Это понимали как сообщение о суровом наказании, лишении возможности заниматься живописью. Да, естественный человеческий вывод, но… В своем прошении о возвращении к работе в Оружейной палате Безмин пишет: «Послан я холоп ваш на вашу великих государей службу и будучи я холоп ваш на вашей великих государей бескорысной службе и терпел всякую нужду, из крепости многожды с ратными людьми по вестям ходил и в разборе ратных людей прибылых учинил и сверх писцовых и разборных книг сыскал приписных дворов с двести и с них ваш великих государей хлеб сбирал и на Дон по указу вашему великих государей я холоп ваш отпускал смерды». Значит, мы неверно представляли не только жизнь этого художника, но и само положение живописца на государственной службе в те годы. Безмин за свои редкие успехи в живописи получил дворянство, а как дворянин был направлен на «государскую службу» во время Крымских походов царевны Софьи. Из документов следует, что живописцам в XVII веке охотно доверяли самые ответственные государственные дела так, будто само их искусство, противостоявшее иконописи, принадлежавшей прошлому, обещало, что они не изменят делу реформ и перемен.
Журнал «Знание — сила» напечатал в последние годы немало статей, посвященных истории XVII века. И в каждой из них, по существу, звучало: «Этот удивительный XVII век — подумать только, что…» Удивление естественно. Но также естественно и новое восприятие прочитанных документов. Их сопоставление и сравнительный анализ дают многое. Через экономику и статистику, через культуру и быт, встающие из документов, не открывается ли нам через них дорога к проникновению и во внутренний мир человека тех лет?
Личная библиотека Ивана Грозного, о которой писали современники-иностранцы. Якобы большая. Якобы по различным отраслям знания. Якобы из печатных книг и рукописей. «Якобы», — потому что никаких свидетельств ее существования до сих пор не удалось найти.
«Либерею» видели в кремле Александровой слободы, где волей Грозного семнадцать лет находилась фактическая столица русского государства. И, конечно, есть достаточно оснований считать, что она погибла в страшную и необъяснимую зимнюю грозу 1582 года. Известно, что, уйдя обратно в Москву, вслед за телом им же самим убитого сына, Грозный больше не возвращался в слободу. Оставалась там богатейшая утварь, тем более могли остаться и книги. А спустя год после ухода Грозного над слободой, по свидетельству очевидцев, в сугробах и метели рождественских морозов разразилась гроза. Молния спалила большую часть дворца и попала точно в спальню царя, превратив в пепел лежавшие около постели в специальном сосуде списки осужденных ливонских пленников.
Сомневаться можно во многом. Почему были забыты во дворце списки осужденных? Почему за ними не прислали позже? Грозный ведь никогда не забывал о намеченных казнях… Но гроза действительно была, и дворец действительно пострадал. А вопрос о «либерее» — вопрос о том, какой же пищей духовной питались русские люди в канун XVII столетия, с чем приходили в новый век. Царь не мог служить типичным примером, но и не представлял исключения среди них. «Либерея» заключала в себе круг литературы, имевшей хождение, известной современникам.
В преддверии XVII века печатное дело находилось в центре жестокой борьбы. После Смутного времени оно становится насущной необходимостью. Московская печатня начинает работать 6 января 1615 года, как только удается вернуть из Нижнего Новгорода мастера Никиту Фофанова с его станом, «трудившегося» на ополчение, и собрать печатников — «разбежавшихся хитрых людей». Для печати отводится место в Кремле, а спустя пять лет «особый двор на Никольской улице.
Профессия печатников оказывается, как мы бы теперь сказали, самой перспективной в столице. Только между 1620 и 1638 годами их число в Москве возрастает в семь раз.
Правительство едва успевает отводить землю — лучшую в городе, наравне со знатным иностранцами — печатным мастерам. Типографские книги множатся в числе названий, тиражах, приходит множество технических новшеств… Но в середине века число печатников в Москве начинает сокращаться. И как! К 1660-м годам их в полтора раза меньше, чем в 1638 году, и такое положение сохраняется без малейших изменений до конца века. Процесс, зафиксированный городским переписями и остававшийся незамеченным историками.
Факты надвигались лавиной, разные и чем-то смыкавшиеся. Да, часть печатника исчезала из переписей. Но… в штате государева печатного двора таких изменений не происходило. А из этого следует, что существовали в Москве иные печатные станы — частные, и вот с ними-то и начало последовательную борьбу царское окружение со времен прихода к власти Алексея Михайловича.
Оно одерживало победы — и их результат отразили переписи. Борьбы этой не прекращают ни Федор Алексеевич, ни царевна Софья.
Существование «либереи» Грозного осталось недоказанным, но существовали — об этом свидетельствовали со всей определенностью самые прозаические документы, описи имущества — библиотеки самых обыкновенных москвичей. Конечно, по нашим представлениям, совсем маленькие — по пятнадцать-двадцать, от силы тридцать книг. Зато практически необходимые их владельцам. И вот в этих библиотеках изданий Печатного двора было слишком мало. Основное место занимала, как можно предположить, все еще рукописная книга. Но не прежняя церковная, которую вытесняла церковная же по преимуществу продукция Печатного двора. Новая.
Труды по медицине — прежде всего! — повести, книги по географии и травники, исторические хроники и труды таких известии историков, как Гваньини, М. Бельский или Стрыйковский, и словари, разные, рассчитанные на все виды читателей — от самоучек до профессиональных переводчиков. Тут и «Славяно-греко-латино-польский словарь» Епифания Славинецкого, и словарь Симеона Полоцкого, и «Лексикон языков польского и славянского скорого ради изобретения и уразумения», составитель которого специально оговаривал смысл своего труда — «в общую пользу обоих в единстве народов». Знание иностранных языков — оно становится обычным. Украинский полемист Лазарь Баранович так и пишет царю о своих книгах: «Из-дах же языком ляцким, вем бо, яко и вашего пресветлого величества сигклит того языка не гнушается, но чтут книги и истории ляцкие и сладость». Под «сигклитом» имелись в виду приближенные Алексея Михайловича стольник Богданов, князь Кропоткин и боярский сын Андрей Матвеев, которые и сами переводили с польского языка.
Простая арифметика — с конца XVI до начала XVIII века в России были переведены только с польского языка книги 75 наименований, и ни одна из них не печаталась на Печатном дворе. Зато отделы рукописей наших, сегодняшних библиотек и музеев хранят многие десятки экземпляров их «списков». Рукописная книга — та самая, которая каких-нибудь полвека назад была препятствием на пути культурного развития государства, — в своем новом превращении становится источником новых, не поддержанных правительством, тем более церковью знаний.
300 лет назад каждый новый перевод научной книги мог означать рождение новой профессии, но даже это частность. Главное — переводы свидетельствовали об интересе к знаниям, о потребности в научном представлении о мире.
Книги «лекарского учения» включали в себя сведения о человеческом организме, его функциях, их нарушениях и борьбе с этими нарушениями. Обычное содержание обычного учебника. Но в условиях русского XVII века сам факт обращения к подобному учебнику говорил о формировании человека, в сознании которого мир незыблемых постулатов, единожды заданных, с детства и навсегда заученных, сменялся миром представлений, проверенных жизнью, практикой, наконец, сознательно поставленным экспериментом.
Врач на Руси — как тут не вспомнить образ Бомелия с его приворотными зельями, волхованием, отравами. Народная память сохранила подробности его жизни. Еще на родине, в Англии, был он обвинен в колдовстве, заключен в лондонскую тюрьму и купил свободу ценой согласия стать шпионом на Руси. Наверно, это и было его настоящим призванием.
Рекомендованный русскому посланнику, добирается Бомелий до Александровой слободы, где находился Грозный, и нет такого поручения царя, с которым бы он не справился. Вмешательство Бомелия всегда означало смерть с той разницей, что иногда — мгновенную, иногда — в долгих мучениях. Но наступил момент, когда услужливость врача чем-то «не показалась» Грозному. Пришло подозрение, за ним пытки. В чем-то Бомелий признался, в чем-то оговорил себя, как и других, и царским повелением был сожжен на костре.
Когда все это вспомнишь, то нельзя как будто удивляться, что в Москве 1620 года числится всего один лекарь Олферий Олферьев, само собой разумеется, тоже из иноземцев. Москвичи, полагали историки XIX века, явно обходились услугами «рудометов», пускавших кровь, и тех, кто пользовался травами, торгуя ими на дому или в торговых рядах.
Но для кого же, в каком случае предназначались переводы книг «лекарского учения»? Их не стали бы делать ради одного или даже нескольких человек. Они были ни к чему иностранцам. Круг нуждавшихся в них людей явно не ограничивался или просто вообще не был связан с царским двором. Для царя и царской семьи обязательно вызывались заграничные знаменитости, чаще — мнимые, редко — действительные.
В чем же дело? Елисея Бомелия не выдумали. Но в те же годы правления Грозного создается особый Аптекарский приказ. Специальное объединение колдунов и отравителей? Ничего подобного. В обязанности приказа входит ведать «аптечными огородами», где разводились лекарственные растения, и собственно аптеками, искать новые «лечебные произрастания», составлять травники, но, кроме того, заниматься «бережением» Москвы от моровых поветрий, эпидемий и приглашать из-за рубежа ученых врачей, помимо тех, которые состояли при самом царе. Иначе говоря, речь шла о приглашении вольнопрактикующих врачей. Прежде чем получить право на практику в Московском государстве, они должны были пройти при том же приказе профессиональное испытание. Неучей надлежало отсеивать, но, как гласил царский указ, «без жадного озлобления».
Неожиданное предостережение! Значит, очень важным представлялось не отпугивать приезжающих вообще, они были полезны и нужны независимо от всех травников и рудометов.
К концу 1630-х годов Москва, судя по документам, насчитывает множество ученых медиков (а что, если Олферий Олферьев оказался в 1620 году в единственном числе из-за неполноты переписи или ее плохой сохранности?). В 1660-х годах свой врач есть на каждой сколько-нибудь значительной улице Белого и Земляного городов, есть доктора и в Главной Аптеке. К концу века врачей становится еще больше, причем иностранцев среди них меньше половины.
Те же переписи отмечают, что по мере роста числа врачей падает и сходит на нет в Москве число рудометов. По мере расширения аптек все меньше становится травников. Обращаясь за помощью в недугах не к молитве и не к знахарю, чье врачевание сохраняло черты первобытной магии, но к ученому медику, человек признавал силу доступного и ему и им самим приобретаемого знания. Из мистической загадки он сам в собственном сознании становился частью природы. Отсюда такое характерное для всей Европы XVII столетия увлечение анатомией и физиологией.
Анатом появляется в штате каждого почитающего себя образованным монарха. Анатомические препараты отдельных человеческих органов становятся предметом жадного любопытства и собирательства. Именно из них составляются первые европейские публичные музеи в Дании и Голландии. И не было никаких пережитков мнимого варварства в том, что, оказавшись а 1666–1698 годах в Западной Европе, Петр I восхищается прославленным анатомическим музеем доктора Фредерика Рюиша в Амстердаме.
Рюиш был не только изумительно талантливым препаратором, он обладал исключительно ценимым современниками даром собирать эти препараты в художественные композиции. Познавательное, как того требовали представления XVII века, неразрывно переплеталось с занимательным, и пораженному сходством человеческих и природных форм воображению было легче увидеть в человеке органическую часть окружающего его мира.
И разве не о том же увлечении естественными науками, более того, привычке к ним, свидетельствовали открывшиеся в начале XVIII века хирургические школы при Московском и Петербургском госпиталях? Появившиеся почти одновременно военные школы испытывали постоянную нехватку учащихся — рассчитанная на 300 человек Пушкарская школа так и не собрала ни разу больше 120, — тогда как медицинские не знали отбоя от желающих заниматься.
Едва успевшая заявить о себе отрасль знания, русская медицина после Смутного времени уже отмечена тем духом поиска, активного познания, которым проникнут в европейской истории XVII век. И это прежде всего проявляется в фармацевтике.
Корабельщики в «Сказке о царе Салтане», возродившейся на нашей почве как раз в XVII столетии, объездили весь свет в поисках диковинок. Путешественники, постоянно отправлявшиеся из Аптечного приказа, преследовали куда более прозаичную, далекую от сказочной цель — им нужны лекарственные растения. И в поисках их специальные экспедиции под защитой охотно выделяемых царем стрелецких отрядов добирались даже до границ Китая. И уж никак не прихотью, тем более царской, было стремление каждое из привезенных за тридевять земель «произрастаний» укоренить на московской земле. Делали ведь то же самое и в те же годы голландские купцы и моряки, проложившие путь в заморские колонии. Это был один из путей к «богачеству народному», как его будут представлять себе первые русские экономисты.
Мы не знаем, как и откуда появились в Москве и Подмосковье первые тутовые деревья. Но они выжили, принялись, в отдельных рощах насчитывали до 5000 корней взрослых шелковиц, и во второй половине века уже стоял вопрос о том, чтобы вызывать с юга все новых и более искусных мастеров шелкоткацкого дела для производства своих — не привозных шелковых тканей.
Вряд ли слишком просто давалось здесь, в северных краях, виноградарство. Тем не менее оно было повсеместным, знакомым множеству «хозяев». А один из выведенных на месте «виноградных дел мастером» астраханцем Саввой Леонтьевым сорт, Измайловский, обладал и вовсе редким качеством — мог сохраняться свежим целую зиму. Весь остальной виноград заготавливался впрок в патоке.
Хорошо шли бахчевые культуры — дыни, достигавшие в среднем 8 килограммов веса, арбузы. Это из Москвы в Чугуев отправляются царским указом 1660 года арбузные семена, чтобы начать «уряжать» на Дону бахчи.
Секреты удач? Они ни в чем не зависели от якобы изменившегося к нашим дням московского климата. Весной долго держались холода. Каждый летний месяц готовы были ударить заморозки. В конце сентября зачастую выпадал первый снег. Зимой жестокие морозы сменялись затяжными оттепелями, метели — дождями, и снег нередко ложился только в январе. Все зависело от умения применяться к меняющимся природным условиям, от искусства впервые зарождающейся на Руси, как и во всех остальных европейских странах, агрономии. Агрономия выступает как одна из наиболее действенных форм познания человеком природы и воздействия на нее. В том же, XVII столетии Голландия закладывает основы своего прославленного рационального земледелия, отвоевывая у моря необходимую землю.
Но есть и другая черта, роднящая опыты голландцев и русских — массовость. Фрукты и овощи, которые сегодня представляются нам южными, выращивались не в теплицах царских или боярских хозяйств, где тратой множества сил и средств можно было достичь любых результатов. Так будет в XVIII столетии. Особенность XVII века — то, что каждое принявшееся на московской земле плодовое дерево или растение было «доступно» каждому «хозяину». Дыню ничего не стоит найти на каждом московском торгу, а соленый или моченый арбуз — не редкость в любом московском доме.
Первые опыты по механике связаны именно с сельским хозяйством, они имели целью сократить число рабочих рук на самых тяжелых и трудоемких работах. А полем для многих опытов подобного рода оказывается Измайлово, царское хозяйство, никогда не испытывавшее недостатка в рабочей силе.
Это относится к поливу — его заменяют хитроумные, по выражению современников, ирригационные системы с механической подкачкой воды. Измайловские плотины представляли собой очень значительные по масштабам технические сооружения. Одна из них, например, имела 650 метров длины при ширине 24 метра. На молотьбе зерна в 1670-х годах используется приводимый в действие силой воды «молотильный образец» Моисея Терентьева. Другим вариантом такого же механизма был «образец как хлеб водой молотить» Андрея Крика. На так называемом Льняном дворе действует «колесная машина» для обработки льна конструкции работавшего в Москве английского инженера Густава Декентина. Она обрабатывала за сезон до 14000 пудов — 225 тонн сырья. Причем качество этого льна признавалось настолько высоким, что его целиком вывозили в Англию для прямого промена на лучшие сорта тонких английских сукон.
Неизбежен вопрос, что стало с такими успешными зачатками механизации в следующем столетии, не сохранившем, по сути дела, даже сколько-нибудь явственного воспоминания о них. Где причина этого непонятного забвения? Не связано ли оно с крепостным правом, которое окончательно утверждается в самых жестоких своих формах в петровские годы, лишая большинство русских земледельцев личной свободы, а вместе с нею и земли? Полная зависимость от помещика, работа на его полях, в его хозяйстве, по чужому, навязанному разумению и приказу неизбежно должна была стать на пути тех открытий и потенций развития, которыми отмечен XVII век.
Среди множества «списков» в библиотеках книги, которые можно отнести к художественной литературе как она понимается теперь, занимают меньше места, чем труды познавательного свойства. Но само их появление чрезвычайно важно. Недавно русский читатель располагал для такого рода чтения только житиями святых и немногочисленными и малораспространенными повествованиями летописцев.
Среди множества произведений современной литературы европейских стран ни одно не становится предметом перевода. Зато все симпатии читателей — на стороне памятников Средневековья, давно ставших историей для Запада. Пользуются успехом похождения Бовы-королевича, приключения угорского короля Атыллы; подвиги богатыря Уруслана, перипетии Салтана и Додона, несчастья прекрасной Мелюзины и царицы Милятрисы. А еще — бытовые нравоучительные истории в духе «Декамерона», скорее анекдоты, смешные, забавные и, безусловно, правдоподобные, «фацеции», как их называли на польский образец. Но ведь и с этой формой новеллы западноевропейская литература рассталась достаточно давно.
Чем объяснить такой выбор переводчиков, выражавших вкусы читателей?
Отсталость? Примитивность вкусов? Мне кажется, дело в другом. Ту средневековую литературу, которая появляется в «списках», создавало среднее сословие, горожане, впервые начавшие играть историческую роль. Но те же люди в XVII веке решительно заявляют о себе и в жизни Московского государства. Это их литература, и оттого «устаревшие» образы так легко переходят в народную сказку и песню, вплетаются в канву фольклора. Фацеции перепечатываются весь последующий век и переходят даже в Пушкинское время. Знаменитый «Письмовник» Курганова, выдержавший за конец XVIII — начало ХК века восемнадцать переизданий, знакомит с фацециями писателей и читателей пушкинских лет.
Отец-крестьянин захотел научить лентяя-сына школьной премудрости, но не поверил в мнимые успехи. «Отец вопроси: «Како вилы по латине, како навоз, како телега?» Сын отвеща: «Отец! Вилы по латине вилатус, гной — гноатус, воз — возатус». Отец аще и не ведал, но обаче уразумел, яко сын за школою учится, удари его вилами в лоб и вда ему вилы в руки, глаголя: «Отселя учися вместо школы. Возьми вилатус в рукатус и клади гноатус на возатус».
Менялись с течением времени обороты, выражения — оставался смысл. Человек освобождался от навязанных ему представлений о ценностях, начиная отвечать сам за себя, воспринимая жизнь через призму собственного опыта и познания.
XVII век для всей Европы — век преодоления национальной ограниченности, возникновения новых, прямых и тесных связей между народами, того, что мы сегодня зовем информативным обменом. И этот процесс заявляет о себе в сложном, многогранном процессе формирования русской культуры и русского человека.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 2/1974
Русского средневекового боярина легко представит себе любой читатель: дородный, в неуклюжей парчовой шубе (даже если в комнате жарко натоплено или на дворе лето), в высокой меховой шапке, исступленно спорящий о месте за столом, вставляющий в свою речь то «дондеже», то «иже», то что-то вроде «должно-ть так, наде-жа-осударь»… Сколько таких бояр мы видели на теле-и киноэкранах и театральных подмостках! Куда хуже знает бояр специалист. Мы до сих пор не можем достоверно сказать даже, что означает этот…
Существует не одна гипотеза о его происхождении. Искали славянские корни — то от «бой» (тогда выходит, что боярин — воин), то от «болий», то есть большой, ведь у южных славян слово звучит как «болярин». Предполагали корни тюркские и скандинавские. Ни одна из гипотез не доказана, но ни одна полностью и не опровергнута. А ведь известно: чем гипотез больше, тем меньше вероятности, что хоть одна из них справедлива. Ясно только, что слово это не общеславянское: встречается у южных и восточных славян, но его нет у западных.
На Руси бояр впервые упоминает договор князя Олега с Византией, заключенный около 911 года. Но потом о боярах не слышно примерно полтора-два века. В чем дело? Давно высказано предположение, что «бояре» — слово болгарское, а перевод византийско-русского договора на славянский язык делал болгарин и употребил привычное слово. Только в XII веке в статьях Пространной Русской правды мы встречаем отдельные косвенные упоминания бояр: в кодекс попали боярские холопы, боярские рядовичи (мелкие слуги-администраторы), боярские тиуны (управители).
Увы, не только происхождение термина «бояре», но и его смысл нельзя определить однозначно: ведь в разное время и на разных территориях так называли подчас весьма непохожие общественные группы. Богатые и знатные вельможи в средневековой Руси — бояре; в Молдавии в XVII веке — все феодалы, мелкие и крупные; в великом княжестве Литовском панцирными и путными боярами называли даже военных слуг, занимавших промежуточное положение между шляхтой и крестьянами.
Прежде чем двинуться вглубь веков, обратимся к единому государству, к XV–XVI векам. И сразу убедимся, что бояре — и здесь термин многозначный. В узком смысле слова это высокопоставленный служилый человек, получивший чин боярина, заседающей в Боярской думе. Бояре были не только в Думе великого князя (а затем царя), были свои бояре и у удельных князей, у митрополита, у некоторых архиепископов. Разумеется, и общественный вес их был неодинаков. После ликвидации удельного княжества удельный боярин обычно уже не входил в общерусскую Думу, терял «боярство». В общерусской Думе кроме бояр заседали и окольничие (ранг пониже), а с середины — второй половины XVI века — «думные дворяне». К ним ко всем порой также применялось название «бояре». Как установил А. А. Зимин, когда в ту пору говорили, что решение приняли «все бояре», имели в виду и окольничих, и думных дворян.
Сколько же было этих «всех бояр»? В общем, не так уж много. В удельные времена княжеские думы состояли из трех-четырех человек. Невелика была сначала и Дума единого государства. Когда в 1505 году вступил на престол Василий III, ему от отца осталось пять бояр и пять окольничих. Правда, в начале шестидесятых годов XVI века Боярская дума на недолгий срок невероятно разрослась — до 40 бояр и 16–18 окольничих, но к концу царствования Ивана Грозного в ней всего два с половиной десятка человек — 12 бояр, 6 окольничих и 7 думных дворян. Впрочем, в XVII веке Дума постоянно росла. Например, в 1678 году в ней числилось 42 боярина, 27 окольничих и 19 думных дворян.
Кроме этого узкого значения слова, существовало и другое, пошире. Откроем Судебник 1497 года, первый свод законов единого Русского государства. В статье «О землях суд» читаем: «А взыщет боярин на боярине…». В аналогичной статье Судебника 1550 года — та же формулировка. В судебных делах, спорах с соседними землевладельцами, черносошные крестьяне часто жалуются, что сосед хочет «ту твою государеву землю обоярити». Итак, вырисовывается еще одно значение загадочного термина — всякий землевладелец-вотчинник. Причем отнюдь не только крупный. Мы знаем по источникам множество вотчин, размеры которых ничтожны: одна-две деревни, а в деревне по два-три, а то и по одному двору. Именно этот смысл слова «боярин» привел в конце концов к тому, что всякого и вотчинника, и помещика стали называть барином, то есть тем же боярином.
Так о каких же боярах идет речь в этой статье? О боярах в научном значении этого слова, о крупных землевладельцах, происходивших из тех родов, которые зачастую «бывали в боярах», занимали боярские должности — наместников в больших уездах и городах, воевод, послов и посланников и т. д.
Но сразу же мы наталкиваемся на одно существенное различие уже внутри самой Руси. Нам хорошо известны новгородские бояре. Особенно много мы узнали о них за последнее время благодаря трудам В. Л. Янина. Это наследственная замкнутая каста. Новгородским боярином нужно было родиться, им нельзя стать.
Характерна ли такая наследственность боярства для других русских земель? Обратим внимание на то, что новгородские бояре (вероятно, в какой-то степени еще и полоцкие) были независимы от княжеской власти, хотя и зависели (по крайней мере, новгородские) от веча. Встречается даже термин «земские бояре»: они упомянуты в Новгородской летописи под 1344 годом. В остальных же землях Руси бояре — всегда верхушка княжеской дружины, блистающее окружение князя, те, с кем князь «думает» о «строе земленем», то есть о делах страны. Не случайно в русском свадебном обряде жениха и невесту называют князем и княгиней, а гостей — боярами. «Бояре» и здесь выступают не сами по себе, а как окружение «князя». Особенности же новгородского боярства, вероятно, связаны со спецификой новгородского политического устройства — республиканского.
Бояре-дружинники не сразу стали землевладельцами. Первоначально этот верхний слой военных слуг князя жил за счет военной добычи и сбора дани.
Большинство ученых относят зарождение боярской вотчины в Приднепровье и Новгородской земле к XI–XII векам. Та же часть Русской земли, где впоследствии сложилось единое Русское государство, территория Волго-Окского междуречья, в XI и даже в XII веке была еще далекой периферией страны. Но с середины XII века и здесь, в Северо-Восточной Руси — в Ростовской, Суздальской, Владимирской землях, начинают упоминаться в летописях боярские села.
Страшное Батыево нашествие в тридцатых годах XIII века было бедствием для всей страны, в том числе для феодалов. Бояре-дружинники гибли вместе с князьями в кровопролитных битвах, при осаде городов: ведь они были профессиональными воинами. По родословным московских боярских семей XV–XVI веков легко заметить: большинство из них уходит своими корнями не глубже рубежа XIII–XIV веков. Те же бояре, кто знают своих предков, живших до Батыева нашествия, — пришельцы из других земель Руси, чаще всего из Новгорода, куда не дошли войска Батыя.
Вероятно, вражеское нашествие искусственно прервало в тридцатых годах XIII века уже начавшийся процесс складывания боярских вотчин — первые феодалы были просто истреблены. Но во второй половине XIII века этот процесс начался заново, а к XIV веку можно уже отнести расцвет боярского землевладения на северо-востоке Руси.
Боярские вотчины были сначала невелики — своеобразные небольшие подсобные хозяйства для княжеских вассалов и слуг. Ведь в стране господствовало натуральное хозяйство, и потому не нужно было производить сельскохозяйственные продукты на рынок, зато необходимо иметь свое село, которое избавляло бы от закупок зерна и мяса, масла и молока. Покупать на стороне приходилось только заморские деликатесы и виноградные вина. И вотчина более крупная была первоначально просто не нужна.
Как «ничья», «божья» земля, земля общинная превратилась в частную собственность отдельных лиц? На этот вопрос мы никогда не сможем ответить окончательно, точно. И на то есть объективная причина: мы узнаем из источников о земельной собственности тогда, когда она уже сложилась, когда земли, принадлежащие феодалам, продаются, покупаются, когда их завещают наследникам или дарят.
И все же кое-какие основания для предположений у нас есть. Мы знаем, как складывалась земельная собственность в Новгороде, где бояре получали свои земли как пожалование от веча или покупали их у общин. Мы знаем, как образовывались владения монастырей: их дарили князья. Есть упоминания в некоторых родословных о том, что князья жаловали земли и боярам. Вероятно, большинство вотчин Северо-Восточной Руси — результат княжеских раздач. Именно «сверху» возникало боярское землевладение.
И, быть может, поэтому-то русский боярин был куда теснее связан со своим государем, чем западноевропейский барон, и значительно меньше такого барона связан со своими земельными владениями. Этот факт отразился даже в характере фамилий знати: фамилии французских и немецких дворян произведены, как правило, от названий их замков (при помощи предлогов «де» и «фон»); большинство же фамилий русских нетитулованных бояр происходит от имен или прозвищ их предков.
Многое было уже как бы запрограммировано тем, что своим существованием боярские вотчины обязаны великокняжеской власти: сравнительно раннее возникновение единого государства, суровость, подчас большая деспотичность, чем в других странах Европы, великокняжеской, а затем и царской власти.
Их было не так уж много. В официальной родословной книге — «Государевом родословце», составленном в середине XVI века, немногим более сорока глав, каждая глава — род. Часть из них — великие князья литовские, московские удельные князья. Остальные — боярские роды, титулованные и нетитулованные. Кто же они?
Самый древний слой — старомосковское боярство. Так принято называть отпрысков семей, служивших еще с конца XIII–XIV веков московским великим князьям — основателю московской династии Даниилу Александровичу, его сыновьям Юрию и Ивану Калите, сыновьям Ивана Калиты, знаменитому внуку Калиты Дмитрию Донскому. Здесь потомки прибывшего на службу к князю Даниилу черниговского боярина Федора Бяконта — Плещеевы, Игнатьевы и другие, потомки новгородца Радши, в том числе Пушкины.
Кроме Пушкиных, потомками Радши были Мятлевы, Чеботовы, Челяднины. От «мужа честна» Андрея Кобылы, выезжего «из Прусс» (как полагают, с Прусской улицы Великого Новгорода) происходили Шереметевы, Колычевы, Захарьины с их ветвями — Яковля и Юрьевы, а от последних — Романовы. Это был кружок людей, все материальное благополучие и политическое влияние которых связано с успехами московских князей. Недаром сын Ивана Калиты, Симеон Гордый, писал в 1353 году в своем завещании, обращаясь к наследникам-братьям: «Слушали бы есте отца нашего владыки Олексея, тако же и старых бояр хто хотел отцю нашему добра и нам. А пишу вам се слово того деля, чтобы не перестала память родителии наших и наша, и свеча бы не угасла». Упомянутый здесь «владыка» Алексей — это митрополит всея Руси, родившийся уже в Москве сын боярина Федора Бяконта.
Известно витиеватое и несколько патетически приподнятое «Слово о житии и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русского». Автор его вкладывает в уста умирающему Дмитрию пространную похвалу боярам. Он советует наследникам: «Бояр же своих любите и честь им достойную воздавайте… без их думы ничтоже творите», а обращаясь к боярам добавляет: «Пред вами… родихся и возрастох, и с вами царствовах… С вами на многы страны мужествовах, вами в бранех страшен бых… Вы же не нарекостеся у мене бояре, но князи земли моей».
Переход новых территорий под высокую руку великого князя московского (а потом и всея Руси) всегда сулил этим боярам большие материальные выгоды. Например, когда Ивану Калите удалось захватить часть Ростовской земли, то «отъяся» от ростовских князей «власть и княжение, и имение, и честь и слава, и вся прочая, и потягну к Москве», а «насилование много» воевод Ивана Калиты привело к тому, что «не мало их от ростовець московичем имениа своя с нужею (то есть насильно. — В. К.) отдаваху».
Когда московский князь становился одновременно великим князем владимирским, старшим среди всех князей Русской земли, то под его власть тем самым попадали обширные богатые территории собственно Владимирского великого княжения — земли Переславля-Залесского, Костромы, Углича, Вологды, самого Владимира и многие другие. Со времен же Дмитрия Донского эти земли фактически сливаются со старой территорией Московского княжества. Наместниками здесь становились московские бояре. Наместник же в те времена был «кормленщиком»: он получал в свою пользу определенную долю налогов и судебных пошлин с управляемого уезда — «кормления». Чем уезд крупнее и богаче, тем и кормление доходнее.
В XIV веке титулованных бояр еще не было. Такое распространенное в XVI–XVII веках словосочетание, как «боярин князь» такой-то, было в XIV столетии — в первой половине XV века еще невозможным. Либо князь, либо боярин! Слово «князь» воспринималось не только как титул, но и как «должность». Лишившиеся своих уделов князья обычно автоматически лишались титула. С великой «честью» выехал в Московское княжество с Волыни князь Дмитрий Михайлович Боброк, будущий герой Куликовской битвы, вместе с сыновьями. Великий князь Дмитрий даже выдал за него замуж свою родную сестру, и тем не менее ни он, ни его потомки (Волынские и Воронцовы-Волынские) не сохранили титула.
Но в XV веке положение меняется. На московскую службу переходит все больше и больше потомков самостоятельных князей. Отпрыски литовской великокняжеской династии Гедиминовичей — князья Патрикеевы, Голицыны, Куракины, Хованские, Вельские, Мстиславские… Потомки ярославских князей — Пенковы, Кубенские, Курбские, Сицкие… суздальско-нижегородских — Шуйские, Горбатые… ростовских — Лобановы, Буйносовы, Темкины… оболенских — Репнины, Курлятевы, Серебряные, Долгоруковы… — становятся постепенно воеводами и боярами, но сохраняют княжеские титулы. Вслед за ними в московской Боярской думе оказываются и самостоятельные владетели княжеств на Верхней Оке, отпрыски черниговской княжеской династии Воротынские и Одоевские.
Вождь воинствующих церковников Иосиф Волоцкий льстиво назвал Василия III: «всея Русский земля государем государь». В этой формуле — точная фиксация существовавшего тогда положения: государю всея Руси служили многие «государи» рангом пониже, продолжавшие властвовать над своими подданными. Перешедшие на службу к великому князю владетели бывших независимых княжеств долго сохраняли в своих землях право суда по всем делам, право жизни и смерти над своими подданными, выдавали жалованные грамоты монастырям и держали собственных служилых людей — тоже феодалов. Лишь к середине XVI века эти особые княжеские права были постепенно ликвидированы.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 2/1987
Со школьных лет мы привыкли считать, что бояре были противниками централизации, боролись против нее, а мелкие феодалы, дворяне служили опорой великокняжеской, а затем и царской власти. Но…
Представление о боярстве как постоянной аристократической оппозиции во многом возникло под влиянием знакомства с историей Западной Европы, где гордые и самоуправные бароны сопротивлялись королевской власти. Но сопоставление это грешит неточностью. Прежде всего, на Руси не было боярских замков. Высокие ограды боярских усадеб еще не делали их замками по функциям. Когда подходил неприятель — иноземный или из соседнего княжества, боярин никогда не принимался за укрепление и оборону своей собственной усадьбы. Летописи при описании военных действий обычно говорят о сожжении сел, то есть усадеб, и осаде городов. Русские бояре защищали не каждый свое село, а все вместе — княжеский (позднее — великокняжеский) град и все княжество. Недаром у каждого боярина был в городе «осадный двор». С западноевропейскими баронами сопоставимы скорее удельные князья, чем бояре.
В концепции, по которой реакционное боярство враждебно централизации, заключено внутреннее логическое противоречие. Как известно, высшим правительственным учреждением была Боярская дума, все указы и законы оформлены как «приговоры» или «уложения» царя или великого князя с боярами. Все историки согласны, что воплощенная в этих указах правительственная политика была направлена на централизацию страны; таким образом, если придерживаться традиционной концепции, — против боярства. Итак, боярство — своего рода коллектив самоубийц, настойчиво проводящий меры, направленные против себя? Разумеется, эти рассуждения недостаточно доказательны — ведь реальная жизнь слишком сложна и плохо подчиняется строгим логическим схемам. Да и читатель, знакомый с историей, вправе спросить: а как же быть с боярской идеологией, с убежденностью бояр в своем наследственном праве участвовать в управлении государством и тем самым ограничивать власть монарха? И на память сразу приходит князь Курбский, тот самый, что «от царского гнева бежал». «Идеолог боярской оппозиции», он будто бы требовал ограничить царскую власть. Впрочем, давно существует и иная оценка взглядов Курбского. Крупнейший советский историк С. Б. Веселовский писал, что «все притязания Курбского сводятся к тому, чтобы не быть битым без вины и без суда».
Что ж, приглядимся к писаниям беглого боярина. Первое, что бросается в глаза, — его аристократизм. Рассказывая о жертвах гнева царя Ивана, он классифицирует их по генеалогическому принципу. Он никогда не упустит заметить, что казненный — «славнаго» или «велика» рода, указать, кому он «единоплемянен». Но из этого вовсе не следует, что Курбский стремился ограничить власть царя советом знати. Князь восхваляет политику «Избранной рады» — правительственного кружка пятидесятых годов XVI века, во главе которого стоял незнатный дворянин Алексей Адашев, кружка, много сделавшего для укрепления централизации. Да, Курбский считал, что царь нуждается в советах «мужей разумных и совершенных… предобрых и храбрых… в военных и в земских вещах по всему искусных». Однако в этом перечислении достоинств нет знатности, и не случайно. Ведь в другом месте Курбский подчеркнул, что царь должен искать советов и «у всенародных (простонародных. — В. К.) человек», ибо «дар духа дается не по богатству внешнему и по силе царства, но по правости душевной».
Да, бояре с детства считали, что призваны участвовать в управлении страной и командовании войсками, но не как хозяева, а как верные слуги государя. И тщетно стали бы мы искать в их писаниях даже намек на борьбу против централизации. Все дело в том, что на самом деле бояре, крупные феодалы, были не меньше, а, пожалуй, даже больше, чем мелкие, экономически заинтересованы в единстве страны. Чтобы понять, на чем основан этот непривычный вывод…
Вот перед нами завещание Петра Михайловича Плещеева, составленное около 1510 года. Сам Петр Михайлович не дослужился до боярского чина, а был всего лишь окольничим. От отца — боярина Михаила Борисовича — ему удалось получить не так уж много: один из семерых сыновей, он, естественно, унаследовал небольшую часть отцовских вотчин. Но Петр Михайлович всю жизнь покупал новые вотчины, в том числе у родственников, — верно, был рачительным хозяином, да и на кормлениях сумел неплохо нажиться. Всего под конец жизни у этого феодала было шесть сел с сорока семью деревнями и одиннадцатью пустошами в четырех уездах: Московском, Переславль-Залесском, Верейском и Звенигородском. В шести уездах владели землями выходцы из того же рода Алексей Данилович Басманов и его сын Федор. Это правило, а не исключение. Для крупных русских феодалов не характерны обширные латифундии, расположенные «в одной меже», такие, чтобы можно было целый день ехать и в ответ на вопрос, чьи это земли, слышать, как в сказке, одно и то же: маркиза де Караба. Такие бояре, владевшие землями одновременно в нескольких уездах, — а границы уездов обычно совпадали со старыми границами княжеств, — естественно, были противниками удельного сепаратизма: он угрожал их землевладельческим интересам.
А не была ли иной позиция титулованной знати, отпрысков старых княжеских родов, утративших свою независимость и ставших сначала вассалами, а потом и подданными государя всея Руси? Конечно, у них сохранились и ностальгическая тоска по «доброму старому времени», и доля неприязни к «кровопивственному» роду московских князей (выражение одного из таких потомков удельных князей, Курбского). Но жизнь брала свое. Бывшие удельные владыки входили в Думу, становились воеводами в полках, наместниками в уездах, разбирали судебные дела. Эти поручения носили общерусский характер, требовали разъездов по стране. И князьям стали необходимы вотчины за пределами родового гнезда, чтобы на новом месте не зависеть от рынка, не пользоваться покупной провизией: в условиях натурального хозяйства иначе жить слишком разорительно. Да и полученные на службе, главным образом на кормлениях, средства создавали возможности для покупок.
Была еще одна побудительная причина для таких приобретений. Вот, например, род князей Оболенских. В середине XVI века в этой семье оказалось одновременно около сотни, а то и больше взрослых мужчин. В их же бывшем удельном княжестве насчитывалось всего около тридцати тысяч гектаров пахотной земли. Так что на долю каждого из князей пришлось бы не более трехсот гектаров пашни. Но это размер владений обычного служилого человека, с такой вотчины по-княжески не проживешь. Вот и приходилось искать новые вотчины в других уездах.
В результате у одних князей вотчины в родовом гнезде составляли лишь часть (не главную!) владений, а у других их вовсе не осталось. Поэтому даже для тех князей, чьи родовые владения сохранились, возврат к временам феодальной раздробленности был невыгоден: он означал бы потерю значительной части их вотчин и поместий.
Итак, бояре в XV–XVI веках…
Государевы служилые люди, хотя и высокого ранга. С молодых лет они участвуют в многочисленных войнах, которые вело Русское государство. Сабельный бой конных отрядов в средневековой битве, где не было ни отдаленных командных пунктов, ни дальнобойной артиллерии, уравнивал перед лицом опасности воеводу и его подчиненных. Пожалуй, для воеводы риск порой был даже большим: в решающие мгновения он должен был оказаться впереди — во главе, в буквальном смысле этого слова, — своего полка. «Пред (курсив мой. — В. К.) войском твоим хожах», — писал Курбский. Именно на воеводу старался направить свои удары неприятель: его убить и выгоднее для победы, и престижнее. В родословиях боярских родов при многих именах стоят пометы о гибели в той или иной битве.
Потому, верно, трудно было сыскать боярина без шрамов от боевых ран. Видимо, воинская доблесть входила важнейшим компонентом в систему ценностей бояр. До нас не дошло даже сообщений о том, что, мол, такой-то боярин струсил в сражении. Порой даже люди, запятнанные холопством перед царем, участием в казнях, корыстолюбием, на поле боя вели себя мужественно. Кровавый опричный палач Малюта Скуратов (несмотря на незнатное происхождение, он был думным дворянином, а потому как бы входил в число «всех бояр») погиб достойно: во время штурма ливонской крепости Пайды, врываясь на коне в пролом стены. Мало хорошего можно сказать об Алексее Даниловиче Басманове: летописец называл его в числе тех «злых людей», по чьему «совету» была создана опричнина. Но он был опытным и храбрым воином, организатором обороны Рязани от крымских войск. Увы, далеко не всегда военная доблесть и гражданское мужество совмещаются в одном лице…
Среди воевод было немало талантливых военачальников. Князь Михайло Иванович Воротынский создал первый в России устав пограничной службы, организовал охрану рубежей от набегов крымских ханов. В 1572 году во главе объединенного войска земских и опричников он разгромил войска крымского хана Девлет-Гирея и спас столицу и всю страну от страшного разорения (Иван Грозный по-своему отблагодарил полководца: через год тот был казнен).
Менее известен князь Юрий Иванович Шемякин-Пронский. При штурме Казани ему было чуть больше двадцати, но он возглавил семитысячный полк, первым ворвавшийся в город.
Современного читателя удивит молодость воеводы, но люди тогда взрослели раньше. В двадцать три года одержал прославившие его победы над интервентами князь Михайло Васильевич Скопин-Шуйский. Когда Пожарскому предложили возглавить ополчение, он был уже опытным воеводой, участником многих битв. А ему еще не исполнилось тридцати трех.
Бояре рано становились воеводами, отчасти потому, что знатное происхождение предназначало к высокому служебному положению. Этому способствовало.
Долгое время его считали пережитком удельной старины. Лишь сравнительно недавно А. А. Зимин доказал, что возникло местничество только в едином государстве, на рубеже XV–XVI веков.
Традиционно местничество представляют себе как спор обуянных аристократической спесью людей из-за смешных деталей этикета — кому на каком месте сидеть.
Езерский Варлаам
Гордыней славился боярской:
За спор то с тем он, то с другим
С большим бесчестьем выводим
Бывал из-за трапезы царской.
Но снова шел под тяжкий гнев
И умер, Сицких пересев, —
писал Пушкин. О местнических спорах за столом рассказывает и Григорий Котошихин, бежавший в XVII веке в Швецию русский служилый человек. По его словам, если кто-то из бояр отказывается сесть на царском пиру ниже человека, которого считает себе ровней или ниже, царь приказывает его посадить насильно, а местник «посадити себя не даст, и того боярина бесчестит и лает», кричит: «хотя-де царь ему велит голову отсечь, а ему под тем не сидеть, и спустится под стол».
Для местнического счета не важны были и выдающиеся заслуги: даже спаситель страны от интервентов князь Дмитрий Михайлович Пожарский не раз проигрывал такие дела. От поражения в споре не спасало и родство с царем. Так, в 1614 году один из князей Лыковых заместничался с родным дядей только что избранного царя Михаила Федоровича, Иваном Никитичем Романовым. «Готов ехать к казни, а меньше Ивана Никитича мне не бывать», — заявлял Лыков, фактически подвергая сомнению знатность самого царя, ведь племянник по местническому счету «ниже» дяди, следовательно, и царь ниже, чем он, Борис Михайлович Лыков.
В том ли только дело, что Лыковы князья, а Романовы нет? Отнюдь. Тот же князь Пожарский проиграл местническое дело нетитулованному боярину Борису Михайловичу Салтыкову. При местничестве учитывалась не абстрактная знатность, древность рода, а служба предков. Если некогда служили двое вместе и один был подчинен другому, то и их дети, и племянники, и внуки должны будут находиться в таком же взаимоотношении.
Система эта постепенно усложнялась и запутывалась. В спорах служилые люди выстраивали сложнейшие цепочки местнических «случаев» — прецедентов. «…Князь Александра Кашин был меньше отца моего… а князю Костентину Курлетеву был дядя, а со князем Костентином Курлетевым ровен был князь Иван Лугвица Прозоровской, а брат меньшой князь Иванов князь Федор Прозоровской бывал с князем Иваном Троекуровым…» — это только начало одной из таких местнических цепочек.
Но и соперник отвечал другой, столь же длинной и сложной цепью «случаев». Потому и было опасно принять «невместное» назначение: создавался прецедент, наносился урон служебному положению не только своему, но и потомков и родственников. Вот почему так цепко держались бояре за место за царским столом. Потому-то бывший опричник Михайло Андреевич Безнин, проиграв местническое дело, «от той обвинки боярской хотел в монастырь постритца», а Петр Федорович Басманов в подобной ситуации, «патчи на стол», плакал целый час. Раз князь Александр Андреевич Репнин (из рода Оболенских) был назначен на службу ниже князя Ивана Васильевича Сицкого, своего близкого приятеля. И по дружбе не бил на него челом «в отечестве о счете». Тогда однородец Репнина князь Федор Ноготков-Оболенский стал жаловаться государю, что тем «князь Олександровым Репниным воровским нечелобитьем» всему их роду может «быть в отечестве поруха и укор от чужих родов».
Местничество порой считали только привилегией феодальной аристократии, обычаем, противоречащим интересам централизации. Непонятно, как же тогда терпел местничество Иван Грозный? И не просто терпел, а весьма охотно вмешивался в счеты. Более того, он их как бы поощрял, поскольку нередко спорили друг с другом о местах и опричники.
Да, конечно, местничество давало высшей аристократии некоторые гарантии против потери господствующего положения. Но ведь оно основывалось на прецедентах, и те роды, которые давно и верно служили московским великим князьям, укрепляли благодаря местничеству свои позиции. И хотя царь Иван мог прекратить любой местнический спор одним суровым окриком «Не дуруй!», он не раз пользовался местничеством, чтобы повысить служебное положение того рода, которому почему-либо симпатизировал, или понизить тот род, к которому относился похуже.
В XVI веке местничаться имели право только служилые люди из аристократической верхушки, но в XVII веке местничество постепенно распространялось все шире, охватив почти весь господствующий класс. Все меньше и меньше оставалось в местничестве положительного, все в большей степени оно затрудняло продвижение вверх по служебной лестнице способных и преданных монарху людей. По мере того, как складывался единый всероссийский господствующий класс, становилось все менее важным, принадлежит ли служилый человек к роду, давно подчинившемуся московским государям. Теперь местничество оказалось в противоречии и с централизацией, и с нарождавшейся абсолютной монархией. Но только в 1682 году по инициативе талантливого государственного деятеля князя Василия Васильевича Голицына (замечательный пример: он ведь сам стоял на одной из самых высоких ступеней местнической лестницы!) «богоненавистное, враждотворное, братоненавистное и любовь отгоняющее местничество» было отменено. Тогда же разрядные книги, в которые записывались все назначения на важнейшие должности, — из них извлекался материал для прецедентов во время споров — были торжественно сожжены. Так на сей раз разошлись пути исторического прогресса и интересы исторической науки — погиб ценнейший источник по истории России XV–XVII веков, и мы вынуждены теперь пользоваться в основном лишь частными списками с подлинных разрядных книг.
Высок ли был уровень образованности русского аристократа XV–XVII веков? Немало было среди бояр людей, образованных для своего времени блестяще. Князь Андрей Михайлович Курбский — один из самых плодовитых и талантливых литераторов, знаток Библии и житий святых, трудов «отцов церкви» и истории… Уже зрелым человеком он в Великом княжестве Литовском взялся за латынь и преуспел настолько, что смог даже перевести на русский язык две речи Цицерона. Большим любителем книг, их собирателем был Дмитрий Михайлович Пожарский. Виднейший государственный деятель XVII века, одно время бывший главой внешнеполитического ведомства, Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин происходил из старинного, но захудавшего по службе и обедневшего рода. Ордин-Нащокин вырос в небольшом городе Опочке, но хорошо знал иностранные языки, математику, риторику.
Но все же большинству высшей аристократии хватало простого умения читать и писать. Да и эта элементарная грамотность не всегда отличала даже знатного боярина. Вот важный государственный документ — «Приговор» земского собора 1566 года. После духовных лиц его подписали двадцать семь служилых людей высокого ранга. А в конце читаем: «А Иван Шереметев Меньшой и Иван Чеботов рук к сей грамоте не приложили, что грамоте не умеют». Между тем оба они занимались важными государственными делами, водили полки в походы. В 1602 году Дмитрий Пожарский при выдаче жалованья расписался за шестерых неграмотных стольников из княжеских и других знатных родов.
«Боярски обеды — голодному вреды: неколи было кушать, надо было церемоннее слушать», — эта пословица встретилась мне в одном из рукописных сборников. Да, торжественно, а следовательно, и неспешно проходил обед в боярском доме. Сначала к гостям выходит жена хозяина, гости и хозяйка кланяются друг другу. Потом же, пишет Котошихин, «господин дому бьет челом гостем… чтобы гости жену его изволили целовать, и наперед, по прошению гостей, целует свою жену господин, потом гости един по единому»; затем жена хозяина каждому гостю подносит чарку вина и «по том питии… пойдет в свои покои, к гостем же, к бояроням, тех гостей к женам». Только после этого начинается пышное пирование. Пьют «чашу государя царя и великого князя», потом — за здоровье хозяина и гостей. Тосты должны быть длинные и цветистые, вроде сегодняшних кавказских («неколи было кушать»). Еда разнообразная, подчас изысканная.
За столом прислуживает многочисленная дворня. Уже у бояр XVI века нередко десятки и сотни холопов-рабов. А в XVII веке их, видно, стало еще больше. «Да бояре ж, и думные, и ближние люди в домах своих держат людей, мужского полу и женского, человек по 100 и по 200 и по 400 и по 500 и по 1000, сколко кому мочно, смотря по своей чести и по животам», — пишет Котошихин. На столе — дорогая серебряная посуда, «суды серебряны». Правда, повседневно могли есть и из «судов оловянных», но и они недешевы — ведь большинство населения обходится глиняной посудой.
Облачен боярин в дорогие одежды из, как бы мы сказали сегодня, импортных тканей: фландрского сукна и венецианского («веницейского») бархата, из восточного «рытого» бархата и из атласа.
Зато меха свои. Не только беличья шуба, но даже кунья была недостаточно престижна для знатного боярина. Иван Грозный, презрительно говоря о бедности Шуйских, вероятно, вымышленной, подчеркивал, что у одного из них была всего одна шуба, к тому же «мухояр (полушерстяная ткань. — В. К.) зелен на куницах, да и те ветхи». И соболья шуба — не самая дорогая, дороже та, на которую шла наиболее нежная часть шкурки — пупки собольи. Встречались даже горностаевые шубы.
Дорогим было и боярское военное снаряжение — не только из-за боевых качеств, но из-за украшений. Вот отрывок из написанного в середине XVI века завещания князя Юрия Андреевича Пенинского-Оболенского: «шолом… черкасской да юмшан (часть оборонительного доспеха. — В. К.) шамахейской (из Шемахи — В. К.), а цена шелому и юмшану пятьдесят рублев». Вспомним, что за эту сумму тогда можно было купить неплохую деревню, а то и несколько. Есть в этом же завещании и «наручи, наколенки шамахейские», и «сабля турская, долы резаны, наложены золотом», и другая сабля, а «на обеих саблях резано мое имя».
Многое еще можно было бы сказать о боярах — и о степени их образованности, и об идеологии, и о хоромах… Увы, рамки журнальной статьи заставляют остановиться. Остается лишь написать.
Боярство как общественная группа внутри класса феодалов просуществовало до рубежа XVII–XVIII веков. Что касается чина боярина, то он был ликвидирован просто: Петр I перестал его жаловать, и последние бояре вымерли. Сама же группа наследственной аристократии, принимающая прямое участие в управлении страной, не могла сохраниться при абсолютной монархии, где власть осуществлял разветвленный бюрократический аппарат, возглавляемый императором. Что чин боярина! Царь запросто жаловал теперь титулы, да не только привычный княжеский (а ведь раньше все князья были только «природные»), но и невиданные графские и баронские. И «счастья баловень безродный» Меншиков, ставший «полудержавным властелином» и князем, оказался не только выше, но, по новому счету, и знатнее многих Рюриковичей и Гедиминовичей. Аристократия родовая уступала место аристократии выслуженной.
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней, —
заметил Пушкин.
Исчезновение боярства — закономерный результат объективного хода исторического процесса.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 3/1987
Известно, что историческое исследование очень часто похоже на детектив, а детектив, прикоснувшись к запутанным сюжетам прошлого, превращается в историческое расследование. Вспомним хотя бы об Угличском деле, столь противоречивом и запутанном, что исследователи поневоле превращаются в этаких шерлоков холмсов из истории, рыскающих в архивах в поисках виновных в гибели царевича Дмитрия.
Наше «расследование» посвящено не столь громкой теме. Поэтому и последствия скромнее: там — таинственная смерть наследника престола, давшая повод к лихолетьям Смуты, здесь…ну, скажем, окончательно и бесповоротно проигранная война.
Вот сюжет нашей истории. В 1632 году вспыхнула война с Речью Посполитой за Смоленск, который отошел к польской короне по Деулинскому перемирию 1618 года. Русские войска под предводительством боярина Михаила Борисовича Шеина осадили город. Осада шла вяло и неудачно. К тому же летом 1633 года на помощь гарнизону поспешил только что избранный польским королем Владислав IV. Получилось что-то вроде слоеного пирога, где «начинкой» был Шеин. Положение царских полков настолько ухудшилось, что «большой воевода» вынужден был на свой страх и риск капитулировать. Преклонив перед Владиславом IV знамена и оставив победителям почти весь пушечный наряд, русские полки вернулись в Москву. Здесь Шеин и второй воевода, окольничий А. Измайлов, были обвинены в измене и казнены. Такова внешняя канва событий.
Но здесь начинается самое интересное. Так ли это было? Действительно ли была измена и подобное обвинение справедливо? Или же это — убийство? Сомнения проскальзывают тотчас после казни в противоречивых и странных слухах, в рассуждениях «последнего летописца» Татищева. Согласно этим слухам, виновниками смерти Шеина были некие «корыстные злодеи», и дело не так просто, как кажется поначалу. Словом, повод для «расследования» есть.
Тем более что за внешней, детективной стороной дела боярина Шеина вырисовывается нечто более важное — отголоски политической борьбы в России XVII века.
Михаил Борисович Шеин принадлежал к старомосковскому боярскому роду. В середине XVI века трое Шеиных сидели в Думе боярами. Затем для них наступает черная полоса, и один за другим они сходят с политической сцены. К концу столетия остается лишь один, тогда еще малолетний сын окольничего Бориса Васильевича Шеина, наш герой — Михаил Шеин. Происхождение позволяло ему если и не быть на первых ролях, то уж, конечно, не затеряться среди придворных и московских чинов. Однако нашего героя угораздило родиться в переломную эпоху, открывающую перед людьми куда менее знатными и родовитыми головокружительные возможности.
Выдвижение Михаила Шеина начинается с появлением в Московских пределах первого самозванца. В бою под Добрыничами 20 января 1605 года он сумел отличиться, и с известием о победе был направлен в Москву. Из Москвы, уже в чине окольничего, Шеин отправляется воеводой в Новгород-Северский. Город этот занимал важное положение, и подобное назначение свидетельствовало, что молодому окольничему доверяли и считали удачливым военачальником. Со временем с репутацией преданного и распорядительного воеводы Шеин двинется вверх по служебной лестнице.
Движение это будет необычайно скорым. В 1607 году, успев заручиться поддержкой Василия Шуйского, Шеин получает боярское звание. Затем следует назначение воеводой в Смоленск.
А Смоленск — один из крупнейших городов Московского государства. И значение его определялось не только размахом торговли и ремесла, а размах, надо сказать, был огромный. Первейшую роль играло его стратегическое положение. Смоленск в те времена — ключ-город к Москве. И не случайно такой умный и проницательный политик, как Борис Годунов, задумал в конце XVI века опоясать город каменной стеной. Строительство шло необычайно быстро, даже ночью. Кроме того, было запрещено возводить где-либо частные каменные постройки — совсем как при Петре I, который ради своего любимого «парадиза» на болотах — С.-Петербурга — прекратил каменное строительство во всем государстве! Вот на такой ответственный и нелегкий пост был назначен Шеин.
Для Шеина это стало ясно очень скоро. Осенью 1609 года польский король Сигизмунд III осадил Смоленск. Королевская армия не отличалась многочисленностью и не могла похвастаться сильной артиллерией. Впрочем, это обстоятельство не особенно беспокоило Сигизмунда. Он был уверен, что до серьезного столкновения дело не дойдет. «Стоит только обнажить саблю, чтобы кончить войну», — заверял король своих сторонников.
В этом заявлении было не одно только хвастовство — резкое падение силы и авторитета центральной власти пагубно отразилось на боеспособности русского войска. Общая усталость от смутного лихолетья и «расцаревщины» и социальная вражда расшатывали стойкость дворянского ополчения гораздо больше, чем сила интервентов. Но в отношении Смоленска польский король крупно просчитался: «все помереть, а литовскому королю и его панам… не поклонитьца». Такое решение приняли его жители. Со своим воеводой во главе смоличане отбивают все приступы неприятеля.
Однако положение осажденных с каждым днем становится все тяжелее. Сохранились письма дворянских жен, их основной мотив — «одва чють живы». И это пишут помещицы, имевшие осадные дворы и кое-какой припас в них! А что приходилось переносить «молодшим» посадским людям, пришлым крестьянам! То были все мизансцены огромной «народной драмы», по словам А. Пушкина, под названием Смута!
Изменилась не в пользу Смоленска и общая обстановка в стране. 24 июня под Клушиным войска Шуйского терпят сокрушительное поражение, и именно оно предопределяет дальнейшую судьбу незадачливого царя. Низведенный с престола и постриженный в монахи, он до конца выпьет горькую чашу позора — в 1611 году его провезут по улицам Варшавы, приветствовавшей триумф польского гетмана Жолкевского… Кстати, среди трофеев окажется и пленный к этому времени Шеин.
Сменившая Шуйского «семибоярщина» заключила в августе 1610 года договор с гетманом Жолкевским об избрании на русский престол сына Сигизмунда III, королевича Владислава. В итоге все становилось с ног на голову: сопротивление королю превращалось в государственное преступление, а бесконечные уступки и предательство — в политическую добродетель.
Но Смоленск по-прежнему оставался неодолимым препятствием на пути королевских войск. Даже прибывшая в конце мая из Риги осадная артиллерия не поколебала решимости его защитников. Правда, между сторонами возобновились переговоры, однако Шеин упорствовал и не собирался отдавать город королю. При этом на него сильно давило дворянство. Его смущали не только факт признания королевича Владислава русским царем, но и раздача Сигизмундом III въездных грамот на их поместья переметнувшимся изменникам.
Шеин остался глух к беспокойству помещиков, чем вызвал сначала недовольство, а потом — лютую ненависть к своей персоне. В дворянской среде его даже сравнивали с Иваном Болотниковым: «Воцарился де Михайла Борисович ныне в Смоленске так же, что Болотников в Туле, и Болотников де смерти на себя дождался ж, а Михайла де Борисович того не ведает, что над ним в Смоленске будет». Аналогия с Болотниковым, конечно, чисто поверхностная — помещикам просто невмоготу стало сидеть в осаде, «за мужика битца», и уж тем более запаздывать к королевской раздаче имений. Но вот угрозы в адрес воеводы были отнюдь не пустыми. В среде дворян зрел заговор: «Мы деи Шеина, зграбя, выдадим за стену, будет деи в Польше с Шуйским».
Чем можно объяснить «крепкостояние» Шеина?
Трудно ответить однозначно. Без всякого сомнения, большое значение имел патриотизм смоленского воеводы. Недаром в знаменитых письмах, которыми обменивались города в период создания первого ополчения, его сравнивали с патриархом Гермогеном, уморенным «гладом» за свое «крепкостояние» Сигизмунду III: «А тем и утешаются (русские люди — Авт.) Божьим милосердием, что дал Бог за православную веру крепкого стоятеля, святейшего Ермогена, патриарха Московского и всеа России, а в Смоленску архиепископа да премудрого боярина Михаила Борисовича».
Заметим, что Смута основательно перетрясла многие нравственные представления современников. Бесчисленные измены, «перелеты» от Шуйского к Лжедмитрию II и обратно, интриги и непостоянство возвысили до уровня высочайшей добродетели то, что раньше воспринималось как обычная норма поведения. И если вдуматься — то, что делал в эти годы Шеин, делали без особого шума многие воеводы XVI века. Мы это подчеркиваем не для того, чтобы умалить роль Шеина — просто иная эпоха принесла с собой иную шкалу ценностей.
Был в позиции «премудрого боярина» и свой политический расчет, ориентация на те круги, которые не верили в возможность «унии» с Речью Посполитой. «Уния» действительно была трудновыполнимой — слишком несовместимы были цели договаривающихся сторон. И прежде всего самого Сигизмунда III, который, который, вопреки августовским статьям, стремился отторгнуть Смоленск, а в будущем обосноваться на Московском престоле, уже «занятом» собственным сыном. «Седьмочисленные» бояре готовы были пойти и на это, предписав Шеину сдать город, но тот отказался, за что получил новую порцию обвинений: мол, «так затвердел», что не хочет видеть «государского добра».
Агрессивные планы Сигизмунда III стали особенно явными после появления под Смоленском «великого посольства» из Москвы, которое возглавлял боярин В. В. Голицын и ростовский митрополит Филарет. Переговоры зашли в тупик, закончились арестом и высылкой послов в Речь Посполитую. Шеин, несомненно, знал о переговорах и понимал, что для русских послов сопротивляющийся Смоленск был едва ли не единственный козырь в общении с королем. Это придавало ему стойкость. Впрочем, к этому времени Смоленск уже перестал играть незавидную роль разменной карты в политической игре. И дело здесь не просто в мужестве и упорстве жителей и их воеводы, а в последствии ими содеянного: осажденный город придал патриотам веру и одновременно накрепко приковал к себе королевскую армию, создавая условия для организации сил, которые затем вышвырнут интервентов вон из страны.
Но дни самого Смоленска были сочтены. Голод, болезни, штурмы подкосили силы защитников. Приступ 3 июня 1611 года ослабленный гарнизон не сумел отразить. Шеин отбивался до последнего, был схвачен, посажен в «железа» и пытан по 27 «допросным пунктам». Затем, как уже отмечалось, был триумф Сигизмунда III и восемь лет плена.
Освобождение состоялось летом 1619 года, спустя полгода после заключения перемирия с Польшей в местечке Деулино. Пленников встречали торжественно — со звоном, воеводой и духовенством на дорогах. Причина простая и одновременно уважительная: впереди пленных на колымаге ехал митрополит Филарет, тот самый, кто вел в составе «великого посольства» переговоры с Сигизмундом под стенами Смоленска. Но то было в 1611 году.
А с 1613 года он уже не «тот самый» ростовский митрополит. Он — отец великого государя, избранного на престол Михаила Романова. Шедший следом за митрополичьей колымагой Шеин оставшиеся неполных пятнадцать лет своей жизни так же послушно пройдет следом за государевым отцом. Он будет ангелом-хранителем боярина. Он же окажется и косвенным виновником его гибели. Поэтому «привлечь» к расследованию Филарета совершенно необходимо.
Сразу скажу, что жизнь Филарета (в миру Федора Никитича Романова) — настоящий авантюрный роман. И может быть, кто-нибудь его напишет. Я же ограничусь самыми общими замечаниями. В отличие от тех же Шеиных, Захарьины-Романовы пережили царствование Ивана IV вполне благополучно. Даже, напротив, возвысились, породнившись через царицу Анастасию с правящим домом. Когда умер бездетный Федор Иванович — «царский корень перевелся», — двоюродный брат усопшего царя, старший из пяти сыновей боярина Никиты Юрьева, Федор Никитич оказался в числе немногих искателей престола. Однако «братаничу» оказалось не по силам тягаться с шурином царя Федора, Борисом Годуновым. Оказавшись на вершине власти, Борис был склонен поддерживать мир с влиятельными Романовыми. Но Романовым трудно было примириться с венчанным «выскочкой». И потому, думаю, они были причастны к появлению самозванца, который, по меткому выражению В. О. Ключевского, «был только испечен в польской печке, а заквашен в Москве». Годунов не без умысла — в назидание остальным, — основательно разорил гнездо Романовых, разослав Никитичей и их многочисленных родственников и свойственников по монастырским тюрьмам и дальним городам, а самого старшего и самого опасного — Федора Никитича, насильно постриг, превратив из гордого боярина в смиренного старца Филарета.
Без сомнения, монашеский клобук перечеркнул честолюбивые замыслы Романова, мечтавшего о головном уборе иного фасона. Но и царь Борис, который думал, что покончил со своим противником, тоже просчитался: Филарет только затаился в Антониево-Сийском монастыре в ожидании своего часа. И этот час наступил.
Наступил на удивление скоро, в тот момент, когда самозванец переступил московский рубеж. По мере успехов самозванца росла и уверенность старца. Он то смеялся «неведомо чему», то вспоминал «про мирское житье, про птицы ловчие и про собак», то просто грозил своим тюремщикам: «…увидят они, каков он будет вперед».
Победа Лжедмитрия I была и победой Филарета. Он возвращается в Москву и возводится в сан Ростовского митрополита. Вступив на престол, Василий Шуйский отличает его. В Москве ходят слухи, что быть Филарету скоро патриархом всея Руси. Но то ли это была очередная уловка изолгавшегося Шуйского, то ли между царем и митрополитом в последний момент возникли какие-то трения, но только владычий посох в 1606 году уплыл из рук Филарета в руки казанского митрополита Гермогена. Филарет отбыл в свою епархию, где вскоре был пленен поляками, привезен под Москву и возведен в сан «тушинского» патриарха.
Федор Никитич был слишком опытным политиком, чтобы всерьез принимать шутовскую фигуру Лжедмитрия II. Вместе с другими русскими «тушинцами» он склоняется к кандидатуре королевича Владислава, который должен сменить Шуйского. В мае 1610 года, уже после распада «тушинского» лагеря, Филарету предоставляется возможность осуществить свой замысел: «воровского» патриарха отбивают царские войска и привозят в Москву, где последний тотчас подключается к заговору против царя. После падения Шуйского Филарет отправляется в составе «великого посольства» под Смоленск для переговоров с Сигизмундом III. Известно, что занявший Москву гетман Жолкевский повлиял на выбор послов, постаравшись удалить из столицы наиболее сильные и опасные для польской партии фигуры. Филарет и был такой фигурой, за что затем и поплатился пленом.
Появление в 1619 году в Москве властолюбивого Филарета, поставленного скоро в патриархи, привело к большим изменениям в ближайшем царском окружении. Наиболее одиозные, скомпрометировавшие себя общением с Сигизмундом III, лица отправились в ссылку. Это была не просто расправа — целый поворот в политической жизни, а с ним и озлобление.
Отзвуки подобных настроений дошли до нас. «Сей же убо Филарет… — читаем в хронографе архиепископа Пахомия, — возрасту и сану был средняго, божественного писания отчасти разумел, нравом опальчив и мнителен, и владителен таков был, яко и самому царю боятися его». В ядовитой характеристике немало правды: Филарет действительно не утруждал себя чтением Священного писания, в вопросах обрядности мог много перепутать и переврать; с царствующим же сыном Михаилом, избранным на Соборе, поступал круто, даже, как будто, иногда прикладывал отеческую руку и кричал: «Дурень, блага своего не понимаешь!» Что уж тут говорить о думных чинах, которых патриарх «зело томляше заточенми необратными, и инеми наказанми». Однако в характеристике Пахомия нет главного: «великий патриарх» явился ко двору со своей программой, с твердым убеждением, что многочисленные — от династических до территориальных — противоречия неминуемо приведут к столкновению с Речью Посполитой. Понимая это, начал деятельно готовиться к войне.
И в замыслах своих Филарет выступает смелым и энергичным политиком. В начале тридцатых годов, благодаря его усилиям, стали вырисовываться контуры антипольского союза в составе Московского государства, Швеции и даже… Турции.
Был ли в курсе дел Филарета Никитича смоленский герой? Несомненно. Он принимает участие в переговорах самого высокого ранга, документы которых тщательно скрывают даже от думных чинов: «А что с ним (шведским послом Б. Бароном, — Авт.) он (М. Б. Шеин, — Авт.) о государевых делах говорил и тому записка особая, и та записка у думного дьяка Федора Лихачева в ящике».
Впрочем, для заносчивого боярина дипломатическое поприще мало подходило. Патриарх приберегал его для ратных дел, тем более что за Шеиным было безупречное и громкое прошлое. Начавшаяся война с Речью Посполитой привела в 1632 году его на пост главнокомандующего.
Затеянная патриархом война далеко не у всех вызывала сочувствие. Оппозиционные настроения вызвали взрыв негодования у Шеина. Если верить смертному приговору, вынесенному два года спустя, то «на отпуске у руки» государя боярин разразился гневной тирадой в адрес затаившихся недругов: мол, его-то службы известны, тогда как многие, покуда он служил, «по-запечью сидели, а сыскать будто было неможно». Словом, Шеин «поносил всю свою братью. с большой укоризною и службую и отечеством никого сверстником не поставил». По признанию думных чинов, они тогда, «не хотя его государя тем раскручинивати… умолчали». Но молчание, конечно, было порождено страхом перед всесильным Филаретом, нежели благородным стремлением не расстраивать мягкосердесного царя Михаила.
В поход русское войско вышло только в конце августа 1632 года. Время крайне неудачное для начала боевых действий и уж тем более для осады городов — шло осеннее ненастье, а за ним рукой подать и до зимних холодов. Но в выборе времени не было вины главнокомандующего так же, как и в затянувшемся, похоже, походе войска к Смоленску.
Под началом Шеина было сильное войско, но сам воевода оказался не на высоте поставленной задачи, собственной головой доказав, что защищать крепости много легче, чем брать. По-видимому, свою роль сыграл и вспыльчивый характер боярина, который не советовался ни с иноземцами-полковниками, ни с товарищами-воеводами, пребывая в «гордости и упрямстве».
Осада Смоленска началась в декабре 1632 года, а весной, по изъеденным оттепелью дорогам, с превеликим трудом подтащили из Вязьмы «большой наряд» и стали по городу бить «в день и в ночь». Войска несколько раз приступали к стенам, неудачно. А 25 августа 1633 года на помощь осажденному Смоленску явился недавно избранный на польский престол Владислав IV, тот самый «королевич» Владислав, которому в 1611 году присягали русские люди. В итоге командующий русской армией, не сумевший толком распределить силы, сам оказался в осаде.
Но главным ударом для «большого воеводы» стала неожиданная смерть патриарха Филарета. Скончался он в ночь с 1 на 2 октября 1633 года, и подобно тому, как его появление в 1619 году при царском дворе привело к большим изменениям в политической жизни, так и уход резко изменил ситуацию при дворе: из ссылки возвращаются польские «доброхоты», которых Филарет отстранил от власти.
Лишившись высокого покровителя, Шеин, должно быть, теряется в догадках: в Москве ищут мира, и, значит, ему надо менять образ действий. Положение воеводы осложняется тем, что он почти лишен связи с Кремлем: поляки перехватывают «проходцев», выуживая тайные грамотки из пустых посохов и из-под стелек сапог. При этом они спешат испортить настроение боярина: «Нам подлинно известно о всех ваших планах», — похваляется в своем послании царскому воеводе князь Радзивилл в декабре 1633 года.
Заметим, что лишая Шеина всякой информации, сами-то поляки были хорошо осведомлены о происходящем в Москве. Прибегая к «детективной терминологии», можно сказать, что агентурная сеть была заброшена ими широко — в итоге и «улов» был богатый, благо охотников, мечтающих досадить Филарету и послужить Владиславу, хватало. Шеину мешают, выдают с головой Владиславу. Враги, враги тайные и затаившиеся — вот что страшно…
Имея отрывочные, а затем и вовсе не имея никаких сведений из столицы, Шеин мечется в поисках решения. Он собирает нечто вроде военного совета: полковники, не видя возможности сопротивляться, предлагают капитулировать, тем более что королевские условия почетны. Воеводы Прозоровский и Белосельский предлагают пойти в прорыв, а «большой наряд испортить». Шеин растерян: в полках «от польского короля утеснение и в хлебных запасех и в соли оскуденье», об этом знают в Москве и обещают помочь, но помощи нет. Не значит ли это, что надо самому искать мир? После долгих колебаний и отступлений Шеин соглашается на сдачу. В середине февраля русские войска покидают свои «таборы». Жалкие остатки — около 8 тысяч человек — все, что осталось от некогда огромного, преимущественно разбежавшегося войска, — отпущены на волю. Вместе со своим воинством бредет в Москву и «большой воевода». Судьба, связав его жизнь со Смоленском, повторила виток. Но только на этот раз он пожинает бесчестье. Ореол героя исчез бесследно. Князь Ф. Волконский, возглавивший оборону Белой (она сыграла в 1634 году примерно ту же роль, что и Смоленск в 1609–1611 гг.), мог с полным основанием кричать с деревянных стен осаждавшим полякам: «Я вам не Шеин!» (И действительно, Белую он не сдал, заставив королевскую армию бесполезно протоптаться у ничтожной крепостцы два месяца.)
В Можайске М. Б. Шеина с товарищами берут «за приставы» и везут в Москву, а следом за ним, и даже перегоняя, летит страшное обвинение в измене.
Заметим, что в XVII веке сама измена трактуется достаточно широко — от «прямой» измены и предательства до «нерадения государеву делу». В смертном приговоре Шеин обвинен и в том, и в другом.
Уже некоторые современники усомнятся в справедливости такого решения, а в следующем столетии Татищев их отвергнет. Отрицать предательство Шеина станут и С. М. Соловьев, В. О. Ключевский, А. Н. Зерцалов и другие историки, для которых казнь боярина — «боярская интрига». Но вот историк Д. И. Иловайский, бойкое перо которого сделает его автором монографий и гимназических учебников, возьмет на себя роль прокурора: даже если Шеин и не был предателем, то пострадал вполне заслуженно «за свой образ действия или, точнее, бездействия».
Но вряд ли поиск истины следует вести в одной плоскости: измена или интрига, предательство или коварство. В результате такой предвзятости вне внимания остаются многие любопытные факты. Какие же?
Специально созданный розыскной приказ вел следствие на основе расспросов ратных людей. Понятно, что они не питали симпатий к Шеину. Однако неудовольствие их отнюдь не сводилось к незадачливому воеводе. Оно оказалось много глубже. Выяснилось, что ратные люди «сетуют, что от них люди уходят к казакам… а казаки де в их поместьях и вотчинах, и детей позорят и поместья разоряют… А чают от тех воров тамошних городов служилые люди — большого дурна». Это были не пустые опасения: «воровские казаки» насчитывали в своих станицах несколько тысяч человек и пугали помещиков сильнее, чем Владислав с польско-литовскими отрядами. В памяти господствующего класса были свежи воспоминания Смуты с ее вольным казачеством, которое едва не разорило помещиков и вотчинников.
Так постепенно в Москве стали осознавать, что собравшиеся в столице ратные люди готовы предъявить свой счет не одному только Шеину, но и иным виновникам их бедствий. Адресат их был известен. «Послал де ратных людей под Смоленск патриарх да старцев сын» (то есть царь Михаил Федорович, — И. А.), — толковали между собой служилые люди. Словом, возникла ситуация, когда необходимо было успокоить армию и вывести из-под удара высокие имена. Рецепт для таких случаев известный, универсальный для всех времен и государств — свалить вину на явных неудачников, приписав им то, что было, и то, чего не было. Относительно Шеина и Измайлова это сделать было очень просто, потому что «во всех ратных людях сетование большое о том, что по ся лето Михаилу Шеину и Ортемию Измайлову и сыну его за их измену государева указу нет», — сообщали в розыскной приказ.
Реконструируя ситуацию, ясно понимаешь, что на деле все было сложнее. 17 апреля 1634 года боярская дума вынесла Михаилу Шеину смертный приговор, но шли дни — Шеин оставался в темнице. Почему?
В окружении царя не было единодушия и оставалось немало влиятельных лиц, причастных к курсу патриарха Филарета. Остается гадать, хотели ли они всерьез спасти Шеина или нет, поскольку в ход придворной борьбы вмешалась. улица. Любознательный секретарь Голштинского посольства Адам Олеарий писал по горячим следам событий: вернувшееся из-под Смоленска войско крепко жаловалось на измену «генерала Шеина», но когда «жалобы войска не уважили», тогда «вспыхнуло всеобщее восстание, для утешения которого» 28 апреля Шеина казнили.
Определение «всеобщее восстание», бесспорно, преувеличено. Источники позволяют говорить о волнениях в среде ратных людей, последовавших вслед за очередным московским пожаром. Пожар вспыхнул 25 апреля. Выгорело «половино Китая» и «кинуло за Белый город». Как это нередко случалось, пожар обострил ситуацию, вызвал волнения, для успокоения которых власти поспешили выдать Шеина.
Сама казнь Шеина — странная и на первый взгляд малообъяснимая. Олеарий пишет, что для того «чтобы Шеин, без вреда другим», согласился на казнь, ему обещали помилование: нужно лишь было для «удовлетворения народа» выйти к месту экзекуции. Шеин вышел, положил голову на плаху — тут и ударили топором. Татищев, опиравшийся на неизвестные нам источники, к этому добавляет, что боярин «имел некие письменные к своему оправданию доказательства, однако же поверя… корыстным злодеям» помалкивал до тех пор, пока не увидел топор. Здесь он опомнился, начал говорить, что может оправдаться, но было поздно.
Как не вспомнить сцену казни из романа «Сорок пять», а заодно и совет Генриху III, который дает королева-отравительница, его мать Екатерина Медичи, сменить палача, тайного сторонника Гизов, поспешившего удавкой оборвать жизнь опомнившегося заговорщика Сальседа!
Наша история знает подобный случай и в XVIII столетии: существует версия, что Мирович «организовывал» неудачный побег Ивана Антоновича по прямому наущению Екатерины II. Отсюда и то необычное самообладание, с каким поручик отправлялся на казнь, ожидаю помилования благодарной императрицы.
Впрочем, в обоих случаях это лишь предположения, правда, очень убедительные. С определенностью же можно сказать, что головой Шеина правительство откупалось от ратных людей, успокаивало их, пытаясь выйти из политического кризиса политическим убийством.
Мы предприняли это «расследование», чтобы отдать дань памяти одному из героев смутного времени, чье имя долгое время стояло в ряду с именами Пожарского, Кузьмы Минина, Скопина-Шуйского. Ведь неблагодарность в истории столь же пагубна, как и чрезмерное восхваление.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 7/1993
Известный «Соляной бунт» 1648 года вызывает вопросы. Почему книжица о событиях в Москве вскоре издана в Голландии, а копия появилась в Англии? Не из сочувствия же к москвичам, отягощенным «невыносимыми податями и поборами». В голландском сочинении «избили до смерти великого канцлера Назара Ивановича с воплями: «Изменник, за соль!» Но к тому времени ненавистную «соляную пошлину» отменили! Почему стрельцы «пристали к народу»? С какой стати «с адской злобой напали на дворы бояр», несмотря на обещание юного царя «удовлетворить всех». Нет ясности в трудах «классиков». С. М. Соловьев ограничился описанием «московского бунта», сосредоточил внимание на восстаниях в городах. В. О. Ключевский употребил фразы о «восстании черных людей на сильных», о «засилье временщиков», — к ним народ относился «с самой задушевной ненавистью». И только…
…Все началось в марте 1646 года, когда был выпущен царский указ об отмене прямых податей, трудных для населения, и замене новой пошлиной на соль «для пополнения казны». «Стрелецкие и ямские платежи сложить, а возместить выпадающие доходы из соляной пошлины. Ввести повсеместно, кроме рыбных промыслов Астрахани, где снизить вполовину, так как соль расходуют на месте на икру и рыбу». «Пошлину собирать в приказ боярину Борису Ивановичу Морозову да дьяку Назарию Чистому, а в иных приказах новой пошлиной никому не ведать». Консолидация сборов, в отличие от старого порядка.
Как оценить появление «соляной пошлины»? Если переход к косвенным налогам — дело перспективное. Объяснили тогда преимущество пошлины: «Будет всем равна и лишнего платить не станут». К середине XVII века косвенные сборы в городах порою превышали прямые — здесь основа новой пошлины. В традиционном обществе бюджет наполняют косвенные налоги, в России в конце XIX века они дали в казну свыше 85 % сборов. В таком случае, в 1646 году определили перспективу государственных доходов.
Но «соляную пошлину» трудно назвать акцизным сбором. Сказано: «Собирать пошлину, где соль родится». Скорее, налог на добычу полезных ископаемых или природно-ресурсная рента. «Ресурсная рента», которую собирает государство, образуется при использовании любых природных ресурсов: леса, воды, земли, рыбы, минералов. Отмечена проблема: как выделить прибыль от занятий, «порожденных использованием ресурсов, не созданных человеком, но обладающих стоимостью»? Природные ресурсы не превращаются сами по себе в товар без приложения труда и капитала. Но трудно определить, какая доля произведенной стоимости порождена каждым указанным компонентом. В настоящее время в стоимости моторного топлива исходное сырье, нефть, дает где-то 7–10 %.
Промышленникам и оптовым продавцам в разъяснении к указу обещали послабления. «Возить соль в города и уезды без мыта (таможенного сбора) и без всякой пошлины, продавать везде, где кто захочет.» Но предупредили со знанием дела: «Продавать, применяясь к прежней цене, лишней много не накладывать, заговоров (картелей) в соляной продаже нигде, ни с кем не устраивать». Пожелания не помогли, цена «взлетела»: фунт соли, по Ключевскому, стоил дороже такого же развеса в конце ХIХ века. Причина — жадность купцов, которые привозили соль речным путем? Или взяли в пошлину такую долю соляной прибыли, что продавцы подняли цены, чтобы сохранить монопольный доход. Да отменили льготы — заметная потеря, которую старались восполнить.
В средневековой Флоренции к упаковкам сукна привешивали дощечку с указанием затрат и наценки для «справедливой цены». Трудно определить «справедливую цену» после появления «соляной пошлины», но могли быть «упрямые цены», как говорили в то время. Возможно, решили, что соль, как товар первой необходимости при обильном потреблении в городской семье, — в год от 30 до 80 килограммов, — обладает совершенно «неэластичным спросом». Но спрос быстро падал; к тому же, соль трудно хранить в амбарах. Вдобавок, соль использовали для постоянной заготовки рыбы и овощей, незаменимых в повседневной жизни. Но и производство «солений» замерло. Показано, что «через год пришлось вычислить, сколько потеряно на плохо просоленной рыбе, которая сгнила из-за дороговизны соли. Соли продавали значительно меньше, на складах от сырости превращалась в рассол». Сообщали в Москву из разных мест, что «приезда торговых людей с солью и иным товаром нет, и государевы таможенные пошлины не платят». В итоге вышло снижение торгового оборота и дохода казны при сокращении внутренних таможенных пошлин.
«Невиданную цену» соли в «простоте ума» объяснили злым умыслом. Отсюда — поиск виновных и желание расправиться с ними.
Если отнести «пошлину» к разновидности природно-сырьевой ренты, понятно «ментальное оснащение» реформаторов: жили в аграрно-сырьевом государстве, где изъятие ренты — главный источник дохода и власти. Среди распоряжений тех дней видно перераспределение ренты при отмене льгот. В Москве у Новоспасского монастыря «отписана земля», у архиепископа Суздальского отобрали земли… Не оставили в стороне знаменитый Троице-Сергиев монастырь. «Многие убытки монастырю сотворили, не боясь Бога!» Список «обиженных» велик: отобрали старинные «тарханы», освобождение от пошлин именитых купцов, видных монастырей и хозяйства патриарха. Впрочем, «государевы богомольцы» льготы отстояли. Новшества будоражили: в Сибири продавали запретный табак. Недавно за табак били кнутом, теперь разрешили — только плати.
Чтобы перераспределить ренту, по царскому указу «во всех городах и уездах рыбные ловли, угодья и сенные покосы» дали в срочный оброк «самое большее на пять лет». И новшество: «Монастырям угодий на оброк не давать!» «Кто выдумал?», — узнали, когда «бирючи кликали» в Пскове: «Кто пожелает оброчные земли взять или рыбные ловли, тех писать в книги, а книги посылать в Новгород дьяку Назарию Чистому».
Разбирая сплетение исторических фактов, замечаем, что «Соляной бунт» — определение условное, потому что мстили не «за соль». Решительные и волевые перемены в повседневной жизни привели к выступлению против непопулярных реформ. Историк дореволюционной школы П. Смирнов признал, что в 1648 году в Москве «чья-то рука направляла громил, громили не боярство, как сначала думали. Громили партию боярина Морозова и ее сторонников.»
В донесении шведского резидента в Москве сказано, что «все дела в последние годы правления царя Михаила Федоровича настолько запущены, что царь и его советники не видят выхода». Шведы получали новости из царских приказов и Боярской думы; резидентам ассигновали деньги, чтобы нашли в Москве «агентов и корреспондентов». Документы показывают, с какими усилиями сохранили династию Романовых. Царь Михаил Федорович скончался внезапно, царица Евдокия «день-деньской плакала» и вскоре умерла. И обнаружилось, что в памяти был Земский собор 1613 года с избранием царя. Нечто подобное могло произойти в 1645 году, потому что Михаил Федорович хотел породниться с датчанами посредством брака дочери Ирины с Вольдемаром, сыном короля Дании. Ему обещали богатство и почет, но требовали «перейти в истинную веру», православие. Вольдемар наотрез отказался и задержался не по своей воле в Москве. Влиятельные лица выдвигали «датскую особу» как удобного «выборного царя». Даже в Сибири приезжих спрашивали: «На Москве ли королевич»?
«Борис Морозов, дядька, воспитатель царя, утвердил его на престоле», — подводил итог династического кризиса П. Смирнов. (Вольдемара с почетом выпроводили).
Алексей Михайлович стал царем в возрасте 16-ти лет и 5-ти месяцев. По шведским данным, «…царь не входит в дела, они в ведении Морозова». В начале 1646 года боярин Борис Морозов устранил прежнее руководство и соединил все нити управления: финансовые приказы и военные, и приказ Аптекарский, что «оберегал здоровье царя». Собрал близких людей, доверил им приказы Сибирский, Казанский и Пушкарский.
Молодой царь искренне любил Морозова, жизнерадостного «дядьку», — тот знакомил с соколиной охотой, показывал европейские гравюры с видами городов и дальних стран, развлекал и баловал. Первые годы царствования Алексей проводил в дворцовых селах или ездил на богомолье, делами же ведала «боярская комиссия», составленная Морозовым, а Владимирский судный приказ, ведавший судом боярской знати, следил за придворными посредством «сыскных дел». Особая роль отведена была дьяку Назарию Чистому. Шведский резидент сообщил: «Молодой царь склонен к развлечениям и находится под сильным влиянием Морозова. С ним дьяк Назарий Чистый, недалекий и упрямый». Что верно: задуманное делал упрямо; «недалекий» — это зависть шведских «агентов». В январе 1647 года пожаловали Назария в думные дьяки: высшая награда для «неродовитого». Братья Чистые, видные ярославские купцы, «перешли в дьячество и служили»: Назарий свыше 15 лет в финансовом приказе Большой казны, служил в приказах и его брат. В правительстве Морозова «ярославские финансисты» наметили перемены, совпадающие с современными методами сокращения дефицита государственного бюджета: «секвестр» расходов и ликвидацию льгот.
Для экономии сократили выплаты стрельцам и пушкарям. Началось в Новгороде Великом и Пскове, где распоряжался думный дьяк. «Стрельцам жалованье убавлено, сотникам (младшим командирам) стрельцов быть у дела без жалованья». Пушкарей в городах оставили без денежного и хлебного довольствия, сказали для пропитания «идти в судебные приставы». Казенным мастерам «давать денежное жалованье, когда есть дело, но только поденно»!
Полились «слезные жалобы»: «У нас жалованье по половине отнято, а иным не дается ничего. Убавили жалованье неведомо за что, жены и дети помирают от голода.» Но в документах заметно отсутствие денежных резервов. Жалованье «служилым людям» было из местных доходов, но здесь пусто, в начале 1647 года из Пскова сообщили: «Из собранных денег на первую половину года стрельцам и служилым людям дать нечего…». Скудные областные бюджеты заставили понизить оклады чиновников — подьячих при воеводах. Итог — «крапивная лихорадка», повсюду взятки, и злой шепот: «Народ угнетают.». В «жалобах и стонах» видно лицемерие: в военной истории русское государство иногда называли «гарнизонным», поскольку в городах жили стрельцы и пушкари, но в XVII веке городское «воинство» превратилось в торгово-ремесленный цех, наделенный льготами. Жалованье и «хлебное довольствие» им — прибавка к доходу. Дьяк Назарий предписал: выбирайте! «Которые стрельцы и пушкари торг ведут от 50 рублей и выше, служить без денежного жалованья, меньше 50 рублей — без хлебного довольствия. И пошлины с промыслов платить сполна». Весной 1648 года в Новгороде Великом отняли льготы у стрельцов, пушкарей и «расторговавшихся» попов. Тогда шведские «агенты» донесли: «Народ хочет устранить Морозова, чтобы избавиться от нововведений». Бранили дьяка Назария, вспоминали царя: донесли, как стрелец Ивашка отказался пить «за государево здоровье». «Пьет за королевское здоровье!» Вольдемар не забыт!
Местная администрация в городах с нескрываемой злобой относилась к московским реформаторам и внушала, что причина бедствий в окружении царя: «Нам говорили: берите, что дают, не нравится, жалуйтесь в Москву!» Но скверный облик «властителей»: в Пскове воевода «безденежно из лавок брал товары, а его сыновья мужних жен и дочерей насильством позорили…» — исчезал при разговорах о «любви Морозова к немцам». «Нам сказывают воевода и дьяки, что идет государево большое жалованье немцам, а вы, природные, служите с травы, с воды да с кнута». Дошли вести, что Морозов принял иностранных офицеров.
Видно, как во время перемен появляется призрак заботливой власти и заклинание: «Как прежде хорошо!» В «челобитной» стрельцов сказано: «Служили, государь, твоему прадеду и жаловали всех царским полным жалованьем без убавки! А ныне по половине отнято, а иным не дается ничего.» Мыслили, что «царь поставлен Богом беспомочным помогать». Но реформаторы не думали о беспомощных.
В 1647 году шведскому резиденту сообщили «об оздоровлении финансов и накоплении казны». Как появилось благополучие? Задерживали жалованье, потом платили половину с тем, чтобы дали расписку в получении всех денег. Сократили дворцовую прислугу, чиновников-подьячих заставили сидеть в приказах с раннего утра до вечера и «дела делать не оплошно». Придумали для торговли «железные аршины клейменные», старые запретили, новые стоили дорого. «Обедали и ужинали с морозовской солью и платили пятикратную цену за новые аршины».
События напоминают о коренном недостатке русских реформаторов: перемены государственные редко открывали простор личной инициативе. В первой половине XVII века промыслы и торговля стянуты «монополиями» — правом заниматься ремеслами, взятыми «на откуп»: изготовлением солода, рогожи, мыла, сальных свечей, заготовкой сена и так далее. Откупы уничтожили конкуренцию и создали барьеры в торговле. Но «ярославские реформаторы» не тронули «мелкие откупы». Для сути дела обратимся к указу царя Алексея «О стеснении народной промышленности». «Всякими мелкими товарами» разрешил торговать «всем без откупа» с торговой пошлиной. Но это произошло, когда о реформах Морозова забыли.
Реформаторы предугадали облик грядущего «петровского времени», — насилие ради государственной пользы. Записано, как приехали в город 37 подвод с подьячими, стрельцами и палачами, «заплечными мастерами», чтобы искать беглых «государевых тяглых людей». Чтобы понять цель «набега», смотрим указ о «соляной пошлине»: отмечена убыль тех, кто платит подати. В городах вроде люди живут, но в «писцовых книгах» нет. «Обнаружился ужасающий рост пустоты, убыль крестьянских и городских дворов», — сказано в историческом очерке. Отсюда «выпадающие казенные доходы». Узнали, что происходит в Устюге Великом: «В записи в городском посаде пустота, а пустоты нет, и людей много». Заметили, что больше половины города и уезда царю не платит, в их числе «торговые крестьяне с тысячными доходами». Обязанные нести государевы повинности исчезали, как снег весной: шли в Москву, бежали в Сибирь, жили в «закладчиках» в монастырских и боярских селениях, «белых местах», где не было царских повинностей. Обитатели «белых мест» уходили от податей и жили «в покое»: личный интерес налицо, льготы для господ годятся. Но в 1646 году в городе Владимире «закладчиков взяли в тягло в посад», вернули всех, кто обосновался «на белых местах», отменили старинные «иммунитеты» патриарха, монастырей и боярства. И население городов, обложенное податями, увеличилось. «Владимирский» опыт ликвидации средневековых институтов хотели продолжить, что вызвало злобную ярость, объединившую бедноту и влиятельных лиц.
Кажется, что реформаторы 40-х годов «бесчестны до гениальности», как сказал о своих героях историк античности. Гуманист Адам Олеарий в описании России подхватил слухи, что несметно богатый Морозов брал подарки за откупы. Но дурную славу ему принесла царская свадьба: воспользовался историей отвергнутой «царской невесты» (упала в обморок во время смотра), чтобы женить юного царя на избранной им «девице». Вскоре Морозов, вдовец, венчался с сестрой новоявленной царицы, стал царским родственником. Репутация «ярославских финансистов» не сияла чистотой. Олеарий вспомнил поездку в Москву, взятки дьяку Назарию, и запечатлел клевету: «Канцлер Назарий Иванович взял торговлю солью в собственные руки и высоко поднял налог на нее!» И после отмены в конце 1647 года «соляной пошлины» «по указу царя» (думали, Морозова) по-прежнему «выколачивали» трудно взимаемые подати.
Следует спросить: для чего затеяли реформы? Для войны, для наступления на Крымское ханство собирали деньги, отменяли льготы, набирали новую армию, создавали оружейные мастерские. Но «задушевная ненависть» переполнила всех — от «гулящих» низов до боярских «верхов». Не помог поиск «колдовства» среди противников Морозова, — в их числе был «романовский родственник», двоюродный дядя царя. Непродуманная подготовка к войне приблизила московское восстание. И голландская брошюра неспроста: реформаторы успели «насолить» иностранным торговым корпорациям. Здесь открываются малоизвестные страницы русской истории…
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 02/2017
24 ноября 1665 года шведский король Карл XI подписал специальный указ о «некоем русском по имени Грегори Котосикни». В приказе говорилось: «Поелику до сведения нашего дошло, что этот человек хорошо знает русское государство, служил в канцелярии великого князя и изъявил готовность делать нам разные полезные сообщения, мы решили всемилостивейше пожаловать этому русскому двести рикс-далеров серебром».
«Грегори Котосикни» — это русский чиновник Григорий Карпович Котошихин, а «двести риксдалеров серебром» — это хорошее по тем временам жалование.
За что?
Во всех энциклопедиях читаем примерно одно и то же:
Котошихин Григорий — русский писатель XVII века. Написал сочинение «О России в царствование Алексея Михайловича». Впервые было опубликовано в XIX веке. Высоко ценится у исследователей российской истории.
Так кем же он остался в истории России, этот Григорий сын Карпов Котошихин — шпионом, продающим «полезные сообщения» врагам своей родины и получавшим за это «риксдалеры», или знатоком русского государства, оставившим потомкам чрезвычайно информативное сочинение о людях и делах давно минувших дней? Судя по энциклопедиям, второе «амплуа» явно перевешивает.
Тем не менее, предательство-то все-таки было. История предательства и вся судьба этого «Котосикни» — своего рода формула, по которой легко рассчитываются судьбы многих будущих шпионов и перебежчиков.
Писец Посольского приказа Григорий Котошихин 13 лет просидел на одном месте, переписывая дипломатические бумаги, пока в 1658 году его не произвели, наконец, в подьячие. Было ему около тридцати лет от роду — кризис среднего возраста по тем временам.
Неожиданное повышение по службе дало надежды на карьерный рост, и надежды начали оправдываться: Котошихина послали на переговоры со шведами, он постепенно стал входить в разные тайные дела, знакомиться с дипломатическими нюансами. От новизны, от перспектив закружилась голова, и ляпнул бедолага ошибку в царской грамоте: вместо «великий государь» написал просто «великий», пропустив слово «государь». В XVII веке за такие провинности расплачивались собственной шкурой. «Подьячему Гришке Котошихину, который тое отписку писал, велели… за то учинить наказание — бить батоги».
Человечек, потершийся у верховной власти, приобщенный к государственным тайнам и порядочно возомнивший о себе, получил палками по хребту, при этом, однако, никаких служебных взысканий.
Век был, конечно, грубый, физические наказания — норма, но представьте себе картину: побитый Котошихин скачет во весь опор в Стокгольм, к самому шведскому королю, дабы вручить ему письмо от государя Алексея Михайловича. Мягко говоря, контрастные ощущения! Даже для грубого века.
Пока Григорий ездил с поручением к шведскому королю, «безвинному наказанию» подверглась и вся его семья: отца, служившего казначеем одного из московских монастырей, обвинили в растрате монастырских денег и отобрали за это дом и все имущество. Ревизию произвели уже задним числом: выяснилось, что в монастырской казне не хватает всего-то 15 копеек; однако ни дома, ни имущества семье не вернули.
Тут нужно сделать оговорку: эти сведения даны самим Котошихиным, и гораздо позже, уже после его бегства из России. Так что доверять им полностью нельзя. Возможно, отец его действительно почистил казну, и был за то справедливо наказан. Но так ли, иначе ли, а семья Котошихина с тех пор стала нуждаться.
Сам Котошихин продолжал усиленно трудиться. Однако карьерный рост замедлился, наступала рутина, да и прибавками к жалованью не сильно баловали: вместо 13 рублев стал получать 19.
В это время шведский посол Адольф Эберс вел в Москве переговоры об определении взаимных денежных претензий с московским государством. Послу очень было важно заранее выяснить, на какие самые крайние уступки готовы пойти русские. Посол и его люди собрали сведения о нескольких чиновниках Посольского приказа, которые владели этой информацией, и. остановились на Котошихине.
Летом 1663 года Григорию Котошихину было сделано предложение.
Факт измены Котошихина подтверждается наличием архивного документа — донесения шведского посла Адольфа Эберса от 22 июля 1663 года.
В нем имеется перевод сообщенных ему Котошихиным этих самых секретных сведений. Сообщенная Котошихиным информация позволила шведам выйти из переговоров со значительным материальным выигрышем.
Котошихин получил за измену 40 рублей. И продешевил!
Королевская казна Швеции выделила на это дело целый стольник серебряных рублей, но посол Эберт, видимо, счел Котошихина мелковатым для такой суммы и предложил ему сорок, а остальные взял себе.
Шла война с Польшей…
Весной 1664 года Котошихина послали в войска «для ведения канцелярских дел». Армией командовал князь Черкасский; в конце лета его сменил князь Долгорукий. И в этом же августе 1664 года Котошихин бежал в Польшу.
Сам Котошихин (опять-таки гораздо позже и в художественной форме) напишет объяснение своего поступка: новый воевода Долгорукий, заменивший Черкасского, будто бы потребовал от него, Котошихина, чтобы он донес на Черкасского, что тот злоумышлял против своих и действовал в пользу поляков. А он, Котошихин, не пожелал такого оговора, ложного доноса писать не стал, потому и бежал в Польшу, опасаясь гонений со стороны Долгорукого.
Поверим на слово? Не стоит. Лжет Котошихин: его сношения с Эбертом к тому времени уже выплыли наружу, и что там месть Долгорукова в сравнении с местью Кремля?!
В Польше Котошихин «прибежал» ко двору польского короля Яна Казимира. Добился там аудиенции у короля и прямо предложил представить пред королевские очи целый реестр «полезных советов», от коих даже «к способу в войне будет годность». Еще он выдал военно-технический секрет, новейшую военную «разработку» — усовершенствованную рогатину, облегченный вариант. При этом авторство «модернизации» приписал себе.
То ли эта мелкая ложь сыграла свою роль, то ли вообще весь облик перебежчика не пришелся королю по вкусу, но в результате в приеме на службу при польском дворе Котошихину было отказано.
Ему и самому в Польше не понравилось: все кругом надутые, чванливые. А главное — прижимистые уж очень. Нечем разгуляться русской душе!
Впрочем, было тогда шпиону не до гульбы: по его следам уже шли посланные царем стрельцы с приказом доставить поганца в Москву, где пощады ему не будет. И уже не батоги его ждали и даже не кнут, а кол или дыба.
Что было делать?! Снова он просит короля принять его на службу. Снова получает отказ. Потерся недолго при литовском канцлере Паце. Но жалованье в 100 рублей счел для себя недостойным. Вот если бы в Москве, на государевой службе столько платили, тогда — да, а в новом своем качестве — шпиона, ежечасно рискующего головой — мало!
Прежнего Котошихина больше не было во всех смыслах — на польской земле он стал зваться Иваном Александровичем Селицким. Начал обзаводиться друзьями того же порядка, что и сам. Воин Ордин-Нащок, сын известного дипломата, тоже бежавшего из Москвы в свое время, дал ему совет — помотать преследователей по Польше и Германии, а потом рвануть туда, где остается для него последняя надежда — в Швецию.
Через Пруссию Котошихин-Селицкий (но я буду по-прежнему называть его Котошихиным) пробрался в Любек, оттуда в Нарву. Все дальше, все безогляднее, все безнадежнее отдалялся Котошихин от родной русской земли…
Осенью 1665 года написал прошение о принятии себя «в шведскую службу». Наученный собственным горьким опытом, на глаза к самому королю уже не полез, а передал прошение через находившегося в Нарве ингерманландского губернатора Таубе.
Таубе Котошихина знал, помнил его дипломатические успехи в Стокгольме, когда тот еще служил при Посольском приказе. И послал прошение шведскому королю, приложив свой благожелательный отзыв.
Прошение Котошихина было рассмотрено в Совете и одобрено королем.
После чего и появился тот самый приказ Карла XI о принятии шпиона на службу, о доставлении его в Стокгольм и выдачи ему риксдалеров.
И что толку, что новгородский воевода Ромодановский требовал от Таубе немедля выдать беглеца Гришку Котошихина (послание Ромодановского датировано 11 декабря 1665 года)?! Что толку, что грозили из Московии дыбой да колом?! Не выдали. Укрыли. Снабдили всем необходимым и сопроводили под крыло к королю.
5 февраля 1666 года Котошихин прибыл в Стокгольм (по тогдашнему русскому произношению — Стекольн). А с 28-го марта он уже на службе с жалованьем в 150 талеров.
Канцлер Делагарди нашел ему дело: Котошихин начал составлять подробный «отчет» о жизни в Московии, о личности правителя и его домочадцев, о быте, нравах, обычаях и прочее. Это была ценная информация, позволявшая шведам строить и корректировать свои планы в отношениях с Россией.
В результате из-под пера Котошихина вышло то самое сочинение, которое теперь рассматривается в качестве исторического источника и за которое автор вошел в энциклопедии и словари как писатель. Жалованье ему вскоре удвоили. Он принял протестанство. Обустроился на съемной квартире у некоего Анастазиуса. Жить бы да жить. Вспоминать да пописывать.
Котошихин, кстати сказать, оказался писателем плодовитым. Для примера приведу небольшой отрывок из его сочинения: «О России в царствование Алексея Михайловича». Внимательный читатель безусловно оценит информативность такого фрагмента о царских Приказах:
Приказ Тайных Дел; а в нем сидит диак, да подьячих с 10 человек, и ведают они и делают дела всякие царские, тайные и явные; и в тот Приказ бояре и думные люди не входят и дел не ведают, кроме самого царя. А посылаются того Приказу подьячие с послами в государства, и на посолские съезды, и в войну с воеводами, для того что послы, в своих посолствах много чинят не к чести своему государю, в проезде и в розговорных речах, как о том писано выше сего в посолской статье, а воеводы в полкех много неправды чинят над ратными людми…
Да в том же Приказе ведомы гранатного дела мастеры, и всякое гранатное дело и заводы; а на строение того гранатного дела и на заводы денги, на покупку и на жалованье мастеровым людем, емлют из розных Приказов, откуды царь велит.
Посолской Приказ; а в нем сидит думной дьяк, да два дьяка, подьячих 14 человек.
А ведомы в том Приказе дела всех окрестных государств, и послов чюжеземских принимают и отпуск им бывает; такъже и Руских послов и посланников и гонцов посылают в которое государство прилучится, отпуск им бывает ис того ж Приказу; да для переводу и толмачества переводчиков Латинского, Свейского, Немецкого, Греческого, Полского, Татарского, и иных языков, с 50 человек, толмачей с 70 человек.
Приказ Болшие Казны; а ведает тот Приказ боярин тот же, что и Стрелецкой Приказ ведает, а с ним товарыщ думной дворянин, да два или три диака…
Да в том же Приказе ведом Денежной двор, а в нем сидит, для досмотру денежного дела, дворянин да диак. А делают денги серебряные мелкие. А в Московском государстве золота и серебра не родится, хотя в Крониках пишут, что Руская земля на золото и на серебро урожайная, однако сыскати не могут, а когда и сыщут, и то малое, и к такому делу Московские люди не промышлены; а иных государств люди те места, где родится золото и серебро, сыскали б, а не хотят к тому делу пристать, для того что много потеряют на завод денег, а как они свой разум окажут, и потом их ни во что промысл и завод поставят и от дела отлучат.
Да в том же Приказе ведомо железного дела завод, от Москвы 90 верст, под городом Тулою: и делают железо, и пушки, и ядра льют про царя. И те пушки и ядра посылаются по всем городом, а железо, которое остаетца от мушкетного и всякого царского дела, продают всяких чинов людем; и то железо в деле ставится жестоко, не таково мяхко, как Свейское; а для чего понадобитца царю Свейское железо, и то железо покупают у торговых людей.
А у промыслу того железного дела бывают иных государств люди; а работники того городу торговые люди и нанятые.
Пушкарской Приказ; а в том Приказе сидит боярин, да два дьяка. А ведомы в том Приказе пушечные дворы, Московские и городовые, и казна, и пушкари, и всякие пушечные запасы и зборы; а городы в том Приказе ведомы неболшие, и собирается денег в год с пол-3000 рублев. А берут денги, на строения и на заводы, и с Приказу Болшие Казны. И будет пушкарей, и затинщиков, и мастеровых всяких людей с 600 человек, на Москве, кроме городовых. А на строение пушечное медь привозят от Архангелского города и из Свейского государства, а иные пушки подряжаются делать Галанцы и Любченя и Амбурцы, и привозят к Архангелскому городу…
Или вот, например, только перечисление пунктов одной прелюбопытнейшей главы:
Иных государств о послах и о посланниках, и о гонцах и какова кому честь бывает:
Королевского величества Свейского послы как приедут на границу, и о их принимании, и о встрече, и о корму, и о подводах, и о отпуске ис порубежного города к Москве, и на Москве о приниманье и о встрече, и о приставех.
Которого дни царь велит им послом быти у себя на посолстве на приезде, и каким обычаем они у царя бывают, и посолство свое правят, и подносят дары.
Как к послом посылаетца столник с столом, с ествою и с питьем, и велят подчевать.
Которого дни царь велит им послом быти у себя и у бояр в ответе, и каким обычаем бывают.
Каковы бояре и думные люди чином и честию в ответех бывают с послами.
Как послы бывают в ыных ответех.
Как послы видают которого дни царя и бывают в ответех.
Как послы посолство свое исполнят во всем и бывает им отпуск, и каким обычаем у царя бывают на отпуске.
Как послом бывает с Москвы отпуск, и о провожании их с Москвы до рубежа.
Как послы бывают летом, или зимою, в чем их принимают и к царю ездят.
Как послы бывают у царя, в каком платье бывают бояре и как устроена полата.
Сколко послом, и посолским дворяном, и людем, бывает царского жалованья на отпуске, и чем даетца.
О посланникех, как их принимают, и о встрече и о корму, и как у царя бывают на приезде и на отпуске, ти бывает им отпуск, и что на отпуск даетца им царского жалованья.
О гонцех о приниманье, и как у царя бывают на приезде и на отпуске, и что дается им царского жалованья.
О вахте, сколко бывает у послов на дворе, для чести их посолской, стрелцов.
Как бывают Цесарские, Полские, Аглинские, Датцкие, Туретцкие и Персидцкие послы, и какова кому честь и приниманье бывает.
О Крымских, и Нагайских, и Калмытцких послех…
И так далее и так далее.
Сочинение получилось длинным, а жизнь Котошихина на чужбине до смешного короткой.
Причина смерти Котошихина очевидна и подтверждается следующим документом, составленным 12 сентября 1667 года:
«Поелику русский подьячий Иван Александрович Селецкий, называющий себя также Григорием Карповичем Котошихиным, сознался в том, что он 25 августа в пьяном виде заколол. своего хозяина Даниила Анастазиуса, вследствие чего последний спустя две недели умер, суд не может пощадить его и на основании Божеских и шведских законов присуждает его к смерти».
Однако обстоятельства самого преступления вызывают много вопросов.
С одной стороны, все понятно: «приударил» Котошихин, у которого в Московии навсегда осталась жена, за молоденькой хозяйкой. Хозяин, понятное дело, приревновал. Оба выпили, подрались, и в драке Котошихин ударил этого Анастазиуса ножом. Тот, промучившись две недели, умер. После чего, само собой разумеется, как и полагается по шведским законам — суд и смертный приговор.
Где-то в начале ноября (точная дата не установлена) 1667 года Котошихина повесили.
А вот с другой стороны. Время было на Московии уже не прежнее, расслабленное да благолепное. В царствование Алексея Михайловича начинается интенсивное усиление централизованной власти. Утверждается герб. А вместе с гербом и Приказ Тайных дел, подчинявшийся только царю и пристально надзиравший за ВСЕМИ государственными учреждениями. Разведка, контрразведка, шифровальная служба (по-тогдашнему — «тарабарская грамота»), охрана царя, его семьи, его сановников.
На эту службу брали самых способных, проверенных подьячих со всех других приказов. Они проходили специальное обучение (что-то вроде разведывательной школы, при Спасском монастыре). Им хорошо платили.
Была и целая служба по работе с перебежчиками. То есть, если человек, совершивший преступление, например, или сильно задолжавший, бежал в Литву или в Польшу, или еще куда-то и пожил там, то его всячески пытались «обработать» московские эмиссары, чтобы вернуть на родину. Дома от него требовали только «слив» разнообразной информации о странах, по которым он «побегал», за что московское государство обещало простить преступнику его преступление, должнику — долги, а крепостному — давало свободу. Если возвращенец был «пустой», а именно ничего толкового сообщить не мог, то и тогда его награждали. И ни разу никого не обманули!
Но не обманывал Кремль и невозвращенцев. Особенно таких, кто бежал не от преследований на родине, не от приговора или долгов, а предал сознательно. Кто сообщал информацию о Московии, гордившейся тогда своей «закрытостью» для мира, ее иностранным недругам. Им выносился на родине смертный приговор. А поскольку на то был царский указ, то он должен был быть приведен в исполнение. В любом месте. Любыми средствами.
Котошихин был первым, на чьем примере русское государство дало всем понять — век у шпиона из Московии отныне будет оч-чень коротким! Чтобы другим неповадно было!
А дальше, как говорится — дело техники. Подпоить, спровоцировать пьяную драку с поножовщиной…
И каков замысел — казнить изменника посредством правосудия той страны, в пользу которой он совершил свою измену!
Еще одно обстоятельство — в назидание потомкам: по чьему-то (?) указанию тело «шпиона Котосикни» не было захоронено. Оно подверглось анатомированию, затем его кости были нанизаны на медные проволоки, и вся «конструкция» выставлена на всеобщее обозрение в музее Университета в Упсале.
Таким образом, формула Котосикни получается следующей:
Комплекс недооцененности + алчность + беспринципность + случай = измена. Здесь все кажется ясным.
А с другой стороны. Разве дурное дело не породило нечто важное и очень ценное? Конечно, встав на путь измены, Котошихин продолжал изменять, срывая пелену секретности со своей бывшей родины, помогая тем самым ее врагам, но при этом разве не открыл он это государство для исследователей будущих времен?!
Государство Алексея Михайловича жестоко покарало «шпиона Котосикни».
А он увековечил это государство для потомков!
Разве не парадокс?!
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 1/2014
Что можно разглядеть из нашего далека в межвременное окно, которое распахивают перед своими посетителями древние палаты на Варварке? Об этом нашему корреспонденту Игорю Харичеву рассказывает заведующая музеем «Палаты бояр Романовых» Галина Константиновна Щуцкая.
— Галина Константиновна, какой была повседневная жизнь во времена первых Романовых?
— Образ жизни почти у всех русских людей в патриархальное допетровское время был одинаков. И цари, и бояре, и князья, о простом люде и говорить нечего, рано вставали и очень рано ложились — по световому дню. До середины XVII века время на Руси исчисляли по солнцу. Летом солнце встает в 4 часа — говорили, что это первый час дня, 5 часов — второй час дня и так далее. Этому есть подтверждение в источниках. В середине XVII века, при Михаиле Федоровиче и особенно при Алексее Михайловиче в домах русских людей появляются первые часы. У нас в музее в трапезной, на самой вершине поставца, стоят часы, сделанные в Германии в 1592 году (на них есть дата). Кстати, первым, кто увлекся собиранием разнообразных часов, был царь Михаил Федорович. А часы были и настольные, и в горках, и настенные, и зипунные, то есть карманные. У Михаила Федоровича даже была специальная комната в Кремле, где он держал часы.
В середине XVI века в России появились стрелецкие полки — первый прообраз регулярной русской армии. Стрельцы были вооружены мушкетами, правда, скорострельность их была небольшая. Каждый боярин, выступая со своим отрядом, должен был иметь свой знак — «прапор». В музее сделана научная реконструкция прапора последнего боярина из рода Романовых — Никиты Ивановича.
Согласно «Уложению о службе» 1556 года боярин должен был выходить на службу «конен, люден и оружен», то есть, быть на коне и вооружить свою челядь, причем за свои деньги. Боярин был служилым человеком и получал жалованье. (Кроме этого, он получал доход от своих вотчин и кормлений.) Размер жалованья мы знаем из документов XVII века: в середине века бояре получали от 300 до 500 рублей в год, не считая дохода от вотчин и кормлений. Это были большие деньги. Пуд пшеницы и пуд ржи стоили около рубля. Хороший жирный гусь — 12 копеек. При Алексее Михайловиче печатный букварь можно было купить за 1 копейку. Но привозные вещи — пряности, вино — стоили дорого. Например, бочка фряжского (итальянского) вина стоила 25–30 рублей, а то и больше. Священник получал 5–7 рублей годового жалованья. Стрельцы — 6 рублей в год. Кстати, это была одна из причин их восстания при Петре I — выступали не только за Софью, но и по причине малого жалованья и кормления. А бояре не бедствовали. К концу XVII века, до Петра, оклады у некоторых бояр доходили до 800 рублей годовых. Устраивая пиры, боярин мог позволить себе все. Пиры были на славу и длились по нескольку дней.
Бояре, князья в то время уподобляли свою жизнь царскому дому. Они старались строить и украшать свои дома так же, как кремлевский дворец. Иностранцы, в частности, поляк Станислав Немоевский, писали, что боярские усадьбы у русских поражают причудливостью построек не менее царского дворца, которому они подражают. Подражали и царскому распорядку дня. Царь вставал в 4, в полпятого, к этому времени должны были вставать и бояре. Умывались, завтракали тем, что было, и к 6 часам думные бояре должны были быть уже в Кремле, в приемных сенях. В шесть выходил царь, это был первый его выход. И все должны были стоять. Если кто-то из думских бояр отсутствовал без уважительной причины, его могло ждать наказание, поэтому старались не опаздывать. Затем все шли в церковь на утреннюю службу, а оттуда — на заседание боярской думы.
Дума заседала до 12 часов. Романовы все были думные бояре, поэтому у них распорядок был именно такой. По окончании заседания бояре могли разъезжаться — как правило, по домам на обед. Обедали обычно дома, в семье, когда собирались все за столом, но боярин мог обедать и отдельно: в доме были мужская и женская половина. После обеда все в московском государстве обязательно спали. И царь-батюшка, и бояре, и князья, и последний нищий — все отдыхали. Эта особенность русского быта особенно ярко проявилась в связи с Лжедмитрием I. Русские его вроде бы и приветствовали, и венчали на царство, и считали Рюриковичем, как он сам себя позиционировал. Но вот беда: мало того, что одет по-европейски, с бритым лицом, он еще и не спит после обеда, не чтит русских традиций, это вызвало страшное возмущение. Тут ему припомнили и бритое лицо, и что одевается не так, и служит не так, и католиков понавез. Против него поднялось восстание, его убили.
После дневного сна вставали часа в 4 и продолжали работу. Боярин мог заниматься хозяйственными делами, на то у него была своя комната. Он мог требовать документы, проверять, как ведется хозяйство, наставлять челядь.
Вечером собирались семьей. Очень любили — и в царских, и в боярских покоях — слушать странников, юродивых. Их призывали в верхние покои, и они рассказывали всякие были и небылицы, кто где был и что видел. Ужинали тем, что оставалось от обеда, но пища должна была быть очень легкой. А затем расходились, ложились рано, особенно зимой, когда в 4–5 уже темно.
— А как жили женщины и челядь?
— Дом традиционно делился на мужскую и женскую половины. Посторонние мужчины на женскую половину не ходили. Женщины, приезжавшие в гости к хозяйке дома, не ходили на мужскую. Пировали тоже отдельно, каждый со своими гостями на своей половине. По «Домострою» (кстати, эта книга, свод устоев, правил и традиций жизни, — написанная в конце XV века и переработанная в XVI-м — представлена у нас в экспозиции), глава дома — хозяин. Его называют «государем», жену его — «государыней»: «Домострой» считает семью маленьким государством. Хозяин был главным в доме, но должен был советоваться с женой, как и она — с мужем. Все хозяйство было на плечах хозяйки-государыни. В ее обязанности входило рождение и воспитание детей, ведение дома. Она должна была заниматься рукоделием — для этого наверху была светлица: рукодельная, мастерская, — следить за всей прислугой наравне с хозяином.
Хозяину «Домострой» предписывает: ни в коем случае, если кто-то из челяди провинился — не бить его, особенно — по глазам, по голове, по ушам, по сердцу, дабы не нанести увечье. А если и бить, то не прилюдно (это главное в воспитании). Хозяйка в таком случае тоже должна позвать слугу, указать на его вину и прочитать мораль. Если человек все понял — отпустить. Если не понял, а провинность большая — порка на конюшне. Но на первом месте — увещевание. «Домострой» всегда советует прежде постараться доказать, что человек поступил неправильно, а уж потом наказывать.
Это относится и к хозяйке дома. Мы, наверное, со школы помним, что «Домострой» велит мужу бить жену в случае ее провинности. Ничего подобного в «Домострое» нет! Он должен был подойти к ней, взять за обе ручки и, посмотрев в глаза, поувещевать ее. Если вина была невелика, этим всё и заканчивалось. Она соглашалась, что виновата, и муж должен был простить ее. Но если вина была более серьезная, «Домострой» говорит: поувещевал, а затем легонько отхлестай плеточкой. Но русские часто многое понимают по-своему, поэтому, конечно, мужья своих жен били.
Боярскую усадьбу обслуживала многочисленная дворня. Конюхи, повара… Думный дьяк Г К. Котошихин писал: «Да бояре же и думные и ближние люди в домах своих держат людей мужского пола и женского по 100 и по 200 и по 300. смотря по своей чести». Так что у бояр Романовых было не менее 100 слуг.
Интересно, что мы нашли человека, который был поваром на усадьбе Романовых! Его похоронили в XVII веке в Ново-Спасском монастыре, где усыпальница бояр Романовых. Нашла плиту с надписью, а там его имя: Никифор Власьев. Оно встречалось мне и в документах. Видно, хороший повар был.
— Что тогда ели и пили?
— В обыденной жизни излюбленное русское блюдо — щи. Любили пареную репу — картофеля у нас до конца XVII века не было. Готовили много рыбных блюд. Пекли пироги с разными начинками: рыбные, мясные, с капустой, с репой. Иностранцы писали: «У них какие-то странные печености, не очень похожие на наши», — на Руси пекли большие пироги, а у них — маленькие пирожки. При Иване Грозном появились оладьи. Было много мяса, в основном говядины и дичи — любимой еды знати. Телятину не ели. Причем на Западе любили мясо жареное, а у нас — печеное и вареное.
Богатые могли себе позволить и разные сладости. На пирах любили пастилу, засахаренные фрукты в патоке, варенье из разных фруктов и ягод. И разнообразное питие: квасы, меды ставленые, много разных сортов, их и варили, и ставили с добавками различных трав, ягод. Иностранцы всякий раз отмечают, что это питье очень вкусное и хмельное. Конечно, водка. Потом стали появляться заморские вина. Их привозили довольно много, и богатые покупали их в большом количестве. Но самое интересное: на богатых столах — в царском ли приеме, на боярском или княжеском столе — могли быть дыни и арбузы! Это всегда изумляло иностранцев, особенно, когда за окном они видели снега. У царя в Кремле и в Измайлове были теплицы. И чего там только не росло! Даже грецкие орехи.
Говорят, что русский народ — сплошь пьяницы и пропойцы. Это сильное преувеличение. Кабаки, конечно, были, выпить любили, но не больше, чем в Западной Европе. Кстати, в России было много дней постных, когда выпивки себе тоже не позволяли. И цари XVII века — Михаил Федорович, Алексей Михайлович, Федор Алексеевич — были очень набожны, соблюдали посты, и в такие дни они, как последний русский человек, сидели на воде, черном хлебе, квашеной капусте, соленых огурцах.
А после постов хотелось наверстать упущенное, и устраивались пиры. Праздников было много, чуть ли не каждый день был днем какого-то святого, и можно было пировать. Но главное — отмечались все большие православные праздники, а их тоже было немало. Поэтому пиры на Руси — занятие частое и любимое.
Заглянем на какой-нибудь из них. Например, в боярский дом. Там в красном углу, под иконами всегда стоит кресло. Оно для хозяина или царя, если он соизволит приехать. А далее рассаживались за столом не кто как хотел, а каждый должен был знать свое место. Еще с конца XI века на Руси было местничество, которое очень долго не могли изжить. От правой руки хозяина начинали рассаживаться по знатности и родовитости. Каждый знал, за кем он может сидеть.
«Домострой» говорит: если ты пришел на пир чуть раньше и еще не все сели, не спеши садиться за стол, а то займешь не свое место, и придется вставать, уступать его более знатному. Но люди не всегда мирились на пирах с тем, как они сели. Тогда начинали местничать — спорить за место за столом. Каждый доказывал, что его предки более древнего рода, чем у другого, и начинались споры, ругань, а та переходила в драку. И у царей, даже в Грановитой палате, бывали жуткие драки. Знатные, важные люди таскали друг друга за бороды, как пишет дьяк посольского приказа Котошихин. Доходило до того, что приходилось выносить этих бояр с пира. У Пушкина есть великолепные строки:
«…Езерский Варлаам
Гордыней славился боярской:
За спор то с тем он, то с другим
С большим бесчестьем выводим
Бывал из-за трапезы царской,
Но снова шел под страшный гнев,
И умер, Сицких пересев».
Была и еще причина для драк. В нашей экспозиции есть маленькие тарели. В то время на стол их ставилось немного: две, три — только для самых почетных и знатных гостей. Остальным ставилось большое блюдо с едой, а перемен блюд бывало у бояр, как на царском пиру — до ста. На двухтрех человек ставилось большое блюдо, и те, кто сидели ближе, могли есть из одной тарели. Вспомним поговорку: «быть не в своей тарелке». Она как раз об этом. Это значит попасть в неловкое положение: ты должен «сидеть в блюде» с этим, а полез в тарелку другого. Такие случаи бывали довольно часто и тоже служили причиной для драк и выяснения отношений. А если случалось, что, будучи ниже родом, ты оказывался с кем-то знатным в одной тарелке и тот не возражал, тогда люди кичились этим, рассказывали всем, как об удаче — им, дескать, оказали уважение. Как же! Я «сидел в одном блюде» с таким знатным человеком, и мы ели из одной тарелки!
Когда гости все-таки рассаживались за столом, начинали подавать еду. «Домострой» советует, как слуга должен нести еду на стол. «А блюда и напитки на стол нести оглядев, что б посуда, в которой несешь — была чиста, а еда безо всяких там пригаров. Напитки были в чистой посуде. А поставив на стол еду или напитки. не кашлять над ними, не сморкаться, но отойдя в сторону прокашлять и вычистить нос, потом все это ногой растереть, чтобы все это было вежливо и негрубо».
Как писал все тот же Г. К. Котошихин, «…а бывает всяких яств по 50 и по 100». Блюда часто менялись. Прежде всего на стол ставили судки для соли, перца, горчицы, уксуса и хрена. Пищу готовили без приправ — каждый гость сам «…в те яства прибавлял на столе…». Порядок подачи блюд сохранился с XVI века. Сначала подавались холодные закуски, затем печеное (жареная и отварная рыба, мясо) и только в конце — горячие похлебки. В продолжение всего обеда пили мед, вино, квас, в заключение на стол ставились всевозможные сладости.
Салфеток, ножей и вилок в обиходе еще не было. Позже вилку стали подавать только знатному гостю, но чаще — хозяину, а остальные ели по старинке — ложками и руками. В конце XVII века вилки редкостью уже не были, их стали производить в России, хотя они по-прежнему оставались предметом роскоши. В нашей экспозиции на поставце представлены вилка и нож немецкой работы конца XVII века.
Есть у нас и маленький сосуд в виде ладьи, отделанный эмалью. Это корчег — он немножко напоминает скопкари, из которых тоже пили. Но те — большие, а этот очень маленький. Такие сосуды возникают только в XVII веке: в это время появляются очень крепкие напитки с Запада, в частности, коньяк. Его надо было пить маленькими порциями, поэтому и появился маленький корчег. И еще один маленький сосуд был — достакан (достокан; это первоначальное название стакана). Были и другие сосуды, но большие, например, стопа; шарообразные братины. Из них пили вкруговую, братались, восхваляли хозяина дома. Отсюда и название.
Карион Истомин, известный просветитель и поэт XVII века, писал:
Кушай помалу, чего доведется,
Поядши испий, егда поднесется.
Брашны питьем юн не тяготися.
Словом, вежеством всем честен явися.
Не обращайся легкомысленно вскоре,
При честных людех не глаголи в споре
И не разгребай на блюде рукою,
Не обляжь на стол, не колышь ногою.
«Домострой» велит на пирах не засиживаться: «во многом питии рождается брань и драки». Провожая гостей, хозяин старался одаривать их гостинцем, который своим размером соответствовал чину гостя. Это была древняя традиция, да и гость старался приходить тоже с гостинцем. «Домострой» строго велел не упиваться. Тех же, кто все-таки не мог сам дойти до дома, разводили слуги.
— А как передвигались по городу? Дорог-то не было…
— Это не совсем так. Россия была одна из первых стран, где уже в конце XI — начале XII века в Кремле появилось первое мощение улиц досками. За пределами Кремля первое мощение ближайших при-кремлевских улиц — Ильинки, Варварки, улицы Великой, Мокринского переулка происходило, очевидно, в XVI–XVII веках, археологи нашли остатки мощения этого времени. Сначала клали бревна вдоль, потом накладывали поперек, закрепляли их, а иногда сверху укрепляли целые листы, чтобы выровнять. Но это не всегда спасало от бездорожья: развозило и это мощение. Картины Васнецова, Рябушкина, Маковского показывают, как выглядела Москва в XVI–XVII веке. Из-под бревенчатого мощения осенью и весной вылезает непролазная грязь. И люди, подхватывая длинные полы одежды, пытаются как-то перебраться через нее. А зимой была другая проблема: грязь замерзала, превращалась в лед, дороги не успевали убирать. Алексей Михайлович однажды посетовал, что не смог проехать в пасхальный день от Спасских ворот по Варварке до церкви Всех святых на Кулишках. Легче было иной раз добраться верхом на лошади, в санях или повозке.
Говоря о русском Средневековье, мы представляем его темным, серым — «темные века». Ничего подобного! Это было очень яркое время. Не только в архитектуре — украшали и красили дома, коньки крыш, золотили шпили, богато украшали дом внутри. И очень разнообразно и красочно одевались. Одежда была яркая. Черный цвет вообще на Руси не любили и не носили. И одежду из черной ткани не шили — даже траурная одежда, даже власяница Ивана Грозного была темно-коричневого цвета. Почему не любили черный цвет? Может быть, потому что слово «черный» казалось связанным с «чертом»? А на Западе — наоборот: вся одежда для вельмож шилась из черной ткани. Вспомните Испанию, раннюю Францию, Англию… А в России, когда видели на улице иностранцев в черной одежде, считали, что в него дьявол вселился!
Стоит еще помнить, что и XVI век, и первая половина XVII века резко отличаются от второй его половины. Западная Европа уже жила в Новом времени, а для России это был только переходный период от Средневековья. Раньше считалось, что окно в Европу прорубил Петр. Но это не так! Все потихоньку началось с Михаил Федоровича, но еще робко. Осознанно и активно вполне европейские реформы начинает проводить Алексей Михайлович. Много сделал для обновления России его сын — Федор Алексеевич, несправедливо забытый. Вступил на престол молодым, правил всего 7 лет, был болезненным, но чрезвычайно умным и образованным — знал греческий, латынь, сочинял музыку. Именно Федор Алексеевич незадолго до смерти (он умер в 1682 году), в 1681-м, издал указ, чтобы придворные больше не приходили в Кремль в длиннополой старомодной русской одежде. Одеваться надо было по польской моде — недлинная шуба и шляпа корабликом. В Историческом музее хранится портрет князя Репнина в полный рост, одетого по польской моде и по указу 1681 года.
О Федоре Алексеевиче надо сказать еще пару слов, особенно о планах, которые выдают в нем человека европейского уровня и размаха. В его планы входило создание школы для нищих по западноевропейскому образцу, греко-латинской академии — она открылась только через несколько лет после его смерти. Более того, за несколько месяцев до смерти, в 1682-м, Федор Алексеевич отменяет местничество как «братоненавистное и любовь отгоняющее» явление. На это до него никто не решался.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 6/2017
1 марта 1564 года в Москве повелением Иоанна Васильевича IV и благословением митрополита Макария вышла первая русская печатная книга «Апостол». Внешне она еще напоминала рукописи: под рукописное письмо был стилизован шрифт, красной краской выделены заглавные буквицы, а начало каждой главы украшали привычные глазу монастырских книгочеев орнаментальные заставки. Но с этим трудом первопечатников Ивана Фёдорова и Петра Мстиславца для славянской письменности началась новая эпоха.
В послесловии к «Апостолу», ставшему не только образцом первой русской книги, но и одним из основных источников по ее истории, указываются две причины, побудившие Ивана Грозного ввести книгопечатание в Москве: потребность в большом количестве церковных книг для вновь строящихся церквей и необходимость исправления многочисленных ошибок в старых рукописях. Первоначально была сделана попытка привлечь к организации книгопечатания иностранцев, но успехом она не увенчалась. Тогда в 1553 году повелением царя устройство первой русской типографии было поручено дьякону Николо-Гостунской церкви в Московском Кремле, опытному переплетчику, переписчику книг и резчику-художнику Ивану Фёдорову.
Существуют гипотезы, что типографскому ремеслу он учился то в Германии, то у неизвестных итальянцев. Подобные предположения ни на чем не основаны, напротив, факты свидетельствуют, что первые московские типографы самостоятельно осваивали основы полиграфической техники, от учителя к ученику передавая приемы и тонкости ремесла. Причем, ряд типографских приемов, подобных которым история книгопечатания не знала, они изобрели сами. А то, что книги в Москве начали печатать за десять лет до «Апостола» Фёдорова, сомнения у историков не вызывает. О наличии в 1550 — начале 1560-х годов в Москве некоей типографии (у исследователей она получила название Анонимной) свидетельствуют Узкошрифтное Четвероевангелие (1553–1554), Триодь Постная (1555–1556), Триодь Цветная (1556–1557), Среднешрифтное Четвероевангелие (1558–1559), Среднешрифтная Псалтырь (1559–1560), Широкошрифтное Четвероевангелие (1563–1564), Широкошрифтная Псалтырь (1564–1565). Выходных данных они не имеют, издания датированы по бумаге, вкладным и владельческим записям, орнаментике, расположению шрифта и тому подобное. Сохранилось и письмо Ивана Грозного в Новгород, написанное до того, как вышел «Апостол», в котором называются «мастера печатных дел» Маруша Нефедьев и Васюк Никифоров, по всей видимости, работавшие в Анонимной типографии.
Множество косвенных свидетельств источников, а также изучение первопечатной техники говорят о том, что их «коллегами» могли быть и Иван Фёдоров, и Петр Мстиславец, позже использовавшие те же приемы набора, верстки и печати, например, метод набора с «перекрещиванием» строк — техника набора и верстки «Апостола» 1564 года и Часовника 1565 года полностью совпадает с техникой шести (из семи) безвыходных изданий.
Изучить дело где-нибудь в другом месте Иван Фёдоров не мог — ни в одной типографии мира набор с «перекрещиванием» строк никогда ранее не применялся. Случайным совпадением это тоже вряд ли можно назвать. Как и использование Фёдоровым метода орнаментального слепого тиснения, и техники двухкрасочной печати.
Вывод может быть лишь один: Иван Фёдоров принимал участие в выпуске безвыходных изданий, вместе с другими мастерами осваивая в первой московской типографии полиграфическую технику.
Известно, что еще в прошлом столетии Ивана Фёдорова считали не более чем простым ремесленником — он сам отливал шрифты, был набор — щиком, справщиком (корректором), сам рисовал иллюстрации и гравировал. Исследования последних десятилетий свидетельствуют, что он учился в Краковском университете, был энциклопедически образованным человеком, общественным деятелем, талантливым художником и писателем, изобретателем, педагогом. Фёдоров в совершенстве владел несколькими языками — греческим, латинским, польским, отлично разбирался в тонкостях церковно-славянской грамматики. Созданная им «Азбука» была первым печатным учебником кирилловского шрифта, и, по сути, новой методикой первоначального обучения грамоте, обобщающей опыт и достижения учебной практики предшествующих веков. Не говоря уже о том, что послесловие «Повесть, откуда начася и како свершися друкарня ая» — великолепный образец мемуарной литературы.
Иван Фёдоров имел тесные связи с просвещенными людьми Европы. В частности, в Дрезденском архиве найдена переписка русского первопечатника с саксонским курфюрстом Августом. Во время работы во Львове он изобрел разборную пушку и занимался усовершенствованием ручных бомбард. В поисках заказчика Иван Фёдоров ездил из Львова в Краков и Вену, где встречался с императором Рудольфом II и демонстрировал ему свое изобретение. Когда по каким-то причинам Рудольф II от условий, выдвинутых Фёдоровым, отказался, тот написал письмо Августу: «…Итак, я владею искусством изготовления складных пушек… каждую без исключения такого рода пушку можно разобрать на отдельные, строго определенные части, а именно на пятьдесят, сто и даже, если потребуется, на двести частей…» Об изобретении в письме говорится неясно, можно лишь судить, что это была многоствольная мортира с взаимозаменяемыми частями.
К сожалению, биографические сведения о русском первопечатнике весьма отрывочны, точно не известно место его рождения, лишь приблизительно историки могут назвать и дату — около 1520 года. Она возникла из косвенно подтверждаемого древними источниками предположения, что во время организации типографии ему было приблизительно от 30 до 40 лет. Многие исследователи сходятся в том, что происходит он из новгородских мастеров рукописной книги и в Москву приехал с митрополитом Макарием, в окружении которого находился в конце 1530–1540-х годах. Известно, что Фёдоров был женат и имел детей, которых вывез из Москвы, когда перебирался в Литовское княжество.
Еще меньше мы знаем о Петре Тимофееве Мстиславце. Прозвище позволяет предположить, что он родился в белорусском городе Мстиславе, но в точности это не известно. Первое документальное известие о помощнике Фёдорова относится ко времени их совместной работы в Москве над «Апостолом» в 1564 году. В 1566 году Иван Фёдоров и Петр Мстиславец вместе оставили Москву, передав дело книгопечатания ученикам Никифору Тарасиеву и Андронику Тимофееву Невеже.
По одной версии, это было обусловлено гонением ортодоксальной верхушки церкви, по другой — они уехали по приглашению гетмана Григория Александровича Ходкевича, пригласившего московских типографов в свое имение в небольшом белорусском местечке Заблудове.
Шрифт, гравированные доски и другие нужные инструменты, как известно, печатники привезли из Москвы, типографский стан по указаниям Фёдорова изготовили местные плотники, и в июле 1568 года на западе Белоруссии открылась новая типография. За два года ее существования Фёдоровым и Мстиславцем были изданы «Учительное Евангелие» и «Псалтырь» с «Часословцем». В предисловии к последней книге, вышедшей в 1570 году, гетман Ходкевич обещал финансировать славянское книгоиздательство, но «Псалтырь» оказалась последней книгой заблудовской типографии, вскоре после выхода издания в свет 23 марта 1570 года она прекратила свою деятельность. По словам Ивана Фёдорова, основной причиной закрытия типографии была старость гетмана.
Друг и соратник первопечатника Петр Тимофеев Мстиславец перебрался в Вильну и здесь на средства богатых купцов Мамоничей основал новую типографию. А сам Фёдоров, собрав типографские инструменты, шрифты и нехитрые пожитки, отправился во Львов.
Путешествие осложнила эпидемия моровой язвы, свирепствовавшая до 1572 года, и во Львов Фёдоров прибыл в 1572 году, накануне зимы. Для основания новой типографии нужны были немалые средства, и он обратился за помощью к зажиточным горожанам. Но безрезультатно, те были заняты восстановлением своих домов после пожара 1571 года и тратить деньги на друкарскую затею не хотели. Не до типографии было и церкви — Львовская православная иерархия в ту пору жила конфликтом между Гедеоном Балабаном и Иваном Лопаткой-Осталовским, претендовавшими на епископское достоинство.
Поддержку печатник нашел лишь у ремесленников, не столь богатых, как церковь, но все же достаточно зажиточных, чтобы ссудить необходимую сумму. В документах тех лет сохранилось имя одного из них — Семен Седляр. В 1573 году он дал в долг Фёдорову 700 злотых, сумму по тем временам немалую. Однако типограф столкнулся с новой проблемой — суровыми цеховыми законами. Чтобы начать работу, нужен был столяр, который изготовил бы типографский стан, наборные кассы, ящики для хранения шрифта. Но взять на службу его было нельзя — это запрещалось цехом столяров. Пытаясь решить вопрос, печатник обратился в Городской совет, где 26 января 1573 года его жалоба была отклонена. Совет поддержал цеховых старшин, разрешив, однако, обратиться в цех и нанять там ремесленника для выполнения необходимых работ, но… с дозволения стоящего над ним мастера. В таком дозволении Фёдорову было отказано. Тогда совет обратился за консультацией к Краковским типографам Матвею Зибенайхеру и Миколе Пренжине.
Ответ на запрос пришел 31 января 1573 года. Зибенайхер и Пренжина сообщали, что «в городе Кракове книгопечатники не держат в своих домах подмастерий столярного мастерства». Если же кому из них понадобится столяр, они обращаются к цехмейстеру и за плату получают работника. Ответ удовлетворил Ивана Фёдорова, но цех по-прежнему отказался дать столяра.
О том, как, в конце концов, разрешилось дело, сведений нет. Но выход, похоже, был найден, так как 15 февраля 1574 года увидел свет знаменитый львовский «Апостол».
Новая, четвертая по счету, типография была основана Иваном Фёдоровым в родовом имении киевского воеводы князя Константина Константиновича Острожского. Здесь им были выпущены пять изданий. В числе их «Хронология» (1581) — первый печатный календарь-листовка на двух страницах, составленный приближенным князя Радзивилла белорусским поэтом Андреем Рымшей, и, главное, замечательный памятник мирового типографского искусства — «Острожская Библия» (1580–1581). К этому изданию восходит тот славянский библейский текст, который существует в современных изданиях. Этот гигантский труд занимал 1256 страниц. Фёдоров и его помощники использовали не только греческий, но и еврейский текст Ветхого Завета, а также чешский и польский переводы. Окончание этого гигантского труда совпало с охлаждением Константина Острожского к издательской деятельности, и первопечатнику снова пришлось искать средства для продолжения дела его жизни. Так было решено снова ехать во Львов.
Это город однажды уже встретил Фёдорова неприветливо. На сей раз львовская зима оказалась роковой. По дороге он заболел, и через три месяца, 6 декабря 1583 года, скончался в одном из предместий Львова, которое называется Подзамче. Умер в бедности, не имея средств, чтобы выкупить заложенное ростовщику типографское имущество и отпечатанные книги. Похоронили первопечатника на кладбище при храме святого Онуфрия, принадлежавшего Львовскому православному братству, поставив на могиле надгробный камень с надписью: «Друкарь книг, пред тым невиданных».
Всего в XVI веке на территории Московского государства было выпущено 19 изданий, средний тираж каждого из которых составлял 1000–1200 экземпляров.
В XVII веке типография была переведена в Кремль, в Дворцовую Набережную палату. С этого времени начинается новый этап в деятельности Печатного двора, игравшего главную роль в развитии политической и историко-культурной жизни страны.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 11/2016
Семнадцатый век. Слишком близкий, чтобы им занялись археологи, слишком далекий, чтобы сохраниться без наслоений и перемен. Время перед Петром и после Ивана Грозного, от опричнины до «потешных», от монастырской непреклонности средневековых нравов до богохульных пиршеств Всешутейшего собора. Между — Борис Годунов (жертва клеветы? Незадачливый убийца?), Дмитрий Самозванец (чудом уцелевший сын Грозного? Безвестный Гришка Отрепьев?), красавица Марина Мнишек. Смутное время, так назвала его история, отчеркнутое выступлением ополчения Минина и Пожарского. И сразу за ними затишное благолепие дома Романовых, «смиренных духом», «тишайших», взорванное рванувшейся к престолу Софьей.
События, подвиги, характеры, страсти… Так случилось, что лучшие памятники созданы этому веку в позднейшем искусстве: пушкинский «Борис Годунов», «Минин и Пожарский» на Красной площади, музыкальные драмы Мусоргского. В них — приговор, талантливый и убежденный, и с приговором этим не спорят историки. Да, впереди — реформы, перестройка всего: от человеческого сознания до мебели и посуды. Это все впереди, а пока медленно проходит целое столетие. Не в бурном произрастании нового, наоборот — в западающих сумерках фанатизма, судорожной привязанности к прошлому, неверия в перемены. Какому же исследователю улыбнется цель — показать, как сгущается перед рассветом тьма? «Ваша специальность — семнадцатый век? — Что вы! Шестнадцатый (или восемнадцатый)!» И в торопливости ответа, и в обиженной интонации — устоявшаяся традиция историков искусства, музыки, театра, культуры.
И в самом деле, разве что-то важнее происходит в это время в искусстве; уже не иконопись — так, по большому счету, еще не живопись — лишь робкие попытки научиться ей. Уже не монументальная простота храмов XVI столетия, еще не барокко петровских лет. Так, пестрядь дробных, суматошных деталей, кирпичных орнаментов, майолики, слишком ярких росписей. Уже не гудки и гусли Древней Руси, еще не музыкальные инструменты наших дней, знакомые всей Европе.
К тому же это время заперто за десятью замками. Случайно, мимоходом в семнадцатый век не заглянешь. Глаз, испытанный на всем многообразии почерков позднейших столетий, бессилен перед щеголеватой скорописью XVII века. Написание многих букв, «титлы» — сокращения. Будто новый, совсем незнакомый язык. Нужны месяцы, даже годы, чтобы овладеть искусством бегло читать и переводить. Без этого какая работа, ведь для историка она всегда в архиве.
Предубеждения относительно XVII века были мне хорошо знакомы со студенческой скамьи, а повседневная работа не давала повода в них сомневаться. И уж тем более таким поводом не могла служить извлеченная из Центрального архива древних актов перепись «Мостовых денег» Москвы за 1718 год. Каждый москвич платил особые деньги за городские мостовые — бревенчатые, чаще досчатые островки, тонувшие в непролазной грязи широко разъезженных улиц. Кто жил в городе, чем занимался — все там есть: трудно себе представить более обстоятельный рассказ о Москве, сумей только его сложить.
Мастер назывался Репьевым — Василий Иванов сын Репьев. Перепись говорила, что он был живописцем и занимался «преоспехтирным делом» — писал декорации для театра и для садов. О театре тех лет мы знаем мало, о садах и вовсе ничего. Известно только, что требовали сады «перспектив» — изображенных на холсте павильонов, аллей, замысловатых беседок, скульптур. Вот этим-то редким ремеслом владел художник, случайно встреченный мной в переписи «Мостовых денег».
Вероятно, мастерство Репьева ценилось, иначе откуда бы появиться у мастера двору «в Белом городе Покровской сотни на тяглой земле, идучи от Покровских ворот в город на левой стороне». Свои грядки с капустой, огурцами, луком, делянки ржи и овса, свой хлев со скотиной, своя банька, амбар, сарай, погреба, все вокруг дома, за глухим частоколом бревен — обычное хозяйство москвича. Благополучие художника было прочным, устоявшимся. Переписи рассказывали об этом год за годом. Но говорили они и о другой, совершенно поразительной вещи! Оказывается, Репьев к тому же играл на органе, и этим тоже зарабатывал себе на жизнь.
Орган? Да может ли это быть? Московская консерватория, филармония в Ленинграде, Зал Чайковского, — даже сейчас знаешь все инструменты наперечет, всегда в концертных залах, огромных, торжественных. А тогда, среди тягучего перезвона «сорока сороков» московских церквей, когда каменные палаты были редкостью, а стекла в окнах диковинкой, как можно себе представить орган? К тому же Репьев был не дворцовым органистом, а «вольным», игравшим у разных заказчиков. Ничего не скажешь, это было загадочней самого «преоспехтирного дела», которым я тогда занималась.
Но где искать ответа, простой справки наконец? Архив, тем более, архив XVII столетия, не знает указателей — ни тематических, ни предметных, ни именных. Вместе с тем, бюрократическая машина была на полном ходу уже с начала XVII века, захлестывая каждое дело сотнями запросов, справок, отписок. Искать орган было бессмысленно, отдельного и притом никакого не именитого человека, Репьева, — тем более. Правда, была у меня крохотная зацепка: в одной из переписей Репьев назывался «выходцем из Литовских земель». А раз так, должен был им интересоваться Посольский приказ — министерство иностранных дел Древней Руси. Со Смутного времени вел он строжайший учет — кто, когда, где, почему приезжал в Московию или уезжал из нее. Да, сведения о Репьеве встречались, больше того, их мозаика постепенно укладывалась в стройное целое.
Как должны были любить и ценить в Московии пение, чтобы искать певчих с хорошими голосами и за рубежом, и на своих отдаленных окраинах. Этой любви обязан Репьев своим приездом в Москву — его забрал в хор один из высоких церковников. У юных певчих в те годы была вполне сносная жизнь: сытная еда, жалованье, одежонка — когда теплый кафтан, когда телятинные сапоги, когда зимняя шапка, а то и рубаха с портами. Везло маленьким артистам! На Руси еще нет школ, но певчих учат грамоте и цыфири, пению и игре на музыкальных инструментах. Было бы желание учиться! Репьеву досталось изучать латынь, да где-то, кстати, узнал он и «преоспехтирное дело».
Так что найти себе применение, когда «спадал» голос, было нетрудно. Побывав с русским посольством в Курляндии, Репьев начал работать при царском дворе, писал по его собственным словам «перспективы и иные штуки». Но тут-то избыток таланта сыграл с ним злую шутку: на него обратил внимание любимец Алексея Михайловича всесильный Артамон Матвеев, в чьем доме воспитывалась мать Петра.
«Худородный» дворянин, Матвеев начинал в невысоких чинах. Служил он на Украине, потом воевал и из всех своих жизненных перипетий вышел убежденным «западником», а попав в милость к царю, смог и открыто заявить об этом. В московских домах стен не было видно из-за икон, у Матвеева висели картины. Боярыни прятали на дне сундуков укутанные в тряпки — «от сглазу» — зеркала, у Матвеева они украшали палаты. Москва привыкла к лавкам, на них и сидели, и спали, матвеевский дом был полон мягкой мебели. И стол у новоиспеченного боярина ломился, не как у других, от меда и пива, — от заморских вин, а гостей развлекала хорошо обученная труппа крепостных, были свои музыканты. Остались после Матвеева интереснейшие литературные опыты, остались исторические исследования (кто думал о них в XVII веке!). Вот не хватало только в те годы Матвееву хорошего органиста! И молчал украшавший дом большой орган. Репьев оказался находкой. Правда, он не захотел перейти к Матвееву.
Отказ удивил, но никак не остановил властного боярина. «Боярин Артамон Сергеевич Матвеев, — писал после художник, — взял меня поневоле, держал меня скована на Посольском дворе в железах многое время и морил голодною смертью. И будучи у него… многожды на комедиях на органах и на скрипках играл неволею по его воле».
Спору нет, была у Матвеева привычка исполнять каждую свою прихоть, только здесь, оказывается, заторопился он по другой причине. Посольский приказ готовил посольство в далекую Бухару. По особой просьбе бухарского хана везло оно ему орган, а к органу требовался органист. Матвеев опасался, что выбор царя падет на Репьева, а ему хотелось сохранить его для себя, вот и убрал он его с царских глаз — подальше да поскорее.
Итак, судьба Репьева получила объяснение. Но зато все остальное! Почему пришла бухарскому хану мысль просить об органе именно Москву? Выходит, слышал он об органах, слышал и о том, что есть они в Москве. Но откуда? И вот в бумагах Посольского приказа черным по белому написано, что распоряжением Алексея Михайловича орган для хана строился в Москве. Для этого органной мастерской в Москве пришлось быстренько разобраться с другими заказами, а заказы были разные: органы на 270 и на 500 труб, клавесины, большие — для старших царевен, поменьше, «потешные», — для царевича. И не для музыкантов вовсе — сами играли!
Вот и верь привычным представлениям. Спрятанные от посторонних глаз, полуграмотные, тупеющие от безделья и лузганья семечек царевны и боярышни играют на клавесинах. И одно не мешает другому. Грозная царевна Софья — за клавесином.
До чего же все просто! Просто и невероятно! Мастерская органов в нашем Кремле, на откосе Москвы-реки, рядом с мастерскими, где шились пудовые, тонувшие в мехах и дорогих тканях царские одежды, тачались цветные, с щегольски загнутыми носками сафьяновые сапоги, переписывались книги, ковалось оружие, писались иконы. Документы не оставляли места для сомнений: было, все было. И в жизни, той жизни, о которой мы даже не догадывались, одно не противоречило другому, а совмещалось с ним — клавесины и терема.
Бухарский хан знал, кого и о чем просить. Но, оказывается, он был вовсе не первым. В делах Посольского приказа несколькими годами раньше развертывается история первого (не первого ли вообще в истории Азии?) отправленного из России на восток органа. В тот первый раз орган отправляли в Персию. Почти два года потратило посольство, чтобы «вручить» орган и вернуться обратно.
…Уезжали и возвращались посольства, строились новые инструменты, только в жизни «взятого в рабство» Репьева ничего не менялось. Соглашения между ним и боярином так и не состоялось. Художник требовал полного освобождения, и, если все-таки его получил, причина тому была простая — смерть царя. Сменился царь — сменились те, кто толпился у трона. Безвестному музыканту повезло гораздо больше, чем всесильному Артамону Матвееву — он снова стал вольным. Матвеев, лишенный всех богатств, чинов и должностей, был сослан в Пустозерск. Над ним тяготеет обвинение в чернокнижии — колдовстве, связи с нечистой силой.
Из полученного жестокого урока Репьев твердо усвоил одно — надо оставить орган. Это занятие угрожает личной свободе. И в самом деле! Вскоре после освобождения Репьева в Посольский приказ поступает донос «капитана солдацкого строю», что сбежали жившие под его надзором музыканты. Резолюция следует немедленно: «По указу великого государя послать его, государя, погонные грамоты. велеть тех беглых музыкантов, поимав, сковав, привести к Москве с провожатыми с великим береженьем…» «Великое береженье» — и кандалы! Одно не исключало другого. А рядом, на густо пожелтевших, небрежно оторванных листках, спешные отписки воевод из Пскова, Путивля, Севска — что сделано, чтобы задержать беглецов. Без малого погоня за Самозванцем, как рисовалось Пушкину в «Борисе Годунове».
Но Репьев слишком поторопился. С органом что-то случилось. Хотя все шло будто само собой. Из-за смерти Алексея Михайловича прекращаются спектакли. «За ненадобностью» вывозятся из всех кремлевских палат органы. Еще многих органистов поощряют царские награды, но достаточно внимательнее вчитаться в документы: причины наград не связаны с органом. Органных дел мастера это искусные столяры, редкие резчики по дереву и выдающиеся конструкторы. Чего только им не приходилось делать!
И все-таки должна была существовать причина перемен! Документы степенно перечисляли факты, но факты не объясняли сами себя. Может быть, прихоть? Прихоть Алексея Михайловича? Не имевший корней в местной традиции орган исчез после того, как исчез его покровитель?
Московия сама ввезла первые органы на Восток, а откуда они появились у нас? Но как совместить с западной модой изданный именно Алексеем Михайловичем печально известный указ о запрещении в чем бы то ни было подражать иностранцам? Указ гласил, чтобы дворяне «иноземских и иных звычаев не перенимали, волосов у себя на голове не постригали, тако ж платья, кафтанов и шапок с иноземческих образцов не носили и людем своим потому ж носить не велели. А буде кто впредь начнет волосы подстригать, и платье носить и иноземского образца или платье объявится на людех их, и тем от великого государя быть в опале, из вышних чинов писаны будут в нижные чины». Почему для органа, явно чужеземного инструмента, — так думаем мы сейчас, — делал исключение царь? Просто любил? Любил и потому был уязвим только в этом «органном» пункте? Да нет, все оказалось сложнее.
У органа были на Руси корни, настоящие, ветвистые, цепкие, упорно уходившие все глубже к истокам столетия. Архивы сохранили чуть не одни приходно-расходные книги. А в них нет подробностей. Одно слово — бухгалтерия. И все же… Органисты — один, другой, десятый, двадцатый — ведь жалованье надо было платить каждый месяц. И отчитываться в выплаченных деньгах! Свои, местные, — их много и платят им скупо, приезжие из Голландии, Дании, Саксонии — их мало и плата им пощедрее, да и выдается без задержек. Иногда своим удавалось дождаться поощрения, как Лукьяну Патрикееву: он получил пару аршин лучшего сукна за то, что уж очень хорошо играл на царской свадьбе в 1626 году. Но это редкость! Обычно дело обходилось грошами и то по большим праздникам.
В науке есть извечный спор — между фактами и традицией. Казалось бы, какой тут конфликт: факты свидетельствуют — традиционной концепции остается уступить. И как же редко и трудно это происходит. Традиция держится стойко, черпая силы в памяти студенческих лет, институтских лекций, школьных уроков, энциклопедических справок. Традиция — это «каждый знает, что.» В моем случае «каждый знал, что» если появился на Руси орган, то из Немецкой слободы в Москве. Считалось, что жили иностранцы, отгороженные прочно от города специальными заставами стрельцов и суевериями, жили, ни в чем не изменяя привычному быту, укладу жизни, модам. А мода нет-нет да и начинала просачиваться к москвичам. Как раз отсюда, от слободских церквей — католических, лютеранских, протестантских — и вели историки музыки происхождение органа на Руси. Только так можно объяснить страсть к органам у Алексея Михайловича.
Все было просто и логично, но музыковеды прошли мимо фактов, которые хорошо знали историки. Первая Немецкая слобода дотла сгорела в Смутное время в 1611 году, и почти полвека ее покинутое чернеющее пепелище пугало прохожих и проезжих. Иностранцы расселились по всему городу, перемешались с москвичами, и когда в 1652 году вышел царский указ об отводе для них новых земель — Новонемецкой слободы, одни этим воспользовались, другие нет.
Конечно, слобода все равно появилась, стала многолюдной — народ из-за рубежа подъезжал беспрерывно. Росли дома, разбивались сады, мостились улицы, появлялись и церкви, только совсем иные, чем их принято теперь представлять: богослужения для всех вероисповедований шли в самых обыкновенных домах, без колоколов и без органов. Этому искренне изумляются все современники, приезжие с Запада. Но чему, собственно, удивляться: в таинственную и непознанную страну выбрались люди, больше надеявшиеся на себя, чем на бога. Благочестие было для них пустой, хоть и обязательной проформой.
Ну, хорошо, допустим, впечатления путешественников носили случайный характер, а городские переписи? Переписи Немецкой слободы с завидным упорством утверждают, что органистов среди ее жителей не было. Вот случайный документ. В 1671 году в слободе задерживаются бродячие музыканты, на допросе они показывают, что они люди (значит, крепостные) бояр Воротынского и Долгорукого и с разрешения своих господ ходят по домам и играют «в арганы и в цимбалы и в скрипки и тем кормятся». Для перевозки «арганов» им требовались подводы с лошадьми. Сомнений не могло быть: Немецкая слобода не имела ни собственных органистов, ни даже инструментов.
И все-таки, думая об органе, представляешь себе только Западную Европу, а ведь это опять традиционное представление, и оно снова не уживается с фактами. Древний Рим — вот родина органа! В начале нашей эры он не имел ничего общего с христианской церковью. Напротив — впервые, скрывавшиеся еще в катакомбах адепты нашей эры ненавидели орган. Он воплощал в себе для них все богатство чувств и ощущений, жизнелюбия последних язычников. Прошло несколько веков, и интерес к органу возродился в Византии.
Усовершенствованный руками византийских мастеров, орган победителем возвращается в Западную Европу — Италию, Германию, Францию. Но до XIV столетия пальма первенства принадлежит Византии и только ей. Может быть, оттуда орган попадает на русские земли? И потому-то русская церковь не связывает его с католицизмом и вообще влиянием Европы? Правда, у нее свои счеты с инструментом. Но это уже совсем другие счеты:
Трубы, органы, кимвалы бряцаху,
Сердца зрителей в радости возбуждаху,
— писал в XVII веке один из первых русских драматургов Симеон Полоцкий. «Играти в органы» значило по-русски веселиться, радоваться, отдаваться не связанным церковной уздой чувствам.
И вот отсюда-то совсем нелегкая и непростая судьба органа на Руси. Конечно, многое, еще очень многое неизвестно и непонятно. Как впервые пришел в Россию орган в те далекие века и какой именно это был век, как он приживался на новых для него землях и, не ограничившись княжескими теремами, разошелся среди народа? Как все это было? Где и у кого учились первые органисты? Нелегко установить любой свершившийся факт — слишком скупа Древняя Русь на документы, слишком немногословны летописцы. Где уж тут узнавать отдельные обстоятельства.
Известно только, что наряду с многоголосными органами широкое распространение имели и так называемые портативы, уменьшенные их издания, инструмент, который музыкант мог поставить себе на колено или повесить через плечо.
И как много должно быть в стране органов, как велика привязанность к ним, если… в 1551 году церковный собор осуждает скоморохов-органистов. Слишком много их развелось, слишком часто звучит органная музыка — на всех свадьбах, празднествах, народных гуляньях. Но уже при Борисе Годунове открывается Потешная палата, и первое развлечение в ней — орган.
Умирает первый царь из Романовых. Его сын Алексей Михайлович очень молод, влияние перехватывают церковники, и орган тут же замолкает. Но первые победы на западных землях, укрепление царской власти — и снова расцвет органной музыки. И снова все повторяется, умирает Алексей Михайлович — снова слишком молод сменивший его на престоле сын, а церковники не дремлют. Потому-то и оказываются ненужными меры предосторожности, принятые Репьевым. Все новое правление никто не проявляет никакого интереса к органу. И давно никто не охотится за органистами. Вскипали волны церковной реакции — ему приходилось потесниться, отступить, опадали — он снова занимал свое привычное почетное место.
С приходом к власти малолетнего Петра возвращаются из опалы и орган и боярин Матвеев, с великими почестями доставленный в Москву. Но призрак прошлого недолго страшит Репьева. Наступающая развязка не уступает по своей стремительности хорошему кинорепортажу. 27 апреля 1682 года Петр провозглашен царем, 11 мая Матвеев убит стрельцами во время вспыхнувшего бунта, в Кремле, на глазах многотысячной толпы.
А орган — орган возвращает свои былые права, начинает на нем играть и Репьев. Только что в жизни повторяется? Орган снова свободен, никто против него не выступает, но исподволь, вначале совсем незаметно, что-то в музыкальной жизни начинает меняться. Что именно и почему? Разве может на это прямо ответить архив? Тут становится в дворцовом штате больше исполнителей на духовых инструментах, там покупается больше труб, здесь ведомость говорит об оплате занятий на валторне и гобое. Но последний и окончательный удар наносит органу страшный московский пожар 1701 года.
Летописная запись звучит, как былинное сказание, «1701 года июня, в 19 числе, в 11 часу в последней четверти учинился пожар в Кремле города… И разошелся огонь по всему Кремлю, и выгорел царев двор весь без остатку, деревянные хоромы и в каменных все, нутры и в подклетах. И Ружейная полата с ружьем, и мастерские государевы полаты; и на Москве-реке струги и на воде плоты и Садовническая слобода без остатку погорели. И того дня было в пожар в Кремле невозможно проехать на коне, ни пешком пробежать от великого ветра и вихря; с площади подняв, да ударит о землю и несет далеко, оправиться не даст долго; и сырая земля горела на ладонь толщиною».
Выгорел Кремль, царские и боярские дворы — а было их там немало, — в пламени пожара погибли многие органы и мастерская, где их делали и чинили. Конечно, органы были хорошо известны и в других русских городах, но все же их центром оставалась Москва. Теперь же именно здесь надо было начинать все с начала, но этого как раз и не произошло. Кипучая суматошная жизнь петровского двора — все время в разъездах, все время на колесах — не допускала и мысли о перевозке громоздких, требовавших специальной заботы и обслуживания инструментов. Мастерскую не стали возобновлять, никто не заказывал новых, да и не берег старых органов. Погибли многие инструменты, принадлежавшие попавшим в опалу боярским семьям. Спрос на них постепенно сходит на нет. Потому и позднейшие переписи перестают упоминать, что был мой Василий Репьев когда-то органистом. Первый раз он отказался от органа сам, второй это сделала за него, и уже окончательно, жизнь. Подходил к концу век органов.
Сколько поколений научились грамоте по знаменитому «Букварю славено-русских письмен» 1694 года Кариона Истомина. Среди предметов на букву О, под колесами огромных очков фундаментальный, щедро разукрашенный шкаф — орган. Истомин нашел ему место в букваре. И это не случайно. Кому и когда приходило в голову учить ребенка сразу и азбуке и незнакомым ему вещам? Значит, дети в XVII столетии хорошо знали органы. А позже? Они исчезают из букварей.
И вот последний документ — документ XVIII века. «Опись казенного комедиантского убору», московская, составленная «1734-го году декабря 30 дня». Театральное имущество — потрепанное, новенькое, перегнившее, в полной и беспросветной неразберихе:
4 трубы медных пожарных — испорчены фигуры,
писанные на холсте, — погнили, одне арганы дубовые,
наклеены были орехом и при них свинцовые трубы —
весьма худы и негодны во множестве…
Последний документ, последнее воспоминание. Впрочем, так ли это? Орган остался жить (только как, в каких формах?) — в звучании народных песен, в зарождающихся симфонических и оперных произведениях, в первых оркестрах, во всей нашей музыкальной культуре. Но этим еще предстоит заниматься ученым, историкам, музыковедам. Орган — только подробность, только один штрих в действительной истории XVII столетия, которая начинает раскрываться перед нами.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 3/1970
Загадка складывалась из треугольника: книги — музеи — документы. Книги — специальная литература — утверждали, что живописи на Руси XVII века не было. Музеи подтверждали это отсутствием памятников. Зато с документами все было сложно. Начиная с середины столетия налоговые списки, городские переписи упоминали живописцев постоянно. Именно живописцев — не иконописцев. И те, и другие стояли рядом в ведомостях, но приказные не путали их, оплата всегда была разной.
Допустим, авторы большинства исследований, отрицавших существование живописи в XVII веке, просто не использовали многих архивных фондов. Это так. Но кем были тогдашние художники, чем они занимались, иначе говоря — соответствовало ли понятие живописи в те годы нашим представлениям? Как вообще вошла она в русских обиход? В сплошной ломке петровских реформ — куда ни шло, а вот так, неприметно, в потоке будней нетронутой новшествами Руси — можно ли это себе представить? Для ответа мне нужны были живые люди в живой среде. Но тут как раз и возникла настоящая трудность.
Историки занимаются историей, искусствоведы — конкретными памятниками искусства, эволюцией стилей. А где жизнь — весь ее уклад, традиции, быт, вся та «культура на каждый день», которые формируют человека (тем более художника!) нисколько не меньше, чем события из учебника истории? Как искать ее, эту «культуру на каждый день»?
И вот передо мной лежали «столбцы» — узкие исписанные колонки с делами Оружейной палаты. Имя, год смерти, перечисление (не описание!) работ, жалованье. И больше ничего. Нет, еще были анекдоты.
Где только не встретишь рассказа о том, как первый оказавшийся в Москве в 1643 году живописец Иван Детерс едва не поплатился жизнью за свое ремесло. Загорелся его дом в Немецкой слободе, тушившие пожар стрельцы решили бросить в огонь владельца за то, что среди его пожитков оказались скелет и череп. Трудно найти деталь колоритнее!
Но… Немецкой слободы — Лефортова, а именно ее имеют в виду рассказчики, в эти годы уже и еще не существовало: она не успела отстроиться после Смутного времени. Скелетами и черепами давно пользовались московские аптекари и врачи — мне приходилось встречаться с этим в описях имущества. К тому же Детерс был жалованным — состоящим на жаловании царским живописцем, и поднять на него руку все равно, что совершить государственное преступление. Как могли не подумать об этом знавшие порядки стрельцы? Вывод получался неутешительным. В анекдоте не было и крупицы правды.
Где же и как же тогда искать истоки живописного дела на Руси? Чему верить?
Одутловатое, набухшее лицо. Недобрый взгляд темных широко посаженных глаз. Осевшая на бровях царская шапка. Штыком застывший скипетр в руке. Царь Алексей Михайлович… И хотя делались попытки назвать другого художника, документы утверждали: портрет написан Станиславом Лопуцким.
Это не заурядный портрет. Его трудно забыть — из-за необычного сочетания лица с крупными цветами занавеса за спиной царя, из-за звучных переливов зеленоватого золота, из-за характера, властного и какого же незначительного!
Лопуцкий появился в 1656 году на месте умершего Детерса. Русские войска только что взяли Смоленск: живописец был выходцем и шляхтичем из вновь присоединенного города. С «персоны» начиналась его московская жизнь и, видно, началась удачно. Недаром сразу по окончании портрета царским указом была дана ему в пользование казенная лошадь и корм для нее. Награда немалая, если подумать, что «брести», как говорилось, на работу приходилось регулярно, каждый день.
Хорошо сложилась «государская» служба, а Москва — как в московской обстановке складывалась жизнь живописца? Лопуцкий приехал из города, только что вошедшего в состав государства. Значит, по тогдашним понятиям, он иноземец. И если восстанавливать его жизнь, то не с этой ли особенности биографии? Может быть, отношение москвичей к иноземцам прежде всего определяло положение Лопуцкого?
Отношение к Лопуцкому, как сказали бы мы сейчас, на современном жаргоне, было нормальное. Ибо ставшим хрестоматийными разговорам о том, какой непроницаемой стеной отгораживались от всего иноземного коренные москвичи, противостоят факты. В основном законодательстве века — Соборном Уложении Алексея Михайловича, принятом в 1649 году, разрешался обмен поместий внутри Московского уезда «всяких чинов людем с московскими же всяких чинов людьми, и с городовыми. Дворяны и детьми Боярскими и с иноземцами, четверть на четверть, и жилое на жилое, и пустое на пустое.» «Бюро обмена» того столетия не допускало только приезда из других местностей. Что касается происхождения владельца, то оно вообще не имело значения.
Итак, сторониться иностранцев — не московская действительность тех лет.
Правда, в том же Уложении подтверждалось введенное еще первым Романовым запрещение русским жить на работе у некрещеных иноземцев, но на деле кто его соблюдал! Главным всегда оставалась работа, обучение, мастерство. Перед ними страх религиозных «соблазнов» легко отступал на задний план. Государственные учреждения оказывались в этих вопросах гораздо более свободомыслящими, чем отдельные люди. А отдельные люди часто сопротивлялись всему иноземному. Что было, к примеру, царю делать с малолетними «робятами», которых пугала самая мысль обучаться не иконописи — живописи. А их история неожиданно всплывала из архивных дел.
Были «робята» присланы по специальному царскому указы из Троице-Сергиева монастыря к Лопуцкому перенимать его мастерство. Но не прошло и месяца, как пришлось отправлять в монастырь новый указ: «Да в нынешнем же во 167 году писали естя к нам, Великому Государю, и прислали иконного дела учеников робят, для учения живописного письма; и те робята отданы были по нашему, Великого Государя, указу живописцу Станиславу Лопуцкому для изучения живописного письма; и они, не захотев учения принять от тово Станислава, збежали в Троицкий монастырь, и вы б потому ж тех робят прислали к нам, Великому Государю…» Монастырское начальство вынуждено было признаться, что подростки не только сбежали «от Станислава», но не пожелали вернуться и в монастырь: «А живописного дела ученики, приобретчи с Москвы, из монастыря разбежались безвестно». Оружейная палата ошиблась в выборе первых питомцев живописца. Но не хотели одни, хотели другие. И эти другие не только охотно учились, но и вообще жили со своим мастером в одной избе.
Протопоп Аввакум, Никита Пустосвят, раскольники, споры о вере, неистовый фанатизм православных церковников и рядом — признания иностранцев, на первый взгляд, невероятные, что в XVII веке Москва была самой веротерпимой в Европе страной. Современников трудно заподозрить в предвзятости: никто не заставлял их сохранять о ней подобные воспоминания.
А кого только не было среди хотя бы военных специалистов! Их, не щадя расходов, приглашали первые Романовы: англичане, голландцы, французы, итальянцы, датчане, немцы. В большинстве своем это участники недавно окончившейся в Европе Тридцатилетней войны. За их плечами стоял настоящий, боевой опыт. Ради этого вполне можно было не замечать религиозных и национальных различий. Чем нужнее специалист, тем большей свободой и возможностями он пользовался. Зато проповедникам рассчитывать не только на терпимость, даже на простое снисхождение не приходилось.
Слухи о широте взглядов московского царя привели сюда известного мистика, «духовидца» Кульмана из Бреславля. Он появился вместе со своим последователем купцом Нордманом и здесь нашел свой конец. Но какой! Оба были сожжены в срубе, пройдя через все изощреннейшие виды суда и пыток, за то, что «чинили в Москве многие ереси и свою братию иноземцев прельщали». Оказывается, царевне Софье, а эта казнь состоялась при ней, была одинаково важна чистота верований и своих, и чужих подданных — порядок прежде всего.
К какому разряду принадлежал мой Лопуцкий? Безусловно, он был «нужный» человек. Религиозные страсти его не касались.
Правда, появился он в Москве в не очень удачный момент. Профессия живописца становилась все нужнее, это правда, но и свою исключительность она начала терять. Уже совсем рядом были годы, когда в Оружейной палате появятся целые списки живописцев.
Не прослужил Лопуцкий и полугода, как решил жениться на русской «девице Марьице Григорьевой». По этому случаю обратиться к царю с челобитной имело полный смысл. По установившемуся порядку, свадьба — предлог для получения денег на обзаведение. Лопуцкий получил на нее полугодовой оклад. Обо всем этом подробно рассказали документы. Но мне хотелось ближе познакомиться с художником. Значит, надо было искать тот дом, который он, в конце концов, построил.
Никаких иных указаний на дом Лопуцкого в документах не встречалось. Да их бесполезно было бы и искать: точно так же обозначались места жительства и других москвичей. Адресов в нашем смысле Москва не знала.
Улицы постоянно меняли свои названия (может, это стало традицией?), переулки легко появлялись и исчезали. Церковный приход — он только позже начал играть роль фиксированного территориального участка. Иное дело — участок «объезжего головы». Назначавшийся на один год из служилых дворян, голова получал под свое начало определенный район города. Здесь он следил за порядком, принимал меры против пожаров и грабителей, вел учет обывателей, разбирал мелкие тяжбы и даже вел предварительное дознание уголовных дел. Служба эта считалась почетной и ответственной. Во всяком случае имя одного из первых объезжих голов времен великого князя Василия III Берсеня Беклемишева сохранилось и в названии кремлевской башни, и в названии москворецкого берега.
Но Москва в разные годы бывала разной — мирная она не нуждалась в большом числе объезжих голов, зато «бунташная» срочно делилась на дополнительные участки. В Земляном городе их становилось одиннадцать вместо семи. Можно ли говорить тут о твердых топографических границах? В конце концов, неизменными ориентирами оставались только городские укрепления: Белый город — в границах нынешнего Бульварного кольца («А»), Земляной — в границах Садового («Б»). Дальнейшему уточнению могла служить ссылка на слободу или сотню. В Москве их было около ста пятидесяти.
Казалось, простая и конкретная цель поиска — один дом в городе. Но сколько же надо вокруг увидеть и узнать, чтобы добраться до него.
Слобода, сотня — хотя различия между этими понятиями и были, в общем они означали объединение людей по характеру повинностей. Слободы были дворцовые, связанные с обслуживанием дворца, казенные, наконец, «черные», где слобожане не пользовались никакими привилегиями и несли всю тяжесть государственных повинностей — тягла. Что только не входило в обязанности «черных» слобод! Они оплачивали содержание московских дорог — так называемые мостовые деньги, и главной городской пожарной команды из стрельцов, обеспечивали дежурство ярыжных — низших полицейских чинов и извозчиков для экстренных посылок, сторожей и даже целовальников — сборщиков налогов. Все это обходилось каждому владельцу двора в 88 копеек в год, не считая «мостовых». Такая слобода — своеобразный замкнутый мирок. Платежи и повинности распределялись между слобожанами сходом «лутчих людей» — наиболее состоятельных. Очередь на службы устанавливалась всем мирским сходом «по животам и по промыслам» — по числу людей и по профессиям.
Посадские люди любой ценой стремились избавиться от повинностей. Одни записывались на государственную службу — в стрельцы, пушкари, ямщики. Другие «сходили в Сибирь». Сибирь так влекла к себе вольнолюбов, что одно время существовал проект установить специальные заставы, чтобы задерживать переселенцев: города в XVII веке и так пополнялись слабо. Вслед за Сибирью манили к себе и Средняя Волга, и юг.
Свои особенности были и у Москвы. Военная опасность, неразрешенные вопросы западной и южной границ побуждали держать много профессиональных военных в самой столице. Конечно, все это не имело прямого отношения к двору живописца, но как было равнодушно пройти мимо поразительных цифр, извлеченных статистикой. В годы Лопуцкого Москва насчитывала в дворцовых и казенных слободах 3400 дворов, в монастырских и патриаршьих 1800, в «черных» — 3428, зато в военных (а были и такие) около 11000. Но ведь именно поэтому первой работой Лопуцкого вместе с «персоной» Алексея Михайловича становится армейское оборудование — полковые знамена, «прапорцы» — своеобразные вымпела, росписи станков под пищали — ружья.
Да, но все-таки, где же был дом Лопуцкого? Район Арбата — только в нем одном сумело разместиться около десятка слобод: самая многолюдная Устюжская черная, которая насчитывала до 340 дворов, Арбатская четверть сотни, дворцовые кормовые, расположившиеся между Арбатом и Никитской улицей, дворцовая Царицына — на Сивцевом Вражке. Каменная — казенных мастеров, ближе к Смоленскому рынку, еще одна казенная — Иконная, между Арбатом и Сивцевым Вражком. Лопуцкий мог жить в любой из них, и поиски ни к чему конкретному не привели бы, если бы не… пожар. Память о нем осталась в документах Дворцового приказа, и в «столбцах» Оружейной палаты.
Весной 1668 года художник должен был спешно закончить 60 войсковых знамен — сложнейшие композиции с человеческими фигурами, пейзажами, символическими атрибутами и надписями. Обычно иконописцы и живописцы Оружейной палаты работали в казенных помещениях, но «ради поспешения» мастеру разрешили взять работу домой. От топившейся всю ночь для просушки знамен печи начался пожар. В огне погиб весь двор — три избы и поварня. Лопуцкий снова получил 20 рублей. Начинать приходилось заново.
Обычное московское несчастье, но зато в документах появилось место, где находился двор, — на землях, примыкавших к Арбатской четверти сотни, а в челобитной о помощи «на пожарное разорение» — подробная его опись.
И вот эта опись передо мной. Что ж, был это двор ремесленника средней руки.
Но чтобы разобраться в подробностях быта, ведения хозяйства, мне не хватило плана местности. Попробовать поискать его? Ведь планы Москвы к тому времени уже существовали во многих вариантах. Самый ранний — составлен между 1600 и 1605 годами и подписан «Кремлеград», другой принадлежал сыну Бориса Годунова Федору. Был еще «Петров чертеж». Все они обладали одной особенностью. Их авторы основывались не на обмерах, а на зрительном впечатлении и глазомере. В результате план города превращался в своеобразный панорамный вид. Напрасно было бы в нем искать верных масштабов, зато можно было почерпнуть немало интереснейших, неожиданно подмеченных деталей архитектуры или устройства дворов.
Попытка пойти по этому пути дала мне свой, хоть и неожиданный результат.
Не удалось найти двора Лопуцкого, нашлось его имя — и где? — среди тех немногих в XVII веке мастеров, которые умели составлять «чертежи». Документы утверждали, что Лопуцкий единственный специально «послан был с Москвы на железные заводы, и на железных заводах был 6 недель и чертежи железных заводов написал» (именно написал — не снял!). Двумя годами позже он выполняет «чертеж всего света» — карту мира (не первую ли такую большую!), а потом «московской, и литовской, и черкасской земель».
А размеры двора? Тут могли помочь соседи. По ним-то, по их наделам — от двора к огороду, от огорода к пустоши, от пустоши к лавке — и удавалось определить сажени. Чего только не было у Лопуцкого по соседству, «в межах»: и кладбище (ведь хоронили там, где жили, — у своей же церкви), и дворцы, и даже общественная банька.
Кто не знает, как выглядела Москва триста лет назад? Достаточно вспомнить школьные учебники, виды старой Москвы Аполлинария Васнецова. Громады почерневших срубов, выдвинутые на улицу широченные крыльца, просторные — хоть на тройках разъезжай — дворы и на уличных ухабах разлив пестрой толпы. Здесь не было ничего от фантазии художника, разве белесовато-свинцовая пелена зимних московских дней. Так рисовался город историкам, Васнецова же отличала скрупулезная выверенность каждой детали: не картина — почти научное исследование.
И только совсем недавно пришли археологи. Раскопки были и раньше. Но как в сплошняком застроенной Москве всерьез заниматься раскопками? Урывками это удалось при строительстве метро, по-настоящему — один-единственный раз, когда для будущей гостиницы «Россия» целиком сносилось старое Зарядье. И вот тогда-то и начались сенсационные для историков открытия.
Да, Москва и впрямь тонула в ухабах. На 200000 населения (всего Россия имела около 12,5 миллиона человек) приходилось четыре с половиной километра бревенчатых и дощатых мостовых — мостов через грязь. Да еще предполагалось проложить 155 сажен по Арбату. Но зато огромных рубленых домов архитекторы не обнаружили. В Китай-городе, например, существовал стандарт 4×4 метра, в Зарядье и вовсе 4×3, и это при том, что в каждом доме — большая печь, занимавшая метра четыре. Далеким воспоминанием остались московские дома начала XVI столетия: тогда они, случалось, рубились и по 30 квадратных метров с почти такой же пристройкой для скота. Средневековый город теснился все больше и больше.
А архитектура? Васнецов будто варьирует все многообразие форм знаменитого (и единственного в своем роде!) дворца в Коломенском. Но в обычной московской практике все сводилось к простым срубам и пятистенкам. Внутри дом перегородками не делился, да и что делить на 12 метрах. Да, тесно, очень тесно, даже для тех условных 5 человек, которые по расчетам статистики, жили на одном дворе.
…Непредвиденный для меня самой спор с Васнецовым уводил как будто все дальше от Лопуцкого. Но в архивных поисках всегда так: основная дорога делится на боковые, убегают в сторону все новые заманчивые тропинки, и везде можно найти новое, неповторимое.
Строился Лопуцкий сразу же по приезде в Москву, строился и после пожара. Строили москвичи легко и быстро. В деревянных домах обходились вообще без фундамента. Копали яму до материкового песка, и в нее на 20–25 сантиметров заглубляли сруб. Вынутый песок шел на засыпку завалинок — бороться с холодом и сыростью приходилось постоянно.
На рисунках иностранных художников, приезжавших с разными посольствами, московские дома — это узкие высокие башенки с подслеповатыми прорезями мелких окон, совсем не похожие на обычную избу в наших представлениях. Боязнь холода и сырости заставляла высоко поднимать уровень пола. Сруб вытягивался в высоту, так что между землей и деревянным полом жилья образовывался лишенный окон «глухой» подклет. К тому же эта часть сруба имела важное значение для хозяйства: в ней хранился основной запас съестных припасов. В описании владения зажиточного ремесленника из Кадашевской слободы за Москвой-рекой так и указывалось: «На дворе хором — горница белая на глухом подклете, да горница черная на глухом же подклете, меж ними сени». Хозяйство Лопуцкого ни в чем ему не уступало: оно имело целых три избы да еще поварню.
Правда, переводя на язык наших понятий, это три обыкновенных комнаты с кухней. Просторно жил? Да нет, ведь живало с ним вместе по 8–10 учеников, нужно было место для срочной работы. Словом, опись поведала мне, что «живописное дело» процветало.
Лопуцкому и в голову не приходило жаловаться на тесноту. К тому же обычный московский дом не был лишен удобств: дощатый пол, жаркие печи, прозрачные слюдяные окна. В эти годы их в столице полно даже у простых посадских людей. А качеством слюды Москва славилась.
А спор с Васнецовым волей-неволей продолжался. Крыльца, самые нарядные, в самых богатых московских домах, никогда не выходили на улицу, как рисовал Васнецов, более того, крыльцо не было видно с улицы. Дома отступали в глубину двора. Впереди хозяйственные постройки, огород, колодец с обычным для Москвы журавлем, погреб — метровой глубины яма. Об удобствах думали мало. Иногда, если донимала сырость, копали дренажные канавы — по стенкам плетень, сверху жерди, — делали деревянный настил для прохода. Хозяева побогаче часом тратились и на специальную хитроумную мостовую. На земле крепились прямоугольной формы деревянные лаги, в квадраты плотно забивали сучья и землю. Главное же задачей было отгородиться от других, спрятаться от любопытных глаз. И вырастали вокруг каждого двора высокие плотные ограды, реже — плетни, чаще — частоколы.
Московские частоколы для археологов — своеобразный ориентир во времени. В домонгольский период тонкие — из кольев толщиной в 3–4 сантиметра, они с годами приобретают настоящую несокрушимость. Уже с конца XIV века все участки в Китай-городе окружены лесом еловых бревен в 20–25 сантиметров толщиной. Под стать им и ворота — глухие, со сложным железным подбором. Общих между дворами оград не было. Каждый огораживался сам по себе, а между частоколами оставлялись промежутки «вольной» земли в 2–2,5 метра шириной. Это был проход и сточная канава одновременно. Поставить частокол — большое событие и трата, хотя московский двор, вопреки представлениям Васнецова, совсем невелик.
Конечно, существовали дворы боярские, с вольно раскинувшимися службами, садом, даже собственной церковью. Но их было мало. Самый распространенный земельный надел под двором в Москве уже в XVI веке, не говоря уже о XVII, не больше 200 квадратных метров. Две сотки на дом, все хозяйство, да еще и сад! Правы были художники, на современных «чертежах» которых около простых московских домов не показано ни одного дерева. Немногим больше земли и у Лопуцкого.
Может быть, просто столичная теснота? Но в том-то и дело, что и в таких далеких от столицы городах, как Устюг Великий, в те же годы наделы под дворами были нисколько не больше. Жили, например, здесь на улице Здыхальне три брата иконника и имели под своим общим хозяйством пять соток, а на улице Клин их собрат по мастерству и вовсе ютился на 135 метрах. Просто такой была жизнь в средневековом городе, и она мало совпадала с представлениями Васнецова, да и с нашими, откровенно говоря, тоже.
Двор Станислава Лопуцкого, вся обстановка его жизни — все это мало-помалу прояснилось. В искусстве живописца современники не видели никакого чуда. Живописец ценился как любой хороший ремесленник — ни больше, ни меньше. Числился Лопуцкий жалованным — значит, получал к окладу еще и «кормовые», выдававшиеся зерном и овсом. В XVII веке москвичи уже не сеяли на дворах хлеб, как бывало до монгольского нашествия, — от тех времен дошли до нас в московской земле двузубая соха и серп. Теперь они покупали зерно на торгах, мололи же его домашним способом, на ручных жерновах. Плата продовольствием полагалась и за хорошо выполненную работу. Принес Лопуцкий в Оружейную палату «чертеж всего света» — карту мира, и за это выдается ему пуд с четвертью муки ржаной, два ведра пива, ведро меду. Отличился художник в обучении учеников — «что он учеников учит с раденьем и мастерства своего от них не скрывает, и впредь тем ученикам то его учение будет прочно, дать государева жалованья… 10 четей муки ржаной, 3 чети круп овсяных, 5 ведр вина, 2 пуда соли». А были среди этих учеников и известный живописец Иван Безмин, и скульптор Дорофей Ермолин.
Жизнь художника упорно и неотделимо сплеталась с жизнью города и объяснялась ею. Получал он в награду зерно, домашнюю птицу, но никогда не давались ему овощи. Чем-чем, а ими москвич обеспечивал себя сам — каждый сажал тыкву, огурцы, капусту, многие сеяли лен и коноплю. Никогда не встречалось в «выдачах» и мясо. Коров, свиней, лошадей, овец, коз на тесных московских дворах держали множество. Не давал кормовой дворец простой рыбы — ее было много в городе как свежей, так и копченой. По Москве-реке повсюду стояли рыбокоптильни.
Все рисуется в XVII веке необычным. Творчество художника — только пуды зерна и аршины ткани. Материальные блага позволяют судить, ценился ли тот или иной художник современниками. Моего Лопуцкого ценили, не хотели терять. Его даже наградили редкой для тех лет наградой — парой нарядных кафтанов «для того, что он, Станислав, с польскими послы в Литву не поехал». Видно, уже чувствовал себя Лопуцкий настоящим москвичом.
Но при всем уважении, которого добился художник, он не успел нажить «палат каменных». В 1669 году наступает болезнь — тяжелая, затяжная, и Лопуцкий оказывается без средств к существованию, тем более, что он хотел лечиться у ученого лекаря и пользоваться лекарствами из аптеки. Это стоило больших средств. В его челобитной — отчаяние и почти примиренность: «Служу я, холоп твой, тебе, великому государю, с Смоленской службы верою и правдою, а ныне я, холоп твой, стал болен и умираю и лежу при смерти для того, что нечем лекарю за лекарство платить».
Художнику могло помочь полугодовое, уже заработанное жалованье, но его не торопились выдать. На свадьбу, на обзаведение — охотно, это пожалуйста — как-никак тогда перед мастером лежала целая жизнь. Сейчас это был изработавшийся и хворый человек. И вот уже та же Марьица Григорьева просит деньги на похороны мужа. В этом ей не отказали: Лопуцкий получил свои последние двадцать рублей.
А двор «в Земляном городе, близ Арбата» — он тоже скоро потерял связь с именем художника. Скорее всего, со смертью Марьицы Григорьевой он поступил в казну.
С последним документом закрылась для меня последняя страница жизни Лопуцкого и вместе с ней неожиданно прочитанная страница быта Москвы, истории ее культуры на каждый день. Новое поколение московских живописцев — это уже новая жизнь и новые привычки, быт новой Москвы, которая из деревянной начинала превращаться в каменную.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 11/1970
Стены, затянутые красным сукном или кожей.
Потолки, украшенные слюдой в вырезной жести.
Столы дубовые и «под аспид». Шкафы, оклеенные ореховой фанерой. Стулья, обитые сукном или бархатом.
Зеркала на стенах, гравюры и карты…
Невозможно, кажется нам, чтобы так выглядело обычное жилье состоятельного москвича середины семнадцатого века. Ведь традиционное представление о том времени у нас совсем иное.
Нет, — отвечает в публикуемой ниже статье исследовательница, которой удалось обнаружить новые архивные документы, — традиционное представление нуждается в поправках.
Два документа почти совпадали по времени. Разница в полгода — она могла с одинаковым успехом свидетельствовать об их определенной внутренней связи, но и стать результатом простой случайности. Царское предписание 1666 года запретить каменное строительство в стране, чтобы в Москве собрать всех каменщиков (позже Петр I введет подобный запрет на целых семнадцать лет, чтобы отстроить Петербург), и царский указ 1667 года о принятии на службу «кизибалашския земли армянския веры живописца» Богдана Салтанова.
Если связь между царскими указами и была, могла ли она оказаться важной?
Многие архивные данные говорили о том, что Москва все гуще прорастала каменными постройками. Дело не в одном материале: кирпич утверждался вместе с менявшимся бытом. Какое же отношение к этому процессу имел художник, тем более салтановского склада?
Салтанов не принимал участия в строительных делах. Его иконы «живописного письма», портреты отличались искусностью, но особых восторгов не вызывали. Тем неожиданнее спустя несколько лет по приезде Салтанов удостаивается совершенно невероятного для художника отличия — его возводят в дворянское достоинство и вносят в «московский список» служилых дворян. Подобная награда из всех ремесленников доставалась, да и то крайне редко, одним строительных дел мастерам. Пожалуй, здесь и крылась на первый взгляд, единственная, но какая-то неуверенная тень связи между двумя указами.
Исключительность награды невольно заставляет обратить внимание и на не совсем обычные обстоятельства появления Салтанова в Москве. Безвестный живописец «кизибалашския земли» — прикаспийских степей (первый и единственный из тех краев!), он, едва успев приехать в русскую столицу, еще не назначенный в штат Оружейной палаты, забирается Алексеем Михайловичем в усиленно отстраивавшееся Преображенское. Место для жилья ему отводится как знатному иностранцу на новом Гостином дворе. А когда спустя год там случается пожар, Салтанову выдается «на пожарное разорение» 50 рублей — почти в три раза больше, чем получали при таких же обстоятельствах наиболее ценимые царские художники.
«Столбцы» — архивные документы Оружейной палаты, не скупились на загадки, но всякая попытка искать ключи к ним в личной жизни художника заранее обрекалась на неудачу. Семнадцатый век единственно ценной признавал службу, и только исключительный эпизод биографии мог оставить след в его документах. Впрочем, несколько подобных эпизодов у Салтанова было.
Начать с имени — оно оказалось у художника условным. Богданами охотно называли на Руси иностранцев вне зависимости от национальности, чтобы не иметь затруднений с произношением. Салтанов получает имя Богдана по приезде и сменяет его на Ивана, когда решает креститься «в православную веру», превращаясь в Ивана Богдановича. Отсюда историки долгое время предполагали существование двух Салтановых — однофамильцев или прямых родственников.
Кстати, обставлялось крещение очень пышно. «Новокрещену» шилось бесплатно дорогое платье, выдавались деньги и предоставлялись всяческие льготы. Перемена веры была выгодной сделкой. Но даже здесь награждение Салтанова отмечено особой щедростью — «для ево доброго мастерства». Только какого?
В списке заказов, выполненных Салтановым за первые годы московской жизни, произведений искусства, как мы привыкли их понимать, слишком мало. Гораздо больше «верховых (дворцовых) поделок», по выражению документов. Шкафы, доски для столов, ларцы, стулья, сундучки-подголовники со скошенными крышками, деревянные кресла, пюпитры — «налои» для книг, точеные кровати «новомодного убору», переносимые погребцы, рамы для картин, даже оконные стекла — все проходило через его руки.
Что же здесь ценилось современниками? Художники и прежде расписывали предметы домашнего обихода — один из наиболее низко оплачиваемых видов работ. Обычно этим занимались иконописцы последней — третьей статьи. Салтанов представлял явное исключение. Впрочем, из «столбцов» Оружейной палаты далеко не всегда понятно, в чем выражалось его искусство, даже — с какими предметами ему приходилось иметь дело.
Что это за «ящик» и как его Салтанов «взчернил», или стол, который «выаспидил», или еще один «ящик с дверцой», о котором в описи сказано, что в нем было «50 лиц по золоту и красками». А работа, ради которой художника оторвали от царских икон, — «написать объяринные обрасцы травчетые по обеих сторонах» и «сработать бархотные обрасцы». Как известно, объярь и бархат — это ткани. На «обрасцы» пошло четыре сорта красной краски, «клею на гривну, олифы да масла оллненого (льняного) на 5 алтын» — других подробностей не сохранилось. Или и вовсе таинственная «шкатуна» из палат царицы Натальи Кирилловны.
И надо же, чтобы как раз «шкатуна» особенно удалась художнику: в награду за нее он получает деньги на верховую лошадь. Работали царские мастера в казенных палатах, частью в Китай-городе, частью в Кремле. Добираться туда приходилось каждый день, а благоустроенностью московские улицы не отличались. Верховая лошадь была лучшим средством сообщения.
«Шкатуна» — самого слова, понятия ни в каких справочниках по русскому искусству не встречалось. Под названием «шкатуны» не известен ни один музейный экспонат, но в современных Салтанову, да и в более ранних описях имущества москвичей — составлялись такие и в связи с наследованием, и в связи с тяжбами, и при конфискациях — это слово удалось отыскать. «Шкатуны» были разными — описи не скупились на подробности — всегда дорогими и, главное, их было много.
Замысловатая подставка — «подстолье» в сплошной, часто вызолоченной резьбе, и на нем род шкафа с множеством ящиков, частью скрытых за маленькими дверцами. Встречалось и точное подобие «шкатуны» Натальи Кирилловны. В описании современника она выглядела так: «Шкатуна немецкая на шти (шести) подножках витых; а в ней в средине створ двойной; а в ней за затворами в средине 5 стекол, да посторонь 7 ящиков выдвижных; да с лица во всей шкатуне 12 ящиков больших и малых выдвижных же; а по ящикам нарезаны с лица, по черепахе, травы оловом; на верху шкатуны гзымс, а у него внизу две личины человечьих с крыльями золочеными; а на верху и посторонь 3 шахматца золоченых; под шкатуною внизу, меж подножек, личина на две резьбы золочена».
Пусть язык описания непривычен, в точности ему нельзя отказать. Просто с течением времени для обозначения старых понятий стали применяться новые термины: гзымс — карниз, личина — изображение, затворы — дверцы. Если внести поправки, перед нами «кабинет» — самый модный и высоко ценившийся вид мебели в Европе XVII века. Кабинетами обставляли свои дворцы испанские короли, увлекался версальский двор. Их дарил в знак высшего своего благоволения великий герцог Тосканский из семьи Медичи. От них получат название комнаты, в которых они стояли, а во Франции и просто комнаты. Да, кабинет — целая глава в истории быта и прикладного искусства.
Сначала обыкновенный небольшой ларец с двумя створками, за которыми находились ящики, появившись еще в XVI веке, начинает быстро увеличиваться в размерах. В XVII веке для него уже требуется специальная подставка (без подстолья это и будет салтановский «ящик»), а конструкция приобретает все большую сложность. На фасаде кабинетов делаются колонки, карнизы, балюстрады, имитирующие архитектуру здания. Плоскости дверец и ящиков используются для выполнения картин из самых разнообразных материалов. И здесь каждая страна вырабатывает свой стиль, свои особенности.
Испанские мастера увлекаются прорезными накладками на цветном бархате. Они помещались на наружных стенках, а дверцы и ящики инкрустировались слоновой костью. Флорентийские мебельщики, которыми так гордился герцог Тосканский, делали кабинеты из черного дерева с набором из цветного камня. На ящиках оживали яркие объемные цветы, птицы, фрукты. Милан предпочитал сочетание черного дерева с одной слоновой костью. А на севере Европы, в имперском городе Аугсбурге, славившемся резчиками по дереву, была обязательной богатая резьба на подстольях. На фасадах делался набор из черепаховых пластинок и металла — серебра, меди или свинца — в сложнейшей для исполнения прорезной технике.
Московский подьячий не ошибался, называя описанную им «шкатуну» немецкой. Аугсбург производил и еще один вид кабинетов — с дверками, на которых писались пейзажи. Но «шкатуна», для которой писал ящики Салтанов, не повторяла буквально ни аугсбургского и никакого другого типа. У нее была своеобразная конструкция, и, сработанная местными мастерами, она украшалась одной живописью. Это был уже собственно московский кабинет. И его рождение означало, как много изменилось и не только в царском обиходе. Кабинет был рассчитан на то, чтобы держать в нем документы, особенно письма. Значит, переписка стала распространенной, писем писалось много, и были они одинаково нужны и привычны женщинам и мужчинам.
Есть история живописи. Есть история архитектуры. Есть и история мебели. Но в том пока еще очень скупом ее разделе, который посвящен России, XVII веку отводятся вообще считанные строчки. Недостаток сохранившихся образцов? Несомненно. Но верно и то, что здесь сказал свое слово XIX век, то представление о русской старине, которое появилось в восьмидесятых его годах.
Это выглядело возрождением национальных традиций, возвращением к забытым родным корням — тяжеловесные громады кирпичных зданий в безудержном узорочье «ширинок», «полотенец», замысловатых орнаментов и карнизов, выполненных из кирпича, как в здании московского Исторического музея.
Архитекторы действительно обращались к памятникам прошлого, действительно штудировали XVII век, но каждый найденный прием или мотив использовался в свободном сочетании с другими, вне той конструктивной логики и рационального смысла, которым руководствовались древние зодчие. В результате рождались дома-декорации, как вариации на очень поверхностно понятую тему, а вместе в ними и искаженное представление о стиле целой эпохи. И сейчас в перспективе московских набережных, у бассейна «Москва», бывший дом Перцова с его замысловатыми кровлями, неправильной формы окнами, майоликовыми вставками на кирпичных стенах многим кажется куда более древнерусским, чем отделенные от него рекой строгие по рисунку палаты дьяка Аверкия Кирилова.
А ведь палаты Кирилова — самое типичное московское жилье XVII столетия. Хоть предание связывает их с именем Малюты Скуратова, зловещего сподвижника Ивана Грозного, и — по наследственным связям — с семьей Годуновых, свой окончательный вид они приобрели в 1657 году. Тогдашний их хозяин лишь спустя двадцать лет достиг по-настоящему высокого положения — стал думным дьяком, а еще через пять погиб среди сторонников маленького Петра во время восстания стрельцов, выступивших против Нарышкиных.
Двухэтажный, почти квадратный в плане дом на высоком подклете, который тоже становится самостоятельным этажом. Подклет целиком поднимается над землей и получает дощатые, позже кирпичные полы. Могучие кирпичные стены — даже в одноэтажных домах XVI века их толщина достигала 1,2 метра, почему они и требовали на зыбком московском грунте особого фундамента, бутового, на свайном основании.
Дом размещался в глубине двора, рядом с домовой церковью и соединялся с ней кирпичной же галереей. На дворе Голицыных, например, такая галерея была шестиметровой высоты и имела 82 метра длины. Церковь становилась частью дома и почти обязательно семейной усыпальницей. В усадьбе Аверкия Кирилова она сохранила надгробия и самого «мученически скончавшегося» Аверкия, и его умершей через несколько месяцев «от злой тоски» жены, и неизвестного, о ком сегодня говорят только первые строчки надписи: «Всяк мимошедший сею стезею прочти сея и виждь, кто закрыт сею землею…»
Но замечу: палатам Кирилова явно не хватает пресловутого теремного колорита, без которого не представить внутреннего убранства жилья.
Кто не знает, что и богатые хоромы обставлялись наподобие избы, здесь взгляд ученых до конца совпадал с убеждением неспециалистов. Широкие лавки по стенам, разве что крытые красным или зеленым сукном, большой стол, божница в красном углу, повсюду резьба и как свидетельство настоящей роскоши расписанные «травами» стены. Предметы европейской мебели были редкостью, исключением и, во всяком случае, не стали обиходными вплоть до петровских лет.
Казалось бы, это косвенно подтверждалось и московскими изысканиями археологов. Они установили, что зимним временем жизнь в самых поместительных домах ограничивалась немногими помещениями. Если в доме хозяина среднего достатка было около десяти покоев, зимой его семья обходилась одним-двумя. Тут и спали, и занимались домашними делами, и коротали время. Где же было размещать сколько-нибудь сложную и громоздкую обстановку?
В «теории избы» все устраивало историков. И тем не менее.
Оказавшись в 1680-х годах в доме Василия Голицына, стоявшем на углу Тверской и Охотного ряда, польский посланник Невиль писал: «Я был поражен богатством этого дворца и думал, что нахожусь в чертогах какого-нибудь итальянского государя». И характерно — Невиль говорит не о роскоши вообще, он вспоминает именно итальянские образцы. В отчете дипломата, предполагавшем достаточную точность, подобная оценка вряд ли случайна.
Или на той же Тверской дом Матвея Гагарина. Его архитектура, которой будет восхищаться такой скупой на похвалы зодчий, как Василий Баженов, и внутренний вид побудят современников определить, что он устроен «на венецианский манер». Сравнение подтвердится перечислением заключенных в нем чудес — мебели из редких сортов дерева, мрамора, бронзы, зеркальных потолков, наборных полов и в довершение хрустальных чаш, где плавали живые рыбы. И многое из этого Гагарин перевез на новоселье из своих старых палат.
Такая обстановка в Москве? Да откуда она — привозная, как и принято было считать? Но не говоря о слишком высокой в таком случае цене, как бы удалось ее доставить в необходимом количестве?
Широкая деревянная рама на ножках, с бортами и колонками для балдахина по углам — так выглядела кровать, которой пользовались во всей Европе. Немецкие мастера делали ее из орехового дерева с богатой резьбой и вставками из зеркал или живописи на потолке балдахина. У Салтыкова (?) она имеет другой вид: «рундук (подставка) деревянной о 4-х приступах (ступеньках), прикрыт красками. А на рундуке кроватной испод резной, на 4-х деревянных пуклях (колоннах), а пукли во птичьих когтях; кругом кровати верхние и исподние подзоры резные, вызолочены; а меж подзоров писано золотом и расцвечено красками». При этом уже сложился и порядок, как «убирать» такую кровать.
В московской горнице на матрас — бумажник — и клавшееся под подушки «зголовье» надевались наволочки рудо-желтого, иначе оранжевого, цвета, а на подушки — пунцового. В самых богатых домах их обшивали серебряными и золотыми кружевами, а внутрь закладывали «духи трав немецких». Прикрывать постель любили покрывалом из черного с цветной вышивкой китайского атласа.
Кровать «московского убору» не шла ни в какое сравнение по своей ценности ни с коврами — на московском торге было немало и персидких, и «индейских», шитых золотом, серебром и шелками по красному и черному бархату, — ни даже с часами. Самые дорогие и замысловатые часы — «столовые боевые (настольные с боем) с минютами, во влагалище золоченом, верх серебряной вызолоченной, на часах пукля, на пукле мужик с знаком» — обходились в 70 рублей, попроще — «во влагалище, оклеенном усом китовым, на верху скобка медная» — вдвое дешевле. Зато кровать, сделанная Салтановым, оценивалась в сто рублей, постель на ней — в тридцать. Атласное покрывало можно было купить отдельно за три рубля.
Конечно, Салтанов «работал» кровати для дворцового обихода. Их имели еще министр царевны Софьи Голицын и будущий губернатор Сибири Гагарин, которого Петр, в конце концов, казнил за слишком лихое казнокрадство. Но по салтановским образцам начинали делаться вещи и проще, появляющиеся в торговых рядах. Кровать оказывается и в доме попа кремлевских соборов Петра Васильева, чье имя случайно сохранили документы. Ее имеет и жилец попа, «часовник», иначе часовых дел мастер, Яков Иванов Кудрин.
Что говорить, мастерство часовщика Кудрина было редким. Состоял он при курантах Сухаревской башни, вместе с ними перебрался в Шлиссельбург, а позже смотрел за часами в петербургских дворцах Петра и Меньшикова. И все же «крестьянский сын деревни Бокариц Архангельского уезду» Кудрин продолжал оставаться всего лишь ремесленником.
Казалось бы, что особенного в появлении того или другого обиходного предмета. Еще, куда ни шло, «шкатулка», ну, а самая обыкновенная кровать? Но разве дело только в том, насколько нарядной она в те годы выглядела? Главное — на нее не ляжешь одетым, сняв одно верхнее платье. А ведь как раз так и рисовался сон в русской горнице XVII века: лавка, на лавке войлок и подушка, сверху одеяло или и вовсе овчина.
Другая мебель — другие привычки. Кто бы попытался представить палаты без сундуков. Они единственные считались хранилищем «рухляди» — мягких вещей и нарядов. Но вот Москва, оказывается, хорошо знала и шкафы. Мало того. Шкафы, и среди них самые модные на Западе гамбургские — огромные, двустворчатые, с резным щитом над широким далеко вынесенным карнизом, просто вытеснили сундуки из парадных комнат. Была здесь и мода, была и прямая необходимость: в шкафах платье могло уже не лежать, а висеть. Иначе и нельзя было при менявшемся на «польский» лад крое одежды.
Составлявшие описи подьячие свободно разбирались в особенностях изготовления шкафов: «шкаф большой дубовый, оклеен орехом». Имелась в виду ореховая фанера, а ведь этот материал — новинка и для Европы. Фанера появилась во второй половине XVI века, когда аугсбургский столяр Георг Реннер изобрел пилу для срезания тонких листов.
Не редкость и шкафы, фанерованные черным деревом. По-видимому, Салтанову приходилось воспроизводить именно этот материал, «взчерняя» шкафы или «ящики с дверцами» — верхние части кабинетов. Чернил Салтанов наборы мебели для целых комнат — понятия гарнитуров еще не было ни в западных странах, ни на Руси — и почти всегда стулья.
Еще бытовали в богатых московских домах лавки. Встречались «опрометные» — с перекидной спинкой — скамьи. Зато где только не было стульев. Столярной, а нередко и токарной работы, с мягкими сиденьями, обивались они черной или золоченой кожей, простым, «косматым» или «персидским полосатым» бархатом, более дешевой тканью — цветным или волнистым триком. В домах победнее, у того же попа Петра Васильева, шла в ход «телятинная» кожа и сукно. Но главными украшениями обивки всегда оставались медные с крупными рельефными шляпками гвозди, которыми прибивалась кожа или ткань. Считали стулья полдюжинами, дюжинами, а в палатах, подобных голицынским, их бывало до сотни.
Позднейшая мода на XVII век и живое лицо того далекого времени — как же мало между ними оставалось общего!
Художник выписывал материалы для работы. Оружейная палата отсчитывала рабочие часы. Приказные составляли описи сделанного. И из безликой бухгалтерской мозаики, рассыпанной по бесконечным архивным «столбцам», — если хватит настойчивости в поисках, терпения в переписке, — встает картина яркая, неожиданная.
Палат было много, разных и в чем-то одинаковых — стиль времени всегда отчетливо выступает в перспективе прошедших лет, — но снова далеких от пресловутого теремного колорита.
Стены — о них думали прежде всего. В кремлевских теремах они почти целиком отдаются под росписи. В частных московских домах мода выглядит иначе. Их обивают красным сукном, золочеными кожами, даже шпалерами, затягивая часто тем же материалом потолки.
Когда палата больше по размеру, каждая стена решается по-своему: на одной — сукно, на другой — тронутая позолотой и серебрением роспись, на третьей — кожа. Появляются здесь в 1670-х годах и первые обои. Их, имитируя соответствующий сорт ткани, будет учить писать на грунтованных холстах Салтанов (не для того ли и нужны были «образцы объярей травчетых»?). Такие живописные обои натягивались на подрамники, а затем уже крепились на стенах — последняя новинка западноевропейской моды.
Но обивка служила главным образом фоном. На стенах щедро развешивались зеркала — да, да, зеркала, рамы были и простыми деревянными, и резными золочеными, в том числе круглыми, и черепаховыми с серебром — отзвук увлекавшего Западную Европу стиля знаменитого французского мебельщика Шарля Буля, и сложными фигурными, как, например, «по краям два человека высеребрены, а у них крыла и волосы вызолочены».
Зеркала перемежались с портретами, пока еще только царскими, гравюрами — «немецкими печатными листами» и картами — «землемерными чертежами» на полотне и в золоченых рамах. Из-за своей редкости гравюры и карты ценились наравне с живописью. Так же свободно и так же в рамах развешивались по стенам и «новомодные иконы». Были среди них живописные на полотне, были и совершенно особенные, выполненные в аппликативной технике, где одежда и фоны выклеивались из разных сортов тканей, а лица и руки прописывались художником. На их примере и вовсе трудно говорить о пристрастии к старине, хотя бы к дедовским семейным образам.
Потолки тоже составляли предмет большой заботы. Если их не обтягивали одинаково со стенами, то делали узорчатыми. «Подволока» могла быть «слюденая в вырезной жести да в рамах». Иногда слюда в тех же рамках заменялась все еще дорогим и редким чистым стеклом. Но в центральной парадной комнате на дощатый накат потолка натягивался грунтованный, расписанный художником холст. Одной из самых распространенных была композиция с Христом, по сторонам которого изображались вызолоченное солнце и посеребренный месяц со звездами, иначе «беги небесные с зодиями (знаками Зодиака) и планетами».
В живописную композицию старались включить и люстру, называвшуюся, на языке тех лет, паникадилом. Люстры часто были по голландскому образцу, медные или оловянные, реже — хрустальные с подвесками. Встречались и исключительные паникадила, как «в подволоке орел одноглавый резной, позолочен; из ног его на железе лосеная голова деревянная с рогами вызолочена; у ней шесть шанданов (подсвечников) железных, золоченых; а под головою и под шанданами яблоко немецкое писано».
Но и такого многообразия форм и красок в жилой комнате казалось мало. В окна местами вставлялись цветные стекла, «стеклы с личины» — витражи, а за нехваткой витражей их имитация — роспись на слюде. Ее Салтанов выполнял и для спальни маленького царевича Петра. А вот дальше шла мебель.
О чем может рассказать обстановка жилья? По всей вероятности, о нашем вкусе, интересах, потребностях, привычках, средствах — зачастую беспощадный рассказ о том, в чем человек не хотел бы признаваться даже перед самим собой. Но это в наши дни или, в крайнем случае, в конце прошлого века, в чеховские годы. А много раньше, когда привычные нам формы мебели были редкостью, когда они только зарождались и начинали проникать в быт?
Конечно, тоже о вкусах владельцев, об их приверженности к старине или наоборот — стремлении угнаться за новым, за модой. От моды трудно отказаться, а на Руси было тем труднее, что слишком наглядно связывалась она с изменениями в жизни людей, с новыми чертами и быта, и повседневных потребностей.
Сундук должен дать место шкафу — в XVII веке от него отказываются уже все страны Западной Европы, кроме Голландии. Скамьи, лавки не могли не уступить стулу. Но для этого на Руси еще должна была возникнуть соответствующая отрасль производства, появиться сырье, подготовленные мастера. А спрос — он слишком быстро растет в Москве и выходит далеко за пределы царского двора: достаточно заглянуть в дела торговых рядов.
Столовая палата. Обычная. Одна из многих. Стулья, «опрометные» скамьи — от них, оказывается, труднее всего отказаться, несколько столов — дубовых и «под аспид». Пара шкафов — под посуду и серебро. Непременные часы и не одни. Остальные подробности зависели уже от интересов и увлечений хозяев: «большая свертная обозрительная трубка», птичьи клетки в «ценинных (фаянсовых) станках», термометр — «три фигуры немецких ореховые; у них в срединах трубки стеклянные, а на них по мишени медной, на мишенях вырезаны слова немецкие, а под трубками в стеклянных чашках ртуть». Во многих зажиточных московских домах посередине столовой палаты находился рундук и на нем орган. Встречались также расписанные ширмы — свидетельство происходивших здесь концертов или представлений.
Обстановка «спальных чуланов», которыми пользовались в зимнее время, ограничивалась кроватью, столом, зеркалами. В спальных летних палатах к ним добавлялись кресла, шкафы, часы, ковры, музыкальные инструменты. И разве приходится удивляться, что тут же могли оказаться «накладные волосы» — тот самый парик, который все привыкли связывать лишь с петровскими годами, с реформами насильственными и неожиданными. «Списки» салтановских работ — художник будто входит во все дома, «делает» все покои, касается всех вещей. Сделанные в первый раз для царских покоев, они быстро оборачиваются тиражом, становятся модой, прочтенной для Москвы. Но такая задача для одного человека не представлялась возможной, и то, как она решалась в действительности, еще предстоит узнать.
Салтанов все годы московской жизни работал в Оружейной палате. А с его работами происходили изменения характерные и знаменательные.
При Алексее Михайловиче, в самые первые по приезде в Москву годы, у Салтанова особенно много «верховых поделок», и год за годом среди них становится все больше образцов западной мебели. Значит, отец Петра ею интересовался, не боялся вводить в обиход, устанавливать европейскую моду.
При малолетнем Федоре главное — портреты, «персоны», по-своему перекликавшиеся с иконописью. Здесь и отдельный портрет Алексея Михайловича «во успении», и изображение самого Федора, сделанное согласно иконописной традиции в точную меру его роста и опять-таки на сплошном золотом фоне.
При царевне Софье спешно строятся терема: каждая из сестер хотела почувствовать свою сопричастность к царскому дому, и Салтанов руководит стенными росписями, да, кстати, пишет и станковые картины. Одну из них царевна Софья непременно хотела видеть в своей приемной палате. А при Петре… Но тут-то и началось самое интересное.
У Салтанова были ученики. Собственно, полагалось им быть у каждого жалованного мастера, чтобы не растерять для государства его умения, сообщить этому умению новую жизнь. Обязательными были казенные ученики — на содержании Оружейной палаты, обычными — частные, которые набирались и содержались художником на собственные средства. Существовала специальная форма договора — «жилая запись», как мастер обязан учить и содержать ученика, сколько и как ученик должен у него прожить. Без подобных помощников заниматься в то время любым ремеслом не представлялось возможным.
Положение Салтанова представлялось иным. У него была первая на Руси живописная школа. Для этого Оружейная палата отстроила на салтановском дворе избы для жилья и обучения казенных учеников, выдавала на них дрова и свечи. И вот при Петре главным в работе Салтанова становится школа. Она остается под его началом до конца 1690-х годов, точнее — до начала строительства Петербурга, куда постепенно отзываются все специалисты. Петр и не думал эту школу закрывать. Значит, мастерство Салтанова вполне отвечало его представлениям о новом искусстве.
Но в то же время открывается то салтановское умение, о котором ничего не сказал первый царский указ: Салтанов причисляется к строительным делам. Это он проектирует одни из первых триумфальных ворот в Москве в 1696 году — по случаю взятия русскими войсками Азова. Это он с другим живописцем Оружейной палаты, Михайлой Чоглоковым, получает под наблюдение строительство крупнейшего московского сооружения на рубеже нового века — цейхгауза, или Арсенала, в Кремле.
Смерть, наступившая, по-видимому, в 1703 году, помешала Салтанову увидеть окончание Арсенала. Документы, так старательно перечислявшие работы мастера, обошли его кончину. К тому же Салтанов подготовил такое множество учеников, что его собственное исчезновение уже могло пройти почти незамеченным.
Ну, а поиск? — в нем можно было поставить точку. Связь двух указов существовала. Без таких, как Салтанов, не могла отстраиваться новая Москва, с ее бытом, далеко предварявшим и подготавливавшим почву для петровских преобразований.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 1/1973